Воевода Дикого поля

Агалаков Дмитрий Валентинович

Часть вторая

Страсти земли русской

 

 

Глава 1

Царь всея Руси

1

Иоанну IX Васильевичу выпало несчастливое детство. Отца он не помнил – Василий III умер нелепой смертью в пятьдесят четыре года. Простая царапина загноилась, и все обернулось заражением крови. Трехлетним малышом встретил Иван это горе. Мать будущего царя, Елена Глинская, вышла из литовских княжон, род ее вел начало от самого Мамая, от его сыновей, что после смерти отца осели в Литве и разрослись семьями. Елена не пользовалась популярностью среди московитов, но это не помешало великой княжне со всей данной ей Богом волей встать у руля молодого государства. Елена Глинская оказалась уверенным политиком и администратором: она заключила выгодный для Руси мир с Польшей, обязала Швецию не помогать Ливонскому ордену и Литве против русских, позже подавила боярское сопротивление и ввела первую на его Руси единую монету – серебряную копейку.

Но те несколько лет, в кои правила она от имени малолетнего сына своего Ивана, показали жестокое сердце ее и непреклонный характер. Властная и самонадеянная Елена, заняв место на троне, не терпела прекословия и своенравия вельмож. С ее легкой руки сгинули в застенках и два родных брата покойного царя Василия III. Сперва князь Юрий Иванович Дмитровский, которого сразу после похорон мужа Глинская заточила в подземелье, а позже и князь Андрей Иванович Старицкий, осмелившийся учинить бунт против нее и ее честолюбивого фаворита Овчины-Телепнева-Оболенского.

Сгубила в тюрьме Елена и родного дядю Михаила Глинского, назначенного ей мужем Василием перед смертью в первые советники: родственник имел неосторожность выразить недовольство все тем же фаворитом великой княгини.

Многие из князей и бояр, не одобрявшие порочного союза Глинской и Оболенского, желавшего через нее править государством, выехали на тот период из Москвы в Литву – служить новому государю.

Целых пять лет – после смерти Василия III в 1533-м, – государственная лодка раскачивалась во все стороны: высокородные князья и бояре не желали мириться с властью ненавистной им Елены, она же платила им сторицей – казнями и унижениями.

Зато оба сына, Иван и младшенький – убогий Юрий, боготворили свою красавицу-мать. Она была для них и солнцем, и луной. В сущности кроме нее они никому и не были нужны. Не часто мать отвечала им долгожданной лаской, с трудом находя для сыновей время меж государственными делами и личной жизнью, но тем радостнее были для мальчиков эти редкие проявления любви. Ведь только в абсолютном мраке можно в полной мере оценить огонек свечи, пусть даже и неяркий.

Но так продолжалось недолго…

Когда Ивану исполнилось восемь лет, Елена Глинская, цветущая женщина тридцати лет, неожиданно занемогла и в течение нескольких дней угасла. Этот удар был почти смертельным для мальчиков Ивана и Юрия. От горя Иван часами сидел, уставившись в одну точку, и не откликался, когда его звали. Только машинально гладил по голове глухонемого Юрия, что, садясь рядом, укладывал светловолосую голову брату на колени.

В смерти Елены многие винили бояр Шуйских – братьев Ивана и Василия, создавших могущественную партию при великокняжеском дворе. Но винили шепотком, с оглядкой. Боялись Шуйских, ведь они отныне встали у кормила власти. Через несколько дней после смерти Елены братья Шуйские извели ее любимца Оболенского, сослали митрополита московского Даниила, благоволившего великой княгине, и казнили многих других ее приближенных.

Восьмилетний Иван и пятилетний Юрий остались круглыми сиротами и уцелели лишь потому, что казались Шуйским безобидными и жалкими щенками. Те и относились к малолеткам как к щенкам – в собственных хоромах царственные братья ходили в обносках и кормились объедками с богатого стола ничего не страшившихся бояр.

Смуглый, темноволосый и кареглазый Иван рос недоверчивым, осторожным и боязливым. Он вздрагивал от громких звуков: пушечного выстрела и даже отдаленных криков в царских палатах, потому что часто эти крики сулили беду. Но если Юрий в силу врожденного недуга был, как о нем говаривали, «умом прост» и принимал все удары судьбы безропотно, то совсем другое дело – Иван. Старший брат замечал все и все понимал. И потому в сердце Ивана с юных лет росла великая и лютая злоба ко всему окружающему его миру – несправедливому, жестокому и опасному…

Через два года после смерти Елены князья Бельские попытались вырвать власть у Шуйских, но неудачно – и сами поплатились, и других за собой потащили. Их союзника, одного из людей князя Воронцова, убили прямо на глазах Ивана. Но юный царь, глядя на все боярские изуверства, взрослел и до времени молчал, точно воды в рот набрав.

Взорвался он в тринадцать лет, набравшись смелости, решив показать себя хозяином и земли своей, и людей – слуг великокняжеских.

Более других Иван ненавидел Шуйских. Братья к тому времени совсем обнаглели и развальяжились, обросли сонной прислугой и жадными подпевалами-льстецами. Не думали и думать не хотели, что творится в душе мальчишки Ивана, которого за его темные злые глаза только и кликали что «волчонком». Себя-то медведями считали. Привыкли помыкать подростком, были уверены: все сделает, что они ему прикажут.

И вот однажды «волчонок», окруженный стрельцами, указав пальцем на Андрея Шуйского, отвесившего ему недавно подзатыльник, как льдом обжег:

– Взять его! Взять!

Стража не посмела ослушаться молодого великого князя. Тем паче что никто не любил обнаглевших Шуйских – нахлебников и воров. А сам боярин Андрей превзошел всех: будучи наместником в Новгороде, крал все, что плохо лежало, да так старался, что новгородцы едва его не порешили. Выслали обратно в Москву, а людишек его перебили. Схватила теперь стража Андрея Шуйского и поволокла по палатам, а он все визжал и брыкался, поверить не мог тому, что с ним происходит.

Иван же шел следом и твердил:

– Крепче держите! Крепче!

А когда выволокли Андрея Шуйского на великокняжеский двор да бросили на снег, а была зима и морозец крепкий стоял, тут-то тринадцатилетний Иван и решился. До сих пор стоял у него перед глазами насмерть забитый Шуйскими человек князя Воронцова, и крики его все еще резали слух так, что хотелось заткнуть уши. Вот казнь для Андрея Шуйского сама собой и придумалась. Скорая, но лютая.

– Псарей моих сюда! – истерично закричал Иван. – Да с собаками! С некормленными! Всех, кто ослушается, ждут плаха и топор! – Иван дрожал от гнева и восторга. Мечтал об этом годы, а вершилось все мгновениями. – Всех погублю, никого не пожалею…

И тут Андрей Шуйский понял, что не шутки это мальчишки-переростка, не игры его злые, когда кошек и щенят с крыш полатей своих сбрасывал да во дворе вешал, а самая что ни на есть государева воля.

– Помилуй, Ваня! – забился у красного крыльца в снегу боярин Андрей. – Прости подлеца! Я ведь шутейно, любя! Ва-аня!

А псари едва поспевали – собаки сами тащили их вперед. Псы лаяли разноголосо и жадно, предчувствуя драку и кровь. Стояли все человечки государевы, недавно еще горластые да страх забывшие, точно языки проглотили. И не знали стрельцы, челядь и дьяки, куда смотреть – на юного великого князя или на грозную собачью свору. А псы, обливаясь слюной, рвали перепуганным хозяевам руки, тянули морды и скалили пасти в сторону того, кто был жалок и до смерти напуган.

Полоснув взглядом по псарям, Иван остановил взгляд на боярине, что, разминая снег, ползал в отчаянии на одном месте, бормоча и глотая слова, и все тянул руки то к стрельцам, то к прислуге.

Вновь указал на него пальцем Иван и крикнул что есть силы:

– Чем не боров лесной?! Травить его! Травить! Травить!

И псари послушно спустили десятка два псов, и те стали рвать на лоскуты ревущего Андрея Шуйского. Кричал он недолго, но страшно. За минуту распотрошили его охотничьи псы, разорвали, а потом еще растаскивали по кускам, и никто не остановил их. Все ждали и молчали. Только кровью остался обильно полит зимний великокняжеский двор. Тупо смотрели собаки с окровавленным пастями на псарей, нюхали алый снег. И в той же тишине стрельцы и слуги смотрели на то, что осталось от царского недоброжелателя.

А Иван, пылая лицом, продолжал дрожать, но на этот раз от упоения властью, от своей силы и чужой безропотной покорности.

Так, за минуту, терпеливый и послушный чужой воле мальчишка превратился в великого князя всея Руси Иоанна Васильевича. И за ту же минуту пала власть семьи бояр Шуйских и падением своим положила начало правлению князей Глинских – родичей Иоанна по матери Елене.

Самонадеянные Шуйские возводили плотину, унижая подростка и тем копя великокняжеский гнев и злобу; наученные чужим опытом Глинские поступили иначе. Пусть этот гнев и злоба проливаются сколь угодно, решили они, лишь бы не на них. Тем более что подросток превращался в юношу, и из этого можно было извлечь выгоду. Пиры и любовные утехи с радостью примет неопытное отроческое сердце! И все это Глинские дали юноше с избытком, приучая его с молодых лет к пустому времяпрепровождению, вину и распутству. Благо послушных великокняжьей воле дев было не счесть – из любого сословия. Теперь стало можно все! И юнец в полной мере наслаждался этой вседозволенностью, с избытком восполняя былые запреты и незаслуженные ущемления его священных прав государя.

Но одна страсть Иоанна еще с малолетства была особенно сильна – страсть к книгам. Многим казалось, что появилась она точно сама собой, но на самом деле книги открывали ему врата в иной мир. Мир, которому легко и по своей воле мог отдаться забитый и забытый всеми мальчуган. И если бы не эта страсть читать и разуметь, то стал бы Иоанн пустым прожигателем жизни на троне, никчемным человеком.

Книги же учили его быть иным. Но каким?.. Не прожигателем своей, а выжигателем чужих жизней, потому что очень скоро Иоанн IV стал искать в них лишь одно.

Иоанн Васильевич, у которого едва пушок тронул щеки, и вычитывал в книгах не христианские мудрости, хотя там их было предостаточно. Призывы к добродетели и любви к ближнему мало трогали его – они просачивались через сознание, как песок сквозь пальцы. Он же с восхищением и трепетом улавливал все, что касалось власти государя. Абсолютной власти.

Да и само время тому способствовало…

Почти веком ранее, в 1453 году, под ударами турков-османов пал Константинополь. Мехмед II стер с лица земли Восточную Римскую империю – оплот православной веры. Точно в насмешку над христианским миром, он перенес на священный берег Босфора свою столицу, раздавив каменной пятой ислама даже остатки прежней культуры.

Место для нового оплота восточно-христианского вероисповедания оказалось свободным.

Ивану Васильевичу III, деду Иоанна IV, исполнилось на тот период тринадцать лет. Его отец, Василий II Темный, еще платил Большой орде – первой из наследниц Золотой Орды – дань, только во снах помышляя о свободе от ненавистного ярма. Но век пятнадцатый от Рождества Христова открывал цивилизациям новые горизонты, и время отныне работало на Русь – против ее захватчиков татар. Это время неумолимо разделило кровожадных кочевников на множество враждующих между собой и оспаривающих былую Чингизову и Батыеву славу орд, в первую очередь Большую и Астраханскую, Крымскую и Казанскую, Ногайскую и Сибирскую.

А время для Москвы было другое – собирать русские земли.

Чем и занялся Иван III, сев на отцовский престол после смерти ослепленного в междоусобицах Василия.

Иван III в разное время присоединил или сделал зависимым от Москвы княжества Ярославское и Рязанское, Ростовское и Дмитровское, Белозерское и вечно враждующее Тверское, навсегда прогнав дальнего своего родственника, тверского князя, в Литву. Наконец малой кровью присоединил до того вольную и не желавшую никому подчиняться Новгородскую республику. В Москву, в знак столь важного акта, был отправлен вечевой новгородский колокол – символ древней свободы этого северного города.

В 1472 году Иван III Рюрикович женился на племяннице последнего византийского императора Константина XII Софье Палеолог – последней представительнице своей династии. Это обстоятельство позволило Ивану, носившему пока всего лишь великокняжеской титул, задуматься о преемственности духовной и светской власти, идущей от самих византийских императоров! Ведь отныне крови его и Софьи суждено будет соединиться в их детях.

А в 1480-м на реке Угре хан Большой орды Ахмат так и не решился напасть на московитов, переставших платить татарам дань. Так и ушли кочевники несолоно хлебавши.

Ивану III вновь было чем гордиться: это он избавил русские земли от ордынского ига, длившегося два с половиной века!

До этих событий великие князья Московские называли «царями» ханов Золотой Орды, потому что так величали они себя. И до ухода от речки Угры больше-ордынской армии во всех грамотах Иван III величал хана Ахмата «царем», а себя – великим князем и слугой его верным. И монеты ходили по Руси с ханскими ликами. Но коли «царь», поджав хвост, ушел? А сам он, Иван, женат на племяннице императорской? Не патриархи византийские считались наместниками Бога на земле – они в государственном устройстве ромеев играли роль небольшую, – Божьими ставленниками перед всем миром были императоры! Короли западные – племенные вожди франков да германцев – с них пример брали, венчаясь коронами! Так как же называть себя отныне – только ли «великим князем»? И вот Иван III, пусть и с оглядкой, нет-нет, а стал подписываться в грамотах, касавшихся внутренних дел государства, помимо прочего еще и «царь», что по латыни означает «кесарь». Именно так именовали себя императоры Рима, а позже и Византии.

За свою жизнь Иван III сделал все что мог и даже сверх этого. Хвала ему вечная. Сын его и Софьи Палеолог, Василий III, смело принял у отца эстафету. Он вел себя уже смелее, ведь в нем текла кровь византийских императоров. Но даже Иосиф Волоцкий, идеями своими, а потому и именем положивший начало течению «иосифлян», дабы польстить великому князю, называл его «всей Русской земли государям государем», но никак не «царем». Тем не менее Василий III, чувствуя за собой тень византийских императоров и освобожденный от уплаты дани татарам, уже куда чаще отца подписывался в документах как «царь всея Руси». Хотя о таком звании он мог пока только мечтать…

Вот тут и появился на исторической сцене некий псковский монах Филофей. В письме он адресовал государю высокопарные слова, которые не могли не тронуть до глубины души великого князя: «Рим пал от варваров за грехи свои, второй Рим – Константинополь – пал от турок-османов из-за ересей своих, третий Рим – Москва – стоять вечно будет!» Василий III долго не мог успокоиться, впервые прочитав такое. Никому не известный псковский монах, сам того не предполагая, завязал такие три узелка на бечеве времени, которые и мечом отныне было не разрубить. Желая польстить великому князю, Филофей определил политику великого государства на века вперед.

Дело оставалось за малым: донести это до всего мира…

Но донести ее суждено было не Василию III, а его сыну – Иоанну IV, которого пленила и ослепила идея «Богом избранного царя русского».

А тут еще и позиция московского митрополита оказалась как нельзя кстати…

Макарий, митрополит Московский и всея Руси, мудрец и книгочей, был сторонником сильной самодержавной власти и воинствующей церкви, духовного меча ее. Убежденный иосифлянин, он терпеть не мог «нестяжателей» и готов был поставить их в один ряд с еретиками своего времени. Макарий давно грезил идеей увидеть во главе Московской Руси не великого князя, а царя, и раз и навсегда закрепить его полномочия «божественной природой», чтобы никакие удельные князья не могли оспорить власть московского, а значит, и всея Руси государя. Ведь и в голову никому и никогда не пришло бы оспаривать теократическую власть византийского императора, так чем хуже будет русский царь?

После одного из богослужений в Успенском соборе в Московском Кремле юный Иоанн сам подошел к митрополиту, дотронулся до руки его и отозвал Макария в сторону. Они встали под церковным окном, вечерний свет падал на них сверху, ало подпалив по-восточному темные волосы шестнадцатилетнего юноши. Иоанн волновался, и тогда Макарий взял его руку в свою:

– О чем ты хотел говорить со мной, великий князь?

– Хочу быть царем всея Руси, но не как отец мой – лишь на грамотах, а хочу воистину им быть, – глаза юноши уже загорались тем огнем, который пока был внове для многих. – И не как ханы ордынские, басурманы проклятые, силой титул бравшие. Хочу венчаться на царство перед боярами и народом моим, чтобы все видели: я – царь, и власть моя от Бога христианского! И чтобы все короли западные благоговели и завидовали, как благоговели и завидовали они императорам Византии. Так я хочу, отче.

Макарий не мог и не хотел скрывать своего удивления и восторга: до глубины души он был поражен прозорливостью худенького юноши, точно заглянувшего в сердце и ему самому – первосвященнику Московского государства.

– Ты будешь царем, великий князь, – сказал митрополит. – Сам бы не попросил – я бы тебе подсказал. Скоро будешь, верь мне!

Юношеская гордыня и прагматизм умудренного опытом священника небывалым образом сошлись воедино, точно две стрелы, пущенные в одну мишень и поразившие ее одновременно и – в одной выбранной точке!

Для кого будущее венчание стало новостью, так это для бояр московских. До того пребывавший в тени юноша Иоанн смело вышел на свет и покидать его уже не думал. Разве что Глинские не удивились, потому как сами упорно нашептывали Иоанну, что достоин он большей доли, нежели одной только великокняжеской. Подталкивая подростка венчаться на царство, укрепляя власть своего отпрыска по линии Елены, Глинские укрепляли и свои позиции при русском великокняжеском дворе, ведь их, интриганов и временщиков, заботящихся лишь о своем благе, любили не больше, чем Шуйских.

В полдень 16 января 1547 года в Успенском соборе Московского Кремля, при огромном скоплении народа, под колокольный звон – а звонила в тот знаменательный день вся Москва! – Иоанн IV Васильевич был венчан как «Царь всея Руси» божественным соизволением. Митрополит Макарий лично возложил на шестнадцатилетнего юношу знаки царского достоинства – крест Животворящего Древа, бармы и шапку Мономаха, помазал его миром и благословил на царствование. Для митрополита Макария неограниченная самодержавная власть и православная вера сошлись-таки по византийскому примеру в одном человеке, который отныне должен был стать неприступной скалой в христианском мире.

Но до того, чтобы занять место византийского императора, было еще далеко! Слишком многого ожидал юный Иоанн от своего нового титула. Свои-то, московиты, с радостью встретили его «перерождение», с царем и людишки всех сословий себя смелее почувствовали, горделивее плечи расправили, ведь раньше были ханские холопы, а нынче – своего царя из славян.

Но как же другие страны-государства?

Тут Иоанна до времени ждало горькое разочарование. Оказалось, одно дело венчаться на царство в землях русских княжеств, и совсем другое – стать царем перед всем миром. А юноша Иоанн вовсе не был темным затворником, читал он много и всякого и знал, что есть другой мир – латинский. Тот мир хоть с верой христианской и подкачал, но машины разные хитрые придумывал: уже целый век как печатал книги, лил пушки всем на зависть, ковал доспехи и мечи, корабли строил и по морям-океанам смело плавал. С тем миром стоило знаться и торговать, учиться у него уму-разуму.

Кем же был для Запада Иоанн? Мальчишка. Ну, великий князь московский. Так это значило не больше, чем «великий герцог». Правит кто-то на землях бывшей Золотой Орды, на окраинах ее, прежний холоп монгольский, княжит себе среди медведей, вот и все. Одна радость – везут оттуда мед, воск да пушнину.

Но еще до венчания на царство Иоанн стал все чаще удивлять бояр своими зловредными выходками. Иные, самые проницательные, сразу подметили в нем одно качество, о котором вслух и боязно было говорить. В детстве Иоанн любил умерщвлять животных, часто изощренным способом. Юный Иоанн презирал людей и совсем не ценил уже человеческой жизни. Лет в пятнадцать, с ватагой таких же подростков, мчится, бывало, верхом по Москве, по торговым рядам, и плетью лупит столичный люд по спинам, лицам да рукам, не разбирая, зрелый то муж или девица, старик или ребенок. Любому могло достаться…

Кошками и щенками теперь не обходилось. Афанасию Бутурлину Иоанн приказал за невежливое слово язык отсечь – да на своих глазах. Новгородские стрельцы пришли с жалобами, а он приказал своим дворянам гнать жалобщиков взашей. Те друг с другом сцепились, с каждой стороны по пяток человек полегло. Иоанн приказал искать зачинщиков. Следователи быстро нашли их, правда, среди чужаков – «зачинщиками» оказались бояре Воронцовы и князь Кубенский. Все из первого ряда. Их Иоанн с детства знал и худого ничего сказать о них не мог. А тут взял и приказал Ивану Кубенскому и одному из Воронцовых головы отсечь, а двух других Воронцовых выслать из Москвы. Семьдесят почтенных и немолодых псковичей – а Псков еще помнил традиции вольного города! – приехали челом бить государю и жаловаться на угнетателя наместника князя Ивана Турунтая-Пронского, злоупотреблявшего своей властью. Иоанн же, став пунцовым от гнева, возопил: «Да как вы смеете, посадские мужики, черный люд, жаловаться на моего князя?!» И приказал старым псковичам бороды свечами палить и горячее вино на лицо лить. А сам на все это издевательство смотрел, то бледнея, то заливаясь краской от гнева и удовольствия одновременно. А затем приказал раздеть жалобщиков догола и на землю чурбаками уложить. Псковичи решили, что их смертный час настал. Плакали, стонали, умоляли – все без толку. Вооруженные до зубов холопы государевы уже приготовились свершить казнь, но тут прибыл гонец из Москвы и сообщил, что большой колокол кремлевский упал и раскололся.

Дурное известие, беду предвещавшее!

Иоанн, веривший всяким знакам, тотчас забыл о псковичах, прыгнул на коня и со своими лихими приятелями по утехам мерзким и ближней охраною поскакал в Кремль. Но прежде крикнул, решив судьбу псковских старшин:

– Пусть убираются!

Избитые, едва до смерти не замученные, почтенные псковичи убрались восвояси, не найдя правды: подальше от Москвы, этой лютой волчицы, гореть бы ей в аду!..

Но приступы гнева и садизма сменялись у царя периодами принятий решений мудрых и дальновидных. В те же шестнадцать лет Иоанн вновь изумил князей и бояр московских.

– Хочу жениться и род своей продолжить! – заявил как-то Боярской думе.

Растрогался царский двор, особенно старики. Вот он какой у них царь-то – умница! Другой бы в таком возрасте о потехах одних и думал, а этот не только плетьми по головам москвичей жарит да бороды старикам жжет, но и о наследниках печется!

А царь продолжал:

– Но не иностранку хочу взять себе в жены, а свою, русскую, из коренного боярского рода.

Поговаривали, что Глинские научили его этой премудрости. Заграничную принцессу запросто в монастырь не отправишь, а свою можно. Вдруг не слюбятся? И яду просто так не подсыплешь, коли сама ядовитой змеей окажется, – отец заграничный запросто озлобиться может, за меч возьмется. А то, что змеи из красивых-то яиц вылупляются, это Глинские знали! Насмотрелись они на свою Елену-прекрасную, на характер ее, на волю железную, – какой может оказаться супруга государева! Скольких не пожалела! Только второй такой Елены, но из чужого рода, им, Глинским, было не надобно. Что интересно, совет своих родичей по матери показался юному царю мудрым и обоснованным.

Прослышав о воле государя, засуетились все князья русские да бояре, готовя своих дочерей на показ. Полторы тысячи девок прошли пред очами юного царя.

Выбрал же он шестнадцатилетнюю Анастасию из боярского рода Захарьиных-Юрьевых. Не династическим был этот брак – сердцем сошлись они. Выбирая суженую, молодой царь сам творил свою судьбу. Увидел Настасьюшку и глаз уже не смог отвести. По любви женился, что редко бывает у государей, и Анастасию Романовну, к великому счастью ее деятельных и дальновидных братьев Данилы и Никиты, венчали как первую в истории Руси великую княгиню и царицу московскую.

Тут бы, кажется, и заживи. Да не вышло…

В том же 1547 году один пожар на Москве следовал за другим. Но тот, что грянул 21 июня, позже назовут «великим». Точно раздували его за грехи людские сами силы небесные. Никто из стариков при жизни своей такого пожара не помнил! Лето выдалось жарким и сухим. Поначалу огонь запылал где-то на Арбатской улице, а потом пошел, пошел!..

Позже летописец запишет: «Ветер был велик, и потек огонь яко молния…»

Пожар двинулся на Кремль с юга и скоро захлестнул стены. Все, что было слажено в Кремле из дерева, сгорело. Пылали Казенный и Пушечный дворы, Оружейная и Постельная палаты, потом стали взрываться пороховые склады. Сотни коней, вырвавшиеся из горящих царских конюшен, стали метаться по улицам и топтать людей, что пытались уберечь свое добро, искать в пожаре родных или просто спастись от огня. Митрополита Макария решили провести через подземелье Успенского собора, но там уже было так задымлено, что пришлось от этого пути спасения отказаться. На том участке кремлевской стены, где еще не было огня, полузадохнувшегося митрополита обвязали веревкой и стали спускать вниз, за стену, но веревка оборвалась, и митрополит Макарий, и так едва дышавший, упал на камни. А провожавшие его спасители так и сгорели заживо. Толком не зная, жив митрополит или нет, его повезли в Новинский монастырь. Люди, оставшиеся в Кремле, бежали к главному оплоту – каменным церквям, закрывались в них и молили Господа о защите, но глух был в тот день Создатель к их мольбам. Стены церквей раскалялись и трескались от жара, и церковная утварь мгновенно вспыхивала и сгорала. Так погибло большинство кремлевских фресок Андрея Рублева и Дионисия. А за стенами Кремля уже целиком выгорали Китай-город и Большой посад.

В том июньском пожаре сгорело 25 000 дворов и страшной смертью погибли почти четыре тысячи человек! И огонь не разбирал – простой ты холоп или знатный боярин.

А вот царь спасся. Взяв молодую жену, с горсткой слуг он вовремя бежал из Москвы в загородное село Воробьево, что раскинулось на горах и где у царя было поместье. И уже оттуда, с Воробьевых гор, потеряв дар речи, Иоанн смотрел вниз – на пожар, что выжигал Москву, горевшую так страшно, так погибельно, точно час столицы уже пробил. Много позже царь напишет о тех минутах: «Вошел страх в душу мою, трепет в кости мои, и смирился дух мой».

Город был завален обуглившимся трупами, и хоронить их было некому. Покалеченных и обгоревших оказалось еще больше. Все съестные припасы сгорели, жить было негде…

На пятый день в Москве начались волнения. «Было великое возмущение во всем народе», – запишет потом летописец. Народ московский не верил, что такое могло случиться просто так, и стал искать виновных. А кто может быть виновным? – самый нелюбимый! Тот, кто стоит у власти, обирает простой народ, казнит и милует по своему разумению.

Таковыми были Глинские…

Боярская дума, вернее, то, что от нее осталось, собралась в Новинском монастыре у постели чудом выжившего митрополита Макария, решая, что же делать и как быть. Прибывший сюда Иоанн тут и узнал, что народ винит его родню. Да более того: уже ходит слух по Москве, что бабка-де молодого царя, мать Елены, Анна «волховала, сердца человеческие из тел изымала, затем в воде их мочила и тою водой по ночам улицы столицы окропляла, оттого вся Москва и выгорела». И теперь все уцелевшие ищут Глинских, чтобы расправу над ними учинить!

«Всяк человек дик по-своему, а когда собирается в толпу, то и совсем дичает: точно зверь голодный становится», – писал один монах того времени о происходившем в Москве волнении сразу после пожара.

И точно, к тому времени гневная, озверевшая толпа рыскала по пепелищу в поисках Анны Глинской. Но не нашла – старуха предусмотрительно сбежала. Но сказали, что Юрий Глинский, дядя царя, где-то в Кремле. А потом узнали – в Успенском соборе прячется, у Господа защиты ищет! И тогда толпа двинулась к Успенскому собору. Глинского нашли, избили в самом соборе, затем вытащили на улицу и всем миром прикончили камнями. Труп Юрия бросили на торжище, как тело осужденного и казненного преступника, а затем пошли к его каменному дому, не тронутому огнем. Толпа ворвалась в дом Глинского, выволокла на улицу всех дальних родственников и челядь княжескую и прикончила, как и хозяина, камнями, палками и кулаками. А потом дом разграбили.

Но всего этого показало мало. И тогда черный люд, взяв себе в вожди московского палача, двинулся на Воробьевы горы – к молодому царю, дознаваться: где он прячет свою бабку-колдунью и второго дядю Михаила Васильевича, почто лиходеев укрывает?

Иоанн и его жена спали, когда дом наполнился страшным шумом и грозными голосами. Двери распахнулись, и в опочивальню ввалился палач с топором в руке, а за ним и черный люд, вооруженный чем попало. Иоанн и Анастасия были наги – они только что предавались любви. Теперь же, глядя на черные тени, юноша комкал одеяло у своего живота. Зубы его стучали, он не знал: кричать ему или плакать, звать на помощь или просить пощады.

– Отдай нам, царь-батюшка, родню свою – Глинских! – надвигаясь, рычала толпа. – Это бабка твоя, колдунья-Анна, погубила Москву! Выдай нам ее!

А ведь он уже думал, что смерть его пришла, и любимой жены его – Анастасии. Хоть Иоанн и трусоват был, но нашел в себе силы сказать:

– Нет здесь Глинских, и где они – я не знаю. – Он говорил правду: Глинских и след простыл. – Ищите их за пределами Москвы – уверен, бежали они от вашего гнева.

И толпа поверила своему царю. Но уточнила:

– А не станешь ли ты нас потом искать и обиды нам чинить, что убили мы уже твоего дядю Юрия?

– Не стану, – ответил Иоанн.

– И слово даешь царское?

– Даю слово, – едва живой, ответил юноша.

И чернь, удовлетворенная ответом, покинула опочивальню. Слова своего, понятно, Иоанн не сдержал, скоро учинил следствие и всех зачинщиков, начиная с палача, казнил публично. Но в ту ночь напугал его простой народ. Оказывается, страшен он может быть, не посмотрел даже, что ввалился к богоизбранному, как уверяла со всех престолов церковь, государю. Могли ведь на одну мозолистую ладонь положить его вместе с женой, а другой прихлопнуть! Чудом, ох чудом спаслись они с Анастасией в ту ночь.

Два дня – 27 и 28 июня 1547 года – Москва была в руках взбунтовавшегося народа, и никто, ни бояре, ни армия, не могли и помыслить справиться с ним. Бунт улегся сам собой. Надоело бунтовать, и смысла уже не было: «старухи-колдуньи» так и не нашли. Но прощать такого самоуправства своему народу Иоанн был не намерен – все будет помнить, до смерти ничего не забудет! Ни крови Глинских, ни двух дней народной власти, ни страха своего и жены своей перед чернью, что было куда важнее.

Утро, что последовало за ночью вторжения в царские покои на Воробьевых горах, было еще неожиданнее. На крыльце все того же дома появился еще один разгневанный гость – священник в черной рясе, подпоясанной бечевой. Им был протопоп Благовещенского собора Московского Кремля Сильвестр. Иоанн вышел к нему в одной рубахе до пят, не выспавшийся, щурился и все прикрывал козырьком ладони глаза от солнца.

А пожилой священник указал на царя длинным сухим пальцем и грозно сказал:

– Доколе ж слепцом ты будешь, юный государь?! Неужели не видишь, что творится на твой земле и по чьей вине то происходит?! Сам Господь раздул этот пожар, жестоко предостерегая тебя, первого царя русского, что повиниться ты должен перед Ним за грехи свои и бояр своих – алчных и беспечных! Какие еще свидетельства нужны тебе – второе Батыево нашествие, коим покарал Господь русские земли за извечное братоубийство, чтобы понял ты: владыка должен судить справедливо и границы оберегать надежно, а не жизнь прожигать, слабых давя и попирая?! – Сильвестр потряс кулаками. – В аду хочешь гореть вечно?! В геенне огненной? Так будет тебе геенна, коли не переменишься! Будет!

Оторопел Иоанн. Оторопели и прислуга его, и стрельцы, и все, кто слышал протопопа Сильвестра.

Этой ночью его чуть не зарубили вместе с женой, думал Иоанн, а теперь – геенной пугают. Куда же государю от своих подданных деваться? На пятки наступают! Смел был этот Сильвестр, чересчур смел! Иоанн не раз исповедовался ему, так что знакомы они были и раньше, но такого огня в душе священника, такой грозы в его сердце юноша и не предполагал. За такую смелость и головы лишиться можно! Он мог приказать убить этого священника – за дерзость его великую, и слова роковые готовы были сорваться с уст его. Иоанн видел, что холопы уже готовы исполнить царскую волю. Так бы он и поступил до пожара – глазом бы не моргнул. Но не теперь.

Не теперь.

Вспомнил Иоанн, как стоял на горке и смотрел на пылающую Москву, откуда сейчас одни только дымы тысячами ручейков поднимались, и сердце зашлось, как и в тот день. Переменился он. Да, переменился. Вошел страх в душу его, и трепет в кости его, и смирился дух его перед Господом…

– Буду другим, отче, – опуская глаза и голову, пообещал Иоанн разгневанному священнику. – Буду другим.

Царь сошел с крыльца, на глазах у всех опустился на колени перед Сильвестром, взял его руку и жадно припал к ней сухими губами.

– Теперь все иначе будет, – сказал юноша, и горькие слезы нечаянного раскаяния неожиданно для самого Иоанна так и брызнули из его глаз.

Он хотел сказать еще что-то, но захлебнулся рыданиями.

2

Вместе с пожаром ушла и память о ненавистных Глинских, канувших в мутном потоке времени, а вместе с раскаянием молодого царя пришли в государственную власть новые люди. Словно после лавинного ливня, очистившего землю, явились Иоанну Васильевичу после всех невзгод те, кто действительно радел не о своем кармане, а о всей Руси, о ее землях и людях, эти земли населяющих.

Боярская дума осталась, но играла теперь роль незначительную, незаметную. Все решала отныне Ближняя дума, состоявшая из самых доверенных царю людей.

Первым из них был Сильвестр – именно он стал духовной опорой молодого царя, чье жестокое сердце мог усмирить только человек такой моральной силы. Вторым был Алексей Федорович Адашев, совсем молодой костромской дворянин незнатного рода, чьему государственному уму могли позавидовать тем не менее сотни умудренных стариков. Он стал Иоанну таким же близким другом, как и удалой Андрей Михайлович Курбский – еще один из основателей и китов Ближней думы и первый из полководцев Иоанна. С названными тремя государственными мужами в новую думу вошли митрополит Макарий, дьяк Иван Михайлович Висковатый, князь Михаил Иванович Воротынский, боярин Дмитрий Иванович Курлятев и другие реформаторы, радетели за родную землю.

О, Русь! Разрывая путавшие ее веками сети кровавого междоусобья и страшного монгольского ига, она искала свое место в этом мире, и потому ей повезло с этими людьми. И повезло еще с тем, что юный Иоанн попал именно под их влияние. Интуитивно юноша осознал, что нынешнее его окружение готово совершить для страны, вверенной ему Богом, чудо. Главное – не мешать им. И по своей воле Иоанн отошел в сторону, положившись на своих новых наставников и друзей. Тем более что был он молод, влюблен и потому легко нашел себе занятия по душе и помимо государственных.

За столетие, тому предшествовавшее, не было осуществлено столько реформ, сколько совершили его верные государственные мужи за первые годы существования Ближней думы!

Что же касалось стороны духовной, то тут взялись за дело протопоп Сильвестр и митрополит Макарий. Удачно подчинив в дни пожара волю Иоанна, Сильвестр и не думал более отпускать ее. Ежедневно, впрямую или косвенно, Сильвестр направлял Иоанна славной дорогой добродетели и так преуспел в этом, что современник-летописец начертал о нем впоследствии: «У государя он в великом жаловании; и в совете духовном, и в думном он всемогущ, и все-то его слушают».

В свободное от наставлений время протопоп Сильвестр вдохновенно работал над своим легендарным «Домостроем». Он сочинял книгу о том, как надобно русскому человеку строить свою жизнь. Писал бесхитростно, ясно и просто, и это обезоруживало: «Надобно каждому человеку избегать тщеславия, и похвальбы, и неправедной наживы, жить по силе своей и по достатку, и расчетливо на прибыль от законных средств. Ибо такая жизнь благоприятна и богоугодна, и похвальна от людей, и надежна и себе и детям».

Заботы митрополита Макария охватывали всю Русь, потому что именно сейчас она как никогда нуждалась в централизации и, получив своего царя, могла эту идею реализовать. Перво-наперво взялся Макарий за составление списка русских святых. Раньше в каждом княжестве, будь то Рязанское, Ярославское или Ростовское, люди молились своим местечковым святым. Макарий составил списки наиболее популярных князей и деятелей церкви былых веков – от Москвы и до самых ее границ – и создал единый пантеон святых для всей Руси.

Завершив канонизацию русских святых, митрополит Макарий взялся за составление многотомного труда под названием «Великие Минеи Четьи». То была энциклопедия, куда входила наиболее известная и читаемая по всей Руси церковная литература.

В первые годы своего существования Ближняя дума создала знаменитые «приказы», которым суждена будет долгая жизнь. Поместный ведал распределением поместий; посольский – связями с иностранными державами; разрядный – назначениями на военные должности; разбойный – борьбой с «лихими» людьми; земский – порядком во всей Москве и на ее окраинах.

Самым ответственным и самым неблагодарным оказался на Руси Челобитный приказ, ведь сколько людей – униженных и оскорбленных – хотели добиться справедливости не на том, блаженном, а еще на этом, горьком для многих свете! Челобитный приказ и взял на себя Алексей Федорович Адашев – человек прямой и неподкупный, а как муж государственный – суровый и даже беспощадный к любому преступнику. Как о нем говорили в миру, так и записал летописец: «Коли Адашев на кого разгневается, бей челом, не бей, а быть в тюрьме или сослану».

В 1550 году Ближней думой был написан, а царем утвержден новый свод законов – Судебник. Огромное внимание государственные мужи Ближней думы уделяли мздоимству, поразившему всю русскую власть – от самого верха до низа. Дьяки и подьячие были главными действующими лицами в судах молодого Московского царства, их и касались в первую очередь государевы законы: «А которой дьяк или подьячий, что запишет не по суду для посула, того казнить торговою казнью – бить кнутом да в тюрьму бросить…»

В следующем, 1551 году был созван церковный собор, который позже войдет в историю под названием Стоглавого, потому как его решения сойдутся к ста главам. Этот Собор был не реформаторским, а охранительным. Он должен был искоренить ереси и народные суеверия, укрепить благочиние, в том числе исправить погрешности и разночтения в богослужебных книгах, а также подвести людей, населяющих молодое Московское царство, к церковному образованию.

В течение пяти лет после московского пожара Ближняя дума Иоанна вовсе не меняла старый уклад русской жизни, потому что его и не было как такового. Русь Ярослава Мудрого, у которой могло быть великое будущее, канула в Лету; татарская Русь – истерзанная и униженная – тоже уходила в небытие…

Выкарабкиваясь из двухсотпятидесятилетнего ига, новая Русь только искала свой исток. Она складывалась из разрозненных княжеств, как собирается из случайно рассыпанных стекол уникальная мозаика. Ближняя дума создавала новый русский уклад жизни «на ходу», не имея точной программы. Слишком неожиданно встретились все эти люди, столь непохожие друг на друга – ни по званию, ни по возрасту. А главное, никто из них и не предполагал в юном царе Иоанне смирения, открывшего им путь для смелых и точных действий.

Когда же новый уклад был установлен, Ближняя дума обратила внимание взрослеющего Иоанна Васильевича на соседей. А в соседях тех – ни одного друга! Все, как один, лютые враги Руси, и обступили ее точно волки! На востоке – Казанское ханство, что совершало набеги на Русь и грабило ее, и уводило в плен тысячи жителей. К юго-востоку – Ногайская орда. На самом юге – орда Астраханская и Крымское ханство – самое крупное на Черном море рабовладельческое государство, живущее за счет пленных славян. Повыше, – если подковой огибать Русь, – Турецкий султанат, разлегшийся на территории бывшей Византии. На юго-западе и западе – извечные враги Польша, Литва и Ливонский орден. Только и есть для Руси один ход – на север. Но и там бороздят моря датчане и шведы; последние – самые ближние соседи – особенно злы и сильны: не пускают ни торговать, ни города на побережье строить. Приплывут, пожгут, пограбят и уйдут восвояси. Как были варягами, так и остались ими – даром что христиане…

Что-то с этой бедой надо было делать, искать выход. Если и жива была Русь, то лишь потому, что эти волки и коршуны не могли договориться между собой, как погубить ее. Выход Ближняя дума нашла – дерзкий и решительный. А царь Иоанн поддержал это решение и сам вызвался быть вождем героического предприятия.

Ущербной и слабой Русь быть устала и желала стать агрессивной, опасной, бескомпромиссной…

Военная реформа преобразила русскую армию: мобильные части составляла теперь многочисленная дворянская конница, прочную пехотную основу – стрельцы, все чаще соглашались служить царю разудалые наемники с окраин – казаки. Русская артиллерия с каждым годом увеличивала количество расчетов – без нее не обходилась отныне ни одна битва.

Ближняя дума сделала все, чтобы в первую очередь обратить внимание молодого царя на восток. Именно там Алексей Адашев и его единомышленники видели основную опасность. Первой мишенью был выбран самый ближний и дерзкий враг Москвы – Казанское ханство. Казанцы хозяйничали по всей Средней Волге, грабили земли Нижнего Новгорода и Мурома, Арзамаса и Костромы, Галича и Владимира. Десятки тысяч пленных уводились в рабство. Казанский летописец так писал об аппетитах хана: «Приводили к себе русь пленную яко скот толпами и на торгу продавали иноязычным купцам».

Москва безуспешно пыталась завоевать ненавистное ханство в течение уже семи лет. Теперь же московиты решили поступить хитрее: точно так, как поступили они на берегах Балтийского моря, поставив против Ливонской крепости Нарвы свою русскую крепость – Иван-город.

В 1551 году в устье реки Свияги, всего в двадцати верстах от Казани быстро поднялся новый город Свияжск, став русским форпостом пред самым носом ненасытного казанского хана. Гарнизон его был так силен, что взять Свияжск у татар просто не хватило бы сил. Тогда же чуваши, мари и мордва, почуяв, что запахло жареным, присягнули Москве против казанцев, прельстившись знатным посулом – долгое время не платить новым хозяевам дань. К тому же их с почетом принимал в Москве молодой царь, кормил, поил и богато одаривал золотом и оружием. Мирно влившиеся в Московское царство чуваши обязались выставить, когда придет время, многотысячный отряд против своих недавних владык – казанцев.

Время пришло в конце весны 1552 года. Все окрестности Москвы заняло огромное разноплеменное войско, готовое двинуться на Казань. Крымцы хотели было помочь казанцам, сами пошли на север да, пригласив турецких янычар в компанию, осадили Тулу, но вскоре при одном только появлении большой русской армии бежали, бросив обоз и артиллерию.

Отогнав крымцев, русская армия двинулась на Казань и 23 августа осадила ее. Это была долгая и изнурительная для обеих сторон кампания. Месяцами русская артиллерия бомбила Казань. Татары совершали дерзкие вылазки, но всякий раз их загоняли обратно. Перелом произошел после того, как взрывом был уничтожен источник питьевой воды, но даже болезни и падеж скота не вынудили казанцев открыть ворота. Боялись они расплаты! Только подрыв стен и атака русских решили судьбу столицы ханства.

1 ноября 1552 года Иоанн вернулся в Москву победителем. Впереди шли пленные: хан Едигер, за ним – самые важные сановники, и следом – тысячи захваченных ордынских солдат. Русские пленные, которых оказалось в Казанском ханстве свыше ста тысяч, в ходе войны были освобождены, а плененные татары, среди которых преобладали женщины и дети, были розданы в рабство русским дворянам за военные заслуги.

Злейший враг на востоке был повержен, Средняя Волга принадлежала отныне Руси. Саму же землю казанскую – лесную, речную и луговую – летописец так и назвал: «подрайскою землицею». И объяснил, почему: «Сие место пренарочито и красно вельми, и скотопажитно, и пчелисто, и всяцеми земными семяны родимо, и овощми преизобильно, и зверисто, и рыбно, и всякого угодья много».

Отныне казанская земля давала возможность тысячам русских дворян селиться здесь и быть природными охранителями границ молодого государства. Коли монастыри свои земли отдавать не хотели, так вот она – ничейная территория, почти без границ, до самого Урала!

Но у честолюбивого Иоанна была особая причина радоваться взятию Казани. Ее ханы, наследники золотоордынской славы Чингисхана и Батыя, в глазах Востока и Запада носили законное звание «царей». Иоанн занял Казань и теперь, по праву сильнейшего, к сомнительному для многих титулу «Царь всея Руси» взял и титул «Царя Казанского». Теперь он и впрямь был царем, и поспорить с этим никто не мог. Осталось выдворить из казанской земли большинство прежних жителей и заселить «подрайскую землицу» русскими.

О подвиге царя Иоанна заговорили в Европе и Азии. Эта победа изменила расстановку сил между враждующими христианским и мусульманским мирами. При могущественной Турции, занявшей Балканы и угрожавшей северным соседям, западный христианский мир неожиданно получил сильного союзника на востоке.

Не знали в тех странах одного: что победа эта стала возможна благодаря мудрецам из Ближней думы. Но коли царь всем голова, стало быть – его заслуга!

Между тем новые испытания ждали победителей в самом сердце Москвы – в Кремле.

1 марта 1553 года, спустя четыре месяца после возвращения из Казани, Иоанн неожиданно слег. Дадцатидвухлетний царь всея Руси, едва подняв голову перед всем миром, умирал в горячке…

Тут-то Русь и оказалась перед малой великой смутой, забурлившей в пределах кремлевских стен. Год назад Анастасия родила Иоанну сына – Дмитрия. Но если царь умрет, кто будет править? Анастасия была скромной и богобоязненной молодой женщиной, никак не влиявшей на политику государства, иначе говоря – прямая противоположность энергичной и самонадеянной Елене Глинской. Разве что нежностью и лаской Анастасия одаривала своего мужа, привнося в его сердце покой и мир.

Значит, как правительницу, царицу в придворной игре можно было не учитывать. Ни у кого и сомнений не вызывало: править Русью станут ее родные братья-интриганы – Данила и Никита Захарьины-Юрьевы. Они и так уж наушничали Анастасии: «Отчего муж твой, венценосец-то, под Сильвестром и Адашевым ходит? Пора самому за дело браться! Хватит в послушниках у Ближней-то думы жить!» Братья ненавидели Ближнюю думу, поскольку их в нее и на пушечный выстрел не подпускали. И Данила, и Никита были как две капли воды похожи на Шуйских и Глинских – рвачи и корыстолюбцы, которым на Русь плевать было с самой высокой колокольни; цель одна – есть-пить сладко да поближе к трону подобраться…

Иоанн не сомневался, что погибает. Когда жар ненадолго спадал и слабое сознание возвращалось, страшные картины близкой смерти представлялись царю. Сам он уподоблялся в них весам, на которые Господь укладывал его благие дела и дела дурные. Но сколько бы ни совершил он дерзких своеволий по юности своей, венчание на царство правителя Руси и покорение Крымского ханства во благо всех христиан умиротворяли царя. А более всего ему было жалко оставлять любимую жену, которую, стоило открыть глаза, он видел сидевшей рядом, склонившей голову ему на грудь.

– Ванечка, – шептала она, – Ванечка, милый…

На третий день, чувствуя, что язык едва слушается его, Иоанн прошептал:

– Созови князей и бояр, пусть присягают Дмитрию, как царю своему, Богом данному… – Губы Иоанна то и дело увлажняли мокрой тряпицей сиделки. – Слышишь, Настя?

– Слышу, миленький, слышу…

– И пусть Владимир Старицкий присягнет! Пусть едут к нему и в Москву зовут…

Анастасия едва находила в себе силы кивать головой. А царь, слабо вцепившись ей в руку, продолжал:

– А теперь Сильвестра пусть позовут, исповедуюсь я. Да поторопись, боюсь, не успею…

Комкая одеяло, Анастасия сдавленно зарыдала: слова мужа означали только одно – конец его, близкую смерть.

Вот тогда-то все и началось…

Десять бояр из двенадцати, входивших в правительственную Думу, ставшую при Иоанне лишь формальным органом власти, поторопились во дворец, в царскую опочивальню. Там, пред угасающими очами государя, глядя на его заплаканную жену, державшую в руках младенца, присягнули крохе-Дмитрию на верность. Первыми, кого внесли в крестоцеловальную книгу, были дядья малыша – Данила и Никита, прилежнее других проливавшие слезы у постели государя.

Михаил Иванович Воротынский тотчас поцеловал руку Иоанну и присягнул Дмитрию. Дьяк Висковатый, глава Посольского приказа, последовал его примеру. От Дмитрия Ивановича Курлятева примчался гонец с вестью, что хозяин его тоже тяжко болен и потому прибыть во дворец не может. На самом деле Курлятев выжидал: с братьями Романовичами ему было не по пути. Царский окольничий Федор Григорьевич Адашев, отец Алексея и Данилы, имея долгий разговор с сыновьями, во дворец явился, Дмитрию присягнул, но при всех заявил царю:

– Сыну твоему, великий государь, буду слугой верным, но Захарьиным служить не стану. – Он смело посмотрел в глаза страдающего Иоанна: – Когда ты еще мал был, мы от бояр-опекунов твоих много бед лютых видели!

Все это он произнес так, словно царицы Анастасии тут и не было. А ведь говорил он о ее родных братьях, которых она любила и которые охраняли ее как зеницу ока. Без сестренки и племянника и они никто! Этого государыня Федору Адашеву, даже при всей кротости своей, уже никогда бы не забыла. А братья ее – и подавно.

Приехал и Алексей Адашев. Бледный, бросился к царскому ложу, припал к безжизненной руке друга, горячо поцеловал ее. Присягнул сразу же. Затем с присягой вышел вперед и Андрей Курбский. Шуйские присягать наотрез отказались. Их примеру последовали князья и бояре первого круга: Щенятев, Пронский, Лобанов-Ростовский, Немой, Серебряный, Микулинский, братья Булгаковы.

Все ждали Владимира Андреевича Старицкого…

Ждал своего двоюродного брата и умирающий Иоанн. Он-то знал: многое будет зависеть в государстве от решения последнего удельного князя Старицкого. Захочет Владимир мира – одним словом угомонит бояр. А захочет войны – на дыбы всю Русь поставит!

Понимал это и Владимир. Ведь оба они с Иваном – внуки Ивана III. Да и было Старицкому что припомнить: его отца именно Елена Глинская в застенках сгубила, уделы отняла; только после ее смерти они с матерью Ефросинией получили все назад. Но унижений и страха грядущей казни не забудешь! И хоть привечал его после повзрослевший двоюродный брат, полки под Казанью доверил, осадок на всю жизнь остался…

С тяжелым сердцем прибыл двадцатилетний Владимир Старицкий в Москву. Схватить, как когда-то отца, его вряд ли посмели бы – не тот нынче выходил расклад. Да и знал Владимир, что много бояр и князей за него стоит, чувствовал за собой силу. Иоанн при смерти, как все говорят – долго не протянет; глухонемой Юрий, «простой умом», не в счет. Едва повзрослев, Иоанн отправил его «княжить» в Углич – от московского двора подальше, чтобы не позориться. Юрия там оженили на княжеской дочке Ульяне Дмитриевне Палецкой, и теперь всем там заправляли ее родичи, рады-радешенькие своей доле.

Так что между ним, Владимиром Старицким, и царским троном только-то и стояли, что младенец с тихой матерью да два злыдня-Романовича из боярского сословия – ему, внуку великого князя Ивана III, не чета.

Владимиру в Кремле кланялись низко и с почтением: неровен час – завтра царем станет! Оделся он просто, но с достоинством: в черный, расшитый серебром траурный кафтан из дорогой парчи, в черные сапожки из мягкой кожи с серебряными пряжками. Шагал при сабле в золоченых ножнах и кинжале у правого бедра.

Первым Старицкого встретил Сильвестр, духовник Иоанна. Караулил специально. Ждал. Поклонились они друг другу, под зоркими взглядами придворных отошли в сторону.

– Вот что, князь, – негромко начал протопоп. – Я и с братцем твоим норовистым не лукавил, и с тобой не стану. Коли знал бы, что Иоанну Васильевичу еще жить и царствовать, не говорил бы о том. Но теперь скажу. Крови ты великокняжеской, царской, и умом награжден, и отвагой, и мудростью не по годам. Да и лицом ты благороден, и душой. И делами себя дурными не запятнал. Втайне я всегда именно такого царя, как ты, желал Руси. Да вот только отец твой моложе Василия оказался – Господь так захотел. А пути Его, как все мы знаем, неисповедимы. Иоанн умирает, уже исповедовался. Сколько ему осталось – день, час? – никому не ведомо. Не стану тебя учить идти против закона – против крохи Дмитрия. Думай сам. Но если Русь на откуп Захарьиным-Юрьевым отдашь – с тебя спросят, помни об этом! Господь спросит! А теперь ступай, – он заговорил чуть громче, – тебя царь всея Руси ждет: хочет, чтобы ты крест целовал и в крестоцеловальную книгу имя свое записал. И к матери твоей уже послали. – И вновь понизил голос: – Но ты думай, Владимир, думай! Многие нынче на тебя смотреть станут. Ступай же, и да пребудет с тобой Господь!..

Напутствие Сильвестра и ободрило Владимира, и еще больше внесло в душу смуты. Как же быть? Что делать? Идти ради благого дела против закона княжеского, который дедами их, московскими князьями прописан был, или же презреть закон и пойти на поводу у сердца? Господь свидетель: никогда он не помышлял идти против Иоанна, даже грехи родительницы его, волчицы Елены Глинской, как называли ее в семье Старицких, простил. Но одно дело – служить брату Иоанну Рюриковичу, царю всея Руси, и совсем другое – через младенца его – двум выскочкам Захарьиным-Юрьевым…

Все решила короткая встреча Владимира и Данилы Романовича, проходившего в тот момент в окружении бояр через палаты царские. Зыркнул черным глазом Данила на князя Старицкого – как ножом полоснул, и короткой улыбкой следом догнал, точно на рану соли просыпал.

Едва поклонились они друг другу…

«Этому подлецу служить? – бушевало все внутри Владимира. – Я, Старицкий, и рода великого, и народом любим, а при гибнущем царе во сто крат сильнее буду! Да никогда не уступлю – умру лучше!»

Владимир вошел к Иоанну в опочивальню. Тут, в полумраке, пряно горели свечи и торопливо читали за здравие государя священники, тряся жидкими бороденками. А потом он увидел по углам всех, кого и предполагал. У смертного одра собрались самые рьяные сторонники Захарьиных-Юрьевых, и они уставились на него, пытая взглядами. Но Владимир успел рассмотреть лишь одно лицо – бледной Анастасии, смотревшей на него, как на будущего губителя своего дитяти. И еще мельком заметил он стоявшего рядом с сестрой Никиту – волком на него глядевшего. И пару теней позади Романовича – псов его. Скажи только: «Взять!» – и бросятся скопом, рвать начнут.

Владимир подошел к постели двоюродного брата, встал на колени, поцеловал руку.

– Присягай Дмитрию, – тихо сказал Иоанн.

Владимир сглотнул комок в горле. Все ждали. Даже священники, читавшие за здравие, перешли на едва слышный шепоток.

– Слышишь меня? – с угрозой спросил царь.

– Слышу, государь, – ответил Владимир. – Я тебе верен и буду верен до самого конца…

Иоанн поймал его неспокойный взгляд. Злость и великий гнев уже закипали в государе, но слабость была сильнее, и она одолела гнев.

– Смотри на меня, Владимир, – проговорил царь. – В глаза мне смотри. Дмитрий – сын мой, и ты должен целовать ему крест, иначе буду думать… – Тело царя дрогнуло точно в предсмертной судороге, черты лица исказились от боли. – Иначе буду думать, что ты… – Судорога повторилась. («Неужто кончается?! – пронеслось в голове у Владимира. – Неужто все?!.») – Что ты… изменник!..

Шея царя выгнулась, он замер. Священники перестали читать. Бояре бросились к постели. Владимир же, побледнев, напротив, отпрянул от ложа. Кто-то оповестил в тишине: «Без чувств царь наш батюшка, сил лишился, разговоры его утомили». Выходя из опочивальни, Владимир вновь столкнулся взглядом с Анастасией – теперь она смотрела на него, как на свершившегося лютого врага. Их разговор слышали, ни слова от свидетелей не утаилось!

Владимир, скинув кафтан, мерил шагами отведенные ему покои и размышлял. «Беда, беда», – повторял про себя одно слово. Он-то уж было решил, что отошел брат, отдал Господу душу. Теперь же Иоанн может распорядиться схватить его, пытать, убить. «Иначе буду думать, что ты – изменник!» – билось в голове.

А вскоре порог его хором кремлевских переступили два наставника государя из Ближней думы: князь Михаил Иванович Воротынский и дьяк Иван Михайлович Висковатый, больше на монаха похожий, чем на человека светского – даром что муж государственный.

Они поклонились ему: Воротынский лишь кивнул коротко, а Висковатый – низко, приложив правую руку к сердцу.

– Знаем уже, как обстояло у царя, – сказал дьяк Висковатый. – Недоброе дело ты затеял, князь.

– А ты не указ мне! – огрызнулся Старицкий.

– Я-то не указ – царь тебе указ, – ответил тот.

– И царь наш жив пока, – напомнил Михаил Воротынский. – Присягни Дмитрию, как он велит.

Владимир Старицкий свирепел на глазах, сжимая кулаки добела:

– Ты бы со мной не бранился, князь, не указывал мне и против меня не шел!

– Что ж ты творишь-то, Владимир? – тихо спросил Воротынский. – Ты ж несогласием своим бояр к бунту подбиваешь. Смуту сеешь!

– Да неужто ты хочешь Захарьиным кланяться? – лицо Старицкого пылало гневом. Он ткнул пальцем с дорогим перстнем в князя: – Не верю тебе!

– И правильно, что не веришь, – не хочу им кланяться, – честно признался Воротынский. – Не больше тебя люблю их, но таков закон. Сам знаешь: коли есть у царя наследник, пусть хоть год ему, месяц или день, все вельможи должны присягнуть малому. Даже такой родовитый князь, как ты, не исключение. – Он сделал паузу. – Более того, ты – в первую очередь! На тебя сейчас все смотрят. Ведь если раз плюнешь на закон, два, что потом-то от тебя ждать? Каждый младший брат в любом княжестве станет за своими племянниками охотиться да изводить их, как щенков беспородных. Нельзя того допустить, а так, чаю, будет…

Владимир схватился за голову:

– О Господи, Господи, Господи! За что мне все это?! За что?..

«Как ни поступишь – по закону ли, против ли, – думалось горько, – все равно палачом многих станешь! А может, и своим палачом также…»

– Поставь подпись свою в крестоцеловальной книге и крест поцелуй на верность Дмитрию, чтобы сам Бог стал свидетелем твоей клятвы, – не отставал Михаил Воротынский. – А Захарьиным-Юрьевым мы, князья и бояре, ни тебя, ни себя в обиду не дадим! Много нами для Руси сделано – назад ходу нет.

– Поставь, князь, – попросил тихо и дьяк Висковатый. – Не баламуть ты Русь-матушку, и без того натерпелась она. Поступи по закону, а Господь сам, глядишь, все по местам расставит.

– Расставит – жди, – тяжело поднял Старицкий взгляд. – А что Иван там – пришел в себя?

– Пришел, – ответил Воротынский.

– Что говорит?

– Сказал, – опустил глаза Висковатый, – что Владимир, мол, сам знает, что станет с его душою, коли не захочет креста целовать. Но мне, мол, нет уже дела до этого.

Старицкий горько усмехнулся:

– Ишь ты, агнец!.. Ну а что же матушка моя Ефросиния, к ней ведь тоже посылали?

– Уже в третий раз послали, – сообщил дьяк.

Молодой князь устало кивнул:

– Ступайте, господа. Меня больше не мучайте: вздохнуть я хочу, подумать.

– Запрёт тебя царь в Кремле, не отпустит! И стражу еще приставит, – уже с порога предостерег Воротынский. – Можешь в том быть уверен. Не доводи его до греха, Владимир, как довели мать его когда-то. Не повторяй судьбы отца!

– Ступайте же! – взмолился Старицкий.

На том Воротынский и Висковатый и удалились.

Княгиня Ефросиния покорилась только после третьего требования внести в крестоцеловальную книгу свое имя. Как бы ей хотелось покориться другому государю – сыну своему! Тому присягнуть, кто и впрямь заслужил трона царского, – Владимиру. Как позже записал летописец: «Согласилась княгиня, но много бранных при том речей говорила…»

К вечеру того дня, получив известие о решении матери, сдался и Владимир Старицкий. Когда давал он у постели царя клятву быть верным младенцу Дмитрию, Данила Романович шептал на ухо Никите Романовичу:

– Знай матушка государя нашего, змея стоокая Елена Глинская, что будет твориться у смертного одра сына ее старшего, наверняка тогда бы еще, пятнадцать лет назад, приказала бы удавить всех княжат удельных. И Владимира – первого!

Никита тихонько засмеялся – они выходили победителями, Захарьины-Юрьевы. Коли поцеловал крест Владимир Старицкий, значит, битва выиграна. После смерти царя они станут хозяйничать в Москве, никто им будет не указ. В бараний рог недовольных скрутят! Старший Данила, усмехаясь, глядел, как был бледен мальчишка-Владимир, когда целовал поднесенный ему самим митрополитом Макарием крест. Данила аж руки потирал от удовольствия. Перво-наперво, что он сделает – Ближнюю думу разгонит! В пух и прах разметает, и следа чтоб не осталось.

За Владимиром Старицким один за другим стали целовать крест и те, кто поначалу не желал признавать Дмитрия наследником и готов был бунтовать… Да тут еще и царю полегчало. Попросил воды. Дмитрия Ивановича Курлятева на носилках да под шубами принесли целовать крест Дмитрию – до последнего ждал вельможный боярин, но понял: как бы поздно не оказалось! Проиграли они это дело, ох, проиграли…

А спустя несколько дней о младенце Дмитрии, невольном яблоке раздора, уже и позабыли: к общему удивлению, царь стал поправляться.

И впрямь – чудо.

Уже через неделю Иоанн попросил дать ему бульону куриного, кваску, а затем и легенького винца. Анастасия плакала от счастья, братья ее недоумевали, радуясь в душе, что при «умирающем» находились бессменно. Да и как же иначе: ждали всё, когда же закроются наконец царские очи.

Макарий возносил молитвы Господу. Отлегло и у Сильвестра от сердца. Кто-то пустил слух, что молодой царь только прикинулся больным, чтобы испытать слуг своих на верность. Да не все прошли ту проверку, ой, не все!

А когда совсем получше стало Иоанну Васильевичу, Данила и Никита все ему рассказали: в самых ярких красках расписали они и упрямство Владимира Старицкого, и его матери, и прочих бояр и князей.

– Умысел был у них, злой умысел, – шептал на ухо еще бледному царю, лежавшему в подушках, Данила Захарьин-Юрьев. – Корень твой царский истребить мечтали – Дмитричку нашего извести думали, а князя Владимира Старицкого усадить на престол московский!..

Слушая его, Иоанн закрывал глаза и, сжимая под одеялом слабые еще кулаки, лишь повторял про себя: «Змеи, змеи, змеи!..»

Летописец так и напишет в Царственной книге о событиях, последовавших сразу после выздоровления Иоанна Васильевича: «И с тех пор пошла вражда великая государя с князем Владимиром Андреевичем, а в боярах смута и мятеж, а царству во всем скудость…»

Из болезни, из темных вод ее, Иоанн вышел другим человеком. И без того был он недоверчив и подозрителен, а теперь и вовсе все обострилось – да в сотни раз! В каждом отныне видел он недруга своего! Даже в том, кого милостью раньше одаривал. Да и как иначе, если сам Сильвестр, духовник его, сочувствовал изменникам?! Донесли ему, и как Дмитрий Курлятев сказался больным, чтобы не присягать (воистину потеха – на носилках в Кремль прибыл!), как Шуйские встали стеной против царевича Дмитрия, как думали все, что Владимир Старицкий мятеж поднимет… Не поднял, образумился, и то пока ладно.

Но в ком Иоанн не усомнился, так это в Алексее Адашеве, друге своем сердечном. Отец того, окольничий Федор Григорьевич, оговорки, правда, искал, артачился, а сын вот и отца не послушал! Значит, царь ему – роднее и ближе.

Встав на ноги, царь перво-наперво сделал Алексея Адашева своим окольничим, а отца его, Федора, проявив великодушие, званием боярским наградил. Такого от него никто не ожидал. И хорошо: пусть и гнев, и милость государя будут нежданны для всех и негаданны. Тем слаще станут для друзей и горше – для врагов.

А вот Сильвестра Иоанн отдалил от себя – так и не простил ему предательства своего сына. Более протопоп Благовещенского собора духовником и наставником ему не был.

Но на Владимира Старицкого Иоанн зла держать не хотел. По крайней мере вид такой напустил. К тому же в июне того же злосчастного 1553 года, во время поездки на богомолье, младенца Дмитрия, из-за которого весь переполох случился, нянька уронила в воду, и тот вскоре умер. А в апреле следующего года у Иоанна и Анастасии родился второй сын – Иван. На этот раз Владимир Старицкий первым поставил свое имя в крестоцеловальной книге новому наследнику. В благодарность за это Иоанн сделал своего двоюродного брата, в случае смерти царя, «правителем при малолетнем наследнике». К тому времени Иоанн убедился, что ждать удара в спину от князя Старицкого ему никакого резона нет. Главное, чтоб бояре-злодеи брата не баламутили, с панталыку не сбивали.

Один из них, князь Никита Семенович Лобанов-Ростовский, чей отец более других за Старицких радел, бежал в то лето в Литву, но был пойман и отправлен в ссылку – на Белоозеро.

Иоанн Васильевич понял, что лагерь боярский, войной на него идти желавший, лишь поутих, затаился на время, но, как и прежде, был жив и здравствовал. Однако решил обойтись до поры без казней: не злить врагов, чтоб не страшиться потом каждой трапезы.

Тем более что не время было колоть царство надвое (а то и на большее число частей) из-за раздираемых противоречиями сторон. Русь наводнили ереси: одни учили властям не подчиняться, утверждая, что люди все равны от природы; другие обвиняли церковь, что она, дескать, золото и алмазы все больше на земле собирает, а не на небе, как Христом заповедано; третьи церковную иерархию и вовсе отрицали напрочь; четвертые, как прежде в Византии, с иконами боролись… Мудрствованиий всяких-разных много было, словом. Проповедников тех приходилось отлавливать, наказывать и сажать по тюрьмам. А кому и пятки поджаривать.

А тут еще крымцы никак не могли простить русскому царю Казани. Да и турецкий султанат, тенью стоявший за спиной Девлет-Гирея, провозглашенного в 1551 году крымским ханом, исподволь науськивал последнего к походу на обнаглевших московитов.

Но московиты опередили и Порту, и Крым. Недаром Алексей Адашев и Андрей Курбский то и дело царю на соседей-басурман указывали. Но на этот раз уже не на восток, а на юг.

Русские и раньше туда поглядывали – на Астрахань и ногаев, а после победы над Казанью сам Бог велел, как говорится. Эти две орды, раздираемые на части враждующими группировками, были куда слабее Казанской! Да часть ногаев и сама искала дружбы с Иоанном. Что же до Астрахани, то хан Ямгурчей еще в 1551 году намеревался стать московским подданным, и только страх перед турецким султанатом помешал ему это сделать. В 1553-м Иоанн посадил на астраханский трон своего ставленника Дербыш-Али, однако и неутомимый враг Ямгурчей желал занять ханский трон. Эти распри были бы Москве на руку, окажись ханство сильным, а так брожения на Нижней Волге выводили русского царя из себя, и он лишь прикидывал, кого бы из двух нехристей ему выбрать. В 1555 году, дабы сохранить жизнь, славу и честь, Дербыш-Али сам прибыл в Москву и «государю в холопстве учинился».

Иоанн принял его благосклонно, второй титул «царя» – теперь уже Астраханского – принял как должный подарок, а Дербыша-Али сделал своим наместником. Поглядев на Казань и Астрахань, враждовавшие между собой мурзы Ногайской орды стали уже наперегонки искать дружбы русского царя, не помышляя более ни о вражде, ни о каком другом прекословии Москве.

Вся широченная Волга, великая река – от истока до устья – оказалась в одних руках, и тотчас через Каспий хлынули в Московию восточные купцы со своими товарами – золотом, каменьями дорогими и пряностями.

Теперь Иоанн Васильевич IV стал великим князем и царем всея Руси, царем Казанским и Астраханским, а также господином многих княжеств русских. Турецкий султанат и татарский Крым скрежетали зубами, но поделать ничего не могли: и Восток, и Запад уже признали его. А ведь с той поры, как на голову Иоанна шапку Мономаха возложили, бармы навесили и скипетр царский в юношескую руку вложили, и десяти лет не прошло.

Отныне все восточные и западные патриархи православной церкви душу Иоанна добрыми письмами согревали, чем гордыню его взращивали. Они видели в новом русском государе, воцарившемся в далекой Москве, истинную защиту церкви Христовой от мусульманского мира, в первую очередь от турок, уже почти век жестоко терзавших славянские Балканы. Две орды покорил царь, одну попросту замечать перестал за ее никчемностью, так, может быть, и век османов пред его оружием будет недолог? И однажды над Святой Софией вновь воссияют золотые кресты?

Константинопольский патриарх так писал Иоанну IV: «О благоверном венчании твоем на царство от св. митрополита всея Руси, брата нашего и сослужебника, принято нами во благо и достойно твоего царствия. А потому царское имя твое поминается в Церкви Соборной по всем воскресным дням, как имена прежде бывших царей византийских. Так повелено делать во всех епархиях, где только есть митрополиты и архиереи».

А еще один патриарх, Иоаким Александрийский, в то же время диктовал следующее: «Мы же просили: Яви нам в нынешние времена нового кормителя и промыслителя о нас, доброго поборника, избранного и Богом наставляемого, каков был некогда боговенчанный и равноапостольный Константин. Память твоя пребудет у нас непрестанно не только на церковном правиле, но и на трапезах с древними, бывшими прежде Царями».

Тут и смиренный возгордится, а Иоанн смиренным не был: он ждал этой славы, грезил о ней и считал себя достойным ее! И меры не видел, всякий раз желая большего, ведь сама жизнь – на примерах рухнувшего Казанского царства, а за ним и Астраханского, – предлагала Иоанну шагать широко и скоро. Величие Византии манило его. Недаром именно в нем, царе православном, все новые народы видели спасителя от грозного ислама. Так, может быть, и впрямь самой судьбой наречено ему стать новой скалой восточного христианства – единственно правильной и праведной ветви, как считал Иоанн, а значит, подобно императорам ромеев, наместником Бога на земле?

Такие вот мысли утверждались отныне в голове молодого русского царя, который мало что умел сам, все воспринимал болезненно и кругом видел предательства – малые и большие. О своих жестоких проказах он старался не вспоминать, а серьезные проступки просто взял и простил себе. Его собственное величие было куда значительнее! Все заслуги своих советников он вскоре научился видеть заслугами собственными. Они – только слуги и холопы его, и если что вершат доброе, то лишь по его милости и соизволению, а значит, он и есть всему созидатель.

В таком вот настроении в начале зимы 1558 года двадцативосьмилетний царь Иоанн Васильевич и решил начать новую войну – на этот раз с Ливонским орденом, уже полвека не платившим Руси дань и вступившим в сговор с ее заклятым врагом Швецией.

Тщетно Алексей Адашев, Андрей Курбский и Сильвестр, еще не до конца потерявший тогда свое влияние на Иоанна, советовали ему продолжать наступление на южные границы. Ливонский орден не был так силен, чтобы угрожать Руси: он мог только огрызаться, не более того. А вот новый крымский хан Девлет-Гирей, да еще при заступничестве Османской империи, представлял собою серьезную опасность. Десятками тысяч уводил он в полон русских людей с южных земель государства и строил планы похода на Москву – готовился мстить за Казань и Астрахань.

Но к этому времени чрезмерно настоятельные советы стали вызывать у Иоанна уже не просто раздражение, а приводили подчас даже в ярость, и он готов был сделать все, лишь бы – по-своему. А войну с Ливонией он считал удачным и своевременным проектом. Так бы оно и оказалось, если бы не одно случайное, но очень коварное обстоятельство.

За год внушительные территории ордена были захвачены русскими войсками, Иоанну это лишний раз позволило почувствовать свои силу и мощь, но далее Москва милостиво согласилась на перемирие. Это оказалось и тактической ошибкой Алексея Адашева, желавшего освободить армию для карательного похода на Крым, и самого Иоанна, привыкшего почивать на лаврах. Новый магистр ордена Готгард Кетлер, возглавлявший пропольскую партию, и большинство рыцарей ордена использовали перемирие с максимальной пользой для себя. Они отдали Ливонский орден в «клиентуру и протекцию» польского короля Сигизмунда II Августа, люто ненавидевшего Русь и не пожелавшего признать Иоанна царем даже после подчинения им Казани и Астрахани.

Неожиданный поворот политических и военных событий изменил судьбы многих государственных деятелей…

В сентябре Алексей Адашев диктовал для государя в своих Кремлевских апартаментах секретную грамоту – диктовал с тяжелым сердцем. Неосмотрительно, ох, неосмотрительно Ближняя дума позволила передохнуть Ливонии! Через пару дней, знал Адашев, царь, отправившийся с женой на богомолье с миром в сердце, получит недобрую весть.

Всего месяц оставался до окончания перемирия с Ливонией, когда орден возобновил военные действия. Возглавляемое новым магистром Готгардом Кетлером войско внезапно оказалось под Дерптом и нанесло поражение московитам, которыми командовал князь Плещеев. Свыше тысячи русских полегло в этой битве! Многих взяли в плен. Сразу после сражения Кетлер осадил Дерпт и попытался взять его штурмом, но, слава Богу, воевода Катырев-Ростовский оказал достойное сопротивление.

Тем не менее воинственный выпад Ливонского ордена показал, что рыцари не только не собираются считать себя побежденными, но и, напротив, готовы к новым и решительным сражениям. Тем более что за ними в лице «протектора» Сигизмунда II Августа теперь стояла и сильная Польша, и Литва.

Но это было только началом. Точно сговорившись с ливонцами, с юга на Русь – в ответ на поход Данилы Адашева – напали крымцы и разорили Каширский уезд. Возьми крымцы войск чуть поболее – за три дня до Москвы добрались бы! Среди русских военачальников началась паника: давно не получали московиты таких ударов, все больше сами привыкли бить врага. Оттого, видать, и расслабились.

Скрепляя грамоту личной печатью, Алексей Адашев уже знал, что большой немилостью грозит ему эта весть, ведь именно на него – его ум, опыт и волю – положился царь и государство свое оставил.

И сам еще не знал Алексей, насколько прав был…

Царь читал грамоту в Коломне – у постели уснувшей Анастасии. До него уже долетела весточка – чуть раньше Адашевского послания. Человек Захарьиных-Юрьевых, неотступно следовавших за государем, доставил ее. И старший Данила, крепко скрывая радость, уже успел горько посетовать:

– Доверились басурманам – вот и получили на орехи. Надо было тебе, царь-батюшка, никого не слушать, а своим умом врагов к порядку приводить. Кто ж его знает, что Алешка Адашев сотоварищи удумать замыслил? Да супротив кого? Чужая душа – потемки!

Иоанн уже готов был к гневу, но терпел. Хотел услышать от друга своего Адашева вразумительное объяснение. Взяв свиток, всех прогнав, он сорвал печать, и скоро уже злоба исказила его черты. Перечитал и стал еще темнее лицом – толкового объяснения не было.

– Знал я, знал, что с немцами мириться нельзя, – сквозь зубы цедил он. – Да послушал их, послушал! И хан время подгадал – теперь со всех сторон клевать станут!

– О чем ты, Ванечка? – открыв глаза, сонно спросила Анастасия.

– Спи, золотко, спи, ясная, – потянувшись к ней, тотчас умерил ярость Иоанн.

– Кто пишет-то тебе? – не унималась жена. – Чья печать-то?

– Алешка Адашев пишет, – сдался супруг. – Поляки с ливонцами да крымцы наступают, наших, как холопов, бьют, а он поделать сам ничего не может! – У Иоанна аж руки от гнева задрожали. Ведь Адашев, Сильвестр и Курлятев уверяли его: подождем, мол, с войной в Ливонии – крымского хана усмирять будем. Усмирили! В Ливонии время упустили – рыцари с поляками и литовцами теперь спелись! Разом, в одно мгновение, все с ног на голову перевернулось – все планы его, русского государя, повержены в прах! – Теперь просит, чтоб я в Москву ехал, – скомкал Иоанн в кулаке свиток. – Нынче же чтоб ехал.

– Он с тобой, со слугою точно, – проворковала Анастасия.

И вновь злоба резанула лицо государя – не впервой уже он слышал подобное. Усмехнулся зловеще:

– Да уж коли я приеду, то в гневе приеду. Никого не помилую!

– И то верно, – одобрила Анастасия. – Но ко всем-то ни к чему быть строгим…

– Ты оставайся, помолись за меня, голубка, – умеряя пыл и целуя жену, проговорил Иоанн, – а я после возвернусь к тебе.

– Не хочу так, – неожиданно твердо воспротивилась Анастасия. – С тобой поеду. Заговорят тебя там. Адашев твой заговорит. Он ведь у-умный! Не отдам более ему мужа своего. Прежде они с Сильвестром тебя, ясный сокол мой, точно зельем сонным опаивали, чтобы спал ты у них на руках как дитя малое, – царица слово в слово повторяла за братьями своими, особенно за старшим Данилой, зело на язык гораздым. – Только ты надумаешь вырваться, как Адашев опять за свое! Но рано или поздно придется-таки тебе проснуться и оправиться. Не права я разве?

– Права, голубка моя, права, – склонясь над женой, дабы успокоить ее, зашептал ей на ухо Иоанн. – Во всем права…

Иоанн не обманулся: Русь оказалась втянута в новую войну, грозившую стать тяжелой и долгой. Не обманулся насчет своих предположений и Алексей Адашев: немедленным ответом на известия из Ливонии и Каширской стороны стала его опала.

Поговаривали также, что царю на Адашева донес казначей Мусаил Сукин, обвинив его «в излишней самостоятельности» в переговорах с Ливонией. А уж что была то за «самостоятельность», это только сам царь и холоп его Сукин и знали. Как бы там ни было, но получил вскорости Адашев от царя приказ: лично отбыть в Ливонию, дабы «охранять завоеванные им, царем всея Руси, рубежи и ставить новые пределы». Назначение сие было в крайней степени унизительным: из фактического руководителя страной Алексей Адашев разом превратился даже не в первого полководца в Ливонии – им стал князь Мстиславский, – а всего лишь в командира артиллерии. Туда же были отправлены и Андрей Курбский, коего на первый взгляд немилость царская вроде бы стороной обошла, и младший брат Алексея Адашева – герой Крыма Данила. Обоим отведены были роли воевод второго плана. В то же самое время окончательной опале подвергся и протопоп Сильвестр: бывшего своего духовника царь сослал в Кирилло-Белозерский монастырь – «молиться за победу русского оружия в Ливонии».

Всем было ясно: Ближняя дума приказала долго жить. Ее собрания прекратились сами собой. Князь Михаил Воротынский и боярин Дмитрий Курлятев, старшие товарищи и сподвижники Алексея Адашева, превратились в обычных вельмож. Многие в те недели потирали руки, и крепче других – братья Данила и Никита Захарьины-Юрьевы. Они-то знали: свято место пусто не бывает. Какие перспективы открывались теперь перед ними!

Одного только братья не учли: не для чьего-то нового влияния на себя царь Иоанн Васильевич избавился от надоевших ему бывших советников – как праведников-старцев, так и мудрецов-ровесников. Нет. Новые приближенные, друзья-сотоварищи, нужны ему были, конечно, но – лишь как холопы верные. Потакающие любому царскому пожеланию.

Отныне Иоанн сам желал вершить судьбу своего государства. Своей волей, своими умом и сердцем.

 

Глава 2

Пред грозными очами

1

– Э-гэ-гэй! – заснеженное поле и холмы впереди, густо поросшие елями, так и прыгали перед глазами всадника, конь хрипел от тяжелой скачки по глубокому снегу, плюясь паром. – Ату их, ату! – Черные спины ливонцев тоже подпрыгивали впереди, расползаясь и собираясь на широком белом поле. Точно тараканье гнездо расшевелили! С пылающим лицом, держа в руке кистень, что яростно раскачивался и звенел цепью, молодой сотник зацепил взглядом товарища, летевшего рядом с ним. – Бери своих и скачи за теми, что вправо уходят! Лети к Мариенбургу, наперерез им! Слышишь?!

– Слышу, командир! – с удалью отозвался тот и тотчас стал выкрикивать команды своим новикам, после чего небольшой отряд резко взял вправо.

Там, далеко, за крепостными стенами, поднимались к небу красные башни Мариенбурга. Снег на их остроконечных крышах лежал так покойно, что казалось: нет и не может быть войны в этом мире! А если даже она и идет где-то, то разве что за тридевять земель отсюда. И поэтому каждый ливонец мечтал сейчас как можно скорее добраться до крепостных стен славного города Мариенбурга, укрыться за ними. Но русские палаши, увы, мало кому оставляли такой шанс…

Бегущих по снегу было сотни полторы, и все они страстно хотели преодолеть это поле и вскарабкаться на крутые и высокие холмы, откуда к зимнему небу уходили корабельные сосны. Многим уже повезло: утопая в снегу, они медленно ползли вверх. А еще сотни две их земляков так и остались лежать позади приближающейся под гиканье и улюлюканье дворянской конницы, состоявшей преимущественно из уже испытанных в боях новиков – отчаянных и бесстрашных бойцов, в полной мере успевших вкусить вражьей крови. Там, за спинами всадников, неподвижно лежали черными куклами жестоко перебитые во время отступления солдаты ордена, и их оружие уже тонуло в снегу, обильно забрызганном кровью посеченной ливонской пехоты.

Вот уже и первые из отставших солдат ордена, сжимаясь под налетающими всадниками, закрывали лица и головы руками. Но палаши русских дворян и сабли казаков, возбужденных скачкой, погоней и самой битвой, превратившейся в побоище, беспощадно рубили врага. Сотник еще издали заметил того сержанта, что давно уже улепетывал со всех ног, то и дело заваливался в снег, но меча не отпускал. Ливонец в кольчужном капюшоне, злой и напуганный до смерти, обернулся на хрип лошади. Вжав голову в плечи, он выставил вперед меч, желая пропороть конское брюхо, но командир дворянской сотни успел первым: размахнулся и ударил кистенем аккурат в темя сержанта. Еще одна черная кукла на фоне алой каши украсила растоптанный снег.

Самые расторопные сержанты ордена уже взбирались по пригорку к хвойному лесу, хватались за голые кусты, заиндевевшие под снегом, подтягивались на них. Ливонцы знали: сюда лошадям не подняться, а русские дворяне вряд ли станут спешиваться ради погони по снегу за и без того сокрушенным врагом. Около сотни ливонцев продолжали упорно ползти по белым холмам вверх. Некоторых разделяло с подоспевшими русскими уже не более двадцати шагов, но тем отчаяннее ливонцы карабкались к цели.

Это было даже весело! Сейчас бы сотню стрельцов – они мигом положили бы весь этот сброд на подъеме. Или лучше татар: стрела татарская бьет куда метче любой пищали!

Сотник оглянулся на смех за спиной – там, на замерших перед крутой преградой лошадях, звонко гоготали безусые русские дворяне, совсем еще юные, и матерые казаки гортанным гоготом вторили им, указывая саблями на беглецов. Улыбнулся и сотник. Такого противника и бить жалко! Гнев и жажда крови ослабевали. Азарт погони медленно угасал.

– Куда ползете? Снег сойдет, все равно достанем! – крикнул один из русских конных дворян. – Бить не будем, сползайте! А коли будем, то через одного!

Но ливонцы и не понимали его, и понимать не хотели. Русские медведи были страшны и кровожадны – они и убивали со смехом.

Заметив у седла одного из казаков аркан, сотник окликнул воина:

– Эй, малой, сможешь подловить во-он того басурманина? – он указал на ливонца, что уже второй раз едва не соскользнул вниз.

Ливонец был приметным – белая накидка с крестом и знаки отличия на плече говорили о том, что это офицер, может быть, даже рыцарь. Тем более был он молод, а значит, получил свои отличия в первую очередь за благородство крови. Шлем ливонец потерял, да и меч тоже: пустые ножны болтались у левого бедра, кинжал – у правого.

– Отчего ж не смочь? – зацепив веревку, кивнул казак. – Попробовать-то можно!

Когда рука ливонского рыцаря уже хваталась за очередную ветку, казацкая петля хлестко обвила его – и руку по самую подмышку взяла, и голову. Петля затянулась мгновенно, и ливонца тут же отбросило назад, в снег. Русские бойцы – казаки и дворяне – опять захохотали.

– Попался, голубчик! – крякнул расторопный казак.

– Тяни его, Михайло, – кричали другие. – Да смотри, чтоб не сорвался! Вон сом-то какой, все пять пудов потянет, если не больше!

Примеру Михайло последовали еще несколько его товарищей, что имели при себе аркан круглый год. Одни промахнулись, но трое уже сноровисто зацепили свою добычу и теперь тащили ее, упирающуюся, вниз. Им помогали и другие казаки, и молодые русские дворяне. Все равно что сети тянуть. Потеха! Один из казаков прицепил аркан к седлу, пока его ревущий от ужаса ливонец бился в снегу, и дал задний ход. Беглеца так и выбросило из снежной волны к самым копытам. Едва не затоптал его казацкий конь. Теперь в русские холопы идти – другой дороги нет! Но вот Михайле не повезло – он выудил лишь рассеченную петлю на конце веревки. Ливонец тотчас вынырнул из снега, огляделся, держа кинжал в руке, стремглав отправил оружие в ножны и вновь полез наверх.

Казак с досадой рыкнул и потащил из-за пояса топор.

– Приложу его! Приложу, окаянного! – повторял он. – Такой аркан испортить! Я ведь с ним от самого Днепра шел!..

Сотник с азартом следил за уползающим вверх ливонцем и разъяренным неудачей казаком. Но когда Михайло, прицелившись, уже замахнулся, ливонский офицер, точно чувствуя близкую гибель, оглянулся. Тогда-то русский сотник и поймал его взгляд – испуганный, растерянный, недоуменный. Лет девятнадцать было ливонцу, светлые волосы выбились из-под кольчужного капюшона. Погибать столь нелепо даже для простого ратника не дело, а уж для дворянина, да еще молодого, – тем более! Командир русской дворянской сотни – ровесник ливонца – знал точно: сам бы он ни за что не хотел погибнуть так глупо и… жалко.

– Не тронь! – крикнул он казаку, хватая за руку.

– Обожди, господин, – рванул тот плечом, высвобождаясь, – сказал, приложу, значит, приложу!

– Я сказал – не тронь! – рявкнул сотник. – Не заяц он! Бить – так в поле, а не в спину, слышишь? Сам упустил – никто не виноват. Мне он живым нужен да разговорчивым. Не палачи мы!

– Тоже мне, нежности, – проворчал казак, огрызаясь, но ослушаться дворянина и старшего по званию, хоть к сотне его и не принадлежал не решаясь.

– Вы дворянин? – на ломаном немецком крикнул сотник врагу.

– Да, – отряхивая снег с лица, прокричал тот в ответ, – я – Карл фон Штаден!

– Дайте мне слово, что не пойдете более против русских!

Ливонец понял: неправильный ответ – и топор казака повалит его. Не успеет он ни отпрянуть, ни скрыться.

– Даю! – выкрикнул решительно.

– Слово дворянина?

– Да!

Сотник кивнул.

– Пусть уходит, – бросил он казаку. – Не посмеет он слову своему изменить.

Михайло ослабил руку, чертыхнувшись, нехотя отправил топор обратно за пояс. Конники из дворян уже отходили, казаки волочили за собой заарканенных пленных. Молодой ливонский офицер был уже на вершине заснеженного холма, у кромки леса, когда обернулся – не смог не оглянуться.

– Кого я должен благодарить? – уже издалека крикнул он, но сотнику показалось, что крикнул с вызовом.

– Григорий Засекин, – назвал себя русский дворянин. – Князь Засекин!

– Благодарю вас, князь!

И сотнику вновь показалось, что вслед благодарности эхом полетела насмешка. Уже поворачивая коня назад, Григорий тоже не утерпел – обернулся. Молодой ливонский офицер, как и его люди, уходили в лес, рады-радехоньки, что избежали русских мечей. Здесь была их земля, тут они знали все тропинки и овраги и надеялись скрыться. Но русские, шествующие по Ливонии победоносным маршем, могли позволить себе милость отпустить их…

Григорий взглянул направо – приближался отряд русских конников. Впереди ехал Петр Бортников, его десятник, в кольчуге поверх короткого кафтана, в медвежьей шапке.

Петр улыбнулся другу:

– Часть посекли, других на холмы отпустили. Преследовать не стали – много чести! – он кивнул в сторону крепости. – Потом всех скопом возьмем.

Разговор друзей происходил 1 февраля 1560 года на подступах к ливонскому городу Мариенбургу.

В конце осени прошлого года закончилось полугодовое перемирие, нарушенное ливонской стороной. Этот короткий мир ничего не решил, за исключением того, что подарил все тактические выгоды Ливонии. Спор, рожденный давними распрями, только крепче врос в обильно политые кровью земли распадающегося ордена и в сердца враждующих государей.

Но даже под протекторатом Польши вступившие в битву с царем московским рыцари вновь сдавали позиции. Забыв о злых крымцах, Иоанн бросил на запад немалые силы – во что бы то ни стало он хотел залатать дыры, образовавшиеся после неосмотрительных действий Адашева и его политической партии, ныне оказавшейся в отставке. Зимой 1560-го сокрушительному артиллерийскому обстрелу подвергся осажденный Мариенбург, а вылазки ливонцев заканчивались преимущественно неудачами – подобными той, в которой участвовал помилованный сотником Григорием Засекиным офицер Карл фон Штаден.

9 февраля Мариенбург пал, открыв дорогу в западную и центральную Ливонию. Оставался последний орденский оплот: ливонская столица – неприступный Феллин. Весной на территории Ливонии шли редкие бои, но обе стороны знали, что рано или поздно именно там, под Феллином, произойдет решающая битва.

Тем временем на самой Руси, в царском доме, происходили события трагические. Но даже самый проницательный ум не смог бы предугадать катастрофических последствий…

В июне 1560 года царь и царица были на богомолье в Можайске, куда выезжали довольно часто. Там впервые Анастасия и почувствовала себя худо. Покачнулась в церкви во время вечерни да так и опустилась на колени. Иные подумали: сейчас осенит себя крестным знамением и поднимется, да не тут-то было. Царь первым метнулся к ней, окрикнул домашних так, что священник, читавший молитву, едва не поперхнулся. Царицу подхватили под руки и вынесли из церкви.

Иоанн долго потом смотрел на нее в опочивальне, спрашивал, не нужно ли чего, а сам думал: «Неужто кто злодейство против супруги моей венчанной сотворил? С чего бы молодой и здоровой женщине захворать ни с того ни с сего?» Не просто так роились подобные мысли в его голове: до сих пор стояло перед глазами бледное лицо матери, Елены Глинской, отравленной боярами-злодеями Шуйскими. Синие губы, запавшие глаза, черные тени под ними – в кого превратилась-то всего за несколько дней?! А ведь первой красавицей слыла царица Елена на Руси в свое время.

И вот теперь – Анастасия…

Иоанн не ел и не пил толком, каждая минута была для него пыткой. Спустя семь лет после его недуга они точно поменялись местами – теперь он трепетал у ее постели, следя за каждым движением, прислушиваясь к каждому вздоху любимой жены. Сам поправлял одеяло на ее груди, вытирал пот со лба. То прижимался к ней щекой и целовал в губы, то твердил горячечно: «Тебе отдыхать надобно, спи же, спи!» – и никого даже близко к ней не подпускал. Сиделки от страху готовы были сознания лишиться: вдруг не так чего сделают?

Все думали, что обойдется. Мало ли – кто сейчас не хворает? Да только царице все хуже и хуже становилось.

– Ну, лекарь, что скажешь про мою голубку? – спрашивал Иоанн у домашнего врача. – Отчего не летает, а в жару мечется?

– Да что ж я могу, ваше величество? – бледнее накрахмаленного полотна, бормотал доктор. – Сил мало у царицы – она и так хрупкая, как перышко, а тут еще дите за дитем. Шутка ли: рожать каждые полтора года?! Дмитрий, упокой Господь его душу, Иван и Федор. Да еще трех дочерей потерять. А ведь едва родились! Утроба женская – хитрая штука, царь-батюшка…

– Ты мне зубы не заговаривай! Говори прямо: отравили ее? Говори, яд это?!

Доктор все пятился и пятился прочь, к дверям:

– А может, и отравили…

– Пошел вон! – бледнея от гнева, прошипел царь. – Вон! Вон!

Никто не знал, что через несколько дней Иоанн, обезумевший от горя, будет метаться по спальне своей царицы, все ломая и круша, ревя, как раненый зверь. «За что, Господи, за что?!» – будут слышать самые смелые, те, что не побоятся приблизиться в эти минуты к двери. «С тобой, милая, должен был прожить свой век, с тобой и в могилу сойти! – будет кричать царь, прижимая бездыханное тело Анастасии к груди, таская его за собой, точно куклу, путаясь в покрывалах. Словно жизнью своею хотел с ней поделиться. – С тобой, Настасьюшка…»

Не вышло. Видно, другую судьбу уготовил ему Господь…

2

В начале лета того же года со стороны Москвы возобновились полномасштабные военные операции в Ливонии. Шестидесятитысячная русская армия под командованием князя Мстиславского вторглась в еще незанятые ливонские земли и теперь уверенно продвигалась к главной цитадели ордена – неприступной крепости Феллин. Несмотря на то, что московиты превосходили их числом, ливонцы с нетерпением искали решающей битвы. Они надеялись на отмщение и чудо Господне! Рыцарями командовал ландмаршал Белль, которому магистр Готгард Кетлер вверил все полномочия полководца. В то же самое время двенадцатитысячный эскадрон конных русских дворян под командованием князя Владимира Барбашина, в коем одним из сотников служил и Григорий Засекин, был выслан вперед – с заданием уничтожить главные коммуникации, связывающие Феллин и приморский город Гапсаль, откуда в столицу ордена поступали оружие и продовольствие. При выполнении этого приказа князь Барбашин и столкнулся с ливонской армией. Правда, много южнее самого Феллина…

2 августа 1560 года под городом Эрмесом дворянский эскадрон схватился с основными силами ордена и наголову разбил их. По тяжести это поражение оказалось для ливонцев куда сокрушительнее предыдущих: не считая сержантов и наемников, орден потерял убитыми около трехсот рыцарей, еще сто двадцать из них сдались в плен. Туда же угодили и одиннадцать командоров во главе с мечтавшим взять реванш ландмаршалом Беллем.

Фортуна крепко держалась на стороне Москвы. Для врага же ее это оказалось равносильно приговору – оправиться от такого удара не представлялось никакой возможности. Чудо Господне обернулось против его жаждавших, и русские войска, даже не празднуя победу, скорым маршем и беспрепятственно достигли в итоге ливонской столицы.

В первых числах августа 1560-го началась знаменитая осада Феллина. По приказу Алексея Адашева город отрезали от остального мира и окружили шанцами – небольшими земляными укреплениями. Сюда же была доставлена и вся русская артиллерия. Беспощадная бомбежка Феллина не прекращалась ни днем, ни ночью. Русские солдаты засыпали и просыпались под артиллерийский огонь, а жители Феллина – еще и под грохот рушившихся крыш своих домов, и часто этот звук был последним в их жизни.

В городе огонь уничтожал все новые и новые здания. Скрыться от него было практически негде, разве что в подвалах или в замке магистра, от сокрушительных ударов и пылающей смолы с каждым днем все более теряющем былое величие. Ливонцы понимали: московиты настроены серьезно и не уйдут, пока стены крепости не дрогнут и не рассыплются в песок, как стены Иерихона. Но Феллин продолжал держаться – со стороны казалось даже, что ежедневные бомбардировки ему нипочем. Русские не переставали удивляться: по их расчетам, от крепости давно уже не должно было остаться и кирпича! Секрет же состоял в человеке, управлявшем столицей и командовавшем ее обороной. Комендантом цитадели оказался истинный рыцарь, оставшийся непреклонным несмотря даже на то, что русские обещали ему жизнь – в обмен на его согласие открыть ворота. Этим рыцарем был экс-магистр ордена Вильгельм фон Фюрстенберг.

Старик все еще надеялся на чудо – что Готгард Кетлер соберет новые полки и придет вместе с Сигизмундом II Августом под стены Феллина. Однако после недавнего разгрома и плена ландмаршала Белля «чудо» сие стало невозможным, а поляки и литовцы с помощью отчего-то медлили.

В эти дни и дошла до русского лагеря черная весть: царица умерла. Овдовел Иоанн Васильевич.

Курбский и Адашев молча перекрестились за помин души той, что незаслуженно не жаловала их. В лагере отслужили панихиду. Бывшим царским советникам по прежней Ближней думе появилось над чем задуматься. Некому больше было усмирять сердце Иоанна: Сильвестр, гневом Господним царю грозивший, отбывал заточение в Кирилло-Белозерском монастыре; Анастасия, свой подход к мужу имевшая и по-женски усмирявшая – лаской да тихим словом, – отошла в мир иной. Обнажено оказалось теперь сердце молодого монарха. А потому – вдвойне опасно. Два ушлых братца, Данила с Никитой Захарьины-Юрьевы, найдут, какой отравой плеснуть в него.

Русским полководцам оставалось только продолжать изматывать врага да ждать очередных вестей из Москвы.

А ливонцы тем временем пытались пробиться к Феллину, и один из ночных рейдов застал русских врасплох. Конный отряд немецких наемников пришел со стороны Пернова. Он вылетел из-за леса, где на некотором расстоянии друг от друга проходили дозором две сотни русских дворян, одной из которых командовал Григорий Засекин. Держа копья наперевес, наемники врезались в два десятка русских новиков, объезжавших территорию, и почти тотчас перебили их. Бóльшая часть сотни пришла на выручку, но не сразу. Завязалась битва. Под яркой луной зловеще вспыхивали мечи и сабли, звенела сталь, оглушительно ржали кони, кричали смертельно раненные и падали под копыта вражьих и своих коней, после чего, растоптанные, замолкали навеки. Если бы не сотня Григория Засекина, подоспевшая вовремя, ливонцы одолели бы русских. Но, обойдя лес по следам противника, русская сотня молниеносно ударила ему в тыл. Половина наемников полегли на месте, еще часть спаслись бегством и рассыпались по окрестностям. Русские гнали прочь коварного противника. Кого нагоняли – добивали на месте.

Приметив конного ливонца, что опрометчиво выскочил на лунную дорожку и намеревался уйти, Григорий рванул за ним. Тот попытался скрыться в лесу, но упускать его в планы сотника не входило: уйдет сегодня – вернется завтра с другой стороны!

– Дерись, сукин сын! – преследуя ночного гостя, кричал Григорий. – Ну, дерись же со мной!

Когда стало понятно, что схватки не избежать, ливонец резко развернул коня. Всадники сшиблись на опушке приземистой дубовой рощицы. Меч неприятеля полоснул Григория по шлему, рассек кольчугу на плече. В ответ сабля русского князя ударила ворога по правой кисти, вскрыв кольчужную перчатку и отхватив два пальца. Ливонец вскрикнул, меч отлетел прочь. Второй удар Засекина пришелся по ребрам рыцаря, и тот покачнулся и повалился с седла.

Когда ливонец оказался на земле, сжимая покалеченные пальцы, Григорий тоже спрыгнул с коня. Он собрался уж было прикончить басурмана-налетчика, избавить от тяжких мучений, как вдруг рука сама собой дрогнула.

– Ты?! – занеся саблю над головой ливонца, только и смог вымолвить он.

Поверженным оказался старый знакомый – Карл фон Штаден. Засекин ногой прижал его к земле.

– Я тоже узнал тебя, князь, – с трудом дыша, прохрипел тот.

Меч его был обильно испачкан кровью. Русской – сомневаться в том не приходилось.

– Ты ведь слово дворянина давал! – еще сильнее придавив врага, рыкнул Григорий.

– Слово русскому медведю ничего не стоит! – огрызнулся светловолосый ливонец.

– Вот как?! – зло усмехнулся сотник. – Что ж, придется научить тебя и перед медведем русским ответ за слово свое держать.

– Пощады просить не буду – бей!

– Велика радость – лежачего прибить! – скривился презрительно Григорий. – Нет уж, судьба у тебя отныне другая – на поводке у меня быть! – сквозь зубы процедил он и ухватил рыцаря за кольчугу. – Вставай, басурманин! В смерти твоей мне никакого толку нет, тем паче что ваша чухонская братия опять мордой в дерьмо угодила. Считай себя отныне рабом царя русского, пёс! – Окровавленный меч и наглый тон рыцаря задели Григория за живое. Эх, приложил бы его тогда казак Михайло, глядишь, кому-то из русских жизнь бы тем самым спас. Снова недобро усмехнулся: – Так что поедешь на родину медведей, фон Штаден. А там, глядишь, конюхом служить станешь или, может, пастухом. Это уж как твой новый хозяин пожелает, – Григорий перевернул ливонца на живот и стянул ему руки, одна из которых была безвозвратно искалечена, бечевой. – А уж кому тебя отдадут в работу – это пока дело темное. Вставай!

Отплевываясь кровью, ливонец привстал на колено, а затем и в рост поднялся. Покачнулся. Зло зыркнув на Григория, отвел взгляд:

– Мне есть что сказать тебе, князь…

– Да неужто? – ухмыльнулся Григорий. – Что ж, говори, выслушаю, так и быть.

– Это важно для твоих командиров. Отведи меня к ним.

– Быть по-твоему, – равнодушно кивнул сотник. – Только имей в виду: мои командиры злы как черти и в случае чего поджарят тебя, словно утку на вертеле. Так что лгать не советую. Тем более что Феллину, – он махнул рукой в сторону крепости и доносящегося грохота канонады, – со дня на день придется-таки спустить рыцарский флаг и сдаться на милость царя нашего батюшки. А чтобы секрет твой напрасным или худым не оказался, ты мне его по дороге расскажешь. Не понравится – утоплю в первом болоте. Сам знаешь: их тут немало.

Только на рассвете, вернувшись со своей героической сотней и пленными ливонцами на родную позицию, Григорий доставил Карла фон Штадена в деревушку, где расположился штаб русской армии. Вошел через широкие ворота во двор, отряхнул кольчугу, потопал, сбивая с сапог грязь. Тысяцкого, непосредственного командира молодого князя, в лагере не оказалось, и потому Григорий решительно направился прямо к полководцам.

– Спят? – спросил он у знакомого стрелецкого сотника, чьи люди несли нынче караул.

Бородатый стрелец смачно зевнул и вместо ответа спросил:

– Потрепали, княжич?

– Есть немного, – признался Григорий. – Так спят или нет?

Тот пожал плечами:

– Кто ж их знает? Они мне не докладываются. Но вроде не спят. Всю ночь свечи жгли – знай только новые подноси!

– Совещались?

– Похоже не то. Видел: сидели пресветлый князь Курбский и Алексей Федорович, трапезничали, вино пили и разговоры вели.

– И Алексей Федорович вино пил? – удивился Григорий.

– Да нет, пил Андрей Михайлович. А Алексей Федорович все больше на траву заморскую налегал. Другие командиры тоже были. Потом все разошлись, а князь и Алексей Федорович долго еще бодрствовали. Всех ординарцев вон выставили, – с усмешкой добавил стрелец. – А недавно вот завтракать изволили. Опять вина просили. Теперь-то, может, и заснули уже. – Нахмурился: – Да коли даже и бодрствуют, все одно вряд ли до себя допустят. Сердитые они!

– А я все ж попробую, – сказал Засекин.

– Воля ваша, княжич.

Григорий прошел мимо охраны из стрельцов, махнул идущим позади себя двум новикам: мол, тащите сюда пленного. Стрелецкий сотник, окинув хмурым взглядом ливонца, открыл перед Засекиным дверь.

Григорий прошел сени, доложился сонному ординарцу. Тот, приоткрыв дверь, в свою очередь сообщил:

– К вам сотник, князь Григорий Засекин.

– Зови, – ответил после паузы знакомый голос.

Григорий узнал его – он принадлежал князю Курбскому. Молодой командир вошел и остановился на пороге.

В гостевой литовской избы, при сером утреннем свете, хмуро трапезничали два полководца – Алексей Адашев и князь Андрей Курбский.

На простом деревенском столе стояли высокие серебряные кубки и кувшин с остатками вина. На турецком чеканном серебряном блюде холмом поднимался наполовину разделанный копченый окорок; лежали наструганное ломтями заветренное мясо и хлеб. Григорий потянул носом: ах, какой аромат пряно-острый! Проголодался он за эту ночь.

– Ты прямо аки солнце светишься, Засекин, – хмуро заметил Курбский. В расстегнутой до середины груди белой рубахе, он сидел, привалившись к спинке широкой скамьи, крупный золотой крест путался в волосах. В левой руке был зажат кубок, в правой – охотничий кинжал с нанизанным на него подмороженным яблоком. – Что ливонцев отбили, знаем уже, – продолжал князь. – Или еще что нового есть?

Алексей Адашев в застегнутом на все пуговицы черном кафтане тоже уставился на сотника. Полководцы стояли сейчас перед тяжелым выбором, потому и не спали. Уже нынче собирались они отдать приказ о штурме неприступного Феллина – тянуть и далее не имело смысла, ибо овдовевший царь мог в любой момент обвинить их в «предательском» затягивании войны. Но жертвы, которые приходилось бросать в этом случае на алтарь победы, представлялись им огромными.

– Есть добрая новость, Андрей Михайлович, – оживленно откликнулся сотник. – Взял я только что у холмов офицера ливонского, так весьма интересную историю он поведал. Оказывается, ландскнехтам, что Феллин защищают, давно уже жалованья не платят. Более того, все дома в городе разбомблены и выгорели, один только детинец их басурманский и стоит пока. Наемники же мечтают сдать и город, и своего командира, после чего – положиться на нашу милость. Ландскнехтов этих сотни три, не больше, но стóят они, как я понимаю, дорогого. А самих рыцарей у магистра не более ста человек: ну, сержанты там, прислуга, все, что положено. Однако рыцари только замок магистра защищают, сам детинец, а вот ворота и стены городские – те самые ландскнехты. Последний же артиллерийский обстрел, который им Алексей Федорович учинил, – Григорий отвесил почтительный поклон в адрес второго своего благодетеля, – едва вконец не извел наемников. Совсем, словом, затужили басурмане.

Глаза Адашева заблестели:

– Неужто правда?! А то я уж начал думать, что им наши ядра – как мед с конфетами: только подавай!

– Правда, истинный крест, правда! Да я вам сейчас этого бедолагу прямо сюда доставлю, сами его исповедь послушаете. А главное, знайте: командир этим ландскнехтам, немчуре наемной, – двоюродный брат моего пленного, Адольф фон Штаден. Кузен по-ихнему. Смекаете, каков поворот? – Григорий стушевался вдруг своего чересчур вольного разговора, но старшие товарищи широко улыбнулись, как бы поощряя его пыл и жар. – Так мне привести его?

– Веди, Гриша, веди, – кивнул Адашев. – Новость-то, кажется, и впрямь хороша, а? – подмигнул он Курбскому.

Через несколько минут ливонской офицер повторил слово в слово рассказ русского княжича и добавил, что брат его поверит только одному человеку – ему, Карлу фон Штадену.

А еще через четверть часа Курбский и Адашев решили: штурм Феллина отложить. По крайней мере на сутки или двое.

– Что ж, Андрей Михайлович, – обратился, когда ливонца вывела охрана, повеселевший Адашев к своему товарищу, – рисковать, думаю, мы ничем не рискуем, зато польза, коли дело выгорит, великая будет!

…В ночь на 30 августа 1560 года русские полки – из конных дворян и стрельцов – начали стягиваться к городу. Первоочередной целью были главные ворота Феллина. С другой стороны мощной крепости Адашев усилил бомбежку стен – для создания видимости, будто русские вот-вот пойдут на штурм, потому-де и пытаются ослабить защиту стен.

Несколько сотен конных русских дворян и казаков приблизились к воротам едва не вплотную – на них была возложена особая миссия. Перед рассветом мост неожиданно опустился, и ворота города, тихонько скрипнув, начали открываться. Это и послужило сигналом – сотни русских конников ворвались в Феллин.

Победа была близка, но еще не одержана. Магистр Вильгельм фон Фюрстенберг ожидал предательства со стороны ландскнехтов, возглавляемых наемником-аристократом Адольфом фон Штаденом. Старый магистр предлагал даже расплатиться с ними золотой посудой и украшениями из собственной казны, но немецкие наемники лишь сделали вид, что согласны. Тогда магистр отдал распоряжение своим рыцарям запереть замок и ждать. Когда русские ворвались в город, оказывать им сопротивление было, по сути, некому.

Григорий Засекин, возглавлявший одну из сотен, что первой ворвалась в Феллин, был поражен увиденным – ни одного целого дома не осталось в городе! Груды камней и устрашающие пепелища предстали взору: артиллерия Алексея Адашева поработала на славу! Проезжая по разрушенным улицам города, Григорий первым натолкнулся на безоружный отряд ландскнехтов. Русские были заранее предупреждены: сечь головы в городе не стоит, ибо наемники предательством купили себе жизнь и свободу. Их по предварительной договоренности с Карлом фон Штаденом отпустили, вернув даже оружие. Уже через час, при мечах и копьях, ландскнехты покидали Феллин. Каждому за городскими стенами должны были выдать и по лошади – дабы смогли добраться, кто куда пожелает.

Присмиревшие, молча проходили они по разбитым улицам мимо русской конницы, когда Григорий Засекин вновь увидел старого знакомца Карла фон Штадена. На сей раз – с увечной рукой на перевязи. Григорий хмыкнул: недаром все-таки он пленил его – вон как оно все вышло! Фон Штаден был отпущен двумя русскими полководцами, сумел вернуться в город, где его хорошо знали, и договориться со своим кузеном и его старшинами, которые и сдали в итоге русским неприступный ливонский город.

– Я сдержал свое слово, князь! – проходя мимо сотника дворянской конницы, весело крикнул он. – Вы гордитесь мной?

– Теперь – да! – ответил насмешливо Григорий. – Но берегитесь петли – свои не простят вам предательства!

– А я не прощу вам своих пальцев! – Карл фон Штаден поднял перевязанную руку. – Мне их будет не хватать. Прощайте, князь!

– Прощайте! – небрежно бросил Григорий. – И берегите от русских медведей голову! – теперь в его словах слышалось куда больше насмешки, чем в свое время у противника.

Когда ландскнехты поравнялись с воротами, русские обнаружили, что те несут слишком много поклажи. Выяснилось, что, вспомнив о сокровищах магистра, которыми тот хотел расплатиться с ними, ландскнехты попросту обворовали его – унесли все, что смогли. Казаки обыскали воров и отняли практически всю ливонскую казну, отправив предателей-наемников прочь от Феллина с пустыми руками и проклинающими в душе всех русских.

Не знали тогда ландскнехты, что их в будущем ждет. Приехав в Ригу и проговорившись, какой ценой купили себе жизнь, почти все они, кто не успел вовремя улизнуть и покинуть город, были арестованы и повешены за крепостной стеной, и первым закачался на перекладине их командир Адольф фон Штаден. Кузен же его, сметливый и расторопный Карл, казни избежал, сумел улизнуть от возмездия.

А русских ждал впереди штурм цитадели – стоявшего в самом центре Феллина замка Вильгельма фон Фюрстенберга. Магистру было послано требование сдать замок, но он, как и предполагали Курбский и Адашев, отказался. К замку стали подкатывать бомбарды.

И опять начался ад. С методичностью часового маятника пушки разносили крепостные стены последнего оплота Феллина, его цитадели. Камни обрушивались на головы рыцарей. Но и ливонцы не отставали от своих заклятых врагов.

Рядом с Григорием пролетело ядро, выпущенное ливонской пушкой из замковой бойницы, – двух его товарищей рассекло пополам. Под ним самим убило лошадь – ее сразил залп ливонских мушкетов. Но когда бой продолжился в замке, все уже спешились. Много стрельцов полегло под огнем орденских пушек, но сила была за русскими. Ярость и сила. И когда ворота замка разлетелись, а за ними – и решетки, кинулись внутрь скопом и стрельцы, и казаки, и дворяне конных полков.

Стрелецкий отряд, ворвавшийся во двор замка, расстреливал противника из пищалей, сек бердышами защитников цитадели.

– Не пускайте русских к башне! – в стальном доспехе, управляя закованным в броню конем, кричал рыцарям бывший ландмаршал ордена Филипп Фюрстенберг.

После короткого боя дворяне, стрельцы и казаки захватили все подступы к башне, открыли и эти ворота. В замок магистра, спешившись, удало размахивая саблями, ворвались дворяне. Сотня Григория Засекина неслась впереди. Никому не обещали русские пощады и никому ее не давали. Но оставшиеся рыцари и не просили ее – умирая, забирали с собой и много противников.

Коридоры замка были завалены трупами и ранеными. Боеспособных становилось все меньше – единицы. Защитников теснили повсюду, на стенах замка, в тесных его коридорах.

Григорий был первым, кто бок о бок со стрельцами ворвался в главные покои орденского вождя. И когда несколько рыцарей, защищаясь до последнего, пали под мечами русских и дверь была выбита, сотник Григорий Засекин ввалился в залу с шахматными полами. Там, в кресле с высокой спинкой, восседал бывший магистр Вильгельм фон Фюрстенберг – сухой и седоволосый, в черном костюме и только одной выпуклой кирасе. Русские опешили, увидев его – бледного и неподвижного, точно статуя с крючковатым желтым носом.

Григорий, будучи князем и сотником, дал отмашку стрельцам, приблизился к магистру.

– Ваш меч, герр Фюрстенберг, – сказал он, протягивая руку.

Экс-магистр и комендант города, опираясь о подлокотники кресла, встал. Вытащил из ножен меч, перехватил за лезвие, отчего рука его, потерявшая уже былую силу, дрогнула, отдал молодому воину. И тут же глаза его блеснули: он узнал молодого воина! Сухо усмехнулся и кивнул. Принимая меч, поклонился и Григорий.

Дело было сделано – Ливонский орден сдал свою столицу. Еще один мощный город, откуда три столетия рыцари управляли народами Прибалтики и посягали на русские земли. Но орден проиграл последнюю свою войну, и его история подходила к концу.

В этот день Алексей Федорович Адашев, в присутствии князя Курбского, сказал своему подопечному:

– Ты взял магистра, Григорий, тебе и в Москву его везти пред царские очи! Но не сотником повезешь его – тысяцким.

Курбский, соглашаясь, кивнул:

– Это самое малое, что мы можем для тебя сделать. Будет время – сделаем больше.

– Со своей тысячей и поедешь, князь Григорий Засекин, – добавил Алексей Адашев. – Завтра же утром. – Он нахмурился, переглянулся с Курбским. – Да нет, уже сегодня получается. Тянуть не будем. – Он кивнул молодому князю: – Пару часов на сон – и в дорогу! И вот что еще, Гриша, – доверительно продолжил Адашев, – не говори ты пока никому, что это я тебя тысяцким сделал. Царь серчает на меня, значит, может и на тех осерчать, кто близок мне.

– Да как же так? – пробормотал Григорий.

– А вот так. Коли спросят, а тебя спросят, отвечай просто: Феллин помог взять и магистра пленил. Чем не заслуга? По-моему, так велика!

Засекин посмотрел на Андрея Курбского, но тот встретил его взгляд холодно. Тревога лежала на челе пресветлого князя.

– Ты слушай, слушай, – только и сказал он.

– Для пользы твоей говорю, – хлопнул Адашев новоиспеченного тысяцкого по груди. – А теперь ступай. Ступай.

Вперед тотчас были высланы гонцы, дабы известить царя о падении Феллина и захвате экс-магистра фон Фюрстенберга. Ответственность за его доставку легла на плечи князя Григория Засекина. И, покидая после недолгого сна лагерь под разрушенным Феллином, Григорий не знал, что творилось сейчас в душе Алексея Федоровича Адашева, его благодетеля и командира…

3

Путь в родные земли Григория Засекина с вверенной ему тысячей конных воинов лежал по завоеванным ливонским территориям, потом через свои города – Псков и Ям Запольский, Торопец и Волок. Все это время экс-магистр ордена ехал в просторной деревянной повозке вдвоем с сопровождавшим его секретарем. Выходил разве что к трапезе, а то и трапезничал в своей маленькой деревянной башенке на колесах. Крошечный замок с одним-единственным слугой! Ножей и вилок Вильгельму фон Фюрстенбергу не полагалось, тонких шнурков тоже, как и порошков разнообразных, дабы не учинил над собой чего-нибудь худого. Таков был приказ. Один раз в час, за исключением сна, магистра проверяли: жив и здоров ли? А секретарю его пригрозили жестокой пыткой, коли с хозяином что-нибудь приключится. Не хворым и в сознании должен был добраться пред царские очи магистр, столько хлопот доставлявший Москве долгие годы. Потому Григорий и посылал своего ординарца Пантелея, бравого юнца из костромских дворян, лично приставленного к нему Данилой Адашевым, спрашивать у магистра, не надо ли ему чего. Но тот, как правило, отмалчивался.

За чопорного немца на ломаном русском отвечал его секретарь:

– Вильгельм фон Фюрстенберг благодарит за заботу, но сейчас он желает отдыхать и просит его не беспокоить.

Пантелей пришпоривал коня и несся к командиру:

– Отдыхает он! Да говорить просто не хочет, и все тут!

– А ты видел, Пантелей, чтобы пса, которого изловили и силком волокли в клетку, с тобой дружбу водил? – усмехаясь, спрашивал его Григорий. – Вряд ли. Но мне поручили быть с ним обходительным да ласковым, как с барышней, – приходится исполнять.

Конным дворянам, и днем и ночью дежурившим по обе стороны повозки, только и видны были, что желтый ястребиный нос магистра, время от времени появляющийся в небольшом окошке, да ничего не видящие, точно ослепшие глаза надменного и гордого старика.

Нет, не таким представлял закат своей жизни Вильгельм фон Фюрстенберг! Гордые ливонские стяги еще шумели в грезах над его головой, как шелестят кроны больших деревьев в летнюю ветреную погоду. Но реальность была иной – страшной, хуже любого ночного кошмара. Слава растоптана, былые товарищи либо в землю легли, либо предали его. Чужая земля, ненавистная Русь, пожирала оставшиеся ему дни, изводила тряской на бесконечных кривых дорогах.

Чужие мили, чертовы мили.

Адашевым дан был Григорию указ: шесть часов в сутки на сон, час – на трапезы, остальное время – скорый путь. Когда же пошли земли великого княжества московского, тысяцкий вздохнул спокойнее. Выслал вперед отряд – оповестить двор о приближении ценного живого трофея.

Москва встретила Григория осенним увяданием садов, в которых тонула столица, бирюзой и золотом церковных куполов. Желтый нос Фюрстенберга все чаще появлялся в окошке ливонской повозки. Как магистр ни старался держаться отстраненно, чужой уклад все же вызывал у него интерес. Вот сверкнула Яуза, а вот и Москва-река. Дым над трубами домов. Купцы и черные люди. Расторопные мужички с пилами да топорами. Столица продолжала строиться и разрастаться: домишками и теремами, церквушками и соборами; всё новые люди стекались сюда, к окраинам, находя тут, подле царских стоп, родной дом.

Наконец въехали в саму Москву. К вечеру пришла прохлада. Угасал шум на рынках. Показался вдали Кремль. Желтый нос магистра так теперь и торчал из окошка. Барыни и барышни с прислугой прогуливались, дворяне при саблях.

Еще на последней остановке, в безымянном селе, магистр приказал нагреть для него воды в кадке, искупался и переоделся в чистое: вычищенный черный камзол и черные бархатные штаны – все расшито было серебром. Знал он, куда его везут. Не хотелось магистру предстать пред молодым русским царем уставшим стариком, измученным и жалким.

– Вы отдадите мне меч, князь? – спросил он утром, когда готов был двинуться в дорогу.

– Нет, господин магистр, не отдам, – ответил Григорий. – Вы не гость – вы пленник царя всея Руси, Иоанна Четвертого Васильевича. Меч я передам вельможам, а уж государь сам решит, как быть с первым ливонским клинком. Со вторым, – поправил себя Григорий. – Первый остался у вашего преемника, но это, полагаю, ненадолго. – Тысяцкий Засекин не сомневался: препроводив Фюрстенберга в Москву и передав его с рук на руки боярам, он вернется в Ливонию и достанет Готгарда Кетлера! Чувствуя, что отказом задел старика за живое, юноша вздохнул: – Я бы отдал вам меч, господин магистр, но не положено – не моя воля.

Магистр кивнул, что означало: «Я смиряюсь с уготованной мне судьбой».

И вот теперь, когда солнце уходило за рыжие купола столицы, они въехали в Кремль. Григорий думал, что им позволят переночевать и царь примет магистра завтра, но Иоанн распорядился иначе. Ему не терпелось увидеть магистра ордена, ведь он был уверен, что со взятием Феллина и пленением Вильгельма фон Фюрстенберга Ливонский орден пал пред русским оружием, сдался на милость Москвы окончательно. То была законная и значительная победа после Казани и Астрахани. Он, Иоанн, добьет остатки ливонцев и сам, единолично будет решать, куда направить следующий шаг: в сторону Польши, Литвы, Швеции, Крыма, Турции?..

А пока что он примет пленника и посмотрит ему в глаза: ведь это магистр Вильгельм фон Фюрстенберг и архиепископ Евстафий бросили Москве перчатку!

В Кремле охрана Засекина, из его боевой сотни, передала магистра Фюрстенберга здоровенным царевым стрельцам в ярко-красных кафтанах. К Засекину вышел в сопровождении многочисленной охраны и дьяков богато одетый статный боярин лет сорока, черноволосый и чернобородый, с ледяными глазами. Поклонился Вильгельму фон Фюрстенбергу, и тот ответил боярину поклоном.

Вперед вынырнул дьяк-переводчик, весь превратился в слух.

– Рады видеть вас в стольном городе Москве, магистр, – обратился к пленнику боярин. – Вскоре вы увидите, что не только огнем пушек умеют потчевать русские своих противников, но и добротой царской. Иоанн Васильевич ждет вас, хочет словом перемолвиться и дружбу свою предложить. Прошу вас!

Магистр поклонился еще раз. Процессия из придворных уже увлекала его и несла вверх по лестнице, когда боярин, не думавший торопиться, взглянул на Григория.

– Ты ли тот самый тысяцкий, что магистра взял? – спросил он, оглядывая с ног до головы молодого воина.

– Он самый, – ответил Григорий с должным поклоном.

– Пойдешь со мной к государю, – сказал боярин. – Сам повелел – видеть хочет героя.

Григорий оторопел. Думал, сдаст магистра с рук на руки и – свободен. Отдохнет, отоспится, а после напросится в гости к князю Воротынскому, новым назначением похвалится. И вдруг – пред царские очи…

– Я ж с дороги, – пролепетал он растерянно.

Вельможи, сопровождавшие важного боярина, снисходительно заулыбались словам молодого воина. Особенно двое, стоявшие по правую и по левую его руки: крепкий невысокий бородач с лукавым взглядом широко осклабился наивности тысяцкого, а разодетый молодой вельможа, румяный, пухлогубый и смазливый, усмехался с пренебрежением – как столичный житель над провинциалом.

– Не робей, молодец, – усмехнулся боярин. – Царь милостив: изменника накажет, а героя наградит. Идем же.

– Кто он? – шагая позади боярина, спросил Григорий у охранника.

– Алексей Басманов, один из первых вельмож при царе нашем Иоанне Васильевиче, – ответил знакомый голос. – А ты что, ослеп? Али зазнался?

Засекин, пристальней вглядевшись охраннику на лицо – рыжее-прерыжее, – так и ахнул:

– Степка! Ты?!

То и впрямь был Степан Василевский: в дорогущем кафтане, при дорогом оружии – глаза слепнут!

– Я, друг мой ситный, я самый, – ответил телохранитель. – А ты – молодчина. Подумать только, тысяцкий уже! Так и до воеводы недалеко.

– Далеко еще, – ответил Григорий. – А ты разодет-то как, точно хан крымский! И сабля с золотой рукоятью, и кафтан в золоте!

– При дворе иначе не ходят, – рассмеялся Степан. – А как Петька-то, жив?

– Да жив, слава богу! Он в ординарцах у Данилы Федоровича Адашева…

– Тсс! – Степан даже в лице изменился, понизил голос. – Тише, друг мой, тише…

– А что такое? – нахмурился Григорий.

– Эту фамилию при дворе громко лучше не называть, – почти шепотом признался Степан. – Не в милости они – ни Алексей, ни Данила. Коли назовешь их фамилию, тут же спросят: а почто вспомнил их? Ты ответишь: знаю, мол. А они снова: а с какой стороны знаешь? И вот тут думай. Ответишь – с хорошей, гляди: дегтю себе плеснешь!

– Отчего ж так? – спросил Григорий обескураженно.

Но Степан ответить не успел – процессия подошла к дверям посольской залы. Там магистра поверженного ордена поджидал царь.

Степан, как и другие телохранители, встали в две шеренги по правую и левую руку Алексея Басманова.

– Тысяцкий, ты за мной иди, – сказал боярин. – Вслед за магистром тебя представлю. Коли царь еще не забыл, – не зло усмехнулся он.

– Свидимся? – шепотом спросил Григорий Василевского.

– А то! – ответил огненно-рыжий Степан. – Сам тебя нынче найду. Иди, иди!

Двери в посольскую залу открылись, и царедворец с посохом громовым голосом объявил:

– Вильгельм фон Фюрстенберг! – бывший магистр бывшего Ливонского ордена! – с почтением к великому князю Московскому, превеличайшему царю всея Руси, царю Казанскому и Астраханскому, князю Тверскому и Новгородскому, Ярославскому и Ростовскому, Иоанну Васильевичу Четвертому, Рюриковичу!

«Цок!» – громко и звонко ударил посох, и тонкое эхо понеслось по посольской зале.

Тогда Григорий и увидел царя всея Руси…

Иоанн Васильевич сидел на возвышении, на высоком золоченом троне, в золотой одежде с багряным шитьем и царском головном уборе. В таком одеянии встречали императоры Византии послов чужих стран. Впереди процессии к трону шагал Алексей Басманов, за ним – Фюрстенберг, далее – Григорий, а по бокам – стрельцы и личная царская охрана.

А потом охрана двумя волнами разошлась в стороны, потащила за собой и Григория, и экс-магистр оказался перед пленившим его владыкой – русским царем. Сухой старик в черном камзоле, один-одинешенек, против молодого русского монарха на величественном троне, в окружении князей и бояр.

Фюрстенберг думал сейчас о том, что его государство уходило в небытие перед молодой и агрессивной державой, силу которой они недооценили, пропустили ее восход. Русский царь думал о том, что отныне его величие практически безгранично: как сухие ветви ломал он через колено орды нехристей и басурманские ордена.

Но государь приветствовал пленника добрым словом – он мог позволить себе быть милостивым и великодушным.

– Сам Господь захотел, чтобы мы одержали победу над вами, – сказал Иоанн Фюрстенбергу. – Но я хочу, чтобы все знали: русский государь милостив к побежденным. Уважая ваши сан и звание, Вильгельм фон Фюрстенберг, я дарую вам, бывшему магистру ордена, в вотчину город Любимов. Это хоть и не Феллин, но городок хороший, великокняжеский, где можно прожить долго и безбедно. Да будет так!

Что и говорить: Фюрстенберг и так знал, что не для расправы везут его в Москву, но как трофей, как диковинную птицу – дабы все увидели, узрели, каков у них ловец-то – царь московский! Но милость Иоанна к пленнику, столь рьяно ненавидевшему Русь, и впрямь оказалась велика… Да и царь достиг того, чего хотел. Теперь в Европе скажут: разве медведи так поступают? Да он истинный христианин и европеец, коли и праведный гнев смог обуздать, и милостью заклятого врага одарить…

– Мы еще не раз побеседуем с вами, магистр, о воинской славе наших государств, – добавил Иоанн. – А теперь поведайте, нет ли у вас жалоб на моих офицеров? Отныне вы – мой подданный и мой друг, а я пекусь о своих друзьях. В добром ли вас здравии доставили в Москву? Я могу быть добр к недавнему неприятелю и очень строг к своим слугам!

Григорий затрепетал – одно слово магистра могло обернуться для него бедой.

– Благодарю вас, государь, – ответил Вильгельм фон Фюрстенберг. – Обращались со мной хорошо, говорили с уважением. Разве что дорога была скорой…

– Это ничего, – улыбнулся Иоанн, и за ним заискивающе стали улыбаться придворные. – Я сам так наказал: мне хотелось как можно скорее увидеть вас в Москве. Сейчас вам покажут ваши палаты. Завтра в Кремле будет пир в вашу честь, потому надолго я не прощаюсь. Отдыхайте, благородный магистр: выспитесь хорошенько на перинах наших пуховых, медку русского отведайте – точно в раю окажетесь! И обратно в Ливонию не захочется.

Бояре посмеивались: кто погромче, кто потише. Фюрстенберг поклонился и в сопровождении охраны покинул посольскую залу.

«Пронесло! Пронесло! – твердил как молитву Григорий. – Спасибо, Господи!»

Взгляд Иоанна побежал по головам придворных, охраны, стрельцов…

– А кто же тут герой, полонивший магистра? – неожиданно спросил царь. – Слышал я, был таков?

Алексей Басманов подтолкнул вперед, к царскому трону, Засекина.

– Да вот он, ваше величество, – с доброй усмешкой проговорил вельможа, – все боялся в кафтане с дороги пред вашими очами появиться.

У Григория аж ноги стали ватными.

– Да иди ты, иди, – вновь запросто подтолкнул его Басманов. – Поклонись царю…

Григорий подошел к возвышению, на котором стоял царский трон, и опустился на одно колено.

– Ты поднимись, поднимись, – милостиво промолвил государь.

Григорий поднялся.

– Кто таков? – спросил Иоанн. – Сын боярский?

– Князь Григорий Засекин, – ответил молодой воин. – Командир тысячи… эскадрона князя Барбашина, – добавил он с запинкой.

– Славный эскадрон, – кивнул государь. – Под Эрмесом он великую баталию ливонцам учинил. Ты был там?

– Был, государь, – поклонился Григорий. – И под Мариенбургом был, и Дерпт брал два года назад, – добавил зачем-то.

Царь рассмеялся, засмеялись и вельможи.

– И то прав, не стоит свои заслуги перед царем-то скрывать. Да и мне надежнее: должен я знать, кого казнить, а кого жаловать. Так, стало быть, князь? Засекины – это из чьих?

– Из Ярославских, – признался Григорий.

– Выходит, тоже Рюрикович? – с любопытством прищурился государь.

– Именно так, ваше величество.

– Стало быть, в нас есть капля одной крови? А велик ли твой удел, князь Засекин?

Григорий смущенно улыбнулся:

– Не велик, государь. Три худых деревеньки да двадцать человек посошных, вот и весь удел, что от отца мне достался.

– Три деревни – и это князь?! – рассмеялся Иоанн. – Ну, ничего, ничего. Рюрик тоже, говорят, с малого начинал. В Ливонии свою землю получишь. Большим помещиком на новых землях станешь. Я князю Мстиславскому о тебе отпишу, пусть займется. А пока что… – не спуская с воина глаз, Иоанн прихватил один из перстней и легко снял его, – держи этот камень. Мне он велик, так может, тебе впору окажется. От Бухарского султана достался! – И он протянул перстень с изумрудом Григорию. – Только не заложи его! – оглядев придворных, тотчас весело захихикавших, царь и сам рассмеялся. – Память будет!

Григорий сжал перстень в кулаке и тотчас припал губами к протянутой ему для поцелуя руке – жесткой и холодной как лед. Он даже вздрогнул от этого холода – не ожидал такого…

Когда Григорий шагнул обратно в толпу придворных, то все еще сжимал перстень, робея одеть его на палец, решив, что сделает это, когда окажется один. Тут его и ухватили крепко за руку. Григорий обернулся – ему улыбался Михаил Иванович Воротынский, которого он раньше не приметил в толпе вельмож.

– Рад, что ты жив, Засекин, – тихонько сказал отец Марии. – Видать, ты и впрямь орешек-то крепкий! Да с золотым ядрышком, как говорил мне Данила Адашев. Завтра я буду на пиру в честь магистра твоего басурманского. А сегодня ты ко мне приходи: расскажешь, каково было на войне, как Феллин брали. А я для тебя свой пир устрою – не хуже царского! Придешь?

Сердце зашлось у Григория от его слов. И ведь думал он об их семье, и вот как встретились-то: в посольской зале, да еще царь всея Руси, назвав героем, перстнем одарил!

– Приду, Михаил Иванович, конечно же приду, – благодарно пробормотал он. – Все расскажу!

– Добро, – отозвался тот. – А перстенек-то на палец надень: не приведи Господь – потеряешь. Не простит тебе такого царь.

– Да на какой же палец?! – не смог скрыть волнения Григорий, взглянув на крепко зажатый кулак.

Но Воротынский не ответил – пресветлый князь и боярин был уже среди равных, беседовал с Курлятевым и Шереметевым.

Григорий растопырил правую пятерню и сразу решил – на безымянный. Так и врос бухарский перстень с изумрудом, словно всегда там был! И от сердца отлегло, и вздохнул он свободнее… Хорош подарок!

И вновь молодой князь посмотрел на царя, вспомнил, каким льдом обожгла его губы рука государя. И отчего так?..

Вряд ли кто из приближенных знал, что творилось на сердце вдовствующего Иоанна, – куда уж тут Григорию! Самые проницательные – и те лишь догадываться могли. Горе, черное горе…

Величественно – перед всем двором – откинувшись на спинку трона, Иоанн уже забыл и о взятом Феллине, и о магистре Фюрстенберге, в честь которого должен был вскоре поднять кубок, и молодом князе Засекине – лишь мысли об Анастасии, вновь подкатив черной колючей волной, продолжали терзать сердце, рвать душу…

4

В кабаке «Московия», что в Китай-городе, собирались молодые кутилы – дети боярские, русские служилые дворяне из самых отчаянных. Степан еще в Кремле сказал другу: «Место нынче тебе покажу – не забудешь!» Это был один из первых кабаков на московской земле – дорогой, середнячок не подступится. Торговые людишки сюда не заходили – предпочитали старые корчмы. Никто бы не поручился тут за купчишку – что в морду ему не дадут развеселые аристократы. А наливали тут хорошо: и горячее вино, особенно полюбившееся русским, сваренное по шведскому или по немецкому рецепту, и любое фряжское вино, и медовуху, и пиво. И кормили на славу: осетрина и балычок, тройная «царская» ушица…

А Григорий немало удивился, когда они перешагнули порог «Московии»: трудно было не заметить, как тут встречали огненно-рыжего Степана Василевского. Одни ему кланялись, другие отводили глаза. А Степан огляделся так, точно кабак этот ему принадлежал. Суетился вокруг гостя и бородатый кабатчик в красной рубахе, которого Степан называл просто, точно отплевывался: «Зырин!» А тот гостя величал уважительно: «Степан Захарович!» Едва они вошли, как товарищей усадили за большой стол у открытого настежь окна с видом на Москву-реку, скатерку персидскую в цветах и павлинах постелили, свечи принесли в широком бронзовом подсвечнике – все для новых гостей!

– Да тут тебя, гляжу, хорошо знают, – поделился наблюдениями Григорий, когда «для разогреву и аппетиту», как с пониманием дела сказал Степан, приступили друзья к сладкой медовухе и блинам с икрой.

– Не без того! – гордо откликнулся Василевский. И впрямь: едва он вошел, как снял ремень, усмехнулся: «Так свободнее будет, да и бояться мне некого», и положил саблю на стол.

– А блины-то – объеденье! – довольно покачал головой Григорий.

– Распробовал? – усмехнулся Степан. – То-то, это тебе не кашу новиковскую в чистом поле трескать! – Огляделся, отыскал глазами кабатчика: – Зырин, Марфунья-то сегодня где, а? – Прищелкнул языком: – Занята, что ли?

– Придет, придет скоро, – заверил тот.

– Хорош перстенек! – разглядывая руку друга, проговорил Степан. – Позавидовать можно! Мои тоже неплохи, – Василевский повертел перед своим носом рыжим кулаком, на пальцах которого посверкивали тяжелые золотые перстни, – но твоему, понятно, не чета. Сколько ж такой стоит?

– Да зачем мне его цена? – ответил Григорий. – Такие подарки не золотом меряются. Бесценны они – царские!

– И то верно: перстенек на вес самого магистра! – Степан со значением покачал головой. – Помню, как мы тогда на него бросились, всей-то сворой юнцов. Там, у Дерпта. – Рассмеялся: – Простачками горячими были. Потешниками!

– Отчего же простачками – молодцами были! – возразил Григорий.

– А что тебе князь Воротынский на приеме говорил? – переменил тему Степан.

– Да когда ж ты увидел? – отхлебывая из большой деревянной кружки пряную медовуху, удивился Григорий. – Ты ж столбом стоял рядом с боярином Басмановым.

– Это тебе так показалось, друг мой, – снисходительно заметил Степан. – Алексей Иванович учит: стой столбом, да смотри в оба!

– И зачем оно?

– Чтобы все разуметь! Ты ведь, когда на ливонца идешь, должен знать, каким числом враг и сколько у него пушек, верно?

– Так ведь то – враг, – недоуменно воззрился на товарища Григорий. – Тут-то, в Кремле, за кем следить, на кого саблю точить? Да еще тайно, исподволь?

– Следить всегда есть за кем, – заметил важно Степан. – А уж коли следить, то именно тайно, а не то недруг улыбаться лишь тебе и будет, а мысли свои истинные глубоко спрячет, не сыщешь! Эх, ты, рубака! – Он обернулся к проходившему кабатчику: – Ты, Зырин, порасторопнее давай! Стерлядку нам еще подай да окорок с овощами. И горячее винцо не забудь.

– Слушаю-с, Степан Захарович! – быстро ответил тот, и красная рубаха его потекла вдоль столов – к поварской.

– А тот молодой, что рядом с Басмановым был, – сынок его, что ли? – спросил Григорий.

– Он самый – Федька, – усмехнулся Степан. – Это его я тогда от мужичья-то спас. Баб любит – до смерти! И они его. Всех собирает, что лицом красны, и нам остается.

– Нам – это кому?

– Кто служит у них, у отца его то бишь, – Степан прищурил один глаз. – Они мне благодарны, как ты видишь. Но я нынче не просто слуга боярам Басмановым. С Федькой мы друзья. Не такие, может, как с тобой и Петром были, мы-то кровью, можно сказать, делились и грудью друг друга прикрывали. Федя – он другой. В полымя не полезет! Но с ним весело и сытно, а это тоже немало.

Принесли на серебряных подносах стерлядь и окорок.

– С рыбки начнете? – заискивающе полюбопытствовал распорядитель.

– Что скажешь, герой ливонской войны? – спросил Степан. – Со стерляди начнем?

– Давай с нее, – оживленно кивнул Григорий.

Услышав наконец-то, как отозвался о собеседнике Василевский, кабатчик и сам посмотрел на нового гостя с уважением. Порезал стерлядь, по доброму куску положил на обе тарелки.

Григорий рассказал о недавних событиях. Как пленил ливонца, а тот помог русским сдать Феллин. Как Адашев назначил его тысяцким. Василевский слушал внимательно, кивал.

– Сам-то не жалеешь о битвах? – спросил Григорий, когда закончил.

– Жалею, – честно признался Степан. – Но только о них – давно сабелькой не махал! Разве что на дворе у Басмановых да на охотах, поучая юных и неопытных делу ратному. Ты не думай, – заговорил вдруг торопливо, – я хоть и живу пока в хоромах Басмановых, но в Замоскворечье уже и свой дом достраиваю…

– Ого! – удивился Григорий. – Неужто хозяин столь щедр к тебе?

– И не ко мне одному, – улыбнулся Степан. – Басмановы – сила! Вот дом дострою – и семьей обзаведусь, и челядью с охраной, – разбирая свой кусок, сообщил мечтательно. – Недалек уж тот день!.. Слушай, Гриша, – поднял вдруг глаза на товарища, – войне ведь конец скоро, да?

– Вроде бы так, – пожал плечами Григорий, – а там кто знает? Из Москвы не видно – далеко слишком. Ну, допустим, привез я Фюрстенберга, и что? Он ведь даже не магистр уже!.. У нас там о войне разное говорят. Хорошо будет, если поляки и литовцы за орден не вступятся, да и шведы заодно с ними. А так с лыка на мочало – начинай сначала. – Он понизил голос: – Неспокойно в Ливонии! Если же вступятся – войне только начало будет!

– Тем более, – усмехнулся Степан. – Всю жизнь биться с ними – велика ли радость?

– Это уж как царь-батюшка повелит. Скажет – биться, так и станем биться!

– А ты думаешь, у царя-батюшки только и делов – что на ливонском фронте?

– Верно, крымцы еще есть, – согласился Григорий.

– Да черт бы с этими крымцами, Гриша. Царю-батюшке ведь можно и туточки, в Кремле, служить. Здесь надобным быть. И еще как быть!

– Это к чему ты?

– К тому, тысяцкий, что пока ты воеводой станешь – голову сто раз сложить успеешь! Похоронят на ливонской стороне, а через год забудут напрочь. Да и крест православный, могильный, чухонцы – коли вернут свою землю, – на дрова пустят. И ничего-то по тебе не останется, даже могилы! Как не осталось от многих, кого мы знали.

Григорий даже об угощениях забыл:

– Не понимаю я тебя, Степа…

– Да что ж тут непонятного?! – разозлился Степан, и его рыжее лицо так и вспыхнуло. – Сейчас ты не хозяин себе: служить будешь, пока тебя твои Адашев, Барбашин или другой какой командир бросать на врага будут. И так – год за годом. Точно крепостной, разве что землю не пашешь!.. Хочешь, слово за тебя замолвлю? – Он потянул товарища за рукав: – Говорю же тебе: Басманов Алексей сейчас в силе! В великой силе! Впереди него разве что Захарьины-Юрьевы, но то и понятно – шурья царевы! Ты не смотри, что первые князья и бояре, прежде гоголями ходившие, все еще у царя в милости, как твои Воротынский с Курбским. Никто из друзей Адашевых голову уже так высоко, как прежде, не поднимет! Других людей время пришло!

– Так ты меня к себе зовешь, что ли? – нахмурился Григорий. – Басмановым служить?

Он даже поежился от омерзения, когда вспомнил пухлогубого надменного молодца в дорогущем кафтане.

– К трону поближе тебя зову, – ответил Степан. – Не бойся, кровушки своей княжеской не оскорбишь и ручек не замараешь. На охоте разве что, когда за кабанчиком на лихом скакуне припустишь. Все лучше, чем с саблей наголо чухонцев по ливонским полям гонять!

– Ну, знаешь, – опустив глаза, сурово проговорил Григорий, – если ты от битв открестился, это еще не значит, что поучать меня вот так смеешь!

– Да не кипятись ты, не кипятись…

К их столу, масляно улыбаясь, кабатчик подводил нарядную молодую девицу с ярко нарумяненным лицом и завитыми вокруг головы косами.

– Марфуша! – тотчас забыв обо всем, воскликнул Степан. – Солнышко ясное!

– Заждался, Степочка? – проворковала та.

Голос у нее был сладкий, бархатный, ручки белые, пухлые, в перстеньках.

– Как не заждаться – заждался!

– Ну, так вот и я, – усаживаясь к нему на колени, объявила девица. – Стерлядочку кушаешь, Степа? А меня угостишь?

– Хвостиком, – кладя руку ей на ляжку, рассмеялся он.

– Вот еще, я спинку люблю, будто не знаешь!

– Знаю, знаю, – прихватив ее крепче, жадно проговорил Степан. – Сейчас Зырин тебе тарелку принесет. Зырин! – крикнул, не оборачиваясь.

– А я твоей пока полакомлюсь, рыженький ты мой, – запуская пухлые пальчики в кусок стерляди, засмеялась она. – Вот, гляжу, и спинки ломтик!

Григорий глаз не мог от нее оторвать: девка была гулящая, это понятно, но красивая и бойкая – засмотришься и заслушаешься!

– А кто друг-то твой, Степа? – спросила неожиданно Марфа, вскинув глаза на Григория. – Красавец, да при сабле! И смотрит как – аж огонь по телу!

– Григорием Засекиным его зовут, – представил друга Степан. – Князь он, Марфуша, чистых кровей! Сегодня сам царь-батюшка перед всеми боярами перстеньком его наградил – за подвиги воинские!

– Да неужто? – Марфуша и прежде-то с интересом на Григория поглядывала, а тут и вовсе глазами пытать его принялась. – Вот этот перстенек-то?

Григорий покраснел – слишком уж показно все выглядело.

– Он самый, – подтвердил Степан.

– Хорош! – похвалила девица.

– А это, Гриша, наша Марфуша, – представил наконец Василевский и барышню. – Красавица, верно?

– Верно, – кивнул Григорий.

Встретив ее взгляд, запунцовел еще пуще – чересчур уж откровенно она его рассматривала, прямо как товар заморский! Наглая была девица, не поспоришь, но до чего ж притягательна!..

– А у Марфуши и подруги есть, Гриша. И все, как она, красавицы!

– Как я?! – обиженно надула девица и без того пухлые губы.

– Ты – лучше всех! – успокоил ее Степан. – Князь просто у нас с дороги, аж из самой Ливонии сюда добирался, так, может, ты ему парочку подруг присмотришь?

– А коли сама захочу? – бесстыже повела бровью Марфуша.

Степан скосил глаза на Григория.

– Сама? – задумался он на минуту. – Эх, для друга чего не жалко! Отпущу! Как, Гриша, возьмешь Марфушу? Она ласковая, умелая. Все знает, все понимает…

– Я бы, Марфуша, с радостью, – потупил глаза Григорий, – да не могу нынче…

– У тебя ж побывка, – вмиг подобравшись, упрекнул друга Степан. – Так развернись, погуляй. Я плачу!

– Ждут меня, – коротко пояснил Григорий.

– Кто ждет? Где?

В иное время все эти сальности да взгляд Марфушин обещающий непременно разогрели бы аппетит юного Засекина, но теперь отчего-то напротив – отбивали. Он чувствовал, что хочет как можно скорее свернуть трапезу и оставить захмелевшего товарища и Марфушу.

– Ждут – и всё тут, – вновь коротко, но очень серьезно ответил Григорий.

Глаза огненно-рыжего Степана превратились в щелочки, на губах заиграла улыбка.

– К Воротынским, поди, собрался? Князь тебя пригласил нынче в Кремле, верно?

– А хотя бы и пригласил, – глядя ему в глаза, с ноткой вызова сказал Григорий.

– Да что ж ты у него позабыл-то, Гриша? – сменив тон с насмешливого на откровенно недовольный, спросил Степан. – Тебе там что, еще в прошлый раз медом намазали?

Марфуша хоть и расстроилась, что теряет нового да вдобавок приглянувшегося ухажера, слушала тем не менее с интересом.

– А хоть бы и медом, – односложно отвечал товарищ.

– Постой, постой… Уж не одна ли из дочерей княжеских тебе полюбилась, а? Какая из них? Софья? Мария? Катерина? Я ведь их всех знаю – не один год им кланялся.

– Средняя, – не стал таиться Григорий.

– Красавица-Мария, стало быть, – отчего-то зло просияв, откинулся на спинку стула Степан. – Неужто надеешься, что тебе позволят за ней ухаживать?

– А почему бы и нет? – слова друга, а особенно тон, задели Засекина за живое.

– Да потому, что Михаил Воротынский – один из самых богатых князей на земле Московской, а ты хоть и родовит, да беден как мышь церковная. Он-то зятька из Шереметевых али Глинских искать будет, а то и за самих Захарьиных-Юрьевых Марию свою сосватает. Так-то!

– А вот это уже не твоего ума дело! – вспылил Григорий.

– Да и не твоего тоже, – съехидничал Степан.

– Степочка, – вмешалась в разговор Марфуша, – почто ты на человека напал? Видно ведь – любит он свою Марию. А коли любит – пусть и добивается…

– Заткнись, – рявкнул на нее Степан и столкнул с колен столь резко, что Марфуша едва не оказалась на полу – вовремя подскочила.

– Степа, ты аккуратнее, не то пришибешь меня ненароком, – возмутилась она.

– Надо будет – и пришибу! – не глядя на нее, все так же грозно рявкнул он.

Марфуша отступила назад: видно, слово Василевского что-то для нее, да значило.

– Стану воеводой – отдаст за меня Машу, – не успокаивался Григорий.

– Мечтай! – огрызнулся Степан.

– А вот увидишь!

– Дур-р-рак ты! – раскатисто бросил товарищ.

Григорий вскочил:

– Сам таков!

На них уже смотрела половина кабака – дальние посетители сами гуляли шумно и мало что слышали.

– Остынь, сядь, доешь, – пошел на попятную Степан.

– Спасибо, наелся, – Григорий оправил широкий кожаный пояс и оружие на нем. – Прощай, Степа, свидимся! И вы, Марфуша, прощайте. – Он усмехнулся: – Чем биться, лучше по домам расходиться. Не для того я в Москву приехал, чтобы еще и тут глотку драть и саблей махать.

Так он и ушел, а Степан, проводив его тяжелым взглядом, плюнул на пол, обернулся и поманил пальцем Марфушу:

– Не бойся – не обижу. Пошли окорок есть да горячее вино пить – принесут сейчас. Раззадоримся вволю. А потом и в постельку!

5

В кремлевских покоях царя было темно, как в склепе. Окна боязливая прислуга наглухо занавесила. Тяжелый запах ладана пропитал резную мебель, ковры, утварь, иконы. На глазах бояр царь крепился, старался держаться молодцом, но едва переступал порог своих покоев, вмиг раскисал. И ничего не мог с собой поделать. Вот и в этот вечер, забыв о взятом Феллине и пленном магистре Фюрстенберге, царь ушел в себя. Только шурья покойной царицы и допускались сюда в такие минуты. Чем они охотно и пользовались.

Тихо было и в этот вечер – Иоанн горевал. Только едва слышно всхлипывал у царского ложа Данила Захарьин-Юрьев, да скорбно вздыхал в стороне его младший брат Никита. И свечи еще мерно потрескивали в тяжелых бронзовых канделябрах.

– Признайся себе, государь: ведь это братья Адашевы через людей своих погубили Анастасию, жену твою возлюбленную, сестренку нашу милую, светлую! – шептал со слезами на глазах старший Захарьин-Юрьев бледному и растерянному государю.

За спиной старшего согласно кивал младший:

– Они, живодеры, они!

– Почем знаешь? – не поднимая глаз, спросил Иоанн.

– А ты вспомни, царь-батюшка, когда захворал ты семь лет назад, когда вся Русь слезами обливалась, тебя хороня, – прости нас, Господи! – и уже отписал ты духовную, кого едва ли не силой заставили присягать нашему Димитрию? Отца Адашевых – Федора Григорьевича! Не хочу, говорил, пеленочнику присягать! Не стану, мол, под Захарьиными-Юрьевыми, опекунами, ходить!

– Так то отец их был – не Алешка! – гневно зыркнул на бойкого шурина Иоанн. – Алешка на коленях присягал, руки целовал…

– Правильно: целовал и присягал, да только с виду – сердцем-то не принял! Алешка похитрее отца будет. Не оттого ли в семнадцать-то лет, заговорив тебя с Сильвестром на пару, Ближнюю думу учинил? Да все поучал тебя, как жить и править. А ведь не рады они были с Сильвестром, когда ты приходил к ним совещаться. Любое занятие тебе находили, лишь бы не дознался чего. Было?

– Было, – признал Иоанн.

– Вот и я о том! Недаром давно уже все вокруг говорят, – Данила нарочито замялся, – мне и сказать-то боязно…

– А ты говори, Данила, говори, – хмуря брови, обернулся к нему царь, – не бойся…

Теперь, после смерти Анастасии, выходили на свет прежние обиды, язвами покрывали изболевшуюся душу Иоанна. Правды он хотел, любой ценой – правды! Пусть все окажется на самой черной стороне, но надоело изводить себя догадками: кто погибели желает государю своему, а кто – блага.

– Коли бы, не дай бог, оставил ты нас в те дни, а Владимир Старицкий, пресветлый князь наш, поднял мятеж, так Алешка с Сильвестром первые бы к нему подались! Говорят, что младенца твоего они в расход хотели пустить, дабы под ногами не путался. Ядом али утоплением. Да и жену царскую туда же!

– Не посмел бы он! Не посмел… – побледнел Иоанн.

– Так вот нет больше твоей царицы, возлюбленной сестренки нашей. И Димитричку, первенца твоего, та нянька утопила. Может, неспроста? Вот сам и суди теперь, кто посмел бы, а кто нет. Эх, Ваня, Ваня, да неужто веришь ты, что от частых родов угасла жена твоя? Доктора, они чего только не скажут, лишь бы правду скрыть! Анастасия-то наша сразу Алешку разгадала, ибо не умом – сердцем бабьим поняла, откуда беде быть! – горько и сокрушенно запричитал Захарьин-Юрьев. – Крест тебе Адашев целовал?! Оттого и целовал, что знал наверняка – не станет тебя скоро!

Иоанн не знал, что и думать. Правда способна запутать хуже любой лжи! Верно, невзлюбила Анастасия Сильвестра и Адашевых: и за то, что они дела государственные самолично решали, и за то, что в случае кончины ее мужа вряд ли бы в Дмитрии наследника признали. Да еще и Сильвестр, было дело, открыто хвалил Старицкого: «В великой чести он у народа русского!» Сгинь он, Иоанн, кто бы взял в расчет молодую царицу? Кому она стала бы нужна? Растоптали бы, злыдни, и ее, и сына их! Которых и без того-то уже на белом свете нет…

Иоанн заглянул в налитые кровью глаза Данилы Захарьина-Юрьева. Одно он знал точно: и Данила, и Никита многое потеряли, упустив сестру. И теперь двумя псами будут сторожить обоих царских сыновей, племянников своих – семилетнего Ивана и пятилетнего Федора. На Захарьиных, хоть и жадны они не в меру, можно все-таки положиться – любого порвут, кто к детишкам царским приблизится!

– А не они ли, Адашевы и Сильвестр, упросили тебя дать передышку ливонцам, а? – вопрошал меж тем Данила. – Задави мы ливонцев одним махом, не дай им послов разослать по врагам нашим исконным – разве точили бы сейчас на нас зубы литовец и поляк со шведом? Ну, порезал младшой Адашев крымцев, поделом им, ну так большая ли в том победа? Отец-то твой, Василий III, при Менгли-Гирее дружил, небось, с крымцами, да и горя не знал. А теперь вот жди от крымского хана очередной весточки! Каширу уже разделали, а дальше что? Встретили бы мы его во всеоружии, а теперь разве что на запад и осталось глядеть, абы новой беды не проворонить. А за крымцами султан турецкий стоит, главный враг веры Христовой! – И тут знал старший брат покойной царицы Анастасии, на какую мозоль давить царю. – А ведь мы-то упреждали: коли взялись давить ливонца, так надобно до победного конца его довести, не давая ордену передыху, – продолжал он «радеть» о государстве русском. – Проткнул змея, так подожди, когда он издохнет! А теперь вон сколько коршунов налетело: со всех сторон тянутся, точно уж и не живы мы!

– Типун тебе на язык, дурак! – рявкнул на шурина Иоанн. – Ишь, понесло тебя, окаянного!

– Прогневил, батюшка, тебя речами своими, прости покорно, – тотчас склонил голову Данила. Вздохнул тяжко: – Только, царь Иван Васильевич, надежда наша, задумайся: кому и по сей день служат Адашевы и те, что с ними? Тебе ли? Али иным каким хозяевам?..

В самое сердце попали слова шурина, больно ранив, отравив. Но царь и сам готов был отравиться. Сам хотел упасть смертельно раненным на землю, чтобы потом восстать. Но не прежним государем Иоанном Васильевичем, а новым – не знающим сомнений…

6

У Воротынских в тот день Григория приняли как родного. Пили в честь царя, Адашевых и Курбского. И в его, Григория Засекина, честь. Мария то ловила его взгляд, то, краснея, опускала глаза. Другие дочери – старшая Софья и младшая Катерина – смотрели на молодого воина с большим интересом, но уже знали верно: неспокойно сердечко их сестренки! Еще в начале вечера, едва увидев Марию, Григорий воспрянул духом, и горький осадок после встречи со Степаном Василевским сгинул, не оставив следа. Тем более что Воротынский был с ним по-отечески ласков – молодой князь ему и впрямь приглянулся! Но чем обходительнее был с ним царский вельможа, тем яснее звучали в памяти слова Степана: «Воротынский – один из самых богатых князей на земле Московской, а ты – беден… Он себе зятька из других искать будет!..»

– Надолго ли в Москву? – во время застолья, набравшись храбрости, спросила Мария.

В доме Воротынских младшим детям рта не затыкали, к тому же именно Марии, по всему было видно, отец дозволял многое.

Князь Воротынский кивком подтвердил вопрос дочери:

– Верно, Григорий, много ли тебе Алексей Федорович на отдых отпустил?

– Через три дня в Ливонию возвращаться, – ответил молодой князь. – Я ведь со своей тысячей прибыл, чтоб магистра по дороге не отбили. – Заметив, сколь поспешно опустила Мария взгляд и какими печальными стали ее глаза, вздохнул: – Тысяча моя князю Барбашину там нужнее: скоро новые баталии предстоят.

– Но ведь магистр-то в Москве уже! – требовательно воскликнула вдруг Софья, переглянувшись с юной молчуньей Катериной. – Отчего ж так несправедливо-то?

– Ишь, как ваш перстенек-то сверкает! – вторя ей, заметила жена Воротынского Елизавета. – Подарок за магистра – загляденье одно, право слово.

– Что верно, то верно – сверкает ярко, – согласился польщенный Григорий. – Да от царя-батюшки и перстенек из бересты сверкал бы. А что до магистра, – он взглянул на Софью, – так это ж я Вильгельма фон Фюрстенберга пленил, а у них нынче другой магистр. Еще один басурманин – Готгард фон Кетлер, союзник польский. С ним теперь разбираться надобно.

– Ах, Григорий Осипович, всех магистров ловить – жизни не хватит, – с грустью заметила Мария. – А всех басурман воевать – и ста жизней мало будет. Где же конец-то войне?

– На сей вопрос один только царь ответ знает, – важно ответил за молодого человека Михаил Воротынский.

– Прав ваш батюшка, Мария Михайловна, – кивнул Григорий. – Как нам скажут, там мы и должны поступать – на то мы и слуги царские.

– А вот перстень-то царский вы напрасно на правый, безымянный палец надели, – вновь вмешалась в беседу старшая Софья. – Этот палец для колечка обручального предназначен. А коли вы подарком за царскую службу его украсили – служить вам, значит, до конца дней своих!

– На все воля Божья, – сдержанно ответил Григорий.

Ужин подошел к концу – мясные и рыбные блюда сменили сладкие, но не показались они сладкими ни Григорию, ни Марии.

– Не знаю, увижу ли вас еще, Мария Михайловна, – когда после ужина выдалось им полминуты остаться наедине, сказал Григорий, – но знайте: я вас не забуду. Никогда не забуду!

– И я вас помнить буду, – ответила девушка. – Всегда… Как жалко, Григорий Осипович, что все так складывается, – торопливо проговорила она нетвердым голосом. – Ну да Господь милостив – убережет вас от врага! – В ее синих глазах уже блестели слезы. – А я молиться за вас буду. Прощайте, Григорий Осипович, и да хранит вас Бог!

Вот и все прощание. Набиваться в гости к Воротынским Засекин более не осмелился, да и со Степаном встречаться не стал. К тому же оказалось много хлопот с молодыми бойцами: тысяча новиков – уже не сотня! За всеми – глаз да глаз. Все должны были быть сыты, обуты и одеты, при оружии и тверезые, потому как тянуло зело молодых воинов на приключения. Тем более в столице – где и барышень было вдоволь, и вина горячего по корчмам да кабакам под хорошую закуску.

Ровно через три дня, строго по предписанию, вместе со своей тысячей Григорий выехал из Москвы по Можайской дороге на запад – в сторону Ливонии…

7

Спала, укрытая снегом, зимняя Москва. Не знала того, что рождается сейчас в Кремле. Какая скорлупа трескается уже тихо в натопленных хоромах царских и кто, показав хищный клюв, выглядывает из нее. Мерно трещали свечи в царской опочивальне – забыли потушить их. На столе лежали недоеденные яства, стояло много вина – горячего и фряжского, в кувшинах, бутылях и кубках. Заливал крепким зельем Иоанн свою беду – с новыми друзьями и без них – и заливал на славу! Оставив дворовую девку, с которой пытался забыть горе, в постели, нагой, царь сполз с ложа и подошел к зеркалу. Светлый худой силуэт выплывал из черноты в мутноватом стекле. Девка смотрела на государя из-за краешка одеяла – смотрела с любопытством и страхом, во все глаза, приоткрыв рот. Что-то будет, ох, будет! Поймав в зеркале взгляд дворовой, царь в гневе прищурил глаз.

– Закройся, дура! – окрикнул он ее.

Не поняв, что царь видит ее отражение, и оттого напугавшись еще больше, девка нырнула под одело.

– Тот-то, – бросил он. – И не дыши! Не дыши, удавлю…

Иоанн долго смотрелся в зеркало, разглядывая худое желтоватое лицо, по которому так и плыли золотисто-алые тени, черные глаза и брови, жидкую козлиную бороденку, худые, но сильные плечи, впалую грудь и выступающие ребра… Неожиданно взмахнул руками, заставив застыть их над головой. Теперь походил он на костистую птицу, что сделала первый взмах свой, желая взлететь. Затем стремительно опустил руки и вновь поднял их – и опять они застыли над его головой. Но руки, увы, не крылья… Так где же они, крыла его?! А ведь были, были! Чувствовал он их, когда любил и был любимым, искренне, без притворства, и когда друзьями себя окружал, в глаза их смотрел…

А теперь что?

Иоанн подошел к узкому окну, распахнул настежь. Холодный январский ветер ворвался в теплую спальню, ударил ледяным выдохом по пламени свечей, затушил половину.

– Отвращаюсь от вас, – не страшась холода, не чувствуя его, прошептал он. – Ото всех отвращаюсь! От жизни прежней, от сердца и души. Все новым станет, а потому бегите лучше, покуда живы!..

Отняли у него Анастасию – лишили одного крыла! Друзья, в верности клявшиеся, предали – еще одно крыло подбито. Ползать бы ему теперь всю оставшуюся жизнь – ан нет, не выйдет! Взрастит он новые крылья и взлетит – заново полетит! А они, эти крылья, прорастали уже за спиной его. По косточке, по перышку. Ангел, лица которого он не видел, сам ему их вручил! Первым его крылом станет гнев великий, а вторым – месть беспощадная! Так и полетит он на крылах новых! Бурю поднимет ими, ураган! И черный ветер над Москвой последует вслед за ним, царем русским, реющим над всей землей, черным шлейфом последует…

Иоанн не заметил, что неистово хлопает руками по воздуху, разгоняя подступающий холод, и хлопает все яростнее, ожесточеннее.

– Лечу! Лечу! – бешено смеясь, кричал он. – Черной птицей лечу, черной птицей! Смотри, дура, над Русью лечу, всех крылами накрою! Всех!

Он хохотал в голос, и смех его, уже вырвавшись на волю, летел над спящей, ночной, зимней Москвой. А под одеялом на царской постели тряслась и давилась слезами от страха дворовая девчонка, сбивчивым шепотом повторяя «Богородицу».

Новые приближенные царя сразу, наутро уже увидели в нем перемены: он и говорил, и смотрел теперь иначе, чем вчера.

Данила Захарьин-Юрьев хотел было чему-то поучить своего шурина, как это бывало прежде, когда царь мучился сомнениями, метался промеж чувствами недоверия и гнева, к коим волокли его свистуны и наушники, и проблесками случайной добродетели, знакомой ему по общению с Адашевем и Сильвестром. Но не тут-то было! Черная тень легла уже плотно, укрыла царя целиком, и он не нуждался более в советниках.

– Ты выйди из-за трона-то, когда с царем говоришь, – оборвал его Иоанн. – И встань передо мной, как холопу положено!

Данила вмиг сполз с древа, которое змеею уже привык обвивать, пулей вылетел пред царские очи и низко склонил голову.

– Кто я тебе, Данила? – грозно спросил Иоанн. – Кто я таков, что ты набрался наглости учить-поучать меня? Кто я таков всем вам – холопам моим?!

Умный и хитрый Захарьин-Юрьев тотчас скумекал, что к чему, поднял догадливые собачьи глаза на шурина.

– Ты – отец наш, истинный самодержец, помазанник Божий! Воистину так! И один только ты управляешь необъятной землею своею и нами, холопами твоими! Вижу я, вижу, Ванечка: открыл ты свои очи и зришь свободно на все свое царство!

– То-то же, Данила, – гнев милостиво оставил лицо Иоанна – нарочитая лесть пришлась впору. – Верно говоришь, открылись мои очи. И все свое царство вижу я отныне так, как и положено было видеть его ранее. И долго ждать себя в проявлении воли своей никого не заставлю! – Он вперился в лукавые глаза Данилы Романовича: – С тебя и начну, пожалуй… Не называй меня больше «Ванечкой», коли жить долго хочешь. А ты ведь, хитрец, сто лет прожить думаешь, верно?

Вздрогнул Захарьин-Юрьев от государева тона, каким сии слова были сказаны, и от ледяного взгляда его. Не шутил шурин. Не стращал понапрасну.

И уже вскоре Думе, а вслед за ней и Москве всей, стало ведомо: опала Адашева и Сильвестра малой мерой показалась царю, большего наказания он им желает! Весть понеслась дальше: и в Ливонию, в Дерпт, где воевода Алексей Федорович и без того лиха ожидал, и в Кирилло-Белозерский монастырь – к Сильвестру, отбывавшему царскую немилость в молитвах.

– Не хочу, точно тать, с ножом красться к тем, кто раньше служил мне, – поделился Иоанн со своими приближенными.

Как со старыми, вроде Захарьиных-Юрьевых и Алексея Басманова, так и с новоиспеченными: сыном последнего Федором, коего по просьбе отца приблизил к себе и назначил кравчим, другом Федора Василием Грязным – тоже совсем еще молодым, но удалым, что касалось кутежей и оргий, человеком, и родовитым князем Афанасием Вяземским.

Москва полнилась слухами, что близится суд над бывшими друзьями царевыми и членами Ближней думы, – о них и упоминать уже было страшно. Адашев, правда, подозревал, что его ударила только первая волна царского гнева, и теперь не без оснований ждал вторую.

«Разреши мне, великий государь, увидеться с тобой, – лично писал Иоанну Адашев. – Знаю, что винят меня в смерти царицы твоей Анастасии, но нет той вины на мне! Дозволь же явиться в Москву и самому открыться сердцем, как бывало прежде, оправдаться пред тобой, снять с себя наветы и обвинения!»

Когда писал эти строки, искренне верил, что они помогут: вызовет государь слугу своего в столицу, выслушает и – поймет, простит, накажет обвинителей.

Сильвестр же подобных надежд не лелеял. Он видел, что царь преобразился, и преображение это было страшным. Только вот о необратимости сего преображения он пока не знал. А и знал бы – не захотел бы поверить.

«Хочешь невинных во всех грехах обвинить? – с гневом диктовал он послание царю из Кирилло-Белозерского монастыря, и юный послушник, вооруженный пером, дрожал от ужаса, глядя на выводимые своей худенькой рукой строки. – Мало тебе того, что любящих тебя унизил и отверг? Добить желаешь? Так знай: приму, все приму от тебя!»

Иные впадают в безумие, а потом приходят в себя и устрашаются дел своих. Тут же все наоборот случилось. Безумным давно был государь, и «прозрение» его оказалось лишь вспышкой перед окончательным помрачением сознания. Не хотел этого понять Сильвестр, но судьба отпустила ему на то время.

Прознав, что обвиняемые просят у государя дозволения прибыть ко двору и самим замолвить за себя слово, главные судьи – Захарьины-Юрьевы, Басмановы и прочие – заговорили наперебой:

– Государь, на коленях просим тебя: не дозволяй им того! Точно ядовитые василиски оплетут они тебя, как и прежде, льстивыми речами усыпят сознание твое, сердце отравят ядом – заслушаешься ты их, окаянных! Честные обвинители – Беский и Сукин – уста сомкнут и сказать супротив не найдут уже силы! А еще и хуже того может случиться: одурманят Адашев и Сильвестр войска твои и народ твой, и мятеж поднимут! И ты знаешь, кого они приветят, кого напророчат на твое-то место! Давний умысел у них!

И оказал сей аргумент на царя решающее действие: приказал он вести суд над обвиняемыми заочно. Посему уже скоро в Думе – перед боярами, князьями и духовными иерархами – выступили с гневными речами «честные обвинители» Вассиан Беский и Мусаил Сукин. И фамилии-то были у них под стать речам их! Один обвинял Сильвестра, другой – Адашева. Достаточным оказалось для царя их обвинение, а аристократы и священники готовы были всему поверить, лишь бы государя не прогневать. А кто и не верил – все одно молчал…

«Отвращаюсь от вас, ото всех отвращаюсь! – слушая обвинителей, думал Иоанн, и глаза его горели темным жестоким огнем. – От жизни прежней, от сердца и души своей прежней отвращаюсь. Но берегитесь! Убежать не успеете ужо! В сетях вы моих!..»

А потом и царь речь свою держал. Поднялся, простер руку с перстнями над головами вельмож покорных, сжал кулак так, что косточки хрустнули и суставы побелели.

– Только ради спасения души моей приблизил я иерея Сильвестра, надеялся, что по сану своему и разуму станет сподвижником моим. Но о мирской власти мечтал он! Сдружился лицемер этот, обольстивший меня сладкоречием своим, с Адашевым – ради того лишь, чтобы управлять царством моим, меня же, как государя своего, презрев при том. Дух своевольства они вселили в бояр, города и волости раздали приспешникам своим, кого хотели, того в Думу сажали, все места заняли своими угодниками. Я же годы долгие был невольником на троне отеческом! Могу ли описать теперь пред вами стыд и унижения, кои претерпел от них? А коли я что супротив их воли делал, так Сильвестр меня, юношу, детскими страшилами пугал, вселяя в душу мою ужас. По святым местам ездить не давали, немцев карать запрещали! Но к сим беззакониям еще и измена присовокупилась: когда я страдал от тяжкой болезни, забыв верность и клятву, в упоении самовластия хотели, мимо сына моего, другого царя себе взять! Царицу мою Анастасию злословили, а князя Владимира Андреевича, напротив, нахваливали!

Никто и не вспомнил, пока царь говорил, что Алексей Адашев со слезами на глазах присягал сыну своего государя. Да и зачем, когда сам Иоанн забыл о том?! Одного остерегся царь: обвинить протопопа и окольничего в смерти царицы – не было тому достойных свидетельств, кроме наушничаний Захарьиных-Юрьевых. Однако сути это не меняло: царь принял обвинения. Дело было за приговором. И тут бояре, что ненавидели Адашева и Сильвестра, наперебой закричали: «Смерть изменникам! Опала и смерть!» А сторонники и без того уже опальных государевых слуг, опустив глаза, так и молчали, за жизни свои опасаясь.

«Смерть! Смерть! Смерть! – лаем носилось по думной зале. – Кара государева!»

Один лишь митрополит Макарий решился сказать слово в защиту ложно обвиненных мужей, с которыми он сам творил историю Руси, – высокий сан позволял.

– Государь, – промолвил первосвященник, – негоже так вот казнить людей, не по-христиански это! Надобно призвать их и выслушать – каждый имеет право на защиту! Ведь и Господь меряет души человеческие, кладя на весы все дела их – и добрые, и злые. Неужто в угоду одной чаше нам стоит забыть о другой?

Бояре, в первую очередь Воротынский, Курлятев и Шереметев, осмелев, поддержали митрополита, встали на защиту Адашева и Сильвестра. Но голосов злопыхателей и клеветников вышло не в пример больше.

«Презренные люди, осуждаемые таким великомудрым и милостивым государем, как наш Иоанн Васильевич, не смогут представить никакого законного оправдания, а токмо разве что оскорбительную ложь! – заявили они. – Их присутствие на суде опасно, а козни, на которые они способны, так и вовсе губительны! Спокойствие царя и отечества требуют немедленного приговора!»

И вердикт был вынесен: виновны!

Но царь Иоанн Васильевич еще не решался полностью расправить свои новые крылья – не пришло еще время. И потому Алексея Адашева велено было арестовать и переправить в Дерпт, где и поместить в темницу, а протопопа Сильвестра – перевести из Кирилло-Белозерского монастыря в далекий Соловецкий, мрачный и холодный.

Предупреждать о царевом решении протопопа Сильвестра смысла не имело – старик никуда бы не уехал, а вот к Адашеву в Ливонию помчались нарочные – нашлись смельчаки. На сутки они опередили государевых слуг.

– Бегите, Алексей Федорович, – уже через неделю, пролетев полторы тысячи верст, возвестил гонец. – Бегите в Ливонию или Польшу! Царь не просто гневится – гибели вашей ищет!

Но Алексей Адашев, побледнев только, поблагодарил гонца, отпустил его и стал ждать.

– Беги, Алексей, – посоветовал и Андрей Курбский. – Царь не в себе от смерти Анастасии. Ждали мы этого. Будут казни. Беги!

Но куда ему было бежать: к своим врагам-ливонцам, которых бил нещадно? Или к полякам? Ну, взяли бы они его, приняли. Может, и наградили бы. Но даже если так, не смог бы он! Не посмел бы. Это значило – перечеркнуть всю свою жизнь. Все, что он сделал ради Руси. Перечеркнуть жизнь всех потомков своих: нынешних – погубить, будущих – опозорить.

– Нет, Андрей, – сказал он Курбскому. – Честь – она дороже.

А спустя часы прибыли и гонцы государевы, передали князю Мстиславскому послание: Алексея Адашева арестовать, переправить в Дерпт и посадить под замок до следующих распоряжений из Москвы. Алексей Федорович принял своих тюремщиков смиренно. Отдал саблю, понимая: расстается с ней уже навсегда.

…Конный отряд человек в двести рысью направлялся из Эрмеса в Феллин. На полях таял снег, копыта лошадей глубоко уходили в подтаявшую землю, чавкали и хлюпали. Отряд возглавляли Данила Адашев и Григорий Засекин – это его пара сотен конных дворян сопровождали полководца. Был с ними и ординарец Данилы Петр Бортников.

– Пока снег не сошел, ливонца и дальше воевать будем, – кивнул своим офицерам Адашев. – По морозцу – они этого не любят! На Леапь пойдем, на Лоде, на Гапсаль, эти крепости стоят и нас дожидаются. Выкурим басурман! А потом и на запад – по Курляндии с саблями прогуляемся!

Григорий и Петр были веселы: мягкая зима, новые битвы, опасность, без которой и жизнь не мила, – все это будоражило молодую кровь, заставляло дышать глубоко и легко.

Из-за плотного соснового леса, мимо которого они ехали, показался небольшой конный отряд – человек в пятьдесят. Свои? Они, русские. На полминуты сбавив ход, приглядываясь, отряд поскакал к ним той же рысью.

– Из Феллина будут? – кинув взгляд на Григория, спросил Петр.

– Конные стрельцы, – откликнулся тот, – а там кто ж их знает. Все может быть.

Два отряда сблизились на опушке. Командир отряда, низкорослый и широкоплечий, похожий на медведя-маломерка, в парчовом кафтане и алой шапке, смотрел на них сурово и повелительно.

– Кто такие? – вопросил Адашев.

Тут только разглядел Григорий в одном из конников, сопровождавших командира небольшого отряда, ординарца князя Мстиславского. Глаза его бегали. А потом узнал и самогó командира – низкорослого, но глядевшего так, точно именно он и был хозяином всей Ливонии. Вспомнил Григорий, что видел этого дворянина в свите Алексея Басманова в Москве, по правую руку от боярина, в тот самый день, когда получил в награду от царя перстень.

– Данила Адашев? – спросил тот, глядя на их командира.

– Он самый, – кивнул полководец. – А вы кто?

– Скуратов-Бельский, – с усмешкой ответил медведь-маломерок. – Вот вам царская грамота, читайте! – И он протянул Даниле Федоровичу свиток.

Адашев принял грамоту. Григорий не сводил глаз и со свитка, и с лица своего командира. Он увидел, как побледнел Данила, стоило его глазам пронестись по строкам, как дрогнула вдруг рука ничего не боявшегося победителя татар и ливонцев.

– Арестовать? За что? – очень тихо проговорил он.

– Царь знает, за что, – усмехнулся Скуратов-Бельский. – Отдавай саблю, поедешь с нами!

Но Данила все еще не верил, что это и впрямь царский указ, а не дьявольская уловка. Среди конных дворян пошел шепоток. Рука Петра легла на эфес сабли. Григорий готов был сделать то же самое. Но Адашев опередил их – дал отмашку.

– Засекин, сам доведешь людей до Феллина, об обстановке на ливонской стороне доложишь князю Барбашину подробно.

– Исполню, – кивнул Григорий, хотя меньше всего ему хотелось думать сейчас о неспокойной Ливонии.

– Да неужто правда, что по цареву указу? – не выдержал Петр. – Напутали они, Данила Федорович, как есть напутали!

Адашев и его остановил движением руки:

– Не суетись, Петр! – Мысли его путались, взгляд так и тянулся в сторону, где осталась свобода.

– Данила Федорович, – не зная, что предпринять, вновь окликнул его Петр, – прочитайте ж еще раз! Может, ошибка?

– Кто таков? – окликнул Скуратов-Бельский беспокойного воина. – Отвечай!

– Ординарец, дворянин Петр Бортников.

Данила Адашев взглянул на Григория и Петра.

– Поеду с ними, – сказал он. – Так надо.

– И я с вами, Данила Федорович! – почти с вызовом заявил Петр.

– Ты останешься, – одернул его Данила. – Приказываю!

– Довольно приказывать! – разозлился государев посланец. – Ты, ординарец, как там тебя… Бортников, – обратился он к Петру, – сам напросился: с нами поедешь!

Адашев взглянул на своего тысяцкого, поймал его тревожный взгляд.

– Я уверен, Григорий: скоро все выяснится.

– Выяснится, выяснится, – ухмыльнулся Скуратов-Бельский. – А теперь – саблю! И ты… ординарец!

Данила молча вытащил боевой клинок, протянул. Тот, перехватив оружие за лезвие, передал его одному из помощников. Отдал свою саблю и Петр.

– Куда повезете? – только и спросил Данила.

– Куда надобно, туда и повезем, – ответил Скуратов-Бельский. – Кинжалы тоже – они вам больше не понадобятся. И нам спокойнее, – добавил он. – Кто знает, что у вас на уме? Дорога-то дальняя!..

Данила Адашев и его ординарец, не говоря ни слова, отдали и кинжалы.

– А теперь следуйте за нами! – бросил арестованным офицерам царский посланец. И тотчас приказал своим стрельцам: – Обступить обоих! Выйдут из строя, вас плетьми накажу! А коли вы в сторону подадитесь, – обернулся он к Адашеву и Бортникову, – самолично зарублю! Вперед! – дернул он за уздечку, ткнул шпорами высоко по лошадиным бокам – ноги-то были коротковаты. – Пошла! Пошла!

Так и остался Григорий Засекин с двумя сотнями своих бойцов на опушке весеннего леса, в таявшем снегу, провожать взглядом Данилу Адашева и Петра Бортникова. «Фамилию Адашевых при дворе громко не называй», – вспомнил он слова Степана Василевского. Напророчил точно.

– Ну и дела, – сказал кто-то за спиной Григория. – Ох, недобрые дела!..

Верно: недобрые, злые. Молчком и с тоской, больно сжимавшей сердце, провожал Засекин глазами своего командира…

…Для всей русской армии весть об аресте братьев Адашевых показалась поначалу неправдоподобной. Поверили лишь те, кто видели, как и старшего Адашева вывозили из Феллина со связанными руками. В Дерпт братьев доставили почти одновременно – в колодках, точно последних татей и душегубов. Вчерашние герои – гроза Ливонского ордена и покорители ее городов, защитники земли русской от казанцев, крымцев и турок, – в темнице ожидали итога судьбы своей.

Их злой судьбе подыграли политические события того же года, перекроившие карту Европы.

Готгард Кетлер, новый магистр ордена, понимая всю несостоятельность Ливонии в борьбе с таким мощным государством, как Московская Русь, в 1561 году официально распустил своих рыцарей. Он поступил точно так же, как поступил тридцать пять лет назад последний гроссмейстер Тевтонского ордена Альбрехт Гогенцоллерн, создав с помощью папы Римского на землях своего государства герцогство Пруссию. Воинственные тевтонцы угомонились вовремя, оставив за собой огромную территорию в центральной Европе. Правда, в отличие от Альбрехта Гогенцоллерна, всему ордену помочь так и не смог – только самому себе и самому близкому своему окружению.

С соизволения фон Кетлера львиная доля земель ордена отошла четырем европейским государствам: север Ливонии – шведам и датчанам, центр – Литве, юго-восток – Польше. И все это уже не в залог и не в протекторат, а на веки вечные. За столь щедрый подарок Кетлеру удалось выхлопотать себе небольшую часть уже бывшего ордена – Курляндию, на чьей земле он и воцарился. С герцогским титулом, утвержденным папой Римским и признанным императором Священной римской империи, и всеми династическими привилегиями.

Худшей мести для Москвы и придумать было невозможно! Ослабевший рыцарский орден исчез с политической карты Европы, но взамен Русь оказалась лицом к лицу сразу с несколькими могущественными врагами, которые уже готовы были с утроенной прытью ливонцев отстаивать их цели. А они были все те же: не допустить московитов к Северному морю для широкой торговли с Англией и другими отдаленными государствами, а также вернуть завоеванные русскими ливонские города. Московскому царству пришлось срочно готовиться к новой и долгой войне, а потому нужен был кто-то, на кого можно было свалить все нынешние и грядущие беды. Этим человеком и стал Алексей Адашев – бывший руководитель бывшей Ближней царевой думы, отвечавшей за внешнюю и внутреннюю политику страны.

– Знал я: пожалею однажды, что связался с ним! – возлегая на парчовых подушках, говорил похмельный Иоанн таким же похмельным прихлебателям и наушникам, едва продравшим после затянувшегося пира глаза. – Знал, что каяться буду. Все знал, но поделать ничего не мог по юности. Теперь же – другое дело!

Говорил он это, не скрывая радости, потому как чувствовал пока еще вину перед другом своим Алексеем Адашевым, однако размывала уже вину эту волна гнева: ошибки Ближней думы на «ливонском фронте» были очевидны. И потому расплата за них казалась желанной, уже готовой вылиться в кровавую месть.

Слугами, внимавшими царю, были люди его нового круга, весьма отличного от прежнего, – братья Захарьины-Юрьевы, отец и сын Басмановы. Последние по влиянию при дворе уже вовсю соперничали с Данилой и Никитой – к великому неудовольствию самих шурьев царевых. Но куда деваться? – полюбил их Иванушка. И жестокого хитреца Алексея Басманова, и сына его разгульного Федьку, бабника-сластолюбца да кравчего в придачу, что без зазрения совести подыскивал горевавшему царю-вдовцу девок молодых и вина подливал с избытком. Даже им, Захарьиным-Юрьевым, о таком напоре на царя не мечталось. Были тут и юнец Василий Грязной, собутыльник Федьки Басманова и соратник в его распутствах, и молодой князь Афанасий Вяземский, тоже дюже охочий до всяческих земных удовольствий.

– Повелеваю, – допив горячее вино из золотого кубка, грозно проговорил царь, – привезти Алешку Адашева в Москву – пришло время ответить за свои дела! Слышь, Федька? – прищурил он глаз на Басманова-младшего. – И плесни мне еще винца огненного – али забыл, что царев кравчий? А ты, Вася, – кивнул он Грязному, – писаря кликни. – Иоанн недобро усмехнулся: – Грозную грамоту диктовать буду.

…Когда в каземат, где держали самого главного русского пленника, открыли дверь, узник даже не пошевелился – сил не было ни смотреть, ни чувствовать, ни жить.

– Куда ж его везти, коль он отходит уже? – сказал кто-то. – Мы и за ворота Юрьева живым его не вытянем, не то что до Москвы! Как быть-то?

– Да так и скажем Степану Захаровичу: преставился, мол, подлец, и все тут.

Лишь теперь до сознания пленника дошло, кто эти люди и чего им от него надобно.

– Жив я, жив, – простонал он.

– Аль шепчет чего-то? – проговорил первый тюремщик.

– Кается, – с усмешкой отозвался второй, жаром факела опалив лицо пленника. – Может, водицы ему?

– Кликни прислугу, пущай принесут!

Пленный, лежавший на деревянных досках и соломенном тюфяке в холодном подземном каземате, с трудом разомкнул веки.

– Царю скажите, верен я ему был, – прошептал он. – Ни в чем не согрешил перед ним…

Это были последние слова Алексея Федоровича Адашева. В конце января 1561 года скончался в темнице Дерпта – русского города Юрьева – бывший царский окольничий и постельничий, хранитель Иоанновой печати, выдающийся государственный муж и реформатор, которым мог гордиться его так жадно искавший нового миропорядка век.

8

– Григорий Осипович! – Засекин почувствовал, что кто-то настойчиво теребит его за плечо. – Григорий Осипович! Проснитесь же, проснитесь!

Он открыл глаза, рывком сел на постели. Все ему мерещился ливонский меч лиходея Карла фон Штадена, так и норовивший ужалить. Как в ту ночь, когда он столкнулся с засадой немецких наемников.

Перед ним стоял ординарец Пантелей.

– Чего тебе? – сонно спросил Григорий.

– К вам гонец от князя Барбашина. Предписание: вскрыть немедленно!

– Зови!

Пантелей скрылся в дверях. Григорий стал натягивать сапоги. Его тысяча была расквартирована в небольшом замке в предместьях Дерпта, взятом в прошлом году. Были тут еще и казаки, и стрельцы. Одним словом, боевой гарнизон. Все ждали нового сбора войск – предстояло идти на запад. Сам Григорий жил в каменном доме богатенького ливонского бюргера, сбежавшего аккурат перед очередным наступлением русских.

Гонца Василия Ивановича Барбашина Засекин знал хорошо – то был княжеский ординарец по особо важным поручениям. Уже одно это заставило Григория внутренне собраться: несомненно, командир дворянской конницы готовит войска для битвы. Григорий принял свиток, сорвал печать. Пантелей поднес поближе масляный светильник.

– Смотри не подпали, не то… – предостерег ординарца командир, проглядывая первые строки.

Григорий не договорил. Новой баталии не намечалось. От него требовали другого.

«Приказываю тысяцкому князю Засекину с вверенными ему людьми неотлагательно проследовать в Дерпт и поступить в распоряжение…»

Вот тут Григорий и осекся.

– Свети же, не бойся! – прикрикнул он на Пантелея.

Тот с опаской вновь приблизил светильник, пламя томительно заколебалось, бросая неровный свет на бумагу.

Григорий перечитал послание еще раз, подпись стояла верная: «Князь Василий Барбашин». Взглянул вопросительно на гонца, но тот вряд ли что мог знать о столь важном поручении.

– Собирайся, – приказал ординарцу Григорий. – И сотенных позови – из первой сотни, третьей и пятой. Через час выходим. Передай князю, – обратился он к гонцу Барбашина, – все будет исполнено.

…Ночью с тремя сотнями бойцов – из самых проверенных, уже побывавших в сражениях, – он выехал в сторону Дерпта. К рассвету увидели стены города, которые с недавнего времени были Григорию ненавистны: слава русского оружия меркла на фоне чудовищной несправедливости по отношению к братьям Адашевым. Перед всадниками опустили мост, они въехали в ворота.

Григория провели в хорошо охраняемую снаружи залу и оставили там ждать. Прошло с четверть часа, когда двери наконец открылись – Григорий обернулся на шум. Вошедший, в дорогом кроваво-алом кафтане, уже закрывал за собой высокие резные створки. Как видно, он и гость должны были остаться наедине.

– Ну здравствуй, тысяцкий, – сказал хозяин и двинулся ему навстречу.

В сером утреннем свете, проникающем в высокие арочные окна длинной залы, все яснее выплывало лицо Степана Василевского – рыжее и холодное. Наконец он остановился в двух шагах от Засекина.

– Вот и вновь свиделись, – сказал Степан.

– Стало быть, так, – ответил Григорий.

И тотчас – уже в сотый раз за эту ночь и утро – всплыли в памяти заключительные строки Барбашинского послания: «…поступить в распоряжение государеву человеку и окольничему боярина Алексея Басманова Степану Василевскому». Не мог он еще сутки назад даже предугадать такого!

– Как видишь, Гриша, и кровь необязательно иметь знатную, чтобы князьями командовать, и саблей ливонцев и татар год за годом рубить сотнями. А всего-то надо быть верным слугой царю. Говорил я тебе, а ты не верил!

– Теперь верю, – сказал Григорий. – Что же за поручение такое важное, коли ты сам из Москвы по требованию государя прибыл и меня в оборот берешь? – спросил Григорий.

– В оборот? – усмехнулся Степан. – Эка ты загнул! Когда мы кого-то в оборот берем – худо тому бывает.

– Так что за дело? – пропустив мимо ушей последние слова, повторил вопрос Григорий.

– Да не спеши ты, не спеши, – вальяжно изрек Степан. – Хотя, впрочем, почему б и не сказать сразу?.. Скажу, так и быть, чтоб не волновался лишнего. Так вот, осенью Григорий Скуратов-Бельский, мой старший товарищ, Басмановский воевода, двух известных тебе людей взял. Тех, что за царевых слуг себя выдавали. Один из них в темнице вчера помер, другой… жив еще.

– Кто умер? – шагнул вперед Григорий.

– Стой, где стоишь, – оборвал его Степан. – Алексей Федорович Адашев преставился. Какое уж там царствие ему – небесное или иное – не знаю. Зато знаю другое: велено мне Алексеем Басмановым, по приказу царя, второго Адашева с его подручными, а такие в подземелье тоже есть, в Москву доставить. Стало быть, исполнять волю государеву выпало мне. Но у меня сотня бойцов всего, а этого маловато. Потому-то я и попросил Василия Барбашина дать мне хорошего сопроводителя – тысяцкого Засекина.

– Но почему меня?! – сделал еще один шаг вперед Григорий.

– Да потому что тебе не впервой уже врагов государевых в Москву доставлять.

– Так по-твоему что, Данила Адашев – враг государев?!

– А как иначе, коли сам государь так сказал? – теперь уже Степан шагнул на друга. – А ты – холоп его, и потому слушаться должен! Клятву давал?

Григорий опустил глаза:

– Давал, Степа. Только Данила Федорович не враг государев – он герой отечества нашего! – Засекин твердо взглянул на Василевского. – И тебе это лучше многих известно.

– Мне известно только то, что царем приказано! Все остальное неважно, так что покончим на этом, – взъерошился Василевский. – Трех сотен тебе хватит, чтобы доставить Данилу и людей его в Москву?

Григорий горько усмехнулся:

– Хватит, Степан Захарович.

– Так и порешим: выезжаем нынче в полдень. Когда готов будешь, найдешь меня. Я же – так хоть сейчас готов в дорогу. Не по сердцу мне ваша Ливония, – с вызовом добавил Василевский, – Москву первопрестольную, царскую люблю!

Через несколько часов из казематов вывели Данилу Адашева, его служилую родню и ординарца Петра Бортникова. Изрядно исхудавшие, беспомощно щурились они с отвычки на холодный зимний свет. Крепостные башни Дерпта, не так давно восстановленные после бомбардировки, серыми колоннами уходили в февральское небо. Заключенные растирали затекшие руки. Кафтаны их обносились, поблекли. Колодки с Данилы и его товарищей сняли.

Григорий подъехал не сразу – сердце сжалось и слезы навернулись от обиды, когда он встретился взглядом с Адашевым.

Данила устало подмигнул тысяцкому:

– Стало быть, ты меня к государю повезешь?

– Он повезет, – кивнул Засекин на Василевского, который, сидя на холеном гнедом красавце-жеребце, бесстрастно смотрел на опального полководца. – Я только охранять буду. – И тотчас глянул на Петра: – Как ты? Отощал!..

– Были б кости, а мясо нарастет, – Петр улыбнулся другу. – Хотя, что скрывать, бывало и лучше. – И тут же, точно вспомнив о чем-то, забегал глазами по своим тюремщикам. – Доброго вам денечка, Степан Захарович! – ослабшим голосом, но постаравшись как можно громче, крикнул он бывшего соратнику и другу. – Как живете-можете?

– Милостью Божьей живу и могу! – ответит тот.

Люди Василевского неодобрительно глядели на разговорчивого преступника. Но Петр, кажется, и под саблю готов был лечь, лишь бы сцепиться со Степаном. С презрением он теперь смотрел на него: тот был для него не только палачом – предателем!

– Ну так и впредь не хворайте, Степан Захарович! Пусть до поры здоровьечко-то крепнет!

– И вам не хворать, Петр Иванович, – разом став злым, огрызнулся Василевский. – И хватит болтовни – дорога длинная, а жизнь короткая. Это всех касается. Ехать пора!

Везти заключенных, как и положено, в телеге, не стали. Дали коней – так они быстрее могли добраться до Москвы. Когда Засекин поравнялся с Адашевым, похлопавшим лошадь по крепкой шее, Данила поднял на него глаза, спросил:

– А что брат мой?

Григорий с горечью покачал головой, опустил глаза.

– Говори, что?!

– Умер пару дней назад Алексей Федорович, – негромко ответил Григорий, – говорят, от холода и голода умер. – Взглянул искоса на Данилу: – Не сдюжил заключения.

– О Господи, – прошептал младший Адашев. – Как же так? Как же так…

– Царствие ему небесное, – еще тише проговорил Григорий.

– Оно его, царствие небесное, – тихо, но твердо произнес Данила. – А вот Иоанну его не видать! Не видать…

Григорий обернулся: не слышит ли кто их разговора?

Адашев понял, кивнул:

– Прости, голубчик, прости.

Бойцы Засекина, многие из которых служили еще Даниле Адашеву и помнили боевые лета, тоже косо глядели на «государевых людей», так запросто превративших бывшего их командира, отважного героя, в преступника. Многие с гневом поглядывали и на Степана Василевского. Но к гневу примешивалась опаска – этот Басмановский выскочка, уже знали все, любого мог наказать, заслонившись именем государя. И на кого Степан пытливо поднимал взгляд, словно оценивая, чего стоит сей боец, тот молодой дворянин сразу же опускал глаза – от греха подальше.

– В оба за ними смотри, Григорий Осипович, – кивнув на Данилу и его родню, приказал Василевский. – Головой отвечаешь!

Отряд выехал из ворот Дерпта, а уже скоро Василевский позвал к себе Григория и Петра.

– Не боишься, что сбегу? – зло спросил Бортников.

– Не боюсь, – ответил Степан, даже не обернувшись. – Лошадь под тобой худая – сам выбирал. А ежели и припустишь, так тебя Засекин нагонит и зарубит. – Теперь они поравнялись, и рыжий Василевский метнул веселый и холодный взгляд на изумленного Григория. – И с Данилой-то государь велел не слишком носиться, а уж с тобой, ординарцем его, и подавно! – добавил он.

Кони шли вперед скорой рысью, заметно оторвавшись от отряда.

– А коли не зарублю? – поинтересовался Григорий.

– Его место займешь, – кивнул Василевский на Петра.

– Ну, Степа, и сука же ты! – вырвалось у Бортникова.

Василевский только расхохотался в ответ.

– Называй, как знаешь, пока мы одни. А я ведь не просто так вас позвал. Ты вот что, Петр, поостынь, коли жизнь дорога. А главное, от Данилы открестись. Его в Москву везут, чтоб под суд отдать и казнить прилюдно, как отравителя жены государя нашего. И молчи, молчи! – с яростью обернулся он к товарищу. – Я такой же холоп государя, как и вы оба! Его воля – закон для всех нас! Данила Адашев – покойник, себя спасай! При Гришке говорю – специально его в свидетели взял, – о себе думай! А теперь возвращайся к нему и помалкивай. Все тебе сказал. Отъезжай с глаз долой!

Григорий ушам своим не верил – Данилу Адашева везли на казнь!

– Неужто не соврал? – спросил он у Василевского, когда Петр, чернее тучи, уже возвратился к осужденным.

– Истинный крест, – мрачно отозвался тот.

В начале весны они прибыли в Москву. Но казни не состоялось. Данилу Адашева спасла смерть родного брата. Страсть и ярость в душе Иоанна временно улеглись. Данила избежал даже тюрьмы, однако карьера легендарного полководца окончательно оборвалась, и о нем постарались поскорее забыть. Точно и не было никогда подвигов командира русской дворянской конницы… Иная страсть беспокоила сейчас душу царя – он готовился вновь идти под венец. В жены пророчили ему Кученей, дочь кабардинского князя Темрюка. А увидев на смотринах черные восточные глаза юной принцессы-мусульманки, и сам Иоанн воспылал пламенем.

Однако хотя Данила Федорович и был помилован, другие приближенные – сподвижники Алексея Адашева и Сильвестра, бывшие члены Ближней царевой думы – оказались изгоями.

Но один из этих людей молчать не пожелал. Михаил Иванович Воротынский, узнав о подробностях смерти Алексея Адашева, как тот загублен был в ледяном подвале Дерпта, не сдержал праведного гнева. Родовитый князь всегда был искренен и благочестив в своих поступках.

– Государь, – сказал он царю, – зачем же ты друга своего погубил? Ведь никто не любил тебя так, как Алексей! Как жить после этого будешь? Как в глаза станешь смотреть родне его? Как христианином, царем православным станешь называть себя и далее? Ты ведь демонами себя окружил…

Царь долго смотрел ему в глаза.

– Помнишь, князь, – процедил он после паузы, – как, повзрослев, сказал я вам, боярам своим, на советы и понукания господина своего гораздым, что не боюсь вас более? С тех пор много воды утекло. Но теперь иначе скажу: бойтесь вы меня! Трепещите предо мной! Цепенейте! Иначе – смерть вам! Лютая смерть!.. Спасибо скажи, князь, что говорим мы наедине, что лишних ушей нет меж нами… А теперь ступай прочь – не друг ты мне более. Не друг!

Уходя, бледный Михаил Воротынский уже сожалел о своей откровенности, не подозревая, насколько его опасения оправданны…

…В санях они летели по мартовскому снегу – у Покровского собора к Москве-реке, а там уже мимо деревянных теремов и церквушек. Звенели бубенцы тройки. Григорий и Мария тесно прижимались друг к другу. Мокрый снег лепил им в лицо, они кутались в шубы, смеялись.

– Машенька, Машенька! – шептал Григорий, склонившись близко-близко к щеке девушки, губами чувствуя ее ледяную мочку. – Люблю тебя! Люблю!

Почти каждый день, пользуясь отпущенным сроком отпуска, который зависел от Степана Василевского, стелившего мягко бывшему соратнику, Григорий навещал юную княжну.

– Я упрошу отца, и нам позволят венчаться раньше, – раскрасневшаяся, говорила она ему. – Вот увидишь, увидишь!

Едва оказавшись в Москве, Григорий набрался храбрости и открылся Михаилу Ивановичу Воротынскому. Он бы решился на этот шаг даже в том случае, если бы княжеская кровь – кровь Рюриковичей – не стала бы ему порукой. Но не только родство с великими князьями Москвы и других русских уделов придало ему смелости. Было и другое. Князь Воротынский уже не был такой важной фигурой при дворе, как во времена Ближней думы, а, напротив, разом оказался в тени. И теперь у него, Григория Засекина, появился шанс получить руку Машеньки, средней дочери, тем более что она и сама призналась отцу, что любит молодого князя. «Станешь воеводой, пусть хотя бы вторым и запасного полка, а старшенькая Софья выйдет замуж за князя Одоевского, который уже сделал ей предложение, отдам за тебя Машу, – сказал Григорию Михаил Иванович. – Хотел тебе еще наказать пару подвигов совершить, да пока и тех, о которых мне ведомо, для женитьбы на моей дочери предостаточно». Был бы заносчивым и жадным князь Воротынский, не слыхать бы Григорию таких речей. А князь и для дочки рассудительное слово нашел: «Человек по сердцу – половина венца. Будешь счастлива – и я буду счастлив!»

Оставалось ждать, ждать…

Разговаривая с князем Воротынским, не признался Григорий в том, что Степан Василевский уже не в первый раз предлагал ему уйти с военной службы и перейти на службу к Алексею Басманову. «Вытащу тебя из Ливонии – только слово скажи, – говорил ему Степан. – За год таким важным станешь, что сам князь будет тебя просить затюшкой его стать. А там и я, глядишь, на младшенькой их поженюсь – на Катюше, – прибавлял он. – Вот смеху-то будет!» А к Басманову тянулись, перед ним лебезили. И устрашались враги его! Этот вельможа, уже обходя при дворе самих Захарьиных-Юрьевых, люто ненавидел всех бывших царских фаворитов, наставников юности Иоанна. Не хотел Григорий расстраивать Воротынского, напоминать ему о Степане Василевском, бывшем его служилом холопе, нынче стремительно поднявшемся, опасаясь толкнуть князя к никчемным подозрениям.

– А вдруг Софья передумает? – лепетала ему на ухо Мария, а снег все летел им в лицо, слепляя ресницы и губы. – А вдруг ты воеводой не скоро станешь? Как тогда быть? Поговорю я с отцом, поговорю! Пусть обручат и благословят нас, а там и свадьба не за горами будет.

– Не тревожь его, – возражал Григорий, – не тревожь! И так все получится, все сложится. Знаешь, как говорят? Муж – голова, а жена – душа! А ты уже – душа моя! Вот как будем жить! Надеюсь, и моя голова тебе сгодится.

– И душа сгодится, и сердце, Гришенька!

Григорий выдернул из-под голов медвежий мех, накрыл обоих с головой и стал жадно целовать Марию в холодные алые щеки и горячие губы.

Сани летели, храпели кони, возница поддавал кнутом: «Давай, залетные! Куда, леший?! – бесстрашно окрикивал он зевак, зная, какого удальца и какую барышню везет. – В сторону, в сторону, бесовы души!» И зеваки разбегались, чтобы не попасть под копыта и полозья саней.

А Григорий и Маша не видели ничего, не слышали…

Неожиданный далекий вопль, похожий на крик раненого животного, заставил Григория очнуться, откинуть шубу. Синие глаза Марии были затуманены, с пеленой нежности, рот полуоткрыт. Но второй человеческий вопль заставил и ее прийти в себя.

– Что это? – встревожилась она.

А впереди уже была видна толпа, она оживленно качалась, двигалась.

– Гони туда! – крикнул вознице Григорий.

Сани едва не влетели в толпу, остановились рядом. Кто-то, ворча, расступился. Григорий и Мария увидел нагого старика – он стоял на коленях, прямо в снегу, и плакал. Затем отнял руки от изможденного лица, оглядел всех безумными глазами и точно плюнул в толпу:

– Пожнете правду, окаянные! Скоро пожнете! Недолго уже осталось! Хватит вам в грехах этот мир топить – на исходе ваше время! – И вдруг он увидел красивую барышню в санях, в дорогой шубе, и обнимавшего ее кавалера. – И вы пожнете! В крови утонете! Не сразу помирать будете – мучиться станете!

– Господи, что же он говорит такое? – пролепетала Мария. – За что?

– Тоже мне, Василий Блаженный выискался, – тихонько обронил возница. – Ишь, как распророчился! Если хотите, Григорий Осипович, я его кнутом проучу.

А все уже смотрели на них, радуясь, что гнев юродивого направлен в иное русло.

– Не трожь старика, – проговорил молодой князь. Вытащил из кошеля у пояса серебряную монету, бросил нищему в снег: – Возьми, помолись за нас с Марьей. Выпей, если надо.

Нагой старик поднял монету, но тут же бешено расхохотался, тряся мощами, всем иссохшим и синим от холода телом.

– Откупиться хочешь? Не выйдет! – хрипло выкрикнул он. – Платить станешь, дорого платить! И вся Русь платить будет – сторицей! За кровь невинных и хулу на Бога! В Христа вы веруете? – В сатану вы веруете! Ему служите! Имени его еще не знаете земного, а уже служите! Сами позвали Антихриста – он вас живьем жрать и станет! И тебя, – он ткнул пальцем в Григория, – и тебя! – направил палец на Марию, и та, спрятав лицо в рукаве шубы Григория, сдавленно зарыдала.

– Скажи спасибо, убогий, что добрый я нынче! – на этот раз ткнул в него пальцем Григорий. – Живи покуда! Трогай! – крикнул он извозчику.

– Ад уже перед вами разверстый! – кричал им вслед и бесновался на вытоптанной снежной дороге голый человек. – Пожрет он вас – без остатка пожрет!

– Да знаю я его, – когда сани уже уносились прочь, говорил возница Григорию. – Это ж Фома Замоскворецкий, все знают: слава Василия ему покоя не дает! Только государь Василия жаловал, а этот ему и даром не сдался! Правда, этот Фома, говорят, недавно одному князю беду напророчил, так сбылась та беда. – Он осекся, поняв, что сказал лишнее. Мария Воротынская и так не могла прийти в себя от увиденного и услышанного. – Но мало ли чего брешут, да и мало ли что одно к другому за просто так приходится…

– Маша, Машенька, – подняв ее голову, Григорий заглянул в синие заплаканные глаза девушки. – Стоит ли на каждого выжившего из ума внимание-то обращать?

– К беде это, Гришенька, – пока он целовал ее в губы, все повторяла она, – к великой беде!..

9

Прошло несколько дней после той прогулки по зимней Москве, после объятий и поцелуев, и если о чем думал Григорий, так только о том, что Маша права: не стоит тянуть, стоит ускорить их помолвку. С тем он и поехал к Воротынскому, но по дороге, неподалеку от дома Воротынских, его перехватили двое вооруженных всадников – в непривычных глазу черных кафтанах и шапках, при саблях и кинжалах. Он и раньше их приметил, еще в Замоскворечье, слишком черными они были, но не мог предположить, что двое похожих на тени всадников ехали именно за ним.

– Князь Засекин? – спросил один из них, с тонким шрамом на правой скуле.

Остановив коня, Григорий положил руку на эфес сабли. Точно охотились они за ним!

– Кто вы такие? – ответил он вопросом на вопрос.

Всадники переглянулись.

– Мы – слуги боярина Алексея Басманова, посланы вашим другом Степаном Захаровичем Василевским.

– И что надобно от меня Степану? – немного успокоившись, нахмурился Григорий. – Пора назад возвращаться, в Ливонию? Так что же нарочного Василевский не прислал? Почему следите за мной?

– Так велено было, – ответил тот, что со шрамом.

– Степаном?

– Да, Степаном Захаровичем. Но не о Ливонии речь. А следили мы за вами потому, что надобно было знать, куда вы путь держите. Не в дом ли князей Воротынских…

– А вам-то какое дело?

– Ваша правда, князь, то не наше дело, – ответил всадник. – А вот Степана Захаровича и вас это касается.

– А его какое?.. – гневно начал Григорий.

– Не стоит вам к Воротынским нынче ехать, – насупился всадник со шрамом. – Всех, кто нынче будет там, повязать могут и в острог направить.

– В острог?! – сдерживая коня, переспросил Григорий, оглянулся в сторону терема, от которого его отделяло несколько улиц. – Да что же случилось?!

– Государь осерчал на князя, серчает на всех, кого Воротынский своими друзьями считал, – ответил всадник в черном кафтане. – Не езжайте туда, князь, и с вами беда будет!

Но Григорий только сверкнул глазами, повернул коня, врезал по бокам шпорами:

– Пошел! Пошел!!

Мигом одолел он нужное расстояние, остановил коня у открытых настежь ворот княжеского дома. Какие-то мужики тащили из терема Воротынских сундуки, тут же были стрельцы и другие люди – как те двое, всадники в черных кафтанах и шапках, что преследовали его. Басмановские!

Григорий оглянулся – две знакомые тени остановились прямо за ним, спешились, перебросились несколькими словами с басмановцами. Выглядело так, точно они сопровождали Григория, а в доме этом было у Засекина неотложное дело.

Григорий стремительно влетел в ворота, бросился к дому. Один из стрельцов попытался остановить его, но он так взглянул на солдата, что тот отступил. Мысли Григория путались. Не знал он главного: что в тот самый день, когда они с Машей катались по Москве, князь Воротынский, узнав правду о смерти Алексея Адашева, был у царя. Михаил Иванович высказал Иоанну все, что наболело: о насильственной смерти их общего друга и о новых приближенных государя – лукавых, алчных и жестоких, которых назвал он в открытую «демонами».

Одна из юных служанок Воротынских, горько ревевшая за крыльцом дома, знавшая Григория, бросилась к нему.

– Батюшка князь, – упала она перед ним на колени, обхватив ноги Григория, – что ж это творится?! Забрали всех наших господ и увезли – далеко увезли!

– Да куда же, куда? – Засекин, подняв, тряхнул девицу. – Говори толком!

– Не знаю, не знаю! Утром нынче увезли! Слышала – от Москвы подальше! Всех увезли: и Михаила Ивановича, светлого князя нашего, и жену его, и дочерей наших родненьких, всех, всех! Назвали их врагами государевыми! А дом, сказали, отнимут! – И, отчаянно плача, она вновь бухнулась перед Григорием на колени – в рыхлый и раскисший мартовский снег. – Помереть теперь нам только и осталось…

Оставив девушку рыдать на снегу, Григорий бросился к воротам, где его поджидали двое всадников.

– Где в Замоскворечье дом Василевского, знаете? – спросил он.

– Знаем, – ответил всадник.

Через полчаса Григорий спрыгнул с коня у ворот роскошного дома. Минуя охрану – двух молодцов в черных кафтанах, при саблях, – вошел в двери. Двое, что показывали ему путь, вошли следом.

– Где хозяин? – спросил Григорий у дюжего бородатого мужика в белой косоворотке, подпоясанной широким красным поясом.

– Шубу снять желаете? – в свою очередь спросил тот.

– Степан дома? – переспросил Засекин.

Мужик взглянул вначале на саблю незваного гостя, затем посмотрел на тех, кто стоял за его плечом. Как видно, те положительно кивнули ему.

– Степан Захарович трапезничает, – ответил мужик. – Но шубу вы, господин, снимите и сабельку отдайте, тогда уж я вас и провожу.

– Оставь ты ему саблю! – услышал Григорий знакомый голос. – А коли князь в шубе желает по дому ходить, так пусть потеет!

– Прошу, – указал на двери дюжий мужик. – А сапожки-то бы сняли, пол замараете!

– Пошел вон, – рыкнул на него Григорий и направился внутрь покоев.

Степан Василевский трапезничал в светлой и просторной зале за длинным дубовым столом, покрытым расписной скатертью. От казана поднимался пар, остро пахло ухой. Стояли кувшин с вином и две чарки. Белый хлеб был нарезан широкими ломтями. Икорка была, блины, огурчики соленые, грибки.

– Знал, тысяцкий, что придешь, – сказал огненно-рыжий хозяин, откладывая деревянную ложку и утирая полотенцем губы, – даже чарку для тебя поставил. – Усмехнулся, оглядев гостя: – За стол тоже в шубе сядешь? И пить со мной в шубе будешь?

– Я за стол не сяду, – отрезал Григорий. – И пить с тобой не буду.

– Тогда обидишь, – прищурился Степан. – Зело обидишь, князь!

– Пусть!

За спиной Григория выросли охранники в черных кафтанах, но Василевский махнул им рукой: подите прочь, мол. Те ушли.

– Двери закрой, – приказал Степан заглянувшему мужику в белой косоворотке.

Тот послушно закрыл двери.

– А теперь, тысяцкий, скинь шубу и сядь, – повелительно проговорил Василевский. – Ты ведь поговорить пришел, не так ли?

Григорий расстегнул ремень, снял саблю, скинул полушубок, сел за стол. Степан сам налил ему вина в чарку, подал, Григорий осушил ее до дна.

– Доволен?

– Так-то лучше, – кивнул Степан.

– Куда повезли их?

Степан отломил кусочек белого хлеба, положил в рот.

– А зачем тебе – догнать хочешь? – прожевывая, спросил он.

– Так знаешь, куда Воротынских повезли, или я напрасно время теряю?

– Знаю. Куда всех опальных свозят.

– Так куда? – вперил в него тяжелый взгляд Григорий.

Было видно, что мысли его отчаянно путались, и он готов был совершить любую глупость.

– Далеко, Гриша, на Белоозеро.

– Но за что, за что?! – подался вперед князь.

Степан, отхлебнув квасу, пожал плечами:

– Говорят, дерзил твой Воротынский царю, за смерть Адашева корил. Да друзей царских, моих покровителей, дурными словами поносил. Вот за это. Так что сам виноват!

Григорий хотел было сказать: «Но так ведь это правда – и про Адашева, и про вельмож новых, этих наушников и лжецов!» Сдержался. Но о другом, даже головой закрутив, спросил:

– Но дочерей-то его за что взяли?! Они при чем?..

– Они – дочери его, родная кровь, стало быть, – как ни в чем не бывало, ответил Степан. – Надо было думать, что царю говорить, что вся его «правда» ближним отрыгнется! Теперь другим словоохотливым князьям и боярам уроком сия ссылка станет. – Он посмотрел в глаза Григорию: – Если живыми до Белоозера доберутся…

– Как так? – даже привстал Григорий.

– Да сядь ты, сядь, – приказал ему Василевский. Налил вина обоим. – Выпей, успокойся. Царь милостив, глядишь, и помилует. – Усмехнулся: – Когда-нибудь.

– Но как же помилует, а дом их? Черные люди оттуда уже и сундуки выносят!

– А дом царь у Воротынских отнял, – так же просто сказал Степан, отпивая вино из чарки. – Подчистую.

– Отнял?!

– Истинный крест, – кивнул Степан. – И не только дом. Терем княжеский государь, может случиться, Федьке Басманову пожалует. Ежели, конечно, Васька Грязной раньше туда не переедет. Дом-то у Воротынских хорош! Верно? Ты выпей еще вина-то, выпей – запей все то, что услышал.

Григорий взял чарку со стола, осушил залпом.

– Если дом отняли, стало быть, навсегда увозят, – глухо сказал он.

– Навсегда, не навсегда, а ты не вздумай ехать за ними. Разом могилу себе выкопаешь. Их с полсотни стрельцов везут – тебя и близко не пустят! Зарубят. Я тебя сегодня уберег: кабы не мои люди, тебя в доме Воротынских повязали бы – и в острог. А там – допрос: кто таков и что тебе надобно? Ох, труднее было бы назад тащить! Так что спасибо скажи Василевскому Степану, другу своему.

– Спасибо тебе, Степа, – поставив чарку, с усмешкой проговорил Григорий.

– А ты не скалься и не злобись: делаю, что могу. А про Марию забудь, забудь. Не вспоминай даже. Так вот оно бывает: вчера боялся, что не пара ей, а нынче бежать от нее надобно, как от огня! Сейчас всех, кто у Воротынских в чести был, трясти станут. Как грушевое дерево трясти! А тебя Михал Иваныч и впрямь жаловал. Стал бы зятем его, сейчас бы с ним, светлым князем, и дочками его на Белоозеро ехал. То ли в каменный мешок, за решетку, как Алексей Адашев, а то ли в монастырь, как Сильвестр, на хлеб, воду и молитву!

– Как в монастырь? – хмурясь, даже не понимая, что он только что услышал, спросил Григорий.

– А куда ж их девать? – усмехнулся Степан. – И князя, и женку, и дочек его? На постриг – и по кельям: молиться за царя и Русь святую! И за души свои грешные, княжеские, цареборческие, – добавил грозно и весело, точно давно ждал такого суда.

Григорий встал из-за стола, надел полушубок, сцепил на поясе широкий кожаный ремень.

– Да ты пыл-то уйми, – прикрикнул на него Степан. – Тебе завтра в Ливонию ехать. (Григорий разом обернулся.) И не смотри на меня так! Мое терпение тоже не безгранично. И власть пока не так велика. Остынь, пресветлый князь, коли здоровым в свой полк вернуться хочешь: как и прежде – тысяцким, а не калечным с дыбы – простым ратником! – Степан Василевский тоже поднялся, ткнул в уходящего пальцем с перстнем. – Завтра в полдень, князь, со своими людьми ты из Московских ворот на Можайскую дорогу выйдешь, а иначе будет – пеняй на себя!

Засекин вышел из дома Степана Василевского как раз в ту минуту, когда колокола московских церквей начали звонить к вечерне. Он полной грудью вдохнул холодный мартовский воздух, закрыв глаза, выдохнул. А серебряный перезвон уже шел над Москвой-рекой, рассыпался надо всей столицей, уходил дальше – за границы ее земли…

Времени у него оставалось немного – каждая минута была дорога. Но только на что могло хватить этого времени, этих бесценных минут? Обратиться бы в сокола, тогда бы еще они поглядели! А так…

Уже скоро, в казармах новиков, Григорий давал наставления своему ординарцу Пантелею:

– Найди моих сотников, всех трех, хоть из-под земли достань, и скажи, чтобы завтра к полудню людей своих из Москвы на Можайскую дорогу выводили, это приказ. Скажи, иначе Василевский их разжалует. Чтоб кровь из носу! Сегодня же меня не ищи – в Москве не буду. А станут искать, скажи, к полюбовнице завалился, а где и какая она – никто не знает. В секрете хозяин держит. А на Можайской дороге я завтра к полудню буду. Смотри, не подведи!

– Все исполню. Только куда же вы, Григорий Осипович? Вижу ведь, что не на потеху собрались…

– Дело у меня есть, – ответил он. – Важное дело. Нужное.

Он мчался по снежной дороге на север от Москвы. Леса и леса шли по обе стороны, санные следы так и секлись перед глазами. Потом стемнело. Ехали путники на санях и конные в обе стороны – из столицы и в нее. Торопились. Поглядывали на летевшего по Новгородской дороге воина, ничего не замечавшего, точно здесь он был один на весь целый свет! Только стремительным перебоем чавкали копыта его сильного коня в раскисшем снегу…

А конь его был накормлен, потому и силен. Сабля, кинжал и кистень – все в дороге сгодится! Не могли они далеко уйти! Князя охраняли стрельцы, а эти медлительны в седлах, самих же Воротынских по саням рассадили, потому волочился их поезд едва-едва, да и торопиться им нужды не было – навсегда увозили княжескую семью из Москвы! Только ночью не повезут их стрельцы по дорогам, по раскисшему снегу, по ямам и колдобинам: кто знает, куда можно въехать, где застрять! Остановятся на ночлег, непременно остановятся! Выехали ведь еще днем! Надо и лошадей накормить, и поесть, и передохнуть. Найдут деревеньку и заночуют там – с рассветом только тронутся!..

Уже было совсем темно, когда с факелами показались сани – они ехали навстречу Григорию.

– Эй! – грозно окрикнул он возницу, когда уже готов был поравняться с санями. – Стой! Стой!..

Те, проскочив вперед, остановились. Всадник подлетел к ним, врос в заснеженную дорогу.

– Мне нужно знать, не проезжали ли тут отряд стрельцов человек в пятьдесят и пара саней с ними? Говорите, видали?!

Возница и два седока из торговых людей вначале с опаской смотрели на встречного, но вскоре, в пламени факела, разглядели в молодом человеке военного, наверняка дворянина, что торопился по делам, может, государственным, а потому важным, и, значит, перечить ему не стоило.

– Как не проезжать, проезжал, – закивал возница в широкой расползающейся шапке. – Часа два назад их и видели. И сани были с ними, только не двое саней, а все пять, кажись. Верно? – обернулся он к седокам.

– Были сани, были, – кутаясь в шубы, торопливо закивали те.

– А барышни были с ними? – спросил дворянин.

– И барышни были. Плакали только, как разглядел я, – ответил острый на глаз возница. – Точно в полон их увозили.

Встречный кивнул ему:

– Бог в помощь! – и резанул шпорами коня по бокам: – Пошел! Пошел!

– И вам Бог в помощь, господин хороший! – крикнул ему вслед возница. – Стрельцы-то ваши к деревеньке ближайшей повернули, – и возница широко махнул рукой, показывая, куда повернул отряд. – Видать, на ночлег!

Вскоре Григорий уже знал, в каком селении остановились на ночлег отряд стрельцов и сани с пассажирами. Все ушли с дороги к селению Златоустье. Григорий сбавил ход, пошел рысью – теперь следовало быть осторожным, а не торопливым. Рассудительным, а не горячим, если он хочет, чтобы все у него вышло.

Григорий сразу понял, в каком доме расположили Воротынских, – его караулили стрельцы. Двое рубак с топорами мялись у красного крыльца. Много раз ходившему в разведку, умевшему подкрадываться к неприятелю близко и бесшумно, Григорию не составило труда как можно ближе подобраться к дому с пленниками. В окошках горел свет лампадок – там не спали. Говорили, верно. Или ждали кого-то? Коня он оставил неподалеку, но к дереву привязывать побоялся: если тут есть волки, то ненароком подкрадутся, зарежут его боевого друга! А так – убежит, скроется, ржанием позовет на помощь…

Он подошел к избе с тыльной стороны и едва не наткнулся на здоровенного третьего стрельца – тот справлял нужду в темноте. Когда стрелец обернулся на шаги, Григорий молниеносно вытащил кинжал из ножен и приставил его к горлу изумленного гиганта.

– Тсс! – прошипел Григорий. – Жить хочешь?

– Хочу, – ухнув, точно филин, пробормотал стрелец.

Что-то знакомое в его голосе почудилось Григорию.

– А ну, еще раз скажи, – потребовал он.

– Хочу, – повторил тот.

– Да не ты ли это? – спросил князь. – Савелий Крутобоков?

– А я тоже признал вас, господин, – сказал гигант. – За вами должок, так что не убивайте.

– Не буду, – пообещал Григорий, но кинжал не убрал. – Но и ты дай мне слово, что станешь держать язык за зубами. Иначе погубишь меня, а душа твоя будет гореть в аду. Так даешь слово?

– Даю, – быстро ответил стрелец. – Дорога душа-то!

– Скажи мне, в какой комнате дочери князя Воротынского почивают? – спросил Григорий. – Надо мне знать, очень надо!

– Недоброе дело вы затеяли, господин, – покачал головой стрелец. – Ох, недоброе!

– Я-то доброе дело затеял, только опасное, – заверил его Григорий. – Так скажи мне, Савелий, в какой. Ведь я мог бы и не спрашивать, но тогда бы мне пришлось убить тебя. Поэтому всё в твоей власти.

– Понимаю, – кивнул стрелец. Он объяснил, что дочерей князя Воротынского уложили здесь, на этой стороне, а князя с женой и двумя слугами – в других комнатах. Но, кажется, младшая дочь перешла к отцу с матерью, а старшая и средняя остались в двух крохотных комнатушках. И то оконце, что светилось сейчас едва-едва, как раз и принадлежит одной из сестер. Кажется, средней.

– Вон то?! – переспросил Григорий.

– Ага, – кивнул стрелец. – Зазноба, что ли?

– Зазноба, – опустил глаза молодой князь.

– Ну и угораздило вас.

– Не твоего ума дело, – оборвал его Григорий.

– А коли так, тогда вам на все про все, господин, часок, не более. Не хочу я за вас на дыбу лезть.

– Управлюсь, – успокоил Савелия Григорий.

– Ступайте, – кивнул на оконце стрелец. – Я вас покараулю, а потом к своим пойду. С Богом!

Он вышел из-за угла дома, оправляя кафтан, окрикнул своих: «Хоть в пень стрелять – лишь бы день прошел!» А Григорий подкрался к окошку и заглянул внутрь, но оконце закрывала занавеска. Тогда он легонько постучал. Еще раз и еще. И лишь когда он потерял было надежду, край занавески потянулся в сторону…

Князь узнал Марию в отсветах пламени свечи, которую она держала в руке. Девушка приблизила испуганное лицо к мутному стеклу, пытаясь разглядеть ночного гостя. Тогда Григорий и сам прижался к окну, расплющив нос. Мария резко отпрянула, точно увидела призрака, но тотчас снова приникла к стеклу. Григорий увидел, как быстро зашевелились губы девушки, произнося его имя. Мария долго возилась с щеколдой: видно, руки не слушались ее. Затем распахнула оконце, и Григорий, оглядевшись по сторонам, подтянулся на руках и лег животом на подоконник… Он ввалился – вслед за шапкой – в крохотную натопленную комнатку, на дощатый пол. Только и услышал, как захлопнулось окошко, и еще слова Марии: «Господи, милый мой, Господи…» А потом ее горячие руки и губы уже не отпускали его, она лишь шептала: «Тише, тише!» Ее лицо стало влажным от слез, он и сам плакал – от обиды, горечи и внезапного счастья, которому срок не мог быть долог. «Откуда же ты, откуда?» – все спрашивала Мария, а он отвечал: «Я должен был увидеть тебя, должен! Машенька, жить без тебя не могу!..»

– Нас на Белоозеро везут, – сказала она, когда первые минуты встречи миновали. – Нас постричь хотят – и меня, и Софью, и Катюшу. Всех, Господи, всех!

– Знаю, – ответил он, – потому и здесь. Времени у нас мало, очень мало…

Поднявшись, он расстегнул пояс, сбросил кафтан. Маша стояла перед ним в наброшенной поверх ночной рубашке шубе, с распущенными ко сну волосами, вся теплая и отчего-то сейчас, зимой, пахнущая каким-то полевым цветком, которого и не было в этой комнатке вовсе…

– Не обручились мы в Москве – не успели, – сказал он. – Так теперь успеем, – Григорий полез за пазуху, достал золотое колечко. – Это все, что мне от матери досталось, я его с собой по всем войнам вожу, у сердца, теперь оно твое! – И взяв ее правую руку, он надел кольцо на безымянный палец Марии. – Смотри, впору, как тут и было…

Девушка плакала, плечи ее вздрагивали, она прижалась к Григорию так плотно, что ему показалось, будто уже неразделимы они – и никто на всем белом свете не сможет разлучить их. А когда она отстранилась и он заглянул в ее глаза, то все понял сразу. Зацепил руками ее шубу и отвел назад – мех упал к ногам девушки. Затем положил еще холодные руки на ее плечи, она вздрогнула – он хотел было отнять их, но услышал:

– Не надо, не отпускай – они горячее любого пламени…

Потянул с белых плеч рубашку, Мария сама расстегнула одну пуговицу за другой. Рубашка вслед за шубой упала к ее ногам. Григорий легко поднял девушку на руки и понес на крестьянскую лавку с тюфяком, укрытую стегаными одеялами…

– Не обвенчали нас – не успели, – не расцепив объятий, повторила она его слова, – так будем любовью повенчаны…

– Бежим, Машенька, – прошептал он. – Бежим! У меня здесь конь – ветер! Обоих унесет! Не могу отпустить я тебя после всего, что было. Теперь – жена ты мне! Бежим!..

– Не могу я, Гриша, – рассыпав темные волосы по его груди, ответила она. – Не могу. Куда нам от царского гнева бежать? Обоих поймают, отца еще лютее накажут. Тебя беда ждет. А теперь уходи. Господь милостив – даст еще нам свидеться!..

– Да как же так, как же так? – прижимая ее к себе, твердил он. – Неправильно это!

– Уходи, Гриша, уходи, не кличь еще одну беду понапрасну, – повторяла она, но и сама боялась расцепить руки. – Время наше вышло, ступай же…

Когда он надевал ремень с саблей, то все твердил: «Приеду на Белоозеро – увезу тебя! Увезу…» Но верил ли он сам в то, что говорил? А когда Мария, глядя в темноту окна, услышала, как тает вдалеке перестук конских копыт, как рассыпались последние звуки, и только ночная птица где-то ухнула вдалеке, опустилась она на колени у окна и завыла, сжимая зубами платок, чтобы никто не услышал…

10

30 ноября 1563 года огромное русское воинство вышло из Москвы по все по той же Можайской дороге, ведущей на запад. Шестидесятитысячное войско, разделенное на семь полков, плюс пятьдесят тысяч посошных людей – тягловой силы, – артиллерия и обоз готовы были растянуться на многие версты. По величине и мощи армии, по ее воодушевлению этот поход мог сравниться разве что с Казанским.

Западу оставалось только одно – трепетать.

До 1563 года вся пограничная полоса русского царства и Великого княжества Литовского представляла собой одну боевую полосу с непрекращающимися фронтовыми стычками, но перевеса сил ни одна сторона не имела. За победы московитов под Перновом и Тарвастом Литва отплатила им с лихвой своей победой у Невеля, где войска Андрея Курбского, превосходившие противника числом в три раза, были наголову разбиты. Этого поражения Иоанн так и не смог простить своему бывшему любимцу.

Кто-то из противников должен был сделать решающий шаг – им оказалась Москва. Великое княжество Литовское в эти годы было как никогда слабым из-за межконфессиональных споров. Все население огромной территории разделилось на католиков, протестантов и православных. А нет единства – нет и сильной армии. К тому же еще до брака с кабардинской принцессой Кученей Темрюковной Иоанн сватался к сестре польского короля Сигизмунда Августа – Екатерине Ягеллонке. Московский царь очень хотел попасть в Европу миром, ведь за спиной днем и ночью стояла тень воинственного Крыма. А коли дело решать миром, так лучше через династический брак. И впрямь: зачем воевать друг с другом христианам, пусть и разного толка? Тем более что через жену можно со временем овладеть огромными территориями, тем самым расширив свое государство. И польский король Сигизмунд склонялся к этому браку: уж больно сильной стала Москва! Но Екатерина Ягеллонка забилась в истерике и сказала, что пусть ее лучше сразу утопят в Висле, чем она пойдет за русского медведя. В конце концов она все-таки вышла замуж за Иоанна, но не за Рюриковича, а за герцога Финляндского, брата шведского короля Эрика XIV. (Брак оказался выгодным: этому самому Иоанну в будущем суждено было стать королем Швеции.) Поражение под Невелем показалось комариным укусом в сравнении со звонкой пощечиной, полученной Иоанном Васильевичем от польской короны. Эхо ее долго еще носилось по всей Европе! При дворе об этом конфузе помалкивали, словно и не было вовсе «европейского» сватовства царя. Тогда и обратил Иоанн внимание на восток, который всегда заискивал перед Москвой, но черной обиды не простил. Своего бы князя – да будь их сотня! – отправил бы на плаху, но месть польскому королю и одновременно великому князю Литвы Сигизмунду Августу представлялась куда сложнее.

А тут и повод нашелся: тревожило православного государя распространение европейских ересей, каковыми он считал католичество и тем более протестантство. И вот уже царские гонцы провозглашали слово государево, почему Москва на Литву войной идет: «За многие неправды и нежелание исправиться, горюя сердцем о святых иконах и о святых храмах священных, иже безбожная Литва поклонение святых икон отвергла, святые иконы пощепали и многие поругания святым иконам учинили, и церкви разорили и пожгли, и христианскую веру и закон оставили и попрали, и Люторство восприяли!»

Но этого было мало: душевному порыву необходима духовная поддержка. И она нашлась! В это же самое время всему народу русскому объявили, что брату царя Юрию (несчастному глухонемому князю, живущему в Угличе) явилось чудесное видение, будто бы ангелы спустились и сообщили о падении Полоцка. Митрополиту Макарию, как оказалось, было точно такое же видение.

Одним словом, приговор вынесли, и священную войну против врагов православной веры развязали.

В день выхода царского полка из Москвы – тридцатого ноября – Иоанн совершил торжественный молебен. По его требованию митрополит Макарий и архиепископ Никандр провели крестный ход. Для этого дела привезли из Углича и Юрия Васильевича, которому, увы, жить оставалось всего один год. И сказать он ничего не мог, и показать. Молчал, бедняга. Мычал только. За него, новоиспеченного «провидца», царь – старший брат – грозно вещал.

– Покорим отступников христианской веры! – перед многотысячной армией повторяли глашатаи царскую речь. – Накажем их за грехи и ереси, за притеснения, чинимые нам! За Русью, мой народ православный, Господь стоит!

Для крестного хода доставили чудотворную икону Донской Богородицы, Крылатской Богородицы, а главное, первую из святынь Западной Руси – крест Ефросинии Полоцкой.

Сам Полоцк представлялся лакомым куском московскому царю: уже четверть века он жил мирной жизнью и богател, а главное – был форпостом перед столицей Великого княжества Польского. Займешь Полоцк, считай, нанес удар в спину и самому Вильно! К тому же Полоцк с его огромными землями не был чисто западноевропейским городом. Изначально он принадлежал Киевской Руси и только после татаро-монгольского нашествия, когда Русь была растерзана и раздавлена, отпал к Литве. На севере Полоцкая земля граничила с Новгородской, на востоке – со Смоленщиной, на юге – с Черниговской и Киевской. Коренные земли Литвы оставались только на западе, так что идеологически русичи имели обоснованные виды на старинный и богатейший город Восточной Европы. А в силу того, что славян и православных церквей насчитывалось там много, существовала и оппозиция католикам и протестантам Польши и Литвы. Иначе говоря, союзников царя Иоанна в Полоцке имелось предостаточно.

Русское войско собиралось в восемнадцати городах, включая Москву, и к концу ноября стало подтягиваться к столице. Литовского посла, до последнего хлопотавшего о мире, удерживали вначале в Москве, а потом отправили на родину, но окольным путем – через Тверь, Псков и Дерпт, то есть значительно севернее того маршрута, который был выбран для русской армии. Иоанн боялся, что весть о походе раньше времени станет известна в Литве и в Польше.

4 декабря царь прибыл в Можайск, а 5 января уже в Великих Луках государь и его полководцы должны были начать смотр русской армии.

Так быстро, как умели собираться на войну русские дворяне, мало кто был способен в Европе. Во-первых, попробуй царя-самодержца ослушайся! Перед ним всякий – холоп: и смерд, и боярин. Государь всем и суд, и надежда. А коли решит наказать, то мало не покажется! За неявку и поместья можно лишиться. А во-вторых, столетиями беспощадные татары молниеносными набегами учили русских так же скоро браться за меч и выходить сплоченным войском в чисто поле. И этого умения у русского человека было уже не отнять.

В Великих Луках армия была поделена по образцу военной стратегии своего времени, принятой Московским царством, на семь полков: Государев полк, куда входили отборные части, самые верные и преданные; Большой полк, предназначенный для самых крупных и кровавых сражений, в нем состояли и артиллерийские наряды; вспомогательные Большому – полки правой и левой руки; Передовой – авангардный, готовый принять первым удар врага; Сторожевой – арьергардный, охранявший обоз, без которого любая армия могла оказаться голодной и раздетой; и ертоул – самый малый и мобильный из полков, исключительно конный, которому предписывалась разведка и, если придется, стычки с передовыми отрядами противника.

К 9 января предполагалось закончить смотр войск. Эти дни выдались морозными, неприветливо серыми. Европейские армии в такое время года, как правило, сидели на зимних квартирах, обрастали жирком в ожидании весны и особо грозного лета, когда кровь лилась на полях сражений особенно обильно. Но русским зима была не страшна, и еще пришлось бы дождаться такого мороза, который смог бы остановить для московита войну!

Тысячи вооруженных людей, позвякивая оружием, переговариваясь и шутя, топтались на скрипучем январском снегу, многоголосым ржанием перекликались лошади. Чуть поодаль, за спиной, жгли костры и готовили пищу – варили кашу, приправленную свининой. А за спиной звонили колокола всех церквей Великих Лук – к обедне. Иоанн, в долгополой собольей шубе, в окружении приближенных, на белом коне с расшитой золотом попоной, объезжал войска. По правую руку от него ехал Владимир Андреевич Старицкий, вновь обласканный милостью, назначенный первым воеводой государева полка. Были тут и Алексей Басманов, и Афанасий Вяземский. Не пропускавший ни одну службу, царь уже готов был на пару часов покинуть свою армию, когда, проезжая мимо построенных частей – пеших и всадников, – приостановил коня. Вместе с ним остановилась и процессия из вельмож и полководцев.

– А я тебя помню, тысяцкий, – проговорил царь одному из молодых командиров многочисленного государева полка. – Ты тот самый княжич, что магистра ливонского мне привез. Сам пленил и сам доставил. Верно?

– Верно, государь, – сидя на коне, как и положено было всем конным дворянам во время смотра, низко поклонился воин. – Князь Григорий Засекин.

– Княжич без княжества, – провел рукой с перстнями по козлиной бороде государь. – Перстень мой бережешь? – он скосил глаза на руку молодого князя в перчатке. – Или потерял?

Тысяцкий покраснел:

– Как можно такой подарок потерять? – Он уже снимал кожаную со стальными бляхами перчатку: – Вот он, государь…

Многие уставились на золотой красавец-перстень с изумрудом. Да не в изумруде была краса – государь подарил, вот главное!

– Даже в битвах не снимаешь? – удивился царь.

– Он мне на удачу, – ответил князь. – С ним рука в два раза быстрее и сильнее рубит, и отвага всегда в сердце!

– Знаешь, как отвечать царю, – усмехнулся Иоанн, – что похвально. Ну, так пусть и под Полоцком тебе мой подарок послужит. Коли отличишься, не худо тебя и воеводой будет сделать. И кровью знатной ты вышел, и ратным трудом. Слышишь, Барбашин? – обернулся Иоанн к своему воеводе – командиру дворянской конницы. – Не забудь!

Князь Василий Иванович Барбашин оживленно закивал:

– Засекин – моя надежда, да вот сорвиголова только. Сам в любую схватку так и лезет. Коли жив останется – все сделаю, государь!

Кивнул и царь молодому князю – и двинул коня впередка, за ним потянулись и вельможи. Григорий, все еще переполненный гордостью, провожал благодарным взглядом царя. «Выживу, попрошу государя о милости! – думал он. – Наберусь храбрости и попрошу, а там – будь что будет!» Но совсем иначе – без надежды – смотрел на государя Петр Бортников, сидевший в седле позади ординарца Пантелея. На свой страх и риск Григорий взял Петра в свою тысячу простым бойцом – бывший ординарец Адашева должен был находиться в тени. Бортников смотрел на царя настороженно, точно ожидая от него любого – и самого жестокого – поступка. Два месяца, проведенные с Данилой Адашевым в тюрьме Дерпта, когда они, готовясь к смерти, могли говорить откровенно, не прошли для него даром.

А колокола церквей Великих Лук все звали и звали к обедне, ожидая государя на молитву. И скоро уже царский кортеж повернул от рядов построенного войска и направился к воротам города – смотр на сегодня был окончен.

Десятки тысяч посошных людей, на долю которых выпала черная работа тащить пушки и припасы и заниматься инженерными работами, как то: пилить бревна для мостов и переправ, рубить и ставить туры – деревянные башни – супротив крепостных стен, делать вязанки для заполнения крепостных рвов, – осматривали уже без участия царя. Посошан объединили в «коши» – по кошу на каждый полк. Любому ратному соединению нужна была подсобная сила. Тем паче что одной только артиллерии разного калибра в войске было более двухсот орудий, да еще катапульты в придачу. Было под чем горбатиться мобилизованным землепашцам!

10 января начался выход русских войск из Великих Лук – каждые три дня покидали город по полку с кошем, тысячи конных и пеших, отягощенных артиллерией и обозом, тянулись друг за другом. Зрелище это было торжественное и тяжелое одновременно. 14 января ушел и государев полк. Две недели великая армия, насчитывавшая с обозом более ста тысяч человек, вытекала из Великих Лук. И все же накладок избежать не удалось. Как начертал летописец, свидетель похода: «Заторы были великие!» Но, даже несмотря на это, армия продвигалась на запад быстро, без значительных задержек. Важно было с наибольшей внезапностью напасть на противника: о том, что целью похода является именно Полоцк, знали только высшие и средние армейские чины; для прочих это был просто поход в Литву. Но, во избежание распространения слухов, солдатам запретили покидать ряды своих полков, а фуражом занимались только самые доверенные части.

И все же сохранить тайну не удалось. Под Невелем случилась неприятная история. Тысяцкий государева полка Григорий Засекин, уже под вечер, увидел отряд всадников – он в спешке уходил от царского лагеря, обгоняя других русских, в сторону Литвы, но не по главной дороге, а много южнее – точно бы на Велиж.

Уже на следующий день стало известно, что из лагеря сбежал царский окольничий Богдан Микитич Хлызнев-Колычев, а чуть позже заговорили, что после его побега царь приказал убить в своей палатке князя Ивана Шаховского – друга беглеца. Что же там вышло на самом деле, толком никто и не знал. Пущенные вдогонку окольничему государевы люди перехватить того не смогли – он уже перешел границу. Теперь было ясно, что очень скоро в Литве узнают все подробности похода на Полоцк.

На тот период в польско-литовском государстве были три человека, способных что-либо предпринять против русских. Первый – король Сигизмунд II Август; но он находился далеко от Литвы – занятый дрязгами внутри своего столь разношерстного государства, король заседал на сейме в Польше. Второй человек, гетман литовский Николай Радзивилл, вовремя узнал о приближении врага-московита, но даже в спешке собранное войско – несколько тысяч наемников – никак не могло тягаться с армией русских, взявшихся за дело с «умением превеликим». Оставался городской воевода Станислав Довойна, но этот мог лишь, запершись на все засовы, уповать на милость Божью и ждать хоть какой-то подмоги. И впрямь царь московский и его полководцы нашли удачное время для нападения на Литву.

Русские полки уже шли прямым маршем на Полоцк, и ни для кого не оставалась секретом цель этого похода, когда Иоанн послал Довойне гонца из литовцев с предложением сдаться, но воевода гонца приказал казнить. Было и второе письмо, переданное православному епископу Арсению Шисце. Оно было адресовано православной шляхте Полоцка, которая сочувствовала Москве. Царь обещал дворянам полякам и литовцам «пожаловать по их воле, и жалованием, каковым они захотят». Лишь бы ворота оказались открыты…

Но католиков, ненавидевших Москву, находилось в городе куда более, и потому прихожанам Арсения Шисцы пришлось попросту затаиться.

31 января московские полки стали подходить к Полоцку и занимать стратегические позиции вокруг обширнейшего города, стоявшего на слиянии реки Западной Двины и ее притока Полоты, еще в незапамятные времена давшего имя первому поселению на этих берегах.

В течение первых трех дней город был взят русскими полками в плотное кольцо так, что уже никто не мог ни выйти из Полоцка, ни войти в него. С северо-запада, за рекой Полотой – от Спасского монастыря до Двины – встали три полка: Большой, Сторожевой и ертоул; на юге – вдоль течения Двины и вокруг Ивановского острова – обошли Полоцк еще три полка: Передовой, Левой и Правой руки; Государев же полк, самый многочисленный, встал на северо-восточной стороне Полоцка – напротив стен Великого посада. Тут была и конница под командованием князя Василия Барбашина. В случае неудачных переговоров именно по Великому посаду московиты решили нанести главный удар – и артиллерийский, и живой силой. Оставалось только дождаться прихода всей артиллерии и грамотно окружить город пушками и катапультами, чтобы ни одного ядра не ушло впустую, ни одного горшка с огнем.

В эти же три дня по всей округе Полоцка застучали топоры – тысячи деревьев повалились на землю. Это посошный люд под предводительством царских инженеров стал рубить туры – высокие бревенчатые башни, с которых можно было бы прицельно расстреливать город из среднекалиберных орудий.

Только один раз Григорий встретился лицом к лицу со Степаном Василевским – тот проезжал в свите боярина Алексея Басманова, ставшего первым приближенным царя Иоанна. После женитьбы на Кученей Темрюковне, в крещении взявшей имя Мария, братья Захарьины-Юрьевы отошли на второй план, чтобы больше никогда не играть существенной роли при государе. Огненно-рыжий Степан, товарищ былых его дней, сдержанно кивнул Григорию. Пути-дорожки их разошлись. Нынче Степан состоял в личной охране царя, которая и не думала вступать в бой, проливать кровь под пушками неприятеля. Но не об этом думал Григорий – у каждого, наконец, своя судьба! Увидев Василевского, он сразу вспомнил другой день – двухлетней давности, весенний, мартовский, когда, едва не загнав коня, он появился на Можайской дороге, где уже строились его три сотни. Сколько горечи и бессильной ярости кипело в его сердце! Жить не хотелось! И совсем немного надежды было там, едва только тлевшей. Он вспомнил, как из Москвы в сопровождении своих людей в черных кафтанах приехал Степан – посмотреть, исполнил ли он, Григорий Засекин, его приказ и свое обещание – быть в срок. Их взгляды тогда пересеклись, но Степан только и сказал: «С Богом и за государя!» – на том встреча и закончилась. Но Василевский понял, где он, Григорий, был, откуда только что вернулся…

И вот теперь – новая встреча, на этот раз под осажденным Полоцком. Алексей Басманов, окруженный стаей верных ему телохранителей, проследовал мимо – к царскому шатру. Но как они, его охранники, были похожи на свору псов! И едва Григорий подумал об этом, как оглянулся на него Степан – уколол ледяным взглядом, точно говорил: «Помню, все помню!»

Кольцо русских войск уже вряд ли бы кто смог разорвать. Потому с ужасом и обреченностью наблюдали половчане за приготовлениями неприятельской армии. Литовцы знали, с какой жестокостью московиты умеют проходить по землям своих врагов – предыдущие пять лет войны показали это. И могли лишь предполагать, что их ждет, если польский король не придет на помощь. Ведь после штурма – а Полоцк был городом сильным, – тут поляжет немало русских, и жителям придется платить за жизни ратников сторицей.

Пока русские пушки бомбили город, летучие отряды литовских воевод Радзивилла и Ходкевича жалили армию осаждавших, но это были незначительные и слабые укусы. Конные отряды передового полка и ертоула, хоть и теряя своих воинов, с успехом отбивали эти наскоки. А польский король Сигизмунд молчал, и с каждым днем становилось яснее, что он не сможет помочь Полоцку. Сами же горожане, несмотря на сильный гарнизон литовцев, поляков и наемников-немцев, всеми силами хотели мирного исхода: за двадцать пять лет без войны Полоцк стал крупным торговым центром, привыкшим решать все вопросы звонкой монетой, а не звоном мечей. Но теперь он стал заложником амбиций двух враждующих государей – Иоанна Васильевича и Сигизмунда Августа, и мирного выхода из создавшегося положения никто не видел. Воевода же Полоцка, непримиримый Станислав Довойна готов был сражаться до конца, но не сдать город московитам.

О перемирии не могло быть и речи!

7 февраля литовские пушки обстреляли русские лодки, переплывавшие Двину. На одной из них переправлялся сам Иоанн. Вражеские ядра едва не потопили государеву лодку. В ответ с Ивановского острова стали бить русские пушки – да с такой яростью, что разгромили весь литовский артиллерийский наряд, и, как записал летописец: «Стрельцы из наряду пушкарей сбили и многих литовцев побили в остроге…»

Ко дню переговоров – 8 февраля – туры уже стояли напротив всех городских башен. В городе началась смута: многие православные хотели сдать Полоцк русскому царю во избежание большой крови, но упрямый Довойна так и не решился на этот шаг.

9 февраля русской артиллерией с деревянных тур была разрушена крепостная стена Большого посада, и конные отряды из дворян и детей боярских один за другим ворвались в город. Одной из первых была и тысяча Григория Засекина. Проломы оказались так велики, что русские всадники легко преодолели преграду.

Григорий и Петр с копьями наперевес неслись к полякам – их отряд охранял тот участок крепости, где стены обрушились и похоронили под собой многих литовцев-пехотинцев. Поляками командовали ротмистр Голубицкий и Верхлинский – оба были известными командирами в своих войсках. Первых русских дворян и стрельцов, что ворвались через пролом, положили на месте литовские и немецкие мушкетеры. Но уже вторая волна, частично поредев, ударила по защитникам крепости. Копье Григория прошило насквозь немецкого мушкетера в кирасе и плоском бацинете, который судорожно зажигал фитиль своего тяжелого ружья, да так и осталось в нем, корчившемся на руинах посада. Рядом уже бился Петр с налетевшим на него поляком в алой шапке с черным хвостом. Второй отряд, влетевший в крепость, возглавил сам Владимир Старицкий, который не желал сидеть на месте и только отдавать приказы. Этот любил битвы, никого не страшился! Но Григорий уже приметил одного польского командира – к нему и решил пробиться.

– Пантелей! – крикнул он своему ординарцу. – Со спины прикрой! Продырявят меня – я тебе на том свете житья не дам, так и знай!

Ротмистр Голубицкий в черном кафтане и черной шапке с серебристым хвостом видел, как наседают русские, что не кончаются они числом, но сражался на совесть, как и заповедал ему воевода Довойна. И поляков, и русских полегло уже довольно. Кони яростно топтали и своих раненых, и чужих, и не было иного исхода тем, кто упал на камни разрушенной стены Великого посада. С располосованным плечом тысяцкий наконец-таки пробился к польскому ротмистру. Поляк яростно крутился на своем черном жеребце, ругаясь, отбивал удары русского дворянина, нападал сам. Но защитников крепости и полуразрушенного посада все теснили и теснили дальше, к другой крепостной стене. Плечо Григория жгло, рука чуть ослабла, но он старался не думать об этом, отдавая все силы схватке. И тогда ротмистр Голубицкий, заметив, что его противник слабеет, решил сокрушить его, для чего сделал большой замах. Но Григорий внезапно сам ударил его клинком в грудь – удар был колющий, не смертельный, но он заставил ротмистра забыть о нападении. И тотчас тысяцкий нанес сокрушительный удар: его тяжелая сабля резанула поляка по шапке, прочно войдя в кость. Григорий только и увидел, что выпученные глаза ротмистра и густую струю крови, выползавшую из-под черной шапки. Он с трудом вырвал саблю, и ротмистр Голубицкий, выпустив узду, повалился назад. Поляки, потерявшие одного из своих командиров, спешно отступали. Пятились и поредевшие немецкие мушкетеры, литовские копейщики. Но это был и последний удар Григория в этой битве – правая рука его онемела. Тут подоспел и Пантелей:

– Я того поляка, что вас полоснул, зарубил, начисто зарубил! Да вы ж совсем бледный, Григорий Осипович! Ну, точно смерть! – всполошился ординарец.

– Покаркай мне, дурень! – пробормотал тысяцкий, чувствуя, как темнеет в глазах, как уже серыми великанами давят башни Полоцка сверху и неумолимая сила тянет его самого вон из седла. И что руки Пантелея – вся его опора…

Бой за Великий посад Полоцка был выигран русскими начисто – поляки, немцы и литовцы были отброшены в крепость на горе, именовавшуюся Верхним замком. Но сам Великий посад со всем его богатством не достался никому. Станислав Довойна приказал уничтожить его – и в тот же день занятую русскими территорию забросали из крепости горшками с огнем. Великий посад был сожжен целиком – сгорело более трех тысяч дворов. На милость русского царя сдались двадцать тысяч посадских людей, попытавшихся купить свободу тем, что указали на склады продовольствия в «лесных ямах».

Следующие дни русская артиллерия разбивала стены Верхнего замка, не давая обороняющимся передыху. Туры приблизили к стенам – сутки напролет крепость поливалась огнем, свинцом и камнями.

К 15 февраля исход осады стал ясен всем – и русским, и полякам. Далее разрушать город и позволять убивать его жителей было бессмысленно. Главный штурм, к которому готовилась русская армия, так и не начался. Убитых русских под Полоцком не набралось и сотни.

В тот же день к царю явился польский православный епископ Арсений Шисца со своими священниками – они несли поднятыми кресты, встречая таким образом царя, и поверженное знамя города Полоцка, отданное старейшинами и воеводой Довойной победителю.

Царь встретил епископа в своем шатре милостиво, но сказал:

– Не ты мне нужен, святой отец, а воевода ваш – Довойна! Я за ним от самой Москвы шел, так пусть и он пошевелится! – Иоанн не шутил: и впрямь дорога выпала дальняя. – Пусть воевода прибудет ко мне и сам поклонится своему новому господину. Коли сегодня пред очи мои не явится, завтра хуже и ему, и городу будет! Слышишь, епископ, я ведь мало кого пожалею!..

Уже немолодой воевода до конца надеялся, что подобное унижение минет его, но перед лицом сокрушительных обстоятельств пришлось сдаться. Он ехал с небольшой свитой из поляков и немцев побитым, точно старый пес, таким и прибыл в стан победителя.

Григорию, потрепанному в схватке, потерявшему немало крови, на месте все же не сиделось. Хотелось поглядеть на униженного Довойну! С рукой на перевязи, у шатра государя, он глазам не поверил, когда увидел среди сопровождавших вражьего воеводу молодого немца – в пластинчатом доспехе, без шлема. Все они, безоружные, спешились неподалеку от шатра, но к царю, окруженный стрельцами, направился лишь один воевода Довойна.

Григорий не мог удержаться и подошел к нему, сдавшемуся на милость победителя.

– Да вы ли это? – изумленно спросил тысяцкий.

Молодой немец обернулся, нахмурился.

– Дева Мария! – удивленный не менее, воскликнул он. – Вот это встреча!..

– Именно так, – кивнул Григорий. – Карл фон Штаден, я помню…

– Князь… забыл ваше имя?

– Григорий Засекин, – проговорил тысяцкий. – Ничто вас не берет – ни меч, ни пушки, ни своя петля. Слышал я, как в Риге расправились с гарнизоном, сдавшим Феллин!

– Да что теперь вспоминать, – натянуто улыбнулся Штаден и тотчас повернулся к своим боевым товарищам. – Я вам рассказывал, господа, о русском князе, что в честной битве отсек мне два пальца, помните? – Он растопырил изуродованную правую пятерню. – Так это он самый, судьба не разлучает нас, – Штаден уважительно – того требовал случай – поклонился Григорию. – Мы дрались не на жизнь, а насмерть! – Он поймал взгляд Григория: – Но пальцев я вам все же не прощу, князь!

Его слушали не только свои. Навострили слух и русские дворяне из караула, державшиеся за сабли, и стрельцы со своими страшными секирами: многие знали словечки и польские, и немецкие – не первый год топтали русские кони басурманские земли.

– Так что же Полоцк? – спросил Григорий. – Будете сдавать город или заставите нас сравнять его с землей? Мне кажется, ваше упорство и новые смерти теперь пустое!

– Мне тоже так кажется, но все решает пан Довойна, – резонно ответил Штаден. – А вы, князь, по-прежнему все такой же напористый бородач! Отчего так много волос у вас на лицах? – Он весело огляделся: их уже слушали все, кто был неподалеку, – задиристый тон парламентера привлекал внимание. – Вы тут все – бородачи: и мужики, и аристократы! – Спутники фон Штадена посмеивались. – Как вас только ваши женщины терпят – так их и до смерти исколоть можно!

– Что до женщин, то они у нас привычные – мы их бородами щекочем, – подмигнул своим Григорий. – Да и не пристало славянам с босыми лицами ходить! Мы – мужи славные, а не бабы робкие! То-то промеж вас, европейцев, что скоблят себе скулы и подбородки, столько мужеложеской заразы бродит! – Он решил в полной мере ответить, пусть и словесно, влепить затрещину зазнайке-немцу.

Русские – дворяне и стрельцы – уже смеялись в голос. Штаден лишь натянуто улыбнулся, его спутники стали серы лицом, но куда деваться: не время и не место было дерзить куда более сильному противнику!

А в царском шатре, в ста шагах от спорщиков, разгорались страсти.

– Где ключи от города? – окруженный князьями и боярами, спрашивал у Довойны царь.

– Вначале мы хотим знать, что ты, великий государь, милостив будешь к нам. – Воевода понимал, что играет с огнем, но риск стоил того – ему нужны были гарантии. – Я всего лишь поставлен защищать этот город: за мной городской совет стоит и все жители Полоцка. Но они хоть и трепещут пред тобой, но открывать ворота страшатся еще более. Если ты им не скажешь доброе слово, не успокоишь их, они готовы умереть за своими стенами.

Полного разрушения Полоцка не надо было никому – ни самим половчанам, ни царю, надеявшемуся создать из города на Двине мощную цитадель московского царства на западных границах. Ведь именно отсюда он уже намечал идти на Вильно – столицу Великого княжества Литовского, столь ослабленного в эту пору. А там, если дело пойдет так же хорошо, как и здесь, то и на сам Краков – Польша тоже не в великой силе была ныне.

До вечера проговорили царь Иоанн Васильевич и воевода Станислав Довойна. Уже затемно договор о сдаче города был подписан, а летописец в своих свитках начертал, что царь обещал «показать милость и казней в Полоцке не учинять».

Но на деле государь Московии не сдержал слова…

Полоцк представлял богатую добычу, поэтому удержать от грабежа ворвавшиеся в город войска оказалось сложно. Все золото и серебро у горожан было отобрано, а кто не хотел отдать его добром, тот был убит или покалечен. Понятно, что православные храмы русские не тронули, но католические были разграблены, к тому же казаки и татары перебили и монахов-бернардинцев, защищавших свои алтари. Все «черное» литовское католическо-протестантское население Полоцка – мужчин, женщин и детей – увели на положении рабов в Москву, где раскидали по боярским вотчинам и дворянским усадьбам. Хуже других пришлось иудеям. Если католиков и протестантов Иоанн еще терпел (как-никак, они верили в Христа), мог он смириться и с мусульманами (они признавали Спасителя христиан одним из пророков, правда, уступающим Магомету), то иудеям смерти Божьего сына московский царь простить никак не мог! Всех иудеев Полоцка, а их тут было немало – именно они во многом помогли стать городу процветающим торговым центром Восточной Европы, – царь велел вывести к Двине. Несколько тысяч иудеев, окруженные стрельцами, казаками и татарами, жались друг к другу, пока русский царь в сопровождении конной свиты приближался к ним.

– Ваши предки моего Господа распяли, а вы, знаю, распяли бы Его еще раз, явись Он сейчас на землю! – сказал грозный царь иудеям. – Так вот, я милостив и милосерден, а потому даю вам право искупления великого греха: откажитесь от вашей бесовской веры, креститесь немедленно, сейчас же, на глазах моих, в этой реке, которая станет вам Иорданом! В ледяной Двине крещеными станете: Господь милостив – не захвораете! – В свите посмеивались. – А кто откажется, на голову того кару великую обрушу! Решайте, кто вам нужен, священник православный или казак с пикой!

Царь подал знак, и вперед вышли священники, готовые выполнить ритуал крещения. Но следом шагнули и стрельцы с казаками, вооруженные копьями. Иудеи зароптали, в страхе стали перешептываться между собой, кто-то уже рыдал, иные завыли в голос.

– Не гневите меня – решайте сейчас! – потребовал царь. – Креститесь или умрите!

И большинство иудеев, плача, поплелись в ледяную Двину, где черные люди заботливо разгоняли тонкий лед. Под рев и плач священники крестили половчан-иудеев, и новопосвященные, ежась от холода и все так же рыдая, засеменили обратно. Но несколько сотен так и остались на берегу. С ужасом взирали они на царя, но страх перед своим Богом оказался куда сильнее! И тогда царь махнул рукой, и казаки со стрельцами, выставив копья вперед, вдоль всего берега стали надвигаться на иудеев. Те попятились к воде. Но ряды московитов были плотны и непреодолимы, а копья остры и страшны. Иудеи, вопя и причитая, вошли в воду, а острые копья все толкали их вперед, в глубину. Иные пытались плыть, но, коченея от холода, тонули, другие рвались назад, но копья победителей отправляли их обратно, в Двину. Так они там и остались – и скоро уже несколько сотен трупов плавало среди льдин, а их родичи, силком принявшие крещение и метавшиеся по берегу, ждали, когда можно будет вытащить своих близких и похоронить.

Повезло только военному сословию поляков и наемников-немцев – тем, кто защищал Полоцк. Ротмистрам царь приказал пожаловать по дорогой шубе, артиллеристам предложил идти к нему на службу. Да и прочие польские и немецкие дворяне были поставлены перед выбором: служить победителю или ждать иной судьбы. Но какой?..

Многие попросились к царю, ибо знали, что мигом могут стать военнопленными, отправленными в далекие края, где никто из родных никогда не отыщет тебя и не выкупит. А то возьмут и здесь же, ночью, в Полоцке, утопят в Двине, как евреев. Кому враг на воле нужен? Тем более что русский государь покладистых иностранцев, что с поклоном к нему и уважением, жаловал и платил им хорошо: умел ценить европейский опыт! С деда брал пример: сколько иностранцев и прежде, еще со времен Ивана III, находило приют на Руси! Вот только Станислава Довойну вместе с женой и самыми приближенными людьми за сопротивление и отказ подчиниться до штурма Иоанн отправил в Москву на правах пленников.

Ратный почин был совершен, и мысли царя, возвращавшегося в Москву с новым титулом «Великий князь Полоцкий», отныне занимала столица Литвы – Вильно.

Григорий ехал в Москву с основным войском – подлечиться. Он лежал под шубами в подрагивающей телеге и смотрел на чужое весеннее небо. Армия возвращалась на Русь медленно. Московиты оставили в Полоцке немало орудий, но везли с собой в десятки раз их превосходивший по тяжести обоз из трофеев – награбленного польско-литовского добра. Григорий же думал только об одном: как поправит здоровье – сразу попросится к царю, бросится в ноги, на свой страх и риск станет умолять разрешить ему венчаться с Марией Воротынской. Царь и сам любил и страдал, значит, должен был понять его – и сердцем, и душою!..

А мимо текли и текли конные люди – обгоняли тысяцкого; ржали лошади, гоготали стрельцы и казаки, охал посошный люд. Еще до границы с Русью с телегой Засекина поравнялся всадник, который дремавшему Григорию показался знакомым – тот вырос на фоне яркого солнца и, кажется, так и тянулся к раненому русскому князю.

– Чего тебе, басурманин? – услышал Григорий суровый голос Пантелея. – Слышишь, чего надобно? Князь почивать изволит!

Григорий, его дела шли на поправку, встряхнулся, взглянул и глазам своим не поверил:

– Штаден?!

Рядом ехал немецкий ландскнехт Карл фон Штаден в своем пластинчатом доспехе.

– В полон везут, в Московию? – сочувственно спросил Григорий. Сейчас ему не хотелось лишних бравад. – А вы, я погляжу, веселы. Что ж, это правильно – проигрывать надо с достоинством.

– Отчего же в полон, князь? – спросил Штаден. – Вовсе не так. А то, что проиграл король Сигизмунд, еще не значит, что проиграл я. Могу представиться: я – новый солдат русского царя Иоанна Васильевича!

– Что?! – изумился Григорий, только тут рассмотрев, что молодой наемник при мече и кинжале.

– То, что слышали, князь: отныне мы служим вместе с вами одному государю.

– А как же честь, Штаден?!

Ландскнехт слегка склонился над телегой:

– Честь нужна всякому, согласен, но когда у тебя ее слишком много, слишком мало остается жизни! И ты голоден и сир. А я люблю жить – и жить хорошо! К тому же ваш… наш государь, – поправился он, – обещал немцам и полякам хорошее жалованье. Я – последний сын в семье своего отца, мне дали рыцарское военное образование, но – ни серебряной марки в наследство! Едва мне исполнилось пятнадцать, как меня выставили из дома служить и самому себе зарабатывать на жизнь – зарабатывать мечом! – Он опять выпрямился в седле. – Только это я и умею!

– Была бы моя воля – прогнал бы я вас, Карл фон такой-то, в три шеи! – метнул на него грозный взгляд Григорий. – Ей-богу!

– Верю, князь, верю! Но судьба распорядилась иначе. Так что не прощаюсь надолго, моя новая часть уходит вперед, свидимся в Москве! – И, пришпорив коня, Штаден поскакал вперед, но крикнул вслед, и слова его насмешкой резанули слух раненого тысяцкого: – Отныне рядом будем биться во славу земли русской – вашей великой земли!

Но и Григорий успел ему ответить – все силы вложил:

– Бороду отращивай, Штаден! А не то на Руси тебя за бабу примут, попользуют еще, не приведи Господи!.. Ушам не верю, – укладываясь обратно под шубы, пробормотал все еще изумленный Григорий. – Что скажешь, Пантелей?

– Вот леший! – сплюнул ординарец, очень точно выразив их общее мнение.

Но вскоре внезапное появление Штадена стало стираться из памяти. Вновь всплывало перед глазами одно-единственное милое лицо, которое он не видел уже два года. Но таким ясным оно было! Мария улыбалась, глаза ее сияли… Только бы до Москвы добраться, поскорее окрепнуть!

Армия шла и шла на восток, с великой добычей, растянувшись на долгие версты. Новые горизонты виделись царю, новые победы грезились русским дворянами и бесконечные походные тяготы – посошным людям. Но еще никто из русских не знал, что победа под Полоцком окажется последней значимой победой русского оружия в затянувшейся Ливонской баталии, что отныне эта война станет вязким и смертоносным болотом, все глубже затягивающим в себя Москву. А поражения, которые были уже не за горами, повлекут за собой великие беды для всей русской земли.

11

События следующих месяцев показали, насколько зыбкими и недолговечными оказались недавние успехи Руси как во внешней политике, так и во внутреннем укладе всего русского государства. Дорога из Полоцка шла через Старицу – вотчину Владимира Андреевича. Иоанн был поражен, с каким восторгом встречали его двоюродного брата, героя Полоцка. Ревность и злоба душили Иоанна, когда он смотрел на Владимира, и сам понимал, почему. Уж больно его брат был похож на того самого царя, о котором из века в век мечтает народ: благородного, великодушного, отважного! Кто же станет грезить о государе злом, подозрительном, вероломном? И при этом Владимир был с той же кровью в жилах – кровью высшей пробы! – что и он сам, Иоанн!..

А вернувшись в Москву, царь узнал, что в Полоцке – точно сам Господь обрушил кару за его жестокость, – начался повальный сыпной тиф. Слишком много трупов осталось на выжженной полоцкой земле! Тиф – не сабля, он бил без разбору: и литовца с поляком, и крещенного насильно иудея, и русского стрельца, и наместника-боярина в соболях и золоте.

Царь ясно увидел, как зыбко все, что окружало его. И его собственное величие перед искренней любовью подданных к Владимиру Старицкому, и военные победы, готовые обратиться в прах пред волей Господа, и благополучие всей русской земли, нищавшей от войн.

Великий гнев рождался в сердце Иоанна, и как эхо его – злой и холодный ветер подул по всей земле, которую он считал безраздельно своей.

Но иные, едва почуяв этот ветер, решились на рискованные шаги. Вслед за окольничим Хлызневым-Колычевым, улизнувшим из-под самого носа царя под Невелем, в Литву бежали еще двое царских вельмож – Тетерин и Сарыхозин.

Из Стародуба пришли в Кремль недобрые вести.

– Царь-батюшка, – с низким поклоном молвил Василий Грязной государю, – все только и твердят, что наместник Стародубского князь Василий Фуников и свойственник Адашевых воевода Иван Шишкин-Ольгин хотят город сдать и к литовцам уйти!

А ведь не так давно царь запретил русским дворянам в Литву уходить, как это веками прежде водилось: хочешь, тому служи государю, хочешь – этому. Фуникова и Шишкина-Ольгина тотчас приказали в Москву доставить и допытаться, откуда такие слухи; а коли правда – почему изменой они решили отплатить государю за доброту его?

И началась охота на ведьм – ох, любил ее царь-батюшка! Тем паче что не так давно, наглядевшись на честь и славу, которой одаривали Владимира Старицкого, устрашить своего двоюродного брата стремился он, и устрашить сильно.

Потому с превеликим вниманием слушал Иоанн своего злого гения Алексея Басманова, вновь заговорившего о недовершенном когда-то деле – о братьях Адашевых.

– Хоть Данила и много воевал за Русь, но коли развернется вспять, как тот же Колычев, то худого сделает во сто крат больше, – вкрадчиво говорил царю Басманов-старший. – Слышал я, король польский Сигизмунд готов любого твоего полководца принять, лишь бы тебе насолить, государь. Коли сбежит Данила, саблю свою супротив нас обернет, беда будет! Остра она у него была, остра! И удача Данилу любила! Если что удумал, удача мимо него никак пройти не могла – всегда с ним заодно! А ведь младшой Адашев как никто другой всё о русских полках знает, хоть и не при деле нынче, о пушках ее, о крепостях на ливонской границе. Такого союзника королю польскому еще поискать!

– Верно говоришь, – мрачно кивал Иоанн, – такого союзника Сигизмунду днем с огнем самому не сыскать. Но мы ведь не отдадим ему Данилы, нет? – он взглянул на Басманова.

Тот затряс головой:

– Да ни за что, государь!

– Не отдадим. Обманем Сигизмунда. И Даниле не позволим имя свое предательством замарать, ежели что недоброе и удумал. А потому сложить младшому Адашеву голову на плахе… У него сын, кажется, есть, верно?

– Есть, государь, Тархом зовут, – торопливо подсказал Алексей Басманов.

– Сколько ж годков ему?

– Тринадцать, поди, уж есть, государь.

– Маловат для смертушки, но для обиды кровной уже взрослехонек: вырастит, все помнить будет. Так вот, Алексей: и Тарха туда же, на плаху, и самых ближних Данилы. Пущай славный мой воевода в последний раз послужит государю своему – по-доброму послужит. А глядя на смерть Данилы иные лиходеи, кто мне перечил если не на словах, так в сердце, остерегутся уходить за границу и бунтовать. И Володенька остережется на трон царский поглядывать! Решено: пусть послужит мне еще разок Адашев-младший. Да не мучить его больно, того не заслужил… Сам я смотреть на его кончину не стану, – Иоанн отрицательно покачал головой, – жалости своей боюсь. Я ведь не изверг: все, что делаю, так токмо ради государства моего, ради спокойствия и благоденствия земли русской. Пиши указ, Алеша, пиши…

Весенним днем Григорий Засекин и Петр Бортников стояли у Кремля на площади, что именовалась Полым местом. Тысячи людей собрались здесь в этот час, и как же иначе: на помосте, у двух плах, ожидали внезапной расправы Данила Адашев и его сын Тарх.

– Что ж это делается, Гриша?! – шептал Петр, сжимая от гнева кулаки. – Данилу казнить! Господи, куда ж Ты смотришь, куда?! Господи…

– Молчи, – отвечал ему Григорий. – Смотри и молчи. Не знаешь ведь, кто за твоей спиной тебя слушает. Даниле Федоровичу уже не помочь. Молчи потому…

Лишь издалека они видели двух человек – взрослого мужчину и подростка – в белых рубахах, расстегнутых на груди. И двух палачей в длинных кафтанах с топорами в руках. Но не могли они слышать, о чем говорили отец и сын, встречая смертный час.

– Тятя, страшно мне… – признавался сын.

– Не бойся, ничего не бойся, – отвечал ему отец. – Такова воля Господа – примет Он нас с тобой, скоро примет. И не плачь, не плачь!..

– Все равно страшно, тятя, – дрожащим голосом лепетал мальчишка, не зная, куда ему смотреть – на толпу внизу, на отточенный топор, воткнутый в плаху, или на лица палачей.

– У кого из вас рука крепче? – неожиданно спросил Данила у палача постарше. – У тебя – прав я?

Второй был совсем молодым человеком и, кажется, сам страшился того, что должен был вот-вот исполнить.

– Прав, – ответил старший их палачей.

– Ты ему и руби, – кивнул он на сына. – А мне пусть этот рубит!

– У тебя вон шея – как у быка, – заметил палач. – Как раз под мой топор. А у сына твоего, как у гусенка, как раз под топор моего Никитки…

– Все равно, ты ему руби, я стерплю, если что!

За спиной приговоренных, на помосте, окруженный своими людьми, Алексей Басманов махнул рукой:

– Пора дело делать!

– Прошу тебя! – умоляюще взглянул на старшего палача Данила Адашев.

– Бог с тобой, – сказал тот. Бросил своему сыну: – Меняемся!

Никитка обошел плаху, шагнул к Даниле. Отец занял его место.

– Вставай на колени, паренек, и голову клади сюда, – сказал старший палач Тарху. – Да не бойся ты, все сделаю умеючи. За отца лучше помолись, чтобы отошел сразу.

– Тятя, – заволновался Тарх, – тятенька!..

– Вставай на колени и клади голову, как тебе сказали, – проговорил Данила. – Ничего не бойся, я с тобой, с тобой…

Ноги у Тарха подкосились сами собой, вслед за ним встал на колени и Данила, уложив голову на деревяшку.

– Прости меня, Господи, – прошептал он. – Прошу тебя, Никитка, бей точнее…

Всего этого Григорий и Петр не слышали. Они увидели только, как по сигналу Басманова взметнулись два топора, но когда опустились – и сухой удар прокатился по всей площади, – голова покатилась вниз только одна – юноши.

– Господи, Господи, – зашептал Петр, отвернулся. – Да за что же такие муки? За что?!

Еще один сухой удар.

– Все, кончено, – глухо сказал Григорий. – Царствие небесное Даниле Федоровичу и его сыну.

Петр поднял на товарища глаза:

– В аду гореть его душе.

– Чьей? – нахмурился Григорий.

– Ты знаешь – чьей, – мрачно усмехнулся тот.

Они не заметили, как рядом с ними оказался свидетель их разговора.

– Ты, Петр, своей смертью не умрешь, – сказал огненно-рыжий Степан. – Идемте в кабак, выпьем за помин души двух убиенных. Я плачу?.

– Да нет, благодарствую, – ответил Петр. – Ты лучше вон того палача пригласи, – он кивнул в сторону помостов. – Да не того, что с топориком, – это собака цепная. А того, что приказ отдавал. Его пригласи! Не меня.

– А ты, Григорий?

– Нет, Степан, ни есть, ни пить не хочу, тем паче на Басмановские деньги.

– Вино не разбирает, на чьи деньги куплено, – обронил Василевский.

– Ты знаешь, я любил и уважал Данилу Федоровича, и не верю, что он – предатель, – твердо сказал Григорий.

– А коли царь верит?

– А коли царя за нос водят? – спросил Петр. – Тогда как?

– Царь велик и мудр, – важно изрек Степан. – Впрочем, от вас я другого ответа и не ожидал. А коли так, то прощайте, друзья-товарищи. Только помните: может быть, однажды я стану для вас последней надеждой, единственной!

Петр проводил его презрительным взглядом, Григорий иначе – с неожиданно промелькнувшей надеждой…

– Пойдем в кабак, – предложил Григорий, когда присмиревшая толпа, насмотревшись крови, стала покидать место казни. – Только не туда, куда наш Степан ходит, – ноги моей там больше не будет!

– Идем, Гриша, – согласился Петр. – Напьемся…

Многие люди разных сословий, что расходились с площади, тайком плакали: Данилу Адашева знали тысячи москвичей, и ничем не оправданная расправа над ним, как и над малолетним сыном его, потрясла до глубины души. Не все были такими подозрительными, как царь Иоанн Васильевич, и мало кто верил в предательство Данилы; и не все были такими вероломными и жестокими, как боярин Алексей Басманов и вся его волчья стая, чтобы получить удовольствие от убийства этого достойного человека и его невинного сына.

Хорошо одетая девушка, что плакала в платок, показалась Григорию знакомой. Он обошел ее, заглянул в глаза, нахмурился, отвел ее руку от лица.

– Марфуша?! – вырвалось у него.

Девушка захлопала заплаканными глазам, словно что-то вспоминая, затем просветлела:

– Ох, забыла, как вас зовут, барин!

– Григорий Засекин, князь, – напомнил он.

– Верно, князь, – пробормотала она, пальчиками утирая слезы. – Григорий, верно…

– Что же ты плачешь? – спросил он. – Была знакома с Данилой Адашевым?

– Просто плачу, – ответила девушка. – Не люблю, когда людей убивают. Да еще и детей в придачу. Пусть даже отец виноват, но за что же ребеночку-то голову рубить?! Страшно это, неправильно!..

Григория тронули ее слова – тронули больше всех слез, которые он видел сегодня.

– А это мой друг Петр, – представил Григорий товарища, с интересом разглядывающего вызывающе красивую барышню с чересчур нарумяненными щеками.

– Не выпьешь ли с нами вина, Марфуша? – предложил он.

– Угостите – выпью, – слабо улыбнулась она. – Только я не пойду туда, где вы со Степаном сидели, – избил он меня в ту ночь, пьяный был, злой, я больше с ним и не виделась. Даже переехала в другое место, подальше от Китай-города.

– Степан? – переспросил Петр. – Наш Степан?!

Марфуша тоже посмотрела на него, но с тревогой.

– Наш Степан, – утвердительно кивнул Григорий. – Ты не бойся, Марфуша, Петр и слышать о нем не хочет! Хотя только что его видели…

– О Господи! – воскликнула она, озираясь по сторонам.

– Да ушел он, скрылся тенью, – успокоил Григорий.

Они зашли в простенькую замоскворецкую корчму. Глядя, какие господа при саблях решили отужинать, их провели за самый хороший стол; служка, хлопнув свежей скатертью так, точно пушка громыхнула рядом, постелил ее на дубовую столешницу, и понесли угощенья – мясо и рыбу, пироги и вино. Скоро они выпили за помин души Данилы Адашева и сына его Тарха. Марфуша, как и Петр, сразу опьянела – то ли усталость сказалась, то ли сил не было больше держаться. Марфуша вновь заплакала, Петр стал молчаливым, смурым.

– А если этого Басманова подкараулить где, а потом саблей – напополам? – выдал вдруг он. – Что скажешь, тысяцкий?

– Скажу, что спятил ты, Петр. А коли вино из тебя такого храбреца делает, то бросай нынче пить и отправляйся спать!

– А вы, голубчики, можете ко мне поехать, – предложила Марфуша, лицо которой уже пылало огнем – и от обильно наложенных румян, и от горячего вина, которому она отдавала предпочтение. И, может быть, от присутствия двух молодых мужчин, которым она несомненно нравилась: красивая, чувственная, пухлые губы, глаза с поволокой…

– А ты чья? – неожиданно спросил Петр.

– Своя, – ответила Марфуша. – Была когда-то Федьки Басманова, затем вашего Степана Василевского, а нынче – своя.

– Басманова?! – точно протрезвел Петр. – Так ты – курва?

– Охолони, Петр! – оборвал его Григорий. – Всяк – хозяин себе! Она – женщина, ей надобно покровителя искать. Что ж поделаешь, коли такие только и встречаются?

– Да после Басмановых и Степки я к ней и не притронусь! – почти прорычал Бортников.

– А тебе пока еще никто и не предложил трогать ее, – сурово произнес Григорий. – Ты вот что, воин, командира своего слушай: хватит пить и бузить. Остынь!

Петр опустил глаза:

– Ладно. Нам еще не достает из-за какой-то бляди друг на друга броситься!

– Хватит, я сказал! – на этот раз куда строже оборвал его Григорий. – Хватит.

Марфуша неожиданно взяла руку Григория с царским перстнем и благодарно и очень крепко поцеловала.

– Спасибо тебе, князь. За меня никто раньше не заступался… Но я не обижаюсь – привыкла. Да и правда это – гулящая я. Кто курвой назовет, как твой приятель, а кто и по лицу ударит, как ваш Степан Василевский.

За окном стемнело, а в замоскворецкой корчме шло гулянье, разворачивалось, набирало силу. Марфуша то плакала, жалуясь на свою жизнь, то пыталась веселиться: смеялась, но чаще сквозь слезы. Григорий уже не слушал ее. Вспомнил, как около полугода назад поехал на Белоозеро, хотел добиться свидания с Машей. Вспомнил, как вышла к нему старая монахиня с выцветшим лицом. «А кто ты ей?» – спросила. «Я?.. – замешкался молодой князь. – Я…» «Умерла сестрица Мария», – строго глядя в глаза Григорию, сказала монахиня. «Как это умерла? – переспросил он, и губы его задрожали. – Как же так?..» «А вот так – умерла и всё. Представилась твоя голубка. Представилась, сердечная. А ты уезжай, уезжай, распутник! – вдруг став злой, прикрикнула она. – И сабли твоей не боюсь!» «Отчего же распутник-то?» – с горечью возмутился он. «Сам знаешь! – вскипела та. – Уезжай!» Старуха в черной рясе развернулась и пошла к монастырским воротам. А он еще долго стоял вот так, ничего не понимая, не слыша и не видя перед собой. А потом сорвал царское кольцо и бросил его в снег, развернулся и пошел прочь. Но, не сделав и десяти шагов, вернулся, отыскал перстень, сжал в кулаке так, что изумруд впился ему в кожу. И только тогда, решив, что жизни ему нет более, побрел к коню…

Корчма шумела вовсю. Петр совсем замолчал, казался мрачнее тучи, только пил. А пьяная и красивая Марфуша все говорила и говорила, плакала и смеялась невпопад…

За соседним столом говорили двое торговых людей – негромко, точно таились, и Григорий, самый трезвый из сотрапезников, едва прислушавшись, прихватил Марфушу за руку, приложив палец к губам. Петр, хмурясь, не понимая, чего от него хотят, тоже навострил слух.

– Да неужто так? – спрашивал первый купец, тяжело хлебая вино из глиняной кружки. – Самого Дмитрия Курлятева?!

– Я тебе говорю! – отвечал второй. – Весь дом окружили басмановские, с факелами, при оружии, в ворота стучат, дом грозят поджечь! Выходите, мол, по царскому указу! Время выйдет – палить будем! – Он пил вино и кивал. – Истинный крест!

Глаза Петра вспыхнули, кулаки непроизвольно сжались.

– Басмановские дом Дмитрия Ивановича Курлятева берут? – обернулся он к торговым людям. – Так?!

– Да вроде так, – поставив кружку, пробормотал свидетель. Скосив глаза на увесистую саблю дворянина, на его ратную экипировку, разволновался: – А я что? Я ничего. Если сболтнул лишнего, так вы, барин, не серчайте, я ведь что увидел, то и говорю. Ну так и впрямь было: окружили, с факелами, князя Дмитрия Ивановича именем государя требуют. Вот оно и все!

– Вот оно и все! – обернувшись к сотрапезникам, выкрикнул Петр. – Слышали: вот оно и все! Едем к Курлятевым, Гриша…

– Зачем? – помрачнел Засекин.

– Узнаем, что и как.

Марфуша слушала их, плохо понимая, о чем идет речь, но догадывалась, что происходит нечто плохое, точно продолжение сегодняшних казней.

– А что ты узнать хочешь? – спросил Засекин. – Просто так к Курлятевым они вламываться не станут – побоятся. А коли именем государя, так сиди лучше и пей свое горячее вино. Раздавят тебя, Петя, как муху раздавят.

– За чин свой тысяцкий опасаешься? – зло усмехнулся Бортников. – Боишься, воеводой уже не станешь?

– Дурак ты, – ответил Григорий. – За жизни – твою и мою – опасаюсь. Что ты сделаешь один против всех государевых слуг? Тогда уж лучше вытащи саблю и в Кремль иди – прямо к Алексею Басманову или к самому царю!

– А это добрая мысль! – ударил кулаком по столешнице Петр.

Двое торговых людей, услыхав эту перебранку, прихватив кружки, рванули на другую сторону корчмы – от греха подальше.

– Ты завтра у Степана Василевского обо всем узнаешь, – сказал Григорий, но Петр уже схватил шапку. – Я – царев слуга, присягу давал, и против воли государя не пойду.

– Я пойду!..

– А я приказываю – сиди!

– Кто ты таков, чтоб мне приказывать?

– Я – командир твой!

– Пьяный ты, Петя, – не выдержала Марфуша. – Чего натворишь-то сейчас, в сердцах?

– Ухожу я из армии, бросаю царскую службу!

– Но пока ты на царской службе, – схватив его за руку, рявкнул Григорий, – я под арест тебя беру! Ни шагу от меня!

Петр отбросил руку, усмехнулся, глянув, как сверкнул изумруд тысяцкого:

– Перстенек-то царский побереги! – Встал со скамьи, поправил саблю.

– Дай мне слово, что поглядишь только, не станешь лезть! – потребовал Григорий.

– Даю слово, что по сердцу поступлю, – ответил Петр и быстрыми шагами направился к дверям.

Встал за ним и Григорий.

– Постой, Гриша, постой, – ухватила его за руку Марфуша. – Неужто не понимаешь: пьяные вы оба, чего сейчас натворите? Это ведь не драка за кабаком. Царева воля, да хоть и прихоть его! Убьют они вас – обоих убьют, разве ж не ясно? – Она требовательно потянула его за рукав: – Сядь же, сядь. – Усадила. Положила его голову на высокую и пышную грудь: – Успокойся, Гриша. – Поцеловала в лоб, затем и в губы: – Поедем ко мне, поедем сейчас…

– Я Машеньку люблю, – уже со слезами на глазах проговорил Засекин. – Очень люблю… – Не сказал он ей, что нет больше Машеньки на белом свете. Не сказал…

– И люби ее, правильно, люби. А я тебе покой обещаю и ласку, только покой и ласку… Поедем. Заплати за обед и поедем.

– А Петр? Как же Петр?

– Умен будет – в стороне постоит. Береженого Господь бережет. А нет – судьба, видать, такая. Не стоит тебе делить с ним его судьбу, на поводу у нее идти. Глупо это. У тебя своя жизнь. Расплатись и поедем. Вставай, Гриша, вставай…

…Петр остановил извозчика, ветром донесшего его на ту сторону Москвы-реки, неподалеку от Курлятевского дома. Тут и впрямь мелькали факела, бегали люди, кто-то плакал в голос, но штурм уже состоялся. Ворота были выбиты, государевы люди в черных кафтанах тащили из Курлятевского терема добро, грузили на телеги; другие, с пиками и саблями, сторожили поклажу, чтоб чего не пропало.

А вокруг, встав неровным кольцом, испуганно толпился народ, глядя во все глаза на мародерство.

– Поэтому и не подожгли дом, что добро-то хотели взять, – заметил какой-то мужичок стоявшей рядом с ним бабенке. – Умные, черти! Умеют басмановские копеечку-то считать. Да и дом-то жалко, можно кого из своих поселить. – Но, взглянув на перекошенное от злобы лицо молодого дворянина при сабле, испуганно закрыл рот: – Молчу, барин, молчу!

– А что сам Дмитрий Иванович? – спросил дворянин.

– Увели, только что увели, – закивал мужичок. – Охрану приставили, в телегу посадили и повезли.

– А дочь его?!

– Вона, гляди, – бабенка указала пальцем на распахнутые ворота. – Сынок его, кажись.

Петр разом обернулся. Из дома выволокли сына Дмитрия Ивановича Курлятева – Ивана, уже избитого, в одной рубахе. Даже в темноте, при факелах, было ясно, что она заляпана кровью. Как видно, боярский сын сопротивлялся. А за ним, прямо за волосы, выволокли и Людмилу – в одной длинной рубахе, порванной на плече, босую. У нее уже не было сил противиться, она шла, точно теленок, которого ведут на бойню.

– Снасильничали девку, что ли? – предположил мужичок и опасливо взглянул на превратившегося в огонь дворянина. – Из постели будто выволокли…

– Да кто ж его знает, – ответила бабенка. – Хотя басмановские могут – что с них взять, государевы люди!

Петр смахнул мокрую светлую прядь волос с лица. Вытащил из ножен саблю, из других потянул длинный боевой кинжал. Мужичок, плохо понимая, что делает молодой дворянин, несколько секунд размышлял, а затем заговорил скороговоркой:

– Барин, барин, да к чему это?! К чему? Вернись, барин, вернись! Убьют ведь! Убьют!..

Но Петр уже шагал к первому из басмановских – в черном кафтане, с пикой, глядевшему в сторону своих товарищей, волочивших к телегам брата с сестрой.

– Значит, государевы люди, – твердил Петр, уже отводя для удара саблю. – Государевы люди, стало быть…

– Ты куда, ты куда?! – заревел один из басмановских, заметив Петра, но поздно: сабля Петра тяжело ударила по лицу, разрубив его глубоко, убив сразу. Толпа за спиной Петра выдохнула – такого она еще не видывала! Второй басмановец, вытащив саблю, бросился на разъяренного дворянина, но Петр ловко отбил удар, отвел саблю и воткнул кинжалом в грудь по самую рукоять. И когда еще один, с копьем, метнулся к нему, Петр встретил его уже обмякшим телом врага – сам толкнул того на острие копья, обошел разом и с маху снес саблей третьему пол-лица. Только тут остальные государевы слуги опомнились, побросали Курлятевское добро и схватились за оружие. Но Петр раньше оказался рядом с тем, кто тащил за волосы Людмилу. Тот, разом отпустив ее, отступил и схватился было за рукоять сабли, но Петр его опередил.

– Не надо, Петруша, – встав на колени, зарыдала девушка. – Не надо, хуже только будет…

Куда уж хуже! – поздно было отступать. Басмановский не успел даже закрыть лицо руками, ибо их-то Петр и отсек одним ударом, и государев человек упал, забился с окровавленными культями перед Людмилой, севшей на землю, глядевшей на своего палача с ужасом. А в следующее мгновение и сам Петр получил удар по голове. Падая, он увидел, как приближаются к нему тени – государевы люди, как обступают его, бьют…

Толпа народа, язык проглотившая, наблюдала, как черенками копий избивали защитника дома Курлятевых. Его не зарубили сразу – его били так, как бьют животное: долго и упрямо, чтобы насладиться расправой. Людмила лишь один раз попыталась на коленях подползти к нему, но ее ударом ноги отбросили назад.

Так продолжалось с четверть часа…

– Сдох, кажись? – когда первая ярость прошла, предположил один из басмановских, а перед ними был уже не человек, а кусок раздавленного мяса.

– Давно уж сдох, – откликнулся второй. – Вот черт, все сапоги в крови…

Когда из темноты вышел еще один человек, все басмановцы, держа факела, подровнялись. Степан Василевский подошел к раздавленному человеку, зацепил носком сафьянового сапога за плечо, перевернул на спину. Сейчас, от огня, волосы его казались особенно огненно-рыжими, прямо-таки пылали.

Лицо человека распухло, точно было обварено, левый глаз вытек, от зубов и губ ничего не осталось. Поломанные кисти рук с раздутыми бесформенными пальцами напоминали культи. Весь кафтан пропитался кровью.

– Собирай наших, – бросил Василевский одному из государевых людей. – Девчонку не забудь и добро. – Он с презрением оглядел своих подручных. – Это какими же надо быть остолопами, чтобы позволить четырех своих зарубить? Сразу видно, не воевали вы, против татар не ходили и ливонцев не били, саблями обвешались и уже господами себя возомнили! – Он отвернулся, но не выдержал и – с развороту ударил одного из них, сбил-таки с ног. – Сволочи! Сволочи…

Уже сделав два шага от раздавленного человека, присмотрелся. Заметил, как два раздутых пальца того внезапно дрогнули. Или только показалось? Один из басмановских подошел к раздавленному, занес копье, но Василевский мгновенно среагировал:

– Да оставь ты его, мертв он! Охрану выставь лучше, чтоб другим неповадно было бросаться на государевых людей! А то подумают, что все – такие, как вы! Что уставились?! – заревел он на подручных. – Добро Курлятевское выносите! А этого, – кивнул он на того, кто был когда-то его боевым товарищем, – собаки по кускам разнесут.

Григорий проснулся и тотчас увидел женскую руку, обвившую его шею. Перстеньки на пальцах, розовые ноготки… Он пошевелился и услышал сонное, ласковое:

– М-м… Что такое?

Он вспомнил все разом: казнь Адашевых, корчма, весть о Курлятевых, Петр, уходивший прочь, Марфуша – ее объятия, ласки…

– Марфуша, – пробормотал он. – Марфуша, Петр не возвращался?

– Куда ж он вернется? Мы с тобой уехали, а он и дома моего не знает…

Григорий сел на постели. Марфуша сонно открыла глаза:

– Ну куда тебя несет-то? Полежим еще, Гришенька, зачем торопиться?

– Я Петра должен найти, – проговорил он. – Непременно должен.

Скоро Григорий подъехал к дому Курлятевых. Вороты были выбиты, дом – видно было невооруженным глазом – опустошен. Он уже видел такое два года назад у Воротынских. Григорий присмотрелся. Повсюду на молодой траве, пробивавшейся сквозь влажную землю, была кровь. Разоренный дом охраняли двое басмановцев в черных кафтанах, при саблях и секирах.

– Что тут было? – грозно спросил Григорий.

– А вам зачем? – оглядев его, спросил один из них. – И кто вы, барин?

– Товарищ Степана Василевского, – смело ответил Григорий: сейчас уже было все равно, что говорить, лишь бы узнать правду. – Этого достаточно?

– Да, барин, – поклонился государев человек. – По царскому указу тут вчера боярина Курлятева брали со всеми его домочадцами, так один шальной из толпы бросился с саблей наголо. Бешеный! Четырех зарубил! Ну а потом его наши и прикончили – долго били, как собаку. Оттого и кровушка кругом – и его, полоумного, гори он в аду, и наших друзей, светлая им память…

– А где же тело шального? – спросил Григорий.

– Да, говорят, собаки ночью тут пировали, по кускам, видать, и растащили.

Ничего больше не сказав, Григорий повернул коня и поехал прочь от скорбного места. «Петр, Петр, – с болью и отчаянием твердил он про себя. – Что ж ты наделал?! И я ничем не смог помочь тебе! Не удержал. И с тобой не поехал. Ничем, ничем не помог…»

Теперь как можно скорее стоило вернуться в Ливонию. А о судьбе рядового конного бойца Петра Бортникова следовало отписать наверх: убит, мол, в пьяной драке неизвестными. Была жизнь – и нету…

Так прочь из Москвы!

Через два дня, уезжая в свою часть, Григорий оставлял столицу неспокойной. По Москве брали всех, кто когда-то служил Адашевым, числился в их друзьях. Засекин еще не знал, что вскоре на том же Полом месте перед Кремлем вслед за Данилой будут казнены его близкие: тесть – костромской дворянин Петр Туров, затем все многочисленные родственники Адашевых и ближайшие их друзья, в том числе Федор, Алексей и Андрей Сатины. Дмитрия Курлятева и его семью до срока помилуют, но всех отправят на Белоозеро и уже там постригут в монахи. Так легче имения отбирать – монаху всего-то и нужно: келья, хлеб, водица да молитва.

А в Кремле и Александровской слободе шли пиры за пирами. Мария Темрюковна – полная противоположность Анастасии – оказалась настоящей звездой бесконечных царских пиршеств. Одевалась она по-восточному, в яркие шелка и бархат, и казалась прекрасным и смертельно ядовитым цветком. Все позволяла своему мужу, и сама многого не чуралась! А многочисленные друзья с замиранием сердца следили за каждым вздохом ударившегося в разгул государя, лихорадочно пытались угодить владыке и его царственной черноокой жене, предупредить все их желания. И особенно те из них, что разогревали опаленную страстями душу Иоанна низостью своей, подлостью и вероломством и готовы были распалить и душу его молодой жены, жаждавшей и власти, и любви, и крови христианской. В эти месяцы первых больших казней Иоанн приблизил к себе еще одного человека из свиты Алексея Басманова – Григория Скуратова-Бельского, из-за небольшого роста прозванного Малютой. Этот малышок-крепышок рожден был палачом. Во время пиров он ложился у ног государя и, целуя его сапоги, униженно и сладострастно говорил: «Батюшка ты наш, только скажи: любого для тебя зарежу! Всех врагов твоих сам пересчитаю! Как кабанчиков разделаю, коли захочешь! Отдельно окорока и голову, и ребрышки, и потроха отдельно! Пытать и мучить буду днями напролет, без устали, в поту трудовом, только бы ты, надежда наша и сердцу радость, доволен и счастлив был!» И сам раболепно укладывал царские сапоги на плечи свои, поскуливая, точно шалая собачонка, чем вызывал всеобщий смех. И впрямь: Малюта работал без устали и с превеликим удовольствием – сам ехал по любому царскому указу и, никому не доверяя работы, ходил по темницам, где ждали своей смерти обреченные.

Так, в один из теплых летних дней 1563 года, к вечеру, Малюта Скуратов в окружении самых доверенных лиц прибыл в Белоозеро. Он направился в царский острог, где в заточении ждал своей судьбы и судьбы своих близких еще недавно один из самых доверенных Иоанну вельмож. Царь сказал своему палачу в дорогу: «Думал, прощу ему, что Владимиру Андреевичу присягать хотел, а не сыночку моему. Не смог. Ты самого не мучь – стерпит. Что плоть?! Душу его пытай, сердце! Чтобы умирать страшно было…» «Все исполню, батюшка!» – кивнул Скуратов.

Малюта сотоварищи закусили с дороги, заправились горячим вином. Государев палач стряхнул с густой рыжеватой бороды крошки, капли вина, хлопнул себя по ляжкам:

– Работа черна, да денежка бела, говорят. А у нас так работа почище любого солнышка светится, верно? Пора, добрые мои! Государь приказал не медлить, вот и послушаемся его. – Скуратов взглянул на тюремщика: – Веди к узнику, поглядим, как он там живет-может!

Прервав ужин, всей толпой они направились в подземелье. Скрипнули засовы, отворилась дверь, и Малюта вошел первым. Держа в руках чадящий факел, он шагнул к заключенным, цепью прикованным к стене, в потемках ища отца семейства. Их держали на полу – на соломенных тюфяках, закованными в колодки: отца и мать, сына и дочь.

– Где ты, Дмитрий Иванович? – выставляя вперед факел, заботливо спросил Малюта.

– Именем Господа, – проговорил боярин Курлятев. – Кто бы вы ни были, позвольте написать государю!..

Чуть согнувшись, Малюта не спеша проносил факел мимо лиц заключенных. Вот Иван Курлятев, у которого уже не было сил ненавидеть. Жена Дмитрия Ивановича – потерявшая волю, готовая к худшему. Скуратов остановил факел у лица Людмилы Курлятевой, бледной, испуганной, сжавшейся на тюфяке. И доченька тут, красавица!

– Кто ты?! – спросил из темноты Дмитрий Иванович.

Но Малюта только усмехнулся:

– Все еще живы покуда, не берет вас ни холод камерный, ни трапеза скудная. Жить небось хотите? А вот и ты, боярин, – подходя наконец к отцу семейства, тихонько рассмеялся Малюта. – Признал, что ли?

– Боже праведный, – тихо проговорил Дмитрий Иванович, отшатнувшись.

Визит этого человека означал только одно – мученическую смерть.

– Узнал, родимец, узнал, – поднеся факел близко к лицу Курлятева, едва не обжигая его, улыбнулся в широкую медно-рыжую бороду государев палач.

– Что делать пришел? – дрогнувшим голосом спросил Дмитрий Иванович.

– Указ царев исполнять, – просто ответил Малюта. – Что ж еще? Не по своей же воле я из Москвы-то сюда прилетел, как мыслишь? Не думай, времечко тянуть не будем – дорого оно. Делов-то у меня – море-океян! – Он точно вспомнил о чем-то: – Только прежде я дочурку твою получше разглядеть хочу. – Оглянулся на стоявших позади подручных: – Освободите девку!

– Оставь дочь, Григорий Лукьянович! – умоляя, попросил Курлятев. – Оставь ее!..

– Да что ж добру зазря пропадать, Дмитрий Иванович? – вновь рассмеялся тот. – Эй, тюрьма, – окликнул Малюта сопровождавшего их тюремщика, – прикажи, чтобы там из баньки, что для нас растопили, кадушку теплой воды принесли. Да на мыло чтоб не поскупились! Исполняй!

Рядом тихонько завыла жена Курлятева – и все громче и громче, точно помешалась. А может, и впрямь рассудок уже оставил ее? Захрипел и сын их, Иван, зазвенел цепью, когда подручные Малюты стали освобождать его сестру. А Дмитрий Иванович все повторял: «Дочку оставь! Богом христианским прошу, оставь дочь мою!..»

Малюта сам прихватил Людмилу, мало что сейчас понимавшую, за локоть, потащил вон из темницы. Его подручные, едва вернувшись, наливали хмельное, продолжали трапезу. Людмилу тоже усадили за стол. По лицу девушки текли слезы, губы были искусаны в кровь, но боли она не чувствовала. Скоро в натопленную сторожевую внесли кадушку, от горячей воды поднимался пар.

Скуратов откусил кровяной колбасы, не глядя на девушку, сказал:

– Вставай, дитятко, вставай, солнышко, раздевайся, никого не стыдись – незачем уже!

Но Людмила не решалась – и не верилось ей, что с ней это происходит.

– Раздевайся, сказал! – грозно обернулся он к девушке. – Не серди меня.

Она поднялась, сбросила робу, за ней рубашку. Оставшись нагой, закрылась руками. Малюта не выдержал, насильно оторвал руки от тела. Свора палачей с любопытством оглядывала ее.

– Вина налейте! – бросил он своим людям. – Да полнее кубок, до краев!

Налили.

– Пей, – приказал Людмиле Скуратов. – До дна пей!

Она взяла кубок и стала пить, но рука дрожала, вино текло по ее груди, зарывалось в клубке светлых волос в низу живота. Кто-то не выдержал, шлепнул ее по ягодице. Малюта зыркнул на подельников глазом, и те стушевались. Отнял у нее кубок, шагнул к кадушке.

– Сюда ступай, – приказал он.

Все еще закрываясь, Людмила подошла.

– Лезь в воду, – кивнул он на кадушку. – Вот тебе мыло, мочало, хорошо мойся, а то в темнице-то замарашкой стала. Дотронуться страшно! Как перед брачной ночью мойся!..

Девушка забралась в кадушку, беззвучно плача, окунулась, стала мылиться. Ее трясло.

– Да живее же ты, живее! – приговаривал Скуратов, вернувшись к столу, опрокинув полный кубок.

Людмила Курлятева быстро опьянела – на пустой-то желудок! Ее стало покачивать. Подельники переглядывались, посмеивались, отпускали сальные шутки.

– Да не три ты на одном месте! – выходя из себя, рявкнул на нее Малюта. – Вот чумовая! Ты что же, тюрьма, огненного винца ей налил, что ли? Не фряжского?

Тюремщик пожал плечами:

– Да какое увидел, такое и налил.

– Тьфу! – сплюнул Скуратов. Строго взглянул на своих: – Без меня ни-ни, вернусь скоро!

Он зашел с двумя подручными, державшими факела, в темницу к Курлятеву.

– С Людмилой что?! – вскинулся боярин.

– А что с ней станется, с Людмилой твоей? – подходя, ответил вопросом на вопрос Скуратов. – Плещется она, как русалочка плещется, долго только сержусь вот я на нее…

– Оставь девку, оставь!..

– Так всему свое время, Дмитрий Иванович. А вот у тебя времечка нет уже…

– Губить будешь?

– Буду, – закивал радостно Малюта. – Ой, буду!

Рядом с Курлятевым тихо выла его жена, а сын Иван надрывным шепотом все повторял: «Прокляты будьте! Прокляты!»

– Что живо, то и хитро, Дмитрий Иванович, – рассмеялся Малюта. – Потому-то я простоту и люблю! С кого ж начать-то? – вытягивая из кармана прочный шелковый шнурок, рассуждал вслух. – С тебя, али с сыночка? Или с женушки? Ишь как воет, аки волчица! Но мне так даже лучше, радостнее на душе. Так с кого бы?..

– С меня, с меня! – хрипло прорычал Курлятев.

– Ну, будь по-твоему, уважу. Быстро все сделаю – мучить не стану. Царь не велел, он у нас милосердный. – Подступив к боярину сзади, Малюта щелкнул тугим шнурком. – А вот что жену и сыночка твоего ждет, сам догадайся. – Он склонился над ухом Курлятева: – Только им, родненьким, даже Людмила твоя скоро завидовать станет!

– Иван, моли Господа простить нас, моли! – закричал Курлятев. – И ты, душенька моя! Молитесь! Молитесь!.. Людмила!! – это был его последний крик, тотчас сорвавшийся на хрип.

Малюта вернулся в сторожевую. Вцепившись в мочалку, прижав ее к груди, Людмила взглянула на него.

– Как там тятенька? – спросила тихо.

Зубы ее стучали, язык повиновался плохо.

– Спит тятенька, спит, – ответил, хищно разглядывая ее, Малюта. – Дай-ка мочало, спинку тебе потру, не дотянешься ведь!

– А матушка?

– И матушка спит. И братец Иванушка. Все спят. Крепко спят! – намыливая ей спину, жадно лапая за бедра и грудь, отвечал Скуратов. Потом, отшвырнув мочалку, и сам стал быстро раздеваться – сбросил кафтан и сапоги, торопливо стянул рубаху, портки. – Ну, кажись, вот и все. – Сам вытянул девушку из кадушки, через плечо перекинул, потащил на топчан тюремщика, легко бросил на него.

Давясь рыданиями, она потянулась набок, закрыла лицо руками.

– Куда ты?! – окрикнул он ее, рывком потянул к себе за лодыжку, рванул в сторону колено. – Раздвигай белы ноженьки, сладенькая моя, – приговаривал Скуратов, укладываясь на Людмилу, тиская ее. – Я твой хозяин нынче, я! – Он уже сладострастно хрипел, дышал ей в лицо вином, ловил ее губы, кусал плечи и шею. – Ах, ласковая моя, барыня-сударыня! Я ведь сейчас не тебя одну имею – всю Русь вольнодумную под собой имею! Мужиков сам драть не стану – их на кол сажать буду! Их пусть деревца надвое рвут! А вот вас-то, родимые, вас!..

Когда он поднялся, то бросил своим:

– Ночка-то впереди длинная! Государь, храни его Господь, часы считать не станет. Простит нам малое увеселение. Так и вы уважьте уж Людмилу Дмитриевну Курлятеву…

А те уже ждали, тоже поспешно снимали кафтаны, сбрасывали портки…

– Убейте меня, прошу вас, убейте, – шептала она много часов спустя, измученная, в синяках и кровоподтеках.

– Так кто ж тебя оставит-то, сладенькая ты наша? – давно уже разомлевший, попивая за столом горячее вино, осклабился Малюта. – И не просила бы, все одно – кончаться. – Допив, в одних портках, поднялся, стал рыскать глазами в поисках брошенного кафтана. Наконец отыскал его, порылся в карманах, вытащил удавку; подходя к топчану, щелкнул ею. – Волю государеву исполняем, деточка наша сладкая! Всю вашу семью государь приказал извести. Но ты не думай, тебя мучить не стану, как братца твоего, воле государевой удумавшего противиться. Мне ты понравилась, быстро все сделаю, с любовью! Как доченьку свою уважу!..

День казни Дмитрия Ивановича Курлятева со всей семьей и многих других вельмож и дворян, несогласных с самовластной политикой государя, был лишь предвестием грядущей бури. По дороге от Белоозера Малюта Скуратов заезжал и в другие места, где требовалась его рука. Нужны были палачи царю Московскому – профессия эта подобна профессии духовника на Руси становилась.

Расправил-таки Иоанн крылья, что подарил ему ангел, за спиной говоривший, очаровавший его, лица и глаз которого он так и не увидел!

Точно страшное затмение укрывало русскую землю, и укрывало столь беспощадно, что не сбежать уже было от этой тени…

12

Андрей Курбский, родовитый князь и талантливый полководец, весной 1564 года ехал в Юрьев – ливонский Дерпт. Его потряхивало в повозке, изнутри обложенной медвежьими шубами. И сам он, кутаясь в соболью шубу, смотрел в окошко с крестовиной, похожей на тюремную решетку. А там, за окном, в оврагах лежал снег, стояли голые неприветливые леса…

Тому предшествовали события, коих пресветлый князь ждал и опасался. Знал, что его черед близится, но все тешил себя мыслью: а вдруг минет чаша сия? Оставят его в покое – жить вольной птицей в своих имениях, любить жену да растить сына.

Ан не тут-то было. Всполошились царевы прихвостни, новые соратники по куражу и пьяным оргиям.

– А что же князь Андрей Курбский? – вопрошали новоиспеченные окольничие, кравчие и постельничие царя, спутники каждой минуты его жизни. – Неужто минет царский гнев великородного друга Адашевых и Сильвестра? Усидит, не повалится окаянный? Неужто оставит при себе справедливый государь самую лукавую и хитроумную гадину Ближней думы, этого «клубка змей»? – так называли они бывший царский совет, вспоминая, как без жалости и со страстью давили каблуками старых друзей Иоанна и за три года перетоптали почти всех.

Один только Андрей Курбский и остался – самый живучий, дальновидный и осторожный.

– Да погляди ты в глаза его: нет в них любви к тебе, а есть токмо злоба лютая и жажда мести! – нашептывал Алексей Басманов государю и другу своему разлюбезному Иоанну. – Погляди, царь мой батюшка, повнимательнее: все в них увидишь, как в зерцале. Он без подельников своих – Адашева и Сильвестра, Воротынского и Курлятева – точно волк подстреленный, которого охотники окружили, биться насмерть будет!

Давно Алексей Басманов стал частью души государевой – новой, окаянной, черной. Ничего не боялся думный боярин, и потому больше других плескал масла в огонь. Вот и теперь все ниже склонялся над ухом царя и шептал скоро:

– Захочет кто из твоей родни, да хоть Владимир Андреевич Старицкий, подняться супротив тебя, взбунтовать народ, так Андрейка Курбский тут как тут встанет!

И однажды эти разговоры переполнили чашу, и пошло отравленное вино верхом, потекло, все заливая.

– Верно ты говоришь, Лексей, верно. Адашев в Юрьеве кончился – туда, в Дерпт, и Андрею Курбскому, другу закадычному былых лет моих, дорога, – заключил Иоанн. – Пусть едет, послужит воеводой, а позже поглядим: как сердце мое подскажет, так и будет!

Вздохнули облегченно царские наушники. Понимали они: из Дерпта, из Ливонии, обратно в сторону Москвы и к престолу государеву исхода Курбскому уже не будет.

Знал это и князь Андрей Михайлович, кутаясь в медвежью шубу и глядя на серый снег за решеткой своей повозки.

Почти все его соратники были истреблены или преданы опале. Уморен голодом и холодом Алексей Адашев, казнен боевой товарищ Данила, изгнан Сильвестр, преданы жестокой опале братья Воротынские – Михаил и Александр; Дмитрий Курлятев, как судачили языки, удавлен вместе со всей семьей в Белоозере. Зарезан князь Федор Репнин, герой Полоцка, отказавшийся на пиру, во время пляски, надеть бесовскую маску, предложенную ему царем. Казнены князь Василий Серебряный и Никита Шереметев. Задушен князь Дмитрий Оболенский-Овчинин за то, что сказал на пиру юному Федору Басманову: «Мы служим царю трудами добрыми, а ты – гнусными и развратными!» По ложному навету – будто бы государю хотела беду учинить – взята мать Владимира Старицкого Ефросинья: насильно пострижена в монахини и сослана в Горицкий монастырь. А у самого Владимира Андреевича отняты его уделы вместе с преданными ему людьми, взамен же даны другие земли – царевы, с людьми государевыми, с которыми он, князь Старицкий, точно пленник. А уж сколько людей, что поменьше чином вышли и званием, просто перебиты – публично, в своих домах или тюремных подвалах – не счесть! А о многочисленных их семьях никто уж и не говорит. У царя, думал Курбский, у их былого товарища, фантазия оказалась под стать самому дьяволу! И вот теперь он, Андрей Курбский, едет в Дерпт, который брал шесть лет назад боем, едет и не знает, кто он: наместник или изгнанник? Воевода или обреченный на смерть пленник? Потому что ехал он в Дерпт в окружении басмановской своры – жестоких и алчных его палачей. Одна радость – не было среди них Малюты: этот и в Москве был царю надобен, да еще как надобен!

Но не только о тех, кто уже сложил голову по воле Иоанновой, думал Андрей Курбский. Продолжали тайно уходить из Москвы на Литву князья и бояре, страшась неоправданного царского гнева. Так ушел в Литву герой Крыма князь Дмитрий Вишневецкий, казачий атаман и лютый враг Порты, а за ним и недавние вельможи царские – братья Алексей и Гаврило Черкасские.

Многое поменялось на земле отеческой…

Дерпт уже был виден, когда на дороге показался конный отряд. Андрей Курбский не ждал ничего доброго ни от тех, кто сопровождал его, ни от других, кто должен был его встретить. И все же он удивился молодому командиру отряда с широкой темной бородой, что выехал навстречу своему новому воеводе. Курбский даже постучал рукоятью кинжала по окну, чтобы возница остановился. И сам вышел к всаднику, осадившему коня напротив его повозки.

– Засекин, ты ли?

– Я, Андрей Михайлович, – ответил молодой князь. – Мы уже заждались вас, о таком коменданте крепости можно только мечтать!

– Коня мне! – приказал Курбский.

Один из ординарцев его спешился, подал хозяину узду. Тот легко вскочил на боевого коня, бросил сопровождавшим:

– За мной не гонитесь – я с князем по полям пролететь хочу. Давно не был в этих местах – соскучился! Понятно?

И оба, точно сговорившись, пришпорив своих коней, сорвались с дороги в поле, где рыхлая земля после сошедшего снега так и разлеталась из-под кованых копыт боевых лошадей.

– Жив – уже хорошо, – кивнул спутнику на скаку Курбский. – Не сгинул, не пропал! Хотя, чин твой воинский невелик – тысяцкий, а вотчина и того меньше, так что с тебя взять? – Он обернулся к Засекину: – Знаю, был ты близок к Воротынским! Так вот, оказался бы при дворе с таким знакомством, уже гнил бы на Белоозере! Счастье твое, что воюешь по окраинам Руси!

Белоозеро! – выстрел точно в сердце!..

– Верно, Андрей Михайлович, по окраинам воюю, только уже не тысяцким, а воеводой! Сразу после Полоцка и повысили. Нынче в комендантской службе Дерпта. Так что, если армию собирать вновь станут, вторым воеводой передового полка буду!

– Поздравляю, – усмехнулся Курбский. – Только выше не поднимайся – не советую. Заметным станешь! А нынче кто заметен, в того стрела и бьет.

– Как в вас? – спросил Григорий.

– Как в меня, – кивнул Курбский. – До сих пор диву даюсь, что жив! Да, видать, недолго осталось. Со мной псы басмановские приехали – стерегут! – Он увидел, как побледнел молодой воевода при упоминании фамилии царского фаворита. – Вижу, не жалуешь ты его – Алешку-то и его свору?

Григорий еще поддал жару коню.

– Не жалую, Андрей Михайлович, совсем не жалую! Его люди друга моего, Петьку Бортникова, убили. А еще одного таким же, как и они сами, сделали. Да много чего натворили они в моей жизни! Об одном хочу спросить вас: куда же государь смотрит, таких змей привечая?

– Государь наш – загадка великая! – только и ответил ему Курбский.

– Но как же так? – не отставал Григорий, ибо жаждал получить ясный ответ на свой вопрос. – Вы же с юности знали его! Росли с ним вместе, играми забавлялись, как же так?!

– Едем к замку! – неожиданно повернув коня к Дерпту, разом решил завершить прогулку Курбский. – И вот что, Григорий: ты вежлив со мной будь, но дружбы нашей не показывай – худо тебе от такой дружбы может стать. Хоть и рад я видеть подле себя такого человека, как ты, но будет баталия – от себя удалю. И подальше! – Он уже вырывался вперед, оставляя воеводу позади себя. – Коли суждено погибнуть, так лучше уж от меча неприятельского, чем от топора палача!

13

Прошел тягостный для Андрея Курбского месяц. Часть басмановцев, числившихся в его свите, вернулись в Москву. Но каждый шаг его здесь, в Дерпте, был на виду – за ним следили, ходили, подслушивали. Все это было пыткой и ничем хорошим закончиться не могло. А в Москве сердце уже подсказывало царю, как дальше быть с «закадычным другом былых лет».

Да и Алексей Басманов осторожно подсказывал:

– Ах, государь, зря мы Курбского в Ливонию отправили, зря!

– Отчего же зря? Неужто думаешь… сбежит?

Но Басманов открыто не отвечал, только недвусмысленно поводил плечами.

– Нам бы стоило его воеводой в Казань, – подсказывал он, – там бы князь Андрей не разгулялся. Бежать-то некуда – разве что в Крым. – Басманов усмехался. – Так в Крыму его имя хорошо знакомо, там бы с него за ту же Казань быстро шкуру-то живьем содрали. А европейцы не так ему опасны – примут, да в объятия еще заключат.

Именно Алексей Басманов и другие выскочки, составлявшие новый ближний круг Иоанна, знали, сколь был мил Курбский прежде государю. Мил и люб…

Черный монах Сильвестр стыдил царя и понукал им. Придворный аскет Адашев, не желавший замечать перемен в царе, хотел быть Иоанну – своему сверстнику! – едва ли не отцом. Курбский же, корень Рюриков, был ему и наставником, и веселым сотрапезником, и примером в бою. Сам Иоанн ратного дела страшился, но наблюдать за сечей любил. А бесстрашный Курбский был в бою первым, чем втайне вызывал восхищение младшего друга. Но главное, был князь Андрей душевным собеседником в любой день и час жизни Иоанновой. Оба тяготели к словесной премудрости, к наукам книжников. Если в ком и видел царь идеал образованного мужа и храброго воина, так это в Андрее Курбском, своем искреннем друге. Подсечь Курбского – значило расправиться с последним из тех, кто управлял вместе с Иоанном всей Русью, ставил ее на ноги, венчал на царство первого из великих князей Московских.

– Не посмеет он бежать, – вяло сопротивлялся Иоанн. – Я жизни его не лишил, на Белоозеро не сослал и не постриг в монахи, как друзей его, вотчины не лишил. Благодарен должен быть, молиться за царя должен.

Но была ахиллесова пята и у Курбского: знал он все страхи Иоанновы, вероломство и коварство его натуры, видел его жалким и ничтожным в иное время, хотя сам жалким и ничтожным никогда не был! Так неужто царь хуже и слабее кого-то?! Может, стоило и ему, Андрею Михайловичу, побывать в той же шкуре, в коей часто оказывался его трусоватый, завистливый и злопамятный друг?..

– А коли и впрямь ослушается, обманет меня князь Андрей? – спросил-таки царь у своего поверенного.

– Рвать плоды с дерева, так все, государь, – со всей серьезностью тотчас подсуетился Басманов. – Полнее корзина – слаще трапеза!

Ушел в землю снег и вскоре обернулся первой травой и ранними цветами. Весна все ярче окружала город Дерпт с его мрачными башнями и крепостными стенами – в том числе двумя главными дорогами, одна из которых вела на восток, в Москву, где над всяким, кто не хотел быть рабом, сгущались черные тучи, грозя смертью, а другая – на запад… Объезжая окрестности города со своим ординарцем или в одиночестве, князь Андрей Курбский все чаще поглядывал в сторону Вильно. Сердцем чувствовал, что последние дни отпущены ему на то, чтобы решиться на самый важный и самый тяжелый поступок в своей жизни…

В один из вечеров, когда он писал письмо своей жене, его ординарец Василий Шибанов засуетился у высокого и узкого окна с раскрытыми настежь створками.

– Что там? – спросил князь.

– Войско русское, – отозвался ординарец.

Василий Шибанов был одним из самых доверенных Курбскому людей, которые еще остались при нем и которого он любил по-отечески.

– Да откуда ж оно взялось-то, войско это, коли и весточки не было о том? – отрываясь от письма, вновь спросил Курбский.

– О Господи, – прошептал неожиданно ординарец. – Боже праведный!..

– Да кто же там? – окликнул князь нетерпеливо.

– Первый палач государев со своими прикормышами пожаловал – с целой ратью!

– Малюта?! – Курбский даже привстал с кресла. – Скуратов? Он?!

– Он, – кивнул ординарец. – Он, душегубец и злодей…

В три шага князь Андрей, опрокинув кресло, оказался у окна: в замковый двор въезжала конница, предводителем которой и впрямь был Малюта Скуратов. Хоть и находился тот далеко, трудно было не узнать его – низкорослый, широкоплечий, квадратный. Рыжий. Первый палач государев, едва въехав, сразу высоко задрал голову. По-хозяйски оглядывал Малюта окна Дерптского замка, словно в одном из окон непременно хотел увидеть лицо того человека, по душу которого он сюда явился.

Андрей Курбский отступил от окна – он все понял сразу. Весть оказалась внезапной и страшной, как удар наемного убийцы, вынырнувшего из-за угла дома.

– Что же, ваша светлость, теперь будет? – осторожно спросил ординарец. – Не к добру такой гость, ясно ведь…

– За мной он приехал, будь уверен, – поник князь Андрей. – Не знаю, успею ли дописать письмо, додумать все, что хотел супруге сказать… Ты вот что, Василий, если они сейчас заявятся, найди способ письмо-то мое отправить, обязательно найди…

У ординарца были несчастные глаза, он обреченно усмехнулся:

– Неужто думаете, что ежели они вас во враги запишут, то меня свободным оставят? Нет, ваша светлость, если уж по вашу душу Скуратов пожаловал, так погибать нам вместе…

Бледный, Андрей Курбский кивнул:

– Ладно, ступай тогда, найди Григория Засекина, если он в крепости, и позови его. Скажи, нужен он мне…

Андрей Курбский, стоило ординарцу выйти, закрыл лицо руками.

– О Господи, – прошептал он, – опоздал, опоздал!

«И жену с сыном из своих поместий не вызволил, думал, там им спокойнее будет, – шагая по кабинету, терзался он, – и сам лисой в норе оказался, вокруг которой уже псы охотничьи так и рыщут!»

Курбский подошел к другому окну, выходившему на юго-западную сторону обширного города Дерпта, как раз на Вильно. А ведь сколько раз на тех или иных переговорах, зная, что творится в Москве, как льется там кровь избранных и невинных, намекали ему послы Сигизмунда, что примет его король – как родного примет! Да все мимо ушей пропускал он эти слова, и думать не хотел о побеге. А теперь вот жизнь сама заставила…

Прошел час, но к нему никто не приходил. Дописывать письмо у него не было сил – да кому в руки, еще неизвестно, оно могло попасть! Князь сжег его в камине. За окном стало смеркаться. Андрей Курбский опасался выходить из своих апартаментов. Он то садился в высокое кресло, то вставал и шагал по кабинету. Затем бросился в покои, вытащил из-под кровати сундучок, сорвал с шеи ключ и открыл его. Золото, серебро, каменья. Нашел прочную кожаную суму. Из монет выбрал только золотые, переложил их туда, следом отправил и драгоценные камни. Покачал суму на руке – тяжелой та оказалась. Трофеи ливонские да казанские… Поклажа беглеца.

Шагнул затем к одному из больших сундуков, откинул крышку, принялся рыться в нем. На самом дне отыскал то, что ему было нужно: чем обзавелся в Дерпте, едва прибыл сюда.

С тяжелой ношей в руке и плотным кольцом веревочной лестницы в другой его и обнаружили воевода Григорий Засекин и ординарец Василий. Григорий лишь мельком взглянул на суму, которую держал пресветлый князь, а на веревку и внимания не обратил.

– Скуратов-Бельский в Дерпт пожаловал, чтобы завтра город осмотреть, – быстро сказал молодой воевода. – Все по царскому указу. Сегодня пировать будет со своими, им свинью зарезали, вино и хлеб несут, а вот завтра…

– Что завтра? – перебил Курбский. – В оборот меня возьмет? Найдет оплошность малую и врагом царя объявит?

Только тут Григорий обратил внимание на веревочную лестницу. Нахмурился, затем глаза его широко распахнулись:

– Да неужто решились?!

– Именно так, Григорий, именно так. От тебя одно требуется. Сегодня ведь твои в карауле со стрельцами на пару, верно?

– Мои, – кивнул тот.

– Тогда слушай внимательно…

Недаром, приехавши служить в Дерпт, князь Андрей выбрал для своих апартаментов не самую обжитую часть замка, где сейчас пировал Малюта, а главную крепостную башню, частью окон выходившую на запад. Тогда его еще спросили, почему, мол, не хочет взять более удобные комнаты, ранее принадлежавшие магистру, а он дальновидно ответил: «Потому не хочу, что басурманский дух слишком силен. Вот выветрится, тогда и перееду». Новая свита рассмеялась – ему поверили. И вот теперь, распахнув створки высокого и узкого оконца, он смотрел на ночную ливонскую землю – весеннюю землю, и задыхался от пронзительной свежести! Это окно было угловым – сторожевым, самым крайним. Курбский знал, что там, внизу, вьется дорога, идущая от западных ворот замка и уводящая прямиком к лесам.

– Василий, крепи лестницу! – обернувшись, негромко проговорил он в черную пустоту холодной комнаты.

Свет они разжигать боялись, даже свечу не запалили, и камин потушили в придачу. Ординарец закрепил лестницу в двух местах – там, где из стены торчали железные крючья с гнездами для факелов. Андрей Курбский проверил крепеж, бросил: «Сам! Сам!», взял лестницу из рук ординарца и, перегнувшись через камень, стал медленно опускать ее вниз. Та потекла бесшумно, отрываясь и вновь прилипая к стене.

– А короткой не будет, пресветлый князь? – спросил Василий.

– Не должна, – мрачно буркнул он.

Расчет оказался правильным: конец лестницы лег прямо к подножью замка, хотя они и с трудом видели это.

– Лезь, – пропустил ординарца вперед Курбский.

Василий, при мече и кинжале, быстро оказался в проеме окна и начал спускаться вниз. Минут через пять князь Андрей услышал негромкий хлопок в ладоши. «Господи, – думал он, – жену и ребенка кровожадному змею оставляю, ибо с собою взять не могу! Погубит ведь их, погубит!»

Мог он еще остаться, пока был здесь. Мог дождаться утра и ареста, скорой расправы тут, в Дерпте, или плахи в Москве. Но жизни бы он им не спас: Иоанн всех губил семьями, чтобы уделы и поместья полностью присвоить. Или так он утешал себя и судьбу заговаривал?

Внизу еще раз хлопнули в ладоши.

– Прости меня, Господи, прости! – шепотом проговорил Андрей Курбский и трижды поспешно перекрестился.

Перекинув тяжелую кожаную суму через плечо, князь забрался в проем окна и тоже стал осторожно спускаться вниз…

…Они бежали к опушке соснового леса у западной дороги. В темноте, уже совсем близко, тихонько заржала лошадь. Вытащив мечи, теперь они крались, всматриваясь в тяжелый сумрак.

– Уж не зарезать ли меня хотите? – спросили у них из темноты.

– Григорий, ты?

– Я, пресветлый князь!

Заправив мечи в ножны, они зашагали скорее и тотчас наткнулись на двух всадников – Григория Засекина и его ординарца Пантелея. Рядом стояли еще четыре оседланных лошади.

– Где достал их? – спросил Курбский.

– За ваше золото купил, – ответил Григорий. – Тут цыгане неподалеку – что хочешь, можно у них взять за звонкую монету, хоть невесту из табора, а уж лошадей-то – и подавно! К одной из них и провизию вам привязали – пригодится. – Он оглянулся на дорогу: – Как поедете?

Оба – Андрей Курбский и его ординарец – вскарабкались на лошадей.

– В сторону Вильно поедем, на Литву, – прямо ответил Курбский. – Есть у меня по дороге знакомцы из литовцев, только бы до Вольмара добраться, а там как по маслу пойдет, еще и охрану получу.

– Тогда не теряйте времени, уходите, – посоветовал Григорий. – До утра можете ехать безопасно, а там вас Малюта хватится как пить дать.

Василий хлопнул своего жеребца по шее:

– Добрый конь – знают цыгане толк в лошадях! Так что, пресветлый князь, едем?

Курбский взглянул на Григория:

– У тебя родни на Руси много?

– Отец умер, брат есть, а что?

– Бежим со мной. Господь милостив – нас простит, а родню нашу убережет. Малюта и за тебя взяться может, сейчас у каждого над головой топор завис. Бежим?!

Пантелей вытаращился на хозяина: и его судьба сейчас решалась.

– Нет, – покачал головой Григорий, – я останусь, пресветлый князь. Малюта за вами пришел – не за мной. А Господь и впрямь милостив: коли заслужил я – поможет. Вы же уходите, не тяните долее.

Андрей Курбский понимающе кивнул:

– Тогда еще раз скажу: просись служить на окраины – подальше от Москвы. В дни, когда правят тираны, лучше быть подальше от столицы! А на границах всегда нужны воины, и головы им понапрасну не секут. – Усмехнулся: – По крайней мере, не так часто. Так лучше уж от басурманского меча во славу земли родной погибнуть, чем абы так, на потеху черни, раздавленным быть. И еще: я твоей услуги никогда не забуду! Ты помни об этом и я помнить буду. А теперь – прощай. Прощай, князь!

И вместе со своим ординарцем и сменными конями Курбский стал уходить в темноту. Ночная дорога и черный лес стремительно укрывали их. Провождая взглядом Андрея Курбского, своего прежнего полководца и наставника, а ныне – преследуемого беглеца, Григорий не сомневался, что видит пресветлого князя последний раз в жизни.

Но он ошибался – еще одна встреча была у них впереди…

14

Добравшись до Вольмара, Курбский был встречен литовцами с почестями. Жаловал король Сигизмунд II Август всех дворян, кто бежал из Москвы под его крыло! Велел обращаться с ними милостиво, по-дружески, с точностью до наоборот, как с ними обходились на Руси. А тут прибыл видный аристократ – полководец из великокняжеского рода. Пусть даже и Литве нанесший немалый урон. Вражда была тотчас забыта – к чему теперь она? Старый король Сигизмунд надеялся, что возобновится старое правило – переходить от одного государя к другому. А тут на престоле московском – чистый дракон, так как от него не сбежать?!

Но великая тяжесть была на сердце у Андрея Курбского, и, едва прибыв в Вольмар, он сел писать бывшему своему государю письмо. Всё кипело в нем – он знал, что перечеркнул свою жизнь: как русского дворянина, так и отца семейства, ведь оставил жену и девятилетнего сына этому самому дракону. Все было перечеркнуто, и потому письмо его превращалось в крик – обжигающий крик!

«Царю, некогда светлому, от Бога прославленному, – писал Курбский, торопливо скрипя гусиным пером, – ныне же по грехам нашим омраченному адскою злобою в сердце, прокаженному в совести, тирану беспримерному меж самыми страшными владыками земли! – Глаголом он жалить его собрался, бывшего государя своего, и жалил, жалил! – Внимай! В смятении горести сердечной скажу мало, но истину! Почто замучил ты вождей знаменитых и сильных, данных тебе Вседержителем, и святую, победоносную кровь их пролил во храмах Божьих? Разве они не пылали усердием к царю и отечеству? Вымышляя клевету, ты верных называешь изменниками, христиан – чародеями, свет – тьмою и сладкое – горьким! Чем прогневали тебя сии сыны отечества? Не ими ли разорены Батыевы царства, где предки наши томились в тяжкой неволе? Не ими ли взяты твердыни германские в честь твоего имени? И что же воздаешь нам, бедным? Гибель! Гибель!..»

Он писал и писал. Послание вышло длинным. Но Андрею Курбскому хотелось, чтобы оно немедленно дошло до адресата. Это грозило стать для него навязчивой идеей, и тогда он спросил у ординарца Василия Шибанова:

– Вернешься в Москву, передашь царю послание? Откажешься – не обижусь, не прогоню. Грамоту посольскую от литовцев тебе сделаю. Ну же, говори…

– Поеду, пресветлый князь, – ответил тот.

Василий Шибанов в сопровождении отряда литовцев двинулся на Русь, на границе они его покинули, боясь за себя, и вскоре он оказался в Мариенбурге. В Дерпт, из которого вместе с князем они сбежали неделю назад, Шибанов ехать не рискнул: если Малюта был все еще там, ему могла грозить немедленная смерть.

Еще через две недели Василий прибыл в Москву и сразу поехал в Кремль. Его сопровождал отряд русских стрельцов. Когда царю доложили, кто таков посланец и какой гостинец привез с собой, Иоанн едва не задохнулся – и от гнева, и от желания скорее прочесть письмо. Он не стал приглашать посланца изменника Курбского в свои палаты – сам решил выйти к нему на красное крыльцо, и не один, а в окружении свиты. Грозно смотрел Иоанн на воина, которого уже не числил в живых. И смело смотрел ему в глаза Василий Шибанов.

– Кто таков? – спросил Иоанн.

– Василий Шибанов, посол его величества короля Сигизмунда Августа, – встав на одно колено и поклонившись, ответил тот. – Привез тебе послание от господина моего, твоего изгнанника, князя Андрея Курбского.

– От господина твоего?! – в гневе воскликнул царь, хотя дал себе слово вести себя величаво и невозмутимо, но тотчас собрался. – Где же послание оного беглеца?

Шибанов достал из-за пазухи свиток.

– Встань и подойди ко мне, ординарец, изменник отечества своего, – проговорил царь грозно.

Побледнев, Василий встал с колена и на виду у затаившего дыхание царева двора поднялся по ступеням.

– Разверни и читай, – приказал Иоанн.

Он заранее решил, что не станет сам читать письмо и не даст его читать никому из бояр. Но поручит читать его трепещущему посланцу Курбского, и потому строки будут плыть у того перед глазами и голос дрожать в страхе.

Шибанов подчинился: развернул свиток, но – вздрогнул от первых же строк, похолодел…

– Читай же! – взревел царь и, подняв стальной, в каменьях посох, заостренный на конце, вонзил его в ногу Шибанова – пробив сапог, плоть, сломав кости.

Ординарец пошатнулся, от боли в лице его не осталось ни кровинки, но удержался и не упал. Да и острый посох пригвоздил его к деревянному крыльцу.

– Читай же, – повторил Иоанн.

И ординарец стал читать, стараясь говорить внятно и громко. И уже с первых строк – «Царю, некогда светлому, от Бога прославленному, ныне же по грехам нашим омраченному адскою злобою в сердце, прокаженному в совести, тирану беспримерному меж самыми страшными владыками земли!..» – Иоанн понял, что совершил великую глупость, разрешив дать огласку посланию Андрея Курбского.

А потом прозвучали слова: «И что же воздаешь нам, бедным, за все? Гибель! Гибель!..»

Ординарец князя говорил, и теперь бледнел царь. Проглотили язык бояре и князья, стрельцы и дети боярские. Каждое слово жгло слух Иоанна, как и надеялся сам Курбский. А Василий Шибанов продолжал: «Разве ты сам бессмертен? Разве нет Бога и правосудия Вышнего для царя? Не описываю всего, что претерпел я от твоей жестокости, – еще душа моя в смятении. Но скажу одно: ты лишил меня святой Руси! Кровь моя, за тебя пролитая, вопиет к Богу. Он видит сердца. Я искал вины своей и в делах и тайных помышлениях; вопрошал совесть свою, внимал ответам ее и не ведаю греха моего пред тобою. Я водил полки твои и никогда не обращал их спиною в врагу: слава моя была твоею славой. Исчисли же битвы и раны мои! Не хвалюсь: Богу всё ведомо! Ему поручаю себя, в надежде на заступничество святых и прадеда моего – Феодора Ярославского. Мы расстались с тобою навеки: не увидишь лица моего до дня Страшного суда. Но слезы невинных жертв готовят казнь мучителю. Бойся мертвых: убитые тобою живы для Всевышнего: они у престола Его требуют мести! Не спасут тебя воинства, не сделают бессмертным ласкатели, бояре недостойные, товарищи пиров и разврата, губители души твоей, которые приносят тебе детей своих в жертву! Сию грамоту, омоченную слезами моими, велю положить в гроб с собою и явлюсь с нею на суд Божий!»

И когда Василий Шибанов, под сапогом которого растекалась кровь, закончил читать, Иоанн не сразу опомнился, ожил. А потом, взглянув в бледное лицо посланца, на его дрожащие от боли губы и пот, катящийся по лбу, только и сказал:

– В пыточную камеру его! Хочу знать, как бежал велеречивый изменник Андрей Курбский и кто помогал ему в том.

Тяжело вытащил из сапога Василия острый посох, повернулся и вошел в красное крыльцо, и только тогда, пошатнувшись, Шибанов повалился на руки карателям-стрельцам…

Он не сказал ничего: умер под пытками, хваля своего господина и уповая на милость Божью. А царю теперь предстояло оправдываться перед всем миром. Ему ли было не знать, что письмо Курбского станет известно всей Европе, так или иначе вовлеченной в политику Москвы, Польши и Литвы?! Да и он позволил своим московитам услышать его – наглотались теперь яду! Ответ должен был стать не просто достойным – превосходным!

Иоанн диктовал послание еще до того, как Василий Шибанов испустил в пыточной камере свой последний вздох. Сердцем диктовал, всей горячечной душой своей. Над каждым произнесенным словом, которое записывал за ним трясшийся от страха дьяк, царь трепетал яростно, с величайшей страстью: «Во имя Бога всемогущего, Того, кем живем и движемся, кем цари царствуют и сильные глаголят, смиренный христианский ответ мой бывшему русскому боярину, нашему советнику и воеводе, князю Андрею Михайловичу Курбскому, восхотевшему быть Ярославским владыкою…»

Идея обвинить Курбского в том, что тот якобы захотел встать на престол великих князей Ярославских и тем самым отделиться от Московского царства пришла Иоанну по ходу письма – должен он был найти повод обвинить своего бывшего друга в явном и страшном предательстве перед всем миром. Иоанн знал: ближние не поверят, зато народ поверит!

«Почто, несчастный, губишь свою душу изменою, спасая бренное тело бегством? Если ты праведен и добродетелен, то для чего же не захотел умереть от меня, строптивого владыки, и наследовать венец мученика? Что жизнь, что богатство и слава мира сего? Суета и тень. Блажен, кто смертью приобретает душевное спасение! Устыдися раба своего Шибанова, ибо он-то сохранил благочестие перед царем и народом: дав господину обет верности, не изменил ему и у врат смерти!»

Не только изменником и трусом назвал царь своего бывшего товарища. Курбский заварил кашу, так есть ее им обоим, и вдоволь, – решил Иоанн. Многое что он припомнил ему: и позорное поражение под Невелем, и проявленное, по его мнению, малодушие под Казанью, и грабеж городов, отданных Курбскому в удел, и смерть жены своей Анастасии, да много чего! И лгал он хорошо, пиша так: «Хвала Всевышнему: Русь благоденствует, бояре мои живут в любви и согласии, одни только друзья ваши и советники еще во тьме коварствуют!» Но главным было не это! Призванный стать наместником Бога на земле, церковью на то венчанный, царь Иоанн Васильевич в праведном гневе сообщал беглецу: «Доселе Руси владетели были вольны и независимы: жаловали и казнили своих подданных без отчета!»

Вот оно, самое главное! Он, Иоанн, – царь, и нет для него закона на земле, кроме закона собственной воли! И все перед ним – смерды, рабы трепещущие, с радостью обязанные получать от государя и похвалу, и смерть!

Их переписке и впрямь предстояло стать известной всей Европе, во многом еще они успели обвинить друг друга. Но переписке суждено было оборваться так же стремительно, как она и началась…

Осенью все того же 1564 года Польша, Литва и Ливония, уже почти ставшие единым государством, перешли в контрнаступление…

Решающее сражение состоялось у пограничной русской крепости Озерище. Вторым воеводой полка левой руки был Григорий Засекин. В памяти русских все еще держались недавние победы – и в первую очередь победа под Полоцком, – но история не желала более помогать царю Иоанну. Фортуна в Ливонской войне изменила ему раз и навсегда, и Озерище стало первым поражением в непрекращающейся уже череде роковых неудач.

Русские войска были разбиты и отступали. Воевода Григорий Засекин потерял больше половины своих людей – конных дворян и стрельцов. Тогда-то с холмов, которые он оборонял, Григорий и увидел литовского полководца: в сверкающем доспехе и шлеме с плюмажем, с двуручным мечом в руке, плечом к плечу с другими рыцарями тот пробивался через русские ряды. Рядом с ним был знаменосец – польский стяг, забрызганный кровью, бился на осеннем ветру. Московиты отступали все поспешнее и в любую минуту готовы были сорваться на бег. Тогда литовский полководец сорвал с головы шлем и передал его оруженосцу, тряхнул головой – по лицу его так и катил градом пот. И Григорий узнал его – слухи не врали! Это был князь Андрей Михайлович Курбский, и сейчас его меч обрушивался на головы новых врагов – его соплеменников, недавних соратников, может быть, друзей…

Литовский полководец влетел с отрядом на холмы, где держал уже обреченную быть сломанной оборону князь Засекин, и они оказались почти лицом к лицу. Невеликое расстояние теперь разделяло их. Но Андрей Курбский был победителем, окруженным надежными рыцарями, уже вволю вкусившими русской крови, готовыми к новым подвигам, а вокруг Григория царили сумятица, паника, общая и неизбывная гибель.

Их взгляды пересеклись – Курбский узнал его! И тогда – воевода Засекин мог в том поклясться! – они одновременно вспомнили одну и ту же фразу, оброненную русским беглецом рядом с Дерптом: «Я твоей услуги никогда не забуду: ты помни об этом, и я помнить буду!»

– Уходи, Засекин! – яростно прокричал Курбский, махнув сверкающим мечом. – К озерам уходи! Я мимо пройду! Уходи!

И тогда Григорию стало ясно: битва проиграна окончательно, сам он на пороге смерти, так что выбрать? Но в такие минуты, знал он так же хорошо, каждый – за себя. А Курбский слово сдержит – отпустит его. Все решили мгновения. Кивнув литовскому полководцу, он повернул коня и рванул за отступающими стрельцами, которых сейчас по обоим флангам давили польско-литовские рыцари. И еще Григорий сердцем знал, перелетая на коне через трупы своих и молясь, чтоб не зацепила его ненароком вражья стрела, что теперь уже точно никогда не увидит князя Андрея – их дороги стремительно разбегались в разные стороны…

Победа польско-литовских рыцарей под пограничным городом Озерище стала не единственным поражением русских войск. Вся евроазиатская политика Москвы трещала по швам. До решающего наступления Сигизмунд II Август вошел в союз с Девлет-Гиреем, тот выдвинул свою армию из Крыма на север и скоро был под Рязанью. Алексей Басманов, погубивший большинство полководцев Иоанна, должен был доказать, что и он способный воевода. К счастью, в Рязани оказалось много его имений, и служилые дворяне, ему подчинявшиеся, сплотившись по первому требованию, смогли отстоять город. Любое уклонение впоследствии могло грозить им самим и их семьям жестокой смертью. Но стремительный набег крымцев оказался опустошительным и кровавым. Царь запаниковал: еще недавно он смело шагал по Литве, а теперь его теснят со всех сторон! Поражения, нанесенные крымцами и Литвой, заставили его отступить и на северной Балтике – осенью все того же 1564 года Иоанну пришлось отдать шведам, казалось, завоеванные на веки вечные крупнейшие прибалтийские города-крепости Ревель и Пернов. Хорошо еще, шведы не пошли дальше: благодаря дипломатическим способностям дьяка Висковатого, возглавлявшего посольский приказ, Русь заключила с королем Швеции семилетний мир.

Царь стремительно терял былые завоевания почти на всех направлениях. А русская земля, обложенная военными податями, скудела и хирела. В упадок приходили целые уезды. Злой и холодный ветер понес по русской земле семя общего недовольства, страха и непонимания, обещая коснуться каждого. Мужики уходили на окраины, бояре роптали, дворяне, уставшие от войны, жаждали передышки. Неограниченная власть Иоанна Васильевича не выдерживала испытания временем, а значит, становилась под угрозу. Сам же государь не желал этого признавать, ибо однажды свято и на всю жизнь уверовал, что власть ему дарована небом, а значит, он волен, как писал еще недавно в Литву, казнить и миловать по единому порыву души своей.

15

Поздней осенью на берегу Оки стоял худой человек и смотрел на север, в сторону Москвы. Длинные седые волосы его трепал ветер. Был он в черной монашеской рясе, подпоясанной бечевой, в лаптях, с узловатым посохом и сумой через плечо. Сразу видно – святой странник. Много таких на Руси! Две девушки, возвращавшиеся с лукошками в деревню, еще издали приметили путника, а когда поравнялись с монахом – пожалели: одна из них окликнула его:

– Странничек, корочкой хлеба не угостить? А то осталось у нас! Во имя Господа, отведай!

– Благодарствую! – ответил тот, обернулся, и страшным оказалось его изуродованное лицо – точно когда-то с него живьем содрали кожу. Раздавленное, поломанное. Человек смотрел на девушек одним только глазом – правым. А на левую половину лица его они и глядеть не отважились. Улыбался он криво, ну точно леший! Не злой, правда, и совсем еще молодой…

Та из девушек, которая предложила хлеб, вытащила его в тряпице, положила рядом с дорогой, на пожухлую траву, и обе, тотчас прибавив шаг, без оглядки заторопились в деревню.

Ковыляя, человек подошел к подарку, взял его изувеченной рукой, положил в суму и вновь, неловко шагая, вернулся на крутой берег. И вновь принялся смотреть на север, в сторону Москвы. А еще – вспоминать…

Вот, оторвав голову от соломенного тюфяка, чувствуя, как боль пронзает все тело, в полной темноте он спросил: «Где я? Что со мной?!» «Взяли мы вас к себе, барин, – услышал в ответ. – Видели мы, как вы барышню нашу защищали, не смогли вас на дороге оставить, выходили, иначе бы Господь не простил нам такого греха, и сами бы мы себе не простили. Так-то вот. Так-то…» А потом прошло еще время, и он стал кое-что различать одним глазом. Но боль оставалась и жгла его – и днем, и ночью, и наяву, и во сне. Он стал ковылять и все порывался найти медное блюдце или водицу в горшке, чтобы посмотреть на себя, но эти нехитрые зеркальца от него прятали. А далее пришло время поблагодарить хозяев и идти своей дорогой. «Мне ведь теперь в Москве быть нельзя, узнают – пытать будут и убьют», – сказал он. Сердобольные хозяева с горечью ответили: «Кто ж тебя таким узнает-то, барин? Смело шагай в новую жизнь – без оглядки. Теперь ты – другой человек. И лицом другой, и силушкой. Вместо меча теперь – посох тебе порукой. Главное, душу сохранил, а кому она принадлежит, главное, Богу ведомо, а другим знать и ненадобно».

Так он и шагнул в другую жизнь: поначалу боязливо, а затем, заглянув в свое сердце, пошел все увереннее, смелее…

И теперь с берега Оки, под свинцовыми облаками, он смотрел на холодную осеннюю воду и леса на том берегу, что тянулись и тянулись на север – в сторону Москвы. Никто и нигде не ждал его. Для царя он оказался изменником и врагом, для друзей и родных – умер. Да и не хотел грозу навести на них.

Но для мира и Бога он был жив. А это уже немало…

Он стоял в середине той земли, что уже жила в преддверии великой бедой. Держась за посох изломанной рукой, обнаженным сердцем своим он чувствовал ее приближение. Она звучала во всем – в грозном пасмурном небе и холодном ветре, в ранящих слух тревожных криках птиц.

Петр Бортников не ошибался: великую землю плотно заволакивал морок. И ни единого солнечного луча уже не смогло бы пробиться через эту тьму – не нашлось бы такого солнца.

Русь стояла пред грозными очами государя своего и не знала, как ей быть дальше.

Молчаливо она ждала своей участи…

 

Глава 3

Круги ада

1

Зимний ветер задувал с Москвы-реки, молочное небо сплошь крыло поземкой. Вьюжило, вьюжило. У Кремля, стоявшего твердыней над замерзшей рекой, у Покровского собора заворачивались снежные вихри. Колкий ветер лез в рукава и за воротник теплого кафтана воеводы, решившего поглубже натянуть на уши остроконечную шапку.

– Ну, здравствуй, князь! – его обняли сзади, да так неожиданно, что Григорий автоматически схватился за саблю.

Но голосок-то был ласковый, нежный! Развернули к себе…

– Марфуша! – не сдержавшись, воскликнул он. – Марфушенька…

– Она самая, князюшка, – ответила девица.

В длиннополой шубе и теплом расписном платке, раскрасневшаяся Марфуша тотчас спрятала руки в муфту. Она была все такая же красивая, яркая, веселая. Улыбка так и гуляла от нежданно-негаданной встречи по ее пухлым алым губам, и карие глаза блестели задорно, маняще. От нее легонько тянуло сладким вином, медом и маком – не иначе, угощалась только что в ближайшей корчме крендельками, да запивала их на славу.

– Давно не виделись, князь, – рассмеялась она. – А ведь я по тебе скучала! – Грея руки в муфте, она потянулась к нему, приникла к груди. – По ласкам твоим скучала, – подняла на него глаза, – ты уж прости, что откровенна – пьяна я нынче немного. Но по рукам твоим вправду скучала, по всему тебе, князюшка милый…

От слов Марфуши и его обожгло, все в нем вспыхнуло, вспомнил он ее ласки, какая она нежная и умелая, сладкая – как то вино, что пила нынче.

– Дай, поцелую, – попросил он.

– Целуй, – улыбаясь, ответила она, – только крепче, князь, растаять в руках твоих хочу! Твоей быть…

Эти слова совсем закружили его, едва не оступился – в голове помутилось, во всем теле. Но поцеловать успел…

– Погляди, князь, сани едут – и много саней! – когда оба перевели дух после первого поцелуя, весело кивнула ему за спину Марфуша. – Царь на богомолье, видать, собрался. Да отчего ж воинство такое вокруг него? Погляди же!..

Григорий обернулся: великий санный караван полз от Кремля. Все ближе, ближе. Вот и вельможи царские в санях, оглядывают москвичей. Тут тебе и Алексей с Федором Басмановы, и князь Афанасий Вяземский, и кравчий Василий Грязной… Царский палач Малюта Скуратов на вороном коне, а с ним рядом…

Князь быстро повернул Марфушу к себе, прижал лицом к запорошенному снегом кафтану, чтобы и не трепыхнулась! Но Степан Василевский, лишь уколов его взглядом – узнав! – и бровью не повел. Немы были слуги государевы! Все лица бесстрастны и холодны – изо льда словно.

А вот и царские сани – горбоносый профиль и остроконечная борода государя проплыли совсем рядом с Григорием. Царь неожиданно обернулся, полоснул взглядом по воину, но взглядом невидящим, будто слепым…

…Это воскресенье 3 декабря 1564 года показалось москвичам, что находились поблизости от Кремля, необычным и настораживающим. Свидетели всех сословий молчаливо наблюдали, как из кремлевских ворот одни за другими выезжали запряженные тройками сани – десятками! Сани шли в сопровождении вооруженной до зубов дворянской конницы и стрельцов. Государь со всей семьей и двором, окруженный небольшой армией, покидал вековой оплот великих князей Московских.

Точно в поход собрался! В молчании уезжал…

«Это что ж такое?» – спрашивали одни, притаптывая на холоде, стуча сапогами о сапоги. «Государь на богомолье едет!» – поеживаясь, отвечали другие. «Отчего ж стрельцов так много?» – спрашивали третьи. «А кто ж его знает!» – отвечали четвертые. А сани всё выезжали и выезжали из Кремля, и было заметно, что поклажи на них – не счесть. Армейский обоз, да и только! И тогда самые неспокойные и прозорливые заметили: «Да никак государь навсегда из Москвы уезжает. Бросает нас!» И вот тут уже заволновались многие, стали громче перешептываться, и вскоре загудели москвичи: бросает их царь, бросает!

На самом же деле было вот что: взяв семью – жену Марию Темрюковну и детей, – Иоанн и впрямь отправился на богомолье в подмосковное село Коломенское, заодно решив там отпраздновать Николин день, выпадавший на 6 декабря. Но правы оказались те, что насторожились при виде и непривычно большого царского обоза, и маленькой армии, сопровождавшей государя. На санях, укрытых шубами, царь вывозил всю государственную казну, все золотую посуду из своих палат и все церковные святыни: иконы, кресты и прочую церковную утварь. Вывозил так, точно обратно возвращаться и не собирался. И сопровождал его на этот раз не обычный отряд из дворян и детей боярских, но целое войско тех, кто был предан ему беззаветно и мать с отцом не пожалел бы, прикажи царь убить их.

– Да что с тобой? – отстранившись, спросила Марфуша. – Все румяна на твоем кафтане остались!

– Не хотел, чтобы тебя один наш общий знакомец приметил, – ответил Григорий. – Догадываешься, какой?

Подведенные брови Марфуши нахмурились, складочка появилась в уголках губ.

– Степан? – спросил она.

– Он самый, – кивнул Григорий. – Так зыркнул, точно проглотить надумал! Высоко поднялся – царя самого на богомолье сопровождает. Рука об руку с первым палачом Руси едет – велика же честь! – Он посмотрел в глаза милой ему гулящей женщины. – Поедем ко мне, Марфуша? Или к тебе. Купим вина и снеди – устроим пир! Я ведь за новым назначением приехал. Завтра в разрядном приказе узнаю – то ли мне в Ливонию возвращаться, а то ли на юг идти, супротив крымцев. Все на нас наступают – крови нашей хотят. – Он прижал ее, загрустившую, к себе: – Мало у меня времени, голубушка, почти что и нет вовсе…

2

Из-за неожиданной оттепели и распутья царь пробыл две недели в селе Коломенском. 17 декабря был в селе Тайнинском, оттуда переехал в Троицкий монастырь. К Рождеству царский караван подошел к Александровской слободе, уже готовой принять государя, стать его новой столицей. Правда, эта столица была, скорее, похожа на военный лагерь, ожидающий осады.

– Вот он, мой новый Кремль, – давно пересев из саней на коня, мрачно улыбнулся Иоанн. – И рвы есть, и стены есть, и бойницы!

– А за стенами и бойницами – пушки да пищали, – усмехнулся Алексей Басманов. – И гарнизон надежный: крепость, да и только!

– И речка есть тоже, – продолжал Иоанн, поглаживая длинную остроконечную бороду. – Хоть и не Москва-река, но тоже хороша. Новой родиной станет мне эта крепостица. Домом отчим! Тут, в Александровской слободке, попробуй только какой удельный князь или церковник скажи мне слово поперек, усомнись в моем праве вершить суд – лютой смертью умирать будет. Богом клянусь!

Приближенные из царского кортежа посмеивались, нравился им огонь, который разгорался в сердце их владыки, знали они, что им разрешено будет многое благодаря этому огню: жечь вволю, присваивать и насиловать, лить кровь и жизни губить без разбора.

И вот уже забыв о Москве, бросив управление страной, точно и в помине не было на Руси царя или великого князя, спрятались они в Александровской слободе, за частоколом – крепостной стеной, и грядой из пушек. Со стороны глянешь – лагерь военный, изнутри, лишь распахнешь двери в палаты срубовые, – восточный дворец! Ковры, золотая посуда, девки-прислужницы, на все готовые, вино рекой.

На пиру, что не кончался в слободке, говорил царю Алексей Басманов:

– Ты и сам знаешь, государь, пора охранить себя надежным ближним кругом – от супостатов и врагов! Ведь супротив ливонцев или крымцев ты армию снаряжаешь, иначе погибель будет, а тут свое вражье племя на земле московской – только и ждет, когда ты забудешь о них, отвернешься, спину подставишь! Пора, государь, пора свою армию собирать, отличную от другой, из самых верных и сильных, да просто псов злых, что жизни ради тебя не пожалеют!

– Верно твой Алешка говорит, – поддержала царского фаворита темноокая Мария Темрюковна, одетая в пестрые шелка, возлежа рядом с мужем на подушках. – Армию из верных псов! Сильных и злых!

Поглаживая жену по смуглой руке, всю в браслетах и кольцах, царь слушал внимательно обоих, кивал.

– Бояре и дворяне любят в яркое наряжаться, так мы в черное нарядимся, как твои прикормыши, – заметил он Басманову. – Точно монахи будем – праведные, но беспощадные. А что? – ближний, неразрывный круг. Братство. – Внезапно лицо его точно пламенем осветилось: – Святое братство!..

– Муж мой, – прищурила Мария Темрюковна черные глаза, – а скажи мне, ведь много псов на Руси?

– Двуногих али как? – тоже прищурился Иоанн.

Пирующие засмеялись.

– Нет, четвероногих, – вкрадчиво уточнила Мария. – Тех, что с хвостами и клыками, скулят да воют!

Еще пуще засмеялись царевы товарищи.

– Ой, много! – качая головой, ответил государь. – Кости человечьи ведь надо кому-то собирать? Да к чему же ты про псов вспомнила, милая моя?

Алексей Басманов и прочие теперь уже прислушивались к каждому слову царицы – этой красивой и пугающей змеи. Неспроста завела она речь, неспроста!

– А к тому, что у каждого твоего ратника должна быть на конской шее отрезанная песья голова! – Мария Темрюковна метнула острый взгляд на мужа, и все примолкли; хоть и были хмельны, но слушали внимательно только царицу. – То означать будет, что люди твои беспощадно кусать врагов царевых станут! Наших врагов!

– И чтоб на гнедых конях! Чернее ночи! – подскочил с чаркой в руке Василий Грязной. – Верно, царь наш заступник?!

Царь не ответил – бесовская пляска страстей, как в зеркале, отражалась в его глазах. Вот она – новая «Ближняя дума»! Эти-то в глаза глядят, не отводят их, с полуслова понимают! Родимцы! Рабы ему милые…

– И метлы нужны – метлы! – выкрикнула Мария Темрюковна. Она обвела пальцем с огромным перстнем всех гулявших. – А это значить будет, что метлами своими они станут измену из твоей страны выметать! Великую и малую измену!

– Верно говоришь, – продолжал завороженно кивать Иоанн. – Верно! Святое братство в черных кафтанах, на гнедых конях, с песьими головами и метлами!

– Только сабельки-то одной мало будет, – скромно заметил Алексей Басманов. – Надобно такое оружие, чтобы его не просто боялись – трепетали перед ним! Священное оружие!

– Твоя правда, Алешка! – похвалил царь. – Посох монашеский будет – тяжелый с одной стороны и острый с другой! И длинный кинжал под черным кафтаном! – Иоанн был доволен: вот и дал он ход любимому оружию своему! – Дабы посохами прилюдно бить негодных по головам, а кинжалами пронзать их, когда они того не ждут! Попробуй тут, глаза только подними: око – вон, а за ним и голова с плеч! Любой содрогнется! Я игуменом вашим стану, ты, Алексей, помощником моим, Вяземский, – ткнул он пальцем в князя Афанасия, – келарем. А Малюта, малютка наш… – царь даже головой замотал от умиления, глядя на хмельного, развалившегося в его ногах на подушках Скуратова, – пономарем моим станет! – Иоанн ледяно рассмеялся, и смех его отозвался в каждом – колким морозом пробежал по спинам всех собравшихся на пиру, даже самых бывалых. Только один Малюта и улыбался, совсем по-детски, ничего не страшась. Иоанн погладил пяткой сапога широченное плечо хмельного палача. – Громкоголосым пономарем моим станет Малюта!

Все понимали – и душегубы, и простые подпевалы, и храбрецы, и трусы, – что сейчас здесь, в Александровской слободе, новый закон рождается, новый уклад Руси! Душегуб Малюта – и пономарь?! Все перевернуто отныне: черное белым станет, белое – черным. Все будет дозволено, все разрешено! Добрые и великодушные злыми и страшными названы будут, а злые и страшные – пророками и мессиями! Кровь невинных священным вином прольется, и станут они жадно пить из этой чаши – причащаться воле государевой!

А жажда придет, придет!..

– И пусть звонит Малюта, пономарь мой, во все колокола звонит, о гневе моем извещая! – Лицо говорившего Иоанна неожиданно стало темным, он так сжал руку жены, что та побледнела от боли, но даже при своем характере отдернуть ее не посмела. – О великом гневе русского государя!..

В Москве бояре и священники места себе не находили: царь, Богом данный, и впрямь бросил их, оставил, и на кого же? На самих себя?!

Такого еще никогда не бывало…

Новый митрополит всея Руси Иоанн, что занял место покойного Макария, послал от всего духовенства в Александровскую слободу за ответом: «Где ты, царь?» Толкового ответа не получили, сказали только: царь осерчал, потому-де и удалился.

Спустя месяц после выезда из Москвы царский гонец сам прибыл в столицу и привез две грамоты. Одну передали митрополиту Иоанну, другую – земству: купцам и мещанам. В первой грамоте царь негодовал, и как иначе – накипело же! Он подробно перечислял все коварства боярские, преследовавшие его с малолетства, измены и предательства, злодейства и ненависть к отечеству окаянных, и осуждал митрополита за то, что тот прощает все эти грехи боярам. Во второй же грамоте царь говорил, что к простому народу у него нареканий нет. Но в обеих грамотах сообщал, что «не хочет более терпеть измен и от великой печали оставил государство и поехал, куда Бог укажет ему путь».

Это было уже слишком!

Худшие предположения сбывались: царь и впрямь оставил свой народ, бросил его, осерчал и удалился простым иноком. «Некому править – пропала Русь!» – звенела Москва. И вот уже отправилось в Александровскую слободу посольство от народа русского с грамотой, в которой говорилось: «Казни, царь, своих лиходеев! И в жизни нашей и в смерти – воля твоя! Ты наш владыка, Богом данный! Да не останется царство без главы, как овцы без пастыря своего! Укажи на твоих изменников: сами истребим их!»

Народ, включая все сословия, собственноручно пригласил назад своего ангела смерти. Еще «слезная грамота» не дошла до царя, а по Александровской слободе уже ловили собак и секли им головы, сгонялись все гнедые лошади и шились на скорую руку кафтаны из грубой черной ткани, под которыми новые царские воины обязаны были носить расшитые золотом шелковые рубахи. Для вас, холопы, мы чернее ночи, а для себя, когда дело сделано и можем сесть за стол, – ярче любого солнца! И отныне все поделено будет – вся Русь! Как яблоко, ножом рассечем ее! Берегитесь, кто на другой стороне окажется!

Москвичи получили то, чего так хотели. Точно из преисподней в конце января, когда грянули морозы, въехало в столицу невиданное до того войско – черные ангелы смерти во главе со своим богоданным игуменом – царем Иоанном Васильевичем. В оцепенении смотрели москвичи на возвращение своего государя – такое же молчаливое и бесстрастное, как и отъезд. Но теперь все куда страшнее оказалось! Болтались на лошадиных шеях отрезанные собачьи головы с оскаленными пастями и высунутыми в последней агонии языками, похлестывали по сапогам метлы, а в руках черные воины держали посохи с тяжелыми набалдашниками и отточенными концами, пока еще нацеленными в землю.

Царский караван въехал в Кремль, и Москва вновь замерла в ожидании…

3

Он и впрямь поделил Русь надвое. И с треском разошлось, как отрез плотной ткани, государство на земли царские и земские. Уже скоро первые стали называться землями «опричными», что означало «опричь всех остальных» – стало быть, земских: помещичьих или монастырских. По всей Руси отбирались отцовские вотчины у влиятельных князей и бояр, хоть на толику заподозренных в недовольстве правлением Иоанна и в симпатиях к Владимиру Старицкому. А то и просто потому, что понравились они, эти города и поместья, царю и его приспешникам. На отнятые земли сажались свои, новые, опричные владетели, а старых хозяев бросали на места запустелые, где не разгуляешься. Многих снимали со своих уделов зимой, не давая ни подвод, ни лошадей: на том основании, что отныне здесь все царское, до последней деревянной ложки. И родовитым помещикам с женами и детьми – малыми, а то и грудными, без прислуги, которую отбирали тоже, – приходилось идти пешком; а если кто давал им приют, то неизменно наказывался смертью, стоило только донести на проявившего милосердие. Сводимых со своих земель так и называли – «сведенцами». Бросали их далеко, где они, напуганные казнями своих родственников и друзей, должны были и за страх, и за совесть служить своему грозному государю.

В государеву вотчину вошло более половины русских земель. Все торговые пути, ведущие из Москвы во все стороны света, оставались под зорким взглядом царских опричников. Да и земли Старицкого князя оказались в плотном кольце государевых людей.

Москву, которую Иоанн всегда втайне ненавидел, он тоже поделил надвое: одни улицы ушли в опричнину, другие – в земство. Друзья и соседи, чьи предки веками дружили, теперь ненавидеть друг друга обязаны были, доносить и бояться.

Поделились и люди. Одним нравились государев кураж, вседозволенность и безнаказанность, другие же просто устрашились не попасть в одну с государем упряжку. Что будет стоить тогда твоя жизнь? Жизнь твоих родных? Тьфу, да и только! Сплюнул и растоптал!.. И вот уже в опричных заходили родовитые князья Барятинские, Одоевские и Пронские, Трубецкие и Щербатовы, бояре Бутурлины и Воронцовы, Колычевы и Плещеевы, Салтыковы и Годуновы.

С волками жить – по-волчьи выть.

Поделилась надвое и армия – опять же на земскую и опричную. И за создание опричного корпуса, и за расходы царя, «сбегавшего» от боярских своеволий в Александровскую слободу «на хлеб и воду», земство должно было еще и заплатить – аж сто тысяч рублей!

Отныне и Дума поделилась, две их стало на Руси: опричная, все решавшая, и земская, трепетавшая перед ней.

Иоанн поделил и церковь – уж слишком вольно жилось ей на русской земле! В течение нескольких лет после введения опричнины сменились несколько митрополитов, не желавших мириться с новыми бесчеловечными порядками. Одни сами ушли, другие были низложены. По указу царя-богоизбранника отныне монастыри должны были подчиняться не митрополиту всея Руси, а государю Московскому! Так что и церковь раскололась надвое – и она, как кусок ткани, разошлась с треском…

Собор 1566 года государству примирения не принес. Требовалось продолжение войны с Польшей и Литвой, и дворяне земского города Костромы пришли к царю с челобитной – отважились! – в которой, выражая желание большинства русских дворян, просили государя отменить опричнину. Челобитчиков во главе с князем Рыбиным-Пронским обезглавили, других казнили торговой казнью – публично и до полусмерти иссекли хлыстом.

Кострому же царь присоединил к опричнине.

Собор выразил единое мнение: «За государя животы и головы положим» и «Желаем, чтобы государева рука везде была высока». А куда тут денешься – за костромичами никто идти не хотел! И все же злопамятный царь, в котором бурлили уже воистину демонические страсти, не простит в будущем своевольства иных: в течение нескольких лет половина светских и духовных лиц, присутствовавших на этом соборе, будет казнено.

В Ливонии и Литве в том же 1566-м бушевала эпидемия сыпного тифа – «огневой болезни», как ее называли в народе. Враг Москвы оказался ослаблен, и гетман Ходкевич приехал мириться с царем Иоанном: предложил ему, чтобы каждый остался при своем.

Год для царя выдался «урожайным»! Противников опричнины он скрутил на соборе в бараний рог, явных врагов истребил беспощадно, Владимира Старицкого вновь заставил переселиться с одних земель на другие и поменять окружение, отчего тот остался один на один с враждебным ему людом. Через Нарву Русь торговала с Англией и другими европейскими странами. Сигизмунд II Август – через самого папу римского! – требовал прекратить торговые отношения Прибалтики со схизматиками, но у него ничего не вышло. Выгода и тугой кошелек прежде всего! Все шло столь хорошо, что Иоанн Васильевич выпустил на волю Михаила Ивановича Воротынского и вернул ему имения – хорошие полководцы царю были надобны! И «огневая болезнь» в Ливонии оказалась весьма кстати. Правда, трепала она всех – и чухонцев, и немцев, и завоевателей-русских. В Дерпте же среди многих лежал в горячке и русский князь, молодой воевода Григорий Засекин.

На том же соборе Дума по указу царя вынесла свой вердикт: «За городы ливонские стояти!» Это значило, что война продолжалась…

Только вот с новым митрополитом царь просчитался. На том же соборе 1566 года первосвященником всея Руси был выбран Филипп Колычев. Бывший настоятель Соловецкого монастыря, он пользовался большим уважением среди церковников и мирян. И царь Иоанн возлагал на Филиппа особые надежды – вся боярская родня митрополита ходила в опричниках. Но сам Колычев вступать в опричнину наотрез отказался и, более того, поговаривали, сказал царю: «Возьму духовное управление страной только в том случае, если ты откажешься от опричнины». И будто бы царь пообещал выполнить его условие. Опричнину Иоанн, ясное дело, не отменил, а злодействовать стал еще больше.

Вскоре всю Москву потряс случай с Иваном Петровичем Федоровым, главой боярской думы, хозяином огромных вотчин в Белозерском уезде, человеком беспримерного уважения со стороны всех жителей столицы. Федоров славился своей добродетельностью, это и сгубило его. Иоанн вызвал боярина к себе. Окруженный опричниками, снял с себя царское облачение, отдал его Федорову, приказал одеться, взять скипетр и сесть на трон. Тот не осмелился ослушаться Иоанна, хотя от страшного предчувствия сердце его сжалось. И только Федоров сел на трон, как Иоанн возопил: «Вот чего ты возжелал – власти царской?! Моей власти?!», после чего выхватил длинный кинжал опричника, в два прыжка оказался у трона и пырнул Федорова, а потом приказал своим слугам: «Бейте его! Каждый пусть ударит! Каждый!» И все, кто стоял рядом, стали наносить удары смертельно раненному боярину. Весть о расправе, облетев Москву, достигла ушей митрополита Филиппа. Слухам стоило верить, поскольку все земли бездетного Федорова царь тотчас присвоил – перевел их в опричнину. После злодейского убийства боярина Федорова во время проповедей Филипп все чаще обличал государя в том, что тот рассек страну по живому и казнит направо и налево невинных. Однажды, во время такой проповеди, в Успенский собор вошли трое: царь Иоанн, по правую руку от него Малюта Скуратов, по левую – Василий Грязной. Все были в черном, при оружии, точно приговор пришли исполнять.

Увидев государя, Филипп вышел вперед и с амвона сказал:

– До каких же пор ты будешь проливать кровь христианскую? Сколько еще должна земля наша испытать горя, прежде чем ты остановишься?

– А какое тебе, чернецу, дело до наших государевых дел? – ответил вопросом на вопрос Иоанн. – Не за тем я пришел, чтобы слушать поучения твои – за благословением я пришел!

– Отказываю тебе в нем! – отчеканил Филипп. – Кара тебя ждет небесная за грехи твои!

– Да как ты смеешь? – побледнев, прошептал Иоанн.

Малюта и Грязной вытащили из ножен сабли – храм был им не помехой. Столько уже было совершено убийств по русской земле, и без разбору: палаты то царские, чисто поле или церковь.

– И ты, Филипп, как и прочие, беды мне желаешь, – тихо произнес Иоанн, повернулся и пошел к выходу.

Вложив сабли в ножны, последовали за ним и два верных пса-товарища.

Уже вскоре послушные Иоанну священники во главе с новгородским архиепископом Пименом, царским ставленником, на тайном соборе лишили митрополита Филиппа его сана за выдуманное ими (по ходу дела) «порочное поведение». На следующий день в Успенский собор во время службы ворвались опричники во главе с Басмановым и Грязным, и Алексей сам сорвал с головы Филиппа его митру, а затем и золотую одежду. Прямо из собора Филиппа отправили в заточение; дворян, ему сочувствующих, выслеживали и резали опричники.

«Нет в моем государстве покоя и мира! – жаловался Иоанн своим приближенным. – Измена и предательство всюду!»

Дела военные в затянувшейся Ливонской баталии тоже оставляли желать лучшего. Русские потеряли крепость Уллу, страх перед опричниками заставил сдать Изборск: литовцы переоделись в черные кафтаны, сели на черных лошадей и привязали к их шеям песьи головы – так и въехали в город. Но худшее оказалось впереди: враг неожиданно стал сильнее, собраннее, увереннее. По Люблинской унии 1 июля 1569 года Польша и Литва объединились в государство под единой короной – в Речь Посполитую. А тут вспыхнула новая эпидемия сыпного тифа – докатилась из ливонских пределов, точно кара за бессмысленную войну, кровь и безмерную жестокость русского государя. Сотни людей умирали каждый день только в одной Москве. Хлеб стал дорог, простые люди повсюду голодали, опустошенные поборами земли так и оставались заброшенными. И вдобавок ко всему османы решили захватить Астрахань. С войском на Волгу был отправлен Владимир Андреевич Старицкий, последний удельный князь земли русской…

Поход турок не удался. Вначале не смогли перетащить струги с Дона на Волгу. Под стенами Астрахани не хватило артиллерии, подкопы не помогли. В конце концов поход безнадежно затянулся, а турки отказались зимовать в заснеженных поволжских степях. Армия, оставляя обоз и оружие по дороге, направилась к Босфору, но болезни и голод нанесли сокрушительный удар, ополовинив армию, а на Дону казаки перебили оставшуюся, растянувшуюся по степям. В Стамбул вернулась лишь жалкая часть изможденных вояк.

Владимир, как ни хотелось ему остаться на Волге и более никогда не возвращаться в Москву, пред грозные очи двоюродного брата, был вызван в столицу.

– Что думаешь, Алеша, – спрашивал в те дни Иоанн у Басманова, – хочет Старицкий заместо меня царем быть али нет?

Все больше времени Иоанн проводил в Александровской слободе, среди своей черной ватаги. Только тут он чувствовал себя в безопасности. Алексей Басманов посмеивался: теперь уже всякий на Руси Господу про себя молился, чтобы поменялись ветви Ивана III. Их царь все более походил на волка, рвавшего всех подряд. Оттого в городах, через которые в окружении семьи проезжал Владимир, его встречали как спасителя, как возможного избавителя от первого опричника всей земли русской.

Но не радовал такой прием князя Старицкого: знал он – доложат о том царю. Потому с тяжелым сердцем Владимир подъезжал к Москве: если б хоть в Кремль его вызвали, а то ведь предстояло въехать в самое логово зверя – в Александровскую слободу! Не всякий выбирался оттуда живым, иные и вовсе бесследно исчезали.

На последней ямской станции перед черной слободой Владимира Старицкого встретили несколько сотен опричников. Малюта Скуратов и Василий Грязной возглавляли войско.

– Царь велел встретить тебя и проследить, дабы чего не случилось, – сказал Малюта полководцу. – А теперь, я думаю, и отобедаем вместе. Что скажешь, пресветлый князь?

– Коли царь велел, так можно и отобедать, – взглянув на жену и двух дочерей, настороженно смотревших на опричников, проговорил Старицкий.

– Вот и хорошо, – усмехнулся Малюта.

За трапезным столом главный палач, сидевший рядом с князем, склонился к уху Владимира и спросил:

– Кого тебе более из детей жалко – старшенькую или младшенькую?

У Владимира в глазах потемнело.

– Пожалей дочек, душегубец, – дрожащим голосом взмолился он.

– Я бы пожалел, да царь велел, чтобы только одну оставили. И не балуй, князь, чтобы самому лютой смертью не умирать, – предупредил он Владимира, – и хотя бы одну из дочерей спасти. Все тихо будет. А ведь ты меня знаешь: я могу и подолгу развлекаться. Но царь милостив: сказал, чтобы все было скромно. Любит он тебя, уважает! Так что есть у тебя последнее желание – выбирай. Но времени у нас мало – мне еще в слободу возвращаться, перед царем доклад держать.

Князь посмотрел на жену, и она все поняла: побледнела, закрыла руками рот, чтобы не закричать.

– Старшую оставь, – глухо произнес Владимир.

Младшую, совсем девчонку, раздавят, не выживет она, в эти страшные мгновения подумал он, а у старшей еще есть крохотная надежда.

– Эй, Василевский, – поманил пальцем Малюта огненно-рыжего опричника.

Тот склонился к своему главарю. Скуратов зашевелил губами, опричник кивнул и отошел в сторону. Пригладив широкую бороду, Малюта прищурил один глаз:

– Пей разом, когда предложу, и жене скажи, чтобы не тянула. Мне еще твою старшенькую к царю везти. А потом на Шексну ехать – к матери твоей, святой монахине Ефросинии.

– Господи, – закрыв глаза, прошептал Владимир. – Господи…

– Это верно ты догадался, – тоже шепотком подтвердил Малюта. – Надо было ей безропотно присягать царскому сыночку-то, тогда еще, давненько, не артачиться! Поклонись жене-то, князь, а впрочем, расстаетесь-то ненадолго. Вы скоро у престола Господа нашего вместе стоять будете, так что ж печалиться?

Им поднесли чаши. Младшая дочь, в лазоревом сарафанчике и больших янтарных бусах, только хлопала глазами, ничего не понимая. А вот старшая догадалась – сидела молчком, прямая как струна, и слезы, как и у матери, текли по щекам и губам.

– Ну так что, пресветлый князь, за царя-батюшку выпьем? – поднял свою чашу Малюта. – Дай-то Бог ему здоровьечка, кормильцу нашему и благодетелю! Пей вино, князь, и вы, чада его, пейте…

Через две недели, ранним утром, Малюта Скуратов с опричниками прибыл в отдаленный Горецкий монастырь на Шексне, вошел к матери-настоятельнице, творившей молитву, спросил:

– Знаешь, кто я?

– Знаю, – кивнула та.

– Вот и хорошо. А теперь скажи мне, кто из сестер ближе других к сестре Ефросинии, до пострига княгине Старицкой. Есть такие сестрички?

– Есть, – быстро ответила настоятельница.

Еще через полчаса опричники тащили за руки к спящей реке двенадцать монахинь – те, ничего не понимая, даже не сопротивлялись.

– Куда тащишь нас? – спросила пожилая монахиня, бывшая княгиня, у Малюты, крепко державшего ее за локоть. – Куда, тать?!

– К речке, купаться, – хмыкнул тот. – Лето вон, видишь, какое теплое! Река точно зерцало, красота!

– Неужто погубить удумал?! – попыталась вырваться женщина. – Ванька, злодей, приказал?!

А река была все ближе, ближе…

– Сестры, топить нас ведут! – закричала одна из молодых монахинь. – Топить, сестры!

У берега поднялся крик. Монахини стали отчаянно вырываться, но опричники, крепыши под стать Малюте, тотчас перехватили их за волосы и уже волоком потащили к берегу, по прибрежным кустам, по мокрому песку…

– Будь он проклят, проклят! – кричала, пытаясь расцарапать лицо Малюте, княгиня Ефросиния. – Проклят!..

– Ты это брось, княгиня, брось! – ревел Малюта, затаскивая Ефросинию в воду по пояс. – Погибай как сын твой, как невестка и внучка – молчком! Молчком!..

Когда смысл его слов дошел до княгини, она разом ослабла, ноги ее подкосились, перед глазами все поплыло. Тревожа реку, ворвались опричники табуном в нее – прохладную с утречка Шексну, тягая за собой вопивших, бившихся в их руках сестер. Крепко прихватив княгиню за волосы, Малюта погрузил ее голову в воду, но она и без того была еле жива. А вот другие все еще сопротивлялись, захлебывались, вырывались, но руки государевых людей толкали и толкали их головы под воду и держали, держали там… Закончилось все быстро: уже минут через пять палачи выходили на мокрый песок, отряхиваясь, сбивая воду с черных кафтанов, притоптывая.

– Теперь хлюпай из-за них! – возмутился Малюта, зло оглянулся на воду. У берега плавали трупы монахинь, почти все вниз лицом. – Не могли тихонько потопнуть сестрички-то, – с укоризной добавил он. – Все равно ж помирать-то было!

Огляделся по сторонам. За спиной – монастырь, на той стороне реки – темные леса еще в предрассветной дымке. Утренняя свежесть так и стелилась по земле. Еще часок, и выглянет солнце, побежит по реке. Малюта вдохнул поглубже, а выдохнул хрипло:

– А тишина-то какая, братцы! Царская тишина-то! Святая!

Вскоре по Москве пополз слух, что Владимир Старицкий царя хотел отравить. Повар даже нашелся, которого, якобы, к злодейству князь подговаривал, но тот не посмел смертный грех содеять – все государю рассказал. Повара того казнили сразу, едва он заговорил. Казнили главного сторонника князей Старицких боярина Турунтая-Пронского и других его бывших товарищей. А удел Старицкого Иоанн себе в опричнину определил. Но дочка старшая князя Владимира и впрямь выжила – уже очень скоро он отдал ее в жены принцу Магнусу. Другая бы не подошла – а тут кровь-то знатная! Но весть о злодействе быстро побежала по Руси и так же скоро вырвалась и за ее пределы. На родине все были возмущены, но молчали. За границей только и говорили об этом, пугая друг друга рассказами о русском государе, драконе окаянном, но что и те, и другие могли поделать?

В том же году, когда закончил свою жизнь Владимир Старицкий, умерла и Кученей Темрюковна – в крещении царица Мария. Умерла внезапно, как и прежде Анастасия.

– За что, за что?! – сжимая твердые кулаки, вопрошал Иоанн. Он то носился по своим покоям, то падал и катался по полу, по расшитым золотом персидским коврам. – За что мне эта мука?! Режет меня изнутри! Все грехи мира принимаю на себя, и сердце мое рвется от тяжкой боли! От нестерпимой боли…

Правда, поговаривали, что Иоанн сам подсыпал любимой жене яд, потому что боялся ее власти над собой – восточных глаз Кученей, ее ласк, повадок змеи. Боялся, что ужалит, когда совсем ослабеет он в ее объятиях. А вслед за Марией Темрюковной умер и ее двухмесячный ребенок – сын Василий. Однако каким прекрасным поводом стала эта смерть для новых истязаний «государевых людишек» всех сословий!

А более других должны были трепетать бояре.

– Лишь я усну, вы яко аспиды ползете к ложу моему со всех сторон, чтобы жалить меня! – неожиданно, прервав дела, заявил Иоанн в Думе. Но не пламень бушевал в его черных глазах – обжигающий лед был там. – Терзать меня без жалости решили, отнимая близких мне?! Вы, бояре, корень зла земли русской, веками побуждающие ее к разладу! Вы – змеи алчущие! Лишь один народ простой московский и любит меня, царя своего! А вы так запомните, – он тянул к ним руку с перстом, и бородачи в высоких шапках и соболиных шубах уже готовы были друг за другом пасть пред государем ниц, – отныне не буду я спать вовсе! Бодрствовать буду – днем и ночью! Назло вам и на спасение Руси-матушки!

Прячась от мира в Александровской слободе, Иоанн горестно охватывал думами всю свою великую страну. Оглядывал ее и понимал: кругом недоброжелатели и враги, не хотят они мириться с тем, что наделен он божественной властью на земле и что каждое его желание свято, что жизнь и смерть все подданные должны принимать от него с величайшей благодарностью! Никак не желали все быть его бессловесными рабами…

И все чаще взор Иоанна обращался на север – на тот самый город, что веками бахвалился своими вольностями. Где не нужен был ни «богоданный» государь, ни его «ангельское» воинство на черных лошадях с песьими головами и метлами. Вывез дед его, Иван III, вечевой колокол из этого города, вырвал ему язык, так все равно не желал он забывать своих привилегий. Этот город жил по-своему, торговал и процветал – и вольной жизнью своей вносил великую смуту в умы других русских людей. Там, за крепкими стенами Великого Новгорода, таились вольнодумцы и царененавистники.

Язвой был этот город – первой язвой на Руси!

4

В конце ноября все того же 1569-го отборное опричное войско в пятнадцать тысяч бойцов вышло из пределов Москвы и двинулось по дороге на север.

Обвинения против новгородцев царь выдвинул такое: «Они злым умыслом хотели меня извести, на трон Владимира Андреевича посадить, а сами Великий Новгород и Псков литовскому королю отдать!»

Цель похода до срока не должна была стать известной никому, кроме самих опричников. Но легко оказалось запутать всех, даже самых проницательных. Все города, что встречались на пути у опричного войска и открывали перед царем ворота как перед отцом и защитником, беспощадно грабились, а жители предавались по любой причине смерти. Убивали всех подряд, кого сабелька увидит: мужчин и женщин, детей и стариков. Но перед тем как в город смерчем влететь, его окружали – везде постовых ставили. Никто не должен был уйти, сбежать, рассказать о набеге! Первым был город Клин: опричники жгли дома и уничтожали жителей, в том числе убили и около пятисот торговых людей, которые прибыли по приказу царя из Переславля. Устроили бойню в Торжке и Вышнем Волочке. Люди не понимали, за что умирают. А умирали они страшно – подобно первым христианам, которых скармливали львам языческие императоры, но им до этого владыки, христианином назвавшегося, далеко было! Все самые демонические страсти царь позволял выпускать своим приспешникам.

– Я перед Богом в ответе – не вы! – сидя на вороном коне и глядя на пожарища, говорил облаченный в длинный черный кафтан, в черной высокой шапке государь. – Я ваш игумен, так служите мне и Господу на совесть!

И братия служила. Царя в походе сопровождал молодой царевич Иван. Наследник престола, он должен был видеть своими глазами, что позволяет неограниченная власть государя, какие жертвы на алтарь собственных желаний и выгод он может принести, не страшась никого, даже Бога, ведь и он однажды станет Его наместником на земле! Всего-то и нужно: трон во дворце и венчальную корону в храме…

А выгоды были, и не только в утешении самых черных страстей. Города грабились подчистую, включая церкви и монастыри. Но самую главную расправу по дороге к Новгороду Иоанн уготовил Твери. Только прежде, еще не доехав до города, он вызвал к себе в шатер любимого из палачей.

– Знаешь, Малюта, где мы проезжаем?

– По тверским землям, государь.

– Верно. А кто у нас здесь прячется и грехи свои отмаливает, помнишь?

Малюта долго хмурился, затем расплылся в улыбке:

– Понял, батюшка! Филипп-вольнодумец!..

– Верно. Так вот, пока мы вперед идем, ты возьми отряд и поезжай к нему. Приедешь, скажешь: привет, мол, тебе от царя. Но это не все. Не злодей я, чтобы вот так запросто чернеца Колычева губить. Ты ему предложение сделаешь…

– И какое же, государь?

Иоанн запустил длинные сухие пальцы с перстнями в козлиную бороду, неожиданно рассмеялся:

– Какое-какое, глупый, – царское! Потому слушай и внимай, пономарь мой…

Когда Малюта вышел, Иоанн пуще затеребил бороду: Филиппа новгородский архиепископ Пимен обвинял, так неужто Колычев простит ему ложь, все клятвопреступления продажного священника – и перед Богом, и перед царем, и перед людьми? Пусть же воле государя своего подчинится – долг свой исполнит.

– Василевский! – выйдя из государева шатра, окликнул Скуратов младшего товарища. – Степка!

Тот, придерживая саблю, быстро приблизился:

– Да, Григорий Лукьянович?

– Слушай сюда, рыжий черт: возьмешь сотню самых лучших своих людей и сопровождать будешь меня!

– И куда же мы едем? – поинтересовался опричник.

– На кудыкину гору! Да скоренько все делай, ежели голова дорога.

Ветром пронеслись они десять верст, Малюта сам забарабанил в ворота отходящего ко сну монастыря рукоятью сабли.

– Открывайте, сони!

Монахи поспешно открыли. Всадники въехали на территорию монастыря, и Малюту, Степана Василевского и еще двух дюжих опричников из сотни последнего немедленно проводили в келью Филиппа. Был вечер, но даже при свете лампадки бывший митрополит тотчас узнал коренастую и невысокую фигуру царского палача.

– Здравствуй, чернец, от царя-батюшки я к тебе пожаловал, – вкрадчиво проговорил Малюта.

– Не сомневаюсь, – вставая в полный рост, ответил Колычев. – За жизнью моей явился?

– Вот и не угадал, – осклабился Скуратов. – Хотя, это как дело пойдет. А дело вот какое. Царь велел сказать тебе: благослови, Филипп, опричное воинство на погром Великого Новгорода, вольнодумного и преступного, пожелавшего под поляков и Литву вместе со Псковом лечь. Благослови на кровь, которую лить будем. Благослови на все, что государю вольно делать будет с новгородцами – мужами, женами и детьми малыми. С посошным людом и священниками, что тебя презрели, продали. Со всеми, кто встретится на пути и не понравится глазу его. Все я сказал: такова воля царская!

Но Филипп смотрел в горящие и точно пьяные глаза Малюты и молчал.

– Ну, митрополит, решайся! – шагнул к нему палач государев.

– Анафеме я предаю и твоего царя, и вас всех вместе с ним! – проговорил Филипп Колычев. – Будьте вы прокляты, и гореть вам в аду веки вечные!

– Так я и думал, – кивнул Малюта, – и не ожидал от тебя другого. Да и переспрашивать не стану. Потому и сказал государю: быстро управлюсь! Эй! – крикнул он двум опричникам. – Взять его!

Те подскочили к Филиппу, заломили старому монаху руки, подвели к низкорослому палачу. Малюта погладил его по седой голове, затем, прихватив подбородок, заглянул в глаза Филиппу:

– Готов, чернец?

– Проклинаю! – прохрипел Филипп. – Проклинаю вас, злодеи!

Понимающе кивнув, Малюта одну широченную пятерню свою закинул старику за затылок, а другою зажал рот и нос. Филипп забился, но руки опричников крепко держали его. Василевский поймал взгляд задыхающегося митрополита – «Гореть тебе в аду!» – и содрогнулся, отступил в темноту: бывший митрополит не был простым священником. Сейчас свершалось и впрямь великое злодейство! Взгляд старика затуманился, стал угасать, а его все не отпускали. Убедившись, что Филипп мертв, Малюта оттолкнул от себя труп, живо перекрестился.

– Дело сделано, – хрипло каркнул он. – И во славу государя! – Он неожиданно обернулся на Василевского: – Верно, Степан?

Взгляды их встретились.

– Верно, Григорий Лукьянович, – внезапно дрогнувшим голосом ответил Василевский.

– Вот и ладненько. А теперь поди к отцу настоятелю, скажи, что чернец Филипп задохнулся от духоты в келье. Скажи, что эдак полмонастыря перемрет: мол, оконца открывать надобно почаще, чтобы ветер погуливал, грудь обдувал, горло прочищал… Иди же, Степа, иди…

Оставив труп Филиппа на полу кельи, четыре опричника покинули затихший монастырь и скоро уже были на пути в царский лагерь.

И вот черное войско стояло перед Тверью.

– Почти два века не давала она жить москвичам, – сказал своим слугам государь. – Так накажем ее в последний раз, чтобы всякий, кто жив останется, навеки помнил и детям своим передал: раб он Москвы, холоп ее и смерд!

Пять дней опричники жгли дома, резали жителей, а потом начались и публичные казни. Застучали плотницкие топоры! Одних велено было казнить милосердно, на плахе, через отсечение головы. А тех, кто не давал свои богатые дома грабить, – иной смертью карать. Вдоль улиц меж бревен вбили заостренные колья. Палачи натирали их свиным салом, обливали маслом. После ночного разгула Малюта в сопровождении отца и сына Басмановых сам проверял, поглаживал колышки:

– Ох ты какие! – гладенькие! – говорил он. – На таких одно удовольствие посидеть-то, а? Ну так поглядим сейчас, каково оно – царю-то перечить!

А потом притащили сюда сотни богатых мужчин-тверичан – в одном исподнем. Бояре и князьки, купцы, просто посадские люди. А кого и случайно прихватили: окружили на конях, содрали кафтаны и – сюда, к деревянным пикам, вбитым меж бревен. За мужами, которых волочили на площадь, бежали жены. Их отгоняли плетьми.

– Мяса, побольше живого мяса! – еще пьяный после ночной попойки, наигравшись с отловленными молодыми тверичанками, кричал Василий Грязной. Он гарцевал на красавце-коне, щелкал плетью. – Тверского мяса подавай! Степка, мало мяса! Еще давай, еще!

Степан Василевский, поставленный начальником охраны, бешено орал на стрельцов:

– Следите, мать вашу! Мимо кого баба пробежит, того я сам на кол посажу! Цепью стойте, цепью!

Опричники крутили мужикам руки за спиной, чтобы не мешали, когда казнь начнется. Многие валились на землю, прося пощады, их поднимали за волосы. Сам Малюта помогал своим – таскал мужиков за бороды, смеялся, приговаривал:

– За дедов пострадайте уж, паскудники! Москвичи зады им и прежде деревцами рвали, а вы чем хуже?! Лесов-то у вас много! На всякую тверскую жопу колышек-то найдется!

Немного остыв, Степан проезжал мимо приговоренных – стояли они неровным строем, держали их, связанных, за руки и за волосы. Одни обливались слезами, другие молились. А со всех сторон кричали бабы – жены, сестры, дочери. Василевский смотрел на их лица и понимал: он уже в аду. Но и сам он был частью этого ада.

А потом началась казнь – с орущего от страха человека срывали рубаху, двое дюжих опричников поднимали его, насильно широко раздвигали ноги, а третий направлял несчастного прямехонько на густо засаленный кол и продавливали его вниз. И человек, с животным воплем, превращался в балаганную куклу. Это было пострашнее костра: там в страдании погибали за пять минут, тут же часами предстояло мучиться.

А ведь должны корчиться, должны, царь приказал! И потому, разглядев тех казненных, чья голова повисла разом, Малюта засуетился, занервничал.

– Глубоко не насаживай! – бегая вдоль окровавленных кольев с дергавшимися на них людьми, ревел он. – Чтоб кишки только проняло, чтоб почуял, каково оно! А до печенок – ни-ни!

Уже несколько сот тверских мужиков угрями извивались на колах.

– Погляди, Степка, как выплясывают! – приговаривал Малюта. – Точно взлететь хотят!

И тут одна женщина в богатом сарафане, без платка, простоволосая, все же прорвалась сквозь ряд опричников. Она метнулась к одному из колов, на котором корчился ее муж.

– Федор! Феденька! Душа моя, господин мой! – кричала она, обхватив ноги несчастного. – Что ж они делают, изверги?! Феденька!..

Ее стали оттаскивать, бить, но она царапалась и кусалась и всё ползла назад к умиравшему в мучениях, страшно стонавшему мужу. Но сейчас вся площадь Твери стонала и заливалась слезами.

– К нему хочешь?! – заревел Малюта. – К Федьке своему?!

– Да, изверг, к нему хочу! – закричала женщина. – К нему, родимому!

Малюта обернулся и увидел в стороне царя, сидевшего на черном коне, ледяными глазами наблюдавшего казнь. Рядом с государем на кровавую баню смотрел и его пятнадцатилетний сын. Только у того глаза горели – и еще каким огнем! Царь кивнул, Малюта ткнул пальцем в женщину, распорядился:

– На кол ее – царь приказал!

С женщины, едва стоявшей на ногах, палачи сорвали сарафан – он разошелся с треском, затем – шелковый шнурок с талии, за ним – поневу. Она осталась в рубахе. А рядом меж двух бревен уже вбивали новый кол; кто-то позаботился, прихватил кусок свиного сала и натер острие. Женщине тоже скрутили руки, но она и не сопротивлялась. Затем задрали рубаху, обнажив белые бедра, легко подняли вверх.

– Куда ее, Григорий Лукьянович? – крикнул один из опричников. – На передок али на задок, как и всех?

– На срамное место нельзя – грех это, – строго кивнул Малюта. – На задок – таков закон!

Она и кричать от страха не смела, только шептала что-то. И ясно было – молитву. Ее подняли еще выше, палач, усмехаясь, покрикивал: «Левее, изверги, левее!» Запустил пальцы между ягодиц, все прощупал, чтобы не промахнуться, сам подтянул ее к засаленному острию.

– Это тебе не мужнин хрен – этот зверь повесельче будет! – громко выкрикнул он, и опричная охрана, пьяная от бешенства и крови, загоготала. – А теперь – дави! – приказал он тем, кто держал женщину за ноги, и они потянули ее вниз.

Трещала она как репа надсеченная, которую ломают широкие и сильные пятерни, и ревела, ревела, а по колу уже ручейками текла кровь, и все обильнее.

Степан Василевский, сидевший на черном коне, тупо смотрел на эту смерть, чувствуя, как крики тверичан уходят от его слуха, пропадают…

Из Твери царь шел уже осторожнее. Чтобы слухи раньше времени не дошли до Новгорода, он пустил вперед несколько тысяч своих опричников, которые с удвоенным усердием вырезали всех на своем пути – никто не должен был видеть огромного московского войска, одурманенного кровью и вседозволенностью. Опричники убивали всех, маленькие деревеньки превращали в пепелища. Широкий черный след, окровавленный и дымный, изрытый копытами коней и усеянный трупами, тянулся за опричным войском.

Степан Василевский проезжал мимо отряда немецких наемников, когда услышал:

– Никогда столько русских не резал! За всю жизнь свою, а повоевать я успел по всей Ливонии! И тут куда прибыльнее! Был у меня один знакомец, князь Засекин, я до сих пор у него в долгу: вот бы удивился, какую работу я себе подыскал!

Степан приостановил коня, разглядел говорившего. Это был белолицый и светловолосый немец, но в черном опричном одеянии, с короткой русой бородкой.

– Да не просто бы удивился мой князь, – рассмеялся говорливый немец. – Пожалел бы, верно, что не прикончил меня в том лесу под Феллином!

– Как вас зовут, сударь? – спросил Степан.

Немец обернулся, тоже оглядел огненно-рыжего московита; разом понял, что не простой перед ним воин, да и видел он его не раз в свите царя.

– Карл фон Штаден – представился говорун, – сотник немецких ландскнехтов. А вы, простите?..

– Окольничий боярина Алексея Басманова, а нынче – тысяцкий царевой охраны. Вы назвали имя князя Засекина, верно?

– Так оно и есть, – кивнул немец.

– Вы знакомы с ним?

– Немного, – ответил тот. – Не знаю только, жив ли он нынче. Я слышал от кого-то, что князь подхватил «огневую лихорадку». – Карл фон Штаден сокрушенно покачал головой: – Жаль, когда такие воины, как ваш Засекин, умирают в бреду на грязной походной лежанке…

– Он жив, – перебил Василевский. – И всё там же, в ливонских полках. А что за должок у вас перед ним?

Немец рассмеялся, сдернул с правой руки замшевую перчатку, растопырил изуродованную пятерню:

– Его сабля! Хотелось бы поквитаться, ох, хотелось бы! В прежние времена я не мог бы на это и рассчитывать, теперь же – совсем другое дело! Подожду его здесь, на русской сторонке: может, и свидимся.

– На все воля Божья, – ответил Степан и пустил коня вперед, оставив немца в недоумении резко прерванным разговором. Но Карл фон Штаден вскоре уже забыл о нем, присоединившись к своим наемникам и ожидая новых грабежей и расправ.

Обоз оказался так велик – царские прихвостни грабили города подчистую, – что войско стало растягиваться длинной гусеницей. Все больше росла опасность, что новгородцы прознают о московском походе, осмелятся бунтовать: вооружатся и закроют ворота. Великий Новгород был и впрямь велик – и народонаселением, и богатством. И хотя всего год назад по приказу Иоанна из Новгорода вывезли сто пятьдесят самых богатых и влиятельных семейств, враждебных политике Москвы, а из Пскова – пятьсот семейств, города оставались могущественными. И перед смертельной опасностью новгородцы и впрямь могли обратиться к Литве. Так думал Иоанн. Поэтому еще ожесточеннее вырезалось все население уже новгородских пятин, куда вступило опричное войско.

2 января 1570 года первые полки опричников подошли к Великому Новгороду, окружили его, начали жечь посады и монастыри. К появлению царя новгородцы должны были стать кроткими, как ягнята, и боязливыми, как мыши.

6 января, возглавляя основное войско, царь Иоанн Васильевич и сам приблизился к Великому Новгороду – вершителем его судьбы, палачом.

Москва так долго примеряла колючую азиатскую шкуру, что наконец-то срослась с ней. И уже не мыслила иной судьбы, как давить и подчинять, не забывать обид, жестоко мстить и наказывать великой кровью за самое малое инакомыслие. Отказавшись от опыта Европы, где в силу входили города, развивавшие новую культуру в молодом европейском мире, создавая новый его уклад, Москва, за века напитавшись азиатским ядом, сама стала Азией – лицом, нравами, сердцем. Не нужен был царь новгородцам и псковичам, еще помнившим свободное вече, не нужен он был балтийским городам и бывшим городам Киевской Руси, а нынче – Великого княжества Литовского, и Твери был не нужен! Никто не хотел становиться холопом, но азиатская Москва всех холопами сделать хотела. Да и опричная церковь, полностью подчиненная государю, выступала в том лучшим помощником. Сказали Пимену: «Оболги Филиппа!», и он оболгал. И не он один – много пастырей набралось. Но Пимену еще предстояло ответить за сговор с тем, чьи черные крыла уже вовсю простерлись над Русью.

И вот теперь деспот и кровопийца смотрел с новгородских холмов у Волхова на город, который ненавидел всем сердцем. Противоречил он своим существованием его – Иоанна IV – пониманию мира…

Его жестокий трюк с запугиванием удался. В те часы, когда основное опричное войско плотной черной тучей обступило Новгород, горожане уже трепетали и готовы были выполнить любую его волю.

К царю на берег Волхова вышел архиепископ Пимен, обличитель Филиппов, с духовенством и крестами, что означало: «Милости просим твоей, государь!» Но царь животворящий крест Господень в руках архиерея целовать отказался, даже с коня не слез.

А только грозно, ткнув в Пимена пальцем, молвил:

– Ты не пастырь и не учитель людей православных, а хищный волк и губитель душ их! И не крест животворящий в руках твоих, а клинок, которым ты, злыдень, и единомышленники твои хотели мое сердце – царя вашего, Богом данного! – пронзить! А еще отвергнуть удумали и предать Великий Новгород королю иноплеменному – Сигизмунду!

Страшно было перечить государю! А противостоять неправде было еще страшнее – неминуемое наказание последовало бы за любым словом, сказанным наперекор. Потому архиепископ Пимен и все духовенство новгородское только опустили глаза, покорно ожидая воли государевой.

Но тот, неожиданно смилостивившись, сказал:

– Буду службу стоять в Софийском соборе, а потом обед для меня готовьте – я и мои братья с дороги проголодались. Исполняйте!

Велика была радость архиепископа Пимена и его духовенства: неужто помиловал их царь?! И не зря, выходит, они молились, пока разорялись окраины Великого Новгорода?! Неужто волк утолил жажду сердца своего, насытился и теперь отдыхать думает? Неужто?!

Царь и первые его опричники отстояли обедню, после чего в гробовом молчании проследовали в трапезную залу боярских палат. За длинными столами тут в золотой посуде ждали их лучшие яства, которые только могла родить земля под небом. В том же гробовом молчании опричники трапезничали, и когда бояре и князья новгородские произносили речи за государево здравие и здравие его братии, Иоанн лишь поднимал глаза, точно хотел запомнить лицо. А когда все опричники насытились и опьянели в меру, царь переглянулся с Алексеем Басмановым и Малютой, сидевшими по обе его руки. Встав, он оглядел притихших новгородцев, а следом громко выкрикнул заранее приготовленное для господина Великого Новгорода заветное опричное слово:

– Гойда! Гойда!

И вот тогда перед онемевшими новгородцами вскочили опричники, вырвали из ножен сабли и стали резать князей и бояр бывшего вольного города, как бычков и кабанчиков на скотобойне!

Шесть недель убивали и грабили новгородцев царские опричники. Снег стал кровавым от смертоубийств, и улицы полнились замерзшими трупами.

Тысячи были расстреляны из пищалей; Малюта лично отдавал приказ: «Пали!», а потом записывал, сколько полегло новгородцев. Скуратов даже придумал для расправы новое словцо: «отделано». Сегодня «отделано» из пищалей тысяча, завтра – полторы. И еще тысячи и тысячи (а включая женщин и детей – десятки и десятки, потому как их никто и не учитывал) были утоплены в Волхове. Специально для этого вдоль берега выбивали широкие лунки как для крещенских купаний, туда копьями загоняли всех, как скот, и топили, пыряли и топили, тыча сталью в лица и плечи желавших спастись. А иных обливали горючей смесью, и те, пылавшие, сами бежали к ледяной воде.

Позже летописец запишет: «Благодарны тому дню, в который только до шестисот человек потоплено было».

«Отделывали» новгородцев, «отделывали» вольнодумцев, «отделывали» так, чтобы раз и навсегда!

А царь, сидя в седле вороного коня на берегу Волхова, глядя на воистину библейское избиение людей, говорил:

– Я – государь, Богом данный, царь православный, и волен казнить и миловать! До Страшного суда далеко, а пока что я – Страшный суд, и я, держа чашу весов в руках своих, казню вас по грехам вашим!

А за ним сидели на своих лошадях Алексей Басманов и Афанасий Вяземский, другие первые из опричников – «архангелы» и «ангелы» его, царя «богоданного». И только Малюта да молодые Федор Басманов с Василием Грязны́м не могли усидеть на месте. Но особенно – Скуратов! Свирепствовал он на берегу Волхова, во время массового утопления, когда выла и гудела заснеженная река, сам работал копьем и саблей, покрикивал на своих подельников, царевых любимцев: «Федька, в прорубь не упади! Постыдился бы, отец же на тебя смотрит! Васька, метче бей, метче! Да ты ж пьяный совсем?! Царь-то, он все видит, кто как старается!»

Степан Василевский вздрогнул, когда его со всей силой рванули за плечо.

– А ты, рыжий черт, чего встал? – у самого его лица захрипел Малюта с окровавленной рожей. – Не видишь разве – та девка наружу лезет?! Так поддай ее копьем – у меня на всех рук не хватит! Или замараться, Василевский, боишься?!

И Степан, очнувшись, ударил молодую барышню, цеплявшуюся за изрытый и кровавый край льда, копьем прямо в лицо – и она, схватившись за рану, откинулась назад и так и ушла под ледяную крошку…

– Смотри, я тебя! – рыкнул за его спиной Малюта. – Ты бы вина хлебнул перед весельем, как Васька Грязной: глядишь, и работа в охотку пошла бы!

За эти недели опричники обобрали город до нитки. Было бы лето, пришлось бы торопиться: трупы-то убирать насильники и убийцы и не думали, а оставшимся в живых новгородцам приходилось думать только о своих жизнях. А так – пусть замерзают! Коли родные выживут – отыщут, похоронят. Но царь своей волей, которой никто перечить и не помышлял, решил присвоить все награбленное себе: для солдат жалованье имеется. Но иные, тем недовольные, пустились по окрестностям Новгорода, по его пятинам – грабить и жечь маленькие городишки и боярские усадьбы.

Карл фон Штаден был одним из таких охотников. Он и сослуживцы его выпросили у царя соизволение пополнить свою казну и – ватагами обрушились на окрестные земли. По дорогам ловили людей и выспрашивали, кто и где живет побогаче: и не важно – господа-помещики или целые монастыри. Кто отвечать не хотел, тут же и пытали на скорую руку.

Немец давно понял: такой охоты, как на Руси, в Европе не устроишь. Там каждый барон за стенами своего замка спрячется – не подступишься. А на осаду время нужно. На Руси же, князь ты или нет, а ставить высокие стены не смей. Прошли удельные времена! Царю в любой дом открывать дверь пинком сподручнее. И псам его верным тоже.

Накуролесив по Новгородским пятинам, делились за хмельной чаркой его псы содеянным. Весело делились, с огоньком. После налета на княжескую усадьбу в отдаленных предместьях Новгорода словоохотливый Штаден рассказывал сотрапезникам:

– Ворвались мы в дом, а наверху – княгиня. Хозяйка! Хотела броситься мне в ноги, пощады просить, а у меня уж и топор в руках! Увидела, как грозен и страшен я, до смерти испугалась, побежала назад, в палаты свои. А я за ней – зверем рычу! Догнал ее в дверях, да так и всадил топор в спину. Упала на пороге комнат – разом кончилась. Я же чую: богатая усадебка! И девок здесь, молодняка, много попряталось. Ждут женихов-то! Перешагнул я через княгиню, а тут уж и мои храбрецы подоспели. Пустились мы по дому, дверь за дверью открываем. Быстро девичью княжескую отыскали! Дочки да девы-прислужницы как завизжат – оглохнуть можно! Тут и стали мы знакомиться с ними! Моих-то с полсотни набралось – все в девичьей побывали, всех белокожих княжонок и холопиц перепробовали! А добро собрав, и усадебку запалили!..

И так было по всей округе древнего и великого города…

Новгородский погром шел с 6 января по 13 февраля. Так долго и монголы не свирепствовали! А потом все устали: одни – убивать, насиловать и грабить, другие – бояться и умирать.

И вот уже потянулись тысячи обозов из Великого Новгорода, опустошенного, частью сгоревшего. Было бы лето – одни только стены крепостные и остались! Зима не дала исчезнуть ему с лица земли.

Карл фон Штаден в этом походе своего не упустил. Хвалился на обратном пути: «Выезжал с государем из Москвы, так у меня была одна только лошадь! А возвращаюсь в столицу с сорока девятью лошадями, каково? И двадцать две из них запряжены в сани, полные добра разного. Доверху полные! И государь отметил: отныне по имени-отчеству буду называться, точно русский князь. Карлом Генриховичем зовите, не иначе!»

А еще из новгородских пятин выводили крестьян. Многие были свободными пахарями северных земель, но теперь их сделали рабами и распределили по опричной земле государя Московского. Архиепископа Пимена царь Иоанн велел нарядить шутом, дать в руки гусли и отправить на кобыле в Москву, пригрозив смертью, если тот не будет всю дорогу петь скоморошные песни.

После нашествия, с которым и Батыево на русские города не могло сравниться, господин Великий Новгород, переведенный в опричнину, навсегда обречен был стать лишь задворками Москвы, безропотным средним русским городком. А среди новгородцев, родившихся после этих страшных событий, через века пойдет поговорка: «По какой улице царь Иоанн проехал, там кура не поет».

Но это был не конец похода – еще стоял близкий к западным границам свободолюбивый город Псков! Он, прослышав о великом новгородском погроме, встретил царя распластавшись по полу, не поднимая головы и глаз, как представали пред очами золотоордынских ханов князьки иных земель. Въехав в открытые перед ним ворота, Иоанн увидел ломившиеся от яств трапезные столы, расставленные по всем улицам Пскова, и жителей, стоявших на коленях.

Прием так прием!

Старинный город Псков ограбили, но погрома, равного новгородскому, не учинили. Казнили на удивление немногих. Не было царю уже смысла ничего доказывать – он все доказал на берегу Волхова. Хотя, может быть, помог своему городу и юродивый Никола. Говорили, что, оставшись с царем наедине, Никола предложил Иоанну кусочек сырого мяса, а тот ответил: «Я – христианин, Божий человек, и в пост мяса не ем». А Никола ему в ответ: «Ты хуже делаешь! Ты, государь, человеческой плотью и кровью питаешься, забыв не только о посте, но и о Боге! Уходи из Пскова, иначе беда с тобой будет!» А тут еще и конь любимый царский возьми и сдохни. Юродивого Иоанн не тронул, из Пскова ушел.

Все, что хотел сказать миру Иоанн IV Васильевич, он сказал: он – царь и наместник Бога на земле, все остальные – рабы его бессловесные.

Но пока Иоанн разорял Псков, его воеводы отправились ставить на колени и грабить еще две крепости – Иван-город и Нарву. Чтобы не повадно им было на запад поглядывать, на вольности его!

После этого похода все северные русские земли были опустошены на годы вперед, они обезлюдели, а тем, кто остался жить на этих землях, уже в скором времени грозил голодомор.

Но царь еще не знал, какова будет кара Господня его азиатской Москве за эти побоища! И потому творил свое опричное дело дальше…

Если он насытился кровью там, в Новгороде, то возвращался уже голодным. И никак не хотел вспоминать напутственные слова духовника своего Сильвестра, сосланного в далекий Соловецкий монастырь. «Помни, государь мой, – говорил ему учитель, оскорбленный и отвергнутый, – кровопийство не утоляет жажды крови, но делает ее еще сильнее. Лютой страстью становится та жажда!»

А потому летом того же года, мучимый этой жаждой, решил он и москвичей еще разок на колени поставить. И предлог нашел – происки против государя и царства его надумал искоренить. Из теремов и домов посадских потащили опричники по доносам бояр и князей, дворян и купцов. Всех, окаянных, на пытки!

Но и самим опричникам пришло время трепетать!

Иоанн заподозрил в измене бывшего своего шурина – князя Михаила Темрюковича Черкасского, ходившего с царем во все карательные походы. Что мог сделать ему брат покойной Кученей, неизвестно, но для острастки кабардинского князя Иоанн приказал зарезать его шестнадцатилетнюю жену и полугодовалого ребенка и положить их трупы у красного крыльца княжеского терема. Но и этого ему показалось мало: вскоре он отослал Михаила Темрюковича охранять от крымцев южные границы, и уже там зарезали и самого Михаила, а воеводы отписали в Москву так: «Михайло Темрюкович, князь Черкасский, ехал из полку в полк и изгиб безвестно. И ныне ведома про него нет, где изгиб».

Это нелепое объяснение предоставили и кабардинскому князю Темрюку, самому влиятельному кавказскому вождю, потерявшему на Руси в течение двух лет дочь, сына и двух внуков. Смерть князя Черкасского полностью перечеркнула дружественные отношения между Кавказом и Русью, сделав их заклятыми врагами, а князь Темрюк без промедления вступил в военный союз с крымским ханом Девлет-Гиреем.

В те самые дни, когда из домов тащили для расправы знатных москвичей, столица узнала о том, что арестованы и первые из царских опричников – его сердечные исповедники, сотрапезники и верные спутники по куражам и оргиям. Да и вся опричная стая съежилась от одного только известия, что в темницу брошены Алексей и Федор Басмановы и Афанасий Вяземский, а ведь только ему, Афоне, царь позволял лекарствами себя поить! Огласили и обвинение: некий боярский сын Федор Ловчиков из свиты Вяземского донес, что хозяин его, а также отец и сын Басмановы новгородцев предупредили о царском походе. Смешно это прозвучало, но никто и не пикнул, никто из общих товарищей не заступился: все, точно горох, на пол оброненный, раскатились кто куда. И только один Малюта, Басмановский выдвиженец, смело царю в глаза смотрел.

– А ты веришь мне? – спросил у него Иоанн.

– Верю, государь! – ответил тот.

– А почему веришь?

– Потому что царь ты, и воля твоя – святая! – ответил Малюта. – Ты у меня да Господь! Вот и вся родня!

– И пытать их будешь – отца и сына, и Афоньку с ними? – глядя в глаза палачу, довольный, спросил Иоанн.

– Буду! – кивнул Малюта. – Жестоко буду пытать, коли попросишь! Жестоко и долго!

И сдержал слово – пытал. Но что могли сказать в свое оправдание три опричника? Разве что оболгать себя, когда под раскаленной решеткой, на которую их положили, палач в мясницком фартуке по приказу Малюты угли подгребал.

Но никто не знал, что было на самом деле. Трудная эта задача – в черное сердце государя заглянуть! Наблюдая, как распоясались в побиваемом Новгороде его друзья-товарищи, какими великанами себя увидели, Иоанн задумался. Так себя вели, точно и нет рядом с ними царя, точно простой сотрапезник он им. Вся страна его великая боялась, а вот они совсем страх потеряли! А ведь за ними и другие опричники могли на царя, как на равного, поглядеть, разве нет? Только позволь одному! Но его должны были все бояться: и враги, и друзья! Не мог он позволить хоть одному человеку в пределах своего царства быть сердцем свободным от страха и трепета перед государем, Богом ему посланным! И потому корчились на решетках трое опричников, двух из которых – отца и сына Басмановых – позже в своих сочинениях Андрей Курбский назовет так: «Федор – маньяк и губитель всей святорусской земли, Алексей – всех демонов воевода».

Они признались, во всем признались. И что новгородцев предупредить хотели, и псковичей, и в Литву податься, и с покойным Владимиром Старицким в соглашение супротив царя войти.

Всё подписали. Афанасий Вяземский к тому времени уже умер: его забили палками до смерти. Но окровавленным Алексею и Федору Басмановым, ползавшим, целовавшим царские сапоги, исступленно рыдавшим, в пыточной Иоанн сказал:

– Вдвоем я вас оставляю на эту ночь в каменной вашей темнице. Кого увижу завтра утром в живых, тот и дальше жить станет. А коли оба живы останетесь, то оба и умрете. Такое мое царское слово!

– Не заставляй губить друг друга! – ухватил его за сапог Алексей. – Батюшка! Батюшка! Не вводи в грех смертный!

Но Иоанн грубо пнул его.

– Боишься, Лешка, что сын поздоровее тебя окажется? – Усмехнулся: – И то верно: силы и гнева в нем уже поболе будет. – Взглянул на онемевшего Федора Басманова: – Не спать вам нынче, я так думаю. Бодрствовать! Только не тяните больно – я ведь слово свое сдержу: коли утром обоих живыми увижу – обоих и «отделаю»!

И он ушел. Среди ночи охранники услышали страшные крики и возню, а потом все смолкло. Утром, в окружении верных ему опричников, державших факела, освещавших дорогу в каменном тоннеле, в темницу возвращался царь. Открыли дверь, вошли Иоанн, за ним Малюта и несколько первых из его опричников. Осветили огнем каменный пятачок. В середине, в луже крови, лежал мертвый Алексей Басманов. Ожив в дальнем углу, встрепенулся Федор, подполз к царю, прижался губами к его сапогу.

– Все сделал, как ты сказал, царь мой батюшка! Все сделал! Отца родного за тебя не пожалел! Все сделал! Отпусти, отпусти…

– Неужто ты думаешь, Федька, – посмотрел на него сверху вниз Иоанн, – что доверюсь я человеку, загубившему отца родного? Неужто поверил? Малюта, кто твой лучший работник? – обернулся он к палачу-любимцу. – Кто лучше других головы сечет?

Малюта зыркнул на трех опричных, и взгляд сразу на одном остановился.

– А как же слово, как же царево слово?! – закричал, хватаясь за государевы сапоги, Федор. – Батюшка, не губи! Все ведь исполнил! Отца забил до смерти! Как свинью забил! Головой об пол бил! Бил и бил, пока не помер тятенька! В крови его по самые локти! В крови, родимого…

– Вот и я о том же, – кивнул Иоанн. – Вставай на колени!.. Малюта!

– Степка! – оглянулся Скуратов на рыжего опричника. – Исполняй, Василевский, дело государево!

– Степан, Степан, – зарыдал, подползая уже к нему, Федор Басманов. – Ведь это мы с отцом тебя приветили, мы! Кем бы ты был, кем?! Неужто мне, другу своему, голову срежешь?! Степка…

Но Степан Василевский уже вытащил с сухим щелчком саблю из ножен.

– Острая? – спросил Малюта.

– Она у меня завсегда острая, – ответил Степан.

– Вставай на колени! – крикнул Иоанн. – Вставай, коли не хочешь мучительно помирать…

Федор, дрожа всем телом, встал на колени, съежился, ткнув голову в каменный пол, закрыв лицо руками.

– Батюшка-государь, – шептал он дрожащим голосом, – помилуй, батюшка, помилуй, не хочу умирать, не хочу!..

– Голову подыми, – проговорил Иоанн.

И Федор стал медленно поднимать голову, да так тяжело, точно его кто-то тянул и тянул к земле.

– Руби, – выдохнул царь.

Василевский резко замахнулся, из груди Федора вырвался шипящий звук – вопль отчаяния! – и сабля, сверкнув в пламени факелов, ударила по его шее – хрусть! Голова покатилась в сторону, в самый темный угол, кровь хлынула, тело упало и задергалось в горячей и темной луже.

– Помер Феденька, – выдохнул Малюта. – Отгулял свое! Ну так что, пожил-то весело!

И тут царь заглянул в лицо палача Басманова.

– Стало быть, это Басмановы тебя пригрели?

– Да, – настороженно ответил Степан.

– А не жалко было рубить-то?

– Так воля государева – закон.

– А может, ты за нос водишь меня, а? А сам заодно с ними – врагами моими? В доме их кормился, дружбу с Федькой водил? Что, коли мстить начнешь? А ну, Василевский, дай-ка Малюте саблю…

– Почто, государь?

– Да как ты смеешь самому царю допрос чинить?! – тон государя становился все более ледяным. – Отдай саблю немедленно!

Малюта сам шагнул к Степану, вырвал из его вмиг ослабшей руки окровавленный клинок.

– А теперь вставай на колени, – приказал Иоанн опричнику. – Вставай же!..

Двое других опричников с факелами отступили, замерли позади.

– Как же так, государь? – опускаясь на колени, бормотал Степан. – Как же так, за что?!

– А мне так спокойнее будет, – пригладил бороду Иоанн. – Что, Малюта, отделаешь паренька-то своего?

– Отделаю, царь-батюшка, еще как отделаю, – усмехнулся тот. – Да, Степка, не думал, не гадал я, что мне и твою башку сшибить придется, ну так воля государя такова. А коли враг ты государю, то и мне враг.

Факела горели, потрескивали.

– Да как же, как же… – бормотал, как заведенный, Степан.

– Страшно умирать? – спросил Иоанн.

– Страшно, царь-батюшка, очень страшно, – затараторил, признаваясь, Василевский. – Скажи, что пошутил, скажи! – Он поднял голову: – Скажи, государь!

– Опусти голову, – только и ответил тот. – Такова моя воля!

Но не только страх за жизнь ударил Степана точно в сердце. Вспомнил он все, разом вспомнил: казни и насилия, глаза гибнущих под его саблей людей…

– Господи Боже, – в ужасе прошептал он. – Господи!..

Темный угол темницы, откуда незряче уставилась на него отсеченная им голова Федора Басманова, был последним его земным видением. Яркая вспышка и – темнота…

Малюта еще раз резанул, уже по воздуху, чужой саблей – смахнул кровь, нагнулся, вытер остатки ее о кафтан обезглавленного Василевского, чьи пятки еще бились друг о друга, поцокал языком:

– И впрямь хороша! До звона отточена сабелька! Себе оставлю – память будет.

– Идем, – сказал ему Иоанн. – Работы у нас сегодня много. Москвичи, поди, уже заждались!

В этот же день, к полудню, на Полое место, что у Кремля, согнали опричники около полутысячи москвичей из разных сословий и началась одна большая казнь. Длилась она всего один день, но сколь кровавым он стал! Опричники с утроенной прытью вязали раздетых людей к столбам и брались за оружие. Тут уже не только Малюта и его свора бесились, но и сам Иоанн вместе с шестнадцатилетним сыном Иваном не побрезговали поработать палачами: вооружившись копьями, забивали они людей наравне с другими опричными. И счастливы были те, что умирали сразу. У иных из кожи, срезанной с тела, ремни делали, с других всю кожу живьем сдирали, третьих просто на куски кромсали. В один разделочный стол превратилось Полое место. В тот день мученической смертью умер дьяк Висковатый, глава посольского приказа. То ли донос был на него, то ли просто припомнилось государю, что Иван Михайлович еще в Ближней думе состоял и когда-то жизни его учить осмеливался. Дьяка привязали к столбу, и царь приказал срезать с него плоть кусками. И многие опричники приложились к тому делу, а Иван Реутов едва и сам не поплатился жизнью: за то, будто сжалился над пожилым человеком и специально прикончил его – отрезал слишком большой ломоть. Отнекивался опричник Реутов, на коленях перед царем ползал! А может, и не жалел никого Реутов, а просто дьяк Висковатый кровью к тому времени истек да сил боль такую терпеть не осталось? Старенький он уже был, Иван Михайлович…

К концу дня земля на Полом месте перед Кремлем так пропиталась кровью, что стала бурой, затвердела и на жаре на следующий день потрескалась. Позже место так и назвали – Кровавой площадью.

А еще чуть позже эта площадь «Красной» в народе стала…

5

Но месть Господня за поруганный Великий Новгород и другие северные города Руси уже близилась, огненным мечом нависала над кровожадной царской Москвой…

Менее чем через год после массовых казней в столице, в апреле 1571 года, крымский хан Девлет-Гирей пришел на Русь с большим войском. Сто пятьдесят тысяч бойцов, среди которых были и ногайцы, и турки-османы, шли прямо на Москву, не отвлекаясь сильно на штурмы и грабежи других городов. Внезапностью взять хотели – и взяли! Русь была расколота и ослаблена, разоренные Иоанном северные города не могли оказать толковой военной помощи. К тому же во многих районах свирепствовала моровая язва, тут уж не до оружия. Опричная армия под командованием князя Волынского, наскоро собранная, была буквально сметена крымцами под Серпуховом. Да и малочисленна она оказалась: опричники привыкли грабить и убивать своих же, русичей, приучились к легкой добыче, и многие из них, развращенные этой легкостью, испугались и попросту не явились на сборы. Иоанн Васильевич бежал из Москвы в Александровскую слободу; просидев там пару дней, бросился в Ярославль, а оттуда – в Белозерский монастырь, где заперся и стал рьяно молиться.

Но молитвы ему не помогли.

23 мая Девлет-Гирей подошел к столице русского царства и поджег ее посады за Неглинной. Дни стояли жаркие, и пламя помогло татарам. А весенняя буря помогла пламени. Огонь с посадов перекинулся на Арбат, оттуда пошел на Кремль и далее. Москва запылала со всех сторон, а после взрыва Пушечной избы загорелся и Китай-город. Пожар оказался под стать тому, что выжег столицу двадцать четыре года назад – в год венчания Иоанна на царство. Огня испугались даже крымцы: захватив пленных, они поспешили уйти из Москвы, даже не пытаясь идти дальше и искать ненавистного им царя, разорителя Казани и Астрахани. Девлет-Гирей решил просто, что Москве и государю ее и без того конец. В том пожаре погибли более ста пятидесяти тысяч человек, ибо Москва была переполнена беженцами, и еще триста тысяч крымцы увели в рабство. Давно мечтал о такой мести Бахчисарай! В Москве же такого удара не ожидал никто. А едва крымский хан вернулся домой, то послал русскому царю в ларце хитрый подарок. Неверными руками в Александровской слободе Иоанн открывал ларец. А откинув крышку, похолодел. Перед ним лежал кинжал! На восточном языке хан предлагал опозоренному русскому царю свести счеты с жизнью.

Иоанн Васильевич захворал – от переживаний он покрылся зудящей коростой и все озлобленнее и затравленнее смотрел на мир. Первым, что он сделал, это казнил всю опричную верхушку, первых князей и детей боярских своего обособленного от земщины войска. Говорили, что лишь Василия Грязного отпустил, так и сказал своему бывшему любимцу: «На край света беги, Васька, иначе пожалеешь!» И больше о том никто не слыхал. Царь оставил при себе одного лишь Малюту Скуратова – единственного человека, которому доверял. Более того, сделал даже первого мясника Руси думным боярином.

А еще Иоанн женился – уже в третий раз, теперь на боярской дочери Марфе Васильевне Собакиной. Из двух тысяч девиц выбрал! Хотел, как в первый раз. Как с Анастасией было! По любви чтоб.

На свадьбе, состоявшейся 28 октября 1571 года, присутствовал зять Малюты – мало кому известный молодой опричник Борис Годунов.

Только вот не семнадцать лет было Иоанну, страшен он казался от нервной болезни, да и по горло в крови невинных стоял, как царь Ирод. На пиру все заметили, что невеста бледна и вздрагивает, когда ее касается царская рука, – вздрагивает так, точно к ее белой ручке огонь подносят. «Переживает счастливица!» – вслух говорили гости, а про себя-то знали: «Боится! Смертным страхом боится молодая девка муженька своего, царя-душегуба!»

– Что, моя хорошая, цветочек мой аленький? – к полуночи, отгуляв на пиру, в спальне царских палат спросил ее Иоанн. – Готова ли ты принять мужа своего венчанного на супружеском ложе? Готова ли, говори?!

Юная царица, в белой рубахе, поджав ноги на уголке царской кровати, молчала. Трещали лампады, курились благовония. Она подняла несчастные глаза – по щекам ее текли слезы – и тотчас опустила их.

– А что же ты плачешь? – изумился Иоанн. – Неужто не счастлива? Неужто боишься меня? Ну-ка, снимай рубаху, хочу посмотреть на тебя, какая ты. Не обманулся ли. Снимай-снимай…

Юная царица зацепила рубаху, потащила ее вверх через голову. Оставшись нагой, сжалась еще больше. А он уже жадно искал все тайное в ней острым и сладострастным взглядом, и улыбка вожделения расплывалась на его губах…

– Так, так, – плотоядно повторял он, – беленькая, отсюда видно – теплая… А вот и я, душенька, судьба твоя! – И он сбросил с себя парчовый восточный халат и тоже остался наг. – Смотри на меня, смотри!!

Тут она и увидела его всего – нагого, хищно подступающего к ней. Тощего и жилистого, с проступающими ключицами и ребрами, с отдутым от обжорства и пьянства животом. И страшно ей было смотреть на него, очень страшно! Струпья по телу, вздувшаяся кожа, расчесанные язвы. Козлиная борода, черные скрученные на голове волосы, точно в рога вырастающие; горбоносое желтое лицо, брови, как ножи, глаза – обжигающие угли. Точно из ада он вышел, почудилось – аж серой пахнуло!..

– Ложись, царица, ложись! Любить тебя буду!

Но она, стиснув колени, не могла пошевелиться. Так и вросла в край брачного ложа…

– Неужто противен я тебе? – спросил он. – А ведь ты меня любить и почитать должна – любого! Ведь я муж твой, пред Богом и людьми! И царь твой, а потому в руке моей, – он сжал в кулак пятерню, – жизнь и смерть твоя! Смирись! Ложись, рабыня…

Но юная царица никак не могла перебороть брезгливости. Тогда он шагнул к ней, ударил по лицу, схватил, тотчас зарыдавшую, за волосы и поволок на середину кровати; забрался сам, оторвал друг от друга ее колени, придавил обезображенным язвами телом…

– Кричи! Кричи! – овладевая ею, все пытаясь поймать сухими губами ее рот, приговаривал он. – Кого позовешь на помощь? Царь я твой, царь! Царь…

Когда он сполз с нее, зареванной, дрожавшей от боли и отвращения, гнев и ярость новой волной подступили к нему.

– Неужто и теперь не люб?! Так я тебе книжку почитаю, есть у меня мудрая книжка, – он уже рыскал глазами по столам и буфетам, – вот она, вот! Один старый человек ее сочинил, а плохого он не писал!

Иоанн, стоя нагим перед кроватью, уже лихорадочно зло листал отпечатанный «Домострой» бывшего своего исповедника и наставника Сильвестра:

– Это о тех женах, которые, невзирая на венец, сторонятся мужей своих, – отрываясь от страниц и обращаясь к жене, говорил он. – О том, что с ними делать надобно! Поучительно тут все, мудро! – Остановился, зацепил взглядом строки: – Слушай, негодная, слушай! – Государь выставил длинный палец с перстнем вверх: – «Нельзя бить жену ни палкой, ни кулаком, ни по уху, ни по виденью, чтобы она не оглохла и не ослепла; а только за великое и за страшное ослушание…» Вот! Вот! «…сойми с нее рубашку…» – Иоанн мельком глянул на жену. – А ты и без рубашки уже – работы меньше! «…и плеткою да вежливенько отходи ее, а, поучив, примолви: о тебе, родная, ратую и пекусь, о благоразумии твоем и о чести твоей!»

Иоанн отбросил книгу в сторону, сдернул со стены конскую плеть и подступил к сжавшейся царице:

– Готова ты учиться? Готова, чтобы я о твоем благоразумии и чести твоей позаботился? А коли так, то прикрывай зрение свое и ушки. Хочу я, чтобы ты видеть и слышать могла, когда я закончу и вновь говорить с тобой стану!

Царица едва успела прикрыть лицо – как он с силой, через все тело, полоснул ее плетью…

Русь вскоре горестно вздохнула. Москва ожидала новых казней. И как иначе, если через пятнадцать дней после венчания, уже 13 ноября, царь Иоанн овдовел: его царица Марфа, в девичестве Собакина, умерла в расцвете своих юных лет по неизвестной причине. Правда, поговаривали: то ли отравил ее государь, то ли забил до смерти, а может, и от горя умерла бедняжка. По любви, как прежде, не вышло.

А еще все ждали нового нашествия Девлет-Гирея. Никто в Москве не сомневался, что весной-летом 1572-го крымский хан вернется на разоренную и ослабленную Русь, и этот приход будет равен для нее концу света.

Неожиданно для всех царь назначил главным полководцем русской армии своего бывшего опального боярина – князя Михаила Ивановича Воротынского.

6

Уже около года вызволенный из заточения князь Михаил Воротынский строил широкую засечную черту на южных границах Московского царства – систему деревянных крепостиц и оборонительных пунктов, способных временно задержать нашествие крымской орды или Турецкого султаната. А еще, путем связи – дымных костров и гонцов на свежих лошадях, готовых пронестись ветром десятки верст, – предупредить столицу и позволить царю быстро собрать хорошо вооруженное войско. Катастрофа прошлого года не должна повториться. Под началом Михаила Воротынского уже было двадцатитысячное войско, передвигавшееся по засечной черте и состоявшее исключительно из земских воевод и бойцов.

Худшие ожидания оправдались: летом 1572 года на Крымском полуострове произошло большое движение враждебных военных сил, и вскоре стодвадцатитысячная армия татар и турок, выйдя к Днепру, двинулась вдоль его устья к Северному Донцу, перешла его и оказалась в Диком поле, и уже оттуда, вдоль Дона, взяла курс на Москву. Это был уже четвертый поход удачливого полководца, крымского хана Девлет-Гирея, на Русь…

Узнав о новом нашествии, Иоанн, пребывавший в Александровской слободе, оцепенел. В первые часы после этого известия, всех прогнав, он сидел, вцепившись в подлокотники своего трона и смотрел в одну точку. Только дрожали губы и подрагивал кончик длинной козлиной бороды. До последнего русский царь надеялся, что в этом году пронесет, и татары оставят его в покое.

Никогда еще не было ему так страшно! Нашествие прошлого года стало тяжелейшим ударом по его государству, это же грозило стать смертельной раной. Но страшнее всего было грядущее унижение! Мысль о кинжале, посланном ему ханом для самоубийства, против воли врывалась в мозг и терзала Иоанна.

Придя в себя, он велел собираться в дорогу. На этот раз Иоанн даже не стал прятаться по ближайшим монастырям: он был так напуган, что сразу устремился в Новгород. Даже Батый не дошел до него сто верст, знал Иоанн, значит, и Девлет-Гирей не пойдет так далеко! Уже через неделю царь въезжал с небольшим опричным войском в город, который два года назад истребил на треть. Истребил зверски! И теперь, униженный, он приехал скрываться именно здесь. Но сейчас было не до казней: не до жиру – быть бы живу! Он въехал, глядя поверх голов притихших новгородцев, и тотчас заперся в княжеских палатах, всех прогнав, удалив от себя.

Ему оставалось только одно – ждать.

Девлет-Гирей рассчитывал не просто разграбить ненавистную землю и увести в полон еще десятки, а то и сотни тысяч людей. Прицел у нового похода был дальний! Крымский хан и турецкие полководцы надеялись как можно сильнее ослабить врага для будущих свершений: покорив Москву, они решили в том же году взять Астрахань, а на следующий год вернуть и Казань. А далее все ясно: поставят-таки они русских на колени, как это было при Батые! Лучшие времена Золотой Орды грезились им.

Перейдя Дикое поле, крымцы и турки вышли к Оке, чьи берега являлись одной из главных разделительных черт между степняками и древними землями русских княжеств. Беспрепятственно пройдя между Доном и Окой по той территории, что была разорена крымцами год назад и так и не успела подняться для сопротивления, уже немолодой и опытный Девлет-Гирей, как и год назад, переправился через Оку под Серпуховом и остановился на реке Лопасне недалеко от села Молоди.

Вскоре ему сообщили, что русские полки стоят рядом и готовы вступить в бой. Это известие неприятно удивило крымского хана.

Воротынский обо всем узнал вовремя: его полки и впрямь стояли чуть выше по Оке, в пределах южной засечной черты русского царства. К его двадцати тысячами отборных бойцов-пограничников подошли еще сорок тысяч земского и опричного войска. Но отныне развращенные убийствами единоверцев опричники могли только дополнять своими силами основную армию и надеяться отличиться в бою. Русское войско уступало по численности крымцам и туркам вдвое – разница немалая, но ведь и такую армию собрали с трудом: тяжелые времена переживала Русь! Но был перевес и у московитов – в артиллерии. Крымцы шли быстрым маршем, лишь меняя под собой коней, надеясь, как и в прошлом году, воспользоваться жарой и сжечь едва начавшую отстраиваться Москву. Воротынский же собрал с засечных крепостиц почти все пушки, из ближайших городов тоже подкатили орудия.

Рать поделили на пять полков: Большим командовал сам Михаил Иванович Воротынский, вторыми воеводами оказались братья Шереметевы; Передовым полком командовал князь Хворостинин, Полком правой руки – князь Одоевский, Левой руки – князь Репнин, Сторожевым – князь Шуйский.

Оба войска, вставших в лесостепи и пока еще не видевших друг друга, разделяло село Молоди и его окрестности, рядом секли территорию речка Лопасня – приток Оки, и другие мелкие речушки.

До Москвы было всего сорок пять верст.

В кольчуге, при оружии, хоть сейчас готовый принять бой, князь Воротынский со свитой проезжал мимо тысяч русских бойцов. Осмотр войска он проводил скоро, не мешкая: татары могли ударить в любой день и час.

Вот и Передовой полк – он должен был принять первый удар.

Когда князь Хворостинин называл Воротынскому своих воевод, старших и младших, полководец попридержал коня. Воротынский увидел, как вспыхнуло лицо младшего воеводы, командира трех тысяч молодых конных дворян с пиками и саблями, кивнул Хворостинину:

– Поговорить я хочу с твоим молодцом, Алексей Петрович, во-он с тем, не против?

– Как же я могу быть против, пресветлый князь? – отозвался Хворостинин. – Прошу вас…

Молодой воевода с зардевшимся лицом выехал из строя, поклонился полководцу:

– Здравствуйте, Михаил Иванович, – проговорил он негромко, но было видно, что чувства рвут его сердце.

Воротынский кивнул своим первым помощникам Шереметевым:

– Продолжать осмотр без меня – я скоро! – И тотчас, пустив коня в сторону, бросил молодому воеводе: – За мной! – И уже чуть поодаль добавил: – Ну здравствуй, Григорий! Вон как судьба нас с тобой сводит. – Они отъехали еще дальше. – Все эти годы в Ливонии воевал?

– Там, Михаил Иванович, чуть от «огневой лихорадки» Богу душу не отдал, когда мор был, – вытянули добрые люди!

– Опричником-то не был? – точно разговор шел о чем незначительном, спросил полководец, попридержав коня. – Говори честно, ругать не стану…

– Бог миловал, – ответил Засекин. – А вот двух друзей моих опричнина сгубила – и каждого по-своему.

Князь Воротынский заглянул ему в глаза:

– Сеча будет страшная, мало кто из нас вернется домой. Может быть, все ляжем тут, у Молодей… Скажи мне главное: горюешь ли по Марии?

Засекин с печалью опустил глаза:

– Горюю, Михаил Иванович.

– Знаю, искал ты ее потом на Белоозере…

– Верно, искал, – кивнул тот.

– Что тебе сказали?

– Умерла, сказали.

– Так и было… От родов она умерла, Гриша.

Молодой воевода, натянув удила, стремительно вскинул глаза на полководца:

– От родов?! Да как же так?..

– Не знаю, Григорий. Может, снасильничал кто из охраны. А может, еще что… – Князь зацепил всполошенный взгляд Засекина. – Она не сказала: молчала, точно воды в рот набрала. Жалели ее монахини…

– Милостивый Боже, – вырвалось у молодого князя, – стало быть, от родов…

И тут Григорий вспомнил разгневанную старую монахиню с выцветшим лицом: «Преставилась твоя голубка. Представилась, сердечная. А ты уезжай, уезжай, распутник! И сабли твоей не боюсь!» «Отчего же распутник-то?» – возмутился он тогда. «Сам знаешь! – вскипела та. – Уезжай!» Выходит, все поняла старуха…

Они вновь встретились взглядами.

– А что же ребеночек? Жив остался?..

– Нет, вместе с матерью Богу душу отдал. Со слов знаю, я ведь с Машенькой редко виделся. Разделили нас – удерживали друг от друга…

– Любил я ее, Михаил Иванович, сильно любил, больше жизни, – произнес Григорий. – Мужем ее хотел стать…

– И стал бы, да, видать, все мы Бога сильно прогневили, что Он с нами так вот крут… Ладно, – Воротынский хлопнул Засекина по плечу рукой в кожаной перчатке со стальными пластинами, – поедем назад, последнюю службу отстоим и покоримся судьбе. А вон она – недалеко, – кивнул он на лес, – ждет нас с кривыми мечами и острыми стрелами. Едем же, едем! – и, повернув коня и ударив шпорами по конским бокам, полководец быстро вылетел вперед, оставив растерявшегося молодого князя позади…

26 июля 1572 года Воротынский получил то, чего ждал как манны небесной, о чем молил Господа все эти дни у села Молоди.

Первые схватки по фронту уже происходили, но ничего не решали, а час большой битвы никак не наступал. И вот крымцы и турки решились напасть первыми: кто знает, а вдруг армия противника увеличится, решили они. Вдруг из Москвы сюда движутся новые полки?

Чувствуя себя хозяевами положения, в тот день они первыми подошли к русским и вступили в бой. Посеча много стрельцов на флангах, главной силой они ударили по центру войска: пробьют его, и вот она – победа! Но когда дворянская конница разлетелась в стороны, за ней оказалась артиллерия. И вот пушки-то и разметали основные силы крымцев, уже грезивших о скором триумфе. Сколько раз на подобную удочку попадали те, что уже примеряли на свою голову лавровый венец! Лучшие силы конных татар были сметены огнем, остановлены, принуждены повернуть вспять. Но Передовым полком князя Хворостинина полководец Михаил Воротынский решил распорядиться особо – оставил его для главного задания. Передовой полк обошел басурман с фланга и ударил им с спину. Татары бились, как бьются алчные грабители: отчаянно и жестоко, но без той ненависти, от которой наливаются кровью глаза и болит от ярости сердце. Они пришли победителями – жечь и грабить, как и в прошлом году. Но русские бились иначе. Князь Григорий Засекин, как и все бойцы, знал: судьба всего государства зависит от этой битвы! Будет она проиграна – станет этот день концом Руси. И потому, налетев на крымцев сзади, горя великой ненавистью, русские секли врага страшно. А когда тот дрогнул, не ожидая такого маневра, то и другие русские полки, уже изрядно поредевшие, воспряли духом, и скоро уже вся армия Девлет-Гирея оказалась в тисках. Крымский хан знал, когда грядёт великая победа, а когда – сокрушительное поражение. Инстинкт не подвел его: с несколькими тысячами лучших своих людей он вырвался из мертвой хватки противника и бросился назад. Уже через полчаса, пролетев через холмы мимо Молодей и речки Лопасня, даже не оглянувшись на свой обоз и шатры, Девлет-Гирей взял курс на юг. А увидев, что полководца нет, дрогнули и бросились врассыпную и остатки его армии. В те дни русские преследовали крымцев до начала северных границ Дикого поля, уничтожая, никого не жалея, не беря в плен, разве что самых знатных.

Только на южных окраинах Дикого поля, у Северного Донца, крымский хан перевел дух и осмотрелся. Татар и турок вернулось сюда не более двадцати тысяч – из ста двадцати! Остальные костьми легли, чтобы из крови басурманской на необъятных просторах как русской, так и ничейной пока земли проросли дикие полевые цветы…

Велика оказалась эта победа! Мужскому населению крымского ханства был нанесен сокрушительный удар – точно руку правую с кривым мечом отсекли! На ближайшие десять лет, пока не подрастет боевой молодняк воинственных татар, Крым мог забыть о новых набегах. Москва же получала столь необходимую ей фору, чтобы подняться! Отныне границы московского царства расширятся на юг аж на триста верст, и скоро там будут спешно ставиться новые крепости – дабы закрепиться, врасти в землю. Но была и вторая победа, тенью стоявшая за разгромом крымцев: царь отменил опричнину. Само это слово отныне было запрещено на Руси, а кто произнесет его – наказывался торговой казнью. Боярин то или князь, его привязывали к столбу и прилюдно били плетью. Недавние головорезы и насильники, спрятав голову в плечи, и сами постарались забыть, как ездили на черных лошадях с песьими головам и метлами и тысячами губили невинных. Сами убедили себя, что это было лишь сном, злым кошмаром, приснившимся Руси.

Молодинская битва сыграла роль не меньшую, нежели битва Куликовская, произошедшая двумястами годами прежде. Такой бы она и осталась в народе, если бы Михаил Воротынский еще и великим князем был, подобно Дмитрию Донскому, хозяином надо всеми, а не простым полководцем. Ведь спасителем земли русской, едва вернулся он в Москву, окрестили его. Этого триумфа и любви народа Иоанн, прятавшийся в злой час за стенами Новгорода, не смог простить князю. Уже через год, черный от зависти и ненависти, Иоанн с радостью принял беглого слугу Воротынского, который рассказал, что князь, хозяин его, хотел-де «государя чародейством извести». И государь тотчас тому поверил! За великую любовь народа к Воротынскому он придумал ему страшную месть. О «чародействе» раззвонили по всей Москве, князя взяли и долго пытали, но он не признал за собой вины. Тогда царь приказал раздеть Воротынского догола, связать по рукам и ногам и бросить меж двух костров.

Глядя на несчастного полководца, Иоанн требовал:

– Сознайся, Михайло Иванович, что извести меня хотел, тогда помилую, слово царское даю! И сообщников назови! Лиходеев своих!

Но не хотел сознаваться в бесовском навете князь Воротынский, и государь злился, негодовал. Не по его выходило! Сам ближе и ближе подгребал он широкой рогатиной угли к телу корчившегося перед ним князя, ждал покаяния.

– Почто мучаешь меня?! – хрипел тот. – За что адову муку мне придумал?!

– А потому и мучаю, что дознаться правды хочу! – отвечал Иоанн. – Сознайся же! Сознайся, Михайло Иванович, родименький! Смирись с судьбою!

Но так и не сознался Воротынский. Избитого, обожженного князя отправили обратно в Белоозеро в заточение, но дорогой Михаил Иванович Воротынский умер. Всю же его семью государь приказал истребить, а возвращенные было имения обратно себе взял. И вот уже дьяки-переписчики во всех документах вымарывали само имя князя Воротынского, победителя крымских татар, а битву при Молодях решено было записать в обычную схватку на границах Москвы. По делу «чародея князя Воротынского» стали искать приближенных к нему людей, казнили видных полководцев Никиту Одоевского, еще одного героя Молодинской битвы, и Михаила Морозова. Пострадали и другие воеводы, и многие простые дворяне.

Когда «дело князя Воротынского» только раскручивалось, набирало обороты, другой князь, куда менее заметный, а именно – Григорий Осипович Засекин, принимал дела в далекой пограничной крепости Карела. Сюда он был назначен воеводой: сам напросился – и не прогадал. Жег царский перстень палец – ничего не давал забыть! И слова Андрея Михайловича Курбского: «Когда тиран на троне – будь подальше от столицы!» – тоже не забывал князь.

Неспроста он был послан в Карелу. Только что закончилось перемирие со шведами, и на границах русского государства вновь нужны были хорошие и надежные полководцы. Шведы полезли на Русь, а значит, тут ему, Григорию Засекину, и самое место.

7

Старел царь всея Руси Иоанн, давно прозванный в народе Грозным. Менял жен – одни умирали, другие отправлялись по монастырям. Растерял он и всех бывших друзей: и чистых сердцем, убиенных им в молодые годы, и черных душой – опричников, тоже им казненных. Потерял он и своего любимца Малюту Скуратова, погибшего в Ливонии во время осады крепости Вайсенштейн. Эта смерть особо приблизила к престолу и сделала новым фаворитом царя бывшего опричника Бориса Годунова, зятя Малюты Скуратова. Годунов стал так близок царю, что тот отдал замуж за его сестру Ирину своего второго сына Федора. В Ливонии временно вновь дела пошли хорошо, сверкнула надежда, что многого добьется московский царь на западных границах. Во времена польско-литовского бескоролевья, когда Генрих Анжуйский, французский принц, едва прибыв в Краков, чтобы одеть корону, узнал о смерти брата и бросился назад – занимать престол Франции, Иоанн стал было претендовать и сам на корону Речи Посполитой. Но побоялись на западе русского царя-душегуба. Кому такого захочется? Да и запросил он многовато: навечно захотел стать владыкой Польши, Литвы и Ливонии, а вот с Турецким султанатом вместе с европейскими рыцарями воевать не пожелал. Да и папа был против царя-схизматика.

Кто же станет правителем огромных земель Восточной Европы? – думали все.

И тут вышел на европейскую политическую сцену легендарный Стефан Баторий, виднейший полководец своего времени, и все русские победы в Ливонии стали сходить на нет. Город за городом занимал новый польский король, возвратил Полоцк, вторгся на территорию Руси и даже долго штурмовал Псков, но ушел из-под его стен, отметив, что то была самая великая оборона города, какую он только видел.

Старел царь и стал чудить. Неожиданно для всех отдал царскую корону казанскому царевичу Симеону Бекбулатовичу, за собой оставил лишь великокняжескую и в челобитных грамотах на имя нового государя униженно подписывался: «Иванец Московский». Сидел рядом с боярами, как равный среди равных, разве что эти «равные» были белыми от страха и пошевелиться боялись, не зная, что еще придет в голову их государю. Казни-то продолжались, может быть, не с той прытью, что во времена опричнины, но врагов и крамолу надо было искать – и их искали. Новгородского архиепископа Леонида не пожалели: обвинив в «колдовстве», зашили в медвежью шкуру и отдали на растерзание охотничьим псам. Через год царскую корону Иоанн себе вернул. Правда, говорили, что неспроста он чудит. Мол, нагадали ему, что в 1575 году «помереть царю русскому». Вот он и передал другому свою корону, а год закончился – взял обратно. Пронесло, стало быть!

И все же старел он и боялся главного – умереть! В припадке гнева ударил наследника престола, такого же умного и жестокого, как и он сам, Ивана, посохом по голове. Тот вскоре умер. Царь-сыноубийца хотел отречься от престола и заставил писать синодики по всем убиенным им людям во время его царствования, но дьяки едва рассудка не лишились: список был длиной в самую долгую дорогу, где и горизонта не видно! Так и не дописали его…

И царь от престола не отрекся, еще сильнее вцепившись костистыми руками в подлокотники золоченого трона.

5 января 1582 года в Яме-Запольском завершилась подписанием мирного соглашения Ливонская война. Она длилась долгие двадцать пять лет и унесла сотни тысяч жизней только одних вояк с обеих сторон. А сколько погибло мирных жителей, то неведомо. Москва проиграла эту войну – отдала все завоеванные ранее территории. С чего начала, тем и закончила. Но война разорила саму Русь – поборами, налогами…

Царь боялся и страдал, писал английской королеве Елизавете, что думает бежать с родины, где все его ненавидят, та обещала дать царю приют. Иоанну того оказалось мало. Будучи женатым в шестой раз на Марии Нагой, просил Елизавету выйти за него. Но королева-девственница, понятно, отказалась. Тогда царь решил осчастливить предложением руки и сердца родственницу королевы Марию Гастингс, но и тут согласия не получил.

К концу жизни он добился того, чего желал с такой страстью: его боялись все без исключения! И можно было бы поправить политику государства, и было кому – башковитый боярин Борис Годунов имел свое на то разумение, но даже советы царю приближенные давать опасались. Никто не хотел головой поплатиться! И потому кивали и соглашались с любым его самодурством. Стало быть, в чем-то, но добился он совершенства.

18 марта 1584 года, во время игры в шахматы с боярином Богданом Бельским Иоанн Грозный вдруг покачнулся, захрипел и, точно в порыве отчаяния, ударил ладонью по шахматной доске. Но прежде чем он повалился с кресла, к удивлению всех случилось необъяснимое: все фигуры удержались, одна только легко вспорхнула вверх и, упав на пол, покатилась прочь… Этой фигурой был черный король, к которому несколько секунд назад тянулась рука государя.

Царя подхватили и понесли в покои, а он все хрипел и хрипел, да слабо тряс пальцем, точно хотел сказать: «Вот я вас! Погодите же у меня! Прокашляюсь только!»

Сердце черного короля прихватило – сжалось и решило было разорваться, но страх перед смертью у Иоанна оказался куда сильнее. Заставил смириться сердце, подождать еще немного…

Именно это и поняли двое бояр, стоявших у его ложа, – Борис Годунов и Богдан Бельский. Двери были заперты: после ухода врача, от страха перед царем едва не упавшего в обморок, они сказали придворным, что государю нужен покой. И теперь склонились над ложем и смотрели на его подрагивающие веки, точно говорившие: «Жив я! Жив еще! Жив на беду вашу!»

Неожиданно глаза царя открылись, и он тихо спросил:

– Что глядите? Решили, сдох я, верно? – Иоанн попытался улыбнуться. – А ну, говорите, чего мне подсыпали в вино?! Ты, Бориска, и ты, Богдашка, сознавайтесь лучше! – Говорил он с придыхом, тяжело. – По-хорошему сознавайтесь…

Им стало так страшно, что они даже распрямились не сразу – так и застыли в низком поклоне.

– О чем ты, государь? – побледнев, спросил Бельский. – Да не бредишь ли?

– Не брежу, Богдашка, – ответил тот. – Знал я, что ненавидите вы меня, знал…

Годунов первым пришел в себя и сделал шаг в сторону. Но Иоанн того не заметил – так и смотрел в глаза выцветшего лицом от страха Богдана Бельского.

– Я шкурки-то с вас сниму да на солнце высушу, – продолжал говорить Иоанн. – Слышишь, Богдашка? Малюты на вас нет, он бы своего зятька-то с особым усердием распотрошил!..

Борис Годунов стоял уже за головой неподвижно лежавшего царя. Последний год он особенно боялся за себя и своих близких. Его сестра Ирина никак не рожала от Федора, и кто тому был виной – один только Господь и знал. Но ходили слухи, что Иоанн развести их хочет. Тогда всем Годуновым конец: отторжение от власти, опала…

А теперь еще обвинение в отравлении!..

Тут наконец-то распрямился и Бельский. Взглянул на Бориса и оторопел. Тот держал в руках небольшую подушку, которую заставлял подкладывать себе под спину болевший позвоночником государь, когда опускался в кресло.

– Чего молчишь, Богдашка? – спросил Иоанн.

Царь пошевелился, кажется, пытаясь встать. Двое бояр еще раз встретились взглядами. И тогда Богдан Бельский едва заметно кивнул своему товарищу по Думе. С заискивающей улыбкой он приблизился к царю, тот уже хотел было плюнуть ему в лицо, но в этот момент на желтое остроносое лицо опустилась подушка. И в ту же секунду Богдан Бельский схватил ослабшего царя за руки и со всей силой прижал его к кровати. Куда Иоанну было тягаться с двумя еще моложавыми бугаями! Ноги государя забились, руки еще пытались вырваться, но через минуту эта пляска стала затихать – государь сдался…

Борис Годунов отнял подушку от его лица, Богдан Бельский медленно отпустил руки государя. Лицо Иоанна оказалось вздернуто вверх, борода торчала мятым клином, рот оскален, еще страшнее смотрели точно ослепшие глаза…

Оба боярина сделали по шагу назад, не сводя взгляда с Иоанна.

– Что скажем-то? – тихонько спросил Бельский.

– А то и скажем: помер, и все тут. На глазах наших помер.

– А коли врач разведает?

– Пусть только разведает! – зло усмехнулся Борис, обходя с подушкой в руках кровать. – Головы-то нам теперь рубить некому. Федор-то, сын его, мой деверь. Был бы Ванька жив, наследник, тот бы не спустил, на кол бы усадил! Отцу-душегубу под стать был. А Федька даже и не поймет, что случилось.

Их поразил страшный хрип за спиной, и они разом обернулись. Царь сидел на постели и смотрел на них так, что у Бельского ноги подогнулись.

– Я вас на кол посажу! Я! Убивцы, лиходеи, тати! Я вас терзать буду!..

С быстротой и ловкостью, какая и кошке не снилась, Годунов метнулся к царю. Вскочив на него верхом, укрыв, как саваном, парчовым кафтаном, ткнул той же подушкой в желтое лицо государя.

– Богдан! Богдан! – заревел он. – Ноги держи, ноги!

Тут и Бельский опомнился: подскочил, перехватил ноги Иоанна. Руки государя, которых держать сейчас было некому, хватали всё подряд: то ляжки сидевшего сверху Годунова, то нос и губы Бельского, который все отворачивался, прятал лицо…

С четверть часа они сидели вот так – в обнимку с государем, пока их руки и ноги не затекли от напряжения, пока не стало ясно, что пора сползать с покойного. И когда они все-таки оставили Иоанна и вновь, по-прежнему боязливо, уставились на его лицо, великое облегчение стало разливаться по жилам обоих бояр. Камнем замер тот, кто безраздельно царствовал тридцать пять лет на Руси! Злорадно улыбнувшись, Бельский наклонился и плюнул в пустую воронку открытого рта. Не страшны больше были ощерившиеся желтые зубы, пустые глаза Иоанна! Жалки, ничтожны!..

Перед ними был труп. Прах.

– Нет больше зверя, – тихо проговорил Борис Годунов. – Сейчас его Господь на небесах встретит. Долгим суд будет, ой, долгим! Мы сами состариться успеем!..

8

…Царь-азиат, на словах – поборник христианства, на деле – строгий последователь политики золотоордынских ханов, их духовный наследник, наконец-то умер. Но в народе не поверили сразу избавлению: а вдруг это новая дьявольская шутка душегуба, и не умер он вовсе? Что тогда?! Вот заговорят сейчас те, кто радовался его смерти, а он вырвется на черном коне из Кремля и скажет: «А вот он я! Не ждали?! Вечен я, вечен!» И вновь потащит всех недовольных, слово единое обронивших супротив него, на Красную площадь, и вновь начнется кровавая расправа!

И потому молчал народ – выжидал в смятении…

Но в Кремле, скоро после похорон Иоанна, новый царь всея Руси Федор Иоаннович, человек кроткий и незлобивый, а потому всеми признанный блаженным, в присутствии шурина закрывал лицо руками и причитал:

– Не хочу править страной, не стану управлять Русью! – Мотал с отчаянием головой: – Не хочу источить свое сердце властью, руки обагрить кровью своих поданных! Не хочу в зверя превратиться, как батюшка мой, да простит Господь его душу и сохранит для жизни вечной, коли суждено будет. – Федор отнимал руки в крупных перстнях от бледного лица, умоляюще смотрел в глаза Бориса Годунова: – Бери власть в свои руки, дорогой мой шурин, ты годен для того! Собери под собой мудрых советников, управляй Русью-матушкой, но, умоляю тебя, – из глаз его уже текли слезы, – будь милосерден к людям, будь к ним милостив! Слышишь меня, Борис?!

Тридцатичетырехлетний боярин, брат царицы Ирины, фаворит судьбы, кивнул:

– Все выполню, царь мой батюшка, – он медленно встал перед венценосным родственником на колени, взял его холодную тонкую руку, припал горячими сухими губами к ней. – Все исполню! – Поднял глаза на бледного и слабого Федора: – Клянусь!