…долго всматривается в песок. Песок, один песок. Нахлесты ветра, текучая смена форм; форм нет; поверхность, горячая, как смерть. Камера поднимается, пытаясь заглотнуть своим оптическим горлом как можно больше пространства, но и пространства нет, есть царапина горизонта, как линия надреза, надрыва. Ветер надрывает ее. Наконец появляется первый и единственный дар пространства – зрению: бетонное здание вдали. Стоит мертвое, купаясь в солнце и пыли. Звучит шероховатый женский голос. Иногда он начинает смеяться, и тогда песок приходит в движение.

Да. Согласилась не только из-за денег. Деньги не главное. Но деньги тоже. Снимаем с подружкой вместе на Аские-базаре, она тоже не ташкентская, еще на еду-тряпки. Посидеть иногда хочется, потанцевать. Хотя это не главное. Французский учила в школе, хотелось разок во Францию, а лучше сразу на постоянно. Второй у меня английский, но французский для меня вообще как родной. На английском теперь каждая собака, я давай все силы на французский. И теперь думаю, если у меня с Жаном получится, то благодаря тому, что правильно язык выбрала. А подружка, с которой я на Аские, она все японский. Я прикалываю ее: ты что, японца хочешь, японца? Конечно, хочет японца. А французы, по-моему, лучше, хотя среди них тоже странные есть, как среди любой нации. Но французы все-таки лучше – и как мужчины, и просто как друзья, посидеть, там то-сё… Не, я своей нацией тоже горжусь. Хотя многие, если честно, ее во мне определить не могут, я тогда типа конкурса устраиваю – угадают-нет? «Тепло – холодно». Говорят: «Кореянка», я: «Холодно». «Татарка», я: «Тепло». Один, правда, иностранец сказал: «Француженка», я как взгреюсь: «Мерзну, мерзну!» В смысле, «холодно». Хотя приятно, конечно, за это. Я по-французски даже сама с собой говорю для практики, хотя сейчас у меня этой практики… (Проводит ладонью над желтыми крашеными волосами.)

Песок. Визги мобильного. Женская рука начинает разбрасывать песок. На дне вырытой ямки блеснул мобильный. Он все еще визжит. Музыка. Женская рука, солнце на маникюре, поднимает его, стряхивает песок, исчезает.

Алло! Ал-ло… (Зажав рукой.) Это, кажется, Гуля, хозяйка квартирная. (В трубку) Да, алло! Я ничего не слышу! Совсем ничего не слышу! Кто? Яна? Здравствуй, Яночка! Нет, теперь хорошая слышимость, говори. Подработать? Конечно, свободна-свободна. Ой, чё говорю, у меня сейчас навалилось, поездки, поездки, блин, туда-сюда… Сейчас график погляжу. Ой, все занято… Нет, для тебя конечно, только, понимаешь, все меня нарасхват. Что, в Нукус? На остров? Какой на остров?

Мне его Яна подбросила, баба такая одна. Всех французов под себя гребет, у самой уже муж француз, могла бы остановиться уже. Но это уже болезнь, знаете. Как услышит, что из Франции, сразу в него когтями, как кошка. Со мной, правда, делится, я же ее подруга.

Что я хочу в жизни? Детей… (Смеется.) Мужа еще… (Смеется сильнее.) И чтобы мир был. (Смех.) Мир во всем мире!

Они идут по поверхности. Он слегка впереди, гордый обезьяний профиль, тонкие руки. Плоская грудь, плоский живот, плоский зад, по которому ритмично шлепает рюкзак. Она идет сзади. Он останавливается, говорит ей что-то. Она подходит ближе. Поняв, о чем он ее просит, отходит, отворачивается. Он тоже отходит, расставляет ноги. Струя, поблескивая, пробивает воздух.

Вот она, их культура. Наш бы, наверно, обоссался, но промолчал, а этот легко. Отвернись, пардон, и давай своё пи-пи. Наверное, за эту легкость мы их и любим. На край земли готовы за ними, да. Но лучше, конечно, на их родину. Закончил он там, нет?

Салон самолета. Разносят воду. На депутатских местах впереди пьяные депутаты. Под крылом самолета ни о чем не поет красное море пустыни. Раздают сэндвичи в полиэтилене. Вялый лепесток сыра. Пассажиры шуршат, раздевают сэндвичи. Депутаты просыпаются, начинают знакомиться с девушкой, которая тоже в депутатском кресле. Некрасивый молодой француз пьет воду. Уступает свой сэндвич переводчице. Вытягивает из кресла впереди журнал, листает. Движение щек и челюстей. Борьба слюноотделения с сухим сэндвичем. Депутаты шутят с девушкой. Брезгливо полистав, прячет журнал обратно в кресло. Откидывается, закрывает глаза. Под крылом появляется первая грязно-зеленая клякса, оазис.

В Нукусе мы задержались, он хотел в Музей Савицкого, они все в него хотят. Они так всегда и говорят: а, Нукус, это где вода с солью и Музей Савицкого. Я там уже сто раз была, тошнит уже от этого музея.

Когда мы любовались картинами, я подумала: блин, может, он голубой? Нет, я к этому нормально отношусь, пусть живут, мне не жалко, даже не противно. Просто не хочу, чтобы мой Жанчик был голубой, столько уже на него сил потратила!

Музей авангарда. Зеленоватые лица, поломанные тела. Мир, разваливающийся на первоэлементы. Сумасшедший коллекционер прятал всю эту гениальную нечисть здесь, в песках.

Потом коллекцию открыли. Перестройка. Стали приезжать искусствоведы из центра, страдать от поноса (вода), восхищаться музеем. Зеленые небеса, перекошенные лица, русский авангард. О музее напечатали альбом. Два альбома. А авангард сочился с картин и пропитывал жизнь. Иссякло море, оставив торчащие в песках скелеты кораблей – лучшую инсталляцию века. Лица людей, небо, земля – все постепенно становилось как на картинах. Даже еще авангарднее.

Серое тесто, смазанное маслом. Это дом. Зашла к родителям, пенсионеры. Походила по комнатам. Постояла у своих фотографий, засунутых между стекол книжной полки. На полке те же самые книги. Одну из этих книг написал друг отца, о рыболовстве и первой любви.

Уходя, сунула матери сто долларов. «Ты бы лучше себе на эти деньги кольцо купила или золотой зуб поставила, – говорит мать. – Я завтра пятьдесят поменяю, пятьдесят отложу – на твою свадьбу».

Звонит мобильный. Жанна говорит весело по-французски. Мать отворачивается, словно ее дочь целуется с кем-то незнакомым, пахнущим единственными французскими духами, которые у нее были за всю жизнь.

Они стоят возле картины. Художник Редько. «Материнство». Жанна отходит. Жан остается. Из кондиционера дует воздух. Жанна сидит на диване, играет с мобильником. В мобильнике бегает маленький ниндзя. Отрывается от ниндзи, смотрит на Жана, долго он еще?

Жан – долго. Они всегда долго. Долго едят, долго спят, долго в музеях.

Портрет старика-казаха.

«Почему ты его не приведешь к нам?» – спросила мать, когда я разговаривала. Почувствовала, конечно. Мать все чувствует. Материнский нос не обманешь.

Ужинали в «Океане». Ему рыбы хотелось, Жанчику. Ну и пусть ест свою рыбу. Могли бы в «Шератон» сходить, ну и что, что цены. Или в «Мирлион». Ему хотелось рыбы, наверное, думал, что она такая, как у них во Франции. Или, наоборот, другая. Я ему намекала на мясо.

Заказали килограмм сома, сидели как придурки, запивали этот килограмм пивом. Хорошо, днем мяса поела. Не могу без мяса. Слышишь, Жан, я не могу жить без мяса. Неужели ты не понял это по моему лицу, когда принесли эту рыбу? (Официантка пересчитывает деньги.)

«Это – точно остров Возрождения?» – спросил он, когда водитель затормозил. Жанна перевела. Водитель кивнул. Жан захлопнул свой ноутбук, открыл дверцу, вышел в пространство. Водитель закурил, жадно, как курят очень бедные, обиженные люди. «Не забудьте нас в четыре», – сказала Жанна. «Не забуду». Включил музыку. Всю дорогу Жан не давал ему курить и слушать музыку. А без музыки жизнь – не жизнь, а серое говно. Француз этого не понимал.

Ее тело: смуглая кожа, скелет подростка, крепкая шея, генетически способная вынести килограммы ювелирных украшений, болтающихся, звякающих, в ушах, в волосах, на самой шее… (Вместо этого – сережки-плевочки, подарок очередного туриста, ни имени, ни губ которого она уже не помнит, утекло). Мягкий живот, в котором бьется сердце. Мелкая грудь с сосцами цвета мокрой глины.

Его тело: белый слепок французской земли, чуть покрасневший от неевропейского солнца (здесь). Правая щека выбрита чуть хуже левой. Родимое пятно под левой лопаткой, о котором он не знает сам. На ногах второй палец длиннее первого, это значит, он будет подчиняться жене, если она у него когда-нибудь возникнет.

Когда я была у родителей, залетела большая муха. Села на затылок отца и поползла. Отец ничего не чувствовал: «Тебе уже пора замуж». Всегда об этом напоминает.

«Отец прав, – сказала мать. – Мы тоже не вечны. У отца почки. Ты останешься одна. Одной легко, думаешь?»

Она встает и сгоняет с отца муху. Она всегда отгоняет от отца мух, она уверена, что это и есть любовь.

«Я не хочу всю жизнь сидеть в этой дыре», – говорю, глядя, как муха снова садится на отца.

«Живи в Ташкенте, если решила так».

«Ташкент – тоже дыра».

«А где не дыра?»

«Во Франции не дыра. И в Европе не дыра».

Родители молчат. Для них Ташкент – столица, культура, театры, ЦУМ.

Я не сказала им, что еду на остров Возрождения. Сказала, что турист хочет посмотреть Аральское море. К таким здесь уже привыкли, ненормальным. А на острове Возрождения был полигон бактериологического оружия. Ну и понятно.

У нас один родственник туда ходил. По бизнесу. Говорили, там все есть, приходи и бери. Потом умер. Не сразу, но все думали, что из-за Возрождения. Пьют у нас мужики, Возрождение ни при чем.

Когда мы ехали в машине, я играла брелоком от мобильника. Жан посмотрел на меня, я перестала, будущая любовь требует жертв.

Только скучно было. А когда мне скучно, мне плохо. Он этого не понимает. Он вообще ничего не понимает, у него другие взгляды. Мне нужны игры и общение, у меня такая психология.

Нормальные, когда едут в Нукус, делают это через Хиву. От Ташкента до Ургенча самолет, полчаса на машине до Хивы, день в Хиве, достопримечательности, сувениры, фотка верхом на верблюде, часа полтора на машине до Нукуса. В самом Ургенче смотреть нечего. Ну, бетонная книга в парке. Типа, Авеста, которую написал здесь, типа, Заратустра.

Жан отказался от Хивы.

Он не стоял, фотографируя, у подножия Кальта-минора. Не разглядывал, фотографируя, манекены в зиндане. Не озирал, фотографируя, со сторожевой башни город. Не нырял головой в патлатую туркменскую папаху, какими торгуют специально для таких вот идиотов напротив Джума-мечети, фотографируя себя в папахе…

Просто его палец не попал в Хиву.

Если бы было можно, он сразу бы летел сюда: Руан – остров Возрождения. Но так было нельзя. Париж – Ташкент. Ташкент – Нукус. В Нукусе самолет качало перед приземлением, он вспотел. Вечером ел рыбу и пил пиво. Пиво было ужасным, рыба – ничего.

(Идут по песку.)

– Жан… Ты меня слышишь?

– Ты что-то сказала?

– Мне кажется, здесь не было никогда людей. Такая тишина – голова кружится.

– Может, мы первые. Первые люди.

– Давай будем играть, что ты Адам, а я – Ева.

– Давай. (Зевнул.)

– Хочешь, я тебе дам яблоко?

– Хочу.

(Роется в рюкзаке. Поднимает расстроенное лицо.)

– Должны быть яблоки, целый пакет. Мать положила, я еще ей: не надо.

– Смотри, что это…

Старик шел к ним.

Каракалпак или казах, в американской военной форме. Очень грязной.

– Хелоу! Хелоу! Американ?

Вытянул правую руку в «хайле».

Узнав, что не американцы, расстроился.

– Американцы – люди. Американцы – хлеб. Американцы – орднунг, орднунг!

– Что? – переспросила Жанна.

– Орднунг. – Беззубо дожевав яблоко (нашлось, угостили), представился: – Михаил Горбачев.

Его звали «Горбачев». Или «Михаил Сергеич». Как кому нравилось.

Возник он, как и все на острове. Из пустоты. Из ветра-шалуна. Из капсулы с порошком сибирской язвы (возможно, несуществующей).

Говорили, он был конюхом. На остров сотнями доставляли лошадей, для испытаний. Говорили, что летом, когда проводили эти испытания, в воздух поднимался самолет и сеял с небес болезни и смерти. Тогда Горбачев выпускал лошадей, распахивая дверь конюшни. И табун мчался. На волю. По пылающему песку. Тень самолета скользила по лошадиным спинам. А Горбачев захлопывал дверь и принимал меры личной безопасности.

Кремировал мертвых лошадей уже не он. Были для этого на острове специальные люди.

Другие говорили, что он пришел на остров после того, как контингент исчез, передислоцировался, поднялся солевым вихрем и унесся в сторону России. Оставили почти все. Говорили, что тогда на остров потянулись рыцари удачи. Не боявшиеся смерти, которая не передислоцировалась вместе с контингентом, а задержалась. Лежала рядом, в капсулах с язвой под землей, в комнатах с заваренными дверьми. В свалке манекенов с гнущимися руками и ногами. Рыцари удачи быстро брали то, что можно было взять (можно было – все), и уходили.

Но Горбачев остался. Наверное, хотел унести с собой весь остров. И не мог. Остров не помещался – ни в кармане красноармейских галифе, ни (после короткого пребывания американцев) в пятнистых бриджах.

Горбачев стал хозяином острова.

Питался остатками тушенки. Иногда охотился.

С редких гостей собирал дань. Сигаретами, жратвой, душевным разговором.

Голос матери:

– Доченька, если ты так решила, поезжай в эту Францию, попытай счастья. Может, встретишь там хорошего человека. Бизнесмена. Если хочешь, мы новый холодильник продадим, будем все в старый класть, в нем тоже немножко холодно. Это тебе будет и на билет туда, и на приданое. Тебе двадцать пять, у меня в твои годы уже и семья была, и диплом о высшем образовании!..

– Товарищи! К выводу о необходимости перестройки нас привели жгучие и неотложные потребности!

Он шел за ними, не отставая. Как преследователь. Как экскурсовод.

Девушка понравилась ему. На острове не было женщин. Остров был мужским. Но когда-то они здесь были. Был их барак. В одном из корпусов он нашел гинекологическое кресло. Сдул с него песок и уселся. Хотел отдохнуть в нем. Отдохнуть, побыть женщиной. Один раз в жизни он уже был женщиной, на комсомольской стройке. Но это было нехорошо, и сидеть потом больно было. Всю остальную трудовую жизнь он был мужчиной, и это тоже было иногда нехорошо, хотя по-другому. Он устроился на кресле и растопырил ноги в бриджах. Если вернутся его американские друзья, надо будет попросить организовать женщину. Им раз плюнуть, с их-то долларами.

Жан Горбачеву не понравился. Жана нужно было убрать, завести во второй корпус и забыть там. Потом остаться наедине с девушкой. Ему нравилось, как она ходит, как вертит задом, как говорит на разных языках.

Все очень просто.

Когда Николь наглоталась этой гадости и перестала его доставать, дергать и раздражать (совсем перестала), Жан подошел к карте и ткнул пальцем.

Палец попал в море.

В маленький остров. Карта была старая. Потом оказалось, море почти высохло. Остров успел стать полуостровом. Но название осталось. Остров Возрождения. Оно понравилось Жану. Он сходил на могилу Николь, покурил, заказал билеты. Прямо с кладбища, по мобильнику. Лететь надо было на край света. Точнее, в середину света. В самую середину света (материка). Что еще лучше, чем край. Край оставляет надежду, а надежда – это лишнее, господа, совсем лишнее.

Когда они приехали туда и вышли из машины в пустоту, он спросил ее: «Это точно остров Возрождения?» Сначала водителя, потом ее.

Картина «Материнство». Женщина, ребенок. Она склонилась. Он задумался. Штанишки спущены, струйка шуршит в землю. Она (мать) поддерживает ему его. Направляет. Чтобы не облил штанишки. Стирать-то ей. Жан поднял голову. Шея матери, ее подбородок. Мать большая, широкая, как карта мира. Пахнет молоком, жареными каштанами. Еще она любила делать покупки. После каждой неудачи возвращалась заплаканная, с тонной ненужных коробок. Особенно если кто-то умирал. После смерти Шарля приобрела в кредит стиральную машину. У нее уже были две стиральные машины, в которых она хранила яблоки и всякую ерунду. Белье отдавала в прачечную. А он, ее сын, заглушал все путешествиями. Смерть – путешествие, еще смерть – еще путешествие. Когда умерла мать, палец уперся в Галле, Германия. Он прожил там две недели, на колбасной диете, запивая редкие вечерние вылазки пивом. Лечение скукой помогло, он вернулся в офис с сухими глазами и улыбкой.

Ну вот и все. Она помогает натянуть штанишки. Потом они идут по побережью, переглядываясь, словно сообщники…

– Алло?.. Алло… Яночка? Ой, привет! Привет, солнышко, говори быстро. Не, все нормально. Нет, нормально, уже на острове. Что? Нет, нормально говорю. Да ты чё? Нет… нормально вроде… Ну, не знаю… Точно, да? Ну, тогда не знаю. Не, ну я поняла, я просто подумала, что он просто это… Ну как у них бывает, знаешь… А если он так, то я не знаю… Ну, как ты говоришь, что он это. Ну ты точно? Да я знала, говорю тебе. Ну, еще тогда знала. Да, тогда. Ну просто думала, что… Да. Почему я не сказала?! Сказала. Хотела сказать. Да. Нет. И сказала. Кому сказала? Тебе. Тебе сказала. Алло? Что? Алло, алло… Извини, связь прерывается… (Нажимает на кнопку.) Совсем прервалась… Сучка (Прячет мобильный, поправляет волосы.) Завидует! Сама мне его дала, сама делает, чтобы все испортить. Нет… Ну вот я хочу спросить, ну вот почему так, а? Почему одним – все в жизни, а мне только этого наркомана, а? Я что, лысая, а? Я же жизни просто хочу, человеческой жизни… замуж хочу, да… Родители пенсионеры, у отца почки, умрут, кому я буду одна нужна? Я же не прошу сразу «мерседес» или виллу, я же просто мужа прошу, чтобы нормально с ним во Францию уехать, да пусть он даже не француз будет, просто если не француз, это же тяжелее, я же не дура, мне же уже предлагал один: давай со мной… Я ему тогда говорю: «Ты посмотри вначале на себя и на как тебя зовут… Мурад. И на что ты с таким именем рассчитываешь?.. Тебя же там за араба все будут принимать!» Блин, опять она звонит!

Дерево в тряпочках. Саксаул. Другое здесь не выживает. Невысокое такое, куст. Тряпочки шевелятся. Как листья.

Она долго примеряет, куда повязать платок.

Он неуверенно стоит со своим.

– Вяжи, – подбадривает Горбачев. – Американцы тоже повязали, вон.

Показывает на пару выгоревших платков. На одном различимы утята.

– Долго они здесь были, американцы? – спрашивает Жанна.

– Два дня, – врет Горбачев (так он им и раскроет военную тайну).

– Жан, неужели у тебя нет желаний? Ты ничего не желаешь, Жан?

– Ты помнишь эту картину?

– Какую?

– В вашем музее. Мать и ребенок.

– Да, да, помню… Ты будешь завязывать?

Ее молитва:…семья, дети, дом свой, на природе, квартира в центре, все со вкусом, муж не пьет, но в баре куча всяких бутылок, от одного вида пьянеешь, он их постоянно еще привозит, оттуда, из своих командировок, у него постоянные командировки, это же бизнес, а он бизнесмен, он у меня бизнесменчик, но семья для него святое, он мне тоже привозит из командировок – духи разные, манто, драгоценности, и его родня ко мне хорошо относится, они все обалдели от моего французского, а еще что это я из него нормального сделала, из Жана, до меня они его все чмом считали, а теперь, когда у него по бизнесу все круто, еще в гости к нам постоянно ходят и автографы у меня берут, потому что, да, потому что я еще и певица, хотя и никто не предполагал, даже я сама не верила, а вот захотела и первое место на Евровидении…

Его молитва: Выбраться отсюда. Вернуться в офис, забыть Николь (без таблеток, как-нибудь само собой)…

– Жанна́… Что ты поешь?

– Так. Одну песню. Тебе нравится мой голос?

Он промолчал.

– Смотри!

Обернулись.

Дерево горело. Ветер мотал огнем, тряпочки-желания обугливались.

Горбачев кинулся к дереву. Подбежал, замер у огня. Жанна и Жан подошли сзади.

Все догорало. Оставшиеся ветви осыпались пеплом.

– Теперь они не вернутся, – Горбачев растер слезу.

Пояснил:

– Американцы не вернутся!

(У него тоже была своя молитва).

– Жан, мобильник начал ловить!

Жан достал свой.

Горбачев сидел на песке и проводил съезд:

– Товарищи! Мы справедливо говорим, что национальный вопрос у нас решен. Дас ист гут, зер гут, либе комраден!

Вокруг белели корпуса биолаборатории. Некоторые были без крыш, железо кто-то унес. Они бродили по корпусам. По тем, куда было можно. Внутри было пусто, светло, обворовано. Даже человеческие муляжи унесли. Остался только один. «Моя жена, – говорил старик, показывая на него. – Майне фрау». Иностранный он учил в детстве, в пыльной сельской школе. Теперь на острове стали появляться иностранцы, и чужой язык пригодился.

Поговорив с подругой, Жанна расстроилась.

– Лучше бы здесь мобильник не ловил. Лучше бы вообще не ловил!

Вспомнила горящее дерево.

Когда они ехали в машине, справа иногда появлялось море.

– Это море? – спрашивал Жан, отрываясь от ноутбука.

– Лужа, – отвечал водитель. – Море там, дальше.

Жанна на заднем сиденье доедала растаявший шоколад.

Потом достала мобильник, включила игру. Пингвиненок запрыгал по льдинам.

Они были во втором корпусе. Жан вдруг ушел куда-то. Появился Горбачев (они уже привыкли к нему, как к тени), схватил ее за руку:

– Стой, туда не ходи.

– Почему?

– Нельзя.

Тяжело дышал. Она попыталась выдернуться из его руки:

– Почему?

– Он оттуда не вернется, этот твой…

– Отпусти.

– Только туда не ходи. – Горбачев разжал пальцы.

– Что там?

– Ничего. Там ничего.

Жанна сделала шаг – туда…

– Стой.

– Ну что?

– Оставайся со мной. Спиртного в рот не беру. Целый остров наш. Детей сделаем. Тушенка есть, импортная. Американцы помогут, они мои кенты. А про него не думай, не будет твоим! Ферштейн?

Карта, куда попал его палец, была старой, а Жан хотел знать детали. Раскрыл ноутбук, проверил почту (первый раз после Николь), разгреб наслоения спама. Загрузил google. earth. Земной шар, приближение, Евразия, Азия, еще приближение, Средняя Азия. Черная лужица Арала. Приехали. Остров Возрождения. Покружил над островом, то приближаясь (реле на себя), то поднимаясь (от себя). Какие-то строения. Биолаборатория. Еще что-то. Поднялся, достал из морозильника колу. Убрал обратно, вытащил банку пива. «Нет». Убрал пиво, снова достал колу, подержал под краном. Загрузил google, поиск на «остров Возрождения». Открыт в девятнадцатом веке, первоначально назывался островом царя Николая Первого. Взял потеплевшую колу, набухал в стакан, втянул пену. Дал поиск на «русский царь Николай Первый». Прочитал про русского царя, ничего особенного. Запил колой.

Все. Теперь он все знал. Можно ехать.

(Она подбегает к нему; он стоит в самом углу и рассматривает прикнопленную репродукцию.)

– Жанна́, помнишь? Мы видели эту картину в вашем музее. Помнишь? Что с тобой? Что случилось?

– Пойдем отсюда! Пойдем отсюда, Жанчик!

Вначале возникает красное пятно, похожее на укус.

Оно приподнимается над уровнем кожи, образуя папулу медно-красного цвета, потом везикулу, потом пустулу. Содержимое пустулы имеет темный цвет от примеси крови. При расчесах образуется язва с коричневым дном.

Язва покрывается темной коркой, похожей на уголек.

Вокруг центрального струпа располагаются в виде ожерелья вторичные пустулы.

…я думала, все обойдется, а он мне уже в Ташкенте из гостиницы звонит: я заражен. Наверное, язва, или что они там на острове испытывали. Ты себя нормально чувствуешь? Я говорю: я сейчас приеду! А он: это опасно, это не нужно, ты можешь заразиться. А я хочу крикнуть: я люблю тебя, Жан! И не поехала. Надо было поехать. Мужчин надо брать, пока они больные, беззащитные.

Доверилась Янке, дура. Янка мне что тогда звонила – что он наркоман. Что какие-то общие друзья, и они про него это. Что у него одна была старше его и наркоманка, и сам он от нее это стал. Специально мне позвонила, сучка. Почувствовала, он богатый, на меня смотрит, значит, мы уже спим. По себе всех судит. Я ей сама, дура, рассказала, что у меня был один наркоман и что я после этого все, только со здоровыми, и вначале загс. Откуда же я знала, что она такая сволочь и все придумала?!

Машины не было. Жанна швырнула мобильник:

– Блин, когда нужно, не ловит!

Посмотрела на Жана. Подняла мобильник.

– Вон, едет!

Машина подъехала, из нее улыбался Горбачев:

– Мудак у вас шофер.

– От такого слышу! – улыбнулся ему в спину шофер. – Я бы и без тебя их нашел.

– Вот из-за таких, как ты, и Чернобыль, и все.

– А из-за тебя – Союз! Думаешь, я тебя не узнал?

– Это было веление времени! Мир стоял на пороге ядерного безумия…

(Ташкентский рейс. Самолет, маленький, грязненький, отдыхает на аэродроме.)

– Жан… Жан, помнишь этого старика на острове? Он предлагал мне выйти за него замуж.

– Ты согласилась?

– Сказала, что подумаю. Обещал сделать меня королевой острова.

– Не упусти этот шанс.

(Смотрит, как заправляют самолет.)

– Сволочь…

– Ты что-то сказала?

– Нет, ничего.

(Вокруг самолета ходят люди.)

– Жанна́… Как ты думаешь, он полетит?

– Да… Не знаю. Скажи, как ты относишься к наркотикам?

– К чему? А… Сложный вопрос.

(Вспоминает Николь, таблетки, много таблеток.)

– Жанна́… Я думаю, этот старик, на острове, он у меня украл мой мобильник. Он все время смотрел на него.

Они отъезжали, Горбачев махал рукой.

– Товарищи! Дружба советских народов – одна из главных опор могущества и прочности советского государства!

Его крик заглушил ветер. Гул тысячи аплодисментов, бурных и продолжительных.

В Ташкенте Жан позвонил ей. Ночью, за день до вылета. Испуганный, из гостиницы. Повторял, что у него странная болезнь. Что ему плохо. Что болезнь – странная. И что ему плохо.

Утром она приехала. Зачем-то с яблоками. Выложила яблоки перед ним. В номере пахло чужой женщиной. Так резко, что у нее заболела голова. Полумесяц помады на стакане. Жан лежал в постели и смотрел телевизор. Она даже запомнила, что там шло: новости. Он выключил телевизор и потянул ее к себе.

– Разве ты не болен?

Зазвонил мобильник. Ее. Достала, чтобы выключить.

– Жан, подожди… Это твой номер!

– Мой?

– Да… Алло! Алло! Кто? Какой Михаил? Михаил Сергеевич? Какой Михаил Сергеевич? А…

Он звонил ей с острова.

Нашел утерянный мобильник, в мобильнике нашел ее номер. Так он ей сказал.

– Жанна, Жанночка, это я. Я. Когда приедешь? Я все приготовил, комнату приготовил. Приезжай ко мне, я тебе все сделаю. Все условия сделаю. И американцы возражать не будут. Я с президентом ихним договорюсь. Ты что молчишь? Приедешь?

(Тишина. Гудки.)

Тогда у них с Жаном ничего не получилось. Может, из-за этого проклятого звонка или еще из-за чего-то. Жан стоял под душем, она плакала. Потом он улетел. Они переписывались, хотя она уже все понимала. Но надеялась. Потом Яна развелась со своим Пьером, который был ее старше, в отцы годился. Тут уже даже детям должно было стать все понятно. Если женщина (такая) бросает француза, то только ради другого француза. Нужно пояснять, кто был этим другим? Последний мейл, который получила от Жана, был со свадебной фотографией. Он, Яна и толпа фотогеничных родственников. Жанна замызгала весь монитор слезами. Потом написала ответ. Продемонстрировала все свое знание французского языка.

А потом у нее началась эта болезнь. Когда прилетели родители, она уже была половина от прежней. Лежала по онкологической линии, хотя у врачей, когда они говорили о диагнозе, лица становились лживыми. Лживыми и испуганными.

Тот «Михаил Сергеевич» ей еще раз звонил. Спрашивал, когда ее ждать. Расстроился, пожелал выздоровления. «До свадьбы заживет!» Мать, сидевшая рядом, спросила, кто это был. «Жених», – ответила Жанна. «Не француз», – догадалась мать. «Да», – ответила Жанна. «Большой человек», – подняла брови мать. Жанна не ответила, она смотрела, как в капельнице дергаются пузырьки.

…долго всматривается в песок. Песок, один песок. Нахлесты ветра, текучая смена форм; форм нет; поверхность, горячая как смерть. Камера поднимается, пытаясь заглотнуть как можно больше пространства в свое оптическое горло, но и пространства нет, есть царапина горизонта, как линия надреза, надрыва. Ветер надрывает ее. Наконец появляется первый и единственный дар пространства – зрению: бетонное здание. Стоит мертвое, купаясь в солнце и песке. За зданием – снова провал в ничто, в астигматизм двоящихся очертаний – под ударами ветра, такого плотного, что чувствуешь его сокращающуюся мускулатуру. И тогда из-за здания появляется старик и идет сквозь ничто-ветер по ничто-земле. Идет, и зрение на какой-то момент наполняется им, сухим, в пятнистой американской форме; на ней вспыхивает звезда Героя Соцтруда. Старик останавливается, достает мобильник. Экран мобильника: фотография Жанны. Следующее фото: она в свадебном платье, рядом – Жан и толпа родственников. Следующее: они плюс коляска, Жанна чуть пополневшая, Жан нагнулся к коляске. Следующее: Жанна, располневшая, склоняется над маленьким мальчиком, помогая ему в одном важном деле… Начинается игра: пингвиненок скачет по льдинам. Камера медленно поднимается. Старик с мобильником уменьшается, превращается в точку, марсианское пространство, очертание острова, обрывки моря, Средняя Азия, Азия, Евразия…

Жан выключил ноутбук.

Допил остатки колы, посмотрел на фотографию женщины с короткой стрижкой:

– Хорошо, Николь, я не поеду туда. Да, я не поеду туда, Николь, я сказал. Да, боль надо перетерпеть там, где живешь. Путешествия бессмысленны, ты права. Путешествуют только законченные идиоты. Я не еду, сдам билеты… Завтра сдам билеты…

Захлопнув крышку ноутбука, зашагал вдаль по горячему песку.