Платформа с Триярским достигла дна подвала.

Триярский выглянул из шахты в коридор. Пусто; две-три желтушные лампы, качавшиеся, вроде буйков, в волнах темноты.

«А Черноризный сейчас, наверное, распекает проходную за то, что не изъяли черепаху», — Триярский укладывал мертвый панцирь в сумку. «А потом дает команду звонить в дурку, чтобы забрали буйного психа из подвала… Интересно, я превращусь в буйного?»

И Триярскому вдруг стало все равно, во что он превратится через полчаса, что произойдет сегодня в Доме Толерантности, и сколько еще электронных мерзавцев разведет у себя в кабинете Черноризный.

Снизошедшая благость была неожиданно прервана.

Шум шагов, голоса.

«Что… уже дурка?» — Триярский сплющился в какую-то нишу.

Поддалась невидимая дверь — ворвался прямоугольник света, в который вошли четверо в американской форме. И двинулись в сторону Триярского, рассекая коридор свинцовыми шагами и по-кавказски шероховатыми фразами.

«А вот это уже конец», — усмехнулся Триярский, прикипев к стене.

За несколько шагов до Триярского четверка остановилась. Один за другим, исчезали в той самой шахте… Взвыл мотор, загудели натянутые тросы.

«Ха-кха-ха», — обрадовались в шахте. Четверка взмыла вверх.

Триярский рванулся к железной двери, через которую они вошли — дверь поддалась, в глаза хлынул кипящий, перемешанный с дождем свет.

Выбежал, сжимая в кармане покрытый холодным потом пистолет.

Никого. Внутренний двор. Обглоданная стена, два бака с дымком.

Все это его почему-то обрадовало — именно та предельная четкость, не затуманенная безумием, с которой он видел и осознавал эту дырявую стену, эти баки, эту вонь и этот дождь, летевший на его смятое вдруг в улыбке лицо.

— Еще двадцать минут, еще можно…

Бросился в пролом в бетоне.

Через секунду Триярского можно было видеть вылезающим из-под лозунга:

«Толерантность — залог нашего мира. Областной Правитель».

Звон стекла наверху заставил Триярского задрать голову.

И отскочить — прямо на него откуда-то сверху Башни падал, стремительно увеличиваясь, человек.

И рухнул в клумбу в паре метрах от Триярского.

— Аххх-а… Трия…ский… — прохрипел упавший.

Черноризный.

В руке была зажата все та же японская сабля; рубашка сползла жгутом, голая поясница. Харакири… или как его там. Не успел.

Рухнуло с металлическим звоном второе тело.

— Обунаи-йоо… обунаи-йо!

Искореженный Ерема, аварийно мигая, пытался подняться.

— Хадзукащи… До-о щтара… Во поре береджонька стояра!

Черноризный таращился на нависшие над ним гнилые хризантемки клумбы.

— …ярский… спуск во втором корпусе шлифовального цеха, обязательно. И спасетесь…

— Как найти?

— … она покажет…

Триярский обернулся — за ним стояла Изюмина.

— Ариадна… новна… моя самая эффективная… идея…

Изюмина всхлипнула.

— Во поре береджонька стояра… — напевал Ерема, — во поре кудорябенька стояра… А… дэкита! Поручирощ! Во поре кудорябенька стояра…

— Заткните его… Эх — как все… предупреждал же Исав… Исав!

Новая конвульсия прокатилась по телу бывшего зама.

Последняя.

— А теперь — побежали, товарищ Триярский! — дернула за рукав Изюмина.

Она была права: из окна, из которого только что вылетел Черноризный со своим ассистентом, выглянула бритая голова. Защелкали выстрелы.

Завыла сирена. Триярский бросился за угол следом за Изюминой.

— Во поре кудорябая стояра…! Рю-ри-рю-ри… — неслась вслед лебединая песня Еремы.

Они неслись по Заводу: ограды, пирамиды металлолома, таборы грузовиков, желтые лужи; лестницы, ввинчивающиеся в пустоту. Стены: крашеные — кирпичные — в кафеле цвета хозяйственного мыла — подпирающие новый лозунг…

За какой-то из стен выскочил один из лихой четверки — на мотоцикле; автомат. Триярский выстрелил — догонявший рухнул; мотоцикл полетел дальше.

Снова замелькали бывшие цеха, наполненные битым стеклом, переходы с карфагенскими арками.

— Кто это был? — крикнул Триярский, когда они спускались в какой-то люльке на первый этаж полузатопленного цеха.

— Дети… наслоились семейные обстоятельства… облучение…

«Сама-то, тоже облученная… Куда еще заведет», Триярский вглядывался в восторженное лицо Изюминой.

— Не волнуйтесь, это самый кратенький путь… — словно поймав его мысли, кричала Изюмина. — Я же выросла на заводе: отец, Иван Пантелеич, красавец — я вам рассказывала…

Триярский в полутумане ловил ее запыхавшуюся болтовню. Пространство начинало искривляться, вздуваться, выплевывать какие-то пузыри. Головная боль вскипала до степени рвоты — а он все бежал, бежал за фиолетовым плащом этой двужильной кандидатки бабаягинских наук, обжигавшей детей невидимыми лучами во имя науки и драгоценного Ермака Тимофеевича…

Снова улица… ну, вот и началось! Семь всадников в лохматых шапках, и еще несколько пеших, копья, перья какие-то шевелятся.

— Ариадна Ивановна… я схожу с ума… у меня галлюцинации!

— Это не галлюцинация, это наша монголо-казахская самодеятельность, — тянула его за руку сквозь строй рогатых шлемов Изюмина. Здоровалась с кем-то; шлемы улыбались, кивали. — Репетируют, бедные, под дождиком…

Самодеятельная орда, расступившись, осталась позади.

— Нет у них помещения. Им сегодня тоже в Толерантности выступать… Ну, пришли.

За поворотом открылся новый цех с уцелевшей со времен Белого Дурбека надписью на латинице (была мода): «SСHLIFOVALNI SEX».

«Шлифовальный цех», сообщала надпись поменьше.

Цех был обитаем: вертелись станки, бегали однообразные женщины в комбинезонах.

— Де-евоньки! — закричала Изюмина. — А ну-ка ручки вверх — и за голову! Триярский, помашите-ка вашим пистолетом, порадуйте коллектив…

Они бежали между застывшими комбинезонами.

— Салям… салямчик… — успевала здороваться Изюмина, — здоровьечко как… Руки, ручки за голову, говорю… Нет, не заложница — приказ Ермака Тимофеевича… Да, передам ему привет, все ему передам…

Забежали в подсобку — запах гуаши и скипидара.

— Стенды здесь изготовляем — не запачкайте. Вот и второй корпус.

Пространство снова выгнулось, взъерошилось, полетели пузыри. Штативы, реторты, шайбочки сухого спирта… Около одного завала Изюмина стала судорожно расчищать пол.

— Готово, — улыбнулась Изюмина, указывая изрезанной в кровь ладонью на железный люк. Вдруг разом посеревшее лицо Изюминой пугало даже больше ее кровавых ладоней и съехавшего набок фиолетового парика.

— Что там, Ариадна Ивановна? — Триярский нагнулся, сдвигая люк.

— Спасение… Быстрее! Вот фонарик. Как спуститесь — поворачивайте все время направо. Ну, теперь прощайте, мне пора…

— Куда? — Триярский был уже наполовину в люке.

— Куда… мм… лозунги рисовать, как вы мне и сказали. Верю-верю, что шутили… А кто сверху люк опять замаскирует? А погоню отвлечь? Хи-хи, фрау доктор Изюмина… все им покажет — вундербар.

Поправила парик и послала исчезающему в темноте Триярскому поцелуй.

Держась изрезанными пальцами за сердце, Изюмина закидала люк прежним мусором. Зашагала обратно; остановилась, достала зеркальце, пошаркала губы помадой. Побрела, пошатываясь… В комнате, пахшей гуашью и скипидаром, свернула к свежегрунтованным стендам, ожидавшим своей участи в виде изречений Чингисхана или Ницше.

Огляделась. Подползла к самому большому белоснежному стенду, благоухавшему чем-то пионерским и одновременно — причастным высокому искусству, Передвижникам, «Возвращению блудного сына», перед которым молодая Изюмина когда-то потеряла сознание, смутив экскурсию…

Погрузив кисть, Изюмина задумалась. И быстро, учительским почерком, вывела: ВЕЧНАЯ СЛАВА ПРОЛЕТАРИЮ ИВАНУ ПАНТЕЛЕЕВИЧУ ИЗЮМИНУ! УРА!

На «ура» рука дрогнула: из первого корпуса долетела гортанная речь, захрустели шаги. Придерживая правую руку левой, чтобы не дрожала, смаргивая накипающие слезы, Изюмина быстро дописала лозунг.

Через полминуты, когда страшная четверка (один, раненный Триярским, — с забинтованной рукой) ворвалась в комнату…

Ариадна Ивановна неподвижно сидела на полу.

В ладонях отпевальной свечой торчала измазанная в краске кисть. Стеклянные глаза глядели на ворвавшихся с немигающим детским удивлением. Над телом ее сиял свежей краской все тот же аккуратный лозунг:

ВЕЧНАЯ СЛАВА ПРОЛЕТАРИЮ ИВАНУ ПАНТЕЛЕЕВИЧУ ИЗЮМИНУ! УРА!

И ниже: Твоя Адочка.

Направо, еще раз направо.

Пятно фонаря елозило по стенам, сглатывалось тьмой.

Вдруг выплыла Изюмина, с охапкой рыжих хризантем (ей больше бы пошли гвоздики) — нет, показалось… Что это за топот сзади? Ну-ка, на них, фонариком. А-а, испугались!

А эт-то что такое?! Ермак Тимофеич, ну-ка, сбросьте кимоно, я вас узнал. Э-э, да вы — женщина. «Я не женщина, я наша японская самодеятельность. Видите кокошник — это для во поле березоньки». Допустим. Аллунчик! Ты-то что здесь делаешь? «Руслан, я пришла сообщить, что мы разные люди. Я вообще со всеми мужчинами — разные люди. Ты должен был спасти Черноризного, как мою самую сексапильную идею».

Снова направо. Или это уже «лево»? Аллунчик, это право или лево? Да прекратите эту головную боль, наконец! Ах, и Лева здесь… Лева, у вас с собой нет анальгина? остался в аптечке «мерса»… в вашем новом жилище не пьют анальгин? Вы поэт, Лева, вы поэт.

Ну вот, и вы исчезли… А, бабочки, бабочки… Стойте — вы какая бабочка? Порода, имя, год рождения. Секундочку, сверюсь с «Кто есть кто». Простите, вы не махаон? А вы — капустница. Что такое… Про вас ничего не написано… ну, не расстраивайтесь — про меня тоже. Я скоро стану одним из вашего стада, мы будем лететь по подземелью, сворачивая все время направо. И вылетим к небу, где луна, луна. Она ведь тоже — бабочка, только ночная… Как больно… Можно я вытру вашими крыльями слезы… Что это? Что это, почему погоня — спереди? Конец… куда провалился пистолет… А-аааааааа!

Навстречу шло высокое, с бычьей головой, чудовище, держа перед собой синее пламя.

Из Триярского вырвался еще один крик, и сыщик рухнул к каменным ногам подбежавшего чудовища.

Первую секунду Акчура испугался не меньше — шаги, потом пронзительный свет в лицо… наконец, крик этот жуткий.

Нет, это его, кажется, испугались. Вон, смотри, упал. Сумасшедший какой-то. Хотя в этом лабиринте тронуться — даже понятно. А фонарик у него… здорово.

Акчура нагнулся. Живой, дышит… улыбается.

— Э, мужик! — Акчура помог ему подняться. — Здравствуйте, говорю.

Улыбка.

— Я тоже рад, — улыбнулся Акчура. — Может, чего-нибудь скажете?

Улыбка. Акчура нахмурился:

— Я — Дмитрий. Дима. Ди-ма. Вы — кто? Вы?

Посветил в лицо. Лицо, между прочим, умное. И без особой щетины — значит, новоприбывший. Или у него там в сумке бритва? Что у него там, кстати?

— Рус-лан, — неожиданно сказал незнакомец. — Рус-лан.

— Да?! — обрадовался Акчура. — А я Дима, Дмитрий Акчура. Может, читал что?

При слове «Акчура» Руслан забеспокоился, заводил зрачками, кивнул. «Ну, вот и психи меня уже знают», — хмуро поздравил себя Акчура.

— Я сумку твою гляну, сумку? Разрешаешь? Эту вот сумку.

Руслан прижал сумку к себе. Потом расстегнул молнию и достал мертвую черепаху.

— У, — сказал он, качая ее на ладонях.

«Полный шизик», вздохнул про себя Акчура.

— Ууууууууу, — неожиданно откликнулась тишина. С той стороны, откуда только что явился Руслан со своей рептилией.

— Стой… это не эхо… смотри!

Руслан тоже повернул голову в сторону этой новой ноты, плывшей по лабиринту… Следом просочился свет, бледный и невнятный.

— Свет, — заплакал Руслан.

— Ну да, свет, свет, соображаешь, шизик. Откуда только он тут взялся… Айда, узнаем. Айда. Ну, идем, может, там какое-нибудь спасение.

Новые знакомцы встали — Акчура с фонариком, Руслан со своей черепахой. «Не плачь», — уговаривал Акчура, подталкивая вперед Руслана, — «я вот тоже знаешь, как ревел, а потом камешек меня спас, и тебя я с фонариком встретил, и обойдется все может… в фонарике надолго батареек? Ну, топай, братишка, топай…».

Шли, сворачивали, снова сворачивали. Свет, вначале едва ощутимый, нарастал; вот уже Акчура мог разглядеть в нем, не тыча фонариком (даже погасил для экономии), лицо своего нового знакомого. Странно, по мере приближения оно разглаживалось, делаясь из скомканного в улыбку — просто очень печальным; «безумно печальным» — хотя Исав бы так не написал (что с ним сейчас…?).

— Смотри, смотри, Руслан!

Они вышли к небольшому пещерному озеру. Посередине горел островок. На нем — необыкновенной работы трон — он и разбрасывал по пещере синее сияние.

— Трон Малик-Хана! Тот самый. Это сколько ж гелиотидов? — бормотал Акчура.

— Здравствуйте.

Этот шероховатый, обыденный голос, прилетевший непонятно откуда (Акчура завертел головой, смаргивая слезы), совершенно не вязался ни с озером, ни с троном, ни с песней — тоже, кстати, не разберешь откуда летевшей.

«Может, на колени нужно?», — думал Акчура. На всякий случай поклонился:

— Великий царь… Малик-Хан…

Островок покачнулся:

— Я просто посланник. Мне нужно получить черепаху, тогда я смогу отвести безумие и помочь вам выйти обратно к солнцу.

Снова Акчура напрасно вертел головой: никаких звуковых приспособлений на гладких стенах пещеры не выделялось.

— Черепаху? — переспросил Акчура («Сказать — не сказать, что мертва?», — кипело в мыслях). — Но она по дороге, к сожалению, м-м…

— Она уснула. Положите к основанию трона.

Остров шелохнулся и поплыл к спутникам, передвигая под собой в бесшумной воде свое еще более подробное светящееся отражение.

Теперь, приблизившись, трон проступил во всех деталях. Был он действительно из гелиотида, как белого, так и зеленоватого, носящего имя «змеиного», или «наманганского». На спинке трона более темным гелиотидом было набрано дерево, имевшее дугообразные ветви, между которыми блуждали Солнце и Луна. Вершина причудливого дерева была занята птицей синего камня, стоявшей по щиколку в гнезде, в котором, видимо, ожидала птенцов. Корни древа сторожились двумя сильными черепахами, а вокруг него замерло в хороводе двенадцать отборнейших звезд. Вся эта картина мерцала, Солнце с Луною переговаривались сиянием, а крыло птицы то покрывалось яростным огнем, то делалось мирным.

Рядом с плывущим островом поднялась из воды…

Черепашья голова, окутанная тиной и песком. Остров был черепахой.

«А ведь я слышал, что гелиотид — это слезы подземных черепах», — мелькнуло у Акчуры, не отрывавшего мокрые глаза от трона. Где слышал? Музей… экскурсоводная указка в сухонькой руке. Как постарела эта рука! Он помнил ее перепачканную мелом, скребущую школьную доску: «МЫ ДЕ-ТИ ДУР-КО-РОВ, НА СМЕ-НУ ОТ-ЦАМ МЫ СПУС-ТИМ-СЯ В ГО-РЫ…». «Мы! де! ти! дур! ко! ров!», повторяет следом за помазанной мелом рукой даун Янька, Акчурин сосед по парте. И весь класс повторяет, радуется, торопится скорее в горы — на смену отцам. А то эти хитрые отцы успеют сами найти трон Малик-Хана, распилить его между собой и потащить его на какое-нибудь свое ВДНХ, и напишет тогда на доске Адочка «Позор 4-му Б!», заставит снимать трусы и сдавать гелиографию…

Трон подплыл к берегу.

— Кладите.

Руслан топтался со своей черепахой, пялясь то на трон, то на Акчуру.

— Ну, давай, давай, братишка, — похлопал его Акчура, — давай же, будет хорошо… Хорошо тебе будет, дурак, нормальным станешь!

«Хорошо, что не буйный», вздохнул Акчура, глядя, как его новый друг послушно протягивает каменное черепашье тельце к слепящему трону.

Ожила.

Заработала лапками, подняла мешковатую голову. Поползла, переваливаясь к трону.

— Как загорится — хватайте.

«Кто еще тут загорится?», — успел подумать Акчура.

Едва достигнув трона, черепашка остановилась. Панцирь сплющился, расслоился, затопорщился четырьмя углами, стал похожим на стопку листов или книгу и — вспыхнул.

Уже стихшие голоса запели сильнее; словно раздуваемое ими, пламя взмыло вверх. Акчура побледнел: «Как же… невозможно… руки!». Он, казалось, сам был на пороге безумия, глядя на гибнущее в огне спасение.

Внезапно Руслан нырнул руками в огонь и — вырвал оттуда книгу. Да, стало ясно, это именно книга. Обугленная и мертвая.

На Акчуру взметнулись глаза — уже не безумные, но тревожные.