Всех, кто приезжал в Палангу в середине восьмидесятых, предупреждали. Это было необходимо, потому что представьте: прямая, по-прибалтийски аккуратно асфальтированная дорога. Движешься, естественно, по ней. Не обращая внимания на дорожку налево в соснячок. Шлепаешь сланцами напрямую. У некоторых, правда, срабатывало. Останавливались и тупо глядели на ту толпу, которая отруливала влево, в сосны. Но ведь и прямо народ тоже шел! В основном женский, но попадались и мужчины. Судя по белой коже, такие же новоприбывшие. Такие же непредупрежденные. Невнимательные. Еще не привыкли к воздуху и солнцу и плохо осознают мир сквозь темные очки. Не понимают, что надо брать влево. Заняты мыслями о том, как сейчас разденутся, сжуют вареное яйцо и полезут в воду. Или сначала в воду, потом – яйцо. И вот они прут вперед в своих темных очках, как в маске аквалангиста, и ты вместе с ними. Надписи над входом не читаешь, почти все надписи в этом городке – на языке братского пока еще народа. Хотя какая должна была быть надпись? «Осторожно: голая женщина!»?

Через пару минут мужики выскакивали оттуда как ошпаренные. Иногда и женщины – из тех, кто не планировал раздеться до такой степени. Но мужские лица были выразительнее. Некоторые ругались. Другие хохотали и хлопали себя по лбу. У третьих на лицах была печать метафизического ужаса, словно они, как Данте, только что спустились по пляжному песочку прямо в ад.

Был и мужской дикий пляж. Но он был далеко, случайно туда редко кто попадал.

Как в советском государстве, пусть даже позднесоветском, пусть даже в Литовской ССР, выворачивавшей уже тогда башку до позвоночного хруста в сторону Европы, был разрешен этот пляж? Как гражданам самого застенчивого – в том, что касалось определенных частей тела, – государства в мире было разрешено эти самые части открыто предъявлять? Не розовея при этом от стыда, разве только от лучей умеренного балтийского солнца?

Алик был худой и впечатлительный.

Ему было тринадцать лет. Фигура не оставляла сомнений, что его ждет судьба завлаба в каком-нибудь НИИ, с философскими спорами в курилке и «слепой» копией очередного Солженицына в столе под стопкой перфокарт. У него были худые ноги, с недавно полезшей растительностью, которую Алик боялся и не знал, что с ней делать; пришлось расстаться с шортами и лезть в брюки. Мышц у Алика тоже не было. Напрасно щупал выше локтя: под пальцами морщилась кожа, попадались жилки, не оправдавшие надежды стать бицепсами.

Кроме глистообразного тела и насаженной на него, как шарик на палец, очкастой головы, ничего необычного в Алике не было. Он был из нормальной интеллигентной ташкентской семьи – в то время это предполагало папу в тяжелых очках и высокую сутулую маму с клипсами и со стигмами на ладонях от сумок. Алик внешностью пошел в мать; маниакальной склонностью к математике – в отца.

Нет, Алик был из предупрежденных. Предупредил папа, который знал все на свете и даже больше. Они с отцом свернули налево, прошли сквозь сосны. Начался песок, с хвойными иглами и крышками от пива. Идти стало тяжело, из сандалий брызгали песчаные струйки. Остановились, разулись, засунули одежду в пакет. Стало хорошо. Песок ласкал пятки, ветер подлизывался к впалым Аликиным щекам. На ветвях, как флажки, качались полотенца.

Взгляд Алика уперся в море. Его первое море. Большое и настоящее.

Отец разложил махровое полотенце. Отец был близоруким и рассеянным, мама долго не решалась отпустить их вдвоем. Алик медленно стянул джинсы и застеснялся своих ног. Отец был уже в плавках.

– Аль, иди первый. Я пока здесь.

– Пошли вместе!

– Вдвоем нельзя. Тут вещи, полотенце. Кто-то должен караулить.

– Кому нужно это полотенце!? – Алик чуть пнул его ногой.

– Что песка насыпал? Кому-нибудь нужно. Иди.

Алик снял майку. Солнце жарило, ветер был холодным. В Ташкенте не так. Если уж жарко, то жарко. По-честному.

– Вот бы такое море к нам в Ташкент…

Отец достал «Огонек». Вытянулся на спине, прикрыл журналом лицо. Алик стоял и разглядывал свой живот. Особенно уродливо выглядел пупок, просто ужас.

– Ты еще здесь? – донеслось из-под журнала. – Иди окунись, потом я сбегаю.

– Я привыкаю…

– Плавать разучился?

Алик вздохнул, оставил рядом с отцом очки и заковылял к воде, обходя разбросанные по пляжу тела курортников. Он неплохо плавал; прошлым летом научился даже нырять и доставать со дна разные предметы. Но сейчас хотелось просто смотреть на море. Пройтись вдоль воды. Поискать янтарь – говорят, в Балтийском море его еще можно найти. Надо набрать янтаря к приезду мамы.

Алику казалось, что все смотрят на него и только делают вид, что играют в карты, чистят огурец и слушают транзистор. «Надо было мышцы подкачать…»

Разбежавшись, врезался в воду. Вода была холодная и упругая. На вкус – как полоскание для горла. Вынырнул, заработал руками. Волны не накрывали его, а только приподнимали и, подержав, опускали вниз. Устал, перевернулся на спину. Небо было оглушительно синим – в Ташкенте летом оно обычно линялое, пыльное. Таким оно и было, когда улетали, – линялым, зато уже поспели лысые персики. Дядя Шухрат, подвозивший их до аэропорта, сунул целый пакет: «Ешь, космонавт, с нашего сада!» Весь пакет умяли еще в самолете, не считая двух, которые отец с нелепой улыбкой протянул стюардессе.

Все человечество делится на тех, кто выдавливает пасту из тюбика с конца, и тех, кто давит в любом месте. На тех, кто сначала чистит клубнику и потом моет, и тех, кто вначале моет, потом чистит. На тех, кто сначала пылесосит и потом вытирает пыль, и на тех, кто пылесосит после…

У каждой части человечества есть свои доводы. Те, кто выдавливают с края тюбика, утверждают, что экономят пасту. Те, кто давит, где придется, утверждают, что экономят время. Одни доказывают, что мыть клубнику до чистки не имеет смысла – все равно на черенках остается грязь, которая перейдет на ягоду. Другая часть человечества возражает: если мыть клубнику после чистки, она будет водянистой. И так далее.

Правда, бывают и такие, которые вообще не чистят зубы (забывают), не моют и не чистят клубнику (вкуснее лопать ее так) и не пылесосят и не протирают пыль. К этой отдельной, но не такой уж редкой разновидности человечества и принадлежал папа Алика.

Все это обычно делала за него мама; сама она относилась к разряду тех, кто выдавливает тюбик с конца, моет клубнику до чистки и протирает пыль до появления на поле битвы пылесоса. То есть споров между родителями по этим поводам не было – просто маме приходилось делать это самой, а когда подрос Алик, стряхивать его с кресла, где он гнездился с математической книжкой и надкусанным бутербродом: «Алик, ну хоть пыль вытри!» – «Сейчас…» Алик набивал рот остатками бутерброда и шел, мыча под нос «Похоронный марш». Мать шлепала его щеткой пылесоса по заду; заставить что-то сделать по дому отца она и не пыталась. Не потому, что он был ленив – вкалывал в двух местах, частные ученики. Просто не замечал беспорядка. В упор его не видел. Мать вздыхала, но ссор не было.

Алик знал, что у папы до них уже была одна семья. Отец окончил физфак в Новосибирске, женился, работал в знаменитом ИЯФе – Институте ядерной физики, занимался ускорением частиц. Но чем больше ускорял эти частицы, тем больше замедлялась и теряла заряд его собственная жизнь; стал пить, ушел из семьи; ИЯФ с его коридорами стал ему невыносим. Отец плюнул на все, растер по институтскому линолеуму и уехал в Ташкент, в Институт физики Солнца. В «Солнце» он тоже не усидел; кто-то пригласил его в ТашГУ, там он и осел, доцентствуя в пыльном аквариуме физфака. Студенты его, правда, любили; а одна аспирантка записывала за ним не только лекции, но и вообще мысли, высказывания. Вскоре эта аспирантка переехала в его однокомнатную, вымела весь мусор и смастырила такую шурпу, что суровый доцент, проглотив первую ложку, чуть не прослезился. Родители аспирантки-мамы долго не давали согласия на брак – разница в возрасте, внешний вид отца. Но отец уже понял, какая жар-птица сама спланировала ему в руки. Завязал с выпивкой, купил галстук. Спорт, кефир, здоровый образ жизни… В общем, ради нескольких запиленных тактов Мендельсона почти взлетел над собой. Даже зубы стал чистить. Правда, только тогда, когда мама не забывала приготовить ему щетку с выдавленной – с конца тюбика! – пастой.

Напившись балтийской синевы, Алик перевернулся на живот и рванул кролем. Плыть было легко; смешно, что он так долго уговаривал себя идти купаться. Тело обжилось в воде, во рту был веселый соленый привкус, на ресницах горела радуга.

Проплыв еще, решил выйти. Нащупал дно, сразу встать не удалось, постоянно ускользало из-под ног из-за волн. Встал, огляделся – народу почти никого. Совершив в воду одно невинное преступление, пошлепал к берегу.

Теперь нужно было найти папу, рассказать ему, как плавал, и съесть заслуженный бутерброд. Найти их место было сложно, очки остались на полотенце, зрение – минус шесть. Сморгнул с глаз радугу, сощурился. Присматриваясь к лежащим и загорающим, поплелся искать отца.

Почувствовал, что на него смотрят; и не так, как он это воображал до того, как бросился в воду («…мышцы подкачать!»), а по-другому.

Еще раз, чуть наклонившись, еще сильнее сощурясь, пригляделся к лежащим. И уперся глазами в огромную тетку. Она сидела, совершенно голая, с мокрою седой головой, валиками жира, и чистила яйцо. Он даже увидел, как скорлупа падает на песок и отползает на ветру. Рядом сидела еще одна, тоже вся обвислая, без купальника, с кусочком газетки на носу. Еще несколько таких же женщин, старых, уродливых, спокойных, смотрели на него.

Бросился к воде, чуть не налетев на еще одну голую тетку в темных очках; услышал, как она – или не она? – захохотала ему вслед. Влетел в воду, подняв вокруг целое облако брызг.

– А вода вокруг тебя не закипела?

Отец слушал с улыбкой; судя по взгляду, продолжал мысленно подыскивать нужное для кроссворда слово.

– Не, пап, ну они же совсем старые! Ты бы видел, что у них тут… Что – тут…

– Тише, на тебя уже смотрят.

Алик стал ковырять пальцем песок.

– А что, – отец поднялся, – если бы они были молодыми и красивыми, было бы лучше?

Алик тяжело дышал. Обвислости все еще колыхались у него перед глазами.

– Ладно, Казанова. Пойду искупнусь. Вода хорошая? Что молчишь?

– Хорошая…

Алик поглядел на его фигуру, на двойной подбородок, седую шерсть на груди. Сжал губы, лег на живот. Песок приятно согревал – сквозь плавки; врылся в него немного. Полежал. Поднялся, выудил из пакета бутерброд. Сам сделал его утром по маминому способу – колбаса, половинки яйца. Откусил. Нет… Положил обратно.

Вечером ходили слушать музыку. Позади Музея янтаря, в розарии, играл камерный оркестр. Отец музыку не любил, но на концерты ходил и пластинки покупал. «Культурный человек обязан…» Дальше у отца шел список «обязанностей»; классическая музыка стояла под номером три, после чтения художественной литературы и знания иностранного языка. Откуда у отца, родом из русско-татарской деревни на Урале, сложился этот список, отец, кажется, и сам не знал. Кстати, художественную литературу он почти не читал – только по специальности; а иностранный – английский – был у него в таком состоянии, что, когда он попытался помочь Алику с домашним заданием, как говорила потом мама, было неясно, кто кому объясняет.

А вот Алик музыку любил; он и в музыкалку пошел по собственному (подчеркнуть) желанию и выбрал флейту. Устав иногда от линейных уравнений, ставил Баха или Генделя, «подвякивал» им на флейте. Но в этот вечер в розарии, под небом, музыка почему-то не слушалась.

– Пап…

– Что?

– А для чего люди загорают раздетыми?

– Считается полезно.

– А ты так когда-нибудь загорал?

– Не мешай слушать…

Но лицо у отца было такое, словно он все еще продолжал разгадывать кроссворд – память у него была фотографической.

– Когда уже мама приедет! – Алик попытался снова погрузить себя в музыку.

В перерыве отец достал «Огонек» и быстро вписал разгаданные слова. Потом вдруг потерялся. Нашелся, когда уже начали второе отделение. Прошел, сел рядом.

Ночью Алик не мог уснуть: одеяло горячее, горло болело. Перед глазами проплывали пляжные старухи. Отец тоже ворочался.

Алик проснулся больным.

– Перекупался. – Отец рылся в сумке, отыскивая аптечку.

Алик хотел объяснить, что дело не в этом. Но промолчал, перевернулся на другой бок. Отец сказал, что пойдет в аптеку, и исчез. Вернулся после обеда.

– Как ты тут без меня, старик?

Вечером стало легче. Алик съел котлету и вышел во двор. Они снимали комнатку на улице с непроизносимым названием; во дворе – стол, георгины, хризантемки. Хозяйка – огромная, с голыми красными руками – что-то мыла. Отец обнял его за плечи:

– Ну как, Аль, легче? Ну, что раскис…

– Легче.

– Пойдем поужинаем. Тут есть такие кафешки…

Алик вдруг представил, как они заходят в кафе, садятся за столик, заказывают что-то вкусное – и заплакал.

– Ну, ты что? – Отец наклонил к нему лицо. Алик заметил, что отец гладко выбрит, что было с ним не часто.

Алик гулял по сосновому парку. Вспоминал Каунас – съездили туда вчера с отцом. Музей витражей, Музей чертей, готический Дом Перкунаса. «Вот бы в Ташкент такой домик», – говорил Алик. (Один раз они сбежали с урока и полезли на руины католического костела искать клад; руины, конечно, тоже были исторические, но не такие, как Дом Перкунаса; пахло мочой, и не было никакого клада.) Потом ездили смотреть Чюрлёниса: в списке отца, чем должен интересоваться культурный человек, живопись стояла под номером четыре. Отец ходил от картины к картине, отбывая перед каждой полуминутную повинность. Алику понравилось, как художник изображал замки, море и сосны. Теперь в парке за каждой сосной ему виделась древняя башня или колокольня.

– Осточертело мне там всё. А бросить – как?

Алик остановился. Голос отца. За той сосной. Отец сидел на земле. Две бутылки пива, рыба. Напротив полулежала женщина. На ней был спортивный костюм, но Алик ее сразу узнал.

Старуха с дикого пляжа.

– Что хотел, то и получил, – сказала она, еще не видя Алика. И отхлебнула из горлышка.

Он слышал, как отец вошел, чиркнул молнией на куртке. Щелкнул включателем. Стащил джинсы, отпинал их куда-то. Затрещала раскладушка. Запахло потом, пивом, копченой рыбой.

– Не спишь?

– Сплю.

– Это Вера… Вера Сергеевна.

– Какая Вера Сергеевна?

– Такая. Моя бывшая жена. Из Новосибирска. Тоже отдыхает здесь. Случайно встретились.

Алик все еще лежал лицом вниз и дышал в подушку.

– А ты знаешь, где я ее видел?

– Знаю. Она сказала. Узнала тебя.

Алик отлепил голову от подушки, сел:

– Нет… Она же такая старая!

– Одного со мной года.

– Пятьдесят один?

– На вот, помажься, от комаров купил. Прошлой ночью всего изгрызли. Что насупился? Да, когда женщин не любят, они начинают быстро стареть. Да и мужчины тоже…

Алик втирал в себя жидкость от комаров.

– Ноги смажь тоже, они ноги любят.

– Пап… А наша мама в пятьдесят лет будет… другая?

– Другая, – зевнул отец. – Если мы ее будем любить.

– А если нет?

Через три дня прилетела мама, веселая, подстриженная. Сходили в ресторан «Габия». Маме в Паланге все нравилось, особенно температура воздуха – после Ташкента. Ходила, всем интересовалась, фотографировала своим «Зенитом». «Я на минуточку!» – и исчезнет. Возвращалась или сфотографировав что-то, или с покупками. Сразу купила темные очки, янтарные бусы и шлепки с бабочкой.

– А это дорога куда? – поинтересовалась, когда шли купаться.

– На дикий женский пляж, – ответил отец.

– Дикий? В каком смысле?

Отец объяснил. Алик разглядывал песок под ногами.

– Обалдеть… И что, разрешают?

– Мама, идем… – потянул Алик.

– Я на минуточку!

Остались вдвоем с отцом. Отец хмуро листал очередной «Огонек», Алик пинал песок. «Минуточка» все не кончалась, Алик уже уперся носком в твердую серую землю. Мама исчезла, растворилась в этом диком пляже, осталась там навечно…

– Какой ужас! – Она шла обратно, весело размахивая пакетом. – Я-то думала… А это свиноферма какая-то!

Алик обнял ее. С ее халата еще не выветрился ташкентский запах – запах их дома, пыли и абрикосового варенья.

На море с мамой удалось сходить раза три – погода испортилась. Стало холодно; хозяйские георгины раскачивались под дождем. Мама вначале восхищалась и фотографировала мокрые клумбы, потом заскучала. А Алик любил дождь. Натягивал свитер, брал зонт и шел гулять. Шел мимо огромного красного костела, где, пересиливая шум ливня, гудел орган. Мимо старых лип, с которых опадали зеленые вишенки соцветий. К морю – любил бродить по песку, слушать волны. На пляжах никого не было, только он и вода, кусты и сосны.

Он зашел и на дикий пляж. Никого. Волны шлепались и ползли по песку. Алик мысленно достал флейту. Почувствовав взгляд, обернулся.

Она стояла, в своем страшном спортивном костюме, под зонтом.

– Слышишь? Передай своему отцу…

Алик быстро пошел прочь. Потом побежал.

Они вышли вареные из самолета; воздух был горячим и сухим.

– В гостях хорошо, а дома лучше, – сказал отец.

В аэропорту их встречал дядя Шухрат.

– Эй, космонавт! Космонавт! – Повернулся к маме: – Помнишь, как я ему говорю, когда ему три года было: «Космонавт!» А он: «Я не космонавт, я – Алик».

– Вы уже тысячу раз это рассказывали.

– Ну и что… Подумаешь, тысячу!

Они ехали на такси по августовскому Ташкенту. Алик закрыл глаза и попытался вспомнить море. Но море не хотело вспоминаться.

– Па! А почему бы в Ташкенте не построить Дом Перкунаса? Ну, копию, а?

– А зачем он в Ташкенте?

Алик откинулся на сиденье и снова закрыл глаза. На этот раз море все-таки вспомнилось. Холодное, тяжелое море под дождем. Рвущийся из рук зонт. Сосны. И бегущие ноги по песку – когда он убегал, дрожа не от страха, а от чего-то тяжелого, имя чему он не знал.

– Сейчас по дороге купим арбуз, – сообщил дядя Шухрат. – Наши уже все в сборе. Сувениры купили? Поедим, и отдыхать. А то вон космонавт уже засыпает. Молодец, хорошо загорел. Возмужал. Мужчина уже.

Машина свернула на их улицу. Алик прижался лбом к стеклу и жадно разглядывал дома, остановку, чинары, людей…

Дикий пляж понемногу отпускал.