Пропуск был, действительно, только на одного. Охранник дышал на Триярского чебуреками и бродил по нему своими сонными пальцами.

— Наркотики? Взрывчатые вещества? Аудио, видео?

Заинтересовался сумкой.

— А это че? — удивился, увидев в сумке маленькую клетку.

— Черепаха.

— Живая? — задумался охранник.

В графе «подозрительное» напротив Триярского появилось: «с собой 1 череп.».

Триярский вошел на территорию Завода, благополучно пронеся пистолет.

Огляделся: дождь. Навстречу бодрой старческой походкой шагала дама в фиолетовом плаще и еще более фиолетовом парике.

— Здравствуйте, — протянула жесткую, как линолеум, ладонь. — Изюмина Ариадна Ивановна, кандидат наук, помощник замдиректора по духовности.

«Чушь какая-то, — неслось в голове, — то взрывы, то старушенцию прислали».

Зашагали.

— Куда мы идем, Ариадна Ивановна?

— В столовую. Строго велено вас накормить обедом.

— Подождите, — Триярский остановился, — мне… у меня диета, я не могу обедать! («Не объяснять же ей про луну…»).

— Ну как же, приказ… и распоряжение было в столовую, чтобы вам оставили! А если диета, то у нас и диетическое, творожок, например.

— Спасибо, но есть ничего не могу. И потом — времени у меня, что называется… никак. Может, сразу к делу, а, Ариадна Ивановна?

— А, между прочим, готовить у нас сейчас стали лучше, даже иностранцы не жалуются… Ну, как хотите. Только, думаю, придется подождать. Ермак Тимофеевич сейчас все равно занят.

— Ермак Тимофеевич? Черноризный? Разве он теперь… по духовности?

— Разумеется, нет. Духовность — это Омархаямов, наш заводской доктор философских наук. А Ермак Тимофеевич — по безопасности. Но на гостей обычно назначают меня, независимо от того, по какому замдиректора они у нас проходят. По англоязычным, правда, специализируется Мария. Но уж немцы, извините, целиком моя стихия: Фрау Доктор Изюмина все им покажет вундербар…

— Извините, так меня вызывал Черноризный? Он может со мной встретиться сейчас?

— Говорю, занят. Жалко, что все-таки вы не хотите обедать… — Изюмина всучила Триярскому свой зонтик. — Ждите меня тут, я должна доложить по внутренней связи.

И исчезла в какой-то подозрительной руине, впрочем, имевшей несколько целых окон (в некоторых темнели кактусы) и надпись:

БЛАГАЯ МЫСЛЬ, БЛАГОЕ СЛОВО, БЛАГОЕ ДЕЛО!

Заратуштра

Подобные надписи — то на русском, то на областном языке — уже всплывали по пути Триярского с назойливостью титров: «Иисус Христос», «Мухаммад», «Будда Шакьямуни» и даже лаконичное «Не укради! Моисей» на той самой проходной. Похоже, это было последним результатом трудов начальника заводской духовности и его неукротимо-хлебосольной помощницы…

Она, кстати, уже выходила из-под изречения Заратуштры, трагически разводя руками.

Только сейчас, в приемной Черноризного на седьмом этаже Башни (как называли административный корпус), Триярский почувствовал возвращение реальности. Безалаберной, замедленной реальности азиатского городка, где механизм времени изначально забит песком. Триярский ненавидел эту медлительность и, не прекращая ненавидеть, привык к ней.

Первые десять минут он, словно по инерции, поднимался — ему требовалось звонить. Он спрашивал в трубку из соседнего кабинета свою фирму: «Вам звонили насчет меня из „Гелио-Инвеста“?» Да, звонили, говорили с директором, а его сейчас нет, но он после разговора «ходил приподнятым». «Приподнятым?» — «Да». Значит, звонили…

Потом был набран номер прокуратуры, где у Триярского оставался Хикмат: друг — не друг, но человек свой, с просветами порядочности. Разговор получился сжатым, пневматическим. Хикмат нервничал, Триярскому не хотелось его подставлять. Из скорострельного обмена намеками, однако, стало просвечивать, что исчезновение Якуба для Прокуратуры не тайна, и вчерашне-сегодняшние метания якубовского шофера тоже… Короче, Дуркентская Фемида шевелилась по мере сил. Силы эти, однако, сейчас целиком заняты переворотом, о котором — как и о своем самоотверженном его раскрытии — Прокуратура узнала час назад из телевизора…

Че… Че…

Полистал захваченный с собой «Кто есть кто». Че-рноризный.

«…Ермак Тимофеевич (21.12.1950, Дуркент). Кандидат геологических наук. Председатель Славянской культурно-просветительной общины г. Дуркента, сопредседатель Общества Дуркентско-Японской дружбы».

Ни одной фотографии. (Остальные обитатели «Кто есть кто» улыбались целыми семьями и с обязательным младенцем). М-да.

Всю эту гомеопатическую информацию Триярский знал и до того.

Знал также, что приемная на седьмом этаже заводской Башни была своего рода дуркентской достопримечательностью. Не которую всем показывают, а куда, напротив, допускаются только избранные. Черноризный считался одним из самых глубоко уважаемых среди просто уважаемых жителей Дуркента.

Его все знали — и ничего не знали о нем. «Наш олигарх».

Триярский еще раз оглядел этот уже успевший ему поднадоесть Сезам. Обычная заводская приемная, пережившая не так давно подобие евроремонта.

Компьютер с прилипшей к нему секретаршей — сидит себе в мужском свитере, раскладывает на дисплее ядовитые шары. Затоптанный паркет, окно, дождливое стекло с летаргической мухой. Нетронутый чай перед Триярским.

Для чего его звал Черноризный? Дверь в кабинет была закрыта — проверял.

Секретарша выстроила в ряд пять зеленых шариков; они послушно лопнули.

Постепенно и сам Триярский занялся чем-то вроде выстраивания шариков…

Якуб. Два варианта хода. А — устранили. Б — сам устранился.

«А» вполне вероятен. Якуб — не Фидоев: шарик потяжелее, в один ряд с ними его не выстроишь. Медиа-деятель, с ОБСЕ обнимается, права человека. «Международное сообщество следит за нами», напевал сегодня Серый Дурбек — а сообщество, конечно, скажет свое «фэ», увидев медиа-демократа на нарах. Конечно, Якуб, с его каскадом двойных подбородков, на мученика не сильно тянет, но… Нет, таких людей легче задушить шелковым шнурком, чем даже оштрафовать за превышение скорости — известность, влияние. За что только его было душить, вот в чем вопрос. Несмотря на все свои права человека, Серому Дурбеку Якуб был, возможно, преданнее, чем сегодняшний мент с его иерихонской свистулькой. Да и Аллунчик… почувствуй она реальные тучи над Якубом, вела бы себя по-другому. Успела бы уже поплакать международному сообществу, Би-би-си и все такое.

Секретарша выстроила новую порцию шариков: желтых по горизонтали. Хлоп!

Скорее, вариант «Б» — Якуб по древнему комсомольскому обычаю лег пузом на дно. Сидит сейчас где-то в горной берлоге, шашлык зубочисткой из зубов добывает. (Шашлык, укрытый лепешками, привозит из города какой-нибудь мальчик, заодно с новостями). В общем-то, так раньше и поступал — исчезал при первых симптомах заварухи, потом в нужное время всплывал, как олимпиец у финиша, отфыркиваясь от хлорки.

Лопнули голубые шарики.

Нет, не выстраивается. Отношения Якуба с Аллунчиком конечно, были не крем-брюле, но совсем не предупредить ее… «милая, сматываюсь в командировку…». Да и захватить с собой милую мог бы.

Почему-то не мог. И Лева, шофер… Какие тайны унес с собой Лева, уже никакое вскрытие не покажет. А Аллунчик… Стоп. Аллунчик.

Постоянные недоговорки: раз. Автор фингала под глазом у Левы, когда тот проболтался, что ночь не спал. Два. А этот кордебалет про домогательства — ведь подстроен, и подстроен грубо. Хотя. Когда он сел в последний раз к Леве, с тем уже сто процентов кто-то переговорил. Аллунчик все время была наверху, она отпадает. Явился некто N, отвлек шофера от машины: «Лева, тебе жить надоело?», в то время как другой, М, сплющившись под машину, хлопочет с тормозной системой или что у него там потом не сработает…

Что — это были тоже люди Аллунчика? Или Аллунчик — их человек? А это — явление Левы-2, приезд на Завод и запихивание в столовую?

Секретарша, утомленная непослушными шариками, поднялась. Критически лизнула взглядом Триярского с его нетронутой чашкой чая. Стала лить воду в кактус.

На дисплее подождали, потом что-то засверчило — возникла заставка. Стали змеиться, ветвиться, виться какие-то трубы — не трубы, убегая в трехмерную даль и снова взлетая стволами чуть ли не над самой клавиатурой. Лабиринт.

Конечно, лабиринт. Первый раз ему явилась эта мысль, когда он перечерчивал утром план Мавзолея Малик-Хана (где-то ведь в сумке, можно будет даже достать…). Затем, когда прочел лозунг с подписью Заратуштры, в ожидании Изюминой: вспомнил читанного на днях Акчуру, «Триумф Заратустры», роман о лабиринте.

Стоп. Акчура.

Друг Якуба, друг (уже в другом смысле) его жены. Почему он забыл про Акчуру?

Долгие, осторожные гудки. Шорохи. Словно внутрь телефона тоже вселился дождь и звонит своему дальнему родственнику, дождю, идущему в Ташкенте.

А Акчура не отзывался. Би-ип… Би-ип. Потерянное звено.

Часы поблизости сообщили Триярскому, что он уже почти час на Заводе.

Положил бесполезную трубку и снова погрузился в лабиринт.

Акчура очнулся. В приоткрытые глаза хлынула тьма.

— Иса-ав… Люди-и… — попробовал еще раз крикнуть Акчура.

Эхо вернулось чужим и лохматым, как впущенная по ошибке приблудная дворняга.

Акчура встал, вытянул руки, на ощупь определяя пространство.

Стена.

Такая внезапная, что отдернул от нее подушечки пальцев, как от утюга.

Снова прикоснулся. Не отрываясь от стены, пошел, пошел… Стена резко сворачивала.

Вернулся.

У него же была погасшая свеча — где она (щупает)? Нет… нет… и здесь нет… Какое, собственно, «здесь» может существовать в этой тьме?

Потеря погасшей, но потенциально спасительной свечи добила Акчуру. Он заплакал. Эхо разгоняло всхлипы по лабиринту, как замороженные бильярдные шары.

«Может… еще найдут?» — подумал сквозь холодеющую соленую слякоть Акчура.

Кто найдет? Будь на ногах Марина Титеевна — хватилась бы, забегала: где, где? Людей бы притащила. Может, и потайную дверь бы… Навряд ли, но все-таки.

Титеевна… сама ведь сейчас ребенок, уход нужен. Может, зовет его тихо-о-нечко (она, кажется, вообще не помнит, кто ее бил). Чая некому накапать, с телефона трубку снять. О-о.

А может, Исав все-таки не виноват? Или испытывает. Подержит в темноте, насладится местью. А потом вынырнет со свечой: привет.

Акчура его задушит. Наверное. «А ведь ты его любил», — произнес кто-то внутри.

— Аллу-у-унчик! — крикнул Акчура.

— Алу… ау… ау…

Не спасет. Сама вчера звонила — Якуб пропал. Потом поболтали о какой-то чепухе: о концерте в Толерантности, еще о чем-то. Неожиданно попросила. — Страшновато… совсем одна.

Не поехал. Лень… да и что она воображает: если у нее особняк и постель с лебедями, то он должен по каждому ее «приедешь» на задних лапках приползать?

А это письмо… Написано с намеками. На Якуба, кстати, тоже намек — «ваши так называемые покровители». Подпись Черноризного… и как они его разыскали в этом убежище? И не они ли вообще подговорили Исава организовать эту подлость с лабиринтом? Но для чего этот театр — карнавальный участковый мог прихлопнуть Акчуру прямо при доставке письма. Даже право бы имел — защищал женщину. Для чего же этот лабиринт?

Впрочем… Да, конечно, «Триумф Заратустры».

А он удивился, с чего это Исава потянуло лабиринты описывать. «Меня еще в Борхесе обвинят, вторичность», боялся Акчура, ожидая первые рецензии. Пронесло: даже хвалили, хотя сквозь зубы, по столичному: «Молодой прозаик Акчура из Средней Азии…». «Лабиринт — как состояние… как изначально ложная, навязанная схема. Из лабиринта не нужно искать выход, лабиринт следует разрушить, утверждает герой „Триумфа Заратустры“… заточить в лабиринт самого автора, предварительно лишив зрения».

— Так оно и вышло, — прошептал Акчура, тычась в темноту бесполезными зрачками.

…И увидел маленькое сияние.

Откуда-то из себя — из области сердца. Голубоватое, определенное — Акчура схватил его руками, сжал. Твердое — не в сердце, в прилегающем к сердцу кармане (нырнул в него пальцами) — есть!

На ладони Акчуры лежал и светился тот самый перстень с крупным, гран в сто, гелиотидом, который Акчура снял утром, когда возился с мачехой.

Удивляло не то, что светился — гелиотид вообще фосфоресцирует, «солнечный жемчуг». Но чтобы так заметно: не свеча, конечно…

— Зато и не погаснет.

Акчура вернул перстень на указательный палец, и пошел вперед, неся на вытянутой руке свое подземное солнце.