Его бросили в пустой, темный кабинет.

Четверка, помахав на прощание квадратными ладонями, удалилась.

Триярский сделал несколько шагов, разглядывая полутьму.

В одном из кресел тьма зашевелилась. Встала, разглаживая пиджак. Кивнула лысиной:

— Ну, с прибытием.

Проступил, как на фотографии в проявителе, весь кабинет. Шторы, карта Области, часы с гелиотидом.

— Это кабинет Серого Дурбека?

— Это, — Аполлоний накапал себе какой-то спиртной мути, проглотил, — кабинет Правителя Дуркентской Автономной Области…

Закашлялся; заел кашель огурцом.

— И с этого… кхе-кхе… момента — это ваш кабинет, Учитель.

В груди Триярского вдруг опустело. Будто нет уже легких, даже сердца нет, а только трахеи и какие-то остатки кровеносной системы.

— Я… не хочу, — произнес Триярский.

— Сочувствую, — справился, наконец, со своим огурцом Аполлоний. — Даже историей установлено, и сегодня мы имели, так сказать, живое подтверждение, что Дурбеки правят недолго и умирают некрасиво. Так что в распоряжении у вас, может, годика три — четыре. Пять, бывали случаи. Утешьте себя тем, что за это время сможете совершить, гм… Доброе, например. Народу что-нибудь приятное сделаете.

С улицы проник глухой шум.

— Какому народу…? и потом, я же русский! Ну, мусульманин, но — русский…

— М-да, общение с этим русско-японским патриотом Черноризным произвело на вас, вижу, сильное впечатление. Понимаю, сам когда-то был, как он выражался, его идеей. Так что всецело понимаю ваши славянские сомнения и глубоко поддерживаю.

Сплел пальцы в замок, потряс.

— …но власть, Триярский, власть не имеет национальности. К тому же вы на четверть, но все-таки наших, дуркентских кровей.

— ?

— Да-да, бабушка ваша, за татарочку себя выдававшая, была княжной из рода Дурбеков. Надежные справки наводили… Ну, приветствую вас, Дурбек Тридцатый!

И, ловко встав на колени, поцеловал Триярского в цепь от наручников.

Шумовые волны с улицы выросли, затрепетали стекла.

Триярский подошел к окну; рывком отогнал штору.

Центральная площадь купалась в беспорядочном свете. Перекатывались людские массы, суетились полицейские кепки, несколько мигалок выхватывали из темноты чью-то спину, руки — и заталкивала их обратно в неразличимость.

— Либералы из «Свободы» решили провести для дипкорпуса митинг, кандидатика своего выдвинуть… — голос Аполлония возник за спиной. — А кандидатик тю-тю: некто Белый Дурбек, помните, деятель был конца Горбачевского времени. Вон, сбоку, пресса. Унтиинов даже свою «зойку» бросил — примчался. Профессионал.

— А это? — Триярский ткнул в сельского вида группу, сооружавшую какие-то ящики.

— Деятели малого бизнеса, спустились с гор вручить вам петицию. Прилавки возводят: народу много, базар далеко, торговля пойдет. Не волнуйтесь, сейчас прибудет «партия власти»: мы ее как раз из арестованной самодеятельности накопмлектовали, около Дома Толерантности. Зарегистрировали где надо по дорожке.

Новый луч вырезал из темноты светлый прямоугольник транспаранта. Моложавое строгое лицо с чуть раскосыми серыми глазами и окладистой бородой.

— Это же я… Что за чума, откуда у меня борода?

— Успеет, успеет отрасти ко дню вашей Присяги на Трех Камнях, — заверил Аполлоний, ощупывая нетрезвыми глазами подбородок Триярского.

Под портретом змеилось: «Толерантность — залог нашего всего. Руслан Первый».

…Прибыла «партия власти»: из воронков весело повалила самодеятельность, стреляя хлопушками. Русский хор, уже не дожидаясь команды, грянул «Боже, царя храни…». Казахо-монголы быстро теснили тщедушную «Свободу» на край площади, в те самые воронки, из которых только что распаковались сами. Остальная массовка ринулась к прилавкам отовариваться лепешками и пластиковыми гранатами итало-дуркентского кумыса.

Въехала еще одна «мигалка». Из нее вышла ослепительно интересная женщина и молодой человеком в смокинге с букетом хризантем. Свободной рукой он махал окнам Дворца; Триярскому даже показалось что он слышат возглас: «Учитель!» Рядом с этой парой выросла другая, из той же «мигалки»: некто в парадном прокурорском кителе (сосчитав этажи, воздел руки и убедительно ими потряс); спутница его вначале показалось Триярскому незнакомой… Профессиональное покачивание бедер разрешило сомнение.

— Филадельфия.

— Ась? — переспросил Аполлоний. — Кстати, только что пришло скорбное сообщение из Греции: известный бизнесмен Якуб Мардоний скончался от сердечной недоста… Нет, супруга не в курсе. Так что вы сказали, не расслышал?

— Могу я продиктовать свой первый указ?

— Ваш Указ № 1 уже готов, — Аполлоний порылся на столе. — Вот, пожалуйста.

— А второй?

— И вот второй, и третий…

— Какой еще не готов? Восьмой? Десятый? Содержание такое: вы освобождаетесь от занимаемой должности, Аполлоний.

Аполлоний глядел на него печальными, выцветшими глазами.

— А я вас сам об этом хотел просить. Стар стал, внуки, ревматизм. Написал вот даже. — Порыскав во внутренностях пиджака, извлек какую-то бумагу.

— Когда будете звать обратно, телефон записан… эх.

Застрял в дверях:

— Только завтра не зовите. Дурбек-эфенди, царство ему, нечаянно об меня сигаретку затушили, на самой голове… завтра урину прикладывать буду.

Новый шум снаружи и дз-зззз стекол отвлек Триярского от беспросветных мыслей. В окне, радостно играя лампочками, плыл самолет. «Оказаться бы там внутри… Улететь куда-нибудь. Хоть куда-нибудь….».

Самолет сочувственно мигнул.

Акчура сидел с закрытыми глазами, запрещая себе глядеть на уплывавший Дуркент.

«Уважаемые пассажиры! Просим вас…».

Интересно, о чем они там просят? Всегда найдут, о чем попросить.

Еле, однако, успел. Сам виноват. Кивнул бы Исаву на прощанье, и хватит. Размяк. «Исав, давай писать вдвоем, в соавторстве…». «Я тебя предал». «Ерунда, будем считать, шутка…». Молчит. Интересно, что он начал писать, когда Акчура уходил?

Не выдержав, Акчура разлепил глаза; иллюминатор. Голубые бусы проспектов. Подсвеченный купол Дома Толерантности. Игрушечный мавзолей Малик-хана. Бывшее здание Дурсовета, вот оно, коробок спичечный. Оказаться бы внизу… просто так, из интереса. Какого нового мерзавца посадят вместо Серого Дурбека?

От высоты закладывало уши; слюна не проглатывалась: просачивалась куда-то мимо горла. Нет, он не трус, никого не предал. Оставаться бессмысленно. Вместо Черноризного придет новый Черноризный, еще черноризнее. Титеевна, раз нашла силы настучать, не пропадет. Так и будет в горящие избы входить. Ею же подожженные. Он пришлет ей деньги.

Самолет наклонился, словно пытаясь зачерпнуть крылом из светящегося озера. Город стал окончательно похож на большую (Акчура вздрогнул) сияющую черепаху. Эта черепаха отползала все дальше.

Слезы текли в сторону рта, и Акчура слизывал их языком. Будущее, похожее на сияющий гелиотид, сгустилось рядом… как тот камень, светивший ему в пещере (а теперь спавший на безымянном Акчурином пальце). Прощай, прошлое. Прощай, Кашмирка, прощайте «мы дети дуркоров», прощай, «земля, пригодная для смерти», прощай, Титеевна с ведром и тряпкой, прощай, тонкий месяц над Мавзолеем… Да нет, месяц вот он: заглянул в иллюминатор, протек серебряной дорожкой по крылу. Город отползал все дальше, пока не исчез, закрытый горами. Небо поглотило собой все.

«Небо вдруг вышло из берегов и затопило собой весь город. Везде я натыкался на его цвет — в автобусах, на речном пляже — даже когда этот цвет не был синим, я все равно отгадывал присутствие неба…».

«…набрал необходимую высоту… пользоваться туалетом… горячий ужин».

Дочитав последний листок, Акчура поднял опустошенные глаза на часы. Целый день провозился — сортируя, разбирая, читая, читая. Итог нулевой. Вещь не пойдет.

Не просто не пойдет — а ни в какие ворота! Написать такое. Действительно, предатель.

Посмотрите только, какого шута он из него, Акчуры, вылепил. Хоть бы имя изменил. Мачехе, правда, отчество изменил. Но как: Титеевна! Что за Титеевна?

А Якуб? А Областной Правитель (Акчура вспотел), Черноризный? Как такое вообще про живых, не просто живых — уважаемых людей — можно писать?

Акчуру трясло.

И ведь он ждал этой повести. И дождался, большое спасибо. Как бы Исава заставить всю эту фигу в кармане переписать? Нет, фига эта не в кармане даже — вся наружу, приглашение к скандалу. Переписать! Раз Исав уже догадался, куда его листочки идут и какую судьбу имеют — пусть перепишет. Он его заставит.

Подвал был пуст.

Растворился Исав. Рас-творил-ся. Только мышь, утренняя Мурка, неодобрительно прошмыгнула между Акчуриных ног. И исчезла в ворохе исписанных листов.

Акчура стоял посреди убежища, теребя рукопись. «Можно… снова разрешить мачехе квасить здесь капусту… обрадуется».

Как же все-таки быть с этим Днем сомнения, а?

Дуркент, 1998