Аскольдова тризна

Афиногенов Владимир Дмитриевич

Часть четвёртая

ВСЕЛЕНСКАЯ КРАДА

 

 

1

Несмотря на свои умственные способности, которые я высоко не ставлю (не могу же я, простой монах Леонтий, сравниться, скажем, по этой части с философом), по приезде в Рим я сразу обратил внимание на пагубную зависимость пап от власти. Нам говорили, и мы убедились сами, что в Латеранском дворце царят ужасные нравы. А откуда хорошим-то взяться?! Ибо всякая власть, даже духовная, возвышает прежде всего тело, но не душу... А папы просто одержимы властью.

Считаю, что франкский правитель Пипин Короткий оказал дьявольскую услугу, когда в 756 году отдал папе Стефану Второму Равенский экзархат, отнятый у «длинных копий» (так звалось тогда воинственное племя лангобардов), и положил начало образованию в Италии Папской области с городами Рим, Венеция, Неаполь, Генуя и Равенна. Этой областью папы стали дорожить сильнее, чем верой. Всякими правдами и неправдами они всё больше и больше занимались светской властью, и всё меньше и меньше оставалось у них времени для беседы с Богом...

Да и от самого Рима, избранного резиденцией пап, за несколько миль разило цинизмом и развратом, что способствовало развитию сих качеств при папском дворе, ибо Рим всегда оставался языческим городом, где подвергались страшным мучениям обречённые на смерть христиане. И теперь каждый цирк, амфитеатр, коих осталось здесь множество и в коих умерщвляли последователей веры Спасителя, и Колизей, наконец подвергшийся разрушению, взывают к памяти погибших за святую веру. А их проклятия «вечному городу» застыли в каждом камне и, кажется, молча вопиют на улицах и форумах, по которым водили связанных по рукам и в ножных колодках христиан, отдавая потом несчастных на растерзание.

Император Диоклетиан, особенно озлобившийся на христиан в конце своего правления, однажды скомандовал целому войску выпустить стрелы в привязанного к столбу юного Себастьяна только за то, что он отважился сказать воинам слово в защиту новой веры.

Автор «Анналов» язычник Тацит, подробно описав пожар Рима в 64 году, уничтоживший город при императоре Нероне, вот как рассказывает далее: «Но ни средствами человеческими, ни щедротами принцепса , ни обращением за содействием к божествам невозможно было пресечь бесчестящую его молву, что пожар был устроен по его приказанию. И вот Нерон, чтобы побороть слухи, приискал виноватых и предал изощрённейшим казням тех, что своими мерзостями навлёк на себя всеобщую ненависть и кого толпа называла христианами». (В частности, их обвиняли в том, что во время своих таинств они приносят в жертву маленьких детей.)

«Христа, от имени которого происходит это название, казнил при Тиберии прокуратор Понтий Пилат; подавленное на время зловредное суеверие стало вновь прорываться наружу... в Риме». (Да и нельзя ожидать иного от языческого писателя!)

«Итак, сначала были схвачены те, кто открыто признавал себя принадлежащими к этой секте, а затем по их указаниям и великое множество прочих, изобличённых не столько в злодейском поджоге, сколько в ненависти к роду людскому». (Какое кощунство!) Но продолжаем далее...

«Их умерщвление сопровождалось издевательствами, ибо их облачали в шкуры диких зверей, дабы они были растерзаны насмерть собаками, распинали на крестах или, обречённых на смерть в огне, поджигали с наступлением темноты ради ночного освещения. Для этого зрелища Нерон предоставил свои сады; тогда же он дал представление в цирке, во время которого сидел среди толпы в одежде возничего или правил упряжкой, участвуя в состязании колесниц. И хотя на христианах лежала вина и они заслуживали самой суровой кары, всё же эти жестокости пробуждали сострадание к ним, ибо казалось, что их истребляют не в видах общественной пользы, а вследствие кровожадности одного Нерона».

Я пишу эти строки, и у меня сердце исходит кровью: представляю в ночных садах злобного и трусливого Тирана, тысячи сгорающих в огне живьём, словно факелы, вконец оболганных людей, которым вменили в вину не только поджог, устроенный по приказу самого Нерона, но и их ожидания конца света и Страшного суда, коего язычники боялись так же сильно, как кровавого бунта рабов... Поэтому христиан и провинившихся рабов они наказывали одинаково жестоко, вплоть до распятия на кресте.

Когда кто-то отдавал своего раба другим рабам с приказом гнать, бичуя, по форуму и затем убить, то вначале надевали на него деревянную рогатку, которой подпирали дышло телеги. Такого раба звали «фурцифер» или «фурка», по-латыни значит «подпорка» или «вилы».

Если же раба следовало не просто убить, а распять, то тогда фурку снимали, а на шею надевали патибулум. Он представлял собой настоящую шейную колодку, состоявшую из двух частей, открывающуюся именно для того, чтобы заключить в него шею осуждённого. Патибулум имел форму бруса, к концам которого прибивали или привязывали руки жертвы.

Под крестом же понимали установленный на месте казни столб с поперечным брусом. Что же касается распятия, то оно производилось раньше по-другому, чем нам это кажется теперь: преступника, висевшего в патибулуме, принесённом им самим, на верёвках втаскивали на вершину столба, и укреплённый там брус образовывал поперечину креста. Иногда преступника просто привязывали к поперечине, а иногда прибивали его руки к патибулуму (если это не было сделано ещё перед казнью), а ноги — к столбу и оставляли умирать в страшных муках.

Здесь, в Риме, как и в Константинополе, у меня появилась возможность ознакомиться с трудами римских и греческих писателей. В Латеранском дворце имелась богатая библиотека, где я брал книги этих язычников, а также книги наших церковных патриархов.

У Плутарха рассказано о восстании Спартака, в частности о том, как в руки римского полководца Красса имели несчастье попасть шесть тысяч рабов. Красс приказал распять их вдоль Аппиевой дороги. (По ней и нам с Константином и Мефодием пришлось однажды проезжать.) Шесть тысяч трупов несколько месяцев висели на крестах, служа доказательством победы Рима и средством устрашения других рабов, вселяя в их души ужас.

Видимо, такой же ужас испытал и я, когда посетил в лунную ночь Колизей, полный загадочных призраков.

Больших трудов стоило мне и Доброславу уговорить одного римлянина, христианина, как и я, проводить нас к Колизею ночью, ибо бывать в этом некогда языческом увеселительном сооружении запрещалось нынешними отцами церкви и считалось греховным делом, хотя там давно не велось никаких представлений.

Но страсть порой выше рассудка и идёт наперекор всяким запретам, и об этом говорит Блаженный Августин в своей «Исповеди», рассказывая о посещении Колизея почти пять веков назад другом своим Алипием:

«В Рим приехал раньше меня, а именно для того, чтобы изучать право. И здесь его с небывалой притягательной силой и в невероятной степени захватили гладиаторские бои. И хотя перед тем он питал к ним неприязнь и даже отвращение, несколько друзей и соучеников, шедших с обеда и встретивших его, несмотря на нежелание и даже сопротивление с его стороны, буквально силой — как это могут позволить себе только друзья — потащили его в амфитеатр, где в те дни давались эти жестокие игры не на жизнь, а на смерть.

Он же сказал так: «Тело моё вы можете притащить и усадить там, однако дух мой и мои глаза не будут прикованы к игре на арене; итак, я буду пребывать там, но выйду победителем и над вами, и над вашими играми».

Они его выслушали, но всё равно взяли с собой, может быть, именно потому, что им хотелось узнать, сможет ли он сдержать своё слово.

Когда они пришли в театр и пробились к каким-то местам, там уже царили дикие страсти. Алипий закрыл глаза и запретил своему духу отдаваться греховному безобразию. Ах, если бы он себе заткнул и уши! Ибо, когда в один из моментов боя на него вдруг обрушился вой всей собравшейся в амфитеатре толпы, он открыл глаза, сражённый любопытством, будто бы он был защищён против него так, что и взгляд, брошенный на арену, не мог ничего ему сделать, а сам же он всегда был способен сдерживать свои чувства. И тогда душе его была нанесена более глубокая рана, чем телу того, на кого он хотел глянуть, и он пал ниже, чем тот, падение которого вызвало этот вой. Дух его давно был уже готов к этому поражению и падению, он был скорее дерзок, чем силён, и тем бессильнее он проявил себя там, где хотел бы более всего надеяться на себя. Ибо только он увидел кровь, как тут же вдохнул в себя дикую жестокость и не мог уже оторвать взгляда и, словно заворожённый, смотрел на арену и наслаждался диким удовольствием и не знал этого и упивался с кровожадным наслаждением безобразной этой борьбой.

Нет, он был уже не тот, каким был, когда пришёл сюда; он стал одним из толпы, с которой смешался, он стал истинным товарищем тех, кто притащил его сюда. Нужно ли ещё говорить? Он смотрел, кричал, пылал, оттуда он взял с собой заразившее его безумие, он приходил вновь и вновь и не только вместе с теми, кто когда-то привёл его сюда, но и раньше их, увлекая других за собой».

Так при виде смертельного боя гладиаторов пьянела толпа.

Что же чувствовали перед выходом на арену сами приговорённые к смерти?..

Сквозь мрачные тучи пробиралась луна, неровно освещая арки Колизея; на первом этаже я насчитал их ровно восемьдесят, столько же их было и на втором этаже, и на третьем, но четвёртый этаж (последний) представлял собой сплошную деревянную стену, правда, разрушенную во многих местах, так же как многие арки, колонны и мраморные сиденья на других этажах.

Проводник говорил, что Колизей вмещал пятьдесят тысяч зрителей, что стоит он на месте бывшего парка Золотого дома Нерона, именно там, где раньше находился пруд, перед тем осушенный и засыпанный, и что своими размерами превышает все предыдущие и последующие строения в Риме. А построен он в I веке римскими императорами Веспасианом и Титом.

Чтобы быстрее достроить Колизей (народ требовал наряду с хлебом и зрелищ), Тит, разрушивший Иерусалим, пригнал десятки тысяч пленных иудеев. На строительстве, кроме кирпичей, применялся и твёрдый травертинский известняк, добываемый неподалёку от Рима. Пленные иудеи и расширили до двенадцати локтей дорогу, по которой доставлялись из каменоломни огромные глыбы. Рабов и пленных погибло на сооружении амфитеатра — не счесть!

Работали и умирали также и осуждённые на смерть христиане. Господи, сколько же мук они, бедные, претерпели! И парадокс заключался в том, что погибали они рядом со своими гонителями-иудеями... Забитые бичами надсмотрщиков, скажем, на каменоломне, иудей и христианин, может быть, при последних мгновениях исторгали из глаз друг на друга лучи не ненависти, а благословения. Ведь умирали оба в страшных мучениях! Но это всего лишь мои предположения, не более.

А сколько смертей последовало потом, когда Тит закончил строительство Колизея и по этому случаю устроил празднество, длившееся сто дней! Десятки тысяч!..

С восходом солнца и до заката шли на его арене бои гладиаторов, сходившихся в смертельных поединках не только между собою, но и со львами и тиграми. Зверей выпускали ещё и для того, чтобы они своими клыками терзали на потеху римской языческой публике бедных христиан, толпами выгоняемых на арену.

Христиане, как и звери, содержались в клетках на глубине амфитеатра в восемьдесят локтей. Там же в камерах жили и тренировались гладиаторы. Располагались и склады, а также размещались сложные механизмы, предназначенные для подъёма декораций на арену. Здесь же существовала целая система каналов, по которым подавалась наверх вода, и арена через короткое время превращалась в озеро, где разыгрывались жестокие морские сражения. А из фонтанов, устроенных по бокам, высоко били струи воды с примешанными к ней благовониями, распространяя при этом свежесть и перебивая запах обильно льющейся крови... А свист, бой барабанов, звуки труб и флейт перекрывали шум боев и предсмертные крики.

Римлянин так красочно сам всё излагал, как будто сам жил во времена Блаженного Августина и его друга Алипия, а может быть, и раньше, когда царили более разнузданные, более зверские, ещё не сдерживаемые христианской моралью нравы... И сколько же мучений было принято последователями Христа ради возобладания любви к ближнему! Слава им, слава великомученикам!

Проводник и Доброслав Клуд куда-то ушли, а я, оставшись один, сел на скамью. Долго смотрел на арену, залитую лунным светом, и вдруг как бы забылся. Ощутил себя, как Алипий, на очередном зрелище; будто был уже день и по беломраморным скамьям скользили пятна солнечного света, пробивавшегося сквозь разноцветный навес, который на огромных мачтах сверху, словно купол, только что натянули моряки мизенского флота, умелые в обращении с парусами; теперь этот навес — надёжная защита зрителям и бойцам от палящих лучей солнца или сильного дождя.

Я увидел, что все восемьдесят арок первого этажа пронумерованы, так что гостям, приглашённым магистратом или принцепсом, для того чтобы найти свой ряд и сектор, достаточно сравнить запись на своём билете с нумерацией, указанной над входом в арку.

Но четыре арки внешней стены, расположенные на концах осей, были без табличек — публика не имела права проходить через них; через две торжественно вступала на арену колонна гладиаторов, через другие две — император и сопровождающая его знать.

И лучшие места в ложах нижнего этажа также предназначались для них, и прежде всего для семьи принцепса, для сенаторов, всадников, весталок и жрецов.

Любопытство и удивление публики часто вызывали присутствовавшие в этом светлейшем кругу цари, вожди и посланцы из Африки, из восточных и иных стран, приглашённые императором в качестве гостей. По случаю такого праздника они были одеты в великолепные одежды, а их головы украшены венками. Пёстрые, необычные наряды тех, кто приехал из далёких краёв, словно брызгами, расцвечивали белоснежные полотно и шерсть тог римского общества, представленного в амфитеатре.

Римский поэт Марциал писал в I веке:

Есть ли столь дальний народ и племя столь дикое, Цезарь, Чтобы от них не пришёл зритель в столицу твою? Вот и родопский идёт земледелец с Орфеева Гема. Вот появился сармат, вскормленный кровью коней; Тот, кто воду берёт из истоков, им найденных, Нила; Кто на пределах земли у Океана живёт; Поторопился араб, поспешили явиться сабеи, И киликийцев родным здесь благовоньем кропят. Вот и сикамбры пришли с волосами, завитыми в узел, И эфиопы с иной, мелкой, завивкой волос. Разно звучат языки племён, но все в один голос Провозглашают тебя, Цезарь, отчизны отцом.

Всё более и более широкими кругами расходятся, поднимаясь вверх, места с мраморными сиденьями для всех прочих сословий римского общества. На самых же высоких местах толпились нищие, неграждане и рабы, одетые в грубое коричневое сукно, оборванные и грязные. Однако и тут, на самой верхней террасе, ничто не мешало следить за ходом смертельной игры.

Гордостью наполнялось сердце каждого римлянина, осознававшего здесь свою принадлежность к народу, способному создавать столь удивительные творения. Присутствие же в Колизее вместе со светлейшим принцепсом и представителями народов, съехавшимися со всех концов огромной империи, опьяняло все чувства зрителя. Тот, кто попадал в этот котёл взаимно подстерегавших друг друга страстей, тут же бывал захвачен воодушевлением кипевшей вокруг него толпы и втягивался в неё, словно в воронку водоворота, даже если до того он всей душой восставал против жестокостей гладиаторской резни и травли зверей.

Такими чувствами был захвачен и я, и мне стоило больших усилий стряхнуть с себя это дьявольское наваждение, а в том, что здесь ощущалось присутствие дьявола, у меня уже не оставалось никаких сомнений.

Я упал со скамьи на колени и начал молиться в проходе, неистово ударяясь лбом о мраморные плиты; только тут я почувствовал себя готовым противиться сатанинской силе и вновь увидел Колизей таким, каким он и был сейчас: полуразрушенным и притихшим в лунной ночи, но от которого всё равно исходил жуткий холод. Мне захотелось уйти отсюда и уже больше никогда не возвращаться.

Встретившись со мной, Доброслав Клуд изумился:

   — Леонтий, у тебя такой вид, будто тебе что-то привиделось.

   — Призраки, Клуд.

   — Бывает... Я их вижу после десятой чарки.

   — Не наговаривай на себя. Знаю, как ты хмельное пьёшь.

   — Бывает, и выпью. Когда думаю, что с моими сталось... Уже времени много прошло.

   — Потерпи. Завершим дело, поедем назад.

   — Хорошо бы. А как долго?

   — Всё зависит от нового папы.

Хотя дела наши зависели не только от Адриана Второго, среди его окружения оставались ещё сторонники покойного Николая Первого — вот они-то и старались, где могли, вставить нам палки в колеса. Особенно после того, как мы побывали на юге Италии, в Капуе (тогда-то и ездили по Аппиевой дороге), где рукоположили в священники трёх учеников Мефодия, которых он взял с собой из Венеции. Там же папой и дано было право Константину и Мефодию и их ученикам читать богослужебные книги в римских базиликах на славянском языке. Думаю, что такого права и доброго к нам отношения со стороны нового папы мы добились при содействии мощей святого Климента, ибо были приняты в Риме с особой торжественностью, несмотря на то, что в Константинополе уже стоял патриархом вместо Фотия наш недруг Игнатий. Господи, на всё Твоя воля! Окажись так, что был бы жив прежний папа Николай Первый, и вместо почестей мы бы при нынешнем константинопольском патриархе обязательно угодили бы в подземную тюрьму, и мощи бы не помогли, ибо своеволие высочайших отцов церкви и их разнузданность очень велики. У нас было время кое-что узнать о нравах, царивших и в самом Латеранском дворце.

Ещё Карл Великий, посетив Рим, обратился к папе Адриану Первому с просьбой обуздать страсти итальянских церковников. Священники, говорил он, своей распущенностью позорят христианство: торгуют невольниками, продают девушек сарацинам, содержат игорные дома и лупанары, да и сами предаются чудовищным порокам. И делают это открыто, так что видно всё как на ладони.

И думаете, святой отец внял разумным советам короля франков? Не тут-то было! Папа ответил: «Всё сие сплетни, их распространяют враги нашей церкви».

Карл Великий сделал вид, что поверил, и вернулся в своё королевство; дружба с папой ему была нужна, так же как и папе. Поэтому Адриан Первый попросил Карла помочь «вернуть» владения герцога Беневентского, который (негодник!) ещё осмеливается защищать свои земли от посягательства наместника святого Петра. Король франков приказал отнять у герцога его лучшие города и преподнёс их в дар папе. Король франков имел свою корысть, ибо сам папа и его легаты во всех церквах огромной империи величали Карла великим правителем.

Кое-кому помельче святой отец тоже оказывал услуги, но делал это с большой для себя выгодой. Герцог баварский Тассилон, пообещав папе огромную сумму, обратился с просьбой помирить его с Карлом Великим. Адриан Первый сделал сие. Но обещанную сумму герцог задержал. Недолго думая, папа отлучил его от церкви, кроме того заявил в припадке ярости, что Господь устами своего наместника разрешает франкам насиловать баварских девушек, убивать женщин, детей и стариков, сжигать баварские города и грабить их.

А вот и другой пример.

Если имя папы, сменившего Григория Четвёртого, перевести на латинский язык, то оно бы означало «Свиное рыло». Поэтому папу срочно назвали Сергием. С тех пор вошло в обычай, вступая на святой престол, менять имя.

Сергий II был, говорят, неплохой человек, но, к несчастью, имел брата Бенедикта, лихоимца, отъявленного шулера, который мог со спокойной совестью ограбить любого. И дело дошло до того, что он с публичных торгов стал продавать звания епископов, и получал звание тот, кто больше всего платил. Думаете, папа Приструнил родного братца? Как бы не так! Если папы не бесчинствуют сами — безобразничают близкие.

Ещё рассказывают, преподнося сие как великий скандал в Латеранском дворце, что на папском престоле после смерти Льва Четвёртого около двух лет восседала... женщина под именем Иоанна Восьмого.

Чтобы не обнаружить своего пола, она была вынуждена носить мужское платье и сумела сохранить в строжайшей тайне свои любовные похождения — слава о её добродетели прочно утвердилась в Риме, и её единодушно избрали папой.

Но всё по порядку, так, как нам удалось об этом узнать.

В начале IX века Карл Великий, завоевавший Саксонию, для обращения своих новых подданных в христианство попросил прислать ему из Англии миссионеров. В их числе находилась одна любовная парочка; мужем и женой в прямом смысле они не были — миссионер, чтобы скрыть беременность девушки, выкрал её у родителей и поехал с ней в Германию. По дороге они остановились в Майнце, где молодая англичанка родила девочку, которую назвали Агнессой. Дав жизнь ребёнку, мать вскоре умерла.

Агнесса всё своё детство провела в бесконечных скитаниях среди необузданных людей и еретиков, которых её отец обращал в новую веру, часто подвергаясь побоям и всяким насилиям с их стороны. Но они не могли остановить миссионера, пронизанного сознанием святости принятых на себя обязанностей.

Однажды ему проломили камнем голову, в другой раз сломали правую руку, ту, которой он творил крестное знамение. Вследствие этих несчастий отец Агнессы лишился возможности продолжать проповедничество, потеряв и средства к существованию.

Но выручила дочь. У неё вдруг обнаружилась великолепная память: она помнила слово в слово все проповеди отца и, не задумываясь, безошибочно приводила наизусть священные тексты. Необыкновенные способности дочери подали идею миссионеру воспользоваться ими «ради хлеба насущного», и он, занявшись более тщательно её образованием, вскоре достиг блестящих результатов.

И вот снова миссионер пускается в опасный путь и уже устами дочери проповедует учение Христа перед язычниками и вероотступниками. А чтобы они лучше воспринимали речи Агнессы, отец ставил её где-нибудь в таверне на стол, который служил ей кафедрой.

Стекалась масса народу, и христиане шли послушать из уст ребёнка красивые хвалебные речи о новой вере. Когда Агнесса кончала говорить, отец обходил слушающих, и ему бросали в протянутую ладонь искалеченной руки монеты.

Дочь подрастала, становилась настоящей красавицей, и отец начал замечать восхищенные взгляды молодых людей, которые отдавали дань не только её речам, но и глазам, губам, волосам, стройной фигуре изящной девушки.

Пока был жив отец, ухаживания молодых и старых сладострастников мало беспокоили Агнессу, но, когда она в четырнадцать лет осиротела, всё изменилось.

Перед смертью отец завещал похоронить себя в том городе, где родилась дочь и была похоронена её мать.

Это было сопряжено с огромными трудностями, но Агнесса, воспитанная на христианской морали, ни за что не нарушила бы последнюю волю отца. Она с великим трудом наняла для перевозки гроба двух молодых крестьян, которые в первую же ночь на постоялом дворе покусились на её целомудрие. Не могу не сострадать ей, хотя она и стала великой грешницей: одна с гробом отца и рядом двое мужчин, глухих к проявлению всякой человечности и движимых алчностью (девушка пообещала неплохо заплатить) и плотоядностью. Но Господь оказался на стороне Агнессы: насильники так и не смогли обесчестить её — они попались, и их забрала стража.

Похоронив отца, девушка задумалась о своей дальнейшей судьбе, да и каждый прожитый день давал ей понять, что её красота является предметом страстных желаний мужчин, расставляющих всяческие ловушки; Агнесса решилась обрезать волосы и переменить женское платье на мужскую одежду, совершив страшное преступление, влекущее за собой суровую кару... Но она, как истинная дочь миссионера, была готова на всё и в мужской одежде отправилась блуждать по свету в надежде где-нибудь всё же остановиться.

После многих мытарств мужественная девушка оказалась в монастыре бенедиктинцев, где монахи занимались разборкой старинных манускриптов и исправлением текстов. Грамотный трудолюбивый юноша (девушка) пришёлся ко двору, и Агнесса стала послушником в тихой обители под именем Иоанна Ланглуа.

Как со многими девушками в шестнадцать лет, с Агнессой произошло то же самое — она влюбилась. Избранником её сердца оказался такой же молодой монах, с которым девушка работала рядом. Но серьёзно увлечённый занятиями схоласт не замечал уловок Агнессы, чтобы привлечь к себе его внимание.

Мало-помалу монашек увидел неприкрытое кокетство своего друга, подумав о худшем пороке, который присущ мужчинам, и тут-то Агнесса откровенно рассказала ему о своей жизни, красочно поведав, как она одна добиралась с гробом отца до своей родины, и сколько ей пришлось претерпеть за время этого страшного пути, и почему она решилась на грех, сменив женскую одежду на мужскую.

Монашек пожалел её, и с того времени дело пошло на лад. Постоянная близость красивой девушки, её ложное мужское имя, уничтожавшее все препятствия к частым свиданиям, её пылкая страсть в конце концов сломили упорство монашка и заставили его позабыть строгости монастырского устава. И однажды молодые возлюбленные со всей пылкостью отдались греховному наслаждению.

Теперь их видели вместе везде: в церкви, за трапезой, на прогулках; такая слишком нежная дружба двух юношей показалась монахам подозрительной, так как никому и в голову не приходило, что трудолюбивый красивый монашек Иоанн Ланглуа — девушка, ставшая недавно женщиной.

О поведении молодых людей, в котором можно было заподозрить содомскую порочность, доложили настоятелю монастыря, и тот отдал распоряжение о тайной слежке, чтобы воочию выявить их греховность. Как ни старались возлюбленные быть осторожными, но подлинная связь их открылась, как и настоящее имя Агнессы. Дело принимало дурной оборот. Те, кто раскрыл тайну, начали требовать от переодетой девушки тех же ласк, коими она одаривала своего любовника, иначе грозились тотчас доложить всем по назначению: тогда бы влюблённых ожидали страшные пытки и сожжение на костре.

Агнесса не могла пойти на неслыханную низость — стать монастырской шлюхой или отдать себя на растерзание, чтобы затем погибнуть в огне, и молодые люди ночью под покровом темноты бежали из монастыря бенедиктинцев. Чтобы спастись от преследования, девушка и её любовник перебрались в Англию. Пробыв там несколько лет и надеясь, что этот случай с ними забылся, они вернулись обратно.

Во Франции Агнесса участвовала в публичных диспутах, вызвав восторг герцогини Септиманийской, учёного монаха Бертрама и аббата Лy де Ферьера.

Окрылённая успехом Агнесса вместе с возлюбленным отправилась дальше. Они посетили многие страны, узнали немало интересного, познакомились с нравами и обычаями тех народов, гостями которых были. Всё это пригодилось в первую очередь Агнессе, когда она надела на голову золотую папскую тиару и приняла бразды правления римской церковью.

После многолетних скитаний Агнесса решила остановиться в Афинах, где поступила в философскую школу и блестяще её окончила. Здесь же молодая женщина похоронила своего возлюбленного, который умер от какой-то заразной болезни.

Теперь уже ничто не могло удерживать Агнессу в Афинах. Куда снова отправиться, где можно будет воспользоваться плодами своего всестороннего образования? И она выбирает Рим — «вечный город», бывший в то время центром умственной жизни всей Европы.

Но женщине, каким бы умом она ни обладала и каким бы талантом ни располагала, никогда не сравняться с мужчиной, никогда не выбиться из того унизительного состояния, на которое обрекла она себя перед Богом; и тогда Агнесса по-прежнему выдаёт себя за мужчину.

В Риме она сразу же завязала знакомство с представителями папского двора, сумела очаровать их своей осведомлённостью в вопросах религии, знанием иностранных языков, благодаря чему вскоре получила место нотария в папской канцелярии.

Нотарий — должность сколь почётная, столь и ответственная: человек, состоявший на ней, заведовал папским кабинетом, его финансами, поддерживал сношения с иностранными дворами, принимал прошения, подаваемые на имя его святейшества. Агнесса не только была всесторонне образованна, но и умела схватить на лету даже плохо высказанные мысли папы и вовремя предупредить его желания. Лев Четвёртый до того проникся доверием к молодому обаятельному Иоанну Ланглуа, что стал давать ему поручения иногда очень щекотливого свойства, и новый нотарий с честью выходил из всяческих затруднений. Кроме того, он мог вести философские беседы, и послушать его богословские поучения приезжали в «вечный город» учёные со всего света. Кардиналы да и сам папа в один голос восхищались молодым нотарием.

Успех настолько окрылил Агнессу, что она начала подумывать о сане кардинала. Вскоре честолюбивые мечты необыкновенной женщины исполнились, и теперь взоры Агнессы с вожделением останавливались на... папской тиаре. Неслыханная дерзость! Но невозможное иногда бывает возможным. Перед смертью Лев Четвёртый прямо указал на кардинала Иоанна Ланглуа как на своего преемника на папском престоле, и конклав единогласно избрал Агнессу.

Правда, избрание нового папы (папессы!) сопровождалось всевозможными знамениями, не предвещавшими ничего хорошего. Случилось землетрясение, было разрушено много итальянских городов и сел. И будто шёл в Брессе кровавый дождь; во Франции появилась саранча в необыкновенном количестве, но, согнанная южным ветром в море, а затем выброшенная на берег между Гавром и Кале, гнила, распространяя зловоние, породившее болезнь, от которой умерло много народу.

В это же время в Испании один алчный монах украл мощи святого Винченцо и увёз их в Валенсию, где хотел распродать по частям. Но в небольшом посёлке близ Монтабана святой Винченцо явился воочию верующим возле храма и умолял, чтобы мощи его вернули на место. Злодея-монаха поймали, заключили в колодки, а затем сожгли за святотатство.

Больше того. Рассказывают, что в момент объявления народу имени нового папы в июне 855 года чёрные тучи заволокли ясное небо над Римом и грянул ужасный гром.

Дурные предзнаменования со страхом разделяла и сама Агнесса, но отступать было некуда...

Говорят, что царствование папессы, правда недолгое, было самым справедливым в истории правления пап; буллы Агнессы, уничтоженные после того, как открылся её пол, направленные против грабежей и развращённости духовенства и в защиту простых людей, полны глубочайшего ума и гуманизма.

Первое время всё шло хорошо. Но молодому красивому капеллану Латеранского дворца каким-то образом удалось проникнуть в тайну папессы. Первой об этом узнала сама Агнесса. Что делать? Заключить капеллана в темницу? Только сие вряд ли поможет... Как же заставить его замолчать? Растерянная Агнесса решила использовать тот способ, не самый, правда, лучший, к которому прибегла в монастыре, а именно — соблазнить капеллана... Ещё далеко не старой, обладающей красивым телом Агнессе это легко удалось, и опасный капеллан вскоре становится её преданным союзником. Папа Иоанн Восьмой по-прежнему служит в соборе, принимает верующих, очаровывая их простотой обхождения и приветливостью.

Но судьба готовила Агнессе жестокий удар. Ей надо было присутствовать на церемониях исцеления бесноватых, которые обставлялись очень серьёзно и со всей торжественностью. Так же они проходят и сейчас.

По свершении обрядов к Иоанну Восьмому подвели человека с блуждающим взглядом и пеной у рта, и папа спросил вселившегося в несчастного беса:

   — Скоро ли ты оставишь его?

   — После того, как ты, отец отцов, покажешь духовенству и народу ребёнка, рождённого папессой, — последовал громкий ответ.

Собравшиеся ничего не поняли, но Агнесса сразу уловила намёк и чуть не лишилась сознания. Да, она уже знала, что станет матерью, и будущее рисовалось ей в самых мрачных красках.

Но любовник, более хладнокровный, успокоил её. Папские широкие одежды надёжно скрывают полнеющую талию, а как придёт время рожать, она, сказавшись больной, скроется в Латеранском дворце. А когда родится ребёнок, капеллан надёжно спрячет его.

Агнесса согласилась с доводами любовника и успокоилась, если бы не этот случай с бесноватым... Рок есть рок. К концу девятого месяца её беременности Рим охватила эпидемия болезни. Возникли смуты, народ потребовал, чтобы папа совершил крестный ход. Отказаться, значит, совершить безумие; согласиться, когда вот-вот начнутся роды, — обречь себя на верную смерть. Агнесса, как могла, оттягивала день проведения крестного хода, но ропот народа заставил её покориться обстоятельствам.

Случилась трагедия (а сие происшествие я не могу назвать иначе) 20 ноября 857 года. В этот день был наконец-то назначен крестный ход, и с утра люди высыпали на улицы Рима.

Стояла ясная погода. Когда шествие двинулось из Латерана, многие обратили внимание на измученный вид папы, который еле двигался, поддерживаемый под руки кардиналами. Но знали, что Иоанн Восьмой только что перенёс «болезнь», и искренне жалели его.

Агнесса в тяжёлом облачении и тиаре шла, почти ничего не сознавая, так как у неё начались предродовые боли: она плотнее стискивала зубы, чтобы не закричать.

Шествие приближалось к Колизею, этому страшному языческому месту, когда внезапно ясное небо заволокли чёрные тучи, блеснули молнии и раздались сильные раскаты грома. Агнесса, не сдержавшись, вскрикнула. Новый громовой удар потряс небо, и над полуразрушенным Колизеем, мрачно глядевшим на толпу пустыми глазницами арок, снова огненными стрелами заблистали молнии: последовал очередной удар грома... Возникло смятение.

Родовые схватки одолели Агнессу, она упала на мостовую и стала кататься по ней, издавая нечеловеческие крики. И в страшных конвульсиях разрешилась от бремени.

Окружавшие её священники обомлели, но, быстро собравшись с духом, задушили ребёнка и спрятали его, чтобы народ не видел, что произошло. А пока Агнесса исходила кровью, умирала, кардиналы осыпали её ругательствами, не дозволяя, чтобы кто-то пришёл к ней на помощь. Вскоре она испустила дух; не подозревая истины, народ решил, что это всего лишь «дьявольское наваждение», и, чтобы оградиться от него, осенял себя крестными знамениями. Однако истина вскоре открылась, и духовенство отвернулось от женщины, больше того, стало внушать, что её не было совсем...

Но ещё свежи рассказы и память о ней. И с 857 гс>да торжественные церковные процессии избегают улицу, где скончалась Агнесса.

Но хватит... хватит! А то я разошёлся, расписался, осуждая нравы правителей Латеранского Дворца, как будто наши патриархи в Константинополе безгрешны... И сюда дошёл слух, что новый василевс и патриарх Игнатий готовит Собор, чтобы на нём осудить Фотия, а заодно и его сторонников, в том числе и нас. Тут такая грязь прольётся — долго придётся отчерпывать.

Адиюхское городище, просыпаясь, начинало свой день с поклонения Солнцу. У Сфандры для этого была облюбована вершина скалы; вместе с тургаудами она рано поутру взбиралась на неё и ждала, когда лучи ещё невидимого светила брызнут из-за кромки земли, окаймлённой неровными грядами гор.

Сверху хорошо виделись две христианские ротонды с крестами, как бы осеняющими раскинувшиеся внизу дали, откуда шли молиться своему Богу аланы.

Храмы их стояли на возвышении, на холмах, а Сфандра, творя гимны Хорсу, находилась выше их и даже выше крестов и колокольни, с которой раздавались призывные звоны.

Поначалу она слышать их не могла, и однажды обратилась к всесильному Мадину, чтобы он разорил соседние аланские аулы, с ротонд скинул кресты, а с колокольни — колокола. Но мудрый царь возразил сестре, призвав её к благоразумию:

   — Только при уважении к другим богам и при соседях, не желающих нам зла, мы будем набирать силу день ото дня, от восхода солнца и до его заката. Тронь Бога аланов, и мы станем воевать с ними, милая Сфандра, и неизвестно, когда закончим... Этот народ умеет держать в руках оружие, под началом своих вождей он когда-то ходил далеко за горы, в другие страны и побеждал. Но притих с принятием христианства. Пусть аланы молятся и живут, как умеют, лишь бы не мешали нам пасти тучные стада на богатых пастбищах, охотиться и ловить в реках рыбу. Я однажды услышал от аланского проповедника очень хорошие слова, которые принадлежат какому-то царю Соломону... Царь этот у своего Бога однажды попросил две вещи, прежде чем умереть: суету и ложь удалить от него, нищеты и богатства не давать ему, питать насущным хлебом, дабы, не пресытившись, царь не отрёкся от своего Бога и чтобы, обеднев, не дал красть и употреблять имя Бога всуе...

   — Уж не хочешь ли ты, брат, принять новую веру, как сделал мой муж?.. — ехидно спросила Сфандра Мадина.

   — Сестра, не говори глупости. Разве ты забыла, что мы на Новый год печём три пирога с сыром, что означает союз человека, земли и солнца?.. Солнце — наш бог, и мы умрём с ним, и потомки наши умрут тоже с ним!

   — Тогда зачем же ты нахваливаешь какого-то Соломона?

   — А затем, что он прав! Во всём нужна мера... И если человек прибегает к крайностям, значит, он начинает терять рассудок и этим делает плохо не только себе, но и другим.

«На что он намекает?.. — рассердилась Сфандра, но вслух ничего не произнесла. — И сие я слышу от родного брата, который раньше готов был носить меня на руках. После смерти отца я много сделала для того, чтобы он стал правителем сильных царкасов. Неужели добро так быстро забывается?..»

Мадин вначале узрел на лице Сфандры злость, потом она погрузилась в раздумье, а затем на её челе обозначилась печаль. Пожалел её, гордую и несчастную.

   — Милая сестра, прости меня... Я не хотел тебя обидеть.

   — Мой повелитель, на досуге подумаю и я о крайностях, может, разберусь в этом...

   — У меня неприятности. Хазары на границе за неповиновение истребили много наших соплеменников... Зато аланы пришлись им по душе: они сейчас стали больше строителями, нежели воинами.

   — Надо было, Мадин, с этого и начинать... А то завёл речь о каком-то Соломоне. — Теперь Сфандра выговорила брату. — Ладно... Предслава! — позвала она мамку.

Та явилась.

   — Дочерей моих живо ко мне!

   — Сейчас, матушка. Сей миг предстанут пред твои очи наши красавицы.

Привели девочек. Старшая — вылитая мать, на неё при людях Сфандра обращает меньше внимания, хотя старшую любит больше; младшая, которой очень нравилось играть с юной женой Аскольда Забавой, — вся в отца: глаза голубые, волосы русые и даже, когда смеётся, кривит губы, как тату.

Позвала дочек Сфандра для того, чтобы увидеть обеих разом, а скорее всего — младшенькую, на Аскольда похожую. Взглянула — и сердце у чаровницы заколотилось...

Девочки прильнули к матери: старшая прижалась щекой к лицу Сфандры с одной стороны, младшая — с другой. Обняла их за спины мать, пригнула к себе покрепче, вдохнула родимый запах их волос и закрыла глаза.

«А если они останутся одни... Сиротами... — начали толкаться мысли в виски, словно птицы в прутья клетки. — Мадин не бросит племяшек... Не такой он, чтобы забыть их...»

И какое-то решение начало зреть в голове киевской княгини... Хотя разве она княгиня?.. Была. С гибелью Аскольда порушилось всё. И положение её порушилось, и уверенность в себе, и былое спокойствие. Нет, не стоило мстить, тем более сыну Аскольда. Вот, наверное, на что намекал Мадин. Оказывается, старший киевский князь был с войском в Черной Булгарии и проявил себя там как благородный человек. А потом сожгли его в церкви. Был бы он жестоким, своевольным, гибель его не тронула бы так сердца людей и Сфандры тоже. А теперь она и рада бы не думать об этом, да не может.

   — Предслава, пусть девочки идут гулять.

   — Насмотрелась, голубка, на дочек своих? — спросила мамка, будто о чём-то догадываясь.

   — Насмотрелась...

Увели и младшенькую, но спокойнее на душе у Сфандры не стало.

   — Пока ни о чём таком не думай! — строго вслух сказала она себе, оставшись одна.

Вспомнилась некстати (а может, и кстати) смерть младшего брата: говорил Мадин, что обнаружили лишь тело Косташа, а мёртвого Доброслава Клуда сколько ни искали, так и не нашли... Правда, лошадь его лежала внизу на камнях рядом с конём Косташа, будто бы сорвались с кручи и разбились. А сорвались ли?! Могло статься и так: Доброславу, чтобы убежать из городища, особой трудности не составило разыграть представление: сам скинул Косташа, затем коней и дал деру... Ведь случилось это сразу после того, как были посланы люди в Чёрную Булгарию умертвить сына киевского князя... Верный ратник Аскольда и сотворил сие с Косташем, чтобы выбраться в Киев незаметно и предупредить своего повелителя. Да, видимо, опоздал. Палачам быстро и легко удалось расправиться с Всеславом.

«Ах, зря я древлянку Настю с её сыновьями отпустила. Для малыша хазарского военного предводителя можно было другую кормилицу найти... Так недоглядеть, а ещё люди думают, что я — пророчица... Верно думают! Но тут словно пелена перед моими очами опустилась. Ничего не видать было. Знать, боги тогда стояли за Доброслава и Настю...» Сфандра вздохнула и, поднявшись с места, вышла наружу.

А выходя, она увидела верховного жреца Хорса: вот он с развевающимися на свежем ветерке белыми, ниспадающими до пояса волосами, с морщинистым, будто кора столетнего дуба, лицом идёт навстречу княгине и протягивает к ней засученные по локоть руки в синих набухших венах, словно полноводные реки весной... Жмёт запястья Сфандры, по-птичьи прищёлкивает языком, желает светлого дня.

   — День пришёл и ушёл... А ночь сама по себе уйдёт. Как наша жизнь, чаровница, — говорит жрец. — Ибо мы приходим в этот мир, существуем некоторое время в нём и, словно дым, исчезаем.

   — Только дыма без огня не бывает, колдованц, — назвала Сфандра жреца по-русски,

   — Знаю я это слово. Слышал, между прочим, от твоего мужа Аскольда... Когда он им ещё не был, а совсем молодым с братом своим приходил сюда с войском... Да от войска тогда остались рожки и ножки, как от козлёнка при нападении на него волка. И сам Аскольд погиб бы и брат его, если бы не ты, Сфандра-красавица.

   — Не надо говорить о старом, жрец... Всё в прошлом, как и моя любовь, как и сам Аскольд, сгоревший в огне... Он тоже в прошлом.

   — Нет, дочь моя. Не обманывай себя. Он живёт и будет жить в твоём сердце до самой твоей кончины.

   — Она... скоро?

   — Скоро... Ты даже не представляешь, как скоро, милая...

Жрец пошёл дальше, оставив женщину в душевном смятении. Но оно продолжалось недолго. Выручил появившийся красивый тургауд Джапар. Сфандра обратилась к молодому человеку, приняв вдруг решение отдаться ему, чтобы вместе с ним, если она предпримет отчаянный шаг, отправиться в страну предков, где в солнечном Свете обитают их души.

   — Джапар, давай вдвоём ускачем к горному посёлку Эркен-Шахар, на окраине которого течёт река, и половим в ней царскую рыбу...

   — Госпожа, нам вдвоём не разрешит ехать твой брат Мадин, наш повелитель.

   — Ты взрослый уже, Джапар, вот и спроси сам царя.

   — Но... — испугался тургауд и чуточку замялся, однако быстро взял себя в руки и проговорил с готовностью и жаром в голосе: — Хорошо, госпожа, иду, и пусть даже слетит у меня с шеи башка...

«Иди, дурачок... Смелый!.. Но Мадин умный, он всё поймёт и жизнь у тебя не отнимет... Бог Хоре, да я ещё не старая женщина. И привлекательная... Упруги мои груди, легка походка, а чтобы ухватиться при утолении желания за мои крутые, ещё крепкие бедра, любой отдаст полжизни, а может, и всю жизнь», — бессовестно стала распалять себя Сфандра, не имевшая ни одного мужчины после того, как уехала из Киева.

Через некоторое время Джапар вышел из дворца. На смуглом лице тургауда можно было увидеть удивление и радость; Сфандра усмехнулась: «Как я говорила, так и случилось: разрешил Мадин...» Джапар широким шагом направился к княгине, и на губах у него появилась благодарная улыбка.

После полудня, когда начала спадать жара, поехали к посёлку Эркен-Шахар на белых скакунах, хорошо вычищенных, в красивой сбруе. И сами оделись нарядно, словно не на рыбалку отправлялись, а на свадьбу.

«На собачью...» — про себя сказала Предслава, собирая княгиню: знала, куда она едет, с кем и для чего...

Мамка теперь ненавидела Сфандру. От любви до ненависти один шаг. И этот шаг был сделан обеими: княгиня, узрев на лице бывшей кормилицы неприкрытое ехидство, решила по приезде с рыбалки её умертвить. Сфандре открылось, что мамка о многом догадывается, а когда княгиня сведала, что Ярема, которого сожгли вместе с киевскими первохристианами в пещере, был родственником Предславы, все сомнения отпали... Но пока давала ей жить, потому что Предславу очень любили дочери. Они-то спросят, где мамушка?..

Но как только Сфандра оказалась с молодым сильным красавцем на приволье, её мысли о кормилице испарились мигом.

Дорога повела всадников меж высоких трав, потом свернула в буковый лес и стала подниматься на цветущий холм. Природа являла княгине свою красоту на каждом шагу.

Но вот внимание Сфандры, едущей позади и слегка покачивающейся в седле, переключилось на упрямый затылок тургауда с завитками волос на макушке. Эти завитки и бронзовый ствол шеи очень походили на Аскольдовы; что-то ёкнуло в груди Сфандры, и она готова была поворотить назад, но впереди показался ручей. И Джапар, замедлив ход своего коня, очутился рядом и безбоязненно левой рукой плотно обхватил стан княгини, чтобы поддержать, когда её скакун ступит копытами в воду. Тургауд тоже понял, какую рыбу они собираются ловить...

Почувствовав его сильный обхват, Сфандра окончательно сдалась: сказала Джапару, чтобы он ехал теперь, не пуская своего коня впереди.

   — Хорошо, госпожа! — счастливо зарделся молодой джигит...

Лошади, предоставленные сами себе, даже не стреноженные из-за стремления Джапара и княгини побыстрее оказаться на стогу сена, недалеко щипали траву и косились фиолетовым глазом всякий раз, когда раздавались сладострастные крики обоих, и Джапара до того сильные, словно его стегали розгами. Княгиня вторила ему не менее шумно... Утолив свою плоть, они делали короткие передышки, а потом продолжали всё сначала, ничего и никого не замечая, ощущая только себя друг в друге...

Но вот Джапар и Сфандра начали приходить в себя. Они оделись, поймали коней. Вскоре доехали до посёлка; там их уже ждали люди, посланные на рыбалку Мадином.

Старшина посёлка, по местному речению — уздень, тоже ждал их в сопровождении именитых жителей, которые встречали сестру царя радостными возгласами.

Джапара сразу оттеснили от княгини, и он оказался всеми забытым и покинутым. Такова участь раба, даже несмотря на то, что он недавно разделял ложе со своей госпожой и пришёлся ей по вкусу. Потом, когда надо, она вспомнит о нём; он для неё что застёжка на платье — закрепила и забыла, а надобность в ней возникнет, когда станет раздеваться...

Сфандра от такого приёма испытывала настоящую радость: давно её никто так не приветствовал ни здесь, ни в Киеве. Там на передний план выступал Аскольд, здесь — брат, а она выехала за городище в первый раз — и такая встреча!

Радость Сфандра изведала и от ловли царской рыбы. Когда княгиня подошла к водоёму, образованному рекой на повороте и поросшему широкими зелёными листьями кувшинок, она, кроме этих листьев, ничего в воде не обнаружила. Но рыбаки сказали:

   — Рыбы много. Вон снуёт!

   — Где? — спросила Сфандра и, сколько ни всматривалась, рыбу не увидела.

Гостеприимный уздень пояснил, что царскую рыбу трудно узреть, ибо она меняет свой цвет в зависимости от цвета воды: пока ещё закатные лучи не окрасили водоём в золотистый цвет, пока он серо-зелёный, и чешуя рыб такая же, серо-зелёная, а к вечеру её словно обольют расплавленным золотом...

   — Царская! — восхищённо протянула Сфандра.

   — Потому и царская, — робко вставил слово Джапар, но княгиня взглянула на него как на пустое место.

Зато как он старался, чтобы поймать для любимой женщины самую большую рыбину! И это удалось ему... Поймал! Радовался как ребёнок. Крупная рыба, похожая на щуку, упруго шевелилась в сильных руках тургауда. И только тут княгиня наградила его долгим взглядом. А раб принял этот взгляд за проявление искренней любви к нему...

Царю Мадину рыбина тоже понравилась, и он, глядя на сестру чёрными внимательными очами, не сдержавшись, спросил:

   — Потешила свою душеньку?

   — Потешила, брат... *И не только душеньку! — бессовестно рассмеялась Сфандра. Вдруг она резко оборвала смех и произнесла: — Если что-нибудь случится со мной, побереги моих девочек...

   — Что ты?!

   — Я говорю серьёзно...

   — Тогда отвечу и я серьёзно: не дури, а дочек твоих, конечно, поберегу.

Разговор был прерван приходом смотрителя дворца. Дела царские... Сфандра могла бы попросить смотрителя подождать, но её саму испугал разговор с братом. Она даже пожалела, что завела его.

С Джапаром княгиня ещё несколько раз уединялась на женской половине, они даже съездили на старое место, но стога не оказалось: его разметала буря, случившаяся недавно в предгорье.

Сфандре с тургаудом, готовым на всё ради неё, было хорошо, она начала привыкать к нему. Отзывчивый, нежный, влюблённый в неё Джапар целовал след от её ноги. «Родная, хорошая...» — задыхаясь, повторял он ласково. А как-то назвал её «джаночка», что означает «милая», «любимая». Но она холодно вскинула голову:

   — Не называй меня так!

Увидела вдруг брызнувшие из его глаз слёзы и пожалела.

Но ближе к вечеру, когда Сфандра оставалась одна, она всё больше и больше думала об Аскольде. «Убили его, а на меня затмение нашло, не иначе... Дир... Вот где собака зарыта... Он ненавидел старшего брата всегда, а я начала умело растравлять его честолюбие. И Дир не стал далее терпеть превосходство Аскольда. Захотел сравняться с ним... Убил, а затем предпринял второй поход на Византию и потерпел неудачу. Он так и будет несчастливцем. Удача сопутствует таким, как Аскольд. Вот он был настоящим мужем, князем, царём! Мадин походит на него, не внешностью, а поведением, манерой говорить...» После подобных раздумий в груди Сфандры наступало опустошение, ей не хотелось ничего делать и никого больше видеть.

Но наступал день, и появлялся красивый, молодой, любящий её Джапар...

Да и как он мог не любить её, когда ему это было положено по происхождению своему! А тут рядом не только госпожа, но и самая красивая и желанная женщина! Джапар боготворил княгиню, она для него сделалась кумиром, идолом, самим богом Хорсом в женском обличье... Скажи она «умри», и Джапар умрёт с радостью. Он будет верно служить ей и на небе... В стране солнечного Света...

Рано утром, как всегда до восхода солнца, Сфандра в сопровождении верного раба выезжала на холм, где молилась божеству. В этот раз она долго ждала лучей солнца, но они не показывались, хотя уже отзвенели колокола, призывающие аланских христиан на заутреню.

Взглянула вниз на кресты, которые сегодня не блестели призывно-весело, а были охвачены хмарью. Подождала ещё немного, подумала: «Не взойдёт сегодня солнце!» — и тоскливо сделалось на сердце.

Печально никла под тяжестью крупной росы и трава к земле. Между деревьями грязными клочьями застрял серый туман, и тёмные облака клубились вдали... Потом небо заволокли чёрные тучи, плотно окутали кресты на ротондах и колокольне, а также вершину холма, где стояла Сфандра. Через какое-то время она почувствовала, что одежда её стала тяжёлой от влаги. Княгиня хотела крикнуть Джапару, чтобы уйти, но чуть правее от неё блеснула молния. Она повернула голову и — о ужас! В ослепительно белых разрывах, образованных яркими зигзагообразными вспышками, Сфандра увидела лицо... Аскольда, вернее, его глаза... Они смотрели на неё внимательно, не осуждая, просто вот так — спокойно. И от этого бесстрастного взгляда сего призрака становилось не по себе... Жутко! Тело Сфандры вдруг пронизала дрожь; затем губы Аскольда открылись, и княгиня явственно услышала произнесённые им всего три слова:

   — Иди ко мне!

Сильный удар грома разодрал в клочья небо над головой, и Сфандра почувствовала, что теряет сознание, но оказавшийся рядом Джапар вовремя подхватил её, не дав любимой упасть, а тем более сорваться с кручи на острые выступы камней внизу...

   — Что с тобой, госпожа?! — перепугался тургауд.

Разбейся она о камни — предали бы жестокой казни и Джапара.

Хлынул дождь, и шёл он долго. Они вернулись домой промокшими до последней нитки...

Предслава заметила вялое состояние княгини; задуманную угрозу в отношении мамки Сфандра не исполнила: хорошее настроение девочек было куда важнее смерти Предславы. Понимала сие и сама мамка, не дура: могла и нагрубить княгине, иногда и сказать в глаза правду...

   — Что, матушка, скисла?.. Аль ухажёр неважнецкий? — грубовато спросила Предслава.

На удивление, «матушка» не рассердилась — наоборот, пожаловалась:

   — Всё чаще во сне вижу, как плыву я по небу в белой одежде, словно лебёдушка... Казалось бы, полёт должен радовать душу, а она всё болит и болит...

«Отчего ж не болеть?! Столько людей умертвила, поганая... — мысленно произнесла Предслава. — Вот безвинные души и не дают тебе покоя...» А вслух высказалась:

   — Думаю, княгинюшка, тебе нужно жертвоприношение сделать.

Сфандра вздрогнула: об этом и сама давно думала. «Только кого же принести в жертву?.. Ишь, звал меня к себе Аскольд; не требовал ничего, не упрекал, а лишь вымолвил три словечушка: «Иди ко мне!» Иди... Иди! А может, и вправду пойти? Ведь и ранее на ум сие приходило... Может статься, этим и искуплю свой грех... Поэтому бог Хоре и не показал мне сегодня лучи свои, а явил призрак Аскольда. Наверное, и бог требует моего искупления. Знать, там, на небесах, прощён был Аскольд. Принесу в жертву себя, но выдержу ли, стоя на горящем костре?.. На жарком пламени... Жрец сказал мне однажды, что об огне думают только до того, как войти в него, а как вошёл, так и забыл о нём!.. Вот бы Аскольда спросить! Он уже горел в нём... Он-то точно знает, что такое огонь... Значит, узнаю и я. А не сгорю, заживо сгорит душа и превратится в пепел. Так и буду жить с холодным сердцем... А нужно ли так жить?.. Да, Аскольд, я иду к тебе... Я иду! Но со жрецом об этом говорить не стану, не то он расскажет Мадину, а тот всё насильно отменит. Скажу лишь Джапару. Он любит меня, он поймёт меня... — тешила себя княгиня мыслью о большой верности раба. — Если что... если не выдержу... он поможет мне умереть».

Так и решилась Сфандра, во имя искупления грехов, на самое жуткое, пока ещё не думая о своих дочерях. А потом пришло ей на ум и такое: жертвуя собой, она приобретает милость у бога не только для себя, но и для своих девочек...

Вскоре княгиня велела Джапару незаметно свезти на вершину холма телегу дров и вбить там столб. Ещё ни о чём не догадываясь, тургауд всё сделал, как сказала ему повелительница. Всё выполнил в точности.

Затем Сфандра попросила Предславу искупать её в деревянной бочке и надеть чистую рубаху. «Для молодого жеребца старается...» - с неприязнью подумала Предслава, но очень удивилась, когда Сфандра со слезами на глазах стала обнимать своих дочек. Будто прощалась... Потом княгиня ласково сказала Пред славе:

   — До встречи, милая...

«До какой встречи? — снова подивилась мамка. — Утро только начинается. Ещё лучи Хорса земли не коснулись. Целый день впереди. Ещё не раз повстречаемся...»

Покончив со всем, Сфандра заторопилась на холм.

   — Джапар, любимый мой, ты должен исполнить то, что я прикажу тебе. Привяжи меня к столбу и подожги дрова...

   — Сфандра, родная, звезда моя! — взмолился Джапар.

   — Не возражай! Я иду к Хорсу... Так велено мне!

   — Госпожа моя, джаночка, а выдержишь ли?!

   — Если нет, то убей меня. Как крикну, выпускай стрелу...

   — Сделаю! Но и я пойду за тобой следом...

   — Нет, нет! — вскричала Сфандра. — Ты должен жить! Поначалу, правда, я и выбрала тебя, чтобы именно ты сопровождал меня в страну солнечного Света. Но недавно позвал туда муж... Аскольд. Мой повелитель... И теперь нельзя, чтобы ты был рядом со мной. Прости, Джапар... Я тоже любила тебя.

Тургауд сильно опечалился и сник, но опять сделал всё в точности так, как просила княгиня.

Огонь запылал... Красными хищными языками он охватил подошвы ног Сфандры, крепко привязанной к столбу, поднялся кверху; на княгине занялась исподница, затем вспыхнули волосы; лицо Сфандры судорожно перекосилось, но княгиня терпела, не кричала от боли. Не выдержал Джапар, словно огонь опалил и его тело. Он зарычал, будто лев, выхватил из колчана стрелу и, почти не целясь, выпустил её из лука в Сфандру, уже полностью окутанную пламенем...

Из огромного огненного клубка раздались предсмертные стоны, которые тут же стихли, и лишь стало слышно, как пламя с треском, жадно пожирает не только дрова, но и прекрасное женское тело.

Джапар опустился на корточки, обхватив голову руками и заплакал — громко, навзрыд, как ребёнок, повторяя в беспамятстве:

   — Джаночка, госпожа, повелительница, люба моя...

Когда огонь снова взметнулся кверху, тургауд вскочил и бросился к круче, заглянул вниз, на выступы острых камней... Но вспомнил, что Сфандра не велела ему следовать за ней. Там уже ждал её настоящий муж, киевский князь, а не любящий раб...

Сгорбившись, Джапар начал спускаться с холма.

Увидел, как Хоре, приняв дорогую жертву, широко и радостно распростёр над долиной свои лучи.

А с первыми яркими лучами солнца зазвучал и колокольный звон, тоже вплетаясь в Аскольдову тризну...

Должна, значит, быть и ещё одна, третья, последняя составляющая часть её.

 

2

Общее горе сдружило таких разных людей, какими были бойкая бабёнка Внислава и степенная, больше похожая на госпожу древлянка Настя. У первой из похода на Византию не вернулся всеми уважаемый на приграничье кузнец Погляд, а у второй — сам воевода Светозар; тот и другой погибли во время бури в Босфорском проливе. На лодье тогда вместе с ними утонули и другие мастера с границы — Ярил Молотов и Дидо Огнёв.

Ещё один их товарищ, Данила Хват, погиб, будучи в разведке с сыном Светозара Яромиром.

Дом воеводы остался без хозяина, Настя проживала в нём с сыновьями Радованом и Зорием и девочкой-сиротой Добриной, которую Светозар взял к себе после того, как утопили в озере её бабушку-колдунью.

Четверо их было, жили не скучно, а вот Внислава в своём доме оказалась одна-одинёшенька: мужа убили хазары, позже Погляд пришёл к ней жить, но не успела она стать ему настоящей женой — была только в полюбовницах, а теперь и он сгинул...

Начала вдовушка захаживать к Насте, её детям, Добрине. Через некоторое время почти родней им сделалась. И они для неё близкими стали.

Порой не хотелось Вниславе в свой холодный пустой дом возвращаться, ночевала у Насти. Только в последнее время вдове проходу не давал купец Манила — сманивал на бесстыдство, обещал бусы и золотое кольцо на запястье. Но Внислава так его шуганула, что он теперь её за попроще обходил. И к Насте однажды с этим же приступился, обнаглел. Нету теперь Светозара, его сына и кузнецов, и некому Маниле укорот дать, а он ещё и обозлённый на то, что дом его хазары опалили, хотя уже и новый построил, не хуже старого, сгоревшего. Но на посулы купца древлянка, как истинная дочь старшины рода, ответила:

   — Золото твоё против меня — дерьмо собачье! А как муж мой вернётся, он глаз твой паскудный на задницу тебе натянет... Знаешь, как мальчишки это делают?..

Радован и Зорий слышали материнские слова, но рассмеялся лишь Зорий, а повзрослевший полугрек-полудревлянин, смелый и вспыльчивый, схватился за вилы... Попятился Манила, натолкнулся на корыто, в котором грязное белье замачивалось, да и сел в него, задрав ноги.

Настя рассказала об этом Вниславе. Похохотали вместе.

   — Только сия гниль мстить нам будет, — отсмеявшись, серьёзно сказала вдовушка.

   — А вместе держаться сподручнее. Переходи-ка, Внислава, к нам насовсем.

   — Ну а ежели Доброслав твой объявится?

   — Словно сгинул куда-то... А как объявится, видно будет: жильё-то твоё стоять останется.

   — И то верно!

Вот так и зажили впятером в просторном светлом доме воеводы.

А на границе обязанности старшого перешли к помощнику Светозара Милонегу. Когда он появлялся в селении, то для всех будто наступал праздник. С ним, как правило, приезжали отдохнуть от службы и некоторые засечники. Тогда звучали песни, водились хороводы и даже справлялись свадьбы.

Милонег по старой привычке заглядывал в дом к Светозару, где теперь хозяйничали женщины, и они его как самого дорогого гостя сажали за стол на почётное место и угощали дорогими яствами.

Случалось, что делился он и пограничными новостями. Оставшись как-то с Настей вдвоём, Милонег рассказал, что после неудачного похода Дира на Византию границу снова стали сильно тревожить. Особенно стараются царкасы, переселённые с Обезских гор; поначалу им за непослушание хазары устроили взбучку.

   — Ничего не слышно о Сфандре? — спросила Настя.

   — Прошёл слушок, что принесла себя в жертву солнечному божеству бывшая наша княгиня... Точно не ведаю, так ли это.

   — Если так, значит, грех искупить хотела... Ведь к гибели Аскольда и сына её Всеслава она свою руку крепко приложила.

   — О чём это ты, подружка?.. — Сверкая очами и белыми зубами, вошла в горницу Внислава. Она старалась понравиться закалённому в боях ратнику.

   — Я тебе после всё скажу, — улыбнулась Настя.

Милонег бросил взгляд на шаловливый завиток волос возле плеча вдовушки и тоже улыбнулся.

   — Думаю, что сии набеги на наши границы добром не кончатся, так что глядите в оба, особенно за детьми. Охотятся за ними, потом выкуп требуют... Царкасы этим делом не занимаются, считают его для себя позорным. Аланы — христиане, у них тоже строго. Только хазары. Если б не их начальник Суграй, который разбои эти пресекает, здесь бы такое творилось... Знаешь, Настя, ведь его в Итиль переводят. Видно, он кому-то поперёк горла встал... Знать, потребовался здесь другой начальник, более воинственный. Ну ладно... Спасибо, и пойду я.

Прошло какое-то время, и то, о чём говорил Милонег, начало свершаться. Ведомые присланным из Итиля вместо Суграя новым начальником хазарские отряды напали на селение, стали жечь дома.

Как и тогда, Внислава взяла в руки вилы. Успела заколоть одного изверга, но погибла сама от вражеского меча; случилась беда и с древлянкой Настей. Когда на подворье ворвались хазары, она, защищая своих детей и Добрину, схватила топор и была сражена стрелою.

Мальцов и Добрину схватили, а дом воеводы подожгли.

Получил своё и купец Манила; не умея хорошо владеть оружием, он, чтобы как-то отстоять своё добро, начал отчаянно орать. Хазары повалили купца на землю и загнали, бедному, в глотку кол.

Часть приграничных земель русов снова отошла к хазарам, царь и каган опять настойчиво потребовали от Дира дань.

Собрали целый обоз в Итиль. Высокий совет, в котором только один Вышата представлял старую, проверенную ещё при Аскольде гвардию воевод, вместе с дарами отписал и просьбу к хазарскому царю выдать замуж за киевского князя свою юную дочь, прекрасную Рахиль, и послал с этой целью сватов. Диру пора снова жениться, а если Рахиль станет его женой, то будет создан крепкий союз с Хазарским каганатом, такой нужный сейчас Руси Киевской.

«Вот и пришло время, когда я смогу исполнить завет покойного богослова Зембрия... Дадим мы вместе с Рахилью в качестве её подружек многих красивых дочерей израильских. А они подыщут себе мужей среди вятших людей Киева... — довольный потирал руки первый советник Хазарии Массорет бен Неофалим. — Наши женщины — наше великое богатство. Так решил Яхве. И слава ему, до небесных высот слава!»

Тук-тук!

Ходил сторож по городским улочкам, взмахивал двумя дубовыми дощечками, скреплёнными на одном конце кожаным ремнём.

Тук-тук!

Первым просыпался Подол, за ним гора Щекавица, потом Хоревица, а уж позже всех те, кто жил на Старокиевской горе.

Недалеко от того места, где находилась сгоревшая деревянная церковь святого Николая, стояла посольская изба, в которой сейчас жили люди, посланные Рюриком из Новгорода. Несмотря на то, что убийство Аскольда новгородский князь резко осудил, на неудачу киевлян с походом на Византию первым откликнулся с добром. Послов своих он прислал для того, чтобы договориться с Диром об увеличении торговли между Русью Северной и Киевской, уменьшении пошлин на товары и о прочих выгодных для обеих сторон сношениях. Дир оценил благородный поступок северного правителя и не только хорошо принял посланников Рюрика, не только сделал им богатые подношения и одарил красивыми рабынями, но и сам, пока новгородцы жили в Киеве, захаживал в посольскую избу. Новгородцам сие льстило.

Да и Дир, узнав о чинах и родственных связях послов, тоже гордился: не каких-то там мелких людишек прислал Рюрик... Сивоусый, с глазами разного цвета Ветран, занимавший в Новгороде должность старшого княжеской дружины, являлся родным дядей Рюрику по отцу, норманн Одд приходился братом жене князя, а Крутояр, Венд и Соснец были самыми влиятельными боярами в Новгороде, ходившими в скандинавские страны за Ефандой в качестве сватов.

За посольской избой низко, по-лягушачьи, уместилась длинная, похожая на византийскую казарму, ещё одна изба для служилых людей, сопровождавших послов, — там сейчас располагались дружинники Ветрана и воины-норманны Одда. Слава богам Святовиту и Одину, пока крупно не ссорились, бывали мелкие стычки из-за рабынь, которых Дир подарил — по одной на три ратника.

Поначалу удовлетворялись своею, потом начали меняться — вот тут и начались столкновения. Один рус не поделил с норманном красивую булгарку и проломил шестопёром ему череп. Чудо, что сие происшествие не вылилось во всеобщую кровавую резню; вовремя подоспел Ветран к зачинщику, не раздумывая, отсёк мечом голову. Жалко было своего, но ничего не поделаешь.

После этого притихли и успокоились. Одд тоже по достоинству оценил поступок дяди Рюрика.

Просыпался Ветран первым, ещё лучи солнца не касались приднепровских низинных лугов. Он спускал ноги с ложа до пола и с удовольствием касался горящими подошвами холодных, настывших за ночь досок; болели также и лодыжки, некогда изрубленные, да и раны в боку, нанесённые в прошлом норманнским коротким копьём вроде русской короткой сулицы, тоже ныли по утрам. Заботливо укрывал покрывалом рабыню — светлоокую славянку с берегов реки Тетерев — и скашивал глаза в угол, где, посадив к себе на колени восточную пышнотелую красавицу агарянку, забавлялся спозаранку богатырского сложения белокурый Крутояр (имя ему очень подходило!). С рабыней он мог заниматься этим полезным, сладострастным делом по четыре раза в день, и восточной красавице сие очень нравилось.

Венд, которому досталась рабыня из угро-финского племени, маленькая и вёрткая, всё просил Крутояра поменяться, но тот отвечал отказом; наконец, Венд допёк богатыря — поменялись, и сразу оба разочаровались. И рабыни тоже. Снова образовали прежние пары.

Ветран пригладил большим и указательным пальцами длинные пепельные усы, потёр бок и начал одеваться. Опоясался мечом, надел шлем, накинул корзно и отправился погулять.

Он любил ранние прогулки, когда ещё только просыпаются в кустах соловьи, начинают петь и остальные мелкие птахи, а в озерках и реке, взблескивая, уже играет рыба: она выныривает из воды и серебряной радугой снова уходит в неё. Пахнет чешуёй и свежестью. По лугам стелется белый туман, меняя у самой земли цвет на более тёмный.

Ветран направился к кумирне, где полыхали большие костры, в которые по мере угасания помощники жрецов (костровые) сыпали уголь и клали дрова, взглянул на Перуна и увидел, что длинный ус у него слегка подрагивал: с Днепра задул неласковый ветер. С середины речной шири доносились деловые голоса рыбаков. Им нужен улов, поэтому они встают спозаранку, а рыбу, пойманную в реке, предстоит ещё и продать.

Ветран подошёл к самой круче высокого правого берега, узрел дымы, тянувшиеся из дымоволоков чёрных изб на Подоле, услышал блеяние стада и моления пастухов возле идола Велеса, казавшегося отсюда очень маленьким.

Рядом с ним был вытоптан круг. «На этом месте, наверное, тоже находилась кумирня», — подумал Ветран. И он угадал: перед походом на Византию воины Умная поставили здесь своего племенного бога Леда и молились ему, пока жили в Киеве, а когда вернулись (слава ему, в проливе погибло не очень много древлян), выкопали Леда и увезли обратно на берег Припяти.

Не спал сегодня и Дир. Выглянул в окно, увидел стоявшего на берегу Ветрана, позвал Ставра, которого поставил старшим своей дружины вместо погибшего в волнах Храбра, и велел передать новгородцу, чтобы тот никуда не уходил — подождал его. Сам быстро оделся и вышел. За ним тронулись рынды, но князь рукой приказал им остаться. Достаточно и одного Ставра. Новый старшой дружины в сражениях выказывал не только чудеса храбрости и хитрости. Присмотревшись, Дир обнаружил в нём и глубокую порядочность. Но являлся Ставр всё-таки собственностью сына Вышаты и в Византию сопровождать епископа был послан Аскольдом. А когда узнал о гибели старшего князя, мог ведь и не вернуться... Но служил Ставр не князьям, а Киеву! «Моё дело — хорошо владеть оружием. Остальное меня не касается!» — рассуждал закалённый в боях ратник, и не один он из дружины так мыслил. В противном случае пришлось бы затевать жестокую бойню из-за того, что братья княжеский стол не поделили... А раз верх взял Дир, служат и ему верой и правдой. К тому же он хорошо платит.

Вот на таких покладистых умельцах и стояли на Руси троны. Качались, но стояли... Пока Дир и Ставр шли на крутой берег к Ветрану, тот, несмотря на свои уже преклонные годы, ещё острым оком обнаружил расположенные неподалёку от вымола живодёрни. Убой скота начинался рано, и оттуда нёсся рёв быков.

Потом забойщики спустили в реку накопившуюся в корытах кровь и всякую нечисть; видно стало, как у берега разошлась неровными полосами бурая грязь.

«За такое у нас бы голову сняли... — подумал Ветран. — А тут богов на кумирне много, а главную богиню — природу-мать — чтут плохо... На Подоле ещё и Велес стоит. Лучше бы одному Перуну, как Мы, кланялись: крепче был бы порядок... А когда богов много, тогда больше душевного распыла. Вон Дир подходит, сказать ему об этом?.. Хотя нет, пусть каждый устраивает у себя жизнь так, как хочет. Всё же на живодёрни на берегу и грязь в реке надобно бы указать князю».

Дир и Ставр приблизились, поздоровались. Старшой киевской дружины сразу отошёл в сторонку: не дело подчинённого слушать княжеский разговор. Дир сел, свесив ноги вниз, пригласил уместиться рядом новгородца.

Князь внимательно взглянул в лицо ему, подивился несхожести цвета его глаз: один был спокойно-голубой, другой — серый, скорее даже зелёный, хищный... «Наверное, и душа такая: с одной стороны тихая, добрая, с другой — как у волка...» — подумал Дир, улыбнувшись.

Дядя Рюрика сразу догадался, какие мысли пронеслись сейчас в голове киевского князя.

   — Ветран, — доверительно положил ладонь на колено новгородца Дир, — я бы хотел, чтобы наш разговор пошёл в открытую...

   — Правдивому мужу, княже, лукавство не по нужу, — пословицей ответил Ветран.

   — Во-во! — воскликнул киевский князь. — А то ведь бывает и так: одна слеза скатилась, а другая воротилась...

   — Что верно, то верно... Прямику одна дорога, поползню — десять.

   — Были у Рюрика наши люди. Посылал их Аскольд, когда меня в Киеве не было. Иного чего говорено ими было с вашим князем, мне об этом доложили тоже, но всё уже в прошлом... Сейчас я Рюрику очень благодарен, что откликнулся на беду мою. И я тоже откликнусь... Передай ему сие.

   — Хорошо, княже, — заверил Ветран.

   — Но просьба у меня к тебе... Ожидаю из Итиля гостей, и не могли бы и вы участвовать во встрече их?

«Гостей! Это он о своей невесте... Иудейке... Ишь, как подвёл разговор! Коли птицу ловят, так её медком кормят...» — голубой глаз Ветрана по цвету стал похож на соседний.

   — Княже, отчего же не встретить?.. Это можно. Но нам время нужно, чтоб получить разрешение у Рюрика. Ведь он нас на сие не готовил. А на себя ответственность я брать не буду. Наш князь на расправу скор. Да и ты того не приветишь, кто своевольничать станет... Отвечаю прямо, без лукавства, как и договорились.

   — Ладно, — Дир быстро, словно ожёгшись, убрал с колена новгородца ладонь. — Мы сами своих гостей встретим. — Сделал ударение на словах «своих гостей». — А как вас кормят, содержат?

   — Благодарим, княже, всем довольны.

   — Завтра пожалуйте ко мне. Договоры о торговле и пошлинах подпишем. — Киевский князь встал, отряхнулся.

«Вот и не удалось о живодёрнях и грязи сказать Диру... На Руси Северной гостей из Хазарии не жалуют и не принимают... Мы свой союз с норманнами крепим. Наша горница по-своему кормится, а наша печь будет тоже по-своему печь... Завтра хартию подмахнём и домой наладимся. Пусть киевляне сами тут своих гостей встречают и привечают... Их дело!» — Ветран поднялся с земли тоже.

Дир со Ставром заторопились. Но новгородец захотел ещё побыть на просторе, поглядеть на окрестные дали, а может статься, и поразмышлять.

Похожее на арабскую карабу с палубой и просторными каютами под нею, шло по Днепру хазарское судно.

Как только показались вдали горы, на которые восходил один из двенадцати первых учеников Иисуса Андрей, где по его пророчеству стоит теперь великий град Киев, дочь хазарского царя красавица Рахиль, обладавшая ясным умом, собрала подруг своих и обратилась к ним:

   — Сейчас я прочитаю вам притчи, а после спрошу: «Уяснили, о чём они?» И вы должны ответить мне правдиво. Знайте, подобно тому, как при свете даже малой свечи отыскивается оброненный золотой или жемчужина, так с помощью притчи познаётся истина.

   — Читай, повелительница, — попросили еврейские девушки. — Обязательно ответим.

   — «Четыре раза в год ходил Елкана паломником в Сило: три раза согласно уставу, а четвёртый раз по обету. Совершал он паломничество вместе с сыновьями, дочерьми, братьями, сёстрами и всей родней своей. На ночлег останавливались на городских площадях. Все окрест любопытствовали, спрашивали: «Куда это идёте вы?»

   — В Дом Господень, что в Сило, — отвечали они, — откуда исходит Учение и Уставы Господни. А вам почему бы не пойти туда? Пойдём вместе с нами.

Со слезами умиления слушатели отвечали:

   — Мы пойдём с вами.

На первый раз пошло с Елканою пять семей; на следующий год пошло их десять, а ещё через год жители всего округа готовы были отправиться в Сило.

Ходил Елкана в Сило каждый год другими путями, увлекая за собою жителей то одних, то других городов, пока паломничество в Сило не сделалось общим во всём народе израильском.

И сказал Господь:

   — Елкана! Ты добрым делам дал перевес среди Израиля, воспитывал народ в Уставах Моих, многие, благодаря тебе, душу свою спасли. За это Я дам тебе сына, который воспособит умножению дел благих для Израиля, утверждению народа в Уставах Моих, и многие спасутся через него».

«У Елкана были две жены: Анна и Феннина. У Феннины были дети, у Анны же не было детей.

И соперница Анны сильно огорчала её, побуждая её к ропоту на то, что Господь заключил чрево её. Постоянно Феннина обращалась к ней с такими вопросами:

   — Купила ли ты уже старшему сыну своему хитон и рубашку?

Вставая рано поутру, обращалась к Анне с вопросом:

   — Отчего ты, Анна, не встаёшь, чтобы умыть сыновей своих и проводить их в школу?

А в шесть часов дня:

   — Анна, отчего ты не идёшь встречать сыновей своих, возвращающихся из школы?

Когда садились за стол и Елкана уделял каждому из детей, его долю кушанья, Феннина говорила Елкане:

   — Этому сыну моему ты дал долю, и этому сыну моему дал, а тому не дал! Почему?..

За то, что она вызывала в душе Анны ропот на Господа, Всевышний сказал:

   — Ты заставляешь её роптать на Меня... Клянусь: после грома бывает дождь — и Я вскоре посещу её милостью Моей».

«И дала Анна обет, говоря:

   — Господь Саваоф! Если ты призришь на сгорбь рабы Твоей — и дашь мне сына».

«Поучение раби Елизара:

   — С тех пор как Господь мир сотворил, не было человека, который назвал бы Господа именем Саваоф, доколе не явилась Анна и первая произнесла имя Саваоф. Подобно нищему у царского пира, который говорит: «Государь! Из всего, что наготовлено для пира твоего, пожалеешь ли ты одного ломтя хлеба для нищего?», взывала Анна к Господу: «Господь Саваоф! При всём великом множестве существ, сотворённых

Тобою в мире этом, пожалеешь ли Ты дать единого сына мне?»

«Долго молилась Анна перед Господом. Едва заметно двигались уста её, а говорила она в сердце своём.

Из глубины женского лона своего взывала Анна к Господу.

   — Владыка мира! — говорила она. — Всё сотворённое Тобою в женщине имеет своё определённое назначение: глаза — чтобы видеть, уши — чтобы слышать, нос — чтобы, обонять, рот — чтобы говорить, руки — чтобы работать, ноги — чтобы ходить, сосцы — чтобы детей вскармливать молоком. Сосцы же, которые на лоне моём, — для чего они? Не для того ли, чтобы детей вскармливать? Дай же мне, Господи, сына, и я сосцами вскормлю его!»

   — Так о чём сии притчи? — спросила девушек Рахиль.

   — Как Анна, мы тоже должны в стране, где скоро остановимся, просить Господа дать и нам детей. А как даст он нам их, будем вскармливать сосцами своими, чтобы воспособить умножению дел благих для Израиля и утверждению нашего народа в Уставе Божием...

 

3

Девять лет назад, весной 860 года, в Крыму я, Леонтий, с Константином ездил в херсонесский город Керк на иудейское и христианское погребалища; тогда, рассуждая о «вечном покое», попытался своим заметкам придать слегка философский оттенок. Это заставит, кому доведётся читать их, думал я, не только вместе с автором наблюдать то, что происходило с людьми, упомянутыми в них, но и сопереживать с ними, а порой и разрешать те проблемы, которое когда-то волновали и нас.

Понятие «вечный покой» объяснил неоднозначно, задав вполне резонный вопрос, исходящий из христианского толкования мира: а вечен ли сей покой?! И ещё говорил, что ветры истории всегда опаляют безжалостно... Как бы мы хотели, может быть, вернуть хоть частицу того, что зовётся ушедшей в глубь веков жизнью!

В Риме с понятием «вечный» мы столкнулись снова; только это определение уже относилось к конкретному городу, ибо словосочетание «вечный город», несмотря на то, что его разрушил варвар Аларих, а затем король вандалов Гензерих, ещё бытует в разговорах жителей, и они уверены, что их Рим — вечен.

А что касается того, можно ли вернуть хоть частицу ушедшей в глубь истории жизни, оказывается — да... И вот как сие случилось.

В один из пасмурных дней, когда вконец больному Константину бывает особенно плохо и когда Доброслав Клуд от него почти не отходит, пользуя своими настойками из трав, Антигон, начальник охраны, нашёл меня и, показывая на стоявшего в дверях римлянина, похожего на нищего, произнёс:

   — Леонтий, он приходит сюда уже не в первый раз... Предлагает купить какие-то монеты.

   — Да, да, я продаю их, — на греческом обратился ко мне незнакомец, и тогда я понял, что этот оборванец не простой нищий.

   — Я — итальянец, но мне подолгу приходилось быть в Греции, и я хорошо выучил ваш язык. Наша семья жила в большом достатке, мой отец был страстный нумизмат, после смерти отца его богатая коллекция перешла ко мне. — Незнакомец опустил руку в мешок и вынул оттуда несколько старинных монет. — Но случилось так, что я стал нищим... Как это произошло, долго рассказывать, да вам и неинтересно. В Риме можно из богатого превратиться в бедняка в один миг. И наоборот, если у кого вместо совести чёрный кусок угля... Сейчас я нахожусь в том положении, когда сумма, вырученная от продажи этой коллекции, могла бы как-то поддержать меня. Я предлагал купить её нашим богачам, но — увы! — они или отказывались, или смеялись надо мной. Фу, старинные монеты! Но ведь в них заключена огромная часть истории Рима... Толстосумы, что они понимают!

   — Обратился бы к таким же нумизматам, как твой отец.

   — Они могут купить лишь одну-две монеты, которых у них нет, а это не спасёт меня... И когда я узнал, что в этом доме временно живёт приезжий философ, то направил свои стопы сюда. Но ваш бдительный страж несколько раз гнал меня в шею.

   — Антигон... — укорил я начальника охраны.

— Леонтий, да мало ли в Риме шатается нищих, которые говорят всё, что приходит на ум, и выслеживают, что бы им украсть.

   — Ладно, пойдём в дом, — сказал я оборванцу, — посмотрим твои монеты с братом философа.

Радостью вспыхнули глаза римлянина. Я познакомил его с Мефодием и приказал прислуге накормить.

...Капитолийский холм что верблюд с двумя горбами — так он походит на это животное. Здесь располагались старинная римская, крепость и обширный храм Юноны Монеты.

Приставка к имени богини была сделана после того, как Юнона с помощью гусей предупредила римлян о готовящемся нападении галлов. Глагол «предупреждать» по-латински «монео», отсюда и второе название Юноны. Монета — значит «Предупредительница».

На территории храма находился также один из римских монетных дворов, вот почему слово «монета» было пущено в вечный оборот и стало звонкой единицей при продаже и покупке товаров.

Но дошедшие до нас монеты — это настоящий клад и для историка. Изучая их, можно узнать о формах правления в государстве, различных переворотах и войнах. Перебирая монеты незнакомца (забегая вперёд, скажу, что мы купили эту коллекцию), рассматривая на них различные изображения, мы узнавали много интересного о быте, одежде древних римлян и даже об их причёсках... Давно уничтожены прекрасные статуи, города, Храмы, но они живут на монетах и радуют глаз. Изображения давали нам также сведения о хозяйстве, финансах, торговых связях. Мы как бы видели воочию само лицо государства.

Вот я держу в руке асс — монету, которая не чеканилась, а отливались из меди в храме Юноны. Весила фунт эта монета, и на лицевой её части был воспроизведён Юпитер, а на обратной — корма корабля.

   — Бог на монете — это понятно, а почему корма корабля? — спросил я у обладателя коллекции.

   — Об этом я спрашивал в своё время и моего отца, и он ответил, что достижения культуры в Рим пришли морским путём...

В 275 году до Рождества Христова Рим овладел в результате побед над Пирром всей Италией. А раз монета является лицом государства, то её следовало теперь показать в более выгодном свете. Римский неповоротливый литой асс по сравнению с изящными греческими статерами и драхмами проигрывал и вызывал у карфагенянина язвительное замечание: «Вот он какой, римлянин!» И был выпущен вскоре серебряный денарий с изображением богини Ромы на лицевой стороне. Слово «денарий» означает «десятка», и за него давали десять ассов.

Теперь уже денарий не отливался, а чеканился и блестел, как солнечный диск. Ему уже не стыдно было показаться на людях.

Прошло некоторое время, и на монете поменялись изображения: вместо женственной богини Ромы (слово «Рим» было женского рода) появился мужественный профиль грозного бога войны Марса. И эту невозмутимую маску, будь то серебряную или бронзовую, римские монеты сохраняли на протяжении многих гражданских войн, и никакие чувства, которые испытывал народ в то страшное время, нельзя было прочитать под нею...

В 90—88 годах до Рождества Христова в Италии произошли восстания италиков, и монеты того времени становятся красноречивее старых. На лицевой их стороне красуется теперь профиль молодой женщины с прямым римским носом и головой в лавровом венке. Под ним надпись: «Италиа». Она олицетворяет восставшие италийские племена. На другой стороне монеты изображены два ряда воинов, обращённых друг к другу. Между ними сидит человек с зажатым между коленами длинным шестом, заканчивающимся знаменем восставших. Перед его лицом воины клянутся победить или умереть...

   — Среди восставших италиков, — начал нам объяснять незнакомец, — были племена марсов, пелигнов, пицентов, говоривших на очень близких к латыни диалектах. На языке же италийского племени осков слово «Италиа» звучало несколько по-иному: «Вителиу». Вот монета, на которой есть это слово.

Оски были более решительны, чем другие италики. И на этой монете мы видим быка, прижимающего к земле римскую волчицу и топчущего её копытами...

После кровопролитных гражданских войн к власти приходит Гай Юлий Цезарь, Впервые в истории Рима на монете имеется изображение здравствующего политического деятеля. Цезарь мог взять в ладонь денарий, как берём его сейчас мы, и любоваться самим собой.

А это что за монета? Два кинжала и между ними колпак. Когда раба отпускали на волю, пояснил нам незнакомец, на его голову надевали вот такой колпак, называвшийся фригийским, и он был желанным для тысяч и тысяч невольников.

Но тот, кто приказал чеканить сию монету, мало думал о рабах, — фригийский колпак стал символом свободы римского народа, порабощённого Цезарем. А два кинжала указывали на путь, коим добыта свобода.

Нищий римлянин, объясняя, имел в виду заговор против Гая Юлия, которого закололи на заседании сената, и среди кинжалов, нанёсших диктатору смертельные удары, был кинжал Брута.

Монета Брута выпускалась в восточных провинциях Римской республики, куда бежали заговорщики.

Прошло полвека с того времени, как появились монеты с профилем Цезаря. Тогда это многих возмущало, хотя Цезарь был выдающимся полководцем, оратором, писателем. Теперь же в обращение (исключая монету Брута) пускались монеты с изображением юнцов, женщин, выделявшихся тем, что они были родственниками диктатора.

И преемники императора Августа шли уже в монетном деле по проторённому пути. Правнук Августа Калигула приказал изобразить на лицевой стороне монеты себя, а на оборотной трёх своих сестёр — Агриппину, Друзиллу и Юлию — в виде пляшущих нимф; с родными сёстрами брат состоял в преступной любовной связи, а одну из них, Друзиллу, лишил девственности ещё подростком. Потом Калигула, став императором, отнял Друзиллу у законного мужа-сенатора и держал открыто как жену и даже назначил во время болезни наследницей своего имущества и власти.

Боже, как похожи проделки языческих римских правителей на выходки нынешних пап! Да и правителей вообще.

Калигула вскоре был убит. Многие в это не поверили, но когда появилась монета с изображением нового императора Клавдия, то всякие сомнения рассеялись. Клавдий был единственный из имевшихся налицо родственников, который мог претендовать на власть и которого Калигула оставил в живых, потому что считал своего дядю безобидным идиотом, так как тот не занимался политикой, а изучал историю древних этрусков. При Клавдии правили жёны, последняя — Агриппина, тёзка сестры Калигулы, — и отравила мужа. Но перед этим Клавдий увековечил на монете и себя и её.

Римские монеты — это и картины культурной, военной и религиозной жизни того времени. Императору Траяну, который сослал епископа Климента в Херсонес на рудокопи, удалось после неоднократных попыток перейти Дунай и войти в Дакию. На монете тех времён сохранилось точное изображение моста, переброшенного римлянами через Дунай.

Изображён на одной из монет и Колизей, о котором я уже писал. Она выпущена императором Титом по случаю завершения его строительства. Рядом с Колизеем был сооружён круглый фонтан. От него не сохранилось никаких следов, но на монете устройство фонтана представлено так детально, что при желании его можно было бы воспроизвести.

Почувствовав, что влияние христианства, несмотря на гонения, усиливается, император Антонин Пий в конце II века начинает укреплять в противовес этому старо-римскую языческую религию и с помощью монет. Одна из них показывает высадку прародителя римлян Энея и его сына Аскания-Юла на берег Тибра в том месте, где находится Рим. На другой монете — Геркулес, убивающий чудовище Кака у Палатинской пещеры. На третьей — Минерва и Вулкан за изготовлением молний.

Монеты конца II и большей части III века служат признаком жесточайшего упадка Римской империи. Падает их стоимость. Увеличивается их количество — монеты не успевают штамповать. Следы спешки видны во всём. Портреты императоров утрачивают сходство с оригиналами. Да и сами они долго не удерживаются на троне. Только заготовят чекан с портретом императора, а его уже сменил другой...

В связи с возрастанием численности монет в серебро стали добавлять медь. К концу II века монеты были почти сплошь из меди, а считались серебряными. На них уже ничего нельзя было купить, и императоры посадили солдат и чиновников на натуральный паек. За службу государство платило зерном, мясом, яйцами. Спасение империи стало уже невозможным, но как утопающий хватается за соломинку, так и Римская империя пыталась отсрочить свою гибель посредством монетной реформы. В 409 году она выпустила денарий с надписью: «Непобедимый вечный Рим». Но не прошло и года, как Рим был захвачен и разрушен варварами во главе с вышеупомянутым Аларихом.

А в 476 году император Ромул Августул, соединивший в своём двойном имени имя основателя Рима Ромула и имя основателя империи Августа, вынужден был отказаться от власти, увековечив незадолго перед тем себя на монете.

Вот вам и «вечный Рим»!..

Да, не вечно всё, а человеческая жизнь в особенности!

Плачьте славяне, умер сын ваш великий — Константин, принявший перед смертью схиму и нареченный Кириллом.

Умер он 14 февраля 869 года, но перед своею кончиной призвал к себе брата Мефодия и сказал ему

   — Мы с тобою, как два вола, вели одну борозду. Я изнемог, но ты не подумай оставить труды учительства. Даёшь мне в том своё слово?

   — Даю, — ответил Мефодий и, взяв его истончившуюся руку, не скрываясь, заплакал...

Так получилось, и в том не наша вина, что мы не смогли отвезти прах философа на родину и погребли его в базилике святого Климента.

В средине 869 года папа Адриан Второй по просьбе славянских князей Ростислава, Святополка и Коцелу отправил нас из Рима, где мы прожили почти два года и где испытали много нравственных страданий, что не могло также не отразиться на слабом здоровье Константина: видели унизительное поведение послов из Византии, позоривших честь Фотия, и узнали ужасные, преступные нравы духовных руководящих лиц Рима.

Да простит их Бог, если простит.

 

4

Случилось всё так, как и должно было случиться: умная красивая Рахиль овладела не только телом Дира, но и его душою. За прошедшие два года она родила ему мальчика и девочку, и бездетный доселе князь очень изменился, став отцом, — набрался степенности и теперь больше напоминал своего погибшего брата.

Всех своих любовниц, в том числе и светлоокую Забаву (она досталась ему от Аскольда, но не в качестве жены), он отправил в лесной терем, куда поначалу заезжал, но, обзаведясь детьми, дорогу туда напрочь забыл...

На свадебном пиру жён себе из знатных подружек дочери хазарского царя присмотрели и другие вятшие женихи Киева — среди них оказался и Янь Вышатич, и живописец Лагир, от которого окончательно ушла Живана с дочерью (даже сам Вышата просил её вернуться к мужу — не помогло). Другую вместе с дитятей забили бы в бочку c шипами изнутри и спустили бы под откос с горы, но Живана — дочь самой бабки Млавы; на стороне Живаны стояли все корабельщики, хотя любили также и алана. Главным же было в этом деле то, что её не давал в обиду боил Вышата.

Но как снова женился Лагир, так семейное дело у него пошло на лад: такой понимающей во всём и уважительной жены, казалось, в целом мире ему не сыскать бы. Она тоже родила мальчика и девочку. И Лагир как-то незаметно для себя самого возвысился до больших людей Киева; Дир сделал его управляющим вымолом, а если по каким-то причинам отсутствовал Вышата, то алан замещал его и становился начальником уже над всеми киевскими пристанями.

А дел на них было невпроворот: по сути, строился новый флот, почти весь погибший в Босфорском проливе, и тем, кто остался в живых, мрачная буря теперь вспоминалась так, словно привиделась им в кошмарном сне...

Так думал и князь Дир, но однажды, в зимнюю метельную бессонную ночь, взглянув в окно, опять увидел в крутящейся серой мгле белый призрак Аскольда. На сей раз тот явился с закрытыми глазами, но в уголках его губ застыла зловещая улыбка. И она показалась Диру страшнее любого взгляда.

Но утром, когда Рахиль села ему на колени и стала целовать его лицо, как это делают византийки, и когда со смехом выбежали из спальни мальчик и девочка и уткнулись курчавыми головками отцу в бок, у Дира совсем отлегло от души, улетучился ночной страх, и князь надолго забыл о зловещем призраке...

Диру хорошо было с детьми и ласковой женой!

А Рахиль, искренне полюбив мужа, всё же не забывала о наказах своего отца и первого советника Массорета бен Неофалима и, потихоньку приглушая ярость киевского князя по отношению к Византии, внушала ему мысль о необходимости дружбы с нею. И настал такой день, когда Дир счёл нужным послать туда своё посольство, включив в него и Лагира.

Киевские послы прибыли в Константинополь в то время, когда византийский двор был ещё в возбуждённом состоянии после Собора, на котором предали анафеме бывшего патриарха Фотия, а из Рима только что вернулся Мефодий, схоронив там родного брата.

Но Игнатий, ставший новым патриархом, уже не мог, если бы и захотел, заточить Мефодия, сторонника Фотия, в темницу, ибо папа Адриан Второй, отправляя брата Кирилла (Константина) снова в Великоморавию, рукоположил его в епископы.

Василий Македонянин, уже два года правивший Византией, в эти дни в духовные дела особенно не влезал, он был занят сердечными: из Патраса к нему во всём великолепии своего могущественного богатства приехала его лучшая подруга Даниелида. Он встречал её так, как если бы столицу его государства посетила сама вдруг ожившая царица Клеопатра. Хотя разницы в том не было почти никакой, ибо Даниелида величалась в Константинополе царицей.

Бывший конюх и гусиный пастух умел ценить преданность и не забывал, кто снабдил его, нищего, звонкими монетами. Даниелида дала ему в услужение немало рабов, чтобы он при императорском дворе, как владелец собственного имущества, мог уже начать свою поистине головокружительную карьеру...

Конечно, если бы не Македонянин, Фотия сразу бы услали подале от тех мест, где отбывал ссылку Игнатий. А скорее всего, его бы умертвили... Но новый василевс, несмотря на то, что бывшего патриарха предали анафеме, оставил его при себе, но сделал это так, что будто бы по милосердию своему Фотия пощадил новый духовный владыка. Хотя все видели, как загорались яростью глаза Игнатия при одном только виде «блудодея-хазарина»... У Василия голова оказалась крепкой не только на выпивку.

Разумеется, оставляя Фотия в Константинополе, Македонянин думал о будущем — он ведь ещё не знал, как сложатся у него отношения с упрямым, озлобленным кастратом, а Фотий ему нравился своей учёностью. Василий при восшествии на императорский престол и Фотия мог бы оставить на прежнем месте, но до некой поры не хотел воевать с римским папой. Силы у нового василевса были пока не те! А вот как окрепнут крылья... Тогда и поглядеть можно!

Но сие лишь предположения смиренного монаха.

Догадки Леонтия оказались верными.

Игнатий с каждым днём всё больше и больше подпадал под влияние римского папы и всё чаще проявлял строптивость и упрямство, которые шли вразрез не только с личными интересами василевса, но и государственными. А время диктовало иные условия, и император стал склоняться к мысли, что на патриаршем престоле должен сидеть более образованный и энергичный человек, нежели Игнатий. А таким человеком являлся Фотий.

В 877 году Василий Первый вновь отдал ему корону патриарха, уже не спрашивая разрешения папы Иоанна Восьмого, а всего лишь уведомив его. И папа «проглотил пилюлю»; он не только согласился на замену, но и послал своих легатов на Константинопольский собор, где снова утвердили патриархом Фотия, в прошлом преданного анафеме.

Вот они — дела церковников!..

Привезли легаты василевсу от папы и послание, в котором Иоанн Восьмой писал: «Достопочтеннейшего (!) Фотия мы признаем в патриаршем достоинстве и объявляем ему наше общение с ним». Больше того, папа предлагал свою помощь в подавлении всякого сопротивления кандидатуре Фотия: «Те, кто не захочет вступить в общение с Фотием, должны быть два или три раза увещеваемы, если же и после того пребудут упорными, в таком случае чрез папских легатов на Соборе они лишены будут общения, пока не возвратятся к своему патриарху».

Но почему в Риме так решительно сменили вехи в отношении Фотия? К этому обязывало тяжёлое военно-политическое положение из-за нападения сарацин, усугубившееся ещё и тем, что с запада, раздираемого феодальными междоусобицами, ждать помощи не приходилось. Папа Иоанн Восьмой решил, что в сложившейся обстановке лучше сохранять мир с византийским императором.

Кстати, почему новый папа после смерти Адриана Второго стал именоваться Иоанном Восьмым? Ведь папесса под этим именем уже занимала папский престол...

Римские духовные лица сделали вид, что никакой папессы не было. Существенная деталь к характеристике сто одиннадцатого папы и его окружения...

Когда на него надевали тиару, в Латеранский дворец вошли гонцы и объявили, что герцог Неаполитанский Сергий заключил альянс с сарацинами. Иоанн Восьмой пришёл в бешенство и тут же приказал епископу Афанасию, родному брату герцога, проникнуть ночью к нему в спальню, выколоть глаза и прислать, обезображенного, в Рим, что и было незамедлительно сделано, ибо Афанасий сразу унаследовал Неаполитанское герцогство и обогатился четырьмя тысячами унций серебра, которые прислал ему за усердие папа...

Анналы Фульдского аббатства, сохранившиеся до сих пор, также сообщают весьма любопытные подробности о кончине Иоанна Восьмого.

Этот злополучный папа влюбился в... женатого мужчину и даже отважился похитить его, чтобы предаться с ним содомской страсти. Но супруга того мужчины — то ли из ревности, то ли по другим соображениям — решила отравить папу, а такая возможность у неё была. Но яд по каким-то причинам не сработал. Тогда она за большое количество серебра нанимает убийц; те ночью проникают в апартаменты святого отца и ударяют его молотком по черепу...

Так и просится фраза в духе эпитафии: «Подобная смерть вполне достойна его».

Может статься, это мои последние заметки. Конечно, на какие-то события, имеющие большое значение для мира, я отзовусь. И то, что касаемо учительства Мефодия, о котором говорил на смертном одре его брат Кирилл, я, разумеется, также не обойду стороной. Всё, что станет мне более или менее известно от лиц уже других.

Вы правильно догадались: я принял решение — не ехать с Мефодием в Великоморавию. Особой надобности во мне он, кажется, не испытывает: у него сейчас везде много учеников, и в Великоморавии тоже.

Антигон, начальник охраны, предан Мефодию; потеряв всесильного дядю, Антигон решил иначе, чем я, — не оставаться в столице Византии.

Что ж, я своё дело сделал. Был до самого смертного конца рядом с Кириллом. Нет, для меня он так и останется Константином... Константином-философом, которому я служил верой и правдой.

Пишу сие, а глаза застилают слёзы. Какой отрезок жизни пройден, и какого человека не стало!.. Потомки ещё оценят его труды тяжкие на благо истинного христианства, не запятнанного ни стяжательством наших восточных церковников, ни распутством и словоблудием западных.

А славяне ещё вознесут философа до самых высот за просветление их душ, за бескорыстное им служение и за то, что Константин считал их своими настоящими братьями.

С таким человеком пройти столько дорог, быть с ним рядом — счастье. Так же считает и Доброслав Клуд, который недавно узнал о гибели своей жены и детей и как-то сник, сделался словно ниже ростом...

Я посоветовал ему сходить к Мерцане-Климентине, женщине из одного с ним крымского селения. Но он замкнулся ещё больше, видимо, чувствовал вину перед нею: ведь они, Доброслав со своим другом Дубыней, всё-таки отомстили её мужу... Жестоко отомстили!

Вскоре Клуд отбыл к этому другу, теперь моему шурину, в посёлок возле монастыря Полихрон, и я передал через Доброслава кое-что в качестве подарка родной сестре и её детям. Хотел бы и сам поехать туда, отдохнуть на приволье, послушать колокола монастырских церквей, как некогда внимали им мы с Константином, но Фотий, полностью отдавший себя ученикам Магнаврской школы, предложил мне должность заведующего библиотекой, и я с радостью согласился.

А условия с его стороны были жёсткие — навести вместе с африканским царём Джамшидом порядок в библиотеке и подобрать в самый короткий срок материал по павликианскому движению, так как Фотий с новыми силами приступил к дальнейшему его отображению в своих записках.

Не только Леонтий, но и все, кто знал Доброслава, заметили, как он изменился: монахом сказано было мягко, что Клуд сник и стал ниже ростом... У него потух всегдашний блеск в глазах, щёки отвисли, на лбу и шее появились морщины — Клуд, казалось, сразу постарел на несколько лет; и то, что он прятал все эти годы скитаний глубоко в душе, — тягостные мысли о Насте и сыновьях (он почему-то верил в рождение мальчика, Зория, и ни на миг в том не сомневался), раздумья о жизни вообще, которая с самого детства не радовала Доброслава, наоборот, заставляла его быть всегда начеку, — всё это вдруг прорвалось разом наружу, и при первом же сообщении Лагира о гибели Насти и сыновей он не сдержался и, никого не стесняясь, заплакал.

   — Ну-ну, успокойся, Клуд. Думаешь, у тебя одного великое горе? У меня вот тоже Живана с дочерью ушла, поначалу думал — утоплюсь в Днепре, а потом всё обошлось: женился по-новому, жена мальчика и девочку родила, и живу сейчас не тужу. И у тебя всё образуется. Возьми себя в руки, и давай помолчим...

   — Хорошо. Давай помолчим...

Когда Клуд чуточку успокоился, он спросил алана, как попала Настя с Обезских гор на русскую границу.

Лагир ответил не сразу.

   — Припоминаю... Мне воевода Светозар рассказывал, что пришла она туда вместе с частью царкасов, которых хазары переселили на пограничье. Принуждали Настю принять там иудейскую веру. Но Настя отказалась... Могли уничтожить вместе с детьми... Но к ней хорошо относился хазарский начальник, и он отдал её в руки Светозару... Она потом и жила у него.

   — Тогда я найду Светозара.

   — Нет, брат, не найдёшь... Погиб он в Босфорском проливе. Слышал про бурю?

   — Слышал, — кивнул Доброслав. — Значит, не осталось никаких концов у меня. Настя, милая Настя... — снова простонал Доброслав. — Погибла... И дети погибли... Родила она мне всё-таки сына, Зория.

   — Не терзай себе сердце, Клуд.

   — Ладно... А ты уходи, Лагир, я побуду один. Уходи...

   — Если нужен буду, знаешь, где найти меня.

   — Знаю.

Но встретиться им больше не пришлось. Никогда... Как и с теми уже немногими оставшимися в живых, кого Доброслав знал хорошо; через некоторое время он уехал к другу Дубыне (Козьме) и прожил возле монастыря Полихрон тринадцать лет. Но христианином, как друг, так и не стал...

Чтобы незаметно внедриться в чужой город или какое-либо селение, норманны применяли один и тот же давно испытанный метод: под видом ковалей покупали кузницу (надо отдать должное пришельцам с севера, все они с детства владели кузнечным молотом), а работая в ней, вынюхивали-высматривали всё и сообщали своим; и наступала пора, когда вооружённые отряды приходили сюда и грабили. А те «кузнецы» ещё и помогали им без особого шума и взлома открыть ворота.

Смоленск, как и Киев, стоявший на «пути из варяг в греки», отличался от столицы полян разве что меньшим размером; занимал он также правый берег Днепра, а на левом располагалось городское поместье, правда, оно служило обиталищем не живым, а мёртвым и называлось Гнёздовскими курганами — там находились родовые усыпальницы кривичей. Здесь богов не было, племенные идолы высились на Шкляной горе и в Рачевском городище, за которым тянулась дубовая роща. А в ней уже росли священные дубы с вбитыми в них кабаньими клыками.

И вот из кузницы, стоявшей у входа в эту рощу, ранним утром вышли двое и направились строго на север. Путь их явно лежал к Новгороду.

Было начало лета 882 года, третьего дня пролетья, месяца разноцвета, или хлебороста (июня), когда ярец (май) — радость, а хлеборост — счастье.

Кривичи июнь называли ещё и скопидомом, и огуречником, и длинными льнами, и соловьиными песнями.

Хлеборост, В закрома дунь! Нет ли жита В углах забыта?

Эти двое, вышедшие из Смоленска, шагали по земле третий день; и им после душной кузни в третий раз являлись тёплые ночи, а если ночи тёплые, надо ожидать изобилия плодов. Являлись им и туманы спокойными утрами — стелются тихо по рекам, озёрам и над лугами.

Обернулся тот человек, что постарше, к тому, кто помоложе:

   — Горегляд, я-то на земле давно живу, много чего повидал и узнал. Вот смотри: если туманы стоят с утра не шевелясь, быть, значит, солнечной погоде днём — такая примета у кривичей, а если душно бывает во время восхода солнца, то к ненастью... Понюхай траву.

Кто помоложе, почти отрок, понюхал и сказал, широко раскрыв глаза:

   — Жимолостью пахнет.

   — Это тоже к дождю... Давай доставай накидку из тоболы. Эх, Горегляд, у нас дома сейчас небось дует ветер и волны в фьордах пенятся, чайки стараются перекричать друг друга и соколы парят над каменными вершинами... Как я по дому соскучился!.. Вот уж который год живу здесь. Ни семьи, ни кола ни двора. Теперь дали тебя в родственники. Чтоб ты мне как бы племянником был. Так что зови меня на полном серьёзе дядей. Дядей Северианом... Имя же у меня настоящее — Тодгрин. А ведь попал я на Русь в таком же возрасте, как ты, отрок... Сколько лет-то тебе? Семнадцать... И имя у тебя норвежское — Торвальд?.. Ну что ж, раз твоё имя содержит имя нашего бога молний, значит, ты счастливый...

   — Какое там «счастливый»?! Матушка давно умерла, отца убили в страшной резне со жмудью... Я, кстати, тоже участвовал в ней, первый раз в жизни своей... Ох, навидался всего! Смотри... — Отрок поднял рубаху и показал косой красный рубец на животе. — Полоснули меня мечом, до конца бы зарезали, если б не отец... Зарубил он моего обидчика, но от другого не увернулся... Правда, старшина кривичей мне и за отца серебра отсыпал... Да разве мёртвого воротишь?!

   — Это ты верно сказал, Горегляд. Может, ты себе и имя придумал в дорогу в соответствии с горем?

   — Не я... А дал мне его кузнец Скьольд, ну тот, который из Новгорода пришёл и кузню купил, и которого зовут сейчас Сила. Он-то после того, как меня ранил жмудин, к себе взял, выходил, а потом на горн поставил — раздувать пламя... По-русски настолько хорошо говорит, что я и не думал, что он урманец, как мой отец, как я...

   — Я ведь тоже хорошо знаю язык русов. А если быть откровенным до конца, то Сила, то есть Скьольд, — мой хороший друг, мы с ним в Новгород в твоём возрасте пришли с дружиной Одда. Сейчас Одда по-русски величают — Олегом. Он после смерти Рюрика в Новгороде уже три года княжит, при малолетнем племяннике Игоре временный правитель. Сестра его Ефанда всё дочерей рожала, только к концу жизни мужа разрешилась наследником. А Одд послал Скьольда в Смоленск, чтоб внедриться. Так дружинник кузнецом стал и тебе помог, а время пришло — меня из Новгорода вызвал... Теперь же, Торвальд, повесь на рот замок; когда что надо будет, я сам скажу или спрошу... Понял?

   — Понял, дядя, — усмехнулся отрок.

   — Пошагали дальше. Но в пути с любым из нас всякое может случиться. И тот, кто в живых останется, обязательно должен князя Олега отыскать и передать ему на словах... А что передать — мы оба ведаем.

— Да, ведаем... Скьольд наказывал.

   — Не Скьольд, а Сила...

   — Да, да, дядя Севериан, — поспешил заверить отрок.

   — Молодец, что усвоил.

Не близкий путь от Смоленска до Новгорода: легко сказать — «пошагали дальше». Конечно, рассчитывали только на свои ноги. Если на лошадях, рассудили, то мороки больше. И вырядились не воинами, а обыкновенными смердами: в рубахах полотняных, таких же штанах, правда, в сапогах, на которых внимательный глаз обнаружил бы спереди кожаные ремешки, продетые в отверстия и туго стянутые. Для удобства и крепости решили обувку скандинавскую надеть. Сейчас в таких сапогах уже многие русы ходить стали. Взаимное проникновение... Они и пиво варят такое же, какое норманны готовят. Называют его олуем. Теперь и жители северных стран пьют его за милую душу, ибо у русов оно крепче делается. Так-то.

А вот порядки на Руси, которые на мечах норманнов держатся, наоборот, покрепче русских будут. Скажем, в Новгороде или в том же Смоленске.

Чтобы защититься от ятвягов и жмуди, старейшина племени поначалу заступ в Киеве искал, даже выдал свою малолетнюю дочь Забаву за князя Аскольда. А как сожгли его, другой князь стал держать её в наложницах, затем в лесной терем отправил. Да не стерпела она, убежала, теперь снова в Смоленске. Не баба, а настоящий муж! Наравне с воинами рубится в сечах, а стрелою сбивает со шлема даже самый махонький шиш. Малые шиши на шлемах любят носить вожди жмудские и ятвяжские.

И тогда старейшина кривичей, разуверившись в Киеве, нанял дружину норманнскую на службу себе. И пока не жалеет... Только невдомёк ему, что на его город князь Олег давно глаз положил. Для того и прислал сюда своих людей под видом кузнецов. Они уже свою «работу» провели, и Скьольд снарядил в дорогу к Олегу нарочных. Двоих.

Эти двое то спускались в ложбины, то поднимались на взгорья, минуя заливные и суходольные луга, болота, берёзовые и еловые леса и сосновые на песках. Спокойно шагали и любовались тем, как росли пырей, тимофеевка, лисохвост, овсяница, мышиный горошек, как были расцвечены колосовые метёлки красными головками клевера. Даже болота не казались однообразными: являлись не только в смраде и грязных туманах, но и в зелёных мхах со рдеющими в них ягодами клюквы и брусники, рассыпанными точно зерна рубинов.

Луга же суходольные состояли из растительности менее густой, чем на лугах заливных, но зато более многоцветной: здесь произрастал поповник с цветками, похожими на ромашку; зелёная манжетка с округлыми, сложенными ровными складочками, изогнутыми листьями; вязель с верхними розовыми лепестками и нижними бледно-лиловыми; жёлтая гусиная лапчатка и, конечно же, василёк синий. А ещё растут сивец и белоус, полевица и щучка.

Воздух чист и прозрачен, особенно хорошо дышится после смрадного духа кузни и затхлого пара, исходящего от раскалённого железа, сунутого в холодную воду...

А какая живность на пути попадалась!

Вот пушистым рыжим хвостом вильнула в орешнике лисица; яркими продольными полосками на спине поманил взор бурундук и юркнул в нору; в зарослях малинника показалась огромная, словно чан, голова медведя; на поляне увидели волка, нюхавшего чуткими ноздрями воздух; встретился большой щетинистый кабан, со злым хрюканьем подрывавший корни молодого дуба, — обошли зверя стороной: он опаснее медведя и даже волка.

На открытых полях, подолгу глядя в небо, наблюдали норманны, замаскированные под русов, за трепыханием крыльев неподвижно висевшего над головами жаворонка; часто вспугивали во льнах серых куропаток: одну удалось подбить палкой на завтрак. В реках же ловили плотву, леща, судака, щуку, головля. Нанизав рыб на ножи, жарили на кострах и с жадностью съедали.

   — Пригожая земля!.. — восхищался «дядя Северная». — А мы, дурни, носы своих дракарр направляли не туда... На Русь надо было править — вот куда! Возьми остров Эйрин... К нему стремились. А ничего не вышло: нет там хорошей жизни. Мрачные скалы, тёмные пещеры да злой вулкан Геркла... Безлюдье... Лишь жестокие ирландские отшельники пугают своим видом одиноких медведей. Но эту земельку русов мы не войной возьмём, а тихим проникновением... Неправда, что норманны живут только за счёт набегов, у нас и умишко есть...

   — Если поискать, конечно, — бесхитростно вторил «дяде» «племянник».

Однажды обосновались на ночлег наверху, на густых ветвях вяза: не комаров испугались, к ним привыкли давно, — волков, что дико выли с вечера за холмами, стоявшими недалеко от леса. Утром проснулись от настойчивого стука молотка поблизости. Присмотревшись, обнаружили на соседнем столетнем дубе в привязанной к нему корзине лохматого человека, вбивавшего в ствол кабаньи клыки.

   — Глянь-ка, дядя Севериан, — тихо позвал Тодгрина отрок. — Чего-то он делает?

   — Это он так Священный дуб ублажает. Кабаньими клыками... Видать, у дуба просит что-то... Посмотри, нет ли у него внизу еды какой?.. Она бы нам очень сгодилась.

Осторожно слезли с вяза, поискали у корней дуба тоболу — ничего не нашли. Пугать стоявшего в корзине не стали, через некоторое время вышли к дому на опушке леса.

Посовещались: заходить или не заходить?.. Дом справный, значит, в нём и еда хорошая найдётся. Не бесплатно, вестимо. Решили зайти. Постучались в ворота. Никакого ответа. Лишь собака зарычала. Не залаяла, а издала дико-затаённый рык, — верно, злющая: отрок представил на миг оскаленную пасть с крепкими бело-жёлтыми клыками, передёрнул плечами.

Постучали ещё громче. Снова в ответ лишь собачий рык.

   — Зря стучите и зовёте кого-то! Я один тут живу... — раздался сзади голос.

Обернулись. Увидели лохматого человека, что стоял недавно в корзине и вбивал в дуб кабаньи клыки.

   — Сейчас. — Лохматый отворил ворота, унял собаку — такую же лохматую, как и он сам. — Заходите... Я вас чем-нибудь крепеньким угощу, поесть дам.

   — Да мы не задаром, — робко вставил Горегляд, всё же опасливо косясь на пса.

На него укоризненно посмотрел Севериан. «Я же сказал тебе: повесь замок на рот... Захочет угостить задаром — его дело!» — говорил взгляд «дяди».

От внимания лохматого этот взгляд не ускользнул: хозяин дома громко, нарочито хмыкнул. И когда зашли внутрь и сели за стол, он первым стал говорить и начальными словами привёл Севериана в немалое смущение.

   — Я так скажу: жадность — жуткий порок. Я сам пострадал из-за него. Мне приходится указывать, где волочить суда, не только нашим язычникам, но и грекам-христианам. Они по поводу сего порока говорят более определённо: не делайте себе богатства на земле, ибо тля пожрёт, а живите душою... Делайте её богаче! И сам я думаю так: тогда душа, как птица, из махонькой превращается в большую, с сильными крыльями, а могучая птица и летает высоко. Так и душа человека после его смерти... Не жил душою, значит, она так и осталась махонькой и высоко не взмоет... А большая улетит далеко.

«А ведь прав волочанин! — пронзила мысль голову Тодгрина. — Только герои пируют в Валгалле у Одина. А героями становятся богатые душой люди...»

   — Я всё насчёт жадности... — продолжал волочанин. — Была у меня жена... Но детей не было. Очень хотел их. Чего только не делал для этого! Держал на цепях пленниц, которые выкармливали своим молоком молодых диких кабанчиков... Животных убивал, а челюстями их ублажал Священный дуб... Но детей всё одно не было.

(Вспомнил ли волочанин кормилицу Власту, которую украл у него древлянский купец Никита?..)

   — Вижу, не выходит с детьми, стал скопидомом. Золото... Серебро... Монеты... И медью не брезговал. За волок требовал всё большую и большую плату. Жутко избили за это. Жена еле вернула к жизни... Если раньше вбивал в деревья челюсти диких кабанов и молил, чтоб дети рождались, теперь же требовал богатства. И снова продолжал назначать за волок высокие цены. Да, видно, про то, что я разбогател, узнали разбойные людишки... И вот однажды прихожу из лесу в дом, вижу — у порога собака убитая лежит, жена на полу вся в крови, истерзанная, — пытали её, вырывали у неё признание насчёт моего богатства, будь оно проклято... Думал, что не сказала она... Кинулся к заветному месту, а там — ничего. Я — к жене, она ещё дышит, жива, ну я со злости... Нет, не ударил её, просто плюнул ей в глаза, отвернулся и вышел из дома. А если б помог, то она бы и жива осталась... Эх, братцы мои!.. Теперь же вбиваю кабаньи клыки в дуб и молю: «Священный дуб и вы, боги! Дайте на старости лет успокоение моей душе, освободите её от пороков и сделайте её лёгкой, сильной птицей!» И тут, чувствую, нет помощи никакой: смерть жены на мне, а я её очень любил. Да и как не любить, жили в лесу, одни... Тоска, братцы... А вы ешьте, пейте, не обращайте на меня внимания, потом я провожу вас до самой Двины. А коль будет судно, посажу вас на него, и, куда надо, плывите.

   — Благодарствую, хозяин! — Севериан, насытившись, встал из-за стола и низко поклонился лохматому волочанину.

То же самое сделал и отрок.

Повезло Севериану и Горегляду — случилась лодья до самого Новгорода: теперь уже не шагали, а плыли и снова любовались просторами земли русов. Размахнулась их земля на все четыре стороны и как бы выставила напоказ заморским гостям свои прелести: и леса дремучие, и поля неоглядные, и реки с чистой водою, и холмы древние, зелёные... Русский глаз радуется, а заморский завидует! Да если бы только завидовали, а то ведь зубы постоянно точат!.. Неймётся им.

«Волочанин нам всё о жадности к богатству говорил, что не надобно его копить: мол, тля сожрёт... Да что-то не жрала она богатство у Рюрика и теперь не трогает у князя Олега, который из-за него совсем русом стал, не только имя носит, но и соблюдает все обычаи. Даже богам русов поклоняется. И всё теперь у него на русский лад устроено: и дружина, и войско, и суда... Конечно, в словах лохматого есть что-то такое, вызывающее уважение, поэтому я ему и поклонился...

Только не во всём он прав, этот волочанин. Да разве можно отказаться от того, что раскинулось у нас с Торвальдом перед глазами?! Нет и ещё раз нет!.. — думал норманн Тодгрин. И вдруг в голову ему закралась шаловливая мысль: — А знает ли отрок, что я за человек, который делил с ним дорожные невзгоды и скудную еду?.. Судя по всему, не знает... Скьольд ему об этом не сказал, и я ни одним словом не обмолвился. Вот когда поведём лодьи на Смоленск, тогда и предстану в истинном свете, как на самом деле есть... Пусть подивится...»

На подходе к Новгороду лодью остановили стражники — проверить, откуда идёт, зачем, что за люди на ней. Очень удивился такой предосторожности не бывавший в этом городе Горегляд. Севериан объяснил ему:

   — За три года князь Олег построил много военных судов. Они, уже готовые к походу, тайно стоят на Ильмень-озере... Ждут-пождут, когда мы на них пойдём на Киев... Вот почему так бдительны стражники.

   — Как на Киев? — удивился отрок. — Князь Олег к Смоленску же собрался...

   — Это само собой... Возьмём столицу кривичей и отправимся далее вниз по Днепру. Если Киев не брать, то столько судов, сколько Олег понастроил, не потребовалось бы. Будешь на вымолах — увидишь их большое множество. А Смоленск мы и так возьмём. Хитростью... О чём и докладывать скоро Олегу станем.

   — Вон оно что-о-о! — удивлённо-искренне протянул «племянник».

   — То-то же! — расхохотался «дядя». -

Игорь, племянник Олега, родился за два года до кончины Рюрика, и теперь ему исполнилось пять годков. Он был весь в мать — широкоскулый, с чуть вздёрнутым носом, с тёмными, почти карими, глазами. Только одна Ефанда находила сына схожим больше с собой, нежели с отцом; другим он казался пухлым бутузом, круглым на лицо, с кривоватыми ногами — следствие позднего рождения. И слава Одину (в отличие от брата княгиня до конца своих дней чтила только своих богов), что Рюрик ещё пребывал во здравии во время появления на свет наследника; очень был рад его рождению и бурно отпраздновал сие событие. Гулял не только весь Новгород, но и Старая Ладога, и звон гуслей раздавался даже в Изборске...

Но спустя полгода Рюрик после лова на волков за ужином почувствовал вдруг, как кольцом в подреберье обвила тело боль, которая с этого момента почти не отпускала, иногда, правда, то уменьшаясь, то усиливаясь... И так продолжалось полтора года, а в 879 году князь умер в страшных мучениях, находясь едва ли не в бессознательном состоянии около двух месяцев. В промежутках, когда наступало умственное просветление у Рюрика, в присутствии Ефанды и знатных воевод Одд сумел добиться согласия пойти походом на Киев, чтобы подвести Киевскую Русь под руку Новгорода. В разговоре с Рюриком выяснилось, что подобная мысль давно зрела и у него самого, ещё с того момента, когда Дир заживо сжёг в церкви родного брата. Тогда новгородский князь осуждающе сказал, что если бы в груди у Дира билось сердце сокола, то он вызвал бы Аскольда на поединок, а не убивал предательски...

Вызрела же эта мысль окончательно у Рюрика после женитьбы киевского архонта на дочери хазарского царя. Рюрик хорошо разбирался в иудейских древностях, ибо в изгнании не единожды сталкивался с ламданами и беседовал с ними.

Устроив новгородскому князю великую краду и тризну, Одд (это имя по-русски лучше произносится как Олег; так и стал брат Ефанды, когда принял правление в Новгороде, князем Олегом) приступил к строительству своего флота.

Но как бы ни удваивали бдительность стражники, а шила в мешке утаить не удалось... Замышляет Олег поход — это понятно. Но куда он направит вооружённые суда? В Киеве подумали и решили: должно быть, против данов и свеев, они самые злейшие враги Новгорода. Да невдомёк было Диру и его окружению, что новгородские лодьи могут приплыть и к их городу, лежащему на большом пути «из варяг в греки», у начала которого стоял Новгород. Так что двум медведям было уже трудно ужиться в одной берлоге... И в конце августа 882 года, к началу обильных дождей, завершив сбор пешей рати из словен ильменских, чуди от Изборска, веси от Белоозера и мери от Ростова, отправился Олег вверх по Волхову. Пешие шагали берегом, а лодьи вскоре вошли в Ловать, там их переволочили до Западной Двины, и они поплыли по этой реке до второго волока.

В уже знакомый дом на опушке леса вошёл норманн-отрок в высоком шлеме, надетом на круглую валяную шапку, и бармице. На поясе у варяга висел широкий нож, а в руках он держал щит и длинный меч наготове. На всякий случай.

Увидев, что в доме только один хозяин, отрок положил на лавку щит, воткнул меч в ножны, снял шлем, быстрым движением руки как бы смахнул с головы шапку и вытер рукавом прилипшие на лбу волосы.

   — Эй, человек, презирающий богатство! Вставай, поведёшь по волоку наши лодьи до истока Днепра...

Лохмач закряхтел, поднимаясь с деревянного лежака, подумал: «Кто же назвал меня «человеком, презирающим богатство»? Только двоим странникам в месяце хлебороста я рассказал, как вредит жадность, и они с пониманием отнеслись к моим словам, а тот, что постарше, первым мне поклонился... Больше никому я ничего подобного не говорил. Кто же этот молодой воин-варяг?.. — Волочанин повнимательнее всмотрелся в его лицо. — О-о, боги, да никак малец, которого старший называл «племянником»...»

Сейчас отрок по-норманнски сказал что-то своему спутнику, быкообразному дружиннику, и тот, повинуясь, вышел.

   — Здорово, «племянник»... — шагнул к варягу лохматый. — Сразу-то я не признал тебя, да, когда услышал про «человека, презирающего богатство», вспомнил... Значит, так вы странствуете?..

   — Не твоего ума дело, хозяин... Лучше помолчи. Если мы к тебе с разумением отнеслись, то наш Олег скорее всего примет тебя за раба... Что-нибудь собери на стол, он скоро пожалует сюда.

Волочанин уже заканчивал ставить на стол еду, когда вошёл Олег — высокий, широкоплечий, в блестящем шлеме и красном корзно, застёгнутом на манер русских князей — у правого плеча массивной застёжкой, в зелёных сафьяновых сапогах. Его сопровождал воевода, в котором лохмач уже без труда признал второго бывшего странника, того, что был постарше. Олег сразу сел за стол, отрок снял с его плеча красный плащ, расстелил на лавке.

Глядя на воеводу и молодого ратника, волочанин усмехнулся: «Вот что за орёлики тогда были у меня... Соглядатаями шли от Смоленска...»

   — Что, лохматый, узнал? — обернулся к волочанину воевода, посверкивая зеленовато-жёлтыми, как у волка, глазами. — Князь, помнишь, я рассказывал тебе, что встретили в лесу человека, который нам говорил о вреде золота... Вон он и есть, сей человек, к тому же ведает волоком.

   — Что волоком ведает — хорошо, а что говорит о вреде золота... Хотя спорить не хочу... У каждого есть своё мнение. А мы в Новгороде научились уважать мнение каждого, даже самого мизинного человека... Не дёргай веком, волочанин, я же не сказал, что мизинный человек — это ты... — улыбнулся Олег, показав ряд белых крепких зубов. Вдруг лицо его преобразилось, глаза залучились и сделались приветливыми. — Если он имеет что-то против золота, отдай ему, воевода, моего лучшего коня... Но только ты, волочанин, проведи наши суда по самому короткому пути и как можно быстрее.

   — Будет сделано, князь. А ты никак, странник, в звании воеводы?.. — повернул лицо лохмач к Тодгрину. — Раз в таком звании под видом смерда путешествовал, знать, нёс в себе великую тайну...

   — И тут угадал, стоумовый! Эй, Торвальд! — обратился воевода к «племяннику». — Иди приведи княжеского коня волочанину.

«Ишь, стоумовый... И впрямь, угадал нас... Удивился, но особо виду не подал. Не то, что я, когда в Новгороде спустя какое-то время в важном воеводе узрел «дядю». Вот изумился! Если такого человека Олег посылал в разведку, значит, стоило сие того... Да... Стоило! И я один из тех, кто знает, как мы без боя возьмём столицу кривичей, — думал Торвальд, шагая к княжескому обозу. — Там в окружении нянек и рынд содержится пятилетний сын Рюрика Игорь, которого взял с собою в поход его дядя — не подложный, как Тодгрин в случае со мной, а настоящий... Самый настоящий!»

Пятилетний ребёнок княжеских кровей, увидев Торвальда, очень ему обрадовался, узнав, зачем тот пришёл сюда, потребовал:

   — Я сам доставлю дяде Олегу коня. Верхом.

   — Только шагом поедешь. Я и рынды будем рядом.

На Игоря быстро надели сделанные для него ратные доспехи, малыш ловко вскочил в седло и взялся за уздечку.

   — Привёл тебе коня, дядя! — гордо заявил он с порога, входя в дом.

Увидев мальчика в ратной одежде, волочанин уже в который раз за это утро был удивлён. Вскоре понял, кто этот маленький воин.

Направляясь к волоку, лохматый незаметно толкнул в бок отрока и тихо сказал ему:

   — А ты говорил, что Олег примет меня за раба... Нужных людей, мне кажется, он отличает.

Повернувшись к дому, где стоял и жевал сено привязанный к воротному кольцу конь, волочанин довольно пощёлкал языком.

   — Прежде времени не радуйся, — степенно рассудил отрок. — Ещё посмотрим, останется ли конь у тебя после волока...

Остался. Больше того, Олег ещё раз поблагодарил лохмача, как только лодьи были спущены в исток Днепра, ставший после прошедших ливневых дождей шире и глубже.

Новгородцам повезло и на сей раз: подул угонный ветер, и к Смоленску они поплыли на лодьях с поднятыми парусами.

К осени кузнецам Скьольда приходилось выполнять заказы ловчих: ковали то охотничьи ножи, то наконечники для стрел, то острия для рогатин. Делали и всякие домашние вещи.

Когда Скьольд вынул из груды металла заготовку, чтобы сунуть её в огонь, вошёл человек, посланный воеводой Тодгрином. Уединившись в углу, Скьольд и гонец долго шептались.

Потом кузнец встал, вышел к пылающему горну и сказал своим товарищам:

   — Сегодня вечером. Готовьтесь!

Наконец-то! К вечеру товарищи Скьольда должны собрать подкупленных ими людей, вооружить их и вывести к крепостным воротам, которых в Смоленске было тогда трое; сам Скьольд поведёт своих ратников к главным. Он должен упредить дочь старейшины кривичей Забаву, поздним временем почти всегда проверявшую ворота вместе со старшим дружины Добрыней — малым красивым, удалым, обладающим отменной силой, состоящим, по слухам, любовником бывшей жены киевского князя Аскольда.

Сколько же лет прошло со дня его гибели?.. Пятнадцать... Да, через три месяца, в день солнцеворота, будет ровно пятнадцать...

За эти годы Забава хоть и стала тридцатилетней красавицей, но так и не вышла снова замуж. У неё был в жизни даже такой отрезок времени, когда она возненавидела почти всех мужчин. После диких оргий с Диром в лесном тереме... Убежав оттуда и очутившись дома, ещё долго приходила в себя, потом взяла в любовники красавца старшого (значит, слухи оказались не напрасными) и вот живёт, помогает отцу в его хлопотных делах старейшины племени.

И в этот вечер, как всегда, в сопровождении нескольких дружинников и Добрыни Забава выехала к главным крепостным воротам, но там её уже ждали не смоленские стражники, а норманны, которые успели зарубить первых и переодеться в их одежды.

Надвигалась ночь. Стало темно. Но ворота освещались факелами, вставленными в настенные подфакельники и потрескивающими на ветру.

Промах допустил Скьольд: он не успел предупредить своих людей, чтобы они просто стояли возле стены, отбрасывающей тень, а не ходили взад-вперёд. И один шагавший туда-сюда стражник показался Добрыне подозрительным — чуть прихрамывал на правую ногу...

Старшой поднял руку, давая понять своим дружинникам, чтобы они остановились. Забава тоже стала. Она была одета в кольчатый доспех, который спускался только у неё до самого пояса, в высоком шлеме, как у норманнов, узких хозах и кожаных сапогах, с луком за спиной, колчаном и мечом у бедра. Она удивлённо повернула голову к возлюбленному; свет от воротных факелов доходил сюда, и лицо рядом стоящего можно было хорошо разглядеть.

   — А кто из наших стражников колченогий? — спросила Забава Добрыню.

   — Не припомню такого... Смотри, и вправду хромает. Подъедем поближе. Стражников на эти ворота я сам ста...

Договорить Добрыня не смог: из-за забора, которым был обнесён дом купца, в спину старшого ударила стрела — хитрый Скьольд, перебив охрану, часть людей спрятал, других отослал на крепостную стену, тянувшуюся над воротами, третьих поставил у ворот.

Но с хромым он промахнулся — его подручный коваль недавно подвернул ногу, но остаться в кузнице не захотел.

Стрелы также полетели сверху — тут же были убиты многие из сопровождавших Забаву людей. Сама она повернула лошадь к купеческому дому, хотела пришпорить её, но несколько стрел просвистели мимо головы Забавы, сразив ещё двух ратников; теперь осталась она и трое её дружинников.

Лошади на месте зло перебирали ногами. Попавшие в засаду поняли, что скакать им сейчас некуда. Норманны перестали стрелять и начали ждать.

Забава нервно крутила головой: был бы виден противник — одно дело, но когда стрелы жалят насмерть, кругом темнота, а теперь и наступившая Жуткая тишина...

   — Кто смелый?.. Выходи на поединок! Я вызываю!

   — Глянь, — позвали кого-то по-русски, — никак баба!

   — Да это Забава! Сия баба на рати мужу не уступит... Хочешь с ней сразиться?

   — Ловкий... Выходи сам.

   — Эй, дочь старейшины, слезай с коня! Клади меч, лук со стрелами и щит на землю... Да скажи своим воям, чтоб тоже так сделали... — вразумительно пояснил Скьольд.

   — Слышу не боевой клич орла, а карканье ворона... Или среди вас нет достойного сразиться со мной?..

   — С жёнами мы не воюем.

   — Почему же тогда убиваете моих людей?.. Кто такие?

   — Ратники Олега Новгородского. Слышала о нём?.. Вскоре он будет здесь, все ворота нами заняты. Сдавайся! Тогда пощадим твоего отца, старейшину племени. Ещё раз говорю: клади щит, меч и лук со стрелами...

Забава заколебалась: что делать?.. Сила сейчас на стороне норманнов. И тем более скоро подойдут воины Олега! Поднять жителей на сопротивление уже не удастся, не дадут... Ловушка!

   — Хорошо. Ваша взяла — подчиняюсь!.. Но потом отдайте меня в руки Олега. Согласны?

   — Согласны, — заверил Скьольд, из-за укрытия любуясь её выдержкой и хладнокровием.

Забава сошла с коня, медленно положила щит на землю, так же не торопясь отстегнула пояс с ножнами и мечом, но в самый последний момент, не сдержавшись, быстро натянула тетиву лука и послала наугад стрелу, которая со звоном впилась в забор и выщербила кусочек дерева.

   — Вот стерва! — раздался голос.

Но Забаву, скорее, не ругали, а восхищались ею.

   — Ничего... Сейчас и лук положит. Вот тебе бы такую горячую...

   — Я и говорю: стерва... Только она, брат, не нам, а князю достанется.

   — Да ему только пять годков! Ему напугать-то её нечем...

   — Я о другом князе... У того-то найдётся чем!

   — Только её, видать, не напугаешь... Она сама кого хошь напугает!

Забава, добровольно отдавшись в руки врага, сказала Скьольду, чтобы он велел собрать тела убитых и похоронить как следует. При взятии Смоленска Олегом больше убитых не было...

Встретившись с новгородским князем, Забава с радостью узнала, что цель его похода не столько захват земель кривичей, сколько покорение Киева, где сидит их общий недруг князь Дир.

В Смоленске Олег оставил посадником своего мужа из дружины, затем занял город Любич, где тоже посадил своего человека, и таким образом новгородский князь завладел днепровским путём до самого Киева.

С Олегом в поход на Киев запросилась Забава, рассказав ему о том, что с ней произошло в этом городе, но князь её не взял, хотя она вызывала у него сочувствие.

Олег посчитал, что если он возьмёт Забаву в Киев, то поход его будет выглядеть только как месть, а Олегу не того хотелось... «Пусть видит Русь, что поход сей — ответ мой на всю пагубность правления Дира, предателя-убийцы родного брата и его сына... Да разве он князь русов, предавший их интересы Хазарии!.. Никакой он не князь, скорее я князь всей Руси, лежащей на «пути из варяг в греки»! — подумал Олег. — Князь-то всё же Игорь... Племянник мой... По закону наследства».

Подойдя к Киеву, Олег укрыл лодьи в засадах, там же незаметно поместил и своих пеших воинов. Сам причалил на трёх судах, имевших вид купеческих, к берегу, взял на руки племянника и сошёл с ним на землю. Обратился к собравшимся киевлянам:

   — Низкий поклон вам от Новгорода! Идём мы гостями в Византию от Игоря-князя и его дяди Олега. Желаем повидаться с Диром. Зовите его сюда смотреть товары новгородские... И есть ему также дары...

Ничего не подозревавший киевский князь, любопытный и жадный, явился на берег, но не успел он вступить в разговор с Олегом, как из людей и засад повыскакивали вооружённые новгородцы, схватили Дира и быстро рассредоточились по всему Киеву, побивая сопротивляющихся. А таких, кроме княжеской дружины, нашлось немного. Дружинников же Дира быстро посекли мечами.

Подойдя к киевскому правителю и дерзко взглянув в его тёмные очи, Олег воскликнул:

   — Ты владеешь Киевом, но ты не князь! Я теперь буду княжеским родом на Руси! А это сын Рюрика — Игорь. — Подхватил племянника снова на руки и вынес его вперёд. Повернулся опять к Диру: — Выбирай себе казнь... Хочешь, сожгу тебя, как брата своего сжёг...

Дир, наливаясь злобой, смолчал. Олег лишь махнул рукой:

   — Отрубить ему голову...

После этого Олег решил не возвращаться в Новгород, а остался в Киеве, назвав его «матерью городов русских».

В честь сего события он устроил богатый пир. Пили, ели, кричали здравицу Олегу и Игорю, вспоминали даже Аскольда, которого любили в Новгороде.

И пир сей явился третьим и последним действом в звене Аскольдовой тризны...

Утвердившись в Киеве, Олег послал в Новгород своего посадника, на занятых землях начал строить городки и также сажать своих мужей. Вместе с тем он решил покорить тех соседей, от которых Киев «терпел тесноту», а «примучив их», как говорит Нестор, возложил на них дань лёгкую, сказав им так: «Я хазарам недруг, а не вам... Не давайте дань хазарам, но мне давайте».

В Велесовой книге — ответ на вопрос: при каких условиях русичи позволили завоевать себя?.. Вот любопытный текст из неё:

«За десять веков забыли мы, кто свои, и потому роды стали жить особыми племенами, так образовались поляне, а на севере — древляне, они же все русичи из Русколани, которые разделились, подобно суми, веси и чуди. И из-за того пришла на Русь усобица.

А в другое тысячелетие мы подверглись разделению, и тогда убыло самостоятельности и пришлось отрабатывать чужим дань; вначале — готам, которые крепко нас обдирали, а затем — хазарам...»

 

5

В 882 году произошло ещё одно событие, которое монахом Леонтием было с радостью записано в свои анналы: «Снова повидал в Константинополе Мефодия... Встреча вышла хорошей. Наконец-то долгий спор со своим помощником Вихингом разрешился в пользу Мефодия, и немец-латынник, слава Иисусу Христу, отлучён от церкви».

Этой записи Леонтия предшествовало следующее.

Поначалу князь Святополк, занявший престол в Великоморавии после убийства своего дяди Ростислава, поддерживал брата покойного философа в его деятельности по устройству славянской церкви. Тогда архиепископом Паннонии были крещены чешский князь Боривой и польский «в Вислах». Но нравственно строгий Мефодий боролся с распущенностью князей и их вельмож, пробуждая в них недовольство, и тогда они стали опираться на немецко-латинское духовенство, смотревшее на эту распущенность сквозь пальцы, ибо само отличалось ею. Латинисты тут же напустились на Мефодия, обвинив его в совершении, якобы вопреки папскому запрету, славянского богослужения, в отступлении от римского правоверия, в неуважении к князьям и в воспрепятствовании возвести его помощника немца Вихинга в сан епископа.

В Рим Святополком были направлены послы с просьбой к папе высказаться о правомочности деятельности Мефодия. Но Иоанн Восьмой счёл обвинения напрасными, подтвердив буллой правоту Мефодия. Папа сделал это потому, что боялся поддержки архиепископа Паннонии Византией, которая всё больше и больше набирала вес в международных делах после восстановления Фотия патриархом. Но папа в булле приписал: он разрешает князьям великоморавскому, чешскому и польскому и их вельможам, по их желанию, латинское богослужение и возведение Вихинга в сан епископа.

Мефодий в отношении последнего проявил последовательную твёрдость, и тогда его помощник стал распространять слухи об осуждении папой деятельности Мефодия, но был публично разоблачён, когда зачитали буллу... Но сие немца и латинское духовенство не остановило.

Тогда Мефодий обратился к папе с жалобой и получил от него всего лишь обещание разобраться в споре с Вихингом. Но Мефодий уже мало верил в искренность Иоанна Восьмого и решил опереться на родную Византию. В 881 году он из Великоморавии выехал в Болгарию, а оттуда в Византию и в начале 882 года прибыл в Константинополь. Прибыл не один — с двумя своими учениками: священником и диаконом, которые имели при себе славянские книги. (Потом эти ученики посланы были Василием Первым и Фотием в Хорватию и византийскую Далмацию.)

Те же — василевс и патриарх — направили Святополку серьёзное предупреждение не обижать Мефодия и способствовать его деятельности по созданию славянской церкви, и теперь уже великоморавский князь не мог не считаться с этим...

По приезде в Великоморавию Мефодий отлучил немца Вихинга от церкви, но натянутость между Святополком и Мефодием продолжалась до самой смерти славянского просветителя, последовавшей б апреля 885 года.

Слава ему, славянскому учителю, во веки веков! Слава брату его, Константину (Кириллу)-философу!

Они те люди, кои подвигнули русов к принятию религии Иисуса Христа, которой мы поклоняемся уже тысячу лет.

Было настолько рано, что ещё молчал колокол монастырской церкви на горе Полихрон, хотя он обыкновенно звал на заутреню чуть ли не с полуночи. Строгостью устав здешних монахов почти ничем не отличался от устава заморских соседей на Афоне, прослывшего особой суровостью. По нему молитвенное служение Богу длилось чуть ли не круглосуточно.

Птицы только что угомонились, приготовляясь ко сну, поэтому в селении, что расположилось под горою, стояла тишина. Правда, перед тем как открыться воротам в одном доме, за ближним холмом раздался короткий, но жуткий вой одинокого волка. Но вот распахнулись ворота и в другом подворье, и женщина вывела под уздцы коня, боязливо косившего глазом, так как животное слышало вой зверя. Холка коня вздрагивала, да и женщина чувствовала себя сейчас неуютно. Тем не менее она бодро сказала:

   — Не пугайся! — Провела ладонью по тугой лошадиной шее и обернулась к вышедшему отроку: — Ты попрощался с сестрой, сынок?

   — Ещё вчера, матушка... И на могиле отца побывал.

   — Садись в седло.

   — Если что, дайте мне знать в Константинополь, я мигом примчусь.

   — Ты устройся там вначале... Кланяйся Леонтию, дяде твоему родному, а мы вас сами навестим. Хотя ведь и Доброслав тебе тоже как дядя родной... Вон уже верхом дожидается... — Дамиана, сестра монаха Леонтия, обняла своё чадо, перекрестила и всплакнула.

Сын её, шестнадцати лет от роду, взлетел в седло, наклонился, поцеловал седую голову матери и тронул поводья, скрывая навернувшиеся вдруг на глаза слёзы.

Доброславу Клуду куда проще было прощаться: провожала его служанка, которой он отписал дом; эта молодая приятная женщина не только управлялась по хозяйству, но и была любовницей Доброслава, хотя она имела и настоящего возлюбленного, служившего у Клуда конюхом. Теперь они, не скрывая чувств, радовались отъезду хозяина.

Клуд прожил в селении больше пятнадцати лет, мог бы привести в дом, который здесь сам построил, жену, родить детей, но оказался однолюбом — помнил о Насте; скрашивали его одиночество красивые служанки, но привязался он к последней, хотя знал, что делит её с другим мужчиной. Да что делать, если уже стар и сед — как-никак недавно пошёл шестой десяток! Да и тому, что обладает женщиной не один, он уже не придавал значения; знать, Настя и мёртвая прочно владела его сердцем.

В последнее время всё больше и больше вспоминался Крым, капище родового бога Световида, седой как лунь верховный жрец Родослав. Знал, что он давно умер, а вот в душе оставался живым... И захотелось уехать домой, там успокоиться самому навеки. Думал, что там же и краду ему сделают, и справят, бог даст, по нему хорошую тризну. А тут случай представился — сопроводить до Константинополя сына Дубыни. Всё на языческий лад зовёт своего друга, получившего при крещении имя Козьма; Леонтий крестил и свою сестру, бывшую еретичку-павликианку, их потом и обвенчал. Произвели они двоих детей, для которых Клуд стал родным человеком, да несколько недель назад похоронили Козьму... Дотоле крепкий мужик захворал, не помогли и настойки, сделанные Доброславом из трав, и снадобья местных лекарей — умер Дубыня-Козьма.

Когда Клуд возвратился с христианского погребалища и представил, что и ему придётся лечь в эту чужую землю, именно лечь, потому как в селении, кроме него, язычников не было и никто бы не сжёг его тело, чтобы освободить из него душу, — так его всего передёрнуло и будто что-то оборвалось внутри: до боли в сердце опять захотелось в родные места, откуда они с покойным теперь Дубыней начали свой путь мщения, растянувшийся на всю жизнь и полный всяких приключений.

Начертать бы об этом книгу — получилась бы не менее толстая, чем те две, что подарили купцы киевские в Херсонесе Константину-философу. Были они резаны русским слогом и пригодились солунским братьям при составлении славянского алфавита. Херсонес вспомнился... В него в начале своего долгого пути прибыли Клуд и Дубыня и освободили из застенка Лагира, которому угрожала смертная казнь... Лагир должен быть сейчас в Киеве, только жив ли он? Сколько же лет пролетело? Двадцать два... Да ещё двадцать девять до этого прожито... Неужели прошла жизнь?! Как печально, как жалко: и себя, и тех, кто шагал по этой жизни рядом, — ещё живых и уже мёртвых... Да мало живых-то осталось, всё больше мёртвых, и среди последних — дети, жена, родные, друзья, соратники, просто знакомые, сотоварищи, князья. Не хочется называть их по именам. Находятся они в памяти все одинаково, а если выхватывать их поодиночке, каждого со своим характером и лицом, то они предстанут как бы живыми, и тогда будет ещё больнее, ибо с ними уже не поговоришь, не заглянешь им в глаза, не ударишь при встрече, приветствуя, кулаком по плечу...

И есть ещё среди любимых мёртвых верный пёс Бук, которого теперь не погладишь по шерсти, в чей тёплый бок не уткнёшься подбородком, а он не поглядит на тебя преданно... Сын овчарки и волка, Бук не раз спасал жизнь своему хозяину, и Константину-философу, с которым пришлось немало попутешествовать, и тому же Дубыне.

Всё в прошлом.

А настоящее — вот этот едущий рядом сын друга; отрока надо сдать в Константинополе для устройства в Магнаврскую школу. Потом получится у него уже своя жизнь, которая тоже пройдёт, а сын или дочь его пойдут дальше...

И так повторится всё снова. Круговорот!

Отрок иногда посматривал на Доброслава, не подозревая о том, что тот думает сейчас о нём и его будущих детях. Заглядывал в лицо Клуда, которое при свете луны хорошо было видно, и улыбался: он привык во всём доверять другу своего отца.

Когда Доброслав появился в селении Дубыни, мальчик только что родился; с трёх лет он помнит степенного бородатого дядю, который излучал доброту, и вскоре признал его за родного.

Любил быть с дядей Доброславом, а тот брал его на ловы, учил находить нужные травы и варить из них снадобья. Клуд относился к нему тоже как к родному, находя в общении с мальчиком, а затем отроком утешение в горе, представляя, что это сын его Радован или Зорий.

Лошади, знавшие дорогу, бежали ходко, а луна ярко освещала под их копытами встречающиеся неровности, мостки, проложенные местными жителями. Под мостками весной бурлили талые воды с горы, сейчас же под ними было сухо.

Проскакали несколько поприщ. Поехали шагом. Луна, зашедшая было за тучи, снова явила свой лик, и при её свете открылись вершины ближних холмов, стоявших по обе стороны дороги верными стражами, на которых дремали грифы. Отрок невольно загляделся на эту картину. Правда, в ночное время она представлялась не совсем привлекательной. Впервые он ехал здесь, много вопросов у него возникало, но он понимал, что задавать их сейчас нельзя. Двигался молча, почти не трогая поводья, предоставив лошади самой выбирать путь. Также молча ехал бок о бок и Доброслав.

Но вдруг кони остановились, заполошно всхрапнули; гнедой отрока прянул вбок, и всадник чуть не вылетел из седла. И тут раздался протяжный на этот раз вой волка. Тот ли это зверь, который недавно выл за дальним холмом?.. Всё-таки он не мог так быстро одолеть большое расстояние. Скорее всего другой, и, если при виде вооружённых всадников он посмел подать голос, значит, призывает своих собратьев к нападению.

Только вопрос в том, есть ли рядом ещё волки?

   — Приготовь лук и стрелы! — приказал Доброслав отроку и, подавая пример ему, быстро расстегнул колчан.

При свете снова вынырнувшей из-за туч луны теперь отчётливо стал виден силуэт зверя, стоящего на вершине холма рядом с шевелящимися чёрными грифами, которые, очнувшись от дрёмы, не испугались хищника. Теперь и они тоже будут ждать добычи: авось что-нибудь да достанется.

Но зазвонили церковные колокола, созывающие иноков к заутрене, — для прихожан попозже ударит большой монастырский, — и волк, насторожившись, медленно повернул лобастую голову. Убедившись, что поблизости никого из собратьев не оказалось, прыгнул в сторону и, побежав, вскоре скрылся. Грифы совсем успокоились и опять каменными изваяниями застыли на вершинах холмов.

   — Пронесло... И ладно! Теперь поскакали дальше, — сказал Клуд, пряча стрелы в колчан, и улыбнулся, узрев, как неохотно делает то же самое отрок, уже настроивший себя на азартную борьбу. «Э-э, малец, жизнь у тебя долгая, сколько ещё придётся изведать!.. А она устроена так, что на каждом шагу твоего пути, казалось бы спокойного, при таком же спокойном свете луны, как сейчас, обязательно поджидает зверь, и ладно бы один, а то и несколько, и тут уж борьбы не избежать... Учись побеждать!»

   — Ты мне это внушал всегда, — заметил отрок. — Разве не помнишь?

   — А? Что? — вскинул голову Клуд, поняв, что последние слова, якобы произнесённые про себя, сказал вслух. — Да, да, помню, малыш...

«Старею... Вот и слова, как песок, непроизвольно стали сыпаться из меня...» Вздохнул, поправил поводья, всё ещё по-молодецки гикнул и пустил коня в галоп.

Следом приударил на гнедом отрок.

«Пока сзади, а вырастет и окажется впереди...» И тут какая-то боль сдавила сердце Доброслава, и свет померк в его глазах.

Клуд согнулся в седле, и конь, словно почувствовав состояние хозяина, перешёл на рысь и скоро остановился. Подъехал отрок, спрыгнул с гнедого, стащил Клуд а с седла и уложил его на землю.

Доброслав пришёл в себя, обеспокоился не столько болью в груди, сколько тем, что такое приключилось с ним в тот момент, когда ему доверено, по сути, ещё дитя, а он опростоволосился. Боль же возникла неожиданно, до этого её никогда не было.

«Если бы напали волки?! А со мной вот это самое...» Клуд испугался по-настоящему и, кажется, впервые в жизни.

   — Ну как, дядя Доброслав? — спрашивал отрок. — Может, тебе вернуться?

   — Ты, брат, скажешь — вернуться!.. Нет уж, трогай!

В Константинополе Доброслав не стал говорить Леонтию о своей сердечной боли — чего доброго, лекари уложат надолго, — к тому же Клуд на удивление чувствовал себя хорошо. О случае в дороге попросил и отрока никому не рассказывать; сдал его на руки законному родному дяде; Леонтий, узнав, что Доброслав решил навсегда покинуть Византию, посоветовал язычнику повидать Климентину-Мерцану — дочь верховного жреца Родослава, которая, оставшись теперь одна с детьми, была бы очень рада встретить своего соплеменника.

Ожидая корабль на Херсонес, Клуд раздумывал: пойти к ней или не пойти?.. Доводов в пользу «не пойти» оказалось больше, особенно перевесил тот, который говорил о безвозвратности времён и чувства и который также учитывал причастность его, Клуда, к гибели её мужа. «Пусть живёт, как живёт... Отец Мерцаны умер, а в своё время я известил его о ней и внучатах. Чего уж там!» — сказал себе Доброслав, садясь на корабль.

Через несколько дней Клуд сошёл в Херсонесе, навестил своего друга карлика Андромеда, хозяина таверны «Небесная синева», ставшего, казалось, ещё меньше, с серебряной головой... Посидели, вспоминая прежние денёчки, и подивились так неожиданно подошедшей старости.

Андромед подарил Клуду коня. Доброслав сел на него и отъехал от города, с которым было связано много добрых надежд на любовь и осуществление задуманных в молодости планов. Что ж, есть чему и порадоваться, ибо и любовь была, и задуманные планы в общем-то осуществились... А прошедшие годы, подступившая старость?.. Чего горевать?! Так устроена земная жизнь, и изменить её, переделать — не в человеческих силах!

По дороге в своё селение Клуд ещё вспомнил, что на берегу Альмы живёт брат и несчастная сестра Дубыни. Заехать?.. Но что им сказать?! Привёз, мол, вам печальную весть о смерти Дубыни; как будто у них мало безрадостных новостей! Нет уж, надо прямиком до дома.

Поразился тому, что за время своего последнего отсутствия в Крыму появилось много христианских монастырей; некоторые были выдолблены в горных пещерах, и, проезжая мимо, Клуд видел: для того, чтобы кому-то попасть внутрь, надо ждать длинную верёвочную лестницу, которая в нужное время сбрасывалась вниз, а потом снова убиралась.

   — От кого так тщательно прячутся монахи? — спросил Клуд у одного встречного.

   — Ты, видать, давно не был в наших краях... Участились набеги хазар на христиан, и печенеги не дремлют.

В своё селение Доброслав прибыл на рассвете; окружённое с двух сторон лесом, где находилась кумирня Световида, а с двух других горами и озером, оно тихо и мирно спало. Хозяйки ещё не затапливали печи, и дым не шёл через дымоволоки. Хотя в Херсонесе делали стекло, здесь в окнах у всех были по-прежнему натянуты бычьи пузыри: убогость и беспросветность.

«Что ж, раз приехал... Найдётся, думаю, для меня какая-нибудь вдовушка... Где жить, там и слыть... И ещё говорят, что своя печаль дороже чужой радости. В какой народ придёшь, такую шапку наденешь. Я пришёл в свой...»

Тяжела эта шапка для Клуда оказалась. На первое время его, как в ту пору, приютил кузнец, что ковал, а потом подправлял доспех псу Буку; на месте своего дома Доброслав теперь уже озерцо обнаружил: если и строить жилище, то придётся на новом месте.

Но только чувствовал, как с каждым днём ухудшается здоровье, и понял, что своими силами дом ему не поставить. А как хотелось самому! Зажить бы в нём заново! И спутница остатка жизни нашлась бы: вон их сколько — и молодых, и постарше, у которых мужей посекли вражеские мечи!

Наймиты (чем заплатить им, у Клуда нашлось) привезли из лесу брёвна, ошкурили их и стали ставить сруб. Запах смоляных стружек, весёлая суета плотников, хорошая солнечная погода поспособствовали улучшению состояния Клуда; он теперь не ходил спать в кузню, а устраивался на ночь в срубе на досках, от которых также пахло смолой и лесной свежестью. Рядом фыркал стреноженный конь, его присутствие успокаивало Клуда; он клал под голову что-либо из тёплой одежды, ложился навзничь и подолгу смотрел, как перемигиваются звёзды. Ведь то были души умерших...

Он узрел три, находящиеся рядом: одну — побольше и поярче, две — поменьше. «Может, это Настя и мои сыновья?..» — подумал, засыпая, и приснилось ему, что он такой же звездой летит к ним навстречу. И тут звезда поярче вдруг обрела лицо жены и сказала: «Как взлетели на небо втроём, так сиротами вот уж сколько лет остаёмся. Ждали тебя и, кажется, дождались... Радован, Зорий! Это тату ваш! Да ты ведь ещё не видел Зория, сына, кровинку свою!.. Вон он! Улыбнись, Зорий!..»

Только вышла улыбка у сыночка печальной, и глаза были грустные. А лицо его начало бледнеть и исчезать, как речной туман на восходе солнца.

Проснулся Клуд и почувствовал во всём теле озноб; месяц на небе бледным огрызком висел над селением, и лишь две звезды пока ещё перемигивались, а третья погасла... Та — Зория... Потом и они, помигав, пропали.

Пришли плотники, нашли Клуда почти в бессознательном состоянии и отнесли в кузницу; Доброслав провалялся там больше двух недель, пока не встал на ноги.

За эти дни много чего передумал. Беспокоила мысль: кому он такой нужен?.. Был бы жив жрец Родослав, он бы ходил за больным; кузнец пока старается, но у него работа, новая семья... Скоро Клуд ему надоест... А для того, чтобы кормить себя, нужно ходить на ловы, на рыбалку, возможно, и бортничать. Ладно, в воду он ещё может закинуть снасти, а пойти в лес за дичью и подстрелить её — силы нужны, не говоря уж о том, чтобы лазить по деревьям.

«Видно, моя задумка уехать из византийского селения оказалась неверной. Там всё-таки был свой дом, служанка. Навещали бы и жена Дубыни Дамиана, и её дочь. Но нет, нет, протестует душа. Только здесь, на родине, я узрел воочию души родных. С наступлением темноты снова увижу троицу, а там, подалее, души отца, матушки, чуть левее — жреца Родослава... В небе Византии этих звёзд не замечал, а сейчас они мигают мне красно-синими лучиками. Ничего. Поправлюсь. Скоро и дом готов будет. Уже стропила ладят. Сказал мастерам, чтобы построили мне дом на манер византийского. С высокой острой крышей».

Поправился, но не настолько, чтобы как прежде помогать плотникам. Теперь сидел на пенёчке и смотрел на их работу. Хорошо, что ещё монеты имеются. А вот как они звенеть перестанут?!

А мысль о том, что Настя с сыновьями ждёт его, запала в голову и из неё не выходит. Вдруг вспомнил рассказ одного киевского купца, с которым повстречался, пока ждал корабль на Херсонес. Тот поведал о кончине Сфандры, старшей жены князя Аскольда.

«Как это она сожгла себя?.. Значит, таким образом принесла себя в жертву богу огня и солнца! Словене ильменские, к примеру, топятся, когда хотят ублажить своих богов. А Сфандра избрала другой путь, подражая гибели своего бывшего мужа. Страшно ли гореть?.. Можно ли терпеть сии огненные муки?.. Если выдержала женщина, могу ли выстоять я, мужчина?.. Говорят, что страшно войти в огонь, а когда вошёл в него, то как бы и забыл о нём!.. Так ли это?.. А может, и мне сие испытать и, будучи в живых, очиститься и помочь душе освободиться из телесных оков?! Я больной, старый, никому не нужный человек, и сгореть в огне — для меня лучший исход, разрешение всех вопросов, связанных с моим дальнейшим существованием... Да, да, именно существованием, а не полнокровной жизнью... А зачем оно мне? Зачем?! Вот как будет готов дом, тогда запалю я его вновь. Как тогда, в первый раз, когда покидали селение с Дубыней, устроив светоносный праздник жрецу Родославу... Выгнал домового, бросил на крышу голову петуха; сейчас даже проще будет: дедушка ещё не вселился, а вместо петушиной головы принесу в жертву свою...»

После подобных раздумий приходил на ум вопрос: «Истинно ли то, что я собираюсь сделать?..» И нашёл на него ответ снова во сне, когда уже не Настя, а сам верховный жрец бога Световида поманил его к себе...

   — Всё, решено! — сказал себе Клуд.

Когда настелили пол и возвели потолок, Доброслав прокрался в кузницу, набрал две бадейки горючей смеси, перед рассветом облил сруб, влез наверх, привязал себя к стропилам, высек искры кремнём, зажёг факел и бросил его вниз. Пламя клубком взметнулось к потолку и начало лизать брёвна.

Стреноженный конь, испугавшись огня, оборвал путы, с громким ржанием метнулся в сторону и, как ошпаренный, галопом помчался вдоль селения. Не почувствовал ли он, что в этом огне горит его хозяин?.. Ибо, проскакав селение, он свернул в лес и, ломая грудью кусты, скрылся. Больше его никто не видел.

Из крайних домов стали выбегать на пожар люди и, видя привязанного к стропилам Клуда, останавливались. Кто-то попытался влезть к нему, но Доброслав властным окриком дал понять, что злой умысел не содержится в этом пожаре и никто не пытается его, Клуда, сжечь, — он сам, добровольно, приносит себя в жертву богу.

Пламя поднималось всё выше и выше и начало лизать ступни Клуда. Вот оно захватило голени ног — горело, потрескивая, мясо. Клуд уже не мог понять, сгорели ли его ступни или нет... Он их не чувствовал, но ещё находился в сознании, в памяти...

«Я могу думать, значит, ещё живу!.. Только дым застилает глаза, смрад забивает ноздри, отчего и посмотреть вдаль нельзя, и дышать тяжело... Световид, дай в последний раз поглядеть на сей мир, куда я пришёл по воле родителей и откуда ухожу по воле богов... Я сейчас не вижу ничего вокруг, но представляю полыхающие по всей Вселенной костры крады, сжигающие покойников и освобождающие из тел их души, которые улетают к небу... Пришёл человек в мир, пожил, погоревал, порадовался и ушёл, ибо всё возникает и погибает. И будет ли так всегда?! Или изменится привычный ход?.. Мне не дано это узнать, и никому не дано, потому как всё исчезает в огне вселенской крады... И я скоро буду уже никем и всё же стану жить... Предки, примите меня, а достойного или недостойного — судить вам и богам нашим... Световид, я поклоняюсь тебе!.. Я иду к тебе... А ног я не чувствую, но мне мучительно больно... И не прав тот, кто говорил, что вошёл в огонь и забыл о нём... Всё... Теряется мой рассудок».

И мольба Клуда, кажется, дошла: подул ветер и отнёс дым от глаз Доброслава. На миг он всё же узрел лесные дали на низком берегу озера и в красном закате медленно плывущий клин журавлей...

Потом взор Доброслава потух, и голова его непроизвольно упала на грудь, лишь слышен стал шелест листвы на деревьях да виден бег огня, пожирающего некогда сильное мужественное тело.

На другой день поздно вечером ватага мальчишек выбежала на пригорок, откуда было видно как на ладони их селение, и вихрастый мальчонка в белой рубашке, очень похожий на Доброслава в детстве, каким его увидели на празднике Световида, указывая на небо, воскликнул:

   — Гляньте, новая звезда появилась!

   — Да нет же, она была... — засомневался кто-то.

   — Ошибаешься, малец прав! Сколь мы раньше ни смотрели на то место в небе, не видели там звезды, — уверенно сказал самый старший из мальчишек.

Может быть, то душа Доброслава взлетела и стала, по славянскому поверью, синей звездою. И наверное, в сей миг она смотрела с высоты небес на мальчишек, в коих продолжается её земная жизнь, и улыбалась. Душа... Звезда во Вселенной... Но уже не сам человек по имени Доброслав.

Заканчиваю книгу тем, чем начал — текстом из Велесовой книги:

«И видим мы Сурью, ибо Сурья живит нивы и наполняет силой злаки в зелёном крае. И реки оживают, и всё зеленеет, и мы собираем снопы и убираем (урожай) в наши житницы. И мы обрели эти снопы. И мы говорили, что этот дар не упал по вере с неба, а мы сами вырастили снопы и злаки. И теперь мы имеем право есть хлеб свой. И вот сложили мы дрова и подали брёвна. И сказали, что это сделали, а после этого зажигали огни сильные и подкладывали брёвна так, чтобы, огонь достигал неба и там были языки его.

И было так двести и триста лет. И знали мы от богов, что они любили такие жертвоприношения и ныне хотят их.

Есть такие заблуждающиеся, которые пересчитывают богов, тем разделяя Сваргу. Они будут отвергнуты родом, так как не вняли богам. Разве Вышень, Сварог и иные суть множество? Ведь Бог и един, и множественен. И пусть никто не разделяет того множества и не говорит, что мы имеем многих богов.

И вот свет Ирия идёт к нам. И да будем мы достойны его!»