Ангел в петле

Агалаков Дмитрий Валентинович

Глава восьмая. Призраки

 

 

1

Провалившись в кресло, Савинов сидел у телевизора. Он был небрит, но это мало беспокоило его, потому что сегодня была суббота. Своеобразный протест. В воскресные дни он не брился. Потому как в будние ему приходилось следить за собой, повязывать на шею галстук, ненавистную петлю, надевать свежую рубашку.

Вот уже три года он работал редактором толстой газеты бесплатных объявлений. Тысячи, десятки тысяч обрывков чьих-то просьб и требований, увещеваний, удачно скомпонованных авторами или его подчиненными, проносились мимо его глаз. До этого он служил в трех банках, но отовсюду увольнялся. В первом его не устроили деньги, во втором — начальник, в третьем — то и другое. Одним словом, с прежней деятельностью не сложилось. С ним боялись работать. Дело о банкротстве «комсомольского» банка, о бегстве директора, а вскоре и об убийстве начальника валютного отдела, долго еще ходило по устам горожан. Одни говорили, что директор рубит в Бразилии сахарный тростник, — а есть ли он там, этот самый тростник? — другие, что он, скрываясь от столичного наркодельца, которому задолжал крупную сумму, сделал пластическую операцию и теперь — один из самых богатых плантаторов в Уругвае. Всех уругвайских плантаторов не уничтожить даже русскому мафиози, вот он и живет себе поживает до сих пор и в ус не дует. Одиозной была фигура и его первого зама, мецената и коллекционера. Говорили, что он, дабы сохранить жизнь любимой жене, известной светской даме в городе, отдал все и уехал с супругой из города. Такой вариант ой как бы устроил Савинова, но то были всего лишь романтические домыслы охочих до сплетен граждан.

Рита ушла от него через полгода после тех событий. Оставила записку и ушла. Там было всего две фразы: «Знаешь, Дима, когда-то я полюбила другого человека. Я ошиблась, прости». Точь-в-точь как раньше. В первый раз. Правда, без долгого монолога. Зачем, когда перед тобой лист бумаги? Тысячу раз они прокручивались в его голове. Это была заезженная пластинка. Мигрень. Пытка. Но самое главное, он знал, что она права. Права на все сто. Она любила другого человека, другого Дмитрия Савинова. И ничего тут не попишешь. Он ненавидел судьбу, само это слово вызывало в нем отвращение. Он лез из шкуры вон, чтобы изменить свой мир, и у него это получалось. Сколько всего он открыл заново, изменив судьбы других людей, перевернув их с ног на голову. А вот эти строки Рита повторила и в том и в другом мире слово в слово.

Она ушла, и первое время он метался, а потом поутих. Запил, затем вышел из гнусного состояния, попытался начать жизнь заново. И это у него получилось. Пошвыряли волны и выбросили его на большой плоский камень, валун, сдвинуть который с места надо еще постараться! И валуном этим и была толстая газета бесплатных объявлений «Городская ярмарка». Газета приносила стабильный доход от продаж, ее буквально расхватывали на улицах города.

Где-то в безвременье этих лет, пока он жил без Риты, много воды утекло. И в этой мутной воде (а именно — под Грибоедовским мостом) однажды всплыл распухший труп Марата Садко, как видно, забравшегося на чужую территорию. На сердце Савинова стало спокойнее, но не более того. Удовлетворения от справедливого возмездия он не ощутил. Почему? Садко был бандитом и душегубом. Но если бы не его разбой, Рита ушла бы раньше. А так еще какое-то время — что там какое-то, полгода! — была рядом, наверное, жалела его. Многое прощала. И в первую очередь — тот его монолог, когда он в невразумительном порыве, в смятении чувств, рассказал ей обо всем: о том, что они оба — он и она — прожили вместе две жизни. Как он лишил Федора Игнатьева его везения, залез к нему в карман, отнял его художника. И все присвоил себе. Как подгадал ее, Риту, в том залитом солнцем кафе. Зная все заранее, наверняка. Как готовился к встрече, а потом обольстил ее, подчинил. Он думал, им повезет. Он верил в это! Ведь должно же было ему повезти? А потом вихрь закрутил их, и он решил, что это и есть вихрь счастья, ослепительного, долгожданного. Но оказалось, что всего-навсего метался он по кругам ада, вцепившись в ее руку, таща за собой. Хотел обмануть судьбу. Но обманывал только самого себя. А еще он рассказал Рите, как видел бившиеся в конвульсиях ноги Инокова, повесившегося в своей квартирке. Знал он, что мальчишка повесится, но не остановил. Не захотел. И не было в его сердце раскаяния. Только ярость и страх.

Этот монолог повлиял на Риту. Она смотрела на него так, точно видела впервые. Легко смотреть в глаза незнакомцу. И страшно — двойнику родного тебе человека, внезапно явившемуся чужаку: с другой душой, желаниями, сердцем. Где все незнакомо, черно. И только гулкое эхо гуляет по пустоте. Он помнил, что во время рассказа она отступила, помнил в ее глазах слезы. Но не презрения, хотя могло случиться и такое. И даже не жалости, этой гуманитарной помощи сирым и обездоленным, а сострадания. И отчуждения. Не расскажи он ей обо всем этом, может быть, у него еще был бы шанс все исправить. Но теперь — нет.

Итак, Садко оставил ему картины. Его бесценные полотна!..

Они заняли одну из двух комнат старой квартиры его матери. От пола до потолка. Теперь они жили вдвоем в этой хрущовке — он и Иноков. Человек и художник. Живой и повешенный. Бездарный и талантливый. Ловчий птиц и его жертва. Тень. Все, что осталось от еще живого и здравствующего человека, и Жар-птица собственной персоной. Да, она билась там, за стеной. Он слышал, как хлопали ее крылья, как она плакала, всхлипывала человеческим голосом. Что же она, просила отпустить ее на волю? Но она уже была на воле. Но не улетела, черт побери! Как он ни подбрасывал ее, ни гнал палкой прочь, ни грозился убить. Кстати, иногда эти мысли приходили к нему. «Зачем ей мучиться?» — думал он. Мучить себя и его, дом, который наверняка чуял недоброе, происходящее в своей многоподъездной и многоквартирной утробе. Можно было войти в эту комнатку с топором и с воинственным кличем покрошить все на мелкие кусочки и лоскутки. Но это долго, и потом — останутся следы. Можно было вывезти все на грузовике за город и поджечь там — пусть полыхает, рвется к небу душа птицы!..

И что же потом — жить без нее?

Нет, это было бы еще хуже. Для пущей уверенности, что птица не улетит, что никто не устроит ей побег, он как-то приволок в дом доски и, аккуратно забив дверь в комнату от пола до потолка, заклеил новоиспеченный сосновый щит обоями. Не было больше в его квартире второй комнаты; хоть и платил за две, а не было. Только тихое хлопанье крыльев да стоны. Правда, в городе и за его пределами, в чужих квартирах, сверкали перышки этой птицы, но сама она была у него — душа ее была рядом…

Так они и жили: человек и художник, живой и повешенный…

Тройку картин он оставил и в своей одновременно гостиной, спальне и кабинете. На память. Пусть сверкают перышки! Немного рыжих подсолнухов среди залитого солнцем бескрайнего поля, да светлокрылые ангелы, парящие между мирами, тянущие к нему, Дмитрию Савинову, руки…

«Ах, Билл Андерс, корм акулий, — набравшись коньяка, сидя в кресле, думал вечерами Савинов, — что же тебе не понравилось в этих работах? В этих крыльях и ладонях, солнечных зайчиках и лепестках?»

А в середине стены висел белый Ангел в тугой петле на фоне иссиня-черной бездны. Висел растоптанным мертвым цветком со сломанным у головушки стеблем! Последняя картина Ильи Инокова — его предсмертный вопль! «Больше картин не будет» — эта надпись так и осталась на тыльной стороне картона. Конвульсия, судорога, хрип…

«Может быть, тебе нужно как можно скорее понять этого Ангела? — спрашивал невидимого собеседника Савинов и понимал, что говорит с самим собой. — Кто он, зачем? — И тут же отвечал себе: — Как только ты поймешь это, жизнь твоя изменится. Разом. Думай, решай…»

А белый Ангел с надломленной шеей все висел перед его глазами, а иногда начинал даже раскачиваться, точно порывы ветра налетали на него, и тогда отчего-то становился похож он лицом на Илью Инокова. Но не боялся Савинов этого сходства, хоть и заходилось у него сердце, трепетало в эти мгновения.

 

2

Года два назад он узнал, что Рита опять в городе. А не в Париже, где жила со своим вторым мужем, профессором Сорбонны. Аспиранткой она уехала на практику, — французская поэзия начала века была ее профессией, — на родину своих кумиров. И в первую очередь Элюара. Во Франции познакомилась с профессором, фамилию его Савинов и произносить-то не хотел. Тот влюбился в русскую красавицу и сделал ей предложение. А она взяла и согласилась. Савинов надеялся, что профессор этот — старик, да ошибся. Профессор-то был его одногодок. И к тому же преподавал русскую поэзию серебряного века. От одного этого можно было уже сойти с ума. О таком повороте рассказал ему отец Риты, в пивной, куда они забрели, нечаянно встретившись на улице. Василий Федорович всегда благоволил зятю, сочувствовал, — ну, не повезло мужику, что поделаешь! Да скольких она перетряхнула, эта новая Россия, сколько судеб искалечила. Свадьбу вспомнил, пароход.

— А хотелось бы, чтоб у вас все сложилось, — говорил охмелевший Василий Федорович, — подумаешь, обанкротился! Ничего, и такое переживается. Есть голова на плечах, всегда можно заново-то начать. А так уехала Ритка за границу, ищи теперь ветра в поле! А ведь она у нас единственный ребенок. Были мы один раз у нее в гостях, с женой. Красиво там, на башню Эйфелеву лазали, полмира видели, а вот Россию — нет. Глаз не хватило. Говорила, что можем жить у нее, сколько захотим, а годика через два и совсем перебраться. Поль-то, ее мужик, состоятельный. Книги пишет. Она тоже взялась за книжку: какой-то там сравнительный анализ в лингвистике ли, фонетике? О влиянии французской литературы на русскую и наоборот. Только, может быть, Маргарите интересно там, а у нас, стариков, жизнь другая. И доживать ее нам придется без дочери. Правда, обещала она приезжать каждые полгода. Да если бы хоть раз в году, и то хорошо…

В один из таких приездов Савинов подкараулил Риту у ее подъезда, но на глаза решил сразу не попадаться. Шел за ней квартала три или четыре. Как следопыт. Была весна. Ах, Рита, Рита! Светлый плащ, стянутый на талии, белый шарф, волосы распущены по плечам. Шел он и, казалось ему, купался в аромате духов, плывущем позади женщины: его любовницы, одной-единственной на все времена. Не было других и уже не будет. Следил за ее походкой; что-то новое она приобрела, чужое. Но разве могло быть что-то в Рите — чужим ему?

Она остановилась на набережной, зашла в кафе, села за столик. Заказала лимонад, коснулась розовой трубочкой губ. И тогда он окликнул ее. Она обернулась, увидела его. Немного побледнела. А потом — точно вся их жизнь пролетела через ее сердце за мгновения — краска бросилась ей в лицо. Но Рита справилась, даже улыбнулась:

— Привет.

Правда, невеселой вышла эта улыбка…

— Здравствуй, — сказал он.

А выглядел Савинов в этот день хорошо. Одет был во все лучшее, выбрит идеально, хоть и была суббота. Не выпивал перед встречей несколько дней, чтобы не было и тени отечности на лице. Чтобы выглядеть по-прежнему. Даже не по-прежнему, а новым. Таким, каким она, может быть, и не знала его раньше — более солидным, набравшимся опыта и мудрости. Каким смогла бы полюбить… Еще раз.

— Это… случайная встреча? — спросила она.

— Нет, — признался он. — Я шел за тобой от самого твоего дома.

— Зачем? — не сразу спросила она.

Рита всегда была прекрасной женщиной. Это дается от природы, и не всем, но сейчас появилось в ней что-то особенное. Пора юности осталась за спиной. Она превратилась в даму — изысканную, утонченную, знающую себе цену, но не с позиции супруги нового русского, у которой все есть. Она нашла другие точки опоры. Может быть, она просто стала женщиной с другого конца света, эмансипированной, не желающей ни в чем уступать сильному полу? Ему бы хотелось этого. Иначе пришлось бы сознаться, что Рита просто обрела себя заново, уже настоящую. Обрела без него. Неужели все это время она искала именно такого поворота в себе? А он и не знал. Все хитрил и ловчил рядом с ней, пытался обмануть ее, строя козни другим людям, вынашивая планы их — его и Риты — счастья, точно это можно запрограммировать. Притом используя вероломство, без которого, считал он, никак не обойтись, пытаясь окунуть ее в это счастье с головой, подержать там подольше, пока она не пустит пузыри. И чем все обернулось? Рита, едва не испустив дух, вырвалась из его рук и теперь сидела напротив него, абсолютно чужая ему.

Поймав ее взгляд — упрямый, твердый, он понял все сразу: откуда взялась эта отчужденность, не наигранный, но естественный холод, которого он все-таки не ожидал встретить. Думал, пронесет. Он хорошо знал ответ, но боялся признаться себе. Произнести не то чтобы вслух, а про себя.

Савинов накрыл ее руку своей, сжал пальцы, вложив в этот жест — Господи, искренний! — столько теплоты и боли, что самому едва не стало худо.

— Оставайся со мной, Рита, — проговорил он. — Мы все начнем заново… Мы будем счастливы.

Она отрицательно покачала головой:

— Нет.

— Почему?

Рита посмотрела ему в глаза, но на этот раз мягче, грустно улыбнулась:

— Я больше тебя не люблю, Дима… Прости.

Вот оно. Вот!..

— Это как-то все неправильно…

Наверное, его улыбка была жалкой.

— Нормально. — Она высвободила руку, поставила сок. — Ты всю жизнь думал, что этот мир создан только для тебя. Точно ты ребенок в песочнице, а люди вокруг — игрушки. Помнишь, в чем ты однажды упрекнул Илью? Но все не так. И я — лучшее тому подтверждение. Я влюблена, Дима, понимаешь, что это такое? Влюблена. И как это ни грустно по отношению к моим родным, которых я тоже очень люблю и без которых мне бывает плохо, я жду не дождусь, когда увижу Поля… Еще раз, Дима, прости.

Она смотрела на реку, на дальний берег ее, где еще вот-вот — и голые леса затеплятся, а потом вспыхнут зеленью…

— Нам больше не о чем говорить? — спросил он.

— Если хочешь, я могу тебе рассказать о тех странах, где была за это время. Но только зачем? Ты сам был там когда-то.

— Мы были, — поправил он ее.

— Теперь уже — ты.

Он усмехнулся:

— В аду я побывал, в чистилище потоптался, а вот до рая не дотянулся. Вот что страшно, Рита… Наверное, мне лучше уйти?

И только спросив это, он увидел в ее глазах все прежнее: чувства, теплоту, боль. Но это было только эхом, едва слышным отголоском; мгновенно растаявшим, пропавшим. Ответом ему, нежданно-негаданно встретившемуся, на вопрос: помнит ли она все? и не забудет ли?

— Делай, как хочешь, — сказала она, — мне все равно. — Нет, — Рита отрицательно покачала головой, — не все равно. Знаешь, Дима, я не хочу житьтам, где живешь ты, — в ее голосе, против воли, зазвучала досада, словно они повздорили только вчера. — Я на одной планете с тобой боюсь жить. Не хочу. Это правда. Я бы хотела отказаться от нашего прошлого. Забыть о нем навсегда. Вычеркнуть из жизни. Только не могу этого сделать. — Она покачала головой. — Вот я и сказала тебе все то, что хотела сказать эти несколько лет — там… А теперь, Дима, уходи. Так будет лучше для меня и тебя.

Савинов, точно очнувшись от забытья, посмотрел на ее руки. Не хотелось ему соглашаться, уходить тем паче. Рита молчала, и тогда он кивнул, поднялся и пошел прочь.

Не оглянулся. А зачем? Она была искренней.

Шагая, Савинов вспомнил давно прошедшее лето. Кафе «Ласточка». У окна сидит девушка. Короткое белое платье в красный горошек. Незатейливое, оно мягко облегает бедра. Темные, чуть вьющиеся волосы свободно лежат на открытых загорелых плечах. Девушка сидит, точно в библиотеке, подперев голову кулачком. Это было прекрасно и трогательно одновременно. Остатки мороженого растаяли. Она просто зачиталась. «Зачем нам жизнь, коль порознь идти? И в каждом новом дне я не увижу смысла…».

Кажется, так.

Рита не простила ему ни Инокова, ни себя. Но почему? Ведь это так просто — простить! Или нет? И надо было думать раньше, что делаешь и как? Он полюбил ее другой — нежной, как весенний цветок, и светлой, как первый солнечный луч наступающего дня. И как он воспользовался этим цветком, лучом, данным ему Богом?

Она даже не спросила о Жар-птице, которую он сторожил все эти годы.

Не поинтересовалась, жива ли она…

 

3

Все чаще он стал видеть одного человека. По крайней мере ему так казалось. Иногда Савинов думал, что это галлюцинации, но все же ошалело бросался к телевизору, застывал у экрана и ловил каждый кадр, каждый звук, исходящий из динамика. Жаль, он видел его не на улице, иначе бы он догнал, ухватил бы за шиворот, повалил бы на землю и удавил, если бы хватило сил, на виду у всех! Или выследил бы в темной подворотне. Савинов видел его на телеэкране в политических сводках и светских хрониках. Лицо человека возникало рядом с лицами известных политиков, за их спинами, мельком. И он улыбался так же язвительно, тем же пронзительным льдом были наполнены его глаза.

 

4

Савинов вошел в хорошо знакомый ему ресторан, днем работавший как столовая, куда заходил частенько пообедать, и обнаружил, что его столик занят. Мешать он не захотел, сел за соседний и, дожидаясь заказа, стал рассматривать обедавшего напротив него человека. И чем дальше, тем с большим интересом. И не то, чтобы этот человек странно был одет или примечательно ел. Вовсе нет. Лицо мужчины было знакомо Савинову, и не просто — оно взволновало его. И когда девушка в фартуке поставила перед ним рассольник, он вспомнил. Сразу! Это было как удар молнии… Перед ним сидел тот, кого однажды он с легкостью лишил всего: состояния, удачи, перспектив. К кому он заходил сразу после института, решив посмеяться над беднягой. И у кого, спустя годы, перед самым носом стащил папку с работами Ильи Инокова.

— Мы знакомы? — спросил сидевший напротив человек, которому надоело быть внимательно изучаемым объектом. — Кстати, ваше лицо мне тоже кажется знакомым…

— Вот я и пытаюсь вспомнить, — кивнул Савинов, — где вас видел…

Перед ним, с ложкой наперевес, облысевший, немного печальный, с вопросительным выражением на лице сидел Федор Иванович Игнатьев…

— У вас какой-то бизнес, да? — спросил Игнатьев. — Простите за вопрос…

— Мой бизнес — реклама, — откликнулся Савинов.

— А я занимаюсь строительством. Компания «Акрополь». Замдиректора. Мы с рекламщиками дружим. Может быть, тут наши пути и пересекались?

— Возможно. Я редактирую газету «Городская ярмарка». Знаете, наверное?

— Конечно. Город хоть и на полтора миллиона, а, в сущности, тесный… Федор Иванович Игнатьев.

— Дмитрий Павлович Савинов.

— Очень приятно. Подсядете? У вас пока одно первое, а мне уже и второе доставили…

Савинов пожал плечами:

— Почему бы и нет? — Он пересел с тарелкой к собеседнику. — А что, по соточке за знакомство не желаете? Я угощаю.

— Можно, — усмехнулся Игнатьев. — У меня сегодня забот немного. Все распоряжения уже отданы.

Для России такой поворот — самый обыкновенный. Заказ был сделан. Принесли графин. Налив по первой рюмке, Савинов улыбнулся:

— Казино «Шашка атамана» посещаете?

Кто-то говорил ему, что в этом заведении частенько гуляют «акропольцы», как называли строителей из компании, засадившей кирпично-каменной эклектикой весь город.

— Конечно! — просиял Игнатьев. — Значит, и вы туда заглядываете?

— Бывает… Надеюсь, мы денег друг у друга не натаскали?

Игнатьев рассмеялся:

— Ну, знаете, игра есть игра… А вы азартный человек?

— Знаете, не очень.

— А вот я — азартный.

Они подняли рюмки, пожелали друг другу здоровья, опрокинули. Савинову принесли второе. Другой графинчик заказал Игнатьев.

— Я очень азартный, — закурив, продолжал он начатую им тему. — И не только в смысле карт, бильярда или рулетки. Знаете, Дмитрий Павлович, я иногда думаю: черт возьми, для другого рожден! Абсолютно. Не то чтобы мне не хватало на жизнь. У меня роскошная квартира, хорошая иномарка. Вроде бы все есть. Но жить как-то неинтересно. Как будто что-то упустил. Главное. Будто бы отняли у меня мою жизнь, которая изначально мне полагалась… Смешно?

— Да нет, скорее грустно. Если вы действительно так чувствуете.

— А чувствую я именно так.

Савинов смотрел через дым на лицо уже немолодого человека, на его морщины, сверкавшую в лучах падавшего из окна света лысину. Он испытывал почти садистское удовольствие выслушивать Игнатьева, которого так легко, точно сдунул пылинку с рукава, однажды разорил. Пусть говорит, пусть. Ах, как он понимает его! Федор Иванович, не умолкайте! Ведь мы с вами братья по несчастью! Да нет, мне-то куда хуже. Вы пойдете в казино, потреплете себе нервы, вот вам и хорошо. Как наркотик. А я точно знаю, что потерял. И мою боль вам испытать никогда не придется!.. Хотя, если бы вас вывести на тему… Савинов даже просиял. Ой, как интересно!

— Вам нравятся авантюры? — спросил он.

— Честные авантюры, сказал бы я.

— Это как же?

— Ну, скажем, я завидую шоуменам, которые раскручивают поп-звезд, даже тех, кто выеденного яйца-то не стоит. Все равно здорово! Ведь это же искусство! А если открыть настоящую звезду, представляете? (Савинову казалось забавным: откуда в этом небольшом лысом человечке с прозаической профессией столько прыти, энергии?) Мир искусства очень притягивает меня, — заключил он, — почему, не знаю.

Савинов постукивал пальцами по краю стола: уже горячее…

— Кстати, об искусстве, — многозначительно кивнул он. — Ведь можно раскручивать не только поп-звезд, но писателей и художников…

— Да, художников! Именно! — Игнатьев не на шутку оживился. — Вы помните, в нашем городе был такой художник, как же его… Иноков! Да, Иноков. Блестящий художник! Необыкновенный! Я был на всех его вернисажах. У меня есть несколько его работ. Часами могу на них смотреть. А потом он погиб при каких-то обстоятельствах. Так вот, я очень завидовал тому банкиру, который раскручивал его. Да, умнейший был дядька, молодой, удачливый, жена — красавица. Не повезло ему, такое невезение от Бога или от дьявола, по-другому не скажешь…

И вдруг Игнатьев осекся. Он внимательно посмотрел в глаза собеседника, в тарелку со вторым, опять в глаза собеседнику. А потом твердо уставился в тарелку, точно там было такое, отчего, как после короткого шока, можно было уверенно кричать: «SOS!». Савинов тоже весь подобрался, как ему показалось, даже перестав дышать. Наконец Игнатьев поднял на собеседника глаза:

— Я узнал вас, Дмитрий Павлович. Господи, ну и болтун же я… Так вы не погибли?

Савинов усмехнулся:

— Как видите, Федор Иванович.

— А говорили про вас другое…

— Мало ли чего говорят.

— Это верно. Но тут такое дело… Невероятно…

— Хотя, — Савинов заглянул в графинчик, он был пуст, — погибнуть мог бы. Запросто. Выкарабкался, Федор Иванович. Почти без всего, но выкарабкался. Что-то сумел вернуть, что-то упустил, наверное, уже навсегда. Ничего не поделаешь…

— Да, невероятно… Это как-то касалось покойного Садко?

— Его, родимого.

Игнатьев утвердительно закивал головой. Но неожиданно лицо его ожило:

— А картины? Что с ними?

«Хочешь мою Жар-птицу? — лихорадочно думал Савинов. — А может быть, взять и отдать тебе все эти картины? Отдать ее, пылающую и стонущую за стеной птицу? И посмотреть, чем это закончится. А вдруг тебе повезет? И ты сможешь все повторить? Получить все? Ты — не я!».

Игнатьев смотрел на него так, точно был собакой и ожидал, когда ей бросят долгожданную, — может быть, которую она ждала все свою собачью жизнь! — кость…

— Картины забрал Садко, — сказал Савинов. — Мне говорили, он их сжег.

— О, Господи… — Игнатьев закрыл лицо руками, отрицательно покачал головой. — Лучше бы вы мне этого не говорили. Я теперь до конца жизни этого не забуду. Какой ужас… — А потом посмотрел с великой печалью в глаза сотрапезника. — Но каково вам, Дмитрий Павлович?

Он заказал еще двести граммов водки. Они выпили ее молча и так же молча встали и разошлись. Савинову было жалко этого удара, нанесенного его конкуренту. И еще он был уверен, что Игнатьев с этих пор всячески будет избегать с ним встречи, потому что смотреть в глаза разорившемуся банкиру и коллекционеру, лишившемуся самого дорогого, ныне — жалкому субъекту, газетчику и рекламщику, ему будет не под силу.

 

5

В одну из зим он сел на электричку и отправился на станцию Барятинскую. Закутавшись в пальто, накрутив вокруг шеи толстенный шарф, он смотрел в окно. Белые пространства сменяли друг друга, открывая темные лесочки, деревеньки, и уходили к самому горизонту.

Что он знал об этой земле? Да ничего. Он жил, как умел, как хотел жить. И не старался задумываться: дышат ли они одним воздухом, совпадают ли их дыхания, биения сердец? Да и вообще есть ли у земли, родившей тебя или любой другой, сердце? Особое дыхание? Может быть, все это миф? Выдумка поэтов, философов? Земля — это твердь, прах, который лежит у тебя под ногами. Прах выбрасывает тебя из своего чрева, ты попираешь его отпущенный тебе срок ногами, и он вновь проглатывает тебя. Помилуйте, дамы и господа, какое тут дыхание и сердцебиение?! Можно потихоньку опуститься и до такой философии. Очень удобно! Или дух народа — это и есть сердце земли? Но сколько раз он прислушивался к нему, к этому самому духу, но слышал только пустоту. И видел пустоту. Голые поля и леса. Холод и безбрежье. Людское непонимание друг друга. Враждебность. Даже к тем, кто живет по соседству! В империи, которая рушится целое столетие, теряя земли, культурные слои, людей, человек особенно одинок! Империя на взлете развращает нестойкие умы и хлипкие души, а летящая в пропасть напрочь вымораживает их. Лишившись почти всего, он понял это с отчетливой ясностью! Имперский клей потек, и вот уже племена точат друг на друга клинки. И сосед точит клинок на соседа. Так где же обещанная христианская теплота, которая должна исходить от его родной цивилизации? И только ли его вина в том, что он не чувствует ее? Или того самого пресловутого народного духа, который черпает свои силы попеременно то от рая, то от ада, и часто стопорится на одной из этих сторон, и нередко — на последней, и тогда не поймешь, что народный дух приготовит тебе в следующий раз. Чем на тебя дохнет. Согреет, обожжет или спалит заживо? Тогда не столько надо учиться понимать его, сколько обороняться от него! Китайской стеной отгородиться, не менее!..

Савинов улыбался, глядя на снежные пространства за окном вагона, узорчато подмороженным по углам. Кстати, зачем он полез в коммерцию? У него с юности были все задатки философа! Стал бы певцом душевной тоски, вечной раздраженности, лютого эгоизма, неудовлетворенной гордыни! У него бы получилось! Для всех — чужак. И все чужаки для тебя. Но только не было у него жажды родниться со всеми! Хоть убей — не было! Никогда. Ни в той жизни, ни в этой. Вот в чем все дело…

Электричка пела свою песню, останавливалась на пустынных, запорошенных снегом остановках.

Он уже много раз думал об этом и не находил ответа: почему так. Блажен, кто верует в иное. А кто нет? Кого обошли? Но кто поверил в себя? Кто решил все сделать сам? Своими руками замесить глину и вылепить свой мир так, как хочется только ему? А вот этого, простите, нельзя. Недостоин. За такой проступок следует изделие из глины разбить, а пальцы поотрубать к чертовой бабушке. И другим показать, чтобы неповадно было. И вот едет он теперь с этими обрубками в пригородной электричке. А за спиной его рассеяны на полземли черепки.

Станция «Черновая». Заходит мужчина с санками и сынишка в шапке с помпоном. Вот и все пассажиры. Порыв ветра, снег закручивается у билетной будки.

И вот что еще интересно, если, конечно, верить в существование великого мира, могущественного, дающего бессмертие! Один ангел тебя подталкивает к чему-то крайне соблазнительному, и ты не можешь отказаться. А другой, который вроде бы и покруче, — не он, Дмитрий Павлович Савинов, это придумал, так проповедуют, — стоит рядом и наблюдает за подобным коварством. И как же они там разбираются между собой? Для чего ему, землянину, эти испытания? Издевательство же над простым смертным! И причем — самого садистского толка. Значит, кто-то там и когда-то слопал яблоко, чего, оказывается, делать не следовало, дал другому, и теперь тысячи и тысячи поколений расплачиваются за них? И вот это справедливо? Да родившись, он, несчастный Дмитрий Павлович, знать не знал, что это за слово-то такое — грех, тем более — первородный, — а ему уже заранее место в Сибири? А куда Господь Бог всемогущий глядел, когда один из ангелов, творение Его рук, взял и отбился от стаи? Откуда же обуяла гордыня и зависть того ангела? Ведь все, изначально сотворенное Богом, должно быть идеально, не так ли? А с ангелом ошибка вышла? Что же, Господь Бог выходил покурить или прикорнул на часок, пока тот создавался, — в колыбели? на операционном столе? — пока пучилась и вытягивалась бурлящая, бестелесная ангельская плоть? И что-то вышло не так, не тот ДНК, положенный каждому добропорядочному ангелу, получился? А в таком случае так ли виноваты эти первые двое, коль Создатель и сам оплошал? Может быть, не такой Он и всемогущий, раз допустил ошибку, смастерив ангела с червоточинкой? Тогда и у него, Дмитрия Савинова, есть право на ошибку. Может быть, на две, на десять. Или того больше. Он-то простой человек. И так ли он виноват, приветив однажды гостя? Знай он, что Господь не совершает ошибок, может быть, и не поверил бы он змею, вкравшемуся в его дом? Или все эти рассказы — про обманутого Господа, обманутого змеюкой и простыми человечками! — всего лишь байки церковников? Талдычь столетиями одно и то же, а кому не понравится — по шее! Только в этих байках и сам Создатель предстает театральным персонажем, то пребывающим в неведении: как там Адам с Евой, чего поделывают, не пасутся ли сдуру у запретной яблони? А то и разгневанным, мстительным, как ревнивая до смерти жена! Под зад их пинком из моего дома: не фига тут вожделенничать и слюни пускать!.. А может быть, мир-то устроен Господом бесконечно сложнее, многограннее, и человеку никогда не докопаться до истины, до самой сути жизни, Вселенной и всех ее таинств? И не важно, кто и какие гипотезы выдвигает! Проповедуй о той истине человечек в рясе, сам увенчав себя короной «избранника», читай ли другой лекции за ученой кафедрой, присвоив себе звание всезнайки, слагай ли третий в глубоком экстазе гениальные строки, называя себя истинным собеседником Господа!..

Электричка тормозила, приближался перрон Барятинской. Возможно, все его, Дмитрия Савинова, рассуждения — поиск оправдания самого себя? Желание знать, быть уверенным на сто процентов, что мир изначально несовершенен? А ведь нет лучше мира для мучимого страстями человека! Несовершенство все оправдает! Ведь коли мир таков, то и себя не стоит терзать лишний раз. Пренебреги пресловутым совершенством, откажись от него, презри — и сразу жить станет легче! Потому что чувствовать боль других, страдать и переживать не только за себя, но и за многих, может быть, за всех, — это великий труд. А идти налегке — одно удовольствие. Не обременять себя ничем, кроме исполнения своих желаний. Иди себе, посвистывай! Да поплевывай…

Легко, но только в самом начале!

Не хотел он говорить себе этого, но сказал! В чем же еще не хотел он признаваться? В том, что с каждым годом прогулка налегке становится все тяжелее? Мучительнее. Что легкость эта калечит, убивает тебя? Выжигает сердце и душу? И не оставляет внутри ничего? И однажды, не сейчас, а потом, ты поймешь, что на твоих плечах груз, которого не вынести ни одному смертному? Что камень этот привязан к тебе крепко-накрепко? А еще вернее — ты к нему? И только запросив о пощаде, признавшись, что не так здоров и силен, чтобы тягаться с этим грузом и донести его до вершины, ты получишь прощение и будешь освобожден. Тем, кого ты всегда отвергал, над кем смеялся, в кого не хотел верить… А если нет? Страшное это дело, наверное, лететь с тем камнем вниз — в самый пламень, и корчиться с ним на дне безымянной домны до конца веков!

Он выбрался на перрон, вдохнул полной грудью морозный воздух. Хотелось верить, что тень Инокова не бредет за ним по здешнему, во многих местах, девственному снегу…

Савинов вошел во дворик, где когда-то жил художник, и остановился. Все было по-прежнему. Казалось, пройди еще века полтора, а то и два, а все так же в центре двора будет стоять безрукий пионер; из обветшалых дверей двухэтажных барачных домов вынырнет древняя бабка, праправнучка одной из тех старух, увиденных им почти двадцать лет назад, и усядется на покосившуюся скамейку. И где-то рядом будет бродить в поисках любовных приключений рыжий или черный кот — достойный потомок славного рода, кому, в сущности, и принадлежит в действительности этот двор.

Он прошелся у окна, из-за которого в стародавнюю осень смотрел на него мальчик, и еще не знал, кто это с улицы глядит на него. Постоял около подъезда. Зачем он сюда приехал? Да кто же его знает. Еще один из вопросов, на которые он не находил ответа.

Савинов пересек двор, вышел на улицу и тут увидел девушку, собиравшую рассыпавшуюся по снегу из порванного пакета картошку. Рядом с ней стояли еще две сумки. Он быстрым шагом подошел к ней, склонился и стал помогать. Она подняла голову, улыбнулась. Девушка, раскрасневшаяся, была темно-русой, с мягким ртом и синими глазами.

Когда урожай был собран, он сказал:

— Хотите, я вам помогу?

— Пожалуйста, — ответила она. — Я живу в соседнем доме. Чуть-чуть не донесла.

У подъезда она сказала:

— Я живу на втором этаже, если вам не трудно…

— Конечно.

Открывая дверь ключом, в сумраке подъезда девушка нерешительно улыбнулась:

— Я сейчас должна буду идти в библиотеку на работу… Если вы хотите, я могу напоить вас чаем… Там.

— Превосходно, — откликнулся он, вначале подумав, что его вот так вежливо спроваживают, что было бы естественно. Но, посмотрев в глаза девушки, изменил мнение.

— Только сумки поставлю, — улыбнулась она.

Он услышал, как за дверями она перемолвилась с какой-то женщиной, затем дверь открылась.

— А вы не торопитесь? — захлопывая дверь, спросила девушка.

— Нет… А вам бы хотелось, чтобы я торопился?

Она отрицательно покачала головой:

— Нет.

— Тогда все в порядке.

— Меня зовут Саша, — уже на улице сказала она.

— Дмитрий.

— Вы приезжий?

— Да.

— Из города?

Он кивнул.

— Я бывал здесь много лет назад. Что новенького в ваших местах?

Она печально усмехнулась:

— В таких местах не бывает ничего новенького.

— Так уж и ничего?

Она пожала плечами:

— Откуда?.. Хотя… нет, — вдруг оживилась Саша, — вру: у нас же супермаркет построили и церковку. Из хлебного магазина вылепили. Когда-то здесь было несколько церквей, три, кажется, да все снесли. А магазин совсем был плохой, вот епархия его и выкупила, восстановила здание. Многое наши жители принесли. Иконы там, всякую утварь. Что хранили еще с незапамятных времен. Вот и получилась церковка.

Саша закрутила головой и указала пальцем куда-то за голову Савинова.

— А вон, посмотрите. Видите купол?

Савинов оглянулся и на самом деле разглядел на фоне зимнего неба золотой крестик. Точно: не было его раньше. Странно изменил он окрестный пейзаж. Наверное, обогатил его? Сделал более насыщенным. Крест и зимнее небо. Было что-то в этом волнующее и тревожное. Но откуда шла эта тревога, с которой подкрадывалось к нему смятение, паническое ощущение своей малости, ведь он никогда не был религиозен? Откуда приходило странное чувство тщетности всех страстей, за которые он так ловко и смело цеплялся?..

— А кто вы по профессии? — спросила девушка.

— Журналист.

— Ой, как интересно. И о чем же вы пишите?

— Я редактор рекламной газеты. Пишут за меня, я слежу и даю советы.

— Понятно.

— И в какой же библиотеке, Саша, вы работаете? В научной?

Она, точно удивляясь недогадливости спутника, вздохнула:

— В детской.

Библиотека оказалась через дом. Ее двери Саша также открыла своим ключом, вошла, пригласила спутника. Он с детства знал запах маленьких библиотек. Тут половина стеллажей утыкана книжками с размохрившимися, собирающими пыль на зависть любому пылесосу, картонными обложками.

Она заварила чай в кружках, достала яблочное варенье, положила в розетки. Отхлебывая чай, рассказывая Саше о работе редактора рекламной газеты, набитой всякой всячиной, он заметил, как девушка внимательно разглядывает его, улыбается ему. Часто — кокетливо, желая понравиться гостю. Он сказал, что ему сорок один год, что он разведен; сам узнал, что Саше — двадцать один, что она окончила техникум культуры, библиотечный, и вот теперь работает здесь за гроши, в своей родной глухомани. Что живет она с мамой и бабушкой, что мама у нее часто болеет, а бабушка почти ослепла. И когда она говорила это, улыбаясь так, точно извинялась перед ним, ему хотелось взять ее за руку, усадить к себе на колени. Может быть, остаться здесь, забыть о прежней жизни? Вновь все поменять? Выпросить, умолить кого-нибудь, чтобы еще раз позволили родиться заново? Преподавать в какой-нибудь маленькой школе историю, жить с этой девочкой, любить ее?

Если она этого захочет и позволит ему.

Потом они выпили еще по чашке чая, и Саша предложила гостю ликер, оставшийся со дня рожденья ее подруги, который они праздновали еще позавчера здесь, в библиотеке, потому что дома у подруги тесно.

Савинов вслед за Сашей выпил две рюмки ликера и почувствовал блаженство. Горячая волна покатила по его телу, и он, поддавшись чувствам, потянул девушку за руку, — к радости, которую она и скрыть-то не смогла, — усадил к себе на колени. Они целовалась долго, жадно, оба оказавшись абсолютно одинокими людьми, и неважно — кому сколько лет, ищущими одного: тепла и, может быть, если повезет, любви. Потом она поднялась с его колен, повела показывать библиотеку. И было в порыве девушки что-то нежное, близкое, точно в этом помещении им предстояло прожить долгую и счастливую жизнь. Полочки с пыльными книгами, темнота, где он еще пару раз привлекал Сашу к себе, забираясь руками под ее джемпер, — и она не могла, да и не хотела ни в чем отказывать ему. Последней комнатой в библиотеке был крохотный зальчик с рядами ободранных, спаянных между собой кресел, как в кинотеатре.

— Это лекторий, — сказала Саша, — здесь мы представляем детям новые книги. Читаем лекции. Учим их уму-разуму.

— И часто бывают эти новые книги?

Саша грустно пожала плечами:

— Теперь нет. Да никто больно и не приходит.

Девушка еще не успела договорить, как что-то, увиденное мельком, заставило безразлично озиравшегося гостя обернуться…

Савинов замер.

На освещенной неярким зимним солнцем стене висела картина в самопальной картонной рамочке. На фоне темного пространства — настоящей бездны — сиротливо поднимался золотой цветок.

Дмитрий подошел ближе. Отходя, едва не оступился о стулья и не упал. И снова приблизился. «Подсолнух» — это слово было выбито на пишущей машинке, на бумажке, приклеенной внизу рамки…

Саша встала рядом.

— Это картина Ильи Инокова, нашего замечательного художника. Он жил здесь рядом, в соседнем дворе. Прославился, уехал в город, у него было много выставок. А потом он повесился…

— А как эта картина оказалась у вас в библиотеке?

Саша взяла его под руку, но он не заметил этого.

— Это нам его мать подарила, когда после смерти сына уезжала насовсем в другой город, в другую область, откуда была родом. Сказала: «пусть лучше у вас висит». Мне кажется, она не понимала того, чем занимается ее сын. Тетя Люба, она сейчас на пенсии, я работаю вместо нее, рассказывала, что был один банкир, он скупал все картины Ильи Инокова оптом. И заключил с ним такой кабальный договор, что художник оказался практически в рабстве у этого банкира. Потом банкир разорился и подевался куда-то. То ли его убили, то ли он уехал за границу. И где теперь все картины Ильи — неизвестно. Но вот одну из первых своих работ Иноков спрятал от банкира, и только после смерти художника мать отыскала ее. Единственная работа, которую он не отдал своему «хозяину», — последнее слово Саша произнесла с презрением и холодком. И кивнула вверх. — Это она и есть. Я назвала ее просто — «Подсолнух». Сама оформила работу, сама напечатала на машинке текст, сама повесила. Зато память о художнике!

Так вот как оно вышло. Девушка со станции Барятинская назвала картину просто — «Подсолнух». Одинокое растение среди безмолвного мира, на краю Вселенной, только что родившееся и не понимающее, чтооно и длячего. Растение и бездна. Человек и небытие. Из которого он приходит и куда вскоре возвращается. Хрупкая душа ранимого человека, гениального художника, пусть неоцененного, невостребованного, трепещет среди черного безмолвия и спрашивает: «Где я?! Зачем эта пустота вокруг меня?! В чем истина существования?! Мне страшно, Господи!..».

Цветок и бездна. Одиночество и отчаяние…

— Что с тобой? — спросила Саша. — Дима…

— Да? — вздрогнув, обернулся он.

— Я спрашиваю: что с тобой? — Она сжала его локоть. — Ты даже в лице переменился…

Но он опять уставился на подсолнух. Вот что остановило Билла Андерса, тонкого и мудрого ценителя искусства, от поездки в Лондон, заставило его лететь в Россию на встречу с Федором Игнатьевым! И тем самым помогло избежать смерти, не стать кормом для акул; подтолкнуло открыть имя нового художника… Цветок, выросший на краю мира, Вселенной, среди пустоты и безмолвия. Видимо, душа мецената Андерса, как и его сейчас, тоже дрогнула, едва он взглянул на подсолнух. Что-то случилось с американцем, его заморской расчетливой душой! Дмитрий Савинов не мог сказать, насколько верно его предположение. Он просто знал, что все обстоит именнотак. Это было как прозрение! А ведь это он сам, припомнив о Леонардо и его «Джоконде», надоумил Илью: одну работу — самую дорогую сердцу художника — оставить себе. Игнатьев не додумался, а вот он смог! Укрыть ото всех. Никому не отдавать. Всегда держать при себе. Быть с нею неразлучным — до самого конца! Илья выполнил все точно: спрятал картину от Дмитрия Савинова, его благодетеля, от матери, убогой женщины, которая непременно отдала бы работу настоящему ее владельцу — меценату и коллекционеру из большого города; спрятал от всего мира то, чем он не хотел поделиться. Невероятным одиночеством, преследующим каждое разумное существо. Одиночеством, этим даром и проклятием, подхлестывающим человека к великим деяниям, любви и страсти, творчеству, смерти, наконец.

Рита ошиблась, отбирая картины, возможно, только на одну — эту. Но она просто не знала о ее существовании! Андерс не увидел одинокий цветок на краю бездны, сел на роковой самолет и упал с другими пассажирами в океан. Грандиозного отклика на работы Ильи Инокова не произошло. Искусствовед Ковальский, не получивший на то одобрения Андерса, не нашел ничего особенного в остальных работах Инокова, где подсолнухи вырастали под солнцем среди себе подобных. Итог — художник оказался невостребован ценителями искусства, неинтересен им. И потому Жар-птица так и осталась жить-поживать в его, Дмитрия Савинова, клетке, купленная им… Любимая им и ему ненавистная.

— Я пойду, — сказал он.

— Куда? — удивленно спросила Саша.

— Домой.

— Сейчас?

— Да.

Он отвечал девушке машинально.

— Ты поедешь в город? — дрогнувшим голосом спросила она.

Савинов кивнул.

— Но почему?

— Я так хочу.

— А как же… я?.. Дима?

Он высвободил руку:

— А что ты?

— Но я думала…

Он отрицательно покачал головой:

— Я тебе не нужен. Поверь мне. Так будет лучше.

В глазах Саши заблестели слезы.

— Ну и уходи!

Он вновь кивнул и направился к дверям…

На парадном Савинов наконец-то понял, почему он здесь. В этом поселке на станции Барятинская. И почему теперь, в этот зимний день, он не сорвал со стены библиотеки картину «Подсолнух», не купил ее, не унес с собой. Не похитил, как главное перышко его Жар-птицы, горевшее столько лет само по себе. А все потому, что, вспорхнув, оно вовремя не легло на его ладонь! По стечению обстоятельств исковеркало ему жизнь! Теперь он ненавидел эту картину из раннего творчества Ильи Инокова и скорее спалил бы ее, чем взялся за все с самого начала.

Все просто: время и люди, необходимые для удачи, канули бесследно. Перышко потеряло свою волшебную силу, и теперь это была просто картинка незадачливого художника!

А потом у него была другая работа — «Ангел в петле». Куда более опытная, обдуманная, выстраданная. Последняя картина Ильи Инокова! Одинокий цветок, названный доброй библиотекаршей «Подсолнухом», — это лишь первый акт «человеческой комедии». Но он знает ее продолжение. Рано или поздно среди бездонной мглы этот цветок, но уже в образе ангела, протопав путь длиною в жизнь, накинет себе петлю на шею (или ему помогут!), оттолкнет табурет и судорожно задергает ногами! Как дергал ногами рожденный одиноким цветком и погибший еще более одиноким ангелом! — Илья Иноков в своей комнатушке на окраине.

Савинов оглянулся и увидел в окне заплаканное лицо девушки Саши. Обиделась, дурочка? — пусть! Зачем обманывать себя и других?! Но тогда зачем он приехал сюда? Не начинать же заново жизнь с такой вот девчонкой? Хватит! Тем более, что счастье он ей не подарит. Не сможет! Он и себе-то не смог его подарить… Уже давно кто-то настойчиво преследовал его. Торопил точно! Не тень Ильи Инокова — она лишь плелась за ним по улицам городов, что-то бормотала за дверью одной из комнат в его собственной квартире. Его преследователь дышал в спину иначе — и страшным было это дыхание! Ледяное, вселяющее ужас…

Ноги сами вынесли его к церкви. Невеликое квадратное здание, белое, с воротами, синим куполом и золотым крестом, с деревянными дверями и иконой над ними. И прошел бы он мимо этой церкви — мало ли их! Но сам Спаситель как-то иначе, чем прежде, смотрел на него сверху. Именно теперь, когда ему совсем не хотелось встречаться с ним взглядом! Смотрел глаза в глаза. Или так было и прежде, но он, Дмитрий Савинов, просто не замечал Его взгляда?! Не хотел замечать? Спаситель смотрел и точно спрашивал: кто ты? зачем? И он, Савинов, отвечал ему: я… не знаю. Не знаю!..

Или думал, что отвечал. Хотя, какая была в этом разница?

Облака, открывавшие путь весне, густо плыли над ним. И вдруг через молочную завесу прорезался широкий солнечный луч, пересек улицу, полыхнул в окнах худых домов и краешком коснулся лица Дмитрия Савинова. Так когда-то другой луч влетел в окошко мальчишки Ильи, указав ему путь. Савинов даже глаза зажмурил. И в эти мгновения вместе с лучом вся прошлая жизнь вернулась к нему, потоком хлынула через него, и он запустил в нее руки, как в золотой дождь. И что-то очень важное вошло в сердце Дмитрия Савинова, сдавило его. Без предупреждения! А ведь ему хотелось этого, и еще как, хоть сам он и боялся признаться себе в этом! Он стоял в середине провинциальной улочки и не мог двинуться с места. Пусть он возьмет всю боль — всю! — но ведь и счастье тоже?! Наконец, они — две части одного целого. Он так давно не испытывал ничего, кроме опустошения! Тяжелого, утомительного, страшного. Савинов стоял и не понимал, что с ним, потому что был полон чем-то новым, необъяснимым. Но теперь стоило — надо было! — идти дальше, не останавливаясь на полпути, бежать сломя голову! Может быть, заплакать! Ведь его глаза уже готовы были вспыхнуть слезами. Никогда еще перед ним не было такого ясного выбора, никогда сердце его не билось так горячо, искренне, потому что оно сейчас само творило свою судьбу. Даже истерзанное и утомленное, полное недоверия и страха. И все равно — билось неистово!..

Но приступ удушья разом отрезвил его. Савинов потянул шарф, схватился за воротник рубашки и даже не заметил, как с тихим сухим щелчком оторвалась пуговица. Точно чья-то рука, цепкая и неумолимая, схватила его за горло. Точь-в-точь как та, что давным-давно вытолкнула его в бездну ночи! И теперь эта же рука безжалостно выдавливала из его нутра часть очнувшейся, прозревающей, светлеющей души. Выдавливала настойчиво, жестоко, угрожающе!

«Будь собой! Будь собой! — пульсировало в ушах. — Не раскисай, не раскисай!..»

И он стал сдаваться. Мгновение за мгновением. Он пятился назад. Страх перед новым и ранее неиспытанным оказался сильнее…

Золотой дождь прошел. Некуда больше было запускать руки, чувствуя прилив счастья, — разве что в пустой морозный день. Не было больше рядом любимых лиц, светлых, какими он их помнил. Все прошло, исчезло, точно туман, развеянный ветром. Савинов вновь взглянул на икону над воротами маленькой церкви. Опуская голову, он дышал с трудом, точно после ожесточенной борьбы: не на жизнь, а на смерть. Но ведь так оно и было! Он больше не оглянулся на ворота церкви. Может быть, это спасение для других, но не для него. В себе он разочаровался, себя он ненавидел и презирал, но никому он не позволит управлять им, диктовать ему права. Он хозяин себе, пусть плохой, но хозяин.

Савинов возвращался к электричке.

Он знал, зачем приехал сюда, на станцию Барятинскую. Он приехал взглянуть на все, что когда-то трогало его, терзало душу, подарило и отняло надежду, и чтобы больше не видеть этого. Ни наяву, ни во сне. Раз и навсегда забыть — каленым железом выжечь эту часть своей жизни. Отказаться от нее, ни в чем не раскаявшись, ни о чем не пожалев. Все равно никого не вернешь: ни любовь Риты, ни жизнь Ильи Инокова, ни упущенное время. Надо было перевернуть страницу! И чем раньше он это сделает, чем крепче закроет свое сердце, решил Савинов, тем лучше.

А там — будь, что будет!..

 

6

— Здорово, профессор! — Савинов хлопнул по плечу человека в стареньком пальто, мрачно глядевшего в пивную кружку.

Вокруг разноголосо шумела забегаловка, цокали кружки, пахло табаком, пивной мутью. На Савинова смотрел Мишка Ковалев. Старый его приятель осунулся, выглядел неважнецки.

— А мне сказали, что ты за границей.

— Это другие за границей, а я — вот он я. — Савинов усмехнулся. — Тут, рядом с тобой. Эх, Миша, Миша, сколько лет, сколько зим…

— Так почему профессор? — поинтересовался Ковалев.

— А кто же ты, космонавт, что ли?

Ковалев, поддатый, пожал плечами:

— Я тебя не понимаю.

— Ты ведь профессор, у тебя кафедра в нашем университете, да? — Савинов уже хмурился. — Или… нет?

— Может, у другого Ковалева и есть кафедра в нашем университете, но не у меня. Это точно.

— А кем же ты работаешь?

— Учителем — учителем истории в старших классах. В своей школе.

Но Савинов все продолжал хмуриться, не веря старому товарищу.

— Но почему не кафедра, не университет? Ведь ты хотел…

Ковалев отрицательно покачал головой:

— Это ты хотел, чтобы я стал профессором. Думаешь, я не помню нашего разговора на балконе? Когда ты проповедовал. Пророчества выдавал. Как Ванга или Парацельс. Я ведь запомнил многое из того, что ты мне наговорил. — Ковалев отхлебнул пива. — Бывает, что-то на всю жизнь запоминается. Жила в моем доме девчонка, Жанна, в нее все влюблены были. Я тоже. Так вот однажды зимой она сняла с себя шарф и подарила Андрею — приятелю моему. Шарф яркий такой, красный. А я рядом стоял. Думал, умру. Та девчонка и не нужна мне уже сто лет, а мне от того шарфа до сих пор глаза режет. Вот и рассказ твой тоже — остался. Только не захотелось мне почему-то идти в аспирантуру. Воплощать твои фантазии. Назло тебе не захотелось. Точно мной руководили, носом тыкали. А потом и подавно, когда много сбываться стало. — Мишка усмехнулся. — А что, и впрямь должен был стать профессором?

Савинов поймал его взгляд:

— Должен был, Миша, должен. Да, видно, я тебе помешал. Прости ради Бога. Не хотел.

— Да что уж там, прощаю. — Мишка усмехнулся. — Ну, ты, брат, даешь. И как это у тебя получилось тогда — с предсказанием?

— Долгая история.

— Понятно.

— Ты ведь знаешь, я тут живу недалеко. Хочешь, пойдем ко мне. Водочка у меня дома есть — целый графин, едва початый. Возьмем закуски. Посидим, вспомним дни золотые.

Мишка пожал плечами:

— Ну, коль на кафедре меня завтра никто не ждет, да, кстати, и в школе тоже, то пойдем.

Савинов с радостью хлопнул его по плечу:

— Вот и отлично.

— А ты… не женат? — спросил Ковалев.

— Был. Развелся.

— А что мать?

— Она умерла — уже давно.

— Жалко, — вздохнул Ковалев. — Моя, слава Богу, жива.

— Сам ты… не женат?

Мишка отрицательно покачал головой:

— Нет. После Людмилы так больше и не женился. Любовь была — первая и последняя. А может, и не было никакой любви. Так только. Не знаю.

Они выбрались из забегаловки, прикупили в местном продуктовом нехитрой закуски — килек в томате и шпроты, ливерной колбасы, холодца, еще чего-то и заторопились к Савинову.

— Ливерная колбаса да с лучком, да на сковородочке — мечта поэта! — приговаривал Дмитрий Павлович, обрадованный встрече. — Историка, между прочим, тоже. Картошки у меня дома — навалом. Отварим. Под килечку — то, что надо…

Ковалев, предвкушая пир, оживленно кивал. Через пять минут они уже входили в подъезд Дмитрия Павловича.

— А куда же банкирская-то квартирка подевалась? — стоило Савинову отпереть дверь, переступая порог хрущевки, так, между прочим, спросил Ковалев.

— Уплыла. Как большой корабль. Прогудела на прощанье и уплыла. — Положив продукты на тумбочку, Савинов тоже сбросил пальто, занялся сапогами. — А за ней, эскортом, и дачи ушли с автомобилями. Под чужие флаги, к чужим берегам!

— Ясно, — Мишка, сняв пальто, разувшись, огляделся. — Ничего, и эта сойдет.

— Еще как сойдет! Проходи. Я на кухню.

Савинов кашеварил: на одной сковороде жарил ливерную колбасу с мелко нарезанным репчатым луком, на другой — глазунью, тут же резал хлеб, открывал консервы — кильку и шпроты. Заглянув на крохотную кухню, Мишка усмехнулся расторопности приятеля и теперь осматривался в доме.

— А что у тебя во второй комнате? — спросил он из коридора. — Не дверь, а стена.

Савинов, бросив готовку, вышел, держа в руке нож.

— Там у меня скелет, Миша. Некоторые в шкафу его держат, а я на это целую комнату угробил.

— А если серьезно?

— А если серьезно — мебель у меня там старая. Старая, но хорошая. Выбросить жалко. Вещички разные. От прежней жизни остались. Посуды много. Очень много посуды. Антиквара чуть-чуть. Ну, там бронза, фарфор. Что не отобрали. Только — тсс! Это на черный день. — Савинов предостерегающе взмахнул ножом. — Сейчас яичница сгорит… Мне и одной комнаты хватает, — крикнул он уже из кухни. Там что-то приятно скворчало, аромат ливерной колбасы дотянулся до коридора. — Детей у меня нет. А женщину я могу привести и в однокомнатную.

— Это верно. Для этого, кроме постели и ванной, ничего не надо, — проведя рукой по запертой двери и забывая о ней, согласился Мишка. — Тебе, может, все-таки помочь?

— Нет, справлюсь. А вообще — хлеб возьми. И консервы можешь прихватить с холодцом.

Расставив покупные яства, Ковалев уселся на диван. Через несколько минут Савинов вошел в комнату — с подносом, на котором дымилась превратившаяся в пюре ливерная колбаса и глазунья.

— Значит, развелся, — потянувшись за тонким ломтиком хлеба, разглядывая его, вздохнул Ковалев.

— Увы.

— Ты любил ее?

Савинов усмехнулся, ответил не сразу:

— Очень.

— Смотри-ка, хлеб как научился резать, — покачал головой Мишка. — Произведение искусства! Даже употреблять жалко. Это ты в бытность капиталистом к такой нарезке привык?

— А ты знаешь — да, — улыбнулся приятелю Савинов. — И много еще к чему. Только, к сожалению, некоторых вещей позволить себе более не могу. Например, ездить на собственном «мерседесе». А вот хлеб нарезать как надо — это пожалуйста. На такое средств хватает. Так, что я хотел достать? — ага, рюмки!

— Мне говорили, вы с Людмилой любовниками были, — укладывая шпротину на ломтик хлеба, как ни в чем не бывало спросил Ковалев. — Ну, когда ты разбогател…

— И кто говорил? — открывая створки буфета, спросил хозяин дома.

— Люди добрые.

— Наврали тебе люди добрые, — цепляя пальцами рюмки, доставая тяжелый двухлитровый графин, хмуро откликнулся Савинов.

— Да Людка мне сама и сказала. Лет пять назад. Так что не дрейфь. Случайно встретились в магазине, поболтать решили. Она ведь тогда похвасталась, что была с тобой. (Савинов, возвращаясь к столу с посудой, хмурился и молчал.) Слава о тебе гремела. Ой, как гремела!

— Слава… — так же хмуро протянул Савинов.

— Да ладно тебе, Дима, — успокоил его Ковалев. — Она мне тогда не жена была, а на тебя, мецената и богача, и покруче, чем Людка, баба с радостью упала бы. — Он покачал головой. — Не графин, а загляденье! Я не в обиде. Это Сеньке надо было обижаться, не мне. И потом, таких, как ты, у нас прорва была. В смысле, в стране. Она еще та охотница. Побегала вволю! Так что забудем…

— И что она теперь? — разливая по рюмкам водку, спросил Савинов.

— Уехала в Москву. Сеньку бросила, вышла замуж за крутого нефтяника и уехала.

Савинов чувствовал, что Мишка — искренен. И действительно не в обиде. Или почти так.

— Ладно, забудем о Людмиле, — сказал он. — Выпьем?

— Выпьем, — кивнул Мишка, — для чего же мы еще пришли?

Они чокнулись.

— За нас? — спросил Савинов.

— За нас, Дмитрий Павлович, — усмехнулся Ковалев. — За нас — уставших, побитых, много напутавших в этой жизни.

— И разочаровавшихся в ней, — тоже с усмешкой добавил Савинов. — Он поймал взгляд друга. — Или нет?

Тот пожал плечами, нетрезво прищурил глаза.

— Будем, — сказал Савинов.

Они выпили.

— Скажи, если бы тебе дали прожить жизнь заново, как бы ты поступил? — разжевывая бутерброд со шпротиной, неожиданно спросил его Ковалев.

Савинов только успел потянуть носом аромат тонкого ломтика хлеба, но так и не закусил.

— А ты случайно не с этим предложением ко мне пожаловал? — ответил он вопросом на вопрос. — А, Миша?

— Я что, волшебник?

Савинов пожал плечами:

— Видишь ли, я уже проживал свою жизнь два раза.

Ковалев отмахнулся:

— Опять ты бредишь…

— Тому, кто бы мне предложил это сделать еще раз, я бы в морду дал, — признался Савинов. — А то бы и грех на душу взял. — Он провел пальцем по горлу. — Чик, и все.

Блеск в его глазах товарищу явно не понравился.

— Ну тебя, — отмахнулся Ковалев. — По молодости башкой долбанулся, потом богатства свои профукал. Тут и двинуться недолго. — И тут же одарил приятеля усмешкой. — А вот если бы мне предложили, я бы подумал…

После шестой рюмки разговор стал заметно притормаживать. Мишку развезло, тем более после пива, Савинов, напротив, чувствовал себя лихорадочно бодро.

— Дима, так как же мы докатились до жизни такой? — уставившись в тарелку с остатками холодца, спросил Ковалев.

Савинов только что закончил свой рассказ: о «Новом региональном банке», сбежавшем в Бразилию Кузине, о злом и кровожадном Марате Садко, о бывших коллегах-товарищах, которые «по-братски» раздели и разули его; конечно, о Рите. И о многом, многом другом…

— Ты о нас с тобой? — спросил он у Мишки.

— Да нет, — тот отрицательно замотал головой. — Я о всей стране нашей…

— А-а, вон ты о чем! Ну, это, брат, я думаю, во все времена вот так двое русских садились за пузырем и терзали друг друга: и как же мы докатились до жизни такой? Универсальный вопрос. Возьми любой век, и все подойдет.

— Другие века меня меньше интересуют, Дима. Я в них не жил. — Его голос вело. — А вот в нашем, двадцатом, жил. А теперь еще и в третье тысячелетие заглянул. Мне тут еще лямку тянуть. Заглянул, и аж оторопь взяла. Чего я здесь только не увидел, Дима…

— Ну и что ты здесь увидел? — разливая водку, шутливым тоном спросил Савинов.

— А ты не смейся, не надо.

— Значит, тебя все еще волнует будущее?

Мишка поднял на него глаза:

— А тебя нет?

Савинов пожал плечами:

— Мое волнение — суета сует, пшик на постном масле.

Поднял свою рюмку, кивнул на рюмку товарища. Тот ответил кивком утвердительным и сосредоточенным. Они выпили.

— А я тут социологическое исследование проводил, — сказал Ковалев. — Со своими школьниками. Есть у меня пара умников. О таком не напишешь — в харю плюнут и выставят. Газетчики ваши.

— Я не газетчик, — замотал головой Савинов. — Историки мы с тобой. Забыл?

— Вот и слушай, историк. Я пришел к выводу, что ленинский эксперимент удался, — неожиданно активно закивал головой Ковалев. — Да-да. Помнишь, в юности нам говорили, с придыханием, конечно, как любую гадость, что Ленин готов был оставить десять процентов людей после мировой революции, только чтобы настоящий коммунизм построить? — Мишка Ковалев сжал кулак. — Настоящий, понимаешь?! Так вот, кто все наши вожди-перестроечники были, борцы за демократию? Те, что были, и те, что есть. Генсеки, первые секретари и гэбэшники. То бишь все они из одного адского котелка. Из ленинского. По статистике нас осталось сто сорок миллионов. Русских точно не больше восьмидесяти, если такая нация вообще еще есть. А то и шестьдесят миллионов. Это факты, историк, слушай! Статистика! В год, по той же официальной статистике, при нынешнем экономическом развитии, мать его, вымирает миллион. Так вот, секи, если взять тот прирост населения, который был в царской России, если представить, что большевичье проиграло, то к середине двадцать первого века в России было бы около пятисот миллионов человек. Это факт неоспоримый. Население росло как на дрожжах, семьи-то были какие! — Он погрозил пальцем. — Ты лови мысль, лови…

— Ловлю, ловлю, — разливая по рюмкам водку, улыбался Савинов.

Две трети графина они уже уговорили.

— А лет через тридцать-сорок, с учетом того, что большевичье выиграло и продолжает над нами издеваться в разных формах своего правления, у нас останется миллионов пятьдесят, не больше. То есть не пройдет и полувека, как нас, русских, или, хрен с ним, просто россиян, останется ровно десять процентов от того количества, которое могло бы быть, понимаешь? — Ковалев понизил голос. — Ленинский эксперимент продолжается — по сегодняшний день. И управляют нами те же верные ленинцы, только без своих билетов. — Ковалев пьяненько приставил палец к губам. — Только, Дима, тсс! В подполье они ушли, в подполье, как раньше. Надо же довести эксперимент до конца, до победного финала! С них же Ленин спросит! Там, в преисподней. А то, что останется — туточки, на земле — и назовут коммунизмом. Несколько миллионов обколотых, спившихся, деградировавших людей. Такой обезьяний питомник, как в Сухуми был, — помнишь? — пока его не разбомбили. Бегают, кричат, суетятся, кто-то вповалку лежит, кто-то размножается. И все на своем обезьяньем языке щебечут — смесь русского мата и полусотни английских слов. Чем тебе не новый русский язык? Вот он — эксперимент века! Или тысячелетия. — Мишка постучал костяшками пальцев по лбу. — Думать надо…

Слушая товарища, Савинов давно смеялся — расслабленно, обняв руками спинку дивана.

— Давай, наливай, — кивнул на рюмки Ковалев. — Развалился, ржет…

— А тебе завтра к детям не идти?

— Завтра же воскресенье. Или нет?

— Точно, — кивнул Савинов, протягивая руку к графину. — Так и есть.

— Слава Богу, — бочком свалившись на диван, пьяненько просопел Ковалев. — Дети отдыхают — я тоже.

Собирался Ковалев заполночь. Остаться не захотел — мать будет беспокоиться. Всегда беспокоится — звони не звони. Савинов вызвал такси.

— А Толик-то, знаешь, у нас кто? — наматывая на горло шарф, в коридоре спросил Мишка.

— Нет. А кто он?

— Коммерсант! И преуспевающий, между прочим. Недавно на своем БМВ меня катал.

— Толик — на БМВ?

— Ну да. Он чем только не занимался. Плитку керамическую выпекал. Не получилось. Аппаратурой торговал, разорился. Чуть квартиру не продал за долги. Могли прибить. Бандиты. Выкрутился. Денег назанимал. Открыл какую-то столярную мастерскую. За ней — еще одну. Превратил их со временем в крошечный заводик, то бишь развернулся. Короче, теперь он деревянные двери на любой вкус делает.

— Постой, постой, так эта фирма «Панченко энд компани, двери на любой вкус», его что ли? Эта реклама идет в моей газетенке чуть ли не из номера в номер…

— Его, — кивнул Ковалев.

Савинов изумленно покачал головой:

— А я думал — однофамилец. Значит, наш диссидент стал капиталистом?

— Самым настоящим. И важным таким. Я его на день рождения пригласил, он пришел — в туфлях дорогущих, остроносых таких. Я ему тапки предложил — он разуваться отказался. Все в тапках, а он — в ботинках. Марку держит!

— Так как же его занесло-то в капиталисты?

— Когда весь этот бардак закрутился, он сказал: «А чем я Савинова хуже? Димка-прохвост жирует, а я побираться буду? Один поезд упустил, а на другой запрыгну». Мы тогда с ним выпивали, вот он мне это и сказал. — Мишка кивнул. — И запрыгнул. Ты — с поезда, а он прямо в купейный вагон! Зигзаг судьбы, Дмитрий Павлович!

За окном рявкнул автомобильный клаксон.

— Это за тобой, — набрасывая пальто, сказал Савинов, — пошли, провожу.

 

7

Иногда он заходил в кафе, что было за углом, в двух шагах от его дома. Он мог бы ходить и в более дорогое питейное заведение, но не желал этого. Недавно сюда взяли девушку по имени Полина. Ей было нелегко: она работала и за барменшу, и за официантку. Но девчонка справлялась. Успевала. Она всегда ходила в вытертых на ягодицах джинсах, в белом, отчасти засаленном фартучке, в майке, так явно подчеркивавшей ее грудь, на которой никогда не было лифа. На Полину заглядывались, и Савинов чаще других. В эти дни он приводил себя в порядок и выглядел настоящим франтом, случайно зашедшим сюда опрокинуть рюмку, другую… третью. У каждого наконец могут быть свои причуды! А когда Полина проходила мимо, он так и впивался в нее взглядом. Господи, иногда ему казалось, что он даже помнит запах ее кожи, волос, только что намокших в душе. Ее крепкое, молодое тело, свернувшееся клубком под одеялом в его постели. Сколько лет назад это было? Ровно столько, сколько она прожила на белом свете. Но потом догадывался, что это запах других женщин, — всех, с которыми он когда-то был…

 

8

Его человек все приходил к нему, гостя по вечерам на телеэкране, холодно улыбался, умно рассуждал. Только слово «человек» к нему мало подходило! Он скорее был просто «тип». И тип этот был одним из тех, кто вершил политику страны. С ним беседовали известные журналисты, политические обозреватели. Он отвечал на вопросы, учил жизни. Его называли то крупным предпринимателем, то политиком. Еще — лидером-реформатором. Однажды Савинов даже привстал в кресле от удивления: этот тип что-то говорил президенту, а тот, слушая собеседника, многозначительно и немного хмуро, как это обычно делал, кивал.

Иногда Савинов прицельно следил за своим гостем, иногда сразу выключал телевизор.

Так продолжалось до следующей зимы…

В начале декабря Савинов сел на самолет и полетел на юг страны. Там, на побережье Черного моря, в Крыму, в окрестностях города С. он отыскал прекрасный белый дом в мавританском стиле, окруженный кипарисами, один из многих дорогих особняков. Дмитрий Павлович твердо знал, что тип, которого он разыскивает, живет именно здесь — дом не раз появлялся на телеэкране. Тип, которого Савинов бессознательно искал все эти годы, в одной из передач сидел на веранде, за белым столиком, в окружении экономистов и политиков.

«Змея, ах ты змея, — повторял Дмитрий Павлович, глядя на телеэкран. — Вот как найду я тебя, не поленюсь?!».

Савинов вспоминал о нем так часто, что это становилось болезнью. Вспоминал в полном одиночестве, вытряхивая на язык последние капли из стопаря или тупо глядя в потолок, отдыхая в простынях рядом со случайной женщиной. Он думал о нем, даже прислонившись ухом к наглухо забитой второй комнатке, откуда ему по ночам слышался голос Инокова.

Тип, которого он искал, был государственным советником и бизнесменом. Фамилию его Савинов не произносил и не хотел произносить. Он знал наверняка — это ложная фамилия! И тип этот дурит всех вокруг, выдавая себя за самого обыкновенного человека. Для определения этого существа Дмитрию Савинову хватало одного короткого и лаконичного, как кличка у собаки, имени: Принц.

Две недели он ходил вокруг, приглядываясь к малочисленной охране в количестве трех человек, ее распорядкам. Например, подметил, что по средам и пятницам, около полуночи, один из охранников садится в черный «мерседес» и уезжает на полчаса. А возвращается с дамами. Кажется, их было трое. Нашел момент и познакомился с двумя псами, охранявшими дом. Одного звали Федор, другого — Джек.

В полночь Савинов оставил гостиницу и отправился в путешествие на купленном накануне велосипеде. В саквояже у него была «кошка», ломик, пистолет с глушителем и прочая разбойничья утварь, призванная помочь грабителю и максимально обезопасить его. Кожаная куртка, перчатки, маска. Жизнью своей, как великим чудом, подарком свыше, он давно не дорожил, поэтому ничего не боялся. Ни возможной схватки, ни других последствий его предприятия. А вот желание выполнить задуманное было воистину велико!

Вдоль забора бегали два его шапошных знакомца — овчарки, которых выпускали по ночам. Каждой из них досталось по хорошему куску мяса с необходимой дозой отравы для мгновенной смерти.

Спортивная выучка помогла Савинову: он ловко перемахнул через забор, два собачьих трупа перетащил в кусты и постарался как можно незаметнее пройти те участки, где его могли поймать в объектив камеры наблюдения.

Савинов знал, что около полуночи один из трех охранников, находящихся в доме, выходит на обход участка. Набросив тряпку на камеру, он дожидался его около парадного, но оцепенел, когда открылась освещенная дверь и вышли два здоровяка в костюмах.

— Хорошая ночь, — сказал один из охранников. — Сладкая такая! Сладенькая…

— Сейчас бы с телкой на пляж — с одной из хозяйских, а потом в море — нагишом, — откликнулся другой. — С другой уже. И только потом уже в постельку. С третьей. И долдонить дорогую шлюху до утра, пока зенки у нее не вылезут.

— Не возбуждай без нужды, — в голосе первого зазвучала усмешка. — Хотя мыслишь правильно. Но мы для них рылом не вышли. У него каждая — примадонна. И бабки они любят не те, которыми ты со своими дурехами расплачиваешься.

— Кстати, на счет бабок. — Последовал едкий смешок. — Они у тебя еще остались? Или ты все — пас? Лапки кверху?

— Хрен тебе — пас. Вот привезу его шлюх и отыграюсь.

— Ну-ну, попробуй, — вновь усмехнулся второй охранник. — Мне лишние не помешают… Слушай, а где Федор и Джек? Где эти долбанные твари?

— Да спят где-нибудь. И хрен с ними — надоели. Обжоры чертовы.

— Ладно, поезжай. А я на кухню. Схаваю отбивную, пока хозяин в ванной. Только покурю сначала…

Один из охранников пошел по аллее к гаражам, другой достал из кармана сигареты, неторопливо закурил. Когда машина выезжала за ворота, оставшийся охранник уже готов был выбросить бычок в урну. И едва он обошел дверь, как Савинов вынырнул из темноты. Призраком выскочил! Резко замахнувшись, он ударил бугая точно по темечку, с оттяжкой. Удар ломиком был сильным, возможно, смертельным, но Савинов уже не думал об этом. Работать нужно было чисто, с минимальным риском. Тело он сбросил со ступенек, затем вернулся, тихонько приоткрыл дверь. Слабо освещенный коридор был пуст. Держа в руках пистолет, он вошел в дом.

Холл, лестница наверх. Здесь ждет его еще один. И хозяин. С первым он будет безжалостен. Со вторым хотелось бы поговорить. Ему это необходимо. Оглядевшись, он зацепил взглядом камеру и тотчас взмолился, чтобы остаться незамеченным. Прислушался. В конце коридора приглушенно гремела посуда. На носочках, плюнув на возможные другие камеры, Савинов прокрался по коридору и остановился у открытой двери, из-за которой доносилось аппетитное чавканье. Минута, другая. Лицо под маской вспотело, — пот застилал глаза, — и он содрал ее. Сколько же можно жрать, а кто будет охранять дом внутри? Вот светлая полоска между дверью и косяком, где были петли, стала темной. Огромной тенью в коридор вышел человек, потирая, как видно, масляные руки. Он хотел было что-то напеть, но вместо того резко повернулся назад, открыл рот и получил сокрушительный удар ломиком между бровей. Вобрал в себя воздух, попятился и всей монументальной тушей рухнул на ковер.

— Так-то лучше, — процедил Савинов, но тотчас испугался собственного голоса. Несокрушимая сталь пела в нем! Таким голосом, верно, выносят смертный приговор.

Теперь наверх, решил он. И не куда-нибудь — в душ! На втором этаже, совсем рядом, слышалось бульканье. Ванная?! Она самая!

Он остановился у ванной комнаты в ту самую минуту, когда вода резко затихла. Пение. Мужской голос. Хорошо поставленный баритон. Кажется, знакомый. Да и как же иначе?! Хозяин вытирается… Вот дверь открылась.

Савинов держал пистолет и был готов в любое мгновение нажать на спуск.

Хозяин прошелся босиком по ковру и вдруг остановился:

— Зубов?

Видимо, так звали одного из охранников. Савинов в который уже раз за сегодняшний день оцепенел. Да, он знал этот голос!

— Не оборачивайтесь, — быстро выпалил он.

— Кто вы?

Несомненно это былегоголос.

— Стой, как стоишь!

— Кто вы, — повторил хозяин дома, — вор?

Или… нет? Тысячи голосов, когда-то коснувшихся слуха Дмитрия Павловича Савинова, пронзали его память. Но ответа не было.

— Как вы прошли мимо моей охраны?

— Нет больше у вас охраны, — выдавил из себя Савинов.

Не думал он, что в таких ситуациях язык становится чужим!

— Где же мои люди?

— Сдох ваш зверинец, — процедил Дмитрий Павлович.

Вот почему легче сразу стрелять — в голову, без разговоров! Если ты не маньяк, конечно. И тотчас убираться восвояси!

— Кто же все-таки вы? — холодно усмехнулся хозяин дома. — Киллер? — как он ни старался держаться с достоинством, последнее слово ему далось с трудом.

Савинов разлепил пересохшие губы:

— Можно сказать и так.

— И на кого же вы работаете: на моих конкурентов?

— На себя.

— Я могу купить свою жизнь? — голос хозяина дома едва ощутимо дрогнул.

Нет, в этом голосе не было того ледяного сарказма, острого, как шпага заправского дуэлянта, — ведь именно таким ему запомнился голос посетителя забегаловки с алмазной булавкой, который однажды напросился к нему, Дмитрию Савинову, в гости. И не было того несокрушимого превосходства, окрашенного легкой снисходительностью, какой он услышал в устах генерала, наставлявшего его на путь истинный и грозившего психушкой. Жаль, он не слышал голоса музыканта на той железнодорожной платформе, но почему-то был уверен, что ухажер трех шикарных дам заговорил бы с ним как заправский сатир: остро, весело и зло. Но не более того! Все эти люди были разными, и не потому, что хотели таковыми казаться! Возможно, они даже не знали о существовании друг друга, о своей зеркальной схожести!..

— Так я могу купить свою жизнь? — напряженно повторил человек.

— Не думаю.

— Что же вы не стреляете? — голос его дрогнул вновь, на этот раз куда заметнее.

Савинов понял, каким был этот голос. Сырым и гулким, как эхо, блуждающее в заброшенном колодце. Да, голос был другим! Вновь — чужим. И к тому же еще и жалким! Этот политик, осиновым листом трепетавший под стволом незнакомца, еле двигал ватным языком!..

— Повернитесь, — приказал Савинов.

— Зачем?.. Вам так неудобно?

— Хочу видеть ваши глаза.

Хозяина дома не двигался — ему было страшно! Страшно встретить взгляд киллера, точно сразу за этим последует выстрел!

— Послушайте, зачем вы надо мной издеваетесь?! Я знаю, знаю, — быстро залопотал он, и в его голосе зазвучала спасительная догадка, — вы хотите похитить меня… Верно?!

— Точно, есть у меня в огороде колодец: как раз для вас!

— Что же вам нужно?! Что?!.

Но Савинов не торопился нажимать на спуск. А ведь только об этом он и помышлял, когда ехал сюда! Левой рукой Дмитрий Павлович достал из кармана маску, нацепил ее, шапочкой, на голову, рывком натянул на глаза. Он чувствовал, как тонкая шерсть заползает ему в рот, щекочет и жалит кожу.

— Повернитесь, Принц, — он произнес это с холодной насмешкой. — Ну?

Хозяин неловко повернулся. Савинов уже знал, чтоувидит. Это был другой человек. Да, смуглый, да, с глазами навыкате, полными льда и сарказма, с выступающими скулами. С улыбкой язвительной, даже в эту минуту. Но это был другой человек. Не «его Принц». Он… и не он. Другой. Точно так же, как и генерал, встретившийся ему когда-то, был похож на демона-искусителя, но — другой. Человек. И незнакомый музыкант, сатир, тоже…

— Кто вы? — в который раз осторожно спросил хозяин дома. — И зачем это делаете?

Савинов достал из нагрудного пояса стальные наручники, бросил их человеку.

— Шагай в ванную, живо, — он сам не заметил, как перешел на «ты».

— Вы что же, будете пытать меня? Вам нужны деньги, так? Или… вы хотите убить меня изощренно? — В его голосе звучал вызов, но он был порожден полным смятением, паникой, животным страхом. — Убить как-то особенно, по-зверски?..

— Сказал, шагай! — Савинов подтолкнул его в плечо. — И не зли меня. А не то стану тебя убивать так, как просишь: изощренно и по-зверски. Твое племя — чертовых политиков — это заслужило. И настроение у меня сегодня паршивое. — Успокоившись, он говорил теперь ровно, с чувством превосходства. — Твои охранники подтвердили бы это, да они превратились в две навозные кучи. — Дмитрий Павлович затолкал пленного в ванную комнату. — К стене!

Через минуту хозяин дома был прикован наручниками к горячей трубе — лицом к расписному кафелю.

— Я подчиняюсь насилию! — вполоборота сверкнув ледяным взглядом, трусливо прохрипел тот. — Только насилию!..

— Вот и правильно, — Савинов отступил назад. — Что вы пытаетесь с нами сделать? — разглядывая мелко дрожавшие икры хозяина дома, неожиданно спросил он. — Какой опыт над нами ставите? Вы… инопланетяне? Угадал? А мы для вас — лабораторные мыши? Кому яду подсыплете, кого на войну пошлете, кого голодом заморите. Говори, так?.. Или просто вам на всех наплевать? Очень сильно наплевать?..

— Не понимаю вас…

— Все ты понимаешь.

— Я не могу говорить за всех… политиков.

— А ты постарайся.

— Это бред какой-то… Чепуха!

Неожиданная догадка ошарашила Савинова. Он даже улыбнулся своему открытию. А если все эти внешние схожести не случайность? Если перед ним сейчас одна из голов Принца? Самого змея-искусителя. Иди ищи, как ветра в поле! Он, горевший темным огнем, приходит один только раз: нашептать на ухо свою теорию эволюции, обольстить душу и навсегда уползти восвояси! Его не проткнешь мечом, не бросишь в пожарище. Он и оттуда посмеется над тобой! И выйдет, сбивая дым с дорогого костюма жесткой пятерней. Или обернется этим дымом и улетит прочь! А вот эти — другие…

— Ты ведь до смерти меня боишься, правда? — спросил Савинов. — Обделаться готов, а?..

— Что значит: боишься?! — истерично выпалил пленник. — И что значит: обделаться?! Вы приковали меня к стене, тычете в меня пистолетом! Я что, по-вашему, каменный?!

Они из плоти и крови! Им знаком страх, боль, унижение.

— Ты боишься, — кивнул Савинов. — Трепещешь, сукин сын.

— Мне неприятно стоять перед вами вот так! И еще выслушивать оскорбления! Это… нехорошо.

Уместное словцо, ничего не скажешь! Даже Принц, при всей его искушенности, не сумел бы сказать лучше! С большим эмоциональным накалом!

— А я не обещал, что будет хорошо, — сказал Савинов. — Я хочу понять вашу логику. Политиков. Если уж твоя драконья башка отвечает заэтонаправление. Ведь вы же убиваете одним только своим существованием ежедневно тысячи людей: больных и здоровых. Юных и стариков. Никого не жалеете. И все средь бела дня — на виду у миллионов. И мы вас слушаем, таращимся на вас в ящике, обсуждаем ваши законы. Терпим вас.

— Мы думаем о государстве.

Савинов не удержался и метко пнул концом башмака по щиколотке пленника. Тот вскрикнул.

— Что-что, повтори?! О ком вы думаете?!

— Всех сразу жалеть невозможно! — в отчаянии выпалил пленник. — Но есть государство! И оно важнее, чем отдельная личность!

Савинов еще раз саданул пленника ногой, и тот опять взвыл.

— За что вы меня ударили?! — кажется, он заплакал, и Савинову вдруг стало его жалко. И стыдно за себя. — За что?! — всхлипнул пленник. — Вот вы — вы! — всегда всех жалели?!

— Я — нет. Увы. Я — грешник.

— Вот видите! — оживился тот. — А от меня чего хотите? Это Он там, на облаках, всех жалеет. А мы на земле живем!

Савинов усмехнулся:

— Ты на земле уже только одной ногой.

— Зря вы так, — заикаясь, выговорил хозяин дома. — Я всего лишь винтик, пусть не самый маленький, но винтик в системе управления государством.

— В поганой системе поганого управления подлым государством, — равнодушно парировал Савинов, — которое еще недавно мне так подходило и так нравилось, как подходит и нравится расшитый золотом кафтан тому, у кого тугой кошелек! И я упивался своими возможностями! Только поэтому ты еще и жив…

— А еще я президент трех благотворительных фондов! — вновь почувствовав удачу и оттого став еще более жалким, воскликнул пленник. — И каждый — золотая гора!

— Три золотых горы?! Эка…

— Представьте себе… Послушайте, вы разумный человек, не маньяк, я это уже понял. А у меня много денег! Я охотно поделюсь с вами…

— Ох уж мне эти деньги. И что там за горы золотые: нефть? газ? цветные металлы?

— И то, и другое, и третье, — искренне оживился хозяин дома. — Я обеспечу вам царскую жизнь!

— Однажды некто, очень похожий на тебя, уже обеспечил мне эту жизнь. Хватит.

Савинов приложил дуло пистолета к затылку пленника. Того мигом затрясло. Испарина пробила хозяина дома. Он взмок. И все трясся, и никак не мог с собой справиться.

— Прошу вас, — заикаясь еще сильнее, пробормотал он, — у меня здесь, в доме, огромная наличность… Более пяти миллионов долларов… Ведь вы же не убийца… Я это знаю… Вы просто устали…

— Это верно, я очень устал.

— Вот видите…

— Но когда твои мозги поплывут по кафелю, я почувствую себя значительно лучше.

— Прошу вас… Это немыслимо… Я прошу вас…

Савинов взглянул вниз — у его правой ноги расплывалась желтая лужа, подходила к башмаку. Он брезгливо переступил.

— Точно, боишься. — Дмитрий Павлович продолжал держать пистолет у затылка хозяина дома. — И еще как! Также испугался бы и генерал, твой братишка, достань я пистолет и направь на него. Может быть, он бы и не умолял меня пощадить его, как ты, но зубы его стучали бы так же, когда я нажимал бы на спусковой крючок. Знаешь, от тебя воняет…

Плечи хозяина дома тряслись. Он всхлипнул.

— Теперь я знаю наверняка, — сказал ему в спину Савинов, — в каждом из вас есть доля Принца. Но это он — непобедимый призрак. Демон. А вы — слабаки. Но если вас взять за глотку, каждого по очереди, то и с ним справиться можно.

— О чем вы?!

Савинов взглянул на часы. Чтобы убраться из этого дома до приезда трех красоток, времени было предостаточно.

— Ладно, отдыхай, — сказал Савинов. — Повезло тебе. Я так долго старался быть похожим на тебя и на тебе подобных, что теперь не имею никакого морального права пачкать твоими мозгами стены. Жаль, но это так. Иначе бы мне пришлось и себе башку снести — за дело.

— Вы оставляете мне жизнь? — хрипло, еще не веря своему счастью, спросил хозяин дома.

Стоя в собственной луже, он нелепо прилип к стене ванной, весь изогнувшийся, похожий на каракулю.

— И даже не возьму с тебя ни гроша. Еще вчера взял бы, но не сегодня. Кстати, пусть твои телки на тебя полюбуются — зрелище того стоит!

Савинов вышел из ванной, быстро пробежал по ступеням, выбрался из дома. Бросив взгляд на торчавшую у парадного ногу охранника, сраженного ломиком, побежал к воротам…

Еще через пятнадцать минут, в спортивном костюме и с рюкзачком за спиной, он ехал на велосипеде в сторону города. По другой дороге, более безопасной, внизу промчался автомобиль. Третий телохранитель вез к принявшему душ политику и бизнесмену трех его «примадонн».

 

9

«А теперь последние известия подробно, — бойко говорила на экране ведущая центрального телеканала. — На дачу известного политика и бизнесмена N в Крыму было совершено разбойное нападение. Оба телохранителя находятся в реанимации в тяжелом состоянии. Сам N не пострадал. По его свидетельству, это явный, неоспоримый факт угрозы. Но от кого?..»

Тут на экране возникло лицо «политика и бизнесмена N».

«Я думаю, преступление совершили те, кто всяческими силами пытается противостоять единственно правильному экономическому курсу в стране, — с ледяной улыбкой проговорил он, — кому не нужны демократические перемены, кто хочет помешать нашему государству развиваться в русле общемирового прогресса. Это грязная попытка навязать свою волю, заставить отступить. Но мы этого сделать не позволим. Никогда. — Хищный промельк в глазах. — Слишком поздно!».

«В заключение, — продолжала ведущая, — господин N сказал, что проигрывать не умеет. На заре его политической карьеры уже взрывали его автомобиль, на него было совершено еще три нападения, но сдаваться он не собирается. Только побеждать. Господин N добавил, что и под дулом пистолета он останется верен курсу президента, а значит, останется верен себе и своим идеалам… А теперь международные новости…»

Савинов выключил телевизор. В пять часов утра самолет поднял его над Черным морем, в семь тридцать он был дома. И вот теперь он сидел к кресле, тупо глядя перед собой. Ему не верилось, что это он был там. Сейчас он не видел ничего. И ни о чем не хотел думать.

 

10

Савинов ждал этого дня. Когда-то он был перекрестком времен и пространств, продуваемый всеми ветрами Вселенной. Почему ему вновь не стать таковым? В такие дни люди рождаются для великих событий и погибают с великой тоской, обреченные на вечный полет через бездонную черную пропасть. Так думалось ему, Дмитрию Павловичу Савинову — одинокому, искушенному человеку. Хотелось думать!

День пролетел колким хвостом поземки, который лишь коснется лица — и нет его. Лови — не поймаешь! Дмитрий Павлович ждал вечера. Тех часов, когда случаются встречи, о которых порой и думать не смеешь!

Стоя у окна, он смотрел на февральскую метель. Лютую волжскую метель. Она пела на все голоса, билась в окна то плача, то грозно набрасывалась, готовая выдавить стекла.

Бар был полон, но в этот вечер Дмитрий Павлович собирался в дешевое кафе за углом, где работала девушка по имени Полина.

Он был гладко выбрит, одет во все чистое. В пору под венец! Оставалось набросить пальто, выйти в коридор и захлопнуть за собой дверь.

Скоро он входил в любимую питейную, сразу поймав взглядом аппетитную Полину. Она всегда смотрела на него с особым интересом. Когда он заходил сюда, то старался выглядеть франтом. И Полина, обслуживавшая посетителей, улыбалась ему. И величала его «Дмитрием Павловичем». А ему, не спеша глотавшему коньяк, было смешно. Это же надо, когда-то он, сорокатрехлетний мужчина, трепетал перед этой девушкой, и она казалась ему самой желанной наградой, на которую он только мог рассчитывать! Впрочем, почему и не награда? Полина хороша. Он вспоминал ее в постели — нежную и горячую, способную подарить мужчине настоящую любовь.

Теперь, забредая сюда пару раз в неделю, он садился за барную стойку и потягивал напиток — самый дорогой в этом заведении. «Еще коньяку, Полечка, — говорил он, в очередной раз откатывая ей бокальчик. «Сто?» — спрашивала она. «Пожалуй». — «Да вы его как воду пьете, — говорила девушка и, сконфузившись, прибавляла: — Легко, в смысле». Он усмехался, качал головой. — «Это точно. Он мне на пользу. Как микстура!».

В этот день Савинов сидел допоздна. Он пил коньяк и то и дело оглядывался на дверь, сам не понимая, зачем. Но там, за темными стеклами, лишь заворачивалась в узлы метель. Иногда проезжал автомобиль, и в эти секунды сердце Савинова начинало стучать бешено, отчаянно.

Вдруг тормознет!..

— Ждете кого-нибудь, Дмитрий Павлович? — проходя мимо, спросила Полина.

Он даже вздрогнул от этого вопроса.

— Нет-нет, Полечка, — замотал головой Савинов. — Никого не жду. Никого.

Он соврал! Спиртное не действовало. Наконец его стал бить озноб, точно он продрог до костей. Он вцепился в стойку, боясь свалиться с табурета. Призраки обступали его. Их было много! Полина то и дело заботливо поглядывала на завсегдатая кафе: не случилось ли чего? Вдруг сердце? Столько выпить…

Савинов ждал! Самому себе боясь в этом признаться…

Дело шло к закрытию. Савинов смотрел и узнавал в последних посетителях тех самых гуляк, которые когда-то уже были здесь. Вот и бравая компания — уже расшумелась к финалу… Неожиданно призраки стали отходить. И Савинова отпустило. Господи, неужели?! Да, именно так: на этот раз он оказался самым обычным человеком! «Холодным оладием», — как сказал бы его давний благодетель. И тут же хмель, торжествуя, стал брать его. На сердце Дмитрия Павловича потеплело, стало веселее. Он враз опьянел.

«Почему бы и не свидание? — думал он. — Ведь однажды она уже согласилась». Теперь он выглядит куда лучше. Полина должна просто влюбиться в него! Если уже не влюбилась…

Полина вытирала со столов, то и дело с любопытством останавливая на нем взгляд.

Когда она подошла к барной стойке, он спросил:

— Что ты делаешь сегодня вечером?

— Вечером?.. Сейчас?

— Да.

— Так уже ночь.

— Ну и что?

— Вы хотите назначить мне свидание?

— Я уже назначил его.

Полина облокотилась о барную стойку, улыбнулась ему:

— Вы, конечно, очень привлекательный мужчина, очень солидный. Красивый. Но знаете, Дмитрий Павлович…

— Продолжай, Полечка…

— У меня есть парень — и сегодня он приедет за мной на машине.

— И вы, конечно, поедете в ночной клуб?

— А как вы угадали?

Он пожал плечами:

— Не знаю.

— Так что простите…

— Без вопросов.

Полина вновь улыбнулась, пошла вдоль стойки. Савинов провожал ее взглядом, и вдруг что-то укололо его. Больно и горько. «Нет, это была не ошибка!» — догадался он. Все было спланировано заранее. Призраки не ушли. Они звали его за собой! Да, так и есть! «Пора! — уже стучали сотни молоточков в его голове. — Время выходит! Вперед!». Медные трубы брали свою партию и пели: «Пора, Дмитрий Павлович, идем же!». И тянули скрипки — тягуче, пронзительно и волшебно: «Пора!».

На улице, запрокинув голову, он набрал побольше морозного воздуха в легкие. Вот она, ночь! Отсюда совсем не видно звезд — из-за легкой пурги, но он слышит их голоса, слышит, как они поют! Там покой и недвижение. Только их протяжный вой, который лезет в уши, даже если зажать их ладонями; вой, который скребет по сердцу — пусть давно превратившемуся в камень. Тем омерзительнее выходит звук!

Савинов закрыл глаза: и все-таки, что же случилось с ним за всю — однажды подаренную ему вновь — жизнь? Была ли она? Или только сон все это время держал его в плену, пел ему песни, дурачил его? Он стоял на середине улицы, и вьюга, точно белая лиса, лживая и коварная, кружилась у ног. Вьюга пела, но голос ее скоро стал уходить куда-то, исчезать.

Вместо ее завывания приходило другое…

Он увидел горы и море, хвойные леса и оливковые рощи. Лагуну, берег, песок, мерно набегавшие волны, оставлявшие на откате розовую пену; услышал прибой. Старый корабль стоял на берегу. Прогнивший от времени, покосившийся, вросший в песок, он вызывал жалость. И под самой кормой сидел в белом хитоне старик. И не было тени за спиной, и никто ничего не говорил ему. Он был один. Все свершилось. Жизнь, вновь подаренная ему, осталась позади. Обняв сухие колени, старик смотрел в небо, но там не было ничего, кроме густой лазури. А так хотелось увидеть белую птицу, серебристую в вышине, что, еще минута, и рванет вниз, сядет на твою ладонь!

Открыв глаза, опьяненный метелью, Савинов обернулся на светлые окна забегаловки. У одного из них стояла Полина и следила за ним. Ее темная фигурка с прижатыми к стеклу ладонями четко вырисовывалась на фоне желто-лимонной залы. Заботливая девочка! Но она никогда не узнает о той ночи, которую они провели вместе; о маленьком озерце любви и теплоты, куда он однажды нырнул и которое сделало его счастливым. А расскажи ей — не поверит…

Метель уже захватила его. Обернувшись в нее, готовую поднять его и унести прочь, Савинов улыбнулся Полине, помахал рукой. Девушка ответила ему, искренне.

А как хотелось бы начать все заново!

Выйдя на середину улицы, он оглянулся. Увидел край своего дома. Вернуться, сейчас? Для чего? Чтобы забраться в постель и слышать, как идут секунды, вырастают в минуты, часы. А утром встать и идти на работу, тонуть в рутине, видеть лица, от которых тошнит? Обедать, ужинать, опять ложиться спать? И при этом время от времени методично напиваться?

И все помнить?

ВСЕ?!

 

11

…Он давно вышел из города. Остатки хмеля беспощадно вырывал из него ночной февральский ветер — леденящий, пронизывающий до костей. Он шел по трассе, ведущей к другим городам, по обочине, плотнее запахнув пальто. Шел так, точно единственное, что ему сейчас было необходимо, это идти только вперед.

Иногда, прижимая к горлу шарф, он слышал, как пели звезды. Или метель бессовестно обманывала его, выдавая вой за их голоса? По обеим сторонам дороги простирались заснеженные поля и редкие перелески. И ни одной машины — впереди или за спиной.

Да, он уходит. И больше не вернется. Но на кого он оставляет Жар-птицу, спрятанную в клетке, во второй комнате? Его сокровище, несметное богатство? Надежды, будущее? А не все ли равно, на кого? Пусть пользуются. Ее освободят без него. Откроют клетку. Захлопают, пугая, в ладоши. Пусть поступают, как им заблагорассудится. Она больше не принадлежит ему. Пусть улетает — на все четыре стороны! Может быть, она коснется крылом своего создателя, его тени! И вспыхнет от счастья где-нибудь среди звезд. Может быть…

Иноков! Подумать только, разве он один — ангел в петле? Нет! Он — художник, гений, который сумел подсмотреть, уловить, осмыслить сердцем то, чего никогда не будет дано понять другим. Он лишь отметил кистью этот путь: от подсолнуха, солнечного цветка, выросшего среди бездны, до ангела, сунувшего голову в петлю! Вот подсолнух поднимается из мглы, небытия, лепестки его дрожат, он одинок, хрупок. Что может быть в нем дурного? Ничего! Но он растет, обжигаемый темными ветрами, безжалостными, то и дело проносящимися рядом, готовыми вырвать его, уничтожить. И не всегда поле, засеянное подобными тебе, становится близким и родным.

Подсолнух, ангел. Короткий путь. Когда-то он, Дмитрий Савинов, был тем же подсолнухом. И его лепестки дрожали, и он был одинок и хрупок. И он стал тем самым ангелом, что сейчас висел на полотне в его комнате. Это себя он оставил там. От него сбежал. Да, он был этим бестелесным существом. Едва родившемуся, ему накинули петлю на шею. Этой петлей были его страхи и его страсть, сомнения и желаниебыть! И вот теперь, еще один шаг, и он оттолкнет ногами табурет и повиснет на так ловко сплетенной для него петле!

Он шел уже несколько часов и чувствовал, что ноги его в ботинках обморожены, пальцы не слушаются. На ходу ему едва удавалось отогреть ладонями и дыханием лицо. Да, еще шаг, другой, и на его шее затянут наконец-то веревку!.. И за эту вот петлю, накинутую еще при рождении, его же будут судить где-то, мучить, бичевать?! Савинов остановился и яростно сорвал шарф, точно ту самую ненавистную петлю. Что бы он ни говорил самому себе, он хотел освободиться от нее — во что бы то ни стало! Страшно было с ней жить, ой, как страшно! Он бросил шарф в сторону — и тот, подхваченный ледяным ветром, полетел назад. Дмитрий Павлович шагнул с обочины на дорогу и, прихватив воротник у горла, вновь двинулся вперед. Уж если идти по дороге, то по самой серединке! По главному нерву!..

Метель становилась сильнее. По трассе вьюжило. Белые змеи текли навстречу замерзающему путнику, и не было им конца.

Он шагал по центру пригородного шоссе, когда увидел впереди себя — далеко — свет фар. Они приближались. И тогда, все сразу поняв, он вновь остановился…

А не за этим ли он пришел сюда?

Остановиться, ждать здесь? Нет! Только идти вперед!.. Машина приближалась. Савинов знал, кто сидит за рулем автомобиля. Знал лицо шофера, его ледяные глаза и улыбку, полную беспощадного сарказма. На этот раз ошибки не будет! Как ловко он все устроил! Расписал каждый его шаг, каждый вздох. И вот теперь — едет к нему. За ним. Но и он не лыком шит: обманул его, сам вышел навстречу…

Порывы метели мешали дышать, она забивалась в рукава, полоскала открытую шею, леденила кожу на лице. Отбирала последнее тепло, которое еще было в нем, которое он нес по этой дороге — вперед, навстречу двум летящим к нему огням.

Темные леса, небо. Беснующийся, точно кем-то поднятый, растревоженный для одной этой ночи снег. Огни становились больше, свет расползался по дороге. В очередной раз метель ударила ему в лицо, заставила пошатнуться, забив рот снегом; он едва не задохнулся. Свет уже слепил глаза, заставляя щуриться, прикрываться ладонью…

Так что же: отойти в сторону? — еще есть время! — бежать?!

Два огненных шара выросли перед ним, закрыв все пространство вокруг, и тогда Савинов, обмороженный, едва живой, остановился: упрямо, точно перед броском. Из последних сил он готов был вытолкнуть ногой табурет и, сложив белые крылья, повиснуть под небом среди ночной февральской мглы. Готов был оставить себя — поломанным, изувеченным, лежащим на снегу…

…Он стоял, облитый ярким светом двух фар. Визг тормозов еще звенел в его ушах, как натянутая до предела, готовая лопнуть, струна. Савинов слышал, как неровно колотится сердце. Точно и хотело бы выскочить вон, но — не срок. Он был все еще жив. Свет фар, разметавший в клочья зимнюю ночь, вызолотил дорогу. Ослепил его, заставил — жалкого, беспомощного — ожидать своей участи.

«Зачем он меня мучает?», — думал Савинов. Почему Принц не может выполнить свою работу легко и просто, как ее выполняет дока-палач? Или так нужно, и все это — часть запланированной ранее игры? Жестокой, беспощадной, нелепой. И давно понятной — целиком, без остатка.

Через золотой свет и звенящую тишину, вдруг перекрывшую взрывы метели, он услышал, как открылась дверца. Савинов дрожал. Но не от холода. Ему было страшно. И больно. Он знал, что еще раз не выдержит этой пытки. А серая тень уже вырисовывалась в золотом потоке, приближалась к нему, становилась яснее. Но приближалась несмело, точно с опаской…

С первым звуком голоса Савинов отпрянул.

— Вы… не ранены? — осторожно спросила тень.

Он отступил, покачнулся. Тень расплывалась у него перед глазами. Она плавала в золотом свете, как плавает алый лоскуток в пламени свечи.

— Не молчите, — проговорила тень. И тотчас переспросила: — Вы в порядке? Я едва не сбил вас…

Но Савинов молчал. Он слушал. О, этот голос! Он звучал как сто самых прекрасных, удивительных и волшебных виолончелей мира! Даже поверить было трудно, что такое возможно…

Но это было, и ни с кем-нибудь, а именно с ним. Здесь, на этой дороге. Где пела на все голоса метель, бросалась вперед, без оглядки. Стелилась, притворно затихала. И бежала вновь, заплеталась в косы, звала за собой…

И тогда Савинов упал на колени. Он закрыл обмороженными руками лицо и почувствовал, что последнее тепло, оставшееся в нем, рвется наружу. Это были слезы — горячие, обжигающие.

— Аня, помоги!

Хлопнула еще одна дверца. В золотом свете осторожно выплывала еще одна тень.

— Что с ним?

А это была скрипка. Пронзительная и нежная одновременно. И звучала она еще волшебней ста виолончелей!

— Он почти замерз, бери его, скорее!

Савинова взяли под мышки, помогли подняться. Бережно, стараясь не причинить боль, посадили в машину. Захлопнули за ним дверцу. В тесном салоне жигуленка пахло так, как, наверное, пахнет в райском саду, где аромат чудесных яблок не покидает тебя ни днем ни ночью.

Автомобиль бежал по дороге в сторону города — торопился; деловито урча, точно говорил: «Доберрремся, будьте покойны!».

— Как вы оказались на дороге, ночью? — беспокоился хор виолончелей. — Попали в аварию? — Вопросительный тон сменил повествовательный. — Я думаю, он улетел с трассы. — Это виолончели говорили со скрипкой. — Машина где-нибудь в кювете. Он уже часа два на морозе, не меньше…

— Как вы себя чувствуете? — заботливо спросила скрипка. — Вы можете говорить? — Тревожно затихнув, она выжидала. — Ты прав, — поделилась с виолончелями скрипка, — он совсем закоченел. — И опять к нему. — Кто вы?..

Савинов пошевелился.

— Я не знаю, — слабо ответил он, — не знаю…

— Слава Богу, — вздохнул хор виолончелей. — Кости целы. Говорит. Просто шок. Он оклемается, — заверил хор взволнованную скрипку, — честное слово.

Зашипело радио, настраиваясь на волны. Обрывки, обрывки. И уже через несколько мгновений негромко в салоне потекла музыка. Старая мелодия что-то нежно и ласково шептала на ухо Дмитрию Павловичу Савинову. И он, свернувшись калачиком, слушал ее, уткнувшись лицом в сиденье автомобиля.