— Когда начались в Париже студенческие волнения, Люсьен точно с цепи сорвался. Он опять почувствовал себя на коне. Сутками пропадал в Сорбонне и в университете. Шушукался по углам, агитировал, уговаривал. И всюду таскал меня. Какое уж там кабаре! Я три дня не являлась туда, и мсье Пьер отказался от моих услуг. “Жаль, — говорил, — с тобой расставаться, Клодин. Из тебя получилась бы если и не звезда первой величины, то прехорошенькая звездочка обязательно…” Я ведь, Исель, уже выступала с собственным номером.

— Прости, дорогая, я сейчас. — Капитан поднялся, вытряхнул в мусорное ведро полную окурков пепельницу и вернулся к столу. — Так что было дальше?

— Дальше? В разгар событий во Франции объявился Даниэль Кон-Бендит с кучкой своих сторонников и последователей. Он приехал в Париж, и тут мятежные леваки просто с ума посходили. На ступенях Сорбонны, во время одного из многочисленных стихийных митингов, Кон-Бендит провозгласил, что в нынешних условиях единственная движущая сила революции — это студенты, что власть, мол, валяется у них под ногами и что нужно немедленно идти на штурм Елисейского дворца.

— А как же армия? Жандармерия? Вооруженные отряды правых? Разве можно было надеяться на успех один на один против такой силы?

— Понимаешь, тогда об этом никто не думал. Кажущаяся близкая победа кружила головы, опьяняла…

— Не только она, судя по всему.

— Ты можешь, в конце концов, набраться терпения и не перебивать меня? — вскипела Клодин.

— Ладно, не сердись. Больше ни слова не скажу.

— Так вот. По поводу твоей ехидной реплики: да, тогда пили почти все, подогревая воинственный пыл. Многие “взбадривали” себя ещё и наркотиками. Откуда их брали? В университете, в студенческих кафе Латинского квартала появились ушлые, услужливые ребята и по дешевке продавали что хочешь: марихуану, героин, ЛСД… Ну, говори же, говори! Я вижу, у тебя опять на языке вертится какое-нибудь едкое замечание.

— Нет. Мне пришла в голову неожиданная мысль. Не ах какая оригинальная, наверное, но всё же. Я подумал, что кому-то было выгодно, чтобы ваши бунтовщики-студенты, накурившись и наглотавшись наркотиков, не очень соображали, что творят.

— Возможно.

— Я уверен, что так оно и было. Слишком очевиден эффект, двойная выгода подобного замысла. Пьяная, одурманенная толпа неоперившихся мальчишек и девчонок, какие бы самые революционные лозунги они ни выкрикивали, подлинной опасности для властей не представляет. С другой стороны, на них всегда удобно свалить вину за беспорядки, за кровопролитие, если оно произойдет, намекнув обывателю, что вот, дескать, какие они, эти современные Робеспьеры и Мараты… Явная провокация!

— Мне тоже многое стало казаться странным в поведении вожаков взбунтовавшегося студенчества. Они наотрез отказывались от союза с рабочими, которые объявили всеобщую забастовку в поддержку бунтовщиков, поощряли самые дикие хулиганские выходки, призывали начать войну террора… Для меня переломным днем стала пятница, или это был четверг? Не могу сказать точно, да и какая разница. В этот день самые отчаянные из “Комитета немедленного вмешательства”, во главе которого стоял некий Жаки (он потом признался корреспонденту “Монд”, что студентом никогда не был, а воевал в рядах наемников в Катанге), ну, словом, “святое воинство” — с ним, разделившись на кучки, шагали также маоисты, неотроцкисты и анархисты — двинулось на штурм театра “Одеон”. Среди первых туда ворвался мой Люсьен. Когда я притащилась в “Одеон”, всё уже было кончено: погромщики, а иначе как погромом эту свинскую акцию не назовешь, праздновали победу… Над зданием развевались черные флаги. Внутри бедный театр — что он им дался! — представлял подлинную клоаку: зал изгажен, мебель поломана, занавес разодран, люстры разбиты, участники штурма, растащив реквизит, напялили на себя костюмы всех времен и народов и устроили среди этой разрухи какую-то безумную пляску. Один из сторонников “немедленного вмешательства” мочился со сцены в оркестровую яму… Омерзительнейшее зрелище!

— Ну, а твой “мессия”?

— Его я обнаружила в ложе с размалеванной визгливой толстухой, совсем непохожей на студентку. Наверное, из профессионалок. Их много в те дни крутилось в Сорбонне. Впрочем, другие тоже развлекались, кто во что горазд. Ведь у них на этот счет была “теория”: “Чем больше мы занимаемся революцией, тем больше нам хочется заниматься любовью”. Гадость, гадость…

— Скажи мне, Клодин, когда же и каким образом ты попалась на крючок?

— Ты о чём? — Вопрос Иселя застал девушку врасплох. — А-а-а! Понятно, — она нахмурилась, — я так и думала, что рано или поздно ты догадаешься. Или что-то знаешь?

— Знаю! Знаю, что ты связана с ЦРУ. Допускаю, что и со мной познакомилась не случайно. Только не понимаю, что заставило тебя согласиться сотрудничать с ребятами из Лэнгли…

В кухне наступило молчание. Тяжелое. Пружинистое. Жесткое. Оно могло в секунду лопнуть, зазвенеть, заголосить. Или: упруго распрямясь, отшелестеть последними словами и незаметно сойти на нет. Всё зависело от Клодин. Она смело, открыто посмотрела в глаза возлюбленному:

— Я, как тебе известно, не принадлежу к категории дамочек-истеричек. Да? И отнюдь не страдаю склонностью видеть окружающее в черном свете, ныть и стонать по поводу и без повода. Правильно? Ну и прекрасно. Помнишь, сегодня утром я сказала, что предчувствую конец нашей любви! А я так люблю тебя, Исель! Для меня расстаться с тобой — и это не громкие слова — равносильно смерти. — Её красивый чистый голос дрогнул, сломался, сел, и она продолжила хрипловатым шепотом: — Быть в твоих объятиях, ласкать тебя и сознавать, что я ДОЛЖНА шпионить за тобой? Невыносимо! Я не могу… Не могу! Ослушаться их? Они этого никому не прощают и при первой же возможности сведут счеты…

— Глупости! Каким образом?

— Что за наивность, мой капитан! Любым. Пристукнут. С них станется. Или просто выдадут западноберлинским властям…

— А они-то при чём?

— О, это другая история, но я всё расскажу тебе. Только давай ещё закурим.

— Все, Клодин: у нас ничего не осталось. Ни одной сигареты. — Прьето смял пустую пачку. — Я могу сбегать в магазин.

— Обойдемся. Слушай. В начале июня шестьдесят восьмого Люсьен познакомил меня на очередном шумном и бестолковом митинге в Сорбонне с таким же, как он сам, сторонником “решительных действий”. То был могучий блондин с фигурой культуриста, лет тридцати на вид, щеголявший в армейской форме, с которой содрал знаки отличия. Он сносно, хотя и с сильным английским акцентом, объяснялся по-французски. Сказал, что служил на военно-воздушной базе США под Мюнхеном, но дезертировал, так как не желал воевать во Вьетнаме. Что живет у своих друзей-революционеров в Западном Берлине и во Францию приехал с единственной целью — “помочь справедливой борьбе студентов против прогнившего, разложившегося общества”. Звали его Уолтер Джиббс. Приятный такой, улыбчивый парень. Вечно потирал руки, приговаривая: “Скоро, скоро взорвем проклятую планету и на её вонючих обломках построим новую счастливую жизнь!” Люсьен в присутствии Уолтера тушевался, заискивающе смотрел в рот, мельтешил и даже, мне показалось, побаивался его. Как, знаешь, если бы тот был выше по званию. Когда студенческие волнения пошли на убыль и стало ясно, что бунт ничего не дал, все вожаки — Кон-Бендит, Жаки со своими бешеными “катангцами”, Джиббс — в одночасье исчезли, испарились. Сбежал и Люсьен, даже не предупредив меня. Только я его и видела! У меня сохранился телефон и западноберлинский адрес Уолтера. Я решила осенью податься к нему. А что было делать? Не оставаться же в Париже! К родителям, которым я не писала и которые, видно, считали меня погибшей, пути мне не было. Скопила немного денег, подрабатывая уборщицей в общественных туалетах на стадионе. Взяла билет. Меня провожал знакомый студент. И вот на вокзале, за пять минут до отхода поезда, он, помявшись, спросил: “Скажи, Клод, ты знала, что твой Люсьен — агент ЦРУ?” Я как стояла, так чуть не свалилась под колеса. Перед глазами всё поплыло, горло сжало. Помню, схватила я его за ворот битловки и давай трясти: “Врешь, — кричу, — врешь, врешь!!!” Люди на перроне оборачиваются, а он спокойно высвободился и лишь пожал плечами: “Ты свой парень, Клодин. Мы тебя любим и хотим, чтобы ты знала правду. Твоё дело — верить или нет. Мы установили через наших товарищей, что подлинное имя Лакасса — Анри Лувуа. Что он никогда не жил в Труа-Ривьер, а родился и до восемнадцати лет никуда не уезжал из пригорода Оттавы — Халла. С 1966 года Анри — Люсьен — на службе в ЦРУ. Он пытался внедриться в одну из крайне радикальных организаций квебекских сепаратистов, но на чем-то прокололся, был разоблачен и еле унес ноги. Под чужим именем устроился в Монреальском университете, начал там мутить воду, а потом приехал сюда. Его счастье, что он смылся…” Можешь представить, Исель, с каким настроением заявилась я к Уолтеру? Он оказался на месте. Очень удивился, но принял хорошо, сказав, что отныне берется меня опекать, и мы вместе с его друзьями-боевиками займемся настоящим делом… Ты не устал?

— Нет, нет, что ты! Продолжай.

— Осталось совсем немного, — я скоро закругляюсь. В ту пору в Западном Берлине уже вовсю действовало несколько вооруженных ультралевацких группировок. Они совершали налеты на банки, подбрасывали бомбы в кинотеатры и универмаги, похищали в качестве заложников богатых бизнесменов и влиятельных политиканов, требуя за них выкуп или выполнения “политических”, как они заявляли, условий. Это называлось “партизанской войной”. И всё-таки, пожалуй, самой дерзкой и неуловимой была группа Джиббса. Нам удавалось уходить буквально из-под носа полиции в самых, казалось бы, безнадежных ситуациях. Кроме меня и Уолтера в его отряде были ещё трое: анемичный, замкнутый Феликс, бывший печатник из шпрингеровской типографии; желчный, пугливый Ганс, который выдавал себя за преподавателя социологии, хотя в глаза бросалась его дремучая неграмотность, и любовница Джиббса — патологическая нимфоманка-садистка Марлен, она когда-то была натурщицей в дешевом художественном ателье. Кольцо вокруг нас сжималось всё теснее, приходилось по три раза на дню менять явки, прятаться на чердаках и в подвалах. Я жила словно в гипнозе. Мне было всё одно: что свернуть себе шею, убегая по пожарной лестнице от полицейских, что получить пулю в лоб при нападении на бронеавтомобиль с деньгами, который мы отбили во время последней “партизанской” акции. Тут-то я и влипла, Исель. Почему, почему я тогда в перестрелке осталась живой! После операции мы — Уолтер, Ганс и я, погрузив мешок с деньгами в “мерседес”, скрылись, а Марлен и Феликс, раненные, по приказу Джиббса остались прикрывать наше отступление. Позже я узнала, что Феликс умер от потери крови, когда их с Марлен схватили и отвезли под усиленной охраной в городскую тюрьму. Четыре дня мы отсиживались на заброшенной вилле. Уолтер — о, это был жестокий, неумолимый, циничный человек — ни на минуту не сомкнул глаз. Он держал нас на мушке автомата, шагу не давал ступить, следуя неотступной тенью повсюду, и всё время слушал приемник. Радиостанции взахлеб сообщали о “новом преступлении коммунистов”, призывали население к бдительности и предлагали всем, кому хоть что-то известно об участниках ограбления, сообщить об этом полиции (как выяснилось, Марлен отказалась давать показания и добиться от нее ничего не смогли). На пятый день нервы у Ганса не выдержали, он начал паниковать, а потом бросился на Джиббса. Тот хладнокровно прошил ослушника очередью, стащил труп в кладовку и, как ни в чем не бывало, уселся доедать сосиски (вся эта история приключилась во время обеда). Дожевал, выпил вино, вытер губы салфеткой, порылся в мешке с деньгами и, достав оттуда несколько пачек, невозмутимо заговорил: “Отныне, бесценная Клодин, мы связаны одной веревочкой. За соучастие в убийстве тебя ждет хороший срок. Да не горюй! Будешь держать язык за зубами, я тебе, девочка, помогу. Бери деньги! Их хватит, чтобы безбедно прожить несколько месяцев. Дня через три отправим тебя с фальшивым паспортом в Гамбург. Вот адрес — Зеельштрассе, 217. Спросишь Альберта Миттельмана. Это мой дружок — тоже большой революционер. — Уолтер, довольный своей шуткой, расхохотался. — Он возьмет тебе билет на пароход — двигай куда вздумается: в Америку, в Австралию или на твою Мартинику, — обменяет марки на доллары. А то оставайся в Гамбурге, будешь петь в кабаках для матросов. Они обожают таких субтильных кошечек. — Джиббс ткнул дулом в мою сторону и снова залился смехом: — Да не бойся, дурочка. Если бы я надумал тебя пристрелить, мог бы давно уже это сделать. Зачем? Ты ещё нам пригодишься. А за денежки требуется расписаться”. — Он подсунул мне бумагу, и я подмахнула её…

— Ну, и потом?

— А потом всё пошло как по маслу. Уолтеру удалось достать документы на имя какой-то Гертруды Шлипке и без хлопот отправить меня в Гамбург. Там я дождалась рейса на Панаму и, поблагодарив благовоспитанного очкарика Альберта, отплыла от берегов Европы, веруя, что все злоключения позади, что здесь-то меня и днем с огнем не сыщут. Два года жила спокойно, стала петь в “Каса Ломе” и напрочь забыла крикливого Люсьена, жестокого Уолтера. Но мне напомнили. Прошлой осенью в кабаре зашел Майк Петерсон из Зоны. Знаешь ты его — слащавый, с усиками, как у Эролла Флинна. Сейчас он уже в Штатах. По окончании программы пригласил за свой столик, рассыпался в комплиментах, вызвался отвезти домой, а в машине — сухо и внятно — поставил меня в известность: что я, Клодин д'Амбруаз, разыскиваюсь западногерманской полицией по обвинению в убийстве охранника банка и некоего Ганса Дитриха, коего прикончила, чтобы не делиться с ним захваченными во время налета деньгами; что я дала согласие (“вот копия вашего заявления, добровольно подписанного в присутствии нашего агента” — далее следовал номер и неизвестная мне фамилия, принадлежавшая конечно же свинье Джиббсу) “оказывать посильную помощь, где бы ни находилась, сотрудникам Центрального разведывательного управления Соединенных Штатов”, на благо мира, свободы и, естественно, демократии… Так, выражаясь твоим удивительно точным языком, я “попалась на крючок”.

— Часто ты виделась с майором Петерсоном? — спросил Исель. Он был потрясен и подавлен печальной одиссеей своей возлюбленной, тем, как она угодила в ловко расставленные сети шантажа и угроз.

— Нет, всего три раза. Поручали всякую ерунду: присматриваться, кто из офицеров Национальной гвардии часто бывает в кабаре, сколько пьют, как относятся к прекрасному полу Слушать, не проболтаются ли спьяну о важных планах правительства. Когда мы в январе познакомились с тобой и начали встречаться, Майк — он сидел на чемоданах, ждал возвращения в родной Бостон — даже не пытался скрыть свое ликование. Ещё бы! Если бы им удалось заполучить тебя в свои руки — молодого, блистательного офицера контрразведки — или, на худой конец, получить ключ к нужной информации (большинство мужчин разбалтывают своим любовницам гораздо больше, чем те хотят от них знать), это был бы успех, и Майк Петерсон или тот, кто сменил его, получил бы орден “Пурпурное сердце”.

— Его дают только раненным в бою.

— Ну, пусть медаль за храбрость. Не имеет значения. Возможно, так оно и было бы, если бы я не любила тебя. Новый шеф, Гарри Гольдман, пристает с ножом к горлу, обещает бо-о-о-ольшущие неприятности.

— Вот сволочь! — выругался Прьето. — А что ему хочется знать?

— Всё. Куда ты ездишь. С кем встречаешься. О чём думаешь и даже — что хранишь у себя в карманах. Я выворачивалась, ссылаясь на твою скрытность (ты ведь и на самом деле молчишь о своих делах, и слова из тебя, даже если очень захочешь, вытянуть невозможно!), ссылаясь на то, что видимся мы редко (и тоже правда, между прочим), но Гарри недоволен. Им не по душе, что последние недели ты надолго пропадаешь из Сьюдад-де-Панама. Что-то, судя по тому, как взвинчен Гольдман, у них не ладится…

— Ладно, черт с ними. Что-нибудь придумаю, но теперь, Клодин, тебе придется слушаться меня полностью и поступать, как я скажу.

— Да, дорогой.

— Будь очень осторожна и без моего согласия ничего не предпринимай. Любой неверный шаг может быть непоправим.

— Да, дорогой.

— И не махнуть ли нам за город? У нас в запасе целых два дня. Уедем к океану, снимем номер в мотеле. И останемся одни. Совсем одни.

— Ми-и-и-илый! Господи, какое же счастье, что я тебя встретила!