Голый без электричества

Агафонов Андрей Юрьевич

Часть вторая

 

 

1

Я все это выдумал нынешней ночью. Варил халтурку на 200 долларов, думал к утру поспеть, и на тебе — свет погас. Лампочка над головой долго и сердито бормотала, затем вспыхнула ярко, все стало белым, а потом погрузилось во тьму, будто под воду ушло. Последним погас сигнальный красный огонек телевизора «Сони»…

— Ужас! — сказала Она, когда прослушала по телефону первые несколько глав. — Вроде бы интересно, но тон раздражает: как будто ты жизнь прожил, и тебе скучно.

А вы говорите — любимый человек. Ухо востро…

Наша большая любовь началась поздней осенью при сходных обстоятельствах. Сидели, беседовали — хлоп. Но у меня тогда был свечной огарок, при его свете я не очень тщательно проверил пробки и заявил, что ложусь спать с краю.

Потом мы занимались любовью; я надел ей наушники и включил плэйер, и мы не слышали друг друга… пока батарейки не кончились.

И, конечно, мне страшно представить…

Но кто знает, что случится с нами, хотя бы пока я пишу этот роман? Мы вместе полгода, и мы сходим друг по дружке с ума. А дальше? Мы боимся прошлого — не своего, чужого. Чужих людей в этом прошлом. Прошлого в настоящем.

В моем настоящем сегодня темно, и я бы принял в нем кого угодно, настолько мне грустно и одиноко в темноте. Постучал бы кто — я бы открыл; как есть, голый, раздетый для сна (потому что какого черта, сделали ночь — надо спать), и сказал бы:

— Ты? Заходи, у меня света нет…

И повел бы ее немедленно в постель.

 

2

Не для того даны человеку глаза, чтобы смотреть телевизор. И руки — не приспособление для захвата пульта ДУ, и ноги не просто раздвоенная штуковина, на которую тапочки надевают.

Вроде бы это самоочевидно. Но попробуйте посидеть без света пару вечеров. Я и сам говорил не раз, что жизнь была бы совершенно невыносимой, если бы не фильмы Тони Скотта.

Получается так: хочешь жить интересно и весело, обзаведись сперва аппаратурой. Тебе все дадут — и любовь, и смерть, — если ты умеешь нажимать кнопки. Цивилизация!

В одном она, родная, промахнулась. В одном уступила природе. Член, ребята; член хочет только живое. Его не задобришь самой дорогой имитацией — из любого пластика он выползет, зевая и морщась. Он бесшабашен и своеобразно красив, как пьяный ковбой у забора. Когда в старых книгах читаете про чье–то горячее сердце, знайте — здесь подразумевается член. Он горячий. Все, что ему нужно — это любовь. Все герои наделены им. И не забывают об этом.

Что же касается героинь…

 

3

Мало было бы романтичного, если бы каждый вечер вылетали пробки; одному–то какая от этого польза?

Я младше сестры на пять лет и, конечно, жутко третировал ее, едва чуть–чуть подрос. Чинил всевозможные подлости, пинал исподтишка, ножницами кидался… Однажды запер в ванной вместе с тогдашним ее кавалером Юрой и свет выключил. А тут отец на обед пожаловал, он Юре не доверял и выговорил мне:

— Пустил рыбу в воду…

Сестре было лет шестнадцать, она писала в дневнике, который я читал тайком: «Что мне делать, я люблю двух людей, Юру и Мишу…» Миша стал ее мужем сразу после школы, у них двое детей, младшенькую, племянницу, я очень люблю.

Странное или глупое слово — «любить»: как универсальный гаечный ключ, ко всему подходит. Конечно, я невольно лгу своей женщине, говоря, что люблю только ее. Я люблю очень многих. Но на дистанции, в разлуке, постоянно — да, наверное, только ее. Мне надо сделать хотя бы минимальное усилие, чтобы понять, что я люблю своих родителей, родных; надо увидеть или услышать племянницу; надо очень сильно постараться, каким–то хитрым фокусом, эректором чувства себя взнуздать, дабы испытать что–то похожее на любовь к бывшим друзьям — нынешним приятелям: типа там, обняться на пороге, задушевно помолчать… Люблю общаться с женщинами, и женщин этих люблю: Марину, Паненку… С женщинами ведь очень приятно общаться, не только спать.

Марина, о которой я уже упоминал (а будут и другие), была моей первой женщиной в Екатеринбурге, в мою первую ночь здесь. Я это воспринял как оркестр у трапа, как цветы на перроне… Больше мы под одним одеялом не встречались, но ту ночь я всегда вспоминаю благодарно.

Паненкой же я и вовсе обладал только во сне, уснул как–то в тоске и грезах, и привиделось мне, как она, гладкая и горячая, сдается без боя…

Да и прежняя моя любовь к одной филологической принцессе убита — или добита, что вернее, — любовью нынешней. Клин клином вышибают. И, когда моя женщина (ее я величаю царевной) поняла это, она сказала:

— Я, кажется, опять влезла в чужую историю. Но на этот раз — к счастью для себя.

И она права. Мы счастливы.

Счастье — это ведь не некое блаженное оцепенение, равно и — не деятельное блаженство. Счастливый человек может злиться, расстраиваться, впадать в депрессии… Дело в основе, в том, что можно назвать фоном, фундаментом или еще как–нибудь на «ф»: счастье есть отсутствие несчастья. Только и всего.

У меня болит голова, ломит пальцы, я неделю не высыпаюсь, холодильник пуст и кран течет, надо возвращать и взыскивать долги: но в главном все хорошо.

Что это?

Меня любит женщина, которую люблю я.

Мы можем заниматься любовью, и делаем это ежедневно.

(И даже в ее «критические» дни. «Почему женщины называют эти дни праздниками?» — спрашивает Она. Мне по душе такие вопросы…)

(На простыне розовые пятна. Надо бы постирать, но электричества нет.)

Январской ночью я проговорился:

— В общем, я люблю тебя.

— Что?

— А то, что ты выиграла. Я проиграл.

Она вернула мне мое «люблю» 6 марта. Она в этот день родилась.

 

4

Представьте маленький город, не то что маленький — никакой. Десять тысяч там живет или сто, значения не имеет — лишние люди только добавляют неприятностей. Нет ни элиты, ни богемы, но есть люди, воображающие себя и элитой, и богемой, либо стремящиеся туда попасть. И добиться успеха в этом городе — означает умереть неудачником.

У города есть несколько героев, известных на всю страну людей — для горожан это важно, они как–то забывают, что известных на всю страну людей до неприличия много, их никто не помнит, им никто не придает значения, кроме специалистов, а специалисты скептичны… Но горожане своих героев в обиду не дают, поскольку это все, что они могут предложить миру.

И предложить этим горожанам себя — означает умереть неудачником.

Здесь нет иных традиций, кроме дурных. Здесь скучно днем и страшно вечерами. И здесь рождается слишком много детей, слишком — для того, чтобы полностью исключить возможность появления на свет людей талантливых и широких. Самое сложное в этой игре — распознать, на тебя ли пал выбор. Заслуживаешь ли ты бежать. Или тебе лучше сидеть и не рыпаться: ни обольщений, ни разочарований.

И в таком вот маленьком городе, в семье неудачников (неудачники — это те, кому не нравится здесь жить, но они здесь умирают) жили–были два брата. Младший, красивый и нежный, после армии поехал учиться в Екатеринбург…

 

5

— Здесь это не принято, — сказала сестра, когда я попытался уступить место женщине в троллейбусе, идущем с железнодорожного вокзала. И я покорно плюхнулся обратно.

Это был мой первый день в Екатеринбурге. 1986‑й год. Я тоже из никакого города, и я решил рискнуть — бежать. Большой город был неподалеку, семь часов на поезде… Я легко поступил в университет, прожил здесь пять лет, затем уехал в Красноярск, вернулся в Курган, из Кургана вновь перебрался сюда… Сейчас не обо мне речь.

Большой город. Не тесно. Широкие улицы, свет на площадях, зелень в окна трамваев, звон и грохот перекрестков. Шальные деньги, заказные убийства, коррупция, безработица и напряженный секс. Маленькие города вокруг исправно поставляют сюда юношей и девушек, загоняют их в этот лабиринт. Так загнали меня, но еще не встретил я здесь своего Минотавра. Так загнали моих героев. За малым исключением, я не пишу об урожденных — за малым исключением, они скучны. Город упал им прямо в руки, и руки заняты. Еще хуже в Санкт — Петербурге: рожденный там просто задавлен, убит самим фактом своего месторождения. Бедные, бледные питерцы, ходят тенями, улыбаются стеснительно, говорят шепотом…

Итак, младший, красивый и нежный, поступил на рабфак, влюбился и женился.

 

6

Две подруги из другого маленького города. Вместе поступили в Горный институт, вместе ходили в экспедиции, вместе столовались и влюблялись, вместе и вылетели из Горного института. Дальше одна из них поступила на рабфак университета, влюбилась и вышла замуж. За младшего брата.

Аккурат к этому моменту появляюсь я. Меня нет на свадебных фотографиях, но в списке друзей я уже есть. Когда я уезжаю в Красноярск, меня фотографируют на память. Несколько лет мы переписываемся. Я все про них знаю… Ни хрена я про них не знаю.

Пока младший с молодой и красивой женой одолевает филологический факультет (у них уже и сын имеется), старший брат бросает учебу, работает сторожем, маляром, черт–те кем еще — и живет в общежитской комнате младшего на правах близкого родственника. На правах же черт–те кого еще временами спит с женой своего брата. Ее понять можно — ангел–муж и ангел–сын, в таком раю захочется кисленького… Однажды она с вынырнувшей из небытия подругой (к тому времени тоже успевшей выйти замуж и родить сына) едет скрасить одиночество что–то сторожащего братца–любовника. Как водится, с выпивкой. В какой–то момент подруга уединяется со сторожем; затем, после продолжительной и страстной возни, между ними происходит следующий диалог:

— У меня проблемы, — говорит она.

— Какие проблемы? — удивляется он.

За решением этих проблем их и застает жена–любовница. Сторож получает бутылкой по морде, а лучшая подруга — отставку. Скоро прозревает и муж. И к Новому году я, уже трезвенник, получаю в своем Кургане телеграмму от жены–изменницы:

«У нас проблемы Приезжай Новый год Екатеринбург Подпись».

Не только я… все, кто до поры не знал положения вещей, были ошарашены. Многим эта пара казалась совершенной: оба красивые, нежные, интеллектуальные. Старший брат был полной противоположностью младшему: низкий покатый лоб, жесткие темные волосы, маленькие глаза, крутая челюсть пролетария–плебея… Приземистый, широкоплечий и сутулый, он отчаянно оправдывал пошлую поговорку: «Мужчина должен быть лишь чуть красивей обезьяны».

— Если у вас общие духовные интересы, — говорила мне изменница, — надо в кино ходить. В театр… а не спать вместе.

Она была права. Сквозь эту его мужицкую основательность и молчаливость она быстро разглядела нечто, трудно определимое словами, но определенно ей подходящее. Она угадала родственную душу: пустую душу, полую, подлую душу. Душу, исполненную надрывной жалости к себе, к собственной бездарности (при наличии определенного живого ума и животной жадности жизни), к собственной неспособности жить по–своему, то есть — выбирать. Она выбрала, потому что не хотела больше выбирать. А он ее выбор принял, словно Каинову печать.

Младший брат после этого погиб. То есть он жив, мы приятели, у него есть женщина, он ездит на охоту… Но того, что было в нем до ухода жены и предательства брата, хватило бы на гораздо большее. Он мог стать невесть чем, действительно — невесть чем. Теперь известно: ничем он не станет.

Самое смешное и жуткое в этой истории: в нее–то я и влюбился, в изменницу, и на памятном том новогоднем празднестве мы впервые поцеловались в губы, хотя она этого и не помнит. Влюбился, потом полюбил, стал ее любовником; потом возненавидел…

А Она — это ее лучшая подруга.

 

7

Хорош сюжет? Если еще добавить, что Она пришла ко мне именно затем, чтобы очередной раз, по ее выражению, «стать катализатором» в судьбе своей подруги — и моей судьбе, а вместо этого влюбилась в меня после первой же ночи… Можно расписать как пьесу, что и предложил мне сделать один приятель, щупло–бородатый рыжий панк. Но зачем? Зачем брать сюжеты «из жизни», ведь столько всего остается за кадром, на полях — неизвестных сражений… Думаешь, что пишешь правду и тем выражаешь истину, а на деле излагаешь известную тебе версию и тем выражаешь… лишь самого себя. Но я и так знаю себя, и знаю, что главное в моей жизни — не сюжеты, мимо любых сюжетов. Атмосфера, запахи, голоса…

Правда, художественная правда? Правда, может быть, в том, что, когда мы в постели, Она вся в моих руках — будто изготовлена для них, будто кто–то снимал мерки и выполнял чертежи. И быстро ли, медленно ли мы занимаемся любовью, с паузами или без — но мы кончаем вместе, ничего не подгадывая и не подгоняя. И это тоже — любовь. Ничего подобного у меня не было ни с кем и никогда, и не было у нее: она проснулась после нескольких лет «сотрудничества» с индифферентным мужем (мне нравятся его бакенбарды; он с гордостью показывал мне специальную машинку для ухода за ними).

В молодости я не верил, что буду читать что–то «невымышленное» и получать от этого удовольствие. Я думал, стихи, романы — единственное достойное чтение. А теперь удивляюсь, как это авторы умудрились сочинить все эти россказни от чужого лица, иногда так правдоподобно… Не говорю, что тут какой–то изъян кроется в самом замысле, просто я бы так не смог, мне бы это казалось нечестным и пустым. Вот, оживили болванчиков, вложили им в уста какие–то реплики…

Есть еще «реалисты», они пишут про себя и людей, которые их окружают. Тут вроде бы все честно, и мне подходит больше, однако я опять в нерешительности: а как выбрать те моменты жизни, которые достойны описания? Что–то яркое? Решающее? Изломы какие–то? Но — опять–таки — зачем? Смысл — какой?

Подобное, видимо, пишется теми, кто любит и ценит жизнь. Энергию жизни, ее воплощения… И доказывают всем творчеством: жизнь такова. Или такова.

Но мне–то что за дело до жизни. Я не люблю ее и не ценю, просто живу. И от того, что я живу, никто не приходит в восторг — а я и подавно.

Выходит, мой «роман» — сплошное надувательство. Конечно же, это никакая не литература — это философия. Да, примитивная, без диплома; нет ни терминов, ни стиля, ни общей концепции мироздания; но такова уж эта философия, и она именно моя.

 

8

И Она именно моя. Скоро, очень скоро станет таковой для всех, кто знает ее и меня.

Нас застукал муж. Когда он, обнаружив, что дверь заперта изнутри, принялся звонить не переставая, Она спросила:

— Ну и где твоя интуиция?..

Моя интуиция подсказывала мне смыться — или остаться и узнать, что получится. И я остался.

Этакий фарс. Она открыла дверь (я уже сидел на кухне, со скомканным галстуком в кармане) и рассмеялась ему в лицо — может быть, и сконфуженно, но в лицо.

— Ты что, совсем обалдела? — сказал муж. Тут я вышел из кухни и сунул ему руку, которую он машинально принял. И я сразу же прошел на балкон.

Он присоединился ко мне чуть погодя. Мы покурили вместе, поговорили о погоде, общих знакомых, особенно много — о моем хитром телефоне почему–то. Я смотрел ему в глаза и улыбался.

Потом заторопился («дела!») и ушел. А он заговорил о разводе. Заявил, что завтра пойдет к юристу. И так далее.

Еще сказал: «Как в анекдоте — муж приходит с работы…» И спросил: «Могу я поинтересоваться, давно это у вас?..» Она отрезала: «Нет, не можешь».

Я снова покурил в скверике, у меня горели уши. Потом поднялся со скамейки и действительно отправился по делам, на ходу надевая галстук через голову.

Муж две ночи не ночевал дома.

 

9

Летом всегда тяжело. Сходятся обстоятельства — как Сцилла и Харибда; газеты разоряются, заказчики скупеют, квартира дорожает… А зимние деньги кончаются — хочется сказать, так и не успев начаться.

Лето — пустой холодильник, пустые штаны. Комар на голом брюхе. Пьяные зомби на улицах. Кровь. Солнце — кровь, луна — больная кровь… Луна — мучной червь…

В подобном аду заниматься «делами», устраивать «дела» — все равно, что в костюме клерка восседать на горе черепов с пылающими и тлеющими глазницами. Вычислять на компьютере, сколько тебе жить осталось. Летний бизнес — саднит…

Мы сидим в кафе, где можно курить, пьем кофе «по–восточному». У нее красные глаза — не высыпается. Во–первых, сессия; во–вторых, полночи проревела. Ей страшно. У нее кончились деньги и сигареты. Я сбежал с работы, чтобы дать ей денег и развлечь.

Мы обсуждаем будущую жизнь. Никаких друзей–мужчин — для нее; никаких дверей, запирающихся изнутри… Чувствую себя веселым и бесчеловечным: газета опять на грани закрытия, а я — на краю нищеты. Начальнички — это запретное, вурдалацкое, зэковское словечко все чаще просится мне на язык. «Начальничек» — можно сказать презрительно, ласково, угрожающе… Какие уроды распоряжаются моей жизнью. Сброд авантюристов, недотеп и маньяков, вымещающих на мне, умном и здоровом, свою органическую неспособность к поддержанию чего–либо в должном состоянии достаточно долгое время. Всех делов — начать и кончить; а кончают они на лету, опрыскивая прохожих…

Я так не могу, я трахаюсь вдумчиво, долго, очень долго…

— Мы будем уходить в разное время, — говорю я. — Буду будить тебя пинками и орать: «Давай, катись в свой институт!»

Она смеется. Остановившись, поглядывает на меня и смеется опять.

— А ну ее к черту, эту работу, — говорю я. — Поехали ко мне.

В троллейбусе, стоя сзади, я ощущаю ее всю и целую ее ушной ободок, холодный и скользкий.

Она стоит с закрытыми глазами, качаясь, хотя замерла.

 

10

Плебей. Это я. Не соблюдаю правил игры. И при этом лукавлю: когда коллеги–эстеты черное выдают за белое, я говорю — «вы же выдаете зеленое за белое!» И они презрительно смеются.

Потому что, если б я им начал толковать, какого цвета молоко, они бы не смеялись — они бы меня со свету сжили. А мне хорошо на свету просвечивать, я от этого такой целлулоидный делаюсь, такой упругий и теплый…

Эти эстеты…

Иная публика в троллейбусе. Он, короб жестяной, то взвоет, то умрет, то дернется рывком, то рывком же затормозит.

— Ездун! — парень рядом с нами начинает тискаться к выходу. Вскоре салон редеет; кондукторша, всех уже запугавшая и обилетившая, добреет на глазах. И мы, влюбленная парочка, бедный молодой мужчина и бедная молодая женщина, так ничего не заплатив, выходим тоже — и прыгаем в другой троллейбус:

— Там пробили, а здесь опять пробивать? — машу я в воздухе воображаемыми абонементами и нагло улыбаюсь. И другая тетка с белым значком на куртке оставляет нас в покое. Так, дуриком, доезжаем до места. Три тыщи сэкономили.

И вскоре мы уже в постели. Долой троллейбусы и дуги с проводов; долой дутых эстетов и денежные хлопоты; да здравствует ее мягкая и холодная задница — лучшая, самая родная задница в мире, кроме, конечно, моей собственной. Да здравствует ее мягкая и горячая грудь. И трогательная ее, невинная маечка серой змейкой сползает на пол…

Каждый раз, выходя из нее, я будто ныряю в ледяную воду, сопровождая это ошеломленным: «Ах-х…» И мы смеемся оба, будто невесть что забавное произошло. Но это ведь и есть — катарсис. Он — уже после оргазма, и он сильнее, болезненнее, короче…

Проста моя эстетика — не надо быть импотентом. А прочее — досужие домыслы.