Действительность опрокинула все ничковские посулы. Нас, круглых отличников, в роте получилось десятка полтора. Инструктором оставили Уфимцева: ещё бы — такая выправка! Просто манекен — не человек. Вовчик, кстати, на спортроту тоже пролетел. Был в нашей смене направляющий Шура Аполовников — не блистал, как Постовал, одноразовым успехом, но постоянно где-то участвовал. Участвовал и молчал. Под малый дембель оказалось — готовый многоборец, очень необходимый спортроте человек. Постовальчику кроме восточной границы ничего не светило. А у меня, я надеялся, ещё был выбор — Балаклава, Очамчира, Киликия. На худой конец, Высоцк, что под Ленинградом. Но приехал «покупатель» — лейтенант молоденький — из какого-то Дальнереченска на Уссури. Да-да, той самой, где остров Даманский, куда, по утверждению главного старшины, плохишей ссылают. И забрал с собой семерых самых смелых, самых первых — Женьку Талипова, Сашку Захарова, Лёшку Шлыкова, Славика Тюрина, Мишку Вахромеева, Чистякова (которого с большим трудом, но всё же убедил инструктор, что отца он не зарубил), ну, и Вашего покорного слугу. Не знаю, по какому принципу отбирал. Единственное, что нас объединяло, это малая Родина — Челябинская область. А может, он и не отбирал — взял, что подсунули.

Вывели нас на плац перед ротой, построили. Седов вещмешки проверил — чтобы в наличии были два тельника-майки, два плотных тельника (мы называли их осенними) и один с начёсом. Этот толстый и тёплый, как свитер, должен служить хозяину три года. Ещё выдали белые галанки и спортивные тапочки (в футбол играть?). Шинели лежали в скатках, а мы красовались в суконных тёмно-синих галанках и бескозырках — форма «три» называется.

Седов проверил всё и отошёл. Не было торжественных речей командования, не было марша «Прощание славянки». Обидно. Будто шарашку какую закончили, а не Отдельный Учебный Отряд Морских Специалистов. Дальневосточный лейтенант окинул нас орлиным взором и сказал просто, тихим голосом:

— Прощайтесь.

Я обнял Постовальчика:

— Прощай, брат. Может, свидимся.

— Прощай.

Вовка морду воротит — по-моему, он плакал и стеснялся слёз. У меня они тоже сами собой бежали, а я не стеснялся. Сели в автобус. Тут всю роту прорвало — свистят, бескозырками машут:

— Прощайте, ребята! Удачи вам! Отличной службы!

А мы смотрим в окна и молчим. Потому что они прощаются с нами, а мы ещё и с учебкой, со всей прекрасной Анапой и с самым синем в мире морем.

Мы были первыми. А потом, каждый день, команда за командой покидали Анапу бывшие курсанты одиннадцатой роты. Гулко стало в кубриках и тоскливо. Горстка последних решила устроить «прощальный вечер» старшине Петрыкину. Тот сразу после экзаменов и с начала малого дембеля перебрался ночевать в баталерку. Ребята пасли его, но Тундра был хитрым и не попадался. Терпение лопнуло — пошли дверь ломать. На шум Ничков притопал. Этот мог уговорить, этого уважали. Но спасал наш инструктор не Петрыкина — он так и сказал:

— Моряки, причём здесь дверь?

Знали ли об этом отцы-командиры? Думаю, Седов знал, но не вмешивался. Старший мичман, по моему разумению, полагал — раз присутствует прямой процесс воспитания курсантов инструктором, то имеет право быть и обратный. Это полезно. Ведь другие старшины не запираются на ночь в баталерку — так и спят на своих местах вместе с личным составом. Да-а, Петрыкину и я был не против пару раз в хавальник сунуть. Но наша команда далеко уже была от мест благословенных. Галопом проскочили до Волгограда, а здесь тормознулись на пару-тройку часиков. Не без пользы. Лейтенант — фамилия у него Берсенёв — говорит:

— Вы, парни, дайте домой телеграммы — в Челябинске пересадка и часов восемь-десять будем загорать на вокзале.

Тюрин, Шлыков и я, поколебавшись, пошли и дали — мол, буду в Челябинске такого-то, поезд такой-то, стоянка десять часов. Про стоянку — это чтобы много не платить. Почему колебался, спросите. Рассуждал: что родным делать больше нечего — меня встречать да провожать. Вон парни из провинции и не почесались даже. Тюрин со Шлыковым — городские, с ними всё ясно — на трамвайчик сел и на вокзале. Но очень мне хотелось маму увидеть, с отцом примириться. Я ему на день рождения «синявку» послал — это рубашка форменная для мичманов и офицеров — а он и спасибо не сказал. Да-а, дуется старый. Приедет ли?

Вот он, Челябинск. На перроне полно народу. Высунулся в окно. Смотрю. Лица, лица…. Мама! Господи, приехали! Сестра вон.

Поезд ещё тормозит. Я толкаюсь к выходу бесцеремонно. Кто-то хватает меня за плечо:

— Эй, моряк, осади — куда прёшь?

Я поворачиваюсь, и мужик-верзила прячет руку. Я ещё не знаю, что моё лицо перепачкано сажей, и по щекам бегут слёзы. Тут, наверное, любой опешит.

Прыгаю с подножки вагона и попадаю в объятия отца. Потом мама, потом зять, потом…. Потом…. Сестра не хочет целовать:

— Какой ты грязный!

Вытирает своим платочком моё лицо.

Пошли в ресторан, выпили, разговорились.

— Чего не пишешь-то? — это я отцу.

— А ты?

Действительно. Послал телеграмму и ждал писем. Как пацан. Нет, как капризный ребёнок. Привык, чтоб родители за мной носились — ах, сыночка, ах, сыночек, не холодно ль тебе, не сыро? Блин, стыдно.

Сестра рассказала:

— Мы и забыли про папкины именины. Приходим, а он лежит в синей рубахе, которую ты прислал. Вот, говорит, сын на службе помнит, а вы….

Спустился в туалет. Смотрю — знакомый затылок. Подхожу.

— Закрыть и прекратить!

Он чуть было не закрыл, не прекратив. Колька! Здорово, братан!

На нём моя рубашка. Вещи я в общаге оставил, ребятам — носите, если подойдут. Значит, искал меня. Зачем?

— Пойдём в ресторан — у нас столик накрыт.

Поднимаемся.

— Ты как тогда отбился?

— Да, блин, думал, кранты — засунут пику под ребро. Но повезло. Выскочил на улицу — навстречу свадьба. Васька Прокоп младшего брата женит. Я в толпу вписался, они следом. Меня угостили, их уложили: Прокопы — парни крутые. А ты чего в армию смотался?

— В армию я бы не пошёл. А тут вакансия подвернулась в пограничном флоте — как не воспользоваться.

— Ну-ну….

Потом уже, прощаясь на перроне, как бы между делом, спросил:

— С Надюхой что?

Он плечами дёрнул — не знаю, мол, и не интересуюсь. Понятно.

Девчонка Славика Тюрина вдруг запричитала, закричала в голос, прощаясь. Плакала, конечно. А мне её истерика — как удар под дых. Смотрю, отец заморгал часто-часто. Мама тянет платочек к носу. Как же — сынуля на китайскую границу едет.

Колька обнял несчастную:

— Что ж ты так убиваешься? Я-то здесь, с тобой остаюсь.

Она доверчиво склонила голову на его грудь — Колька всегда девушкам нравился.

Тюрин высунулся из окошка:

— Это что за дела? Люда! Людка!..

Но состав загрохотал, набирая скорость, и перрон, и все, кто на нём был, остались позади.

На несколько минут тормознулись в Златоусте. Закатный час — солнце скрылось за горами, с них на город ползут сумерки. Перрон пуст и тих. И в этой тишине отчётливо и напряжённо, нарастая, зазвенели девичьи каблучки. А вы, наверное, и не знали, как это может за душу щипать — перестук женских каблучков. Как будто в сердце стучатся — ближе, ближе….

Чистяков стоит у вагона, широко расставив ноги, выпятив богатырскую грудь. Вихрем что-то под окном промелькнуло, и вслед за глухим ударом тел оборвался стук каблуков — далеко не дюймовочка повисла на чистяковской шее. Меня б таким ураганом смело к чёртовой матери.

Грех смотреть на чужие поцелуи, и нет сил, взор оторвать. Где же ты, моё счастье каблучковое? Спишь ли, ешь ли? Сидишь за партой, иль спешишь на танцы? Хоть намекни, как ты выглядишь. Где и когда найдёшь меня — истосковалась вся душа.

Подошли чистяковские родители. Ну, мамашка-то точно родная — косая сажень в плечах. А мужичонка с ней рядом плюгавенький — такого не жалко зарубить. Мать дождалась терпеливо, когда девушка Чистякова опустила, и притянула его голову к необъятной своей груди. Мужичонку допустили последним — и только к рукопожатию. Всё, Чистяков, прыгай на подножку — поезд тронулся.

До Читы доползли без приключений. Разве что настроение у всех без исключения было подавленным. Встреча одним мгновением пролетела, а расстройств — на всю оставшуюся жизнь. Одно меня радовало — с батяней примирился. Приеду в часть — сразу напишу.

Тюрин допытывался — что за человек мой сват? И по какому праву он обнял его девушку? Чем Славика успокоить? Врать не хочется, стращать не хочется — всё будет так, как девчонка захочет, а сват лишнего себе не позволит. Сказал и сам себе не поверил…

Злоключения начались в Чите — здесь у нас опять пересадка. Какой-то хмырь, весь в наколках и тельник-майке, привязался — братки, мол, братки. Говорит, дальше едем вместе, и нам надо за него держаться. Летёху советует тряхнуть, а, тряхнувши, выкинуть из вагона.

Берсенёв ему:

— Слышь, убогий, тельник — нижнее бельё, ему более кальсоны подходят.

У хмыря в руке початая бутылка пива. Две девицы непонятного возраста, как собачки, бегают за ним и всё норовят к горлышку приложиться. Мужик их отталкивает, сам отхлёбывает. На ноги девицам глянешь — вроде ничего. На лица — бр-р-р! — хуже атомной войны. Хмырь нам подмигивает:

— Сосок хотите? За фунфырь уступлю.

А потом как даст одной кулачищем. Дама упала, и он носом в стенку — кто-то из наших приложился. Окружили, а у него в руках финка.

— Попишу, моряки, …ля буду, попишу.

Чистяков:

— Отойдите.

Ремень из тренчиков вытянул, на руку мотает, а хмырь нож перед собой и на прорыв пошёл — вырвался на перрон и стрекача задал. Тут наш поезд объявили. Садимся, а билеты наши раскидали нас по всему составу. Я в общем вагоне один оказался. Прошёлся туда, вернулся обратно — нет мест свободных. Я к проводнице.

— Нет, — говорю, — свободных мест.

Она:

— Садись, где найдёшь.

Я:

— Не найду — к вам приду.

— Приходи.

Снова бреду под завязку набитым вагоном. Солдат на нижней боковой спит. Бужу.

— Вставай, пехота, приехали.

Полку раскидали на столик и два сиденья. День проехали. На ночь глядя, солдат предлагает.

— Давай ляжем валетом.

Мне только ног твоих в нос не хватало! Впрочем, мои тоже не «шипром» пахнут. Легли. Он мои голени обнял, я его. Спим, не спим — пытаемся. Среди ночи он пропал. Я раскинулся на полке и заснул с удовольствием. Вернулся солдат, будит:

— Слышь, моряк, у тебя на бутылку есть?

— Откуда деньги? Из учебки еду — лейтенант командир.

— Ну, тельняшку продай.

— Тебе что приспичило?

— В конце вагона двух тёлок дерут — за бутылку дают. Я был, отметился — сходи и ты, а я посплю.

— Слушай, мне как бы немножко не хочется.

— Да брось?

— Нет, правда, потерплю чуток.

— Ага, совсем чуток — три года.

— Теперь уже меньше.

— Нет, я ради этого дела последнюю рубаху отдам.

Солдат скинул ботинки и обнял мои голени. Лежал, лежал, ворочался, ворочался — потом встал и куда-то пропал. Наверное, пошёл последнюю рубаху проё…. Как бы это выразиться цензурно, и чтоб все поняли?

В Хабаровске опять пересадка с ночёвкою на вокзале. Во вполне приличном гальюне привели мы себя в порядок — умылись, побрились, почистились. Вот погладиться не удалось — а так был бы полный ажур. Пристроились ночевать — строем на баночке (лавка вокзальная), головой на плечо соседу.

Напротив — ожидающие. Дама — яркая блондинка, при ней два военных. Старлей, должно быть, муж, а прапорщик — брат. Её короткая кожаная юбка на баночке совсем потерялась. Всё, что выше колен, бросается в глаза, просто лезет нахально, не даёт окончательно сомкнуть веки и уснуть.

Чуть дальше, женщина в строгом платье, уложив на колени головку ребёнка, просидела всю ночь, чутко реагируя на все движения чада. Лицо типично еврейское, не лишённое, впрочем, привлекательности. Утром от блондинки остались одни ноги — на лицо без содроганья нельзя было смотреть. А юная мамаша, будто не спала, и не было для неё томительной ночи ожидания. Хочу жениться на еврейке.

Иман-1 — так раньше называлась эта узловая станция, а нынче — город Дальнереченск. Две створки ворот с адмиралтейскими якорями из жести распахнулись, впуская нас на территорию части, и закрылись. Как символично! Если бы мы прошли через КПП, такого зрительного эффекта не было.

Лейтенант Берсенёв построил нас в шеренгу перед штабом и вошёл. Дождик накрапывал. С козырька перед штабной дверью лил ручьём. Кавторанга сунулся было к нам поближе (мне показалось, даже руку для рукопожатий нацелил), но попал под поток, втянул голову в плечи и вернулся на крыльцо. Из-под козырька представился:

— Начальник политотдела пятнадцатой отдельной бригады сторожевых кораблей и катеров капитан второго ранга Крохалёв Павел Евгеньевич.

Поздравил нас, новобранцев, с прибытием к месту службы. Сейчас посмотрят наши личные дела и быстренько оформят назначение. А он пойдёт и ускорит. И ушёл. Мы стоим под дождём — не сильным, но нудным, достаточным, чтобы считать себя промокшим до нитки. Мичман какой-то остановился и стал разглядывать нас, как зверей в зоопарке — только что палец в рот не сунул. Проходящий мимо матрос так лихо козырнул, что локтем сбил с него фуражку. В три движения он поймал её у самой земли, водрузил на голову и сказал:

— А вы чего здесь мокните? Идёмте в роту.

И привёл нас в зелёный барак — жилое помещение роты берегового обеспечения. Бербаза, проще говоря. Ещё их в глаза называют шакалами. И справедливо в этом я скоро сам убедился. Примчался офицерик в защитном плаще, всех забрал, оставил нас с Лёхой Шлыковым — мы, оказывается, ещё не доехали до своего места службы, нам надо сидеть и ждать команды. Я не расстроился — дело привычное. Лёха засуетился:

— Зё, я пойду на разведку.

Иные сокращают известное «земляк» до «зёма» — Шлык пошёл дальше. Он ещё в пути пытал Берсенева — что да как. Лёха хочет выдвинуться в лидеры, старшины, командиры. Да пусть себе. Мне надо переодеться. В роте дневальный у тумбочки, какой-то старшина с двумя соплями на плече полулежал на кровати, лениво пощипывая гитару. Должно быть, дежурный.

Достал из вещмешка тельник с начёсом, раскинул на кровати перед собой и начал стягивать сырую форму. Зацепил галанку с тельником, тяну через голову — не тянется. В исходное положение тоже не хотят возвращаться. Разделил их кое-как и выбрался из галанки. Думаю, не больше минуты была голова в потёмках одежд, гляжу — нет тельника с начёсом. Лежал передо мной на кровати, а теперь нет. Дневальный у тумбочки, дежурный в том же положении. Кто ноги приделал? До дневального далеко — явно не он. Тогда этот — сопленосец. Смотрю на старшину в упор. А он пронзительно голубыми глазками хлоп-хлоп. Положение наидурацкое — не знаю, что предпринять. И тельника жалко, и обидно — как пацана раздели за одну минуту. Не ожидал совсем, чтобы моряки такими делами занимались. Что же делать? Идти кровати потрошить — куда-то же эта гнида спрятала его. Самого за шкварник взять?

— Слышь, — говорю, — тельник отдай…

Он — сама невинность.

— Какой тельник?

— С начёсом. Он вот здесь лежал, и ты видел, кто ему ноги пристроил, если не сам взял.

— Что? — дежурный шакалов поднимается, медленно-медленно кладёт гитару, ремень поправляет, на котором болтается штык-нож, и ко мне направляется.

Тут Лёха Шлыков врывается:

— Зё, одевайся. Нас баржа у причала ждёт, а ещё надо паёк получить.

Я одеваюсь, подходит голубоглазый дежурный шакалов.

— Что ты сказал? Повтори.

Он был немного повыше, но уже меня в плечах.

— Запомни, старшина, я таких обид не прощаю. И, Бог даст, свидимся ещё.

— Я тебя запомню, — сказал мне дежурный по роте берегового обеспечения.

Суетливость Шлыкова обернулась для нас не лучшим образом. На продовольственном складе откровенно надули — двоим на двое суток выдали булку хлеба, по щепотке чая с сахаром и банку тушенки. Я бы это съел за один присест, а чай выкинул.

Притопали на пирс, по трапу поднялись на самоходную баржу, представились мичману. Сходню тут же подняли, и посудина, приняв концы, отвалила. Идём вниз по Иману, курс на Уссури. Пару-тройку поворотов — и вот она, легендарная река. Навстречу, вздымая белые буруны, несётся «Шмель» — броненосец проекта 1204. Все броняшки опущены, и очень задиристо смотрится отнятая у танка башня с пушкой. Из недр плоскодонного чудовища несётся рык.

— Эй, на барже, принять к берегу.

Мы стопорнули дизель и ткнулись в кустарниковые заросли. На стремнине замер красавец «Шмель», чуть подрабатывая винтами. Весь, как ёжик иголками, утыканный стволами.

По нашему следу примчался «Аист» — привалил к борту. Штабной офицерик, высунувшись в люк рубки, орёт в мегафон:

— Куда вас черти понесли без документов?!

Ах, Лёха, Лёха — как с тобою плохо. Суета, в народе говорят, до добра не доводит. Я вот тельника лишился. Хотя, при чём здесь Шлык? Сам виноват — с шакалами надо ухо держать востро. Но как обидно.

Лёха принял документы и командование надо мной.

— Так, зе, давай перекусим.

Баржа вышла в Уссури и взяла курс к её истоку. Она плавно скользила в текучей воде, раскручивая спираль берегов, а мы на баке разложили наши припасы и размышляли — чем же вскрыть банку тушенку. Я признал Лёхина лидерство:

— Ты начальник — сходи, попроси нож.

Шлык отломил корку у булки:

— Попробуй пряжкой.

Я снял ремень, взял банку, крутил, крутил, скоблил, скоблил, потом признался — не умею. Лёха хлеб пощипывает и меня поучает:

— Вот так поверни, вот эдак попробуй.

Подошёл командир баржи мичман Гранин с охотничьим ружьём:

— Это все ваши припасы? Не густо. Хлеб дожуйте, а остальное сдайте на камбуз. Ужин будет на берегу.

Лёха сгрёб все припасы и поплёлся в рубку. А во мне загорелся охотничий азарт. Гранин присел на кнехт, а я на палубу за его спиной. Первым же выстрелом мичман сбил взлетающую с воды утку. Баржа тут же легла в дрейф.

— Прыгнешь? — Гранин повернулся ко мне.

— За своей бы — да.

— Логично.

Мичман быстро разделся и прыгнул за борт. Вынырнул с тигриным рыком. Я думаю, вода в апреле, что в Уссури, что у нас на Урале не намного теплее льда. В несколько взмахов настиг сносимую течением утку. Потряс над головой, и увидел подлетающую стаю.

— Стреляй, чего же ты!

Я схватил ружьё, нажал оба курка — один ствол бабахнул. Сбитая мною утка падала не камнем, и, упав, ещё продолжала движение — правда по кругу, и не поднимая головы.

— В Китай ушла, — огорчился мичман.

Однако поплыл за ней.

— Осторожнее, командир, — крикнул рулевой из рубки.

— Давай за мной, — махнул Гранин рукой.

Когда он вскарабкался на борт, до береговой черты оставалось пару метров. А за ними — Китай. Безлюдный, заросший камышом и кустарником — где же они своё миллиардное население прячут?

Про камбуз это Гранин лихо сказал. К закатному времени подошли к пограничной заставе и ткнулись в берег. Моряки с баржи вытащили примус, поставили закопченное ведро и начали заправлять варево. Нам со Шлыковым досталась ещё более ответственная работа — разобраться с трофеями. Ну, мне-то это дело привычное — отец охотник. А Лёха поиздевался над убитой уткой. Я уже палил паяльной лампой ощипанную, а Шлыков:

— Может, с неё шкуру спустить — и палить не надо?

— Учись, салага, — посоветовал мичман.

Подошли моряки с вельбота, который стоял неподалёку у мостика.

— Пригласите, братцы, пищи нормальной поесть.

Вытрясли в ведро пару банок тушенки и каких-то круп из мешочков.

Нормальная пища пахла дымом, была пересолёна и переперчёна, но удивительно вкусна.

— Молодые? — спросил старшина вельбота Виктор Коротков. — Земляки есть?

— Из Челябинска призывались, — ответил за двоих, так как Лёха, поужинав, продолжил издевательства над покойной птицей.

— Опа-на! — взликовал Коротков. — Земляки. Я из Магнитки.

— Витёк, спой, — попросили баржисты.

Старшине вельбота принесли гитару. Коротков тронул струны и запел тихо-тихо, грустно-грустно. Эту песню он сам сочинил, и Вы наверняка её не слышали. Мотив я передать не смогу, но слова…. вот они:

Грустит моряк, не спит моряк, и сны ему не снятся Письмо давно ушло в село — ответа не дождаться Из-за тебя покой, и сон моряк теряет — слышишь Он сел тебе письмо писать, а ты ему не пишешь. Приедет он в родной район под осень на попутке Пройдёт твой дом и не зайдёт, друзей услышав шутки. И снова ты по вечерам гитару его слышишь Он снова сел тебе писать, а ты ему не пишешь.

Хорошо грустить у костра — сиё мероприятие с детства обожаю. Куда-то улетают все беды и невзгоды, остаётся одна светлая и святая грусть, которая так роднит русские души.

— Пойдём, земляк, ко мне ночевать, — обнял меня за плечи Коротков. — На этой барракуде всё пропахло маслом.

Мы справили все дела и улеглись втроём на двух матрасах на дне вельбота. На берегу Лёха пыхтел над паяльной лампой, наконец-то лишив утку перьев.

Вельбот — это дровяное создание с небольшим двухцилиндровым дизелем и реверсом для смены направления вращения винта. Вал от дизеля к редуктору ещё чем-то прикрыт, а после него открыто вращается до опорного подшипника, через который уходит под нище и крутит винт. Техника прошлого века — чуть зазеваешься и намотаешь штанину на валолинию. Ни кают, ни рубки. Носовая часть прикрыта брезентовым пологом. Под ним мы и ночевали беспечно. Почему беспечно? Так ведь, до полувраждебного Китая едва ли полсотни метров, а у нас не часовых, не вахтенных.

Проснулись с восходом солнца. Оно прижало туман к воде, позолотив верхушки деревьев. А потом, выпрыгнув из-за кромки леса, набросилось на дрожащее марево и порвало в клочья. Обессиленный, туман лёг на воду бесследно и росой на вельбот.

Что ни говори, а ночи в апреле ещё зябкие. Меня ребята в серёдку положили — мне хорошо, тепло, а они поворочались — то один бок об меня согревают, то другой. Выбрались из-под полога, тут и увидели китайцев — с удочками на противоположном берегу. Их было трое — старик с бородкой клинышком и в такой же шляпе, мужик средних лет (мордоворот китайского масштаба) и юнец тощеногий пятнадцати лет.

— Смотри, зёма, фокус-покус, — Коротков свистнул по-разбойничьи, воздел к небу кулаки и потряс ими.

Действия, прямо скажем, двусмысленные. При большом желании это можно было растолковать и так — привет, камрады! По крайней мере, старик так и понял — он закивал головой часто-часто, макая бородёнку между колен. В избытке братских чувств помахал нам ладошкой. Тот, чья морда была шире узких плеч, только головой дёрнул — будто комара с шеи прогнал. А малец подпрыгнул, заплясал, заверещал — то зад к нам повернёт и похлопает, то рожи кажет, то язык. Мог бы и не напрягаться, выкидыш культурной революции.

Когда выводили баржу на стремнину, Гранин такой вираж заложил, что побежавшая волна смыла китайцев с их полого берега.

Вошли в Сунгачу. Берега стали ещё ближе, повороты круче. Гранин сам встал за штурвал и разогнал посудину до предела возможного — иначе не впишешься. По нашему берегу, то скрываясь в кустах, то вновь появляясь на чистинах, бежал оленёнок с белыми пятнами на желтом крупе. Долго бежал, будто соревнуясь. Я зашёл к Гранину в ходовую рубку.

— Это кабарга, — пояснил мичман. — Ох, и любознательные же создания.

Об охоте и не помышляет командир, знай себе, накручивает — то влево вираж, то вправо. От усердия испарина на лбу, сбился в локон промокший чуб.

В виду Номомихайловской заставы баржу атаковал ледоход. Каким-то чудом успел Гранин узреть, что на нас надвигается за следующим поворотом — успел и ход сбросить, и приткнуть баржу к берегу. Моряки едва успели завести концы на берег и ошвартовать посудину, как шипя и ломаясь, с грохотом на её борт обрушилось ледяное месиво. Разнокалиберные льдины, то погружаясь в пучины, то высовываясь клыками исполинского чудища, неслось вниз по течению, тараня баржу, в струны вытянув её швартовые. Посудина гудела утробно от ударов под ватерлинию.

— Только бы винт не сорвало, только бы руль не погнуло, — как молитву бормотал Гранин.

Ледяное месиво, обогнув корму, закружилось в воронке у противоположного борта. Натяжение швартового троса ослабло. Передний край ледохода понёсся вниз по течению и скрылся за поворотом Сунгачи. Опасность, быть сорванными со швартовых и захваченными в плен ледоходом, миновала. Отдельные удары по корпусу ещё сотрясали судно, но стали привычны настолько, что мы не спеша попили чаю из термоса, намазав масло на хлеб.

— Вот, моряки, — сказал Гранин, обращаясь к нам с Лёхой, — какие сюрпризы преподносит иногда ваша Ханка — с ней надо ухо держать востро.

Ледоход длился около трёх часов. Когда вода очистилась, баржа причалила к Новомихайловской заставе. Гранин спешил, не желая здесь ночевать — его ребята подняли из трюма бочки с дизельным маслом и оставили на берегу вместе с нами. Моряки с прикомандированного «Аиста» нам сказали — топайте на заставу.

Лёха спросил у дежурного сержанта, можно ли лечь. Тот указал свободные кровати. Шлык тут же завалился спать — сказывалось ночное единоборство с покойной птицей. Я послонялся по казарме — все заняты своими пограничными делами, и никто не загорелся желанием покормить двух несчастных путешественников. Прилёг покемарить.

Проснулся от чьего-то внимательного и недоброжелательного взгляда. Некий ефрейтор пялился на моё лицо. Не найдя в нём ничего позитивного для себя, он уже потянулся лапой к одеялу с явным намерением сорвать его с меня, но зацепился взглядом за табурет. На нём аккуратно — как учили в Анапе — была сложена моя верхняя одежда. Вид тельника и бескозырки смутили его. Он почесал затылок, потом сделал разворот оверштаг (на 180 градусов) и пнул панцирь кровати по соседству через проход.

— Подъём, черпак, картошку чистить.

Ефрейтор ушёл, а черпак начал одеваться, явно разобиженный. Увидев, что я не сплю и наблюдаю за ним, спросил:

— У вас такие же порядки?

— Не знаю, — пожал плечами. — Мы ведь с учебки едем.

Солдат ушёл. Я огляделся. За окнами ночь. В казарме горел дежурный огонь, спали пограничники, но многие кровати были заправлены — должно быть, хозяева в наряде. Встал, оделся и вышел из спального помещения. Соседа-черпака нашёл на кухне. В гордом одиночестве чистил картошку.

— Есть ещё нож? — вызвался помочь, так как спать совсем не хотелось, а вот есть — ещё как.

— Есть. А закурить?

Я прикурил сигарету и сунул черпаку в рот — руки его были сырыми. Сам покурил и взялся за нож. Два ведра картошки, лишившись кожуры, перебрались в аллюминевый бак.

— О-па-на! — в дверях вырос давешний ефрейтор. Он хотел что-то сказать, но, вид моего тельника и ножа в руке, сбил его с мысли. Поскрёб пятернёй затылок, отыскивая нужные мысли, и изрёк:

— А не пожарить ли нам картофанчика, мужики?

Жарил он сам. Жарил умело и ладно заправил — запах с ума сводил. Хотелось с рычанием наброситься на сковороду, когда она с плиты перекочевала на стол, но умял свои страсти и пошёл за Лёхой. Того будить — бесполезные хлопоты. Он ворочался и мычал. Причём, я уговаривал его шёпотом, а он отбрыкивался в полный голос. Наконец из дальнего угла прилетела подушка:

— Идите к чёрту!

И я пошёл, но на кухню к ароматной, с луком и свиной тушенкой, картошке. Ефрейтор что-то знал о нашей судьбе:

— Вы не торопитесь — завтра за вами придёт малый катер из Камень-Рыболова. В ночь он не рискнёт, значит, пришлёпает не раньше обеда. Отоспитесь.

Меня раззадорили вчерашние китайцы.

— А вы здесь рыбачите?

— Только на удочку, когда есть время свободное. У соседей — сети, морды, перемёты. Каждый день проверяют. У них вообще странная служба какая-то. Застава за рекой напротив нашей. Только они там не живут. Приезжают каждый день: четверо на лодки — сети проверять, остальные в волейбол играть. Рыбу сварят, ухи напорятся — и спать. К вечеру опять снасти проверят и домой. Только, скажу я вам, всё это демонстрация. Лежат у них солдаты в секретах — чуть только сунешься, тут как тут. Против нашего отряда стоит особая тигровая дивизия — тысяч около двухсот. Все мордовороты — я те дам.

— Видел я вчера тигра саблезубого — щёки шире плеч.

— Вам, морякам, вообще с ними дружить надо — не ровен час, залетишь на тот берег. Убить, конечно, не убьют. Да и бить, пытая, тоже не будут. Там волком взвоешь и Лазаря запоёшь от пищи скудной. Бедно живут, что говорить. Щепотка риса — дневная норма. В прошлом году занесло каким-то ветром посудину с гидрографами на китайскую сторону, к берегу прибило. Вернули их через неделю — не то чтобы формальности какие блюли — погода не позволяли. С виду вроде довольные, говорят — не обижали. На довольствие поставили по рангу старшего офицера, то есть майора или полковника. Но у гидрографов с такой пищи животы повело. На нашу заставу их передали. Здесь ещё три дня ждали оказии, отъедались. Девчонка среди них была из Владика. Остановишься с ней поболтать — она ничего, разговорчивая, улыбчивая. А потом вдруг схватится за живот и бегом в известное место. Хорошо, если открыто, а если занято…? И смех, и грех.

— Так как насчёт рыбалки?

— Да будет тебе рыбалка, и удочки будут — ты только червей подкопай.

После завтрака, вооружившись лопатой, пошёл копать червей. Здесь копну, там копну — пусто в земле. Китайцы что ли съели? Лёха бежит:

— Бросай лопату, зё, отчаливаем.

— Катер пришёл?

— Нет, навстречу пойдём.

Мы загрузили пожитки и на прикомандированном к заставе «Аисте» вышли в Ханку. На малых катерах нет никаких средств ориентации — ни компасов, ни РЛС (радиолокационная станция). Поэтому идём ввиду берега и знаем, что не разминемся. В полдень и произошла эта историческая встреча — нас с одного «Аиста» передали на другой. Старшиной на нём ходил Иван Богданов, а мотористом — Володя Волошин. Володя — весенник, ему ещё два года служить. А Ивану до приказа — полгода. Он — главный старшина, мастер по специальности, отличник погранвойск и флота. А из себя — усатый Геркулес, только роста небольшого. Три года с утра до вечера гирьки поднимал — и накачался.

— Качку переносите? — спросил нас. — Тогда шилом в каюту, и чтоб я вас до швартовки не видел.

Как сказал, так и исполнили — спустились в каюту и завалились спать, справедливо полагая, что экзотика Ханки от нас никуда не денется.

Лишь только привальный брус стукнулся обо что-то, Лёха раздвинул дверцы-шторки каюты. Мимо швартующегося за штурвалом Богданова выбрались на кокпит. Вот он Камень-Рыболов. Скалистый тёмный утёс. Справа зелёные бараки флотской части. А перед нами бетонная стенка дамбы и строй сторожевых катеров. Нет, сторожевиков только два, остальные — артиллерийские катера Краснознамённого Тихоокеанского флота. Разница — в одну пушку на корме. Впрочем, два спаренных ствола — это скорее зенитный пулемёт на турели. Такой же и на «Шмеле» есть.

Кому-то мы должны доложиться, отдать предписание. Впрочем, им Лёха сразу завладел — пусть теперь и суетится. Шлык взобрался на палубу ПСКа и пошёл искать, кому бы доложиться. Я же присел на баночку на кокпите и стал ждать развития событий. Однако, появился старшина Богданов и заявил, что совершенно не намерен терпеть более моё присутствие на своей «ласточке». Я перекидал вещи на палубу ПСКа, и сам перебрался. Сел на какой-то ящик на юте с прежним желанием — ждать развития событий. Шли они достаточно непредсказуемо.

Матрос в синей робе остановил на мне свой взор:

— Молодой?

— Пополнение, — говорю: очень не хотелось отзываться на «молодого».

— В футбол играешь?

— Более-менее.

— Ну, играл?

— Играл.

— Собирайся.

— А вещи куда?

— В пассажирку, — он открыл люк на спардеке.

Помог занести рюкзаки и шинели в пассажирку. Я переоделся в белую анапскую робу, на ноги — девственно чистые (по причине не применения) спортивные тапочки. Оставляя без пригляда свой и Лёхин рюкзаки, подумал — будет здорово, если нас оберут здесь до нитки.

С новым знакомцем, который был москвичом и прозывался Валерием Коваленко, мы сошли на берег и потопали к флотским. Валеру тихоокеанцы приветствовали радостно, меня сдержанно:

— Молодой? Играет? Сейчас посмотрим.

Мы были в спортивном городке, на футбольном поле. Желающий посмотреть поставил мяч на одиннадцатиметровую отметку и встал в рамку.

— Бей!

Я разбежался и врезал по мячу. Удар получился классный — вслед за мячом полетел и тапок. Мяч влетел в один угол, моя обувка — в другой. Флотский только руками развёл, ничего не поймав.

— Парень годится, а обувь нет.

Мне нашли потрёпанные бутсы. На КПП забрались в автофургон и поехали на стадион. Увидел посёлок, гражданские лица и почувствовал себя самовольщиком.

Игра была календарной, на первенство посёлка (или гарнизона?). Против нас бились офицеры вертолётного полка. Бегать они мастера — не смотри, что по небу летают. А вот с мячом не на «ты» — техники никакой. Освоившись в первом тайме, мы с Валерой создали тандем по правому краю и сделали всю игру во втором. Как только мяч у меня, Коваленко делает рывок, и я выдаю ему точный пас на ход. Играл он здорово — что наш Сашка Ломовцев, только ещё более нацеленный на ворота. Бил из любых положений, и часто забивал. Вертолётчикам три плюхи закатил — отдыхай, пропеллеры!

Тихоокеанцы:

— Всё, теперь всегда за нас играть будешь — с Валерой вместе.

Коваленко:

— Если к нам попадёт. Одного моториста ждут во втором звене — они сейчас на границе.

Моего отсутствия на ПСКа никто не заметил. И вещи не тронули. Лёха свои забрал. Он уже получил назначение мотористом на ПСКа-66, побывал в машинном отделении и даже что-то там успел починить. Его старшина Володя Калянов из Питера, а в Ленинграде почему-то ни разу не был и даже не слышал о таком. Лёха обзавёлся кроватью в кубрике и шкафчиком для личных вещей. А мне предстоит ночлег на баночке в пассажирке. За ужином боцман ПСКа-67 напомнил морской закон:

— Посуду моет самый молодой.

Я хотел было высказаться насчёт другого закона — гостеприимства, например — да промолчал. Хорошо — покормили. Принёс с камбуза бак горячей воды и принялся за мытьё. Делал это не торопясь, тщательно, всем своим видом показывая — ах, как мне нравится это занятие. Притопал Лёха. Он тоже порубал на своём «корвете», а посуду моет очередник.

— Ты, зё, старайся, старайся, — прикалывался он. — Глядишь, погранца заработаешь.

Услышал его боцман Мишарин:

— Нет, за посуду погранца не дадут, а вот за стоящее дело — легко. Ну-ка, подь сюды.

Боцман открыл форпик, извлёк на белый свет кувалду.

— Будем кнехты осаживать. Бей!

Лёха, что было мочи, ахнул по битенг-кнехту на баке. В люке командирской каюты показалась голова мичмана Тихомирова.

— Что происходит?

— Кнехты осаживаем, — сказал Мишарин, лёжа на палубе и заглядывая в форпик. — Вытянулись от швартовок. Давай ещё.

Гром ударов далеко разносился по стальному телу сторожевика. Вскоре собралась толпа зевак и, пряча улыбки, стали давать Лёхе советы и делать замечания.

— Тьфу, чёрт! — выругался Мишарин. — Лишка. Лишка, говорю, осадили. Придётся вытягивать.

Лёха схватился за приваренный к палубе кнехт и стал тянуть его вверх изо всех сил, хотя и до его тупой башки дошло, наконец, понимание, что над ним прикалывается команда. Во флоте это любят.

А я мыл кружки и после вечернего чая. И на следующий день после завтрака. А после обеда забрался в кузов ГАЗ-66 и поехал на границу, где ждал своей смены дембель Никишка.

Деревня называлась Платоновка. Два сторожевых катера ошвартовались у берега. С одного по сходне буквально слетел старшина первой статьи Никифоров.

— Где твои вещи?

Он подхватил мой рюкзак и шинель, скачками помчался обратно. Я едва успевал за ним по песку, а на сходне безнадёжно отстал. Спустился в кубрик в гордом одиночестве. И совершил первую ошибку — надо было крикнуть с палубы: «Прошу добро». Этому меня обучили в первый же день на 67-м. А я подумал, что за меня всё сказал Никишка, и молча ввалился в кубрик, где сразу же напрягся экипаж — что за фраера им подсунули?

Старшина первой статьи Никифоров уже сунул мою шинель в шкафчик.

— Твой. И кровать твоя, — постучал ладонью по панцирю гамака. — А это твой начальник.

— У-у, сука, — поднёс он кулак к носу старшего матроса Сосненко. — Гляди у меня.

Получилось не грозно, а совсем даже смешно, когда тот задёргал своим клювом. Никифоров подхватил дембельский портфельчик с якорем на язычке и стал обниматься с ребятами, прощаясь.

— Прошу добро! — и топ-топ-топ по трапу. В кубрик спустился дембель с ПСКа-68 Генка Рожков.

— Что, Никишка, готов? Замену прислали? Ты что ль? С одиннадцатой роты? В шахматы играешь? Сейчас обую — сиди, жди.

Рожков умчался за доской. Ребята проводили Никишку, притащили хлеб из машины, сбились в кубрик меня послушать, но заявился дембель Рожков, и мы расставили фигуры.

— Куришь?

— Курю.

— Боцман, где попельница?

Это он по-хохляцки сказал. Боцман катера, старшина первой статьи Леонид Петрович Теслик подал обрез снарядной гильзы с якорьком на боку. И я совершил вторую грубейшую ошибку — закурил в кубрике, что категорически запрещалось. Боцман на мою наглость беззвучно скрипнул зубами и удалился. Следом потянулся весь экипаж. Остался только комендор Мишка Терехов и сверлил меня взглядом, пожирая глазами. А я положил сигареты на стол, но Рожков, проигрывая, разволновался, захотел выкурить папиросу, которой ни у кого из присутствующих не оказалось. Тогда он залез в ящик с личными вещами старшего матроса Сосненко и ловко, не раскрывая пачки, извлёк спичкой две папиросы.

— Будешь? — предложил мне.

Я закурил. Рожков сунул свой дембельский кулак Терехову под нос:

— Тока пикни.

Потом развеселился, поймав меня на просмотре:

— У хохла не убудет.

Тут и Терехова справедливый гнев на мою беспредельную (беспечную?) наглость сорвал с места и погнал на палубу. Должно быть, искры выбивали из стальных балясин трапа его гады (флотская обувь) — так барабанили. Он, конечно же, доложил о проделке Рожкова и моём участии.

— Прости, Коля, — сказал боцман моему непосредственному начальнику. — Но я твоего молодого задрочу.