Песни сирены (сборник)

Агеев Вениамин

Главная героиня романа ожидает утверждения в новой высокой должности – председателя областного комитета по образованию. Вполне предсказуемо её пытаются шантажировать. Когда Алла узнаёт, что полузабытый пикантный эпизод из давнего прошлого грозит крахом её карьеры, она решается открыть любимому мужчине секрет, подвергающий риску их отношения. Терзаясь сомнениями и муками ревности, Александр всё же спешит ей на помощь, ещё не зная, к чему это приведёт.

Проза Вениамина Агеева – для тех, кто любит погружаться в исследование природы чувств и событий. Она обогащает читателя опытом жизненных историй, мастерски переданных рассказчиком.

 

© В. Агеев, 2018

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2018

 

Песни сирены

 

I

Моя девушка – шлюха.

Мне было нелегко признаться в этом даже самому себе.

Но пришлось. Конечно, не сразу. Только тогда, когда сомнения сменились твёрдой уверенностью. Или лучше сказать, лишь после того, как у меня не осталось других объяснений и я вынужден был сделать своё открытие и констатировать очевидное с помощью конкретного слова – а, при всех допущениях толкований, это было самое точное слово, которое я мог найти. Чисто внешне моё открытие почти ничего не изменило, но имело весьма заметное и настолько же странное влияние на образ мыслей. Наверное, любые странности можно объяснить, если докопаться до их глубинной сути. И всё-таки…

Вот, скажем, одна из многих странностей.

Само собой разумеется, что все последующие события, связанные с моей подругой, я уже не мог воспринимать так, как раньше, – это понятно. Но теперь даже наше прошлое почему-то проявилось в ином свете – вернее сказать, в нём вдруг высветились какие-то тени, какие-то до сих пор не просматривающиеся тёмные углы.

Впрочем, я погорячился, сказав «вдруг». Это не совсем верно – как раз не вдруг, а постепенно. Осознание новых реалий не было ни мгновенным, ни хотя бы бурно эмоциональным. Ну так, чтобы аж потемнело в глазах, чтобы я стиснул зубы или закричал. Или, например, захотел порезать себе вены, выпить уксуса, спрыгнуть с балюстрады высотного гаража напротив моих окон. Словом, оно не было таким, о котором можно было бы сказать «вдруг». Я не припоминаю ни одной детали своего открытия, которая сама по себе поражала бы в достаточной степени, чтобы заставить меня испытать что-нибудь вроде мгновенного шока. Нет… Вовсе нет. Не было ничего такого. Зато, с другой стороны, даже самые укромные закутки моих воспоминаний – из тех, что обычно так и остаются в потемках и которые невозможно воссоздать достоверно, потому что они едва касаются сознания, – утратили своё прежнее значение и приобрели новое. С того самого момента они как бы начали постепенно линять, меняя полярность и переходя в противоположный знак.

Между прочим, в качестве побочного эффекта подобных перемен приходит прозрение того, насколько восприятие даже таких вещей, как всяких до той поры милых сердцу пустячков или, наоборот, досадных мелочей зависит от общего фона. От фона влюблённости, или неприязни, или, быть может, равнодушия – кстати, фон равнодушия отнюдь не гарантирует верность суждений, он только служит некоторой гарантией непредвзятости. Или, например, от фона доверия – а как раз такой и был у меня по отношению к моей любимой, которую я считал не только обаятельнейшей из женщин, но и самой близкой своей подругой. И тут, за каких-то несколько недель, я неожиданно для себя начал видеть в ней не только её неизменную и всегда несколько раздражавшую меня преувеличенную склонность к обидчивости, но и никогда раньше не замечаемые физические недостатки, вроде несимметрично отвисшей левой груди или странной колкости верхней губы и подбородка, заставляющей подозревать о тщательно истребляемой втайне от меня щетине. Насколько я понял, моё естество начало исподволь готовить меня к расставанию, делая её всё менее привлекательной в моих глазах.

Но почему?

Задавая себе этот вопрос, я не имел в виду какие-то колебания. К сожалению, у меня не было ни малейшего основания сомневаться – ни в распутности Аллы, ни в том, что это вполне отвечало её природным наклонностям, а вовсе не являлось чем-то внешним, навязанным ей обстоятельствами. И потом – всё, что имело для меня значение, мы с ней выяснили вполне. А если и не дошли до самого дна, то только потому, что углубление в дальнейшие подробности не доставляло мне удовольствия. Уточнение же того, присуще ли ей распутство просто в высокой или же в превосходной степени, принципиально ничего не меняло. Так что суть не в этом, нет.

Мне всего лишь хотелось, да и до сих пор хочется понять – отчего я почувствовал себя настолько задетым, что даже и теперь не могу притворяться, будто это оставляет меня равнодушным. Мои нынешние ощущения можно в чём-то сравнить с болью от застарелого обломка занозы, оставшегося медленно гнить глубоко под кожей. Вроде бы внешне всё в полном порядке – щепку вынули, ранка давно зажила и отсохла небольшой твёрдой корочкой. Но стоит сделать неловкое движение, как где-то внутри возникает тупая боль, причём даже локализовать её почти невозможно. Иногда кажется, что болит в одной точке, иногда – в другой. Не так сильно, чтобы из-за подобной мелочи тащиться к хирургу, но и не так слабо, чтобы об этом можно было навсегда забыть.

Это-то и странно. Казалось бы – ну какая разница? Может, распутница даже и лучше в некоторых отношениях – в конце концов, говоря беспристрастно, Алла в состоянии украсить одинокую постель любого холостяка.

К тому же я вполне взрослый, хотя и не старый ещё мужчина. Во всяком случае, пора моих гормональных всплесков и связанной с ними игры буйных страстей давно миновала.

Да и Алла успела вступить в пору «бальзаковского возраста». Это выражение, кстати говоря, вопреки непонятно почему укоренившемуся и очень распространённому мнению, подразумевает женщин от тридцати до сорока лет, а отнюдь не пятидесятилетних, как не столь давно, в своей характерной безапелляционной манере, заявила нам молодящаяся ведущая одной из телевизионных программ, ссылаясь при этом непонятно почему на «Госпожу Бовари» Флобера. «Вот те на! – мог бы обидеться мсье Флобер, если бы и на самом деле был причастен к возрастному определению для женщин. – Оригинально! Роман написал я, а возраст почему-то – «бальзаковский!» Но, на самом деле, справедливость не попрана – просто виконтесса де Боссеан менее известна в народе, чем госпожа Бовари. Впрочем, суть, опять же, не в этом. А в том, для начала, что мы оба – я чуть раньше, Алла чуть позже – разменяли четвёртый десяток лет. Вместе мы вовсе не так уж давно: прошло едва больше года не то что с начала наших близких отношений, а даже и с самого момента знакомства.

Так что же удивительного в том, что до нашей встречи у каждого из нас случались связи с другими? Почти каждый зрелый человек таскает с собой рюкзак минувшего. У меня за спиной были даже жена и ребёнок в раннем, ещё «студенческом» браке. Алла, правда, насколько мне было известно, никогда не выходила замуж. Но в наше время глупо ожидать, что девушка будет тихо стареть в светёлке отцовского терема, ожидая сватов от суженого.

Кроме того, у нас с ней почти сразу установились ровные, удобные, достаточно тёплые отношения, хотя, быть может, не столь уж тесные в духовном смысле. Впрочем, после того как я несколько раз терпел крушение именно из-за иллюзии повышенной задушевности, некоторую отстранённость можно было считать скорее положительным моментом. Тем более что ни я, ни Алла – по крайней мере, в том, что касалось планов на ближайшее будущее, – не только не думали о свадьбе, но не стремились даже и к тому, что на новоязе беззастенчиво называют «гражданским браком», наперекор традиционному значению этого словосочетания, всего лишь противопоставляющего церковному венчанию регистрацию брака в светском варианте. К тому же совместное проживание при некоторых плюсах несло и определённые минусы – особенно если принять во внимание особенности служебных режимов. У меня – бесконечные очередные и внеочередные дежурства и «подмены», у Аллы – частые служебные командировки по всей нашей обширной области. Бытовые условия при таких обстоятельствах вряд ли выиграли бы, и даже видеться мы едва ли стали бы намного чаще. Да ещё и с жильём пришлось бы что-то решать. Если предполагать какой-то обмен, то у Аллы хотя бы имелась если и не роскошная, так, по крайней мере, отдельная однокомнатная квартира в центре. А я, с точки зрения материального вклада в устройство совместного гнезда, выглядел бы крайне жалко со своей – пусть просторной и светлой – но всего лишь скромной комнатой в коммуналке, расположенной на рабочей окраине города. Это сразу поставило бы меня в зависимое положение. Опыт прошлого также не располагал к поспешным решениям – в том числе во всём том, что касалось обмена и всякого рода квартирных вопросов. Между прочим, именно благодаря этому опыту я и оказался жителем старого, сталинской ещё постройки, дома по улице Пролетарской – надо заметить, вполне оправдывающей своё название. Прекрасную квартиру, которую некогда «выбил» для меня, в ту пору ещё зелёного новоиспечённого врача, ныне покойный заведующий урологическим отделением Иноземцев, я четыре года тому назад оставил бывшей жене. Оставил, отчасти смутно надеясь на какие-то перемены к лучшему, а отчасти из-за одного спорного свойства своего характера. Бывшая соученица по средней школе и вечная – впрочем, не без взаимности – жилетка для выплакивания душевных драм и потрясений Оля Норкина, или просто «Норка», как без особого полёта фантазии её раз и навсегда окрестили ещё в начальной школе грубые и неделикатные однокашники, называет это моё свойство «благородством». Тогда как мама, не склонная к идеализации своего отпрыска, называет то же самое просто «глупостью» и «неприспособленностью к жизни». Как это ни печально, но, принимая во внимание, что Норка, при всех её достоинствах, всё-таки совершенно неисправимая романтическая дура, мамино определение, пожалуй, ближе к истине. Кстати, о мамах. Жизнь в многонациональной южной части России предоставляет прекрасные возможности для этнографических наблюдений. Когда я был подростком, на лестничной площадке, где мы тогда жили, обитали четыре семьи с детьми разного возраста. При этом ни я, ни Вовка Котенко из двенадцатой квартиры так и не снискали особой славы у своих матерей, тогда как у наших соседок тёти Эльвиры Назарянц и у тёти Розы Гринберг дети были сплошь гениальные. Откуда черпает снисходительность ко мне Норка, с её типичным, не считая длинноватого носа, экстерьером среднерусской овальнолицей породы, я не могу сказать. Впрочем, она мне не мать, хотя, судя по степени притязаний на опеку, это не очевидно. Учитывая то, что она на два года моложе меня, её учительский тон и диктаторские замашки ещё менее объяснимы, но такова реальность.

Как бы то ни было, заниматься квартирными обменами мне разонравилось ещё на стадии развода. Были, конечно, другие варианты. Например, сдавать мою комнату, а жить у Аллы. Но здесь снова возникли бы те же проблемы – ощущение, что ты приживальщик, даже если деньги за комнату и пошли бы в общий котёл. Да и неизбежное чувство несвободы от вторжения в чей-то уже налаженный распорядок не принесло бы мне радости. Впрочем, всеми этими выкладками я так и не успел поделиться с Аллой. Они возникли у меня достаточно недавно, можно сказать, перед самым началом конца, да и то лишь в самом черновом варианте и только под воздействием смутного ощущения, что от меня чего-то ждут. В свете последних событий вопрос сам собой отпал, тем более что он никогда не был ни обсуждён, ни даже озвучен.

Таким образом, в практическом смысле ничто не мешало нам продолжать жить дальше как ни в чём не бывало, и единственным серьёзным препятствием для этого могло бы стать только желание завести ребёнка. Но и в этом вопросе Алла давным-давно расставила все «точки над ё». Дело было с полгода тому назад, во время «межспирального» периода – когда из-за кое-каких осложнений одну спираль у неё вытащили, а другую порекомендовали ставить не раньше чем через два месяца. Алла вся изнервничалась, борясь с моими ухаживаниями и с собственными желаниями. Я даже заподозрил, что она скрывает от меня истинную причину недомогания. Но её паническая боязнь разъяснилась самым элементарным образом.

– Нет, нет и нет! – заявила она мне в один из вечеров, когда я был особенно настойчив. – У меня, можно сказать, самый опасный период, а ты лезешь с какими-то глупостями. Я вообще никогда не хотела иметь детей, а уж сейчас… А вдруг? – и закончила свою тираду «книжным» оборотом. – Благодарю покорно!

– А почему «сейчас»?

Я в большей степени озадачился именно неожиданной временной привязкой, нежели жизненной позицией Аллы или, скажем, чисто технической стороной вопроса, в общем-то, легко решаемой.

– Не делай вид, будто ты не понимаешь! – возмутилась она. – Мне нужно очки зарабатывать. Меня только три месяца назад в должности зама утвердили, а Чернышёва, говорят, через полгода будут выдвигать на повышение.

Чернышёв – это фамилия председателя областного комитета по образованию и непосредственного начальника Аллы, весьма к ней благоволящего.

– Чернышёв мне, конечно, поможет, но только при условии, что я и сама буду на высоте. Так что мне не до разных там пелёнок! Да и вообще! Я не думаю, что мне когда-нибудь захочется возиться с детьми, мне и трёх лет с лихвой хватило.

Насчёт «трёх лет» – это по поводу того, что она, прежде чем уйти в административную структуру всевозможных райотделов, три года отработала по распределению учительницей начальных классов.

– Ну ладно, – всё ещё озадаченно согласился я. – Только я всё равно не пойму. Разве это такая большая проблема? Можно же…

– Ты предлагаешь, чтобы я, как малолетка, по абортариям бегала? – перебила меня Алла. – Нет уж, дураков нет!

– Но есть же и другие методы…

– А! Ты про это? От таблеток поправляются, а всё остальное ненадёжно. Так что, будь добр, потерпи. Я же терплю, а мне не легче, чем тебе.

Что ж, зная Аллу, пожалуй, можно было согласиться с последним утверждением.

Впрочем, даже если бы и нельзя – если уж Алла начала говорить какую-то чушь, то можно быть уверенным, что с пути она не свернёт и от слов своих не откажется даже под пыткой. Я никогда не встречал никого другого, кто мог бы с ней сравниться по части вздорности. Даже то, что по роду своих занятий я, предположительно, был гораздо осведомлённее в области медицины, её совершенно не смущало.

Как бы то ни было, но и то последнее, что могло бы побудить меня соединить свою судьбу с судьбой Аллы, теперь отпало.

Принимая же во внимание совокупность обстоятельств – не всё ли мне было равно, насколько у неё незапятнанный моральный облик? И сначала я так и подумал – плевать! Какая разница? И даже сделал вид, что ничего особенного не случилось. Но, как оказалось, где-то под спудом, помимо рациональном мотивировки и даже вопреки ей, мне было глубоко не всё равно. Именно в этом мне и захотелось разобраться в какой-то момент.

 

II

На самом краю земли, посреди унылой долины, там, где не растёт ничего, кроме тополей с чёрной корой да жёлтых цветов – асфоделов, где один из рукавов девятируслого Стикса впадает в реку плача Кокит, от которой, в свою очередь, берёт начало медленно катящая свои тихие воды река забвения Лета, есть небольшая живописная лужайка, покрытая яркой, изумрудно сияющей в лучах солнца ароматной травой. Здесь поют птицы, и самый воздух кажется здесь свежее и слаще. Даже без устали дующий пронзительный ветер, царствующий по всей этой бесплодной равнине, на зелёной лужайке как будто стихает и уже не доносит сюда смрада болот и трясин Ахеронта – зловонной и неприветливой реки скорби. Здесь, на этом самом месте, нашла свою смерть возлюбленная Аида – нимфа по имени Мята, которая получила прозвище Мята Кокитида от названия заводи реки, на берегу которой она истекла кровью.

Аид вовсе не был таким суровым, каким его привычно считали из-за репутации мрачного царства Гадеса – в конце концов, светлый Олимп отошёл к Зевсу лишь по капризу жребия, когда братья после победы над титанами делили между собой владения, а ведь могло бы случиться и иначе. Но так уж вышло, что небо досталось Зевсу, грозное море – Посейдону, а Аиду, хотя он ни в чём не уступал ни одному, ни другому брату, пришлось примириться с судьбой и принять подземный мир. Как бы то ни было, владыка царства мёртвых был не только красивым и сильным богом, но и искусным любовником. Не приходилось Аиду когда-либо встречать женщины – ни богини, ни смертной, – в которой он не смог бы с необычайной лёгкостью разжечь пыл бурной страсти. Покорять холодных и надменных Аиду даже нравилось – нравилось, как склонялись они, как не своею силою – нет, но властью их же собственных побуждений он мог заставить любую женщину подчиниться ему, а в подчинении найти наивысшую радость. Может быть, из-за этого он и влюбился с первого взгляда, едва увидел спящую под кипарисом Персефону, когда они вместе с крылатым богом сна Гипносом вышли ночью на землю.

Персефона, дочь Зевса и богини плодородия, великой Деметры, росла странной девушкой. Она казалась чужой даже в собственном кругу. Ребёнком она не резвилась, не смеялась, не играла, а в то же время и к учёбе не проявляла особых талантов, несмотря на тщетные усилия премудрой Афины Паллады. Повзрослев, Персефона превратилась в вялую, невзрачную богиню, лишённую пыла, желаний и жизнерадостности. Не считая Деметры, души не чаявшей в дочери, все обитатели Олимпа относились к томной и мечтательной девушке, обладательнице бледных полупрозрачных щёк и тонких шёлковых волос, со снисходительной жалостью превосходства здоровых над больными.

Напрасно Гипнос предостерегал Аида, что внешность Персефоны выдаёт в ней холодную натуру, не подверженную ни ровному горению, ни даже редким вспышкам любовной страсти. Лишь сильнее распалился желанием владыка подземного мира – тем паче, что, как казалось ему, никогда до того не встречал он девушки, более достойной стать его женой. Не решаясь просить руки своей племянницы у Деметры, недолюбливавшей младшего брата и ни за что не согласившейся бы отпустить дочь в царство мёртвых, Аид вместо этого отправился к Зевсу, а Гипноса попросил навеять на громовержца крепкий сон. Зевс, как и рассчитывал Аид, был крайне раздосадован, будучи пробуждён от крепкого сна среди ночи, и, более желая отделаться от непрошеного гостя, чем вдаваясь в суть просьбы Аида, дал своё согласие на похищение Персефоны. После этого Аид уговорил богиню земли Гею вырастить в том месте Никейской долины, куда ходила гулять Персефона со своими подругами, дивные ярко-алые цветы. Па следующий день, как только увидела дочь Деметры чудо-цветы, сразу захотела набрать себе целый букет. Но только один-единственный цветок успела сорвать она – вдруг разверзлась земля, и из глубин на быстрой колеснице вырвался бог подземного царства. Быстрее молнии подхватил он девушку на руки и умчал под землю. Сомкнулась земля над похитителем и похищенной им Персефоной. Только вскрикнуть и успела дочь Деметры.

Богиня плодородия услышала этот крик. Она поспешила в Никейскую долину, всюду искала дочь, опрашивала её подруг, но той нигде не было. Девять дней и ночей, одетая в чёрные одежды, простоволосая, блуждала Деметра по свету, продолжая спрашивать каждого встречного об исчезнувшей дочери. Однако никто не мог ей помочь.

На десятый день, заливаясь слезами, Деметра обратилась к титану Гелиосу. «О бог лучезарный! – воззвала она к нему, – Ты видишь все с высоты небес. Если есть у тебя хоть капля жалости к несчастной матери, скажи, где моя дочь? Где мне искать её?» И ответил Деметре всевидящий Гелиос: «Знай, великая богиня, твою дочь похитил царь подземного мира Аид. Умерь же свою великую печаль, ведь стала Персефона женою твоего могущественного брата».

Боль утраты помутила разум богини. В гневе слала она проклятия небу и поклялась: «Ногой не ступлю я на Олимп, пока не вернут мне дочь, и ни единому зёрнышку не дам прорасти из земли!» И тогда всякий рост на земле прекратился. Листья на деревьях завяли и облетели. Леса стояли обнажёнными. Трава поблёкла; цветы опустили вниз свои пёстрые венчики. Не было плодов в садах, засохли зелёные виноградники, не зрели в них тяжёлые сочные грозди. Прежде плодородные нивы были пусты, ни былинки не росло на них. Замерла жизнь на земле. Голод царил повсюду. Гибель грозила людскому роду, но печаль по нежно любимой дочери так и не покинула Деметру, как не забыла она и своего гнева на Зевса.

Но и Аиду не принесла радости женитьба на Персефоне. Дочь Деметры скучала в царстве мёртвых, тосковала по матери, не любила мужа. Была и сама несчастна в браке, и к супругу неласкова и равнодушна.

Обманулся в своих ожиданиях Аид. Слишком поздно признал он, что переоценил силу своего искусного пыла, и понял, что мужчина бессилен, если женщина по-настоящему холодна.

Зевс тоже был разгневан – ведь не мог же он допустить всеобщей гибели из-за глупой обиды Деметры! Послал он тогда Ириду-радугу на землю, чтобы она позвала богиню плодородия на совет богов. Просила Ирида Деметру и умоляла, и даже яростью Зевса угрожала ей – непреклонной осталась богиня, не захотела возвращаться на Олимп прежде, чем возвратит ей Аид Персефону.

Послал тогда Зевс к своему брату Гермеса, поручив ему обходительными речами убедить царя подземного мира отпустить дочь Деметры. Спустился Гермес под землю, предстал перед сидящим на троне владыкой теней умерших и передал ему волю Зевса. Не осмелился Аид перечить громовержцу. Но прежде чем отпустить Персефону, попросил совета у Гипноса – навсегда утратить власть мужа над женой казалось Аиду позорным.

Могуч был бог Гипнос, любого умел усыпить, когда прилетал он на собственных крыльях с головками мака и рогом снотворного напитка в руках. Ни смертные, ни боги не могли ему сопротивляться, ни даже сам громовержец Зевс – и ему Гипнос мог сомкнуть грозные очи крепким сном. Могуч был бог Гипнос, и научил он Аида, что делать, и всем необходимым снабдил.

Прежде чем отпустить жену на землю, Аид угостил её сочным плодом персейона, наркотической разновидностью граната. Всего-то несколько зёрнышек проглотила Персефона. Она не знала, что в этих зёрнышках таилась великая сила, которая неодолимо повлечёт её обратно. Теперь Аид был уверен, что Персефона вернётся к нему. Взошла дочь Деметры на колесницу Аида, и бессмертные кони в одно мгновение перенесли её к матери. Бросились Деметра навстречу дочери, заключила её в объятия – снова с ней была ненаглядная Персефона. Вместе они вернулись на Олимп. Вновь нежной весенней листвой покрылись деревья, запестрели цветами луга, заколосились нивы. Все живое ликовало, славило богиню Деметру и её дочь.

Шло время. Старая луна много раз сменилась новой. Загрустила Персефона. Это проглоченные зёрна напомнили о себе. «Ты знаешь, как я люблю тебя, – обратилась Персефона к матери, – но отпусти меня хоть ненадолго к Аиду, ведь он мне муж. Я обещаю, что скоро вернусь.»

Аид, между тем, уже давно отчаявшись добиться от жены ответных чувств, одарил своей нежною лаской скромную нимфу Мяту. И даже и не особенно скрывался от Персефоны, ибо считал, что если та не способна на чувство любви, то и ревность должна быть ей неведома. Правда, Гипнос, близкий наперсник Аида, посвящённый в амурные похождения друга, предупреждал, что Персефона жестока и мстительна, но даже и бог сна не мог предположить, насколько трагически закончится для Мяты её связь с Аидом.

Хотя Персефона за всю жизнь так и не испытала чувства любви, она оказалась крайне ревнивой супругой. Вернувшись в царство мёртвых и узнав о привязанности Аида к нимфе, Персефона тут же в гневе бросилась преследовать её. Мята пыталась бежать, чтобы укрыться в топях Ахеронта, но упала, поскользнувшись на крутом берегу Кокита. В следующее мгновение Персефона настигла её и растерзала. Пролившаяся кровь окрасила воды Кокита и обагрила берег реки. Так умерла Мята. А на том месте, где оборвалась её жизнь, вскоре выросла густая изумрудная трава. Аид, не сразу узнавший о случившемся, уже не мог спасти нимфу, но затаил в своём сердце глубокую печаль и раскаяние от того, что не уберёг возлюбленную от лютого гнева Персефоны. И, дабы увековечить память о Мяте, придал траве пряный аромат, приятный и богам, и смертным.

Так и повелось с тех самых пор: каждый год на четыре долгих месяца покидает свою мать Персефона, и всякий раз Деметра погружается в печаль и снова облекается в тёмные одежды. И тогда вся природа горюет. Желтеют на деревьях листья, и срывает их осенний ветер; отцветают цветы, нивы пустеют, наступает зима. Замирает природа, пока не вернётся к своей матери Персефона из безрадостного царства Аида, спит, чтобы вновь проснуться в радостном блеске весны. Когда же возвращается к Деметре её дочь, великая богиня плодородия щедрой рукой сыплет свои дары людям и благословляет труд земледельца богатым урожаем.

Но хотя и проводит Персефона по-прежнему часть года вместе с мужем, ничуть не стала больше её любовь к нему, а ревность со временем лишь возросла. Так что теперь супруги по большей части пререкаются и бранятся, пока не закончится очередной срок их вынужденного сожительства. И лишь расставшись, вновь на какое-то время обретают душевный покой; Персефона – в доме матери, а Аид – утешаясь в объятиях других нимф, хотя и не так безмятежно, как прежде с Мятой. Даже самая радость соития всегда несёт с собой ощутимый оттенок печали – никогда не забыть ему прекрасной и свежей, как горный ручей, нимфы, жестоко поплатившейся за свою бескорыстную любовь к Аиду.

 

III

В тот достопамятный день мы с Аллой по традиции встречались на «нейтральной территории» – за маленьким угловым столиком в кофейне «Восточный экспресс», где стилизованно воспроизведена атмосфера роскошного железнодорожного вагона-ресторана начала двадцатого века, включая занавесочки, панели из морёного дуба, обилие зеркал и даже мягко освещённое пространство для особо важных посетителей, условно разделённое по одной из сторон зала невысокими перегородками на некоторые подобия железнодорожных купе с бутафорскими «стоп-кранами» для вызова официантов. Посуда и обслуживание тоже под стать. Ничего новомодного – фундаментальные столовые приборы, чай в подстаканниках, кофе, который вам приносят на мельхиоровом подносе прямо в закопчённой джезве. Словом, солидно и мрачновато, к тому же недёшево, при этом еда в «Экспрессе» добротная, но вполне ординарная. Мне, честно говоря, не так уж и нравится вся эта железнодорожная мишура, зато Алла от неё в восторге. Но главное достоинство заведения для нас не в этом, а в очень удачном расположении – в двух шагах от больницы скорой помощи, где я подрабатываю на полставки, и как раз с тыльной стороны комитета по образованию. Алле нравится ещё и то, что здесь она почти не рискует столкнуться с сослуживцами. Те, несмотря на близость заведения, в «Экспресс» не ходят, поскольку рядовым госбюджетным сотрудникам обедать здесь не по карману, а у тех, кто получает вознаграждение «борзыми щенками», видимо, имеются свои места для тусовки. Что побуждало Аллу старательно избегать встреч со знакомыми во время наших свиданий, мне никогда не было вполне ясно, хотя она и делала какие-то туманные и неправдоподобные намёки насчёт якобы сплетен на работе. Теперь всё, конечно, приобрело несколько другой смысл – но, впрочем, я и сейчас ни в чём не уверен. Во всяком случае, если раньше я не исключал, что она вела бы себя иначе, будь я в правильном «прикиде», то теперь у меня появились сомнения по этому поводу. Может быть, дело совсем и не в манишках. Кстати, сама Алла привычно не считается ни с расходами, ни с чисто физическими страданиями, когда на карту поставлен вопрос о том, как она будет выглядеть. За время нашего общения я уже поднаторел в особенностях кутюра и теперь могу чисто на глазок, по одному только внешнему виду, определять, например, индекс мучительности новой пары обуви. Вообще, у меня есть подозрение, что вопросами женской моды изысканного дизайна занимаются, главным образом, отставные мастера пыточных дел.

Отмечу, что и завсегдатаем этого пункта общепита я стал достаточно случайно, и тоже не без участия Аллы. Просто как-то раз, ещё в стадии начального ухаживания, я предложил ей вместе поужинать. Первоначально мы направлялись совсем в другое место, но совершенно неожиданно, прямо напротив входа в этот самый «Экспресс», столкнулись с их администратором по имени Артур, и как раз в ту минуту, когда тот спешил к началу своей смены. С этим хлыщеватым молодым человеком я был шапочно знаком ещё со времени моего предыдущего и до той поры единственного посещения вагона-ресторана прошлой осенью, когда по срочному вызову скорой откачивал Артура после анафилактического шока. В тот раз – как он впоследствии объяснил – ему не удалось устроить мне достойный приём по причине слабости организма. Зато теперь, несмотря на то, что прошло уже несколько месяцев, Артур, профессионально опознав меня в толпе, так радушно и искренне раскрыл руки для объятий, что избежать выражения благодарности было решительно невозможно. Правда, от объятий я ускользнул, ограничившись крепким рукопожатием, но символически отобедать с Артуром нам всё-таки пришлось, потому что он крепко схватил меня за рукав и не отпускал, пока не затащил прямо в купе для избранных посетителей. Впрочем, администратор был достаточно чутким человеком и не стал долго докучать – поднял тост за своего «спасителя» и умчался исполнять прямые служебные обязанности. На Аллу Артур произвёл самое благоприятное впечатление, а вот мой отказ приходить сюда обедать «за счёт заведения», как выразился администратор, вызвал у неё поток упрёков. Динамика упрёков в отношениях с девушкой на временной оси – отдельная тема, и очень интересная. С Аллой это происходило так: в самом начале её выговоры были робкими и относительно тактичными, затем, когда она уже вполне освоилась со мной, – резкими и продолжительными, а в последнее время стали более грубыми, но одновременно и более короткими. Видимо, сказался накопившийся отрицательный опыт и понимание того, что если в упрёках и есть какая-то польза для Аллы, то лишь сугубо в смысле эмоциональной разрядки. Но в описываемый мною момент она всё ещё пыталась действовать методом мягкого убеждения, поэтому наш диалог подзатянулся. Главное, Аллочка никак не могла понять причины моего упрямства.

– Подумаешь! Что тут такого? Ты ему жизнь спас, а тут – какая-то мелочь!

– Не то чтобы «спас», просто продлил немного.

– Как это?

– Не стал же он от моего лечения бессмертным! – пытался я отшутиться.

– Ну и что? Ты какую-то ерунду говоришь! А здесь так мило. Мы могли бы приходить сюда обедать по вторникам – у тебя смена в «скорой» как раз в двенадцать заканчивается.

– Мы и так можем сюда приходить, если хочешь. Ну, предположим, не обедать, – сделал я осторожную поправку, вспомнив астрономические цены в ресторанном меню, которое я всё же полистал из любопытства, – а, скажем, выпить кофе. Кофе здесь вполне приличный.

– Не понимаю, что здесь такого, если мы время от времени будем пользоваться гостеприимством твоего друга.

– Он мне не друг, а быть в долгу я не люблю.

– А он сказал – друг! К тому же, это не из его кармана. А если бы и из его – видел, какие у него «Картье»? Тысячи на три тянут. Не обеднел бы!

Несмотря на то, что меня коробит пересчитывание денег в чужих карманах, Алла любит щегольнуть информированностью во всём том, что касается всевозможных модных понтов. Я ей намекал, что подобную осведомлённость в порядочном обществе лучше не выставлять напоказ, поскольку, как известно, ничто так не выдаёт в человеке плебейскую сущность, как умение разбираться в дорогих марках часов, автомобилей и пиджаков. Но ей – как с гуся вода. Сдержанное достоинство – не её стихия. Скорее наоборот, она видит в сдержанности и скромности некоторую ущербность, причём, даже не без психологической подоплёки. Алла не может понять, как, например, можно не хотеть иметь те же «Картье». Она ещё может допустить, что кто-то может говорить, что «не хочет» иметь «Картье» по принципу «зелен виноград». То есть не могу себе позволить такой покупки – вот и говорю, что они мне не нужны. Но чтобы просто так, без причины, не хотеть – это уж совсем невероятно, для этого, как минимум, нужно быть «странным» в её классификации. Меня она после первого периода недоверчивого освидетельствования – не притворяюсь ли? – всё же причислила к этой категории и даже открыто говорит: «Саша, ты странный». Что, впрочем, не мешает ей ко мне хорошо относиться, видимо, такая разновидность странности не считается у неё опасной – это скорее что-то вроде странности деревенского дурачка, нежели странности какого-нибудь там злостного маньяка. Тем не менее, в тот раз Алла меня так и не поняла, обиженно надула губки. Пришлось пуститься в объяснения:

– Слушай! Ты же не маленькая! Как знать, чем всё это может закончиться? Смотри, какая здесь публика. Вот так походишь-походишь в ресторан на халяву, а потом тебя ещё куда-то позовут, но уже в профессиональном качестве, как врача. Полечить какого-нибудь пациента, у которого головная боль от огнестрельной дырки над правым ухом.

– Ну и что здесь такого? Даже если и так? Зато заплатили бы наверняка по-царски.

С размахом «царской оплаты» я знаком не понаслышке, потому что прошлой весной одного моего бывшего коллегу, известного тем, что он оказывал частные медицинские услуги «браткам», выловили из местного водоёма изрядно потраченным раками и прочей пресноводной фауной. Впрочем, об этом я рассказывать не стал, а ограничился констатацией личных мотивов:

– Может быть, может быть… Но вот так один раз, потом другой – и не заметишь, как окажется, что ты плотно сидишь у них на крючке. Нет уж, спасибо! Кроме того, даже если подобных предложений и не будет – ты же знаешь, что я не люблю одалживаться.

Пришлось Алле волей-неволей привыкать к мысли, что переубедить меня ей не удастся. Это заняло у неё немало времени, но к концу нашей трапезы она, похоже, «оттаяла». Во всяком случае, когда, уже у выхода, она заметила в самом углу кафе неприметный маленький столик, то вновь вернулась к моему предложению, несмотря на то, что всего лишь четверть часа назад отвергла его с негодованием:

– Хорошо! Тогда каждый вторник мы будем встречаться здесь ровно в двенадцать и пить кофе. Вон за тем столом! Ты хотя бы можешь договориться, чтобы это место по вторникам оставляли для нас?

Это я мог. Тем более что столик стоял немного на отшибе – не так близко от ряда «купе» и в то же время в некотором отдалении от стойки бара. Да ещё и чуть ли не в самой светлой части помещения, потому что прямо над столиком сходились два часто застеклённых окна фасадной части кафе. Окна были с тонким деревянным переплётом и напомнили мне веранду старой дедушкиной дачи. Этот уголок казался уютным, а если сесть спиной к стене, то и обзор из него открывался хороший – оттуда можно было видеть не только большую часть зала, но и кусочек городской площади, где в полдень буднего дня всегда оживлённо, многолюдно и не скучно.

Вот за этим-то столиком Алла и приоткрыла мне свою тайну, пока мы ждали кофе. Сначала она нервно курила, видимо, не решаясь на разговор, но потом начала довольно резко и даже агрессивно:

– Мне нужно тебе кое-что сказать. Только давай сразу договоримся: не надо меня воспитывать!

 

IV

Ревность на службе государства

Справка

«Леонид Васильевич Николаев (1904 – 29 декабря 1934) – убийца Сергея Мироновича Кирова. Член коммунистической партии, работал в Ленинграде инструктором историко-партийной комиссии Института истории ВКП(б). 1 декабря 1934 года застрелил Кирова в Смольном, что стало предвестием начала массовых репрессий. Расстрелян. До сих пор не реабилитирован, несмотря на очевидную сфабрикованность следственных материалов против него».

Всякие попытки придать делу Николаева характер заказного убийства, а самого его выставить в виде то секретного сотрудника карательных органов, то невинной жертвы режима и чуть ли не героя, конечно, неоправданны и даже смехотворны. Проблема, однако, заключается в том, что для обывательского мнения, не слишком осведомлённого и не привыкшего опираться на твёрдые факты, зато весьма эмоционального, судебный процесс, вынесший убийце смертельный приговор, и в самом деле выглядит как заранее тщательно спланированная оперативная разработка, особенно в свете массовых разоблачений конца двадцатого века. Тем не менее, при всей скандальной привлекательности, версия убийства по заданию НКВД или даже по указанию самого Сталина не соответствует действительности. Далёкий от политики бытовой конфликт всего лишь совпал с интересами комиссариата внутренних дел – впрочем, совпал весьма удачно и даже подсказал спецслужбам пути решения важнейших стратегических задач.

Прежде чем обращаться непосредственно к материалам дела, следует принять во внимание семейные обстоятельства и характер Кирова. Мария Маркус, жена народного трибуна, была больной, бесплодной женщиной, перенёсшей несколько инсультов, поэтому можно с достаточной степенью достоверности предположить, что с середины двадцатых годов она не вступала с мужем в половые отношения. Имело это обстоятельство решающее значение или нет, судить трудно, однако известно, что Сергей Миронович, любимец Сталина, партии и народа и большой донжуан, не скрываясь, а порою даже демонстративно заводил многочисленные романы. По свидетельству современников, он был особенно неравнодушен к балеринам – Ленинградский театр оперы и балета не зря долгое время носил его имя, хотя, бывая в столичных командировках, Сергей Миронович не обходил своим вниманием и Большой театр. Не одна и не две Терпсихоры прошли через постель Кирова. Тут побывали и донна Анна, и Жизель, и солистки, и кордебалет, что же касается лебедей, то их никто не удосуживался считать. Как истинный сын трудящихся, чуждый сословных предрассудков, не чурался Киров и менее возвышенных созданий, в частности, из числа тех, что были заняты в сфере обслуживания Ленинградского обкома партии. И вышло так, что милее, чем утончённые женщины артистического круга, для него стала скромная официантка, работавшая при секретариате в Смольном, впрочем, не исключено, что ему просто приелись худосочные балерины. Киров впервые увидел пышнотелую рыжеволосую красавицу Мильду Драуле в конце двадцатых годов. Он влюбился немедленно и без оглядки и пронёс свою неистовую страсть к Мильде до самой смерти. Ко времени знакомства Драуле уже несколько лет была замужем за Леонидом Николаевым, но Кирова никогда не останавливали такие мелочи, как семейное положение нравившихся ему женщин. В 1930 году Мильда и Киров вместе отдыхали в санатории ВЦИК, и ровно через 9 месяцев у четы Николаевых рождается сын, по воспоминаниям современников, очень похожий на Кирова. Чтобы пресечь сплетни, начавшие циркулировать в Смольном по поводу ребёнка, родившегося в результате связи первого секретаря с замужней женщиной, Кирову пришлось позаботиться о новом месте работы для Драуле. Летом 1933 года она перешла в управление уполномоченного наркомата тяжёлой промышленности, а в ноябре заняла там привилегированную «номенклатурную» должность инспектора по кадрам с окладом 275 рублей, то есть стала получать больше мужа. Догадывался ли о чём-нибудь Николаев? Скорее всего, да, но до поры до времени терпел измены своей жены со всемогущим первым секретарём обкома Ленинграда и даже не брезговал принимать его покровительство. Так, когда Николаев, отличавшийся исключительно неуживчивым характером и неоднократно писавший в газеты кляузы на своё начальство, был исключён из партии «за создание склоки через печать», он не побрезговал через жену обратиться к Кирову за помощью, и тот содействовал его восстановлению в партии и устройству на работу в райком. В августе 1932 года не без помощи Кирова Николаев становится инспектором «Ленинградской контрольной комиссии» – органа партийной «Рабоче-Крестьянской инспекции», а в октябре 1933 года его зачислили «инструктором истпарткомиссии» в Институт истории ВКП(б). Однако в апреле 1934 года Николаева опять увольняют. Добиваясь восстановления в Институте истории ВКП(б), где на непыльной должности инструктора ему шла не только приличная зарплата, но и полагались привилегии в «снабжении», он пишет буквально десятки жалоб в различные инстанции. «Вот уже четвёртый месяц сижу без работы и без снабжения», – жалуется Николаев в письме на имя Кирова, датированном июлем 1934 года. Письмо, тем не менее, остаётся без ответа, потому что к тому моменту Мильда уже твёрдо решила подать на развод и сообщила об этом как своему мужу, так и Кирову. Оставшись отныне без всякой поддержки, Николаев выходит на тропу войны. Видимо, уже тогда Николаев был под наблюдением органов НКВД, которые не только ничего не сделали для предотвращения убийства Кирова, но и способствовали осуществлению этого плана. Когда вооружённого Николаева, подозрительно шнырявшего возле резиденции Кирова, задержала охрана (это произошло 15 октября 1934 года), он был отпущен по распоряжению никого иного, как первого заместителя начальника УНКВД СССР по Ленинградской области Ивана Васильевича Запорожца. Несмотря на то, что Николаев не смог объяснить охране, зачем он шатался под окнами дома Кирова с револьвером в кармане, изъятый при задержании ствол был также возвращён владельцу, поскольку Николаев, как, впрочем, и многие другие члены партии и комсомольские работники, имел разрешение на ношение оружия. Разрешение было выдано будущему убийце Кирова органами внутренних дел ещё в 1924 году и вновь подтверждено в 1930-м. Таким образом, несмотря на небольшую отсрочку, уже через полтора месяца ревнивый муж смог осуществить свой замысел. Официальная версия КПСС безапелляционно гласит, что Киров стал жертвой заговора: «1 декабря 1934 года в Ленинграде, в Смольном, был убит член Президиума ЦИК СССР, член Политбюро и секретарь ЦК ВКП (б), секретарь Ленинградского обкома и горкома партии Сергей Миронович Киров. В этот день Киров выехал из своей квартиры в доме № 26/28 по улице Красных Зорь (сегодня это Каменноостровский проспект) и около 16:30 прибыл в Смольный. По центральной лестнице поднялся на третий этаж, миновал основной коридор и начал движение по левому коридору в сторону своего кабинета. В это время Киров был убит выстрелом из револьвера в затылок. На месте преступления задержали убийцу – Леонида Васильевича Николаева, у которого обнаружили револьвер системы наган образца 1895 года № 24778 выпуска 1912 года с пятью патронами, двумя стреляными гильзами в барабане и портфель с документами. В ходе следствия, кроме Николаева, по данному делу были арестованы и преданы суду ещё 13 человек. 29 декабря 1934 года Военная коллегия Верховного суда СССР признала, что убийство Кирова было совершено подпольной террористической зиновьевской организацией, возглавляемой так называемым «Ленинградским центром». Все 14 подсудимых были приговорены к расстрелу». В многотомной «Истории Коммунистической партии Советского Союза» (том 4, кн. 2) под редакцией П. Н. Поспелова и в учебнике «История Коммунистической партии» под редакцией Б. Н. Пономарёва говорилось следующее: «Душегубство С. М. Кирова – акт политического террора». «Задержанный на месте преступления убийца ненавидел партию и её руководящих деятелей. Органы правосудия вынесли убийце строгий, правильный приговор».

Следует отметить, что поначалу следствие было менее единодушным. Уже в полночь первого дня следствия обозначились три возможные версии, объяснявшие причины трагического преступления. Первая – убийство на почве ревности, что фактически подтверждал и допрос Мильды ровно через пятнадцать минут после убийства Кирова. Вторая версия – «германский след». Неожиданно всплыла связь Николаева с германским консульством. Обратить же внимание на такие, более чем непонятные, отношения с этим учреждением заставило следующее. Оказалось, что Николаев летом и осенью неоднократно посещал германское консульство, после чего всякий раз направлялся в магазин Торгсина, где покупки оплачивал дойчмарками. Однако вечером 4 декабря направленность следствия резко изменилась. Агентурным путём – от подсаженного в камеру к Николаеву осведомителя – следователи получили фамилии людей, с которыми обвиняемый более десяти лет назад работал в Выборгском райкоме комсомола и которые впоследствии превратились в «сторонников» Троцкого либо Зиновьева. Основной, а затем и единственной стала версия политического убийства. 16 декабря Зиновьева арестовали вместе с ещё одним бывшим членом политбюро – Каменевым. На следующий день в передовице газеты «Правда» появилось объяснение причин: «Гнусные, коварные агенты классового врага, подлые подонки бывшей зиновьевской антипартийной группы вырвали из наших рядов товарища Кирова». Ещё через пять дней обвинение против бывшего руководителя Коминтерна, который перед революцией вместе с Лениным скрывался в шалаше в Разливе, конкретизировали. «Мотивами убийства товарища Кирова, – указывалось в сообщении «В Народном комиссариате внутренних дел», – явилось стремление добиться таким путём изменения нашей политики в духе так называемой зиновьевско-троцкистской платформы». Так завершилась переквалификация бытового преступления в политическое. Сталин умело использовал убийство Кирова в собственных целях. Разумеется, лидер питерских коммунистов не мог погибнуть от руки мужа любовницы, его могли убить только злые враги. Убийство Кирова дало Сталину возможность провести чистку партии и руководства государственных органов от октябрьского поколения большевиков и окончательно укрепить режим личной власти.

Интерес к обстоятельствам убийства Кирова не угасал на протяжении многих десятилетий. На XXII съезде партии H. С. Хрущёв высказал версию о загадочности обстоятельств убийства Сергея Мироновича и сделал достаточно прозрачный намёк на сталинский след подготовки покушения. Перья историков заскрипели. Появился целый пласт литературы о злодейском заговоре Сталина, который, впрочем, резко сократился в брежневскую эпоху, когда в стране были приостановлены практически все публикации о преступлениях Сталина. С приходом перестройки запрет был снят. Б романе А. Рыбакова «Дети Арбата» Кирову и подготовке его убийства вновь уделено немало внимания. Следует заметить, что, вопреки разным политическим целям, Сталин, а за ним Хрущёв и Горбачёв, исходя из своих собственных интересов, единодушно пытались сохранить репутацию Кирова как рыцаря без страха и упрёка. Тем не менее, сохранившиеся с 1934 года протоколы первоначального расследования, а также более поздние данные судебно-медицинской экспертизы убедительно доказывают версию именно бытового убийства, причём совершённого при достаточно скандальных обстоятельствах. Прежде всего укажем на нестыковки официального заключения с убедительно установленными и задокументированными фактами. Выстрелы в Смольном прозвучали в 16:30. Ровно через пятнадцать минут в доме № 4 по Литейному проспекту – в Управлении НКВД по Ленинграду и области – начальник четвёртого отделения секретно-политического отдела Коган начал допрос Мильды Драуле. Четверть часа – это как раз то время, за которое можно спуститься с третьего или второго этажа Смольного, сесть в машину и проехать, практически по прямой, по Шпалерной до Литейного, что свидетельствует о том, что Драуле во время убийства находилась именно в Смольном, где она в то время уже не работала. Когда Мильду доставили в ОГПУ, на ней были только пальто и туфли. Это косвенно доказывает, что в момент убийства она была совершенно голой. В соответствии с протоколом допроса одного из телохранителей Сергея Мироновича, убийство случилось не в коридоре Смольного, как принято считать, а в кабинете Кирова. Охрана не сразу смогла открыть дверь кабинета после выстрела: она была подпёрта телами убитого Кирова и упавшего в обморок Николаева. Пулевое отверстие в околыше фуражки Кирова, приобщённой к делу, не соответствовало пулевому отверстию в его черепе. Кроме того, головной убор был прострелен уже позже, из нагана, который не принадлежал Николаеву, – пуля имела мельхиоровую оболочку. Это доказывает факт «подгонки» доказательной базы под «коридорную» версию политического убийства, согласно которой Киров был застрелен, когда находился в вертикальном положении. На самом же деле, роковой выстрел был произведён не сбоку, как это должно было быть, если придерживаться официального заключения, а сверху. Поскольку Леонид Николаев отличался очень низким ростом, отверстие от пули в черепе Кирова предполагает только один вариант. Сергей Миронович прошёл к себе в кабинет в сопровождении начальника охраны Борисова. Тот, проводив его лишь до дверей, отправился в помещение для отдыха охранников. Он наверняка знал, что давняя любовница Кирова уже ждала его в кабинете. Знал об этом и Николаев, который следил за женой и видел, как Мильда вошла в комнату Кирова. Убийца выждал какое-то время, затем ворвался внутрь и, застав парочку в процессе соития, потерял голову и, будучи в состоянии аффекта, застрелил Кирова на месте. Трассологическая экспертиза показала, что Киров в момент выстрела находился, скорее всего, в горизонтальном положении, с лицом, обращённым вниз. Какова бы ни была его поза, он, во всяком случае, вряд ли стоял, выпрямившись во весь рост, иначе траектория пули в черепе была бы совсем иной.

Сталин обладал своеобразным чувством юмора, поэтому банальное бытовое убийство из ревности сыграло роль детонатора политических репрессий, которые вошли в историю под названием «большой террор». «Месть» Сталина за любимца партии была ужасна. Основного свидетеля, начальника охраны Борисова, который мог бы поставить под сомнение выводы следственной группы, ликвидировали ещё в процессе дознания. Против Николаева и его знакомых НКВД был сфабрикован процесс по участию в подпольной зиновьевской организации, возглавляемой неким «ленинградским центром». Менее чем через месяц (29 декабря) Военная коллегия Верховного суда СССР приговорила Николаева к смертной казни, и он был немедленно расстрелян. Его жену Мильду Драуле сначала исключили из партии, а позже, 10 марта 1935 года, она была также расстреляна. Дети Мильды исчезли. Скорее всего, им сменили документы и отправили в детский дом. Вся семья Николаева и мать Мильды Драуле были расстреляны через два или три месяца после покушения. Невинные жертвы произвола, они не были реабилитированы до 1991 года, когда их дело появилось на страницах советской прессы. Общее число репрессированных после убийства Кирова составило 267 тысяч в 1935 и 275 тысяч в 1936 году, что превысило даже рекордные до тех пор показатели периода насильственной коллективизации.

 

V

Честно говоря, я ждал, что Алла заговорит о какой-нибудь неприятности с того самого момента, как мы встретились: уж больно решительный и даже воинственный был у неё вид. Для изучения мимики небезразличного вам человека требуется не так уж много времени, что бы там ни утверждали психологи, а мы с Аллой общались достаточно долго. Тем более что, скажем откровенно, не с её лицом садиться за преферанс. Игра эмоций проступает у неё в чертах мгновенно и ярко, независимо от окрашенности заряда. На этот раз заряд был явно негативный, с примесью истеричности. Движения рук тоже выдавали беспокойство. В начале нашего знакомства я несколько раз в подобных ситуациях, едва лишь начиная ощущать атмосферу напряжения, пытался задавать Алле участливые вопросы, с тем чтобы её успокоить или хотя бы отвлечь, но со временем на опыте убедился, что проявление тревожной заботы только подстёгивает приступы гнева. Самое лучшее – с выражением преданности и бесконечного терпения вглядываться ей в глаза. Грозы и тогда не избежать, но в последнем случае это, по крайней мере, всего лишь гроза, а не какой-нибудь смерч или тайфун. Наверное, почти каждый мужчина бывал хотя бы раз растерян, получая от женщины отчёт о некой возникшей у неё проблеме. Иногда проблема имеет к вам хоть какое-то отношение, пусть даже весьма отдалённое, иногда и вовсе не имеет никакого. Вне зависимости от этого, суетиться не нужно, здесь главное – подавить в себе импульс типичной маскулинной реакции. Не нужно идти на поводу у инстинкта: немедленно искать приемлемое решение и приступать к спасательным функциям, причём тем экстреннее, чем напряжённей конфликтный фон разговора. Не исключено, что это вовсе не то, что от вас требуется. Возможно, всё, что действительно нужно в такой момент – лишь небольшая демонстрация моральной поддержки. Но не прельщайтесь кажущейся простотой задачи. По ходу действия нужно быть готовым к динамичной смене декораций. Например, если вы предполагаете, что наилучшая политика – выражение безоговорочного согласия, то это может завести беседу в эмоциональный тупик. Не исключено, что в силу обстоятельств ваша подруга не имела возможности выплеснуть свою агрессию в реальных условиях – например, получая несправедливый, по её мнению, нагоняй от сурового шефа, – а такой недальновидный вариант вашей поддержки только блокирует моральную разрядку. Тут, напротив, следует «подставиться», отшутившись или же выставив какие-нибудь возражения. Только не слишком состоятельные – чтобы дать подруге возможность наголову разбить глупые тезисы и получить моральную компенсацию за ваш счёт. Не любите быть «мальчиком для битья»? Ну что ж, это дело вкуса. Я, например, считаю, что пять минут мнимого унижения – не слишком большая плата за последующий более-менее приятный и мирный вечер. А в случае с Аллой – ещё и расцвеченный половыми излишествами. На сей раз, однако, интуиция меня очень подвела – вот вам наглядный пример динамичной смены декораций. Да и моё унижение оказалось далеко не мнимым, хотя проистекало из предыстории, выходящей далеко за рамки текущего момента. Как бы то ни было, но, когда я брал её руку в свои, чтобы через стол поцеловать кончики холодных пальцев, ещё ничто не предвещало грядущих потрясений. Тут-то она и выдала:

– В общем, так… Меня шантажируют.

Это было настолько не про нас, что я в первый момент подумал, будто Алла меня разыгрывает.

– Понятно, – ответил я ей в тон, понизив голос и придав ему таинственности. – Дай угадаю. Тыс сообщниками ограбила банк, а затем анонимно сдала их. Сама тем временем забрала все деньги из тайника, изменила внешность и укрылась в Энске под другой фамилией. Но главарь вышел из тюрьмы, нашёл тебя и теперь грозит разоблачением, если ты не поделишься. Правильно?

– Боже, какой идиот!

– Возможно, ты к нему слишком строга.

– Чего? – не поняла Алла.

– Возможно, он не такой идиот, каким кажется.

– Ты, правда, не понимаешь, что мне не до шуток? Меня шантажируют.

– Где это ты так отличилась? Чем, интересно, тебя вообще можно шантажировать? Планами внеклассной работы за первое полугодие?

– Чем? Всего лишь домашней порнушкой.

Тут уж пришла моя очередь взволноваться и даже приоткрыть рот. Не в силах сохранять невозмутимость, я, кажется, только и смог проблеять в ответ, всё ещё пытаясь придать разговору иронический оттенок:

– Ты что у нас, ещё и порнозвезда, в дополнение ко всем своим прочим талантам?

Но тут же осёкся, потому что Алла, закусив нижнюю губу, стала пристально рассматривать свои ногти. Это было верным признаком, что она собирается плакать. Лицо её стало серьёзным и бледным – очевидно, моей подруге было действительно не до шуток. Как-то вдруг и мне стало не до шуток, причём в глубине сознания я уже непроизвольно искал оправдательные мотивы. Первая любовь. Он и она. Безграничное доверие и непреодолимая страсть. А теперь оказалось, что возлюбленный, которому девушка легкомысленно вручила свою честь, оказался подонком. Не слишком оригинальный сюжет, пожалуй, даже тривиальный. Но, как выяснилось позже, этот вариант фабулы оказался не только избитым, но и весьма далёким от истины – Алла очень быстро лишила меня иллюзий и устранила всякие сомнения.

– Ну и что мне теперь делать? – спросила она после того, как закончила свой рассказ.

– Я не знаю… Мне нужно это как-то переварить.

– Тогда вечером?

– Не сегодня. У меня через три часа с небольшим начинается смена. Давай завтра. До завтра же ничего не изменится, правильно?

– Правильно.

Я, и вправду, не знал, что ей посоветовать. А самое главное – мне действительно нужно было всё «переварить». Не в том смысле, что теперь делать ей, а в том, что теперь делать мне самому. Я был, по меньшей мере, озадачен. Это хорошо, что у меня как раз была вечерняя смена, иначе Алла, наверное, приехала бы с работы ко мне в квартиру, а я не имел понятия, как мне следует себя с ней вести. В тот день я не был уверен, что смогу хотя бы дотронуться до неё.

 

VI

Следственным отделом по Мичуринскому району г. Коврина 16 декабря 2005 года возбуждено уголовное дело по признакам преступления, предусмотренного ч. 1 ст. 105, ч. 3 ст. 30 п., а ч. 2 ст. 105 УК РФ, по факту убийства 44-летней Галины Кравченко и покушения на убийство 20-летней Анны Петровой.

Следствием установлено у что убитая Галина Кравченко являлась матерью 22-летнего Сергея Кравченко и свекровью Анны Петровой, которые проживали в её квартире в пос. Железнодорожный г. Коврина. Вечером 16 декабря 2005 года Сергей Кравченко на почве ревности нанёс своей жене множественные удары ножом. При этом Галина Кравченко попыталась пресечь его действия и защитить невестку, в связи с чем сын нанёс удары ножом также и матери. От полученных ранений Галина Кравченко скончалась на месте. Однако гибель Анны Петровой удалось предотвратить вследствие своевременно оказанной медицинской помощи прибывшими врачами, которых вызвали соседи.

Установлено, что незадолго до совершения преступления Сергей Кравченко подготовил записку, в которой указал, что намерен убить жену и всех её любовников.

В настоящее время подозреваемый задержан. Рассматривается вопрос об избрании меры пресечения в виде заключения под стражу. По уголовному делу проводятся необходимые следственные действия, направленные на установление всех обстоятельств совершенного преступления. Предварительное расследование продолжается.

Криминальные сводки, 17 декабря 2005 года

 

VII

Алла приехала ко мне вечером следующего дня, когда я уже морально подготовился к тому, чтобы навсегда с ней расстаться. Прошло почти тридцать часов с того момента, когда мне стали известны некоторые подробности об аспектах её интимной жизни – причём такие, о которых лучше было бы вовсе не знать. Дозвонись я накануне чуть раньше Оле Норкиной, мои сомнения наверняка перешли бы в твёрдую решимость. И не пришлось бы мне тогда становиться свидетелем и в какой-то степени даже участником последующих событий. Задним числом следует признать, что это, вероятно, было бы лучше всего. Ольга умна, наблюдательна и мастерица по части точных характеристик. Самое противное то, что её характеристики трудноопровержимы, потому что, объективно говоря, справедливы. Хотя радости от подобной справедливости мало. Вот знаете, как это иной раз бывает в отношении людей, которые нам нравятся? Порой мы сами, без посторонней указки, видим или хотя бы подозреваем в них отдельные дефекты, однако подсознательно стараемся «отретушировать» любимые образы – по крайней мере, пока какой-нибудь досадный случай не обнажит истину в самом неприглядном свете. Норка отравила не одно моё увлечение, потому что обладает талантом, не высказывая ничего резкого или ядовитого по форме, обращать внимание как раз на те детали, которые я предпочёл бы не заметить. Причём либо талант её избирателен, либо Норка уверена, что старая дружба предполагает особые права, однако с другими она не обнаруживает этой своей склонности в той же мере. Но уж со мной ей не приходит в голову церемониться. И хотя ни одна из близких мне женщин не пользовалась у Норки особым расположением, моей бывшей жене, единственной из всех, Оля всё же снисходительно давала какие-то поблажки. Во всяком случае, до моего развода – потом-то она, само собой, высказала то, что думала о Нине, предельно откровенно и даже ненормативно. Возможно, изначальная сдержанность объяснялась тем, что в период ухаживания и последующей женитьбы на Нине я ещё учился в Оренбургском институте и для Норки был вне зоны досягаемости. А после нашего с Ниной переезда в мои родные места Ольга, пожалуй, могла считать ситуацию безнадёжно запущенной – что толку махать кулаками после драки? Но что касается Аллы, то та уж точно никаким дипломатическим иммунитетом никогда не обладала. При том, что я пытался безжалостно пресекать, на первый взгляд, столь же невинные, сколь и иезуитские по сути Ольгины инсинуации, ей удавалось успешно донести до моего сведения всё, что она хотела. Причём дело, конечно же, не касалось явных изъянов – Норкина достаточно хорошо меня знает, чтобы быть уверенной в том, что они и так не прошли мимо моего внимания. Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы заметить в характере Аллы такую черту, как вздорность. А что касается упрямства, то, даже не будучи выдающимся физиономистом, достаточно один раз посмотреть на её лицо. Нет, Норка, конечно, привычно копала глубже, так что даже и те личные особенности Аллы, которые мне импонировали при первых встречах, выворачивались своей изнанкой: изысканность – снобизмом, жизнелюбие – эгоистичностью и полной неразборчивостью в средствах, когда дело так или иначе касалось карьерного роста, а природный оптимизм – неспособностью к состраданию. Конечно, некоторую роль здесь сыграло и то обстоятельство, что Алла, едва познакомившись с Ольгой, тут же сцепилась с ней, когда я имел глупость свести их вместе на служебной маёвке. А первые впечатления, как известно, наиболее яркие. Правда, в данном случае они были не самыми первыми, но тем не менее. Это был всего лишь второй раз, когда она видела Аллу, не считая того случая, когда неожиданно приехала ко мне домой в момент романтического свидания.

Конечно, если исходить из предыстории, то выезды на природу в составе нашего больничного отделения – традиционная территория Норки, и, пожалуй, я поступил бы умнее, воздержавшись от появления на маёвке в сопровождении Аллы. Дело в том, что бок о бок со мной, в той же больнице, работает ещё один наш общий соученик, Вадим Большаков, чей выпуск по времени пришёлся как раз между моим и Олиным. Таким образом, втроём мы представляем собою живой ряд преемственности Мичуринской средней школы. Как раз Вадим и положил начало этой традиции, пригласив Норкину на маёвку ещё четыре года назад, и она как-то очень органично «вписалась» в компанию моих коллег, причём при нашем с Вадиком минимальном участии. Впрочем, это не так уж удивительно. Так сложилось, что, хотя состав работников в отделении разбит примерно поровну между полами, среди женщин почему-то сплошь преобладают ветераны труда. Трудно представить, как выглядели бы эти выезды на природу, если б и наши «бабушки» дружно принимали в них участие, но все они, не считая давным-давно разведённой и одинокой Флюры Муминовой да двух-трёх санитарок, предпочитают проводить праздники дома, в окружении детей и внуков. Кстати, до своего развода я и сам не был завсегдатаем производственных гулянок, так что я их понимаю. Как бы то ни было, но с тех пор Ольга всегда ездила на маёвки вместе с нами, за исключением прошлого года. Но и то – лишь оттого, что буквально накануне была поставлена всё тем же Вадиком и примерно в той же компании в двусмысленное положение, а вовсе не потому, что не получила приглашения. Если мои отношения с Олей можно определить как близкую дружбу с элементами матриархата, то у Вадика к Норкиной – как он доверительно сообщил мне давным-давно, правда, туманно и в иных словах, – неувядающее чувство безответной любви, выражаемое, впрочем, столь робко, что его вполне можно принять за простую предупредительность галантного кавалера. Именно так Норка и считала до поры до времени, пока Вадик не напился на собственных именинах и, видимо, от избытка чувств, тут же, в присутствии всех гостей, не объяснился ей в любви – стоя на коленях, как в водевилях прошлого века, и в таких же цветисто-водевильных выражениях. Я нашёл эту сцену одновременно и смешной, и пронзительно печальной, но плохо скрываемая улыбка не пошла мне на пользу, потому что Норка вдруг неизвестно отчего расплакалась и потом дулась на меня ещё целую неделю, что для неё нехарактерно. Этой загадки я так и не разгадал. И в конце концов списал всё на выпивку, хотя, по правде говоря, в тот вечер никто, кроме Большакова, не проявлял большого радения по части спиртного, а Ольга так и вообще, по-моему, почти не пила.

Как бы то ни было, но когда через два дня после Большаковских именин Норкина не появилась на маёвке, то Вадик, самокритично подвергнув анализу причинно-следственные связи, тут же поехал к ней домой – извиняться и обещать, что подобного безобразия больше не повторится. А такой поступок – уже сам по себе почти подвиг. Оля так же, как и я, живёт на самой окраине города, только, в отличие от меня, не на западной, рабочей, стороне, а на южной, очень живописной, расположенной прямо у излучины реки. Там у Норки имеется в безраздельном владении очень ветхий, но в то же время и очень уютный домик, полученный в наследство после смерти бездетной двоюродной тётки. В любом случае, добираться туда без личного транспорта – долго и непросто. Неизвестно, о чём Большаков с Норкиной говорили в тот день и оценила ли она его беспрецедентный героизм или же он так и остался незамеченным, во всяком случае, недоразумение, по-видимому, было исчерпано.

Наверное, не стоило бы так активно таскать Аллу повсюду за собой, но в тот момент она мне просто безумно нравилась, так что я представлял её своим приятелям чуть ли не с гордостью учёного, переживающего эйфорию только что сделанного им великого открытия. К тому же так получилось, что вся моя жизнь разбивается на три неравных периода, причём первый и второй отделены чисто географически как друг от друга, так и от нынешнего времени. Из друзей и знакомых своих ранних лет, если не принимать в расчёт коротких поездок в родительский дом во время отпуска, я сейчас вижусь только с Ольгой и Вадиком. А бегство жены оборвало всякую связь со студенческим периодом моей жизни, причём я даже не уверен в том, что хотел бы увидеться с нашими некогда общими друзьями в роли брошенного мужа. Пожалуй, нет. Может быть, когда-нибудь, но, во всяком случае, не теперь. Возможно, это прозвучит глупо, но ныне основная и, как мне кажется, далеко не худшая часть моего круга общения представлена некоторыми из моих коллег. Я у них многому научился и в профессиональном, и просто в человеческом смысле. Они были рядом, когда у меня ещё было маловато опыта и я нуждался в совете, и они же помогли мне пережить тяжёлую тёмную осень четыре года тому назад – один бы я, наверно, не справился. Конечно, больше всех приятелей, даже вместе взятых, мне тогда помогла Норка, но её попечительство я привык ощущать как что-то само собой разумеющееся – иногда немного докучливое, иногда приятное, но совершенно неотвратимое.

Обычно наши отъезды на маёвку происходят от сквера при драматическом театре. Там очень удобное место сбора, а если идёт дождь, то всегда можно укрыться под портиком фойе. В назначенное время специально нанятый автобус доставляет нас на речку и сразу же уходит, возвращаясь только вечером, чтобы развезти всех по домам. Расходы на автобус берёт на себя больница, делая вид, что наш пикник – это выездное производственное совещание. Говорят, что раньше субсидии были более щедрыми и включали все издержки на еду и питьё, но я таких времён уже не застал, хотя раз в год наше начальство вполне могло бы позволить себе разориться.

Мы подошли к скверу одними из первых, сразу вслед за Флюрой, и, насколько я мог судить, представляя Аллу по очереди своим сослуживцам, она произвела на всех приятное впечатление. Рентгенолог Арик Кац, кругленький и лысый, как бильярдный шар, что, в совокупности с полным неуспехом у женщин моложе сорока лет, всё же не мешает ему считать себя неотразимым мужчиной, тут же оттеснил Аллу к периферии нашей гурьбы и начал ей что-то сладко ворковать на ушко. Даже появившаяся одной из последних Норка – и та изобразила на своём лице подобие дружеской улыбки, а это дорогого стоит. Как я уже упоминал, Ольга по освящённой годами привычке смотрит на моих девушек с позиции строгой матери, чей не имеющий себе равных отпрыск априори обречён довольствоваться большим или меньшим мезальянсом. Тем неприятнее мне было от того, как развернулись события чуть позже, когда мы уже вдоволь нарезвились, опорожнили несколько бутылок вина и почти покончили с незамысловатым, но вкусным ужином – что может сравниться с хорошим шашлыком из молодого барашка?

Начало раздору нечаянно положил нервно размахивающий шампуром Вадик, пожаловавшись на то, как его брата с семьёй, на днях приезжавшего навестить родителей, больше семи часов продержали на границе. Наличие в машине сердитой жены с орущим трёхлетним ребёнком на руках, и без того заранее напрягшейся в предвкушении табельной встречи со свекровью и свёкром, отнюдь не оздоравливало обстановку ожидания. В довершение всего, когда наглухо рассорившиеся между собой путешественники наконец появились у дверей отеческого дома, мама Вадика с порога начала пенять им, что запечённый по случаю торжества гусь безнадёжно пересушен, что она больше не будет ничего разогревать, что их ждали гораздо раньше и что тётя Валя, специально приезжавшая из Медвянинского микрорайона «повидаться с Серёженькой», обиделась и уехала домой. На этом месте невестка подхватила дочку на руки и быстрым шагом двинула по улице в направлении автовокзала. Пока Серёжа орал на маму, обвиняя её в отсутствии чуткости и зверином эгоизме, невестки и след простыл. Затем начались поиски беглянок. Подозревая самое худшее, а именно сепаратное убытие, семья Вадика устроила свою первую облаву на автовокзале. После того как выяснилось, что расписание рейсов не давало невестке ни малейшей надежды на скорое расставание с родственниками, было проведено ещё несколько бессмысленных и бессистемных рейдов на машине в различные места культурного отдыха горожан, включая всевозможные карусели в парке, потому что мама Вадика «не представляла, куда ещё можно повести ребёнка». Вадик нехотя принимал участие в розыскных мероприятиях, хотя и считал это рафинированным идиотизмом, но если бы он вздумал уклоняться, то его тут же заклеймили бы как дезертира и ренегата. Он даже успел горячо раскаяться в том, что, по случаю визита брата, поменялся со мной дежурством на работе и поехал к родителям – вместо того чтобы спокойно наслаждаться работой в своём отделении больницы или даже в приёмном покое, да хоть где! В конце концов, когда он уже почти придумал благовидный предлог для срочного возвращения в областной центр, они чуть не наехали на появившуюся непонятно откуда прямо под колёсами невестку. Снова начался обмен взаимными упрёками, в процессе которого выяснилось, что измученная женщина купила себе билет в кинотеатр и вместе с ребёнком легла спать на пустых сиденьях заднего ряда, а сердобольная билетёрша не стала её будить после первого фильма и позволила проспать ещё один сеанс. В заключение вся компания вернулась домой, чтобы дружно съесть пересушенного гуся и снова расстаться до новой радостной встречи.

Вадик рассказывал об этом, нервно смеясь, но на самом деле «пограничная» тема болезненна для очень многих жителей нашего города, которые однажды поутру обнаружили себя живущими в другом государстве по капризу дорвавшихся до власти державного алкоголика со товарищи. В этих широтах огромное число смешанных семей, у той же Норки половина родственников живёт по ту сторону границы. Что касается Вадика, то он у нас настоящий «суржик». Мало того, что он происходит от русско-украинских корней, так вот вам ещё один забавный казус: его русские предки – с Полтавщины, а украинские, наоборот, исторически жили в Воронежской области. Теперь и брат Вадика женат на такой же полукровке, да ещё и с примесью осетинской струи. Хотя районный городок, где мы выросли, и не отличается специфическим диалектом, Вадик даже изъясняется на натуральном суржике – видимо, привычки детства и семейного лексикона глубоко в него въелись, а может быть, у него просто ни разу не возникало ощущения несоответствия. В отличие от нас с Ольгой, он никогда не удалялся на жительство дальше чем на двести километров от места, где тридцать с чем-то лет назад появился на свет, а там суржик – дело хотя и не типичное, но нередкое. Словом, сообщение Большакова получило самый живой отклик – ничего удивительного, что и другие собеседники внесли в обмен мнениями свою скромную, но пылкую лепту о вымогательствах наглых пограничников, тупости правительственных постановлений и подлости властей, обрёкших людей на лишения ради обладания политическим капиталом.

Тут-то и влезла в разговор Алла со своими непрошеными поучениями, да ещё и высказанными таким назидательным тоном, что слушать их было вдвойне противно. Решила наставить нас на путь истины, а заодно и заступиться за своего земляка, по праву прославившегося неординарными талантами на многих поприщах – от миротворчества до дирижирования.

– Ну и правильно, что границы! Давно пора – пока инородцы всё национальное достояние России не разворовали. Пора русскому народу избавиться от бесполезного бремени и встать с колен!

В первый момент все промолчали, а я, вспыхнув от стыда за Аллу, потупил глаза и мучительно надеялся, что продолжения не будет. Всякий, читающий эти строки, имеет полное основание считать Аллу законченной идиоткой, и у меня нет достаточно обоснованного возражения против такого заключения. Я только могу робко заметить, что не всегда и не во всём. Кое в чём она достаточно сообразительна, кое в чём даже умна, и, вообще говоря, достаточно восприимчива к разумным доводам. Но только не в том, что касается всякого рода этнических вопросов. В этом она тупо нетерпима и излишне эмоциональна; любые апелляции к здравому смыслу здесь бесполезны.

При том что среди присутствующих находились люди с разными политическими взглядами, в одном вопросе почти все они были практически единодушны. Реалии юга России, как минимум, учат местных обитателей национальной терпимости, иначе здесь просто не выжить. А то, что, скажем, меня передёргивает каждый раз, когда Флюра говорит «в Украине», или то, что Большаков до одури спорит с Ариком по поводу бывшего «олигарха», не так уж и важно. Мы не так уж и непримиримы – мне, например, просто претят любые попытки насильственного уродования языка, и в этом смысле меня точно так же передёргивает, когда Флюра говорит «ложить». Да и между Ариком и Большаковым не такая уж резкая несовместимость взглядов, они оба возмущаются существующим положением дел, только в случае с Ариком это звучит как «Почему он сидит, когда другие на свободе?», а в случае с Большаковым – «Почему другие ещё на свободе, когда этот сидит?». Словом, в нашей компании тоже бывают трения и политические дебаты, но всё же не выходят за известные рамки, и не только из-за того, что следует соблюдать формальную вежливость, а просто потому, что каждый из нас твёрдо знает, что всякие попытки унижения другого из-за его национальности граничат с глупостью и подлостью.

Поэтому слова Аллы прозвучали как пощёчина, впрочем, нет, это было даже хуже. Это было, как если б на монаршем приёме один из гостей вдруг громко испортил воздух. Я должен признаться, что у нас с Аллой уже и раньше случались небольшие стычки по этому поводу, причём вначале они больше удивляли меня, чем возмущали. В сущности, ничего оригинального – всё те же тупые и ничем не подкреплённые причитания по поводу того, что «Россия весь Союз кормила», и что русские – очень добрый, сердечный, талантливый, но чересчур доверчивый народ, чем как раз и пользуются чужаки с чёрною душой. Причём, как и во всех клинических проявлениях сверхценных идей, спешить с терапией здесь не имело никакого смысла. Можно сколько угодно, с официальными отчётами государственного статистического управления СССР в руках, доказывать, что ни Белоруссия, ни Азербайджан, ни Казахстан не были обузой для страны, что в то же самое время в самой России полно убыточных регионов, что это нормальное и, в принципе, даже неотъемлемое явление для любого государства, – вас всё равно не услышат. Любые факты и статистика, если они не вписываются в сверхценную идею, объявляются фальсифицированными. Попытки логических аргументов так же бесплодны. Я как-то пытался на примере тех миллионов этнических русских, что отнюдь не по своей воле очутились за границей, продемонстрировать Алле непоследовательность её манифестов, но тут оказалось, что русские тоже имеют сортность – русские русским, видите ли, рознь, и те из них, что живут пускай всего лишь в нескольких сотнях метров, но уже за украинской границей, непостижимым образом девальвируются. Как крылато выразилась Алла, «это уже не настоящие русские». Больше всего меня позабавило, что она чуть ли не посочувствовала мне, когда в разговоре выяснилось, что и я родился хоть и в русской семье, но в городе Тбилиси. Смысл её слов был тот, что это обстоятельство, если и не являлось, строго говоря, позорным, всё же имело такой характер, что обнародовать его без крайней нужды не следовало. Кстати сказать, смешно было только в первый раз, а потом всякое упоминание о том, что я «грузин», начало меня безмерно раздражать, потому что Алла усвоила привычку всякий раз извлекать эту деталь на свет во время наших ссор. Вообще, я должен заметить, что моё отношение к Аллиным бредовым идеям по поводу «русскости» со временем менялось. Сначала мне казалось, что она просто притворяется и принимает на себя определённую роль в какой-то странной игре – ну не может же нормальный человек верить во всю эту галиматью, даже если и изрекает её по какому-то загадочному внутреннему побуждению. Потом я столь же ошибочно считал, что она просто пользуется подобной тематикой, когда ей хочется со мной поскандалить – именно потому, что подозревает, что такими разговорами меня можно относительно легко задеть. Но и тогда я всего лишь усмехался в ответ, а внутренне оставался спокоен. Наконец, до меня дошло, что, как это ни странно, у неё действительно имеется странный «пунктик». Но всё же по-настоящему злиться я начал уже позже и даже не сразу понял, отчего. Однако в какой-то момент меня всё же осенило. Пожалуй, присутствуй у Аллы лишь один мотив, к её нападкам можно было относиться спокойнее. То есть если бы она либо просто хотела время от времени меня поддразнить, но беззлобно и в шутку, либо уж пусть бы лелеяла убеждённость в своих заморочках, но при этом бережно относилась ко мне лично. Так нет же! В бредовые идеи она истово верила, а ярлык свой навешивала на меня как раз тогда, когда действительно хотела меня побольнее ужалить, экстраполируя на меня свои идиотские взгляды и считая, что обнажает какое-то несмываемое клеймо на моей биографии. И вот это уже было по-настоящему неприятно. Как в какой-нибудь пьесе с закрученным сюжетом, где положительный герой подменяет ничего не подозревающему злодею смертельный яд на совершенно безобидный порошок такого же вида. Порошок не причиняет жертве вреда, но тайная злоба, выйдя наружу, обличает злодея, который, будучи уверен в своей полной победе, уже перестаёт скрываться.

Из того, что я сказал, может воспоследовать ложный вывод – будто мы с Аллой только и делали, что ссорились. Но это не так. Мы, в основном, только и делали, что лежали в постели, а когда, устав от лежания в постели, гуляли по городу или, скажем, сидели в кафе, то у нас находились тысячи других тем для разговора, лишённых конфликтного содержания. Я упоминаю о происшествии на маёвке только потому, что, сформировав отношение к Алле у Норки и других участников нашей компании, оно создало некий определяющий вектор. Думаю, что именно с того момента я, при всей пылкости любовной страсти, начал одновременно осознавать и нашу духовную чуждость, потому что некоторые вещи переживаются по-разному – в интимной обстановке или, будучи выставленными напоказ, как бы заново увиденные глазами других людей. Мой знакомый Володя Краев, в студенческие годы живший под одной крышей со своей двоюродной сестрой и её сыном, страдающим олигофренией, рассказывал, что со временем, когда определённые странности уже стали привычными, он практически перестал воспринимать племянника как умственно отсталого. События развивались так. Едва он приехал на учёбу, как двоюродная сестра, будучи местной жительницей, сразу же пригласила его к себе на жительство, рассудив, что с родными ему будет лучше, чем в общежитии. По словам Володи, сначала он согласился лишь из-за боязни, что сестра может оскорбиться отказом, истолковав его как нежелание жить в одной квартире с ненормальным, как оно, в сущности, и было. В самом ближайшем будущем Краев намеревался съехать под каким-нибудь более или менее благовидным предлогом, но к тому времени, как нашёлся предлог, ему уже расхотелось съезжать. Не знаю, конечно, как обстояли бы дела, если б его племянник был идиотом. Вероятно, в этом случае всё бы пошло иначе. Как бы то ни было, но Володька рассказывал, что они с племянником, в сущности, крепко подружились – если это слово применимо по отношению к олигофрену. Просто нужно было помнить о пределах его развития и не переходить границ. Так вот, единственное, что до самого конца давалось Володьке с трудом – это совместные прогулки. Сестра, по-видимому, понимала ситуацию и, не желая ставить кузена в неловкое положение, в основном, гуляла с сыном сама. Но иногда Володьке всё же приходилось это делать, и тогда ему было стыдно перед людьми на улице – причём даже перед совершенно незнакомыми случайными прохожими, в особенности перед симпатичными молодыми девушками – потому что он начинал видеть себя их глазами и вновь распознавать в племяннике олигофрена. Кстати, это касается не только тех вещей, которые могут быть истолкованы как постыдные. Однажды я с затаённой гордостью попытался посмотреть вместе со своими друзьями только что с немалым трудом отысканный и переписанный мною на новую кассету авторский фильм немецкого режиссёра, причём заранее характеризовал его друзьям как шедевр кинематографии. По мере просмотра, замечая молчаливое недоумение аудитории, я постепенно начал видеть кино их глазами и не нашёл в нём ничего, кроме холодного и скучного умозрительного построения как раз в том, что, вернись я только в собственную шкуру, было бы для меня наполненным бесконечного очарования. Фильм мы так и не досмотрели до конца, но я утешился тем, что приобрёл драгоценный опыт.

Итак, в первый момент все промолчали, и я уже надеялся, что выходку Аллы можно будет обратить в шутку или что она, по крайней мере, останется без дальнейших последствий. Честно говоря, я был удивлён, что Алла оказалась настолько неучтивой, она же не могла не понимать, что чуть ли не половина присутствующих относится к той категории, которую она определила архаическим словом «инородцы», и что сама она при этом, будучи в гостях, пользуется в том числе и их гостеприимством. Конечно, от уроженки Урала трудно ожидать чудес межнациональной дипломатии – там для этого нет необходимости. Но никто и не собирался задирать планку, а элементарная вежливость может быть присуща любому человеку, независимо от его происхождения и места обитания.

К сожалению, Алла решила развивать тему дальше, выразив неудовольствие наплывом украинских гастарбайтеров, от которых, как она выразилась, «скоро не будет житья» и которые захватывают не принадлежащую им по праву первородства огромную часть местного трудового рынка. Ей об этом якобы стало достоверно известно от одного хорошего знакомого, работающего в федеральной миграционной службе.

Тут всем стало ясно, Алле не до шуток.

– А ещё, – продолжила она, – хохлы через границу всякую сельхозпродукцию нелегально провозят и продают здесь по демпинговым ценам, чтобы местных производителей разорить.

Тогда Норка ехидно спросила:

– А об этом тебе, наверное, стало известно от хорошего знакомого из федеральной таможенной службы. Да?

– Зачем? – отвечала Алла. – Это и так любая дура знает!

Правда, на этом конфликт был прерван, потому что в дальнейшую полемику никто вступать не стал. И надо отдать должное моим сослуживцам: ни один из них впоследствии не напомнил мне о неприятном инциденте. Правда, и я на служебные попойки Аллу больше не приглашал.

Впрочем, говоря об Олином отношении к Алле, я, возможно, не прав, придавая чрезмерное значение данному эпизоду – в конце концов, Норкино мнение никогда не было особенно благосклонным. Более того, она поспешила высказать суждение о моей подруге сразу же после того, как её увидела, причём даже без своего обычного иезуитства. Кстати, может сложиться впечатление, что Норкина способна лишь на критические замечания. Так вот, это не так – она и похвалить может, если кто-то ей нравится. Но здесь, по всем признакам, был не тот случай, впрочем – судите сами. Как я уже рассказывал, Оля неожиданно, без предупреждения, приехала ко мне после возвращения из очередной поездки в наш родной городок – привезла передачку от мамы. И появилась как раз в тот момент, когда мы с Аллой, едва успев зайти в квартиру, целовались на пороге моей комнаты. Я, естественно, тут же постарался как можно скорее сплавить Норку и, чтобы взять инициативу в свои руки, вызвался её проводить и «поймать» для неё такси. Собственно, вручение передачки и краткая процедура знакомства, переходящая в прощание, произошли настолько быстро, что у Оли и времени-то, считай, не было, чтобы рассматривать Аллу. Но, как выяснилось, она её неплохо разглядела. Пока мы шли вниз по лестнице, Норкина спросила:

– Новая пассия твоя?

– Ну, можно и так сказать. Понравилась?

Ольга скривилась, как будто её заставили лягушек целовать:

– Смазливая, но наплачешься ты с ней!

В тот момент я не особенно был склонен прислушиваться к Норкиному мнению – всё равно, если судить по началу нашего разговора, ничего хорошего ожидать не приходилось, а Оля такая, что уж если что-то скажет, то отмахнуться от этого сложно, потому что «всё в точку». Так что я не стал входить в детали, почему наплачусь, чтобы не портить себе настроения. Но уточнять и не потребовалось.

Пока ловили такси, Норка сказала:

– У неё взгляд был, как у мороженого судака, когда она на меня смотрела. Надеюсь, тебе не придётся зависеть от её чуткости, потому что судна из-под тебя, случись что, она выносить не будет. Да и не только судна – она даже просто посочувствовать не в состоянии.

Как ни крепился я, чтобы не вступать в споры с Ольгой, всё же спросил возмущённо:

– Почему это «не в состоянии»? Ты какую-то ерунду говоришь… А глаза у неё, по-моему, очень красивые.

– Почему! Да потому, что не обладает способностью к сопереживанию. Это бывает. Ну не видит в другом живое существо, заслуживающее сострадания, что поделаешь! Про глаза я, кстати, ничего и не говорила. Я сказала, «взгляд». А глаза у неё, действительно, красивые, только чересчур блудливые. Если честно, я таких блудливых глаз, как у неё, никогда раньше не видела. Ты там не забывай о гигиене, а то соберёшь микробов со всей округи.

Доругаться мы не успели, потому что подъехало такси, но Норкины слова я, конечно, не забыл, и даже стал непроизвольно отмечать некоторые особенности характера Аллы.

Кстати, в том, что Оля напророчила о чуткости, мне пришлось удостовериться почти сразу, потому что вскоре довольно серьёзно заболела мама, и я должен был мотаться к ней каждую неделю, чтобы удостовериться, что она выполняет все предписания, и чтобы в целом держать ситуацию под контролем. Я был обеспокоен тем, что мамина хворь никак не проходила, а симптоматика была слишком нетипичной. Это могло означать всё что угодно, включая самые неприятные вещи. Когда я поделился своими тревогами с Аллой, которая была недовольна моими отлучками, она спросила:

– А что с ней?

Я рассказал, не пренебрегая некоторыми подробностями.

– Надо же! – удивилась Алла, – У моей бабушки перед смертью точно так же было! А сколько твоей матери лет?

– Шестьдесят шесть.

– Ну так она и старая уже у тебя. А моей ещё только пятьдесят один год.

В конце концов, мама, к счастью, поправилась, но не сразу – она чувствовала себя неважно ещё недели три или четыре. Мне, естественно, больше не хотелось обсуждать её самочувствие со своей подругой, хотя я, наверное, подсознательно ждал, что в какой-то момент Алла всё-таки спросит меня об этом сама. Но она так и не спросила.

Что же касается второй части Норкиного предсказания, то я ничего такого не замечал. Хотя, может быть, в этом была виновата моя внутренняя установка: для меня всякое проявление необоснованных подозрений в отношении близкого человека – низость. У ж это-то я усвоил давным-давно и прочно – и на примере матери, и на собственном опыте.

Да, я ничего не замечал, но, может быть, только оттого, что никогда и не присматривался. Как бы то ни было, до вчерашнего дня мне и в ужасном сне не могла бы представиться степень моего нынешнего отчаяния. Норка всё-таки оказалась права, но я никак не мог объяснить – как? Как, чёрт возьми, за каких-нибудь десять минут первой встречи она успела разглядеть в Алле черты распутницы? Получалось, что успела. Самое противное было в том, что разумом я понимал – как бы ни развивались будущие события, не имело никакого смысла переживать по поводу того, что уже произошло, и уж тем более испытывать по этому поводу какие-то сомнения. Но всё же я их испытывал, и как человек, имеющий мало-мальское отношение к психиатрии, не мог не признать, что какая-то часть моей души вышла из-под контроля сознания, причём диагноз не вызывал сомнений – это была ревность.

 

VIII

В зоопарке «Эль Пасо» американского штата Техас произошла трагедия: тигрица по кличке Сери убила своего партнёра, тигра по кличке Взуи, который посмел обратить своё внимание на другую самку.

Об агрессии Сери работники сообщали ещё в июне, отмечают «ЕвроСМИ». Тогда впервые было замечено, что «самки не любят друг друга и испытывают ревность». Соперница значительно старше Сери, ей целых 15 лет.

Директор зоопарка отмечает, что поведение тигрицы совсем не указывало на возможность подобного финала. Более того, перед убийством коварная Сери мирно отдыхала в вольере со своим любимым и играла с ним. Сейчас сотрудники зоосада выбирают нового самца, ведь участники этого «любовного треугольника» относятся к подвиду малайских тигров, находящихся на грани исчезновения.

Работникам будет не хватать Взуи, так как тигр был «любящим существом». Сери и Взуи попали в зоопарк в рамках программы, курируемой американской Ассоциацией Зоопарков, помогающей выжить редким видам животных.

По данным « ЕвроСМИ »

 

IX

Первую вспышку я ощутил ещё тогда, когда всхлипывающая Алла, забыв о дымящейся в её руке сигарете, рассказывала мне о своих затруднениях. Вся подоплёка истории с шантажом была для меня, без преувеличения, шокирующей, и ощущение шока только увеличивалось от того, как и в каких выражениях излагалась суть происходящего. Но, оглушённый неожиданными известиями, я как будто внутренне онемел, поэтому вспышка была слабой. А кроме того, всё это звучало настолько невероятно, что рассказ Аллы показался мне нереальным. Хотя, если подумать – что здесь нереального? Откуда-то же берутся эти десятки, если не сотни тысяч клипов, наводняющие интернет, – настолько, что невозможно поинтересоваться прогнозом погоды на завтра, не наткнувшись на порнографию. Ведь не какие-нибудь пришельцы с других планет снимаются в них – нет, вполне реальные Аллы и Светы, Юры и Серёжи, быть может, живущие в соседнем дворе или в каком-нибудь неприметном доме на вашей улице. Или даже девушки, сидящие напротив вас в непринуждённой позе за столиком кафе. Впрочем, в Аллиной позе, несмотря на показную непринуждённость, проступала напряжённость. Даже то, что она не замечала грозящий свалиться ей на кофточку столбик пепла на сигарете, указывало на степень её волнения.

– Пепел стряхни!

Вот какими были мои первые слова в ответ на откровенные признания моей подруги, и это вызвало её раздражение:

– При чём здесь пепел? Что ты о каких-то пустяках говоришь, когда речь идёт о жизни и смерти?

О жизни и смерти речь, конечно, не шла, но ситуация, тем не менее, представлялась крайне неприятной, а я в тот момент ещё продолжал оценивать мотивы и чувства своей подруги совершенно неверно и даже наивно. В определённом смысле я даже сострадал Алле из-за того, что она вынуждена была мне открыться, простодушно полагая, что её нынешнее состояние является не в последнюю очередь результатом переживаемого стыда. Вскоре выяснилось, что если отголоски этого чувства и не были Алле чужды, то уж, во всяком случае, особой роли не играли. Более того, как я догадался впоследствии, она, вероятно, была бы способна рассказать мне о многих, если не о всех, перипетиях этой истории ещё раньше, задолго до описываемых событий, и даже не будучи «припёртой к стенке» обстоятельствами. Просто до того дня я не задавал ей лишних вопросов и, соответственно, не получал честных ответов на эти вопросы. А она, пожалуй, и не догадывалась, насколько эти откровенные ответы могли мне быть неприятны. Для Аллы – да, наверное, и не только для Аллы, как я могу предположить уже теперь, сквозь призму былого опыта, ведь не одна же она такая на свете, – зазорная сторона её нынешнего положения заключалась больше в том, что она глупо «подставилась», а вовсе не в том, что у неё на совести были какие-то постыдные поступки. С точки зрения Аллы, ничего особенно бесчестящего она не совершала. Настолько, что даже я – «любимый мужчина», если судить по её же собственным неоднократным признаниям, и уж, во всяком случае, мужчина, имеющий прямое отношение к её интимной жизни – не должен был иметь никаких оснований для претензий. Свою досаду по поводу случившегося Алла лучше всего выразила всего одной короткой фразой:

– Вот как угораздило лохануться!

Меня же, главным образом, особенно поначалу, потрясло приоткрывшееся прошлое моей подруги, а вовсе не практический аспект борьбы с неведомым шантажистом. Из этих разночтений и вытекла наша с Аллой первая и довольно бурная, хотя и скоротечная, ссора на фоне новой реальности.

Я уже рассказывал, что с первых слов о шантажисте мои мысли заметались в поиске оправдательных мотивов для Аллы. Но ненадолго. Далёкие от истины фантазии о первой любви, о неопытной и чрезмерно доверчивой Джульетте и непорядочном Ромео быстро уступили место более правдивой, но и крайне неприглядной интерпретации событий. Меня будто окунули в зловонную канаву. Как оказалось позже, глубину этой канавы мне ещё только предстояло измерить. Суть начала рассказа моей подруги, как я его помню теперь, заключалась вот в чём – правда, следует сделать некоторую скидку на моё тогдашнее состояние – возможно, я упущу какие-то детали. Некий шантажист завладел кассетой эротического содержания с участием Аллы – там была крупным планом снята весьма откровенная постельная сцена. Теперь же каким-то образом ему стало известно о перспективе грядущего назначении Аллы председателем областного комитета по образованию. И вот, он решил воспользоваться «компроматом», чтобы, по словам Аллы, «срубить бабок». Вначале я думал, что письмо с угрозами пришло анонимно. Но, как оказалось, в прошлом шантажист был Алле неплохо знаком, а в пору съёмок был ближайшим приятелем её любовника, тоже запечатлённого на этом шедевре кинематографии. Любовник, как выяснилось в процессе повествования, полтора года назад разбился насмерть на своём мотоцикле. Как случилось, что кассета оказалась теперь у шантажиста, имевшего вполне конкретное имя «Гена Шемякин», Алле было неизвестно и непонятно. Что теперь делать, было так же не ясно, поскольку, в соответствии с общеизвестными принципами детективного жанра, уступать шантажистам не рекомендуется ни при каких обстоятельствах – это только поощряет их жадность и провоцирует предъявление всё новых требований. Что касается видеозаписей, то они легко дублируются. Соответственно, уничтожение улик, в свою очередь, представлялось совершенно безнадёжной затеей – это, так сказать, в теории. А на практике всё выглядело ещё более мутно. По этой причине, а ещё, возможно, из-за того, что мне нужно было прийти в себя после обрушившихся на меня новостей, я продолжал молча смотреть в свою пустую чашку после того, как Алла изложила свою повесть. Некоторое время она тоже сидела молча, после чего спросила достаточно резко:

– Может быть, ты всё-таки скажешь, что ты об этом думаешь?

И, конечно же, уловив суть моей реакции и без труда связав концы с концами, продолжила:

– Или ты так и будешь сидеть с постной рожей? Или, может быть, ты теперь считаешь, что я тебя недостойна? Так скажи! Что тянуть резину? Скажи, и я хотя бы буду знать, что мне не стоит рассчитывать на твою помощь.

Уже в тот момент во мне произошло своего рода расслоение. Одна моя часть, самая брезгливая, выступала за то, что нужно честно сказать Алле, что моё отношение к ней, действительно, изменилось и что нам следует расстаться. Другая, более рациональная и даже циничная, полагала, что как раз не стоит ничего активно предпринимать, равно как не стоит и разрывать отношения – просто нужно трезво посмотреть на ситуацию с практической стороны и не ломать дров, а там – как пойдёт. Наконец, третья, наиболее сочувственная, а может быть, наиболее трусливая, склонялась к тому, что просто отойти в сторону – недостойно друга и мужчины, даже если нашим близким отношениям и суждено прекратиться. В тот раз победила третья часть, потому что я ответил:

– Разве я сказал «недостойна»? Я просто пока не знаю, что тут можно сделать. Нужно подумать.

– Подумай.

– А если просто не обращать на его угрозы внимания?

– Полагаешь, он пойдёт на попятный и не пришлёт мне эту запись на работу? Ещё как пришлёт, я этого пропойцу знаю! Назло пришлёт – если уж вымогательство не удалось! Был бы Игорь живой, так Генка не посмел бы, конечно. Он Игоря как огня боялся, потому что тому вообще башню переклинивало, когда, бывало, напьётся, – из-за этого и погиб. Игорь бы его по асфальту размазал.

– Хорошая у тебя была компания!

– А! Ну давай, заклейми меня позором! Тебе такая отличная возможность предоставилась.

Я немного усовестился, ответил примирительно:

– Хорошо. Представим, что пришлёт. Ну посудачат у тебя в конторе немного, да и перестанут. Кроме того, всегда можно сказать, что это монтаж.

– Какое там «посудачат»! Да и не монтаж это. Там моё лицо на весь экран видно. И не только лицо!

Последние слова смутили меня настолько, что даже неловко стало – взрослый мужчина, а краснеет, как гимназистка.

– Ну хорошо, пусть видно. Но ты же не для публичного просмотра разрешила этому Игорю сделать запись – её просто украли. Мне кажется, в таких случаях к человеку даже сочувственно могут отнестись.

– Могут, – с сомнением хмыкнула Алла, – но только не у нас. И они правы. Как я после такого скандала буду этим старым дурам в шиньонах разносы устраивать? Нет, моей карьере тогда конец.

– Каким ещё старым дурам?

– Да всяким там директрисам в сельских школах. Сейчас-то они на меня снизу вверх смотрят – я же «начальство»! А что будет потом, когда узнают? А они точно узнают, у нас в комитете найдутся доброхоты, уж постараются разнести и вглубь, и вширь. Да и не скажешь, что это, мол, у погибшего жениха кассету украли – там же не один Игорь снят.

– Ну, понятно, что не один.

– Ты на самом деле такой неиспорченный или прикидываешься?

Тут я и вправду еле-еле догадался, о чём шла речь, а когда догадался, то меня изнутри обдало таким холодом, что я даже забыл обидеться на Аллу за её грубость.

– Ты имеешь в виду…

– Да, да! Имею. Тебе в подробностях описать?

– Нет, не нужно в подробностях. Не хочу я слушать твои подробности!

– Ну и не слушай! Но притвориться скромницей и невинной овечкой у меня точно не получится. Да и снимали с рук, а не со штатива, так что…

Я замолчал подавленно, а Алла посмотрела на меня зло, чуть ли не с вызовом:

– Ну что? Прости и прощай?

Пожалуй, это был бы самый удобный миг для расставания, и не исключено, что я бы им воспользовался, но Алла продолжила:

– Я-то думала, ты и вправду особенный, как ты о себе рассказывал. Не собственник. А ты – точно такой же, как все.

Объяснять Алле, что дело не в ревности и не в чувстве собственника, я не стал. Да она бы и не поняла, наверное, что ревность – это одно, а разрушение образа любимого человека – совсем другое. Но всё равно, мне было обидно, что она уравняла меня с другими. Поэтому я ответил:

– Не в том дело. Просто это всё слишком неожиданно. Я никогда не предполагал…

– Предполагал или нет, но я от тебя ничего не скрывала. Ты сам ни о чём не спрашивал. Я, дура, думала, что для тебя это не имеет значения, что ты можешь меня принять такой, как есть. Надеюсь, ты не настолько наивный, чтобы считать, будто я свою девственность для встречи с тобой берегла?

– Не такой. Я, может, наивный, но… Но я не предполагал. Я как-то совсем не ожидал такого, понимаешь?

– И что теперь?

– Ничего. Слушай, Алла… Ты права, я никогда не спрашивал, а вот теперь хочу спросить. У тебя было много мужчин до меня?

– А что, это стало важно? Раньше ты мне говорил, что это не важно, лишь бы мы любили друг друга. Да я и не знаю точно, честно говоря.

– Как это? Что ты имеешь в виду? Как так – ты не знаешь?

– Ну… До семидесяти я вела счёт. Поэтому точно могу сказать, что больше семидесяти. Но это, в основном, ещё во время учёбы в университете было. А потом перестала считать. Но потом не так уж и много было. Не знаю, может, до восьмидесяти пяти дошло, может, до девяноста.

Я аж присвистнул:

– Не слабо!

– А что тебе «не слабо»? Что тут такого? Я была свободной, незамужней женщиной, они тоже не были женаты… В основном…

«Да, – подумал я про себя, – действительно!!! Что тут такого? Полусотней больше, полусотней меньше – какая, в самом деле, разница?»

– Послушай! – вдруг догадался я. – А эта кассета – единственная?

– Ну не единственная. А что это меняет? У Генки-то кассета только одна. Остальные кассеты пока что никакой опасности не представляют – то было уже давно, и с людьми из совсем другого круга. Да и вообще. После моего назначения все эти детали вряд ли будут актуальны. Главное – сейчас не допустить, чтобы кассета всплыла. Чернышёву вот-вот предложат место в министерстве. Вопрос даже не месяцев, а недель. Обидно будет, если мои труды пойдут насмарку. Если запись всплывёт – не видать мне председательского кресла, это уж точно. И так разговоры идут, что Чернышёв мне место зама через койку предложил. Ну а если ещё и кассета – тогда точно конец.

– А он, действительно, тебе место зама через койку предложил?

– Нет.

– То есть с ним ты не спала?

– Да какая разница? Ну чего ты так на меня смотришь, как будто хочешь презрением облить с головы до ног? Спала, не спала! Тебе-то что с этого? Это ещё до тебя было! Вот если бы я тебе изменила – другое дело.

Какое-то время мы посидели молча.

– Ну и что мне теперь делать? – снова спросила Алла после долгой паузы. – Он пять тысяч требует. Долларов.

– Я не знаю… Мне нужно это как-то переварить.

Мне, действительно, нужно было это переварить. И не в том смысле, какие действия стоит или, наоборот, не стоит предпринимать, чтобы избавиться от шантажиста и его угроз. Нет, мне нужно было заново осознать свой статус. В конце разговора я ощутил настоятельную потребность переосмыслить всё сказанное. И дело было совсем не в том, оставалась ли Алла верна мне на протяжении последнего года – то есть после того, как мы с ней стали близки. Нет. Это-то как раз было третьестепенным вопросом. Главное было в том, что я узнал, что она – шлюха по призванию. Ну то есть совершенно безотносительно к нашим с ней отношениям. Это было новое и очень странное чувство, я никогда раньше не имел таких подруг. Попробую объяснить. Ну, например, о бывшей жене мне было известно, что она изменяла мне по меньшей мере дважды за время нашего брака – в обоих случаях у меня просто не оставалось никаких поводов для сомнений. Ещё об одном случае нельзя было судить наверняка, но я склонен считать, что она и тогда не упустила возможности. Тем не менее, у меня ни за что не повернулся бы язык назвать её «шлюхой» или «потаскушкой». Это было объективно невозможно. То, что она была мне неверна, не сделало её «распутной женщиной». Алла же в своём отношении к вопросам пола была совсем другой. Пожалуй, некоторая аномалия всегда в ней присутствовала. Но только теперь я увидел, что аномалия как раз и составляет костяк её характера. Причём, хотя это было непросто, я всё-таки заставил себя думать об Алле без горечи и без ожесточения. «В конце концов, – сказал я себе, – не исключено, что она права. Может быть, и в самом деле, традиционное воспитание и жизнь в нашем насквозь «мужском» мире создаёт ложные, но при том труднопреодолимые установки и стереотипы. Не исключено, что если подойти к вопросу сугубо рационально, то в таком образе жизни вовсе и нет ничего предосудительного».

Да, это было по-настоящему странное чувство. Но я подумал ещё и так: «Почему бы не отложить все суждения на завтра? Какой-нибудь средневековый японец, впервые примеривший европейскую одежду и обувь, вероятно, чувствовал себя не менее странно. Но, чтобы узнать, насколько возможно это носить, нужно было попробовать походить в таком виде хотя бы несколько дней, чтобы дать себе время привыкнуть».

Впрочем, несмотря на попытки отбросить эмоции, я чувствовал себя отвратительно, а Алла вызывала у меня чувство гадливости. Поэтому я был даже рад, что наша следующая встреча откладывалась, как минимум, до завтрашнего дня.

 

X

Повальное стремление к холостяцкой жизни в Венеции можно объяснить возросшим количеством профессиональных куртизанок, не говоря уже о целой армии проституток, неизбежно обитающей в любом крупном порту. Венеция прославилась как европейская столица наслаждений. Это прекрасно объясняет огромное количество и сиротских приютов, и монастырей, куда определяли девочек представители высшего класса. Две трети этих благородных девиц не могли найти себе мужей. На самом деле их число было даже больше, поскольку обедневшие аристократы нередко брали себе жён из среды обеспеченной буржуазии. Прочим приходилось оставаться в монастыре. Неудивительно у что многие из этих монастырей снискали дурную репутацию из-за своего распутства, наряду с игорными домами. Хотя о них упоминаний не так много, как о сиротских приютах, они ещё исполняли роль центров музыкальной жизни города.

Для женщины, которой удавалось выйти замуж, жизнь была вполне приемлемой. Вскоре она обзаводилась чичисбеем – особой венецианского происхождения, постоянным кавалером, почти неотличимым от жиголо, в то время как её занятой муж появлялся пред её очами сравнительно редко. Этот чичисбей мог быть или не быть её любовником, у него могли быть различные перспективы, но в любом случае он был в своём праве. Отношения не исчерпывались постельными. По крайней мере, с точки зрения дамы, чичисбей обладал ценным свойством – от него можно было при необходимости избавиться. Пусть мужья в дефиците, зато чичисбея из такого количества холостяков выбрать было несложно. Но даже мужья и жёны могли меняться. Один из самых поразительных для путешественников аспектов венецианской жизни заключался в частоте расторжений брака и очевидной простоте этой процедуры.

Джон Норвич, «История венецианской республики»

 

XI

Сначала мне ни с кем не хотелось обсуждать свой разговор с Аллой, да, честно сказать, если бы вдруг и захотелось, то не нашлось бы с кем. Единственным человеком, кому я мог рассказать обо всём, ничего не утаивая, была Норка. Потому что о ней я твёрдо знал, что она не только не предаст, но и не посмеётся надо мной, а моё положение, если посмотреть отвлечённо, было презабавным.

Но Оля не стала бы хладнокровно рассматривать подробности диспозиции. Для этого она чрезмерно пристрастна. Она сразу стала бы намечать для меня генеральный план действий, и я слишком хорошо догадывался, каких именно. Впрочем, говоря объективно, я не могу вспомнить ни одного случая, когда Норка подала бы мне ложную идею или дурной совет. Скорее всего, она и на этот раз правильно разложила бы всё по полочкам, но в тот момент мне не хотелось правильности и полочек. Кроме того, я сам пока ещё не успел разобраться в собственных чувствах – значит, вряд ли смог бы изложить Ольге что-либо, кроме голых фактов, ну а голые факты, как известно, не всегда служат наилучшей отправной точкой для категорических выводов. Как бы то ни было, утром я ещё не хотел с ней разговаривать, а ближе к вечеру попросту не смог дозвониться. Но и упорствовать долго тоже не стал, хотя сейчас вспоминаю об этом с чувством запоздалого раскаяния. Норка в одном отношении очень странный человек. Городской телефонной линии у неё нет – так вроде хотя бы к мобильной связи стоило бы относиться посерьёзнее. Но нет. То у неё телефон разряжен, то переключён на бесшумный режим из-за планёрки, которая благополучно закончилась часов сорок пять тому назад, а то и вовсе может статься, что закатился под стол на рабочем месте и был оставлен там до следующего утра. При Норкиной обязательности и даже педантичности в других вопросах, эта её особенность кажется чистым издевательством, но уж как есть! Пожалуй, можно было съездить к ней домой, но тогда мне это показалось излишним. Оглядываясь назад, можно признаться, что я совершил ошибку, потому что у Ольги, помимо прочих её достоинств, редкий нюх на грозящие мне неприятности. Наиболее выдающийся случай, о котором, пожалуй, стоит упомянуть, произошёл около двух с половиной лет тому назад, когда Арик Кац порекомендовал мне портниху, некую Инессу из – как было торжественно, с закатыванием глаз, сказано – «самого лучшего в регионе» ателье. «Самое лучшее ателье» почему-то находилось не в центре, а на отшибе, но, судя по тому, как одевался Арик, мастера там были действительно хорошие. В наше время как-то не очень модно шить на заказ, большинство людей обходится массовой продукцией или, в крайнем случае, находит для себя наряды в небольших магазинах, которые местная публика называет «бутиками». И я в этом смысле не исключение. Но тут Арик вдруг появился на работе в элегантнейших брюках, сшитых за такие смешные деньги, что я «повёлся» на его агитацию. Тем более что у меня как раз поизносился гардероб, поскольку традиционно закупкой одежды на всю семью у нас занималась Нина. После развода я, кажется, так и не приобрёл ни одной вещи, и при всём моём равнодушии к «кутюру», пришло время кое-что обновить. Знакомство со швеёй состоялось в ателье, но шить брюки она с загадочной улыбкой предложила у себя на дому, причём Арик, узнав об этом, чуть не заболел от горя – как выяснилось, он добивался этой привилегии уже давным-давно, но так и не был удостоен такой чести. Швея же, по словам Арика, имела репутацию женщины, неравнодушной к вниманию мужчин. Вследствие его намёков и общего впечатления от знакомства я, собираясь на такое интимное дело, как примерка, чувствовал себя юношей, отправляющимся на первое свидание. Да и портниха была, действительно, замечательно красивой женщиной, правда, лет на пять постарше, чем я. Но это, конечно же, не могло служить помехой, тем более что мне всегда, даже по молодости, нравились женщины в возрасте примерно от тридцати до сорока лет. Норка, с её утончённым чувством прекрасного, называет эту возрастную фазу «расцветом увядания». Как бы то ни было, но мне удалось стратегически договориться о встрече через несколько дней, в ближайшую пятницу – так, чтобы она приходилась на ранний вечер и давала простор для импровизированного продления визита, если бы мои желания совпали с желаниями хозяйки. Из тех же самых соображений были приобретены бутылка божоле, а также букет цветов, что не вполне вписывалось в рамки заявленной цели визита, поэтому я, уходя из дома, положил их во вместительную сумку, чтобы эффектно извлечь, если мои упования начнут сбываться, или же, наоборот, скромно утаить, чтобы не показаться смешным в случае неудачи. Вообще, нужно заметить, что в тот период я, по-видимому, был ещё не вполне самим собой, не успев оправиться от душевных ран, нанесённых мне Ниной, поэтому выказывал больше застенчивости и нерешительности, чем обычно, и был настолько чувствителен к любым действительным или мнимым проявлениям пренебрежения, что приобрёл преувеличенную, даже для себя, робость. В поисках дома портнихи пришлось изрядно поплутать, потому что он неожиданно оказался даже ещё дальше, чем ателье, почти у самой реки, буквально в пяти минутах езды от Норкиного района. Но всё же мне удалось добраться туда в назначенный день и почти правильный час. Я, правда, чуток опоздал, но совсем ненамного, минут на десять. Однако, когда я постучал в квартиру Инессы, дверь открыла не сама хозяйка, а какая-то смуглая женщина лет сорока пяти. В глубине квартиры я заметил двух столь же смуглых мужчин помоложе, что-то укладывающих в большие парусиновые сумки, наподобие тех, с которыми раньше любили путешествовать «челноки». Я был немного озадачен, поскольку знал, что портниха жила одна, так что отпрянул назад и ещё раз проверил номер квартиры, а женщина, вопросительно глядя на меня, спросила, кто мне нужен. Я пояснил, что договорился с Инессой о встрече.

– Инессы нет дома, не знаю, когда придёт, – скороговоркой и довольно неприветливо ответила женщина и захлопнула дверь.

Я снова постучал. На этот раз за спиной женщины, вновь выглянувшей из-за полуоткрытой двери, маячил один из мужчин.

– А вы могли бы ей передать… – начал было я.

– Вам же сказали! Не знаем, когда придёт, – отрезал мужчина. – Мы родственники, только сегодня из деревни приехали, ничего не знаем.

Я постоял ещё несколько секунд перед снова захлопнувшейся у меня перед носом дверью, решая, что предпринять, но стучать больше не стал. Как назло – впрочем, как выяснилось позже, к счастью – я, подобно Норке, забыл свой мобильный телефон дома, поэтому для того, чтобы позвонить Инессе, пришлось ехать к ближайшему автомату. Что-то мне смутно не понравилось в облике этих людей, да и на родственников портнихи они, если судить по их внешности, как-то не тянули. Инесса с ходу, едва ответив на звонок и даже не выслушав меня, рассерженно заявила, что «так не поступают». Постепенно стали вырисовываться всё более настораживающие детали. По её словам, не кто иной, как я сам, позвонил ей днём на работу и предложил встретиться в кафе на набережной. Во всяком случае, это был мужчина, назвавшийся Сашей. Она, «как дура», безрезультатно прождала целых сорок минут возле входа, а затем направилась в гости к своей подруге, где и находится сейчас, и сегодня уже не расположена меня видеть, а если я ещё намерен делать заказ, то мне следует научиться быть более обязательным. Настроение у швеи было скверным, так что, когда я попытался объяснить ей, что здесь какая-то ошибка и рассказать о своём неудавшемся визите, она попросту повесила трубку. Поразмыслив, я решил перекантоваться часа два у Норки за бутылкой вина, а потом вернуться назад и всё-таки выяснить, что же произошло на самом деле, а заодно, если удастся, то и помириться с портнихой.

Норка встретила меня радостной улыбкой, которая на миг стала ещё шире, когда я достал из сумки божоле, но так же быстро и угасла. Сначала я думал, что Оля расстроилась оттого, что изначально божоле предназначалось для иной встречи и ей было обидно выступать в роли «запасного аэродрома», но по мере того, как я рассказывал ей свою историю, она всё больше бледнела и мрачнела, пока, наконец, не спросила:

– Ты сам-то понял, куда ты влип? Ты там трогал что-нибудь?

– Где?

– Когда стучался, дверь трогал? Или косяки?

Я пожал плечами:

– Что я, помню, что ли?

– Чёрт! У неё есть твой телефон или адрес?

– Нет.

– А ты ей раньше, помимо сегодняшнего случая, звонил на мобильный?

– Нет. Только на рабочий.

– Арик тебя сам представлял этой портнихе? Или он просто сказал ей о тебе?

– Насколько я знаю, ни то, ни другое. Он мне сказал, как найти ателье и как её зовут. И всё.

– Это уже лучше. Обещай мне, что ты к ней больше не сунешься в ближайшие год-два – при условии, что всё будет нормально.

– А чего ты так испугалась?

– Нет, ты точно – блаженный! Да тебя уже, небось, менты обыскались!

– Ты преувеличиваешь.

– Хорошо, если так. Слушай, тебя же вроде должны были в командировку отправлять?

Меня действительно вскоре должны были направить в соседнюю область, где случилась крупная эпидемия холеры, и поэтому своих врачей там не хватало. Наша больница ехала в две трёхнедельные смены, причём первая из них отправлялась уже послезавтра, но я был в списках второй смены. Выслушав меня, Норка сурово сказала:

– Поедешь в первую смену. Так будет лучше.

– Как я поеду в первую, если меня записали во вторую? И потом, я же ничего плохого не сделал!

– Это ты следователю будешь объяснять! А то, что смена другая, – так поменяешься, ничего страшного.

Ещё часом позже Норка заставила меня подъехать к тыльной стороне дома портнихи, сразу же вышла из машины и исчезла в темноте, а минут через пять вернулась и, сделав мне знак рукой, что можно ехать, сообщила сердитым шёпотом:

– Так и есть! Напротив подъезда ментовозка стоит.

Надо заметить, что всего лишь за две недели до этого, когда я в первый раз рассказывал Норкиной о своей предстоящей поездке, она меня очень строго отчитала. Командировка была добровольной, но в нашем отделении практически все более-менее молодые и не обременённые семейными узами согласились ехать. Ольга же настаивала, чтобы я отказался, – почему-то слово «холера» вызывало у неё панику. Я тогда даже немножко посмеялся над ней – во-первых, не стоит преувеличивать опасность, а во-вторых, мой отказ выглядел бы не очень красиво в глазах коллег, да и в смысле общепрофессиональной этики был бы немыслим без действительно серьёзных причин. Это уж такое дело: надо – значит, надо! Сегодня проблемы у соседей, а завтра, может быть, их помощь понадобится здесь. А холера – не какие-нибудь там «бирюльки», холера – вещь серьёзная.

Тем не менее, несмотря на вялое сопротивление, Ольга убедила меня сделать всё так, как она считала нужным. Напоследок мы поговорили ещё и о том, стоит ли предупреждать о чём-нибудь Арика, и сошлись на том, что не стоит – чем меньше осведомлённых людей, тем лучше!

Ещё через день Ольга стояла в группе других провожающих у окна уже заведённого междугороднего автобуса, размазывая по скулам чёрные от туши слёзы. Я привстал так, чтобы высунуться в форточку, и крикнул:

– Оля! Ты меня прямо как на войну провожаешь. Сию же минуту перестань плакать!

В ответ она зарыдала в голос, а когда автобус тронулся, крикнула:

– Береги себя! Помни, что твоя Норка тебя ждёт.

Я заметил, что сидящий рядом со мной Вадик Большаков напрягся при этих словах, а кое-кто из провожатых и из моих коллег в автобусе, наоборот, заулыбался, и почувствовал себя неловко, подумав, что мне следует намекнуть Оле, чтобы она больше не говорила о себе в третьем лице – ведь не каждый знает, что речь идёт о «Норке», а не о «норке», включая некоторые эвфемистические толкования этого слова. Я бы, пожалуй, так и сделал, случись это происшествие хотя бы годом раньше, но теперь, немного поразмыслив, не стал. Дело в том, что методы утешения, которые Ольга применяла, выводя меня из состояния подавленности после бегства Нины, принимали довольно причудливые формы, так что… Кто бы мог поручиться, какой именно смысл вкладывала Норка в своё прощание, и не оба ли сразу?

В заключение скажу, что напугавший Олю эпизод с портнихой так больше никогда и не напомнил о себе, не считая одного-единственного раза, когда несколькими месяцами позже Арик рассказал мне леденящую кровь историю о том, что «Инессочку» выманил из квартиры мнимый клиент, чтобы завладеть полученными ею как раз накануне и спрятанными в квартире деньгами за проданную машину. Но деньги были заныканы в старой курточке, которая висела на вешалке в прихожей, а вор не польстился на столь ветхую вещь, да и карманы курточки тоже не догадался проверить. В результате «Инессочка» пострадала не так уж сильно. Арик особенно напирал на то, что на самом деле ей просто необычайно повезло, что она ушла из дома – иначе всё могло бы закончиться куда печальней. Из рассказа Арика я сделал простой вывод, что, какой бы человек ни стоял за этим преступлением, он был неплохо осведомлён о делах швеи. И ей, действительно, просто сказочно повезло, потому что теперь стало понятно, почему «родственники» портнихи ответили на мой стук – в двери не было глазка, а «Инессочку», получается, поджидали после неудачного обыска. Но она всё не шла, и у бандюков, видимо, просто сдали нервы. Задним числом мне стало страшно от того, что могло бы произойти.

Возвращаясь к вопросу о том, что мне в тот день так и не удалось поговорить с Норкой, можно, конечно, предположить, что её своевременное вмешательство могло помочь мне избежать последующих проблем. Но на самом деле – если уж быть совсем честным – я не знаю. К тому времени ревность успела крепко взять меня за горло своей когтистой лапой – и дышать тяжело, и только больнее становится, если пытаешься вырваться. Возможно, это чувство просто нужно было пережить. Переболеть им, как переболевают всеми на свете чувствами – и любовью, и ненавистью. Расстаться с Аллой без промедления – значило бы отказаться не только от её тела, но и от своего чувства любви к ней и, что намного труднее, от своей ревности. В тот день я не нашёл в себе для этого сил и даже легкомысленно обещал Алле свою помощь. Знал ли я, что меня ждёт? Конечно же, нет. Уверен ли я, что остановился бы, если бы знал наперёд, что из-за неразумной страсти окажусь за чертою закона и даже на грани уголовного преступления? Пожалуй, уверен, для этого я был достаточно вменяем, и если бы Норка была по-прежнему прозорлива, то хотя бы этой стороны моих неприятностей можно было избежать. Конечно же, то, что опрометчивые и непорядочные поступки были совершены ради Аллы или ради, как я считал, своей любви к ней, совершенно меня не оправдывает. И если я сейчас говорю о том, что раскаиваюсь, что не съездил к Норке, так это отчасти и оттого, что мне хотелось бы разделить с кем-нибудь ответственность, а Норка для этого – самый подходящий кандидат. Она приучила меня полагаться на её помощь, она сделалась моим ангелом-хранителем, моей нянькой – так почему, чёрт возьми, в самый ответственный момент её не оказалось со мной рядом?

 

XII

В эпоху галантности, естественно, должна была коренным образом измениться и сущность чувственных проявлений. Из проявления силы, всегда, впрочем, самой природой ограниченной, чувственность превратилась в простую игру. Любовь стала галантностью, так как игру можно продолжать до бесконечности и каждый день её можно разнообразить. Все формы взаимного ухаживания превращаются в игру и тем самым становятся более утончёнными.

Если дама колеблется, то только потому, что хочет увеличить удовольствие мужчины, добивающегося её благосклонности. «Какое очарование связано с подобными сооружаемыми препятствиями! – восклицает граф Тилли. – Женщина не желает сразу сдаться. Она позирует в роли неприступной. Она должна говорить «нет», а её поза внушает мужчине уверенность в успехе». Всё грубое и опасное должно быть исключено из любви. Страстная ревность считается смешной. Если обнаруживается это чувство, оно вызывает только недоверчивое и неодобрительное покачивание головой. Соперники скрещивают шпаги, но они редко прокалывают сердце, обыкновенно оставляя на коже лишь царапину. Подобно шипам розы, любовь должна наносить лишь моментальную боль, а не подобно кинжалу в бешеной руке – опасные для жизни раны, ещё менее убивать. Кровь только символ, а не удовлетворение мести. Не нужно бойни, достаточно одной капли, чтобы создался этот символ. Желания обнаруживаются всегда элегантно и грациозно, а не бурно и разрушительно. Никто не позволит себе жеста циклопа. С руки никогда не снимается перчатка.

Э. Фукс, «Иллюстрированная история нравов. Галантный век», 1909

 

XIII

Алла, как мы и договаривались, постучала в мою дверь вечером следующего дня, когда мне худо-бедно уже удалось немного успокоиться и взять себя в руки. Если попытаться в конспективной форме описать выводы, к которым я к тому времени пришёл, то они сводились примерно к следующему. Теперь, по итогам здравых, как мне казалось, рассуждений, я считал правильным не только отстраниться от конкретных проблем своей подруги, касающихся шантажиста, но и, по мере возможности, эмоционально отгородиться от неё самой. Впрочем, это вовсе не должно было неизбежно означать полного разрыва отношений. Чисто внешне всё вообще могло бы оставаться без каких бы то ни было изменений – по крайней мере, до тех пор, пока не перестало бы устраивать кого-то из нас. Как я полагал в тот момент, некоторый минимум заботы и дружелюбия в отношении Аллы был бы для меня не так уж обременителен: лучшую любовницу всё равно вряд ли найдёшь, а видимость привязанности на поверку не намного отличается даже от самого глубокого и искреннего чувства. В конце концов, люди сплошь и рядом принимают одно за другое, и ничего – даже счастливы!

Я вспомнил, как однажды подростком гостил на дедушкиной даче, и на окраинной улице неподалёку случился довольно большой пожар. Ни в том доме, где возник очаг возгорания и где, по всей вероятности, была неисправна электропроводка – так, по крайней мере, говорили сбежавшиеся со всей округи соседи – ни в двух других домах, куда тоже перекинулся огонь, на момент воспламенения никого не было. Жильцы левого дома как раз ушли в ближайшее сельпо, хозяев дачи с неисправной проводкой никто не видел с позапрошлой весны, а владелец дома с правой стороны с утра отправился на рыбалку. Правда, когда соседи увидели валящий из-под крыши среднего здания густой белый дым и ударили в набат, то вместе с другими людьми, потянувшимися к месту происшествия со всех концов посёлка, прибежали и жители смежных домов. Сначала появились те, что ходили в магазин, и тут же стали вытаскивать из горящей дачи ветхую мебель и другие вещи. Они даже приволокли с собой багры, конусное ведро и огнетушитель – на стене сельпо как раз находился пожарный щит – но толку от этого оборудования было мало. Огнетушитель, вяло побрызгав на языки огня, опустел ещё до того, как стал заметен какой бы то ни было эффект, а от багров и вёдер вообще не было никакой пользы. Лето в тот год стояло засушливое, колодцы пересохли. Таскать воду ведром из водопроводной колонки, расположенной на расстоянии чуть ли не в километр – сизифов труд, да и до реки нужно было идти почти столько же, только по бездорожью. На пожарных, учитывая отдалённость посёлка от ближайшего депо, тоже не приходилось рассчитывать.

Всякий, кто был свидетелем подобного события, знает, как быстро – за час, а то и меньше – весело потрескивая и постреливая огненными искорками, может сгореть дотла такой вот деревянный дачный домик. К счастью, по обеим сторонам от пылающей группы домов были пустыри, так что хотя бы распространения бедствия можно было не опасаться.

У самого края левого дома, возле ещё не занявшейся огнём стены, сидела на привязи крупная лохматая дворняга довольно грозного вида. Поначалу она не рвалась с цепи, видимо жар был ещё не так силён, но по мере того, как дом разгорался, собака начала пятиться назад, подальше от огня, тщетно дёргая на совесть вкопанный в землю анкер, визжа от боли и вздрагивая всем телом, когда со стороны дома раздавался особенно громкий треск. Соседи несколько раз кричали хозяевам, чтобы те освободили своего пса, но они, отмахиваясь руками, как если бы к ним приставали с какими-то пустяками, так и продолжали без устали таскать из дома разные предметы домашнего обихода. Наконец, какой-то парень, преодолев страх перед псиной, подбежал к анкеру и снял с него карабин цепи. Собака, продолжая визжать, бросилась бежать по улице, волоча за собой цепь. Почти сразу после этого со стороны речки показался владелец правого домика. Он грузно бежал, держа в одной руке удочку, а в другой – резиновое ведро для рыбалки. Из-за того, что его дом, стоящий справа, находился с подветренной стороны от пламени пожара, он к тому времени пострадал ещё сильнее, чем левый. Тем не менее, мужчина, поставив ведро и прислонив удочку к забору дома напротив, бесстрашно вбежал в дом и через несколько минут показался с истошно вопящей кошкой в руках. Сунув кошку в руку одному из зрителей, он снова и снова бросался в полымя, видимо, оставаясь внутри каждый раз настолько долго, насколько мог вытерпеть, пока не вытащил оттуда ещё двух котят. После этого мужчина отошёл к месту, где стояли его ведро и удочка, обессиленно сел на землю и, опёршись спиной о забор, закурил папиросу. Мой дед, видимо, тронутый его поступком, особенно на фоне бессердечия других погорельцев, подошёл к мужчине и, коснувшись его плеча, сказал:

– Хороший вы человек!

– А? – не понял мужчина.

– Я говорю, хороший вы человек. Жалостливый – не как другие! О душе заботитесь, а не о материальном.

– Да как же не о материальном? – неожиданно визгливым, каким-то бабьим голосом, совершенно не шедшим к его плотной фигуре, откликнулся мужчина и продолжил негодующе и как бы даже с обидой. – Как же не о материальном? Да ведь это же мейкун! Вы хоть знаете, что такое породистый мейкун?

– Не знаю, – растерянно произнёс дед, не ожидавший такого всплеска агрессии.

– А не знаете, так и не говорите! Не о материальном! Да мои кошечки побольше стоят, чем весь ихний курятник вместе со скарбом.

И, возмущённо махнув рукой, погорелец пошёл отбирать своих драгоценных кошек у играющих с ними соседских детей.

Словом, я рассудил, что физически близкие отношения вовсе не должны непременно предполагать душевную близость и уж тем более какое бы то ни было покровительство – если поразмыслить, так без всего этого даже и лучше. На протяжении последних нескольких часов я уже устал переживать за то, скольким мужчинам – потенциально включая в это число и кое-кого из моих коллег и знакомых – моя ветреная подруга успела расточить свои ласки, как выяснилось, в высшей степени доступные. Совсем другое дело, если не циклиться на вопросах раздачи её любвеобильности, – тогда вроде бы всё и нормально. Главное, не поддаваться иллюзии, что ты имеешь к этому какое-то касательство.

С другой стороны, развивая свою мысль далее, я твёрдо решил, что и проявления малейшего пренебрежения со стороны Аллы тоже не потерплю – пусть считается с тем, что мне неприятно слышать о её похождениях, ну а если ей что-то не по нраву – скатертью дорога! Мне казалось, что в случае возникновения разногласий я вполне готов к тому, чтобы предложить ей расстаться – тихо, без театральных эффектов, что называется, «как интеллигентные люди», то есть с чувством глубокой взаимной неприязни, но без мордобоя. Эту часть своих соображений я, само собой, прямо с порога собирался изложить Алле как необходимое предварительное условие каких бы то ни было дальнейших взаимоотношений.

Но Алла, не успев впорхнуть в комнату, подвергла меня такому напору страстных поцелуев, как будто я был последним мужчиной на Земле, с которым у неё, к тому же, было назначено последнее в жизни свидание. Не успел я оглянуться, как мы уже оказались в постели, причём я капитулировал с лёгкостью, удивившей меня самого. Ещё через некоторое время Алла, сидя на мне верхом и склонившись надо мной, тогда как я лежал с закрытыми глазами, целовала каждую мельчайшую чёрточку моего лица, называя их вслух и проходясь по ним сначала снизу вверх, а затем сверху вниз. После того, как она, уже возвращаясь обратно, дошла до моего носа, я открыл глаза и увидел прямо перед собой её лицо. Алла смотрела на меня с выражением столь кроткой преданности, что перейти в тот момент на конфронтационный режим и начать выставлять ей какие-то условия казалось немыслимым. Я немного огорчился, что всё произошло так быстро – главное, что ещё до того, как мы успели поскандалить. После некоторого колебания я решил воспользоваться для предъявления жёстких ультиматумов нашей следующей ссорой. А если ссора не возникнет спонтанно в ближайшее время, то её можно будет без особого промедления спровоцировать нарочно, как только Алла «подставится», сказав мне какую-нибудь резкость – уж за этим-то точно дело не станет!

– Ты на меня сердишься? – спросила Алла тоном чрезвычайно глубокого и безусловного повиновения – впору было подумать, что если бы я сказал ей сейчас, что сержусь, и велел бы пойти и покончить с собой, то она бы немедленно это сделала – всё с той же кроткой улыбкой, выражающей горделивое счастье от исполнения моей воли.

Я отрицательно помотал головой.

– Я знала! – радостно воскликнула Алла. – Я знала, что ты не будешь долго злиться. Вот за это я тебя и люблю. Ты – один такой на свете, поэтому мне и хочется быть твоей. Никогда и ни с кем не хотела быть чьей-то, а вот с тобой – хочу.

Алла даже и не подозревала, как болезненно царапнули меня её слова. Впрочем, впоследствии я был ей даже благодарен, потому что она, сама того не зная, подтолкнула меня к разгадке своей психологической фиксации. Но это было ещё впереди, а пока что Алла прервала мои вновь вспыхнувшие переживания новым тезисом, который вступил в прямое противоречие с предыдущим:

– Я знала! Потому что когда мы только познакомились – помнишь? – ты как-то сказал, что, независимо от обстоятельств, самый гнусный из человеческих пороков – это отношение к другому как к принадлежащей ему вещи. Я ещё подумала тогда, что, может, даже и хорошо, что ты расстался со своей женой – раз она проявила себя такой дрянью. Всё равно она никогда не смогла бы тебя оценить.

Я помнил этот разговор. Как помнил и ещё одну подробность – то, что я попросил Аллу больше никогда не называть мою жену «дрянью». Она и в тот раз вовсе не «подумала» так, а, напротив, высказалась – вполне конкретно, применив то же самое, слово в слово, определение. При всей горечи, оставшейся у меня после жестокого вероломства Нины, мне не нравилось, когда люди говорили о ней плохо. Особенно учитывая то, что даже я сам не решался судить её настолько категорично – а уж я-то побольше других знал о том, что произошло на самом деле. Да и по части моей предполагаемой жертвенности в браке с Ниной – не так всё просто. Хотя, если не обращать внимания на различия в стиле, Аллины представления о моих семейных проблемах недалеко ушли от того, что говорила мне Норка – и это при том, что между Норкой и Аллой нет почти ничего общего. Значит, со стороны всё выглядит приблизительно одинаково. По правде сказать, я вообще не уверен, как следует себя вести, если речь заходит о моём разводе. В ответ на праздное любопытство постороннего можно, конечно, просто отшутиться или произнести ничего не значащий набор слов, но если меня о чём-нибудь спрашивает человек из более близкого круга, то я стараюсь не «темнить», потому что лично мне эта черта в других людях крайне неприятна. Можешь – расскажи. Нет – хотя бы объясни, что тема для тебя болезненна и ты не намерен её обсуждать. А прибегать к явной полуправде, как мне кажется, не только некрасиво, но и не способствует сохранению добрых отношений. Впрочем, не буду категоричен – откровенность, судя по всему, тоже обходится недёшево, потому что, помимо сочувствующих, встречаются и отдельные осуждающие. Вадик Большаков как-то рассказал мне – больше по доброте душевной, чем от великого ума – что стал свидетелем горячего спора об обстановке в моей семье между Флюрой Муминовой и заведующей нашим отделением, Домной Васильевной, причём первая меня защищала от нападок второй, утверждавшей, что я «тряпка» и «размазня» и что «настоящий мужик» якобы поступил бы так-то и так-то. В результате моё мнение о Флюре не стало лучше – оно и до этого было неплохим – а вот к Домне я, при всём своём уважении, начал относиться с осторожностью, хотя ни до, ни после этого случая она ничем меня не обижала. Само собой, помимо сочувствующих и осуждающих, попадаются ещё и просто злорадствующие, с которыми лучше бы вовсе не общаться, но иногда волей-неволей приходится. Однако по этому поводу я не собираюсь лить слёзы, потому что так уж устроен мир, а тот, кто его создавал, забыл справиться о моём мнении.

Как бы то ни было, в своё время я не посчитал нужным что-то скрывать от Аллы, когда она спросила о моём неудавшемся браке и о причинах развода. Тогда-то я и произнёс фразу, которая, как теперь выяснилось, была воспринята Аллой как всеобщая и исчерпывающая индульгенция на свободное распоряжение своим телом без каких бы то ни было ограничений.

Была, кстати, ещё одна смешная причина, из-за которой мне запомнился наш тогдашний разговор – в тот раз я в первый раз удостоился звания «грузина», причём в положительном смысле. Слово «грузин», взятое само по себе, у Аллы всегда носит негативную коннотацию, но может употребляться как для порицания, так и для похвалы, в зависимости от контекста. «Оставь свои грузинские замашки!» – говорит она в первом случае. Похвала же звучит несколько иначе: «Как приятно ты меня удивил! Не ожидала от грузина!»

Самое интересное, что моё давнее убеждение, о котором вспомнила Алла, действительно, не поколебалось, несмотря на изменившиеся личные обстоятельства, – я его и теперь был готов защищать с упорством Галилея. При всей условности всевозможных заповедей, сводов и правил, я всё-таки уверен, что никого и никогда нельзя считать своей собственностью – для меня это так же непреложно, как таблица умножения.

И, может быть, отчасти оттого, что мне хотелось подчеркнуть твёрдость своих взглядов, я не сказал Алле больше ни одного слова упрёка по поводу её прошлого. Ну, за исключением тех немногих, которые вырвались у меня под воздействием конкретных острых моментов и не относились, строго говоря, ни к истории с кассетой, ни уж тем более к её артистическому образу бывшей порнозвезды.

Может быть, поэтому я и дал слабину в тот же вечер, согласившись совершить бесчестный по всем статьям поступок. Если поразмыслить, то это даже смешно, что, демонстративно и пафосно встав на защиту одной моральной максимы, я так легко пожертвовал другой, лично для меня не менее важной. Впрочем, всё по порядку.

Вдоволь наласкавшись и навосхищавшись мной, Алла перешла к более прозаическим делам, причём её лицо тут же отразило перемену. Правда, она не стала плакать и, всхлипнув всего лишь два-три раза, смогла взять себя в руки, после чего говорила со мной почти спокойно. Но всё же нет-нет хваталась за горло – этот жест у Аллы является признаком того, что она борется с подступающими слезами. Подобные перепады настроения, кстати, вполне обычны для неё, здесь нет ни капли притворства. Поначалу я и сам думал, что имею дело с изощрённым лицедейством, но потом убедился, что Алла обладает счастливой способностью в постели забывать о любых неприятностях.

– Я насобирала чуть больше двух тысяч, – сообщила мне Алла. – Что-то у меня было на банковском счёте, что-то я заняла. Но нужно найти ещё три, причём срочно. Если я не отдам деньги в понедельник, он передаст кассету в комитет. Я с ним встречалась, просила об отсрочке, но он отказался наотрез. Ты бы его видел! Боже, как он опустился! Генка и раньше не был пай-мальчиком, а теперь – настоящий алкаш-подзаборник.

Напрасно я пытался убедить свою подругу, что самое лучшее – пустить это дело на самотёк. Передаст он кассету или нет, лёгкие деньги только пробудят в нём ещё большую алчность, и уже через какой-нибудь месяц – особенно если судить по описанию этого персонажа – он прогуляет и пропьёт всю наличность и вновь явится за деньгами. Но нет, рациональные доводы никакого эффекта на мою подругу не имели. Она и не отрицала, что таким способом проблемы не решишь, но почему-то была уверена, что главное – избавиться от сиюминутной угрозы, а за месяц отсрочки она что-нибудь придумает.

– И что ты надеешься придумать?

Моя фраза непроизвольно прозвучала насмешливо и даже издевательски, и Алла, не найдясь, что ответить, окончательно замкнулась. Она стала молча, с сумрачным лицом, ходить по комнате и собирать свои туфли и другие предметы экипировки, которые из-за нашей чрезмерной спешки разлетелись по всем углам.

– Хорошо! – не выдержал я пытки презрительным остракизмом. – От меня-то ты чего ждёшь? В моей заначке долларов триста, это всё. Хочешь – возьми их. А больше у меня ничего нет.

Алла не отвечала. Теперь она уже собрала свои вещи и, присев на кровать, натягивала колготки.

– Мне даже продать нечего! У меня из ценностей – одна только старая колымага, так она на столько, небось, и не потянет. Да её и не продашь так быстро. Взаймы мне тоже не у кого взять. У матери денег нет – она на пенсию живёт, ты знаешь. Норка со своей творческой специальностью и так еле-еле концы с концами сводит. Вадик столько же, сколько и я, получает, да ещё и родителям помогает. А оклады у нас – сама знаешь какие. Ты, вон, и со своей-то зарплаты не много отложила, а у тебя она, худо-бедно, раза в два больше, чем у нас с Вадиком.

Алла молча одевалась. Самое интересное, что на своей должности она и в самом деле зарабатывает неплохо. Но красота, как известно, требует жертв, так что деньги у Аллы никогда не задерживались надолго. Кстати, вот ещё один интересный феномен. В одном классе со мной учился некий Андрей Коньков. В школе он ничем особенно не выделялся, успевал очень средне по всем без исключения предметам, и даже внешность имел самую заурядную. У Конькова были мягкие, инфантильные черты лица, а кроме того, склонность к полноте, так что и в восемь, и в семнадцать лет он выглядел, не считая роста, примерно одинаково – этакий веснушчатый бутуз. Единственное, что его отличало – страсть к накопительству и любовь к разговорам о деньгах. Вечно он вынашивал какие-то прожекты о том, как можно разбогатеть, причём совершенно безумные. Не только между отличниками, но и в среде крепких середняков Андрей считался полнейшей посредственностью, чуть ли не тупицей. Да и особой любви к нему никто не испытывал – едва ли кто-нибудь другой из моих знакомых в большей степени заслуживал характеристики «снега зимой не выпросишь». Теперь этот «бутуз» – самый крупный владелец недвижимости в нашем городке и, по совместительству, муж нашей же одноклассницы, Ритки Ханиной, если не первой, то уж точно второй или третьей красавицы из всего выпуска. В школе надменная Ритка не то что «обдавала презрением» неказистого Андрея – нет, это нужно было ещё заслужить, а он для неё находился слишком близко к подножию иерархической пирамиды. Ритка просто-напросто царственно не замечала Конькова. Говорят, что теперь Ханина переняла все наклонности Андрея, включая и его патологическую жадность, – впрочем, я никогда не дружил с ней близко, так что не берусь судить.

Так вот, когда однажды, уж не помню по какому поводу, между мною, Ольгой и Вадиком Большаковым зашла речь о новоявленном магнате местного значения господине Конькове и его столь неожиданном для бывших однокашников финансовом успехе, то умная Норка высмеяла нашу наивность. В сущности, всё, что она сказала, было до такой степени бесспорно и очевидно, что ни у меня, ни у Вадика не нашлось ни слова возражения. Впоследствии мы даже недоумевали, отчего столь ясная истина не предстала нам давным-давно в сиянии своей кристальной простоты.

– Чего же здесь неожиданного или непонятного? – не без нравоучительности заметила Норка. – Всё элементарно, просто вы не хотите посмотреть на ситуацию беспристрастно, вам замутняет взгляд ваше глупое интеллектуальное высокомерие. Ну и что с того, что Коньков тупой?

– Как это «ну и что»? – возмутился Вадик. – Вот потому и непонятно!

– Эх, Вадик, святая простота! – ответствовала Ольга. – Ну, допустим, что у тебя в каждый момент времени, скажем, сто мыслей в голове, а у Конькова – десять. Из этого ещё ничего не вытекает. Главное – то, о чём вы думаете. У Конькова, может, девять мыслей из десяти – о деньгах и о способах разбогатеть. А у тебя, Вадик? Хорошо, если на сто мыслей одна такая найдётся, а остальные, небось, – о кишках да о кружке Эсмарха. Ну и что же удивительного в том, что он живёт в атмосфере денег, а ты – в атмосфере карболки с эфиром? Ни-че-го!

В отношении Вадика, кстати, Норка совершенно права – он ещё более непрактичный, чем я, а о деньгах, наверное, вспоминает дважды за месяц. Один раз – в день получки, а ещё один раз – когда обнаруживает, что в карманах пусто, а до зарплаты осталась ещё целая неделя.

Вооружённый этим остроумным аналитическим алгоритмом, я и к Алле пытался применить тот же тезис, но тут Норкин метод неожиданно забуксовал. Дело в том, что об Алле никак не скажешь, что она равнодушна к деньгам. Она в курсе, у кого какая зарплата в её комитете и на сколько процентов за прошедший год выросли доходы того или иного олигарха, она знает цены всех модных аксессуаров последнего сезона и прейскуранты ресторанов для «новых русских» в столице, она даже умеет навскидку определить стоимость роскошных нарядов ведущей телевизионной программы. Но при этом не всегда может похвастаться положительным сальдо личного бюджета. Я уже хотел было поделиться своими сомнениями с Олей, но тут меня осенило. На сеи раз истина все же соизволила предстать мне в сиянии своей кристальной простоты. Андрей Коньков имеет привычку думать о том, как заработать деньги, а Алла – о том, как их потратить. Отсюда вытекает и разница в конечном результате. Ура, я догадался! Норка могла бы мною гордиться.

Кстати – не в период первой эйфории узнавания друг друга, а чуть позже, немного отрезвев, – я начал было задумываться о том, что Алле, с её жадностью к жизни и новым ощущениям, к роскошным часам и автомобилям, к богатству и расточительству, с её, наконец, снобизмом и стремлением наверх, к степеням и рангам, в качестве спутника жизни скорее подошёл бы какой-нибудь нувориш. И даже прямо спросил её об этом.

– Переживаешь? – участливо осведомилась моя подруга. – Не бойся, я тебя не брошу.

– Да я не о том. Просто хотел понять, как в твоём характере уживаются противоположные наклонности. Иногда мне кажется, что ты меня должна воспринимать как какую-то устаревшую вещь, вроде бабушкиного зонтика для солнца: выбросить жалко, подарить некому, а вот если бы кто-нибудь украл, то было бы то, что нужно.

– Глупый! Просто я тебя люблю. Ты самый лучший. А с денежными мешками мне доводилось общаться – приятного, я тебе скажу, мало.

– Почему?

– Не знаю, может быть, где-то наверху, с девушками из своего круга их отношения складываются иначе. А тут, если ты нищая, то они думают, что они тебя купили. В смысле, если тебе, например, подарили кольцо с бриллиантом. Или шубу. Или повели в навороченный ресторан. Только набитые дуры считают, что подобные подарки – знаки внимания и признания. На самом деле, это не тебе кольцо купили – это тебя купили за кольцо. Впрочем, многие всё понимают – просто такие отношения их устраивают. Но такой вариант – не для меня. Мне, например, даже работу несколько раз предлагали очень высокооплачиваемую, и с тем же подтекстом – приобретаем тебя всю, с потрохами. Нет уж, мне этого не нужно. Я лучше свои деньги заработаю. Пусть они передо мной прогибаются, а не наоборот! А с тобой мне хорошо как раз потому, что никто никого не покупает.

Этот ответ в какой-то степени объяснял ситуацию. Что-что, а «прогибаться» Алла не любит.

Моя подруга тем временем уже оделась и направилась к двери.

– Алла, ну я, правда, не знаю, где найти деньги. Разве что…

Алла резко повернулась ко мне лицом:

– Что?

Ну вот. Сам виноват, что позволил необдуманным словам сорваться с губ. Понятно, что после того, как я неосторожно проговорился, моя любимая впилась в меня, как пиявка, пока не высосала всю информацию.

 

XIV

Худшим проявлением, доставшимся нам наследственно от наших предков и глубоко в нас укоренившимся, или, правильнее выражаясь, контрастной реакцией, следует считать ревность. Известная немецкая пословица гласит, нисколько не преувеличивая: «Eifersucht ist eine Leidenschaft, die mit Eifer sucht, was Leidenschaft bringt» (Игра слов, не передаваемая на русском языке. Значение пословицы: ревность – это страсть, которая ревностно ищет всего, что доставляет страдания.) Ревность представляет собою животное наследие, наследие варварства, – и это мне желательно было бы поставить на вид всем тем героям, которые берут под свою защиту ревность, прикрываясь щитом «поруганной чести» и возводя её на пьедестал. Пусть женщина имеет в десять раз больше шансов получить себе мужа неверного, чем страдающего ревностью… Мужская ревность в развитии человеческого брака ознаменована такими проявлениями, которые можно было бы считать невероятными. Здесь можно привести, например, железные пояса с замком, которые находятся ещё и в настоящее время в археологических хранилищах и в которые заковывали средневековые рыцари своих жён перед отправлением в поход, чтобы удовлетворить свою ревность…

Человеку… не свойственно управлять своими чувствами в мощном их проявлении, ревнивый же от природы, т. е. находящийся под воздействием унаследованных особенностей, страдает неизлечимостью и вносит отраву как в свою собственную жизнь, так и в жизнь супруга. Для таких людей брак не создан. Мы знаем, какую огромную роль играет ревность в психопатических лечебницах, во всевозможных судебных процессах и в литературе, так как она обусловливает наибольшее количество несчастных и трагических случаев в жизни человеческой. Искоренение ревности из человеческого мозга, если это только возможно, потребует непрерывной работы воспитания и подбора. При снисходительном отношении к половым увлечениям мужа или жены принято говорить о супругах, что они отличаются «недостаточной ревностью». Такая снисходительность может, действительно, иметь место на почве циничного безразличия или же в связи с денежными соображениями. Но здесь приходится уже констатировать отнюдь не отсутствие ревности, а пробел в нравственном чувстве. Но снисходительность, основанная на разумной любви, должна заслуживать лишь уважения и поощрения. Мне хочется обратить внимание всех героев – приверженцев ревности на следующий случай.

Человек интеллигентный, пользующийся всеобщим уважением, имеющий в счастливом браке пятерых подростков, имел случай познакомиться с подругой своей жены, вдовою, в свою очередь, интеллигентной, наделённой умом и пользующейся уважением. Встречи и беседы с нею послужили причиной сердечной привязанности, не замедлившей перейти в горячую взаимную влюблённость. Допущенная ими интимная близость могла бы им быть поставлена в вину, хотя отношения их, благодаря устойчивости вдовы, не успели перешагнуть известных пределов. И они не нашли ничего более благоразумного, как во всем чистосердечно признаться его жене, которая, отбросив недостойную ревность, приняла горячее участие в судьбе этих несчастных.

Благодаря искренности всех трёх участвовавших в этой щекотливой истории лиц, все постепенно снова вошло в свою норму, причём можно было бы ожидать благоприятного результата и в том случае, если бы вдова согласилась на полное половое общение, так как любящая жена не остановилась бы ни перед чем, чтобы создать спокойствие. Мы можем смотреть на такой случай человечного общения с несчастной любовью, когда избегнут был скандал и сохранены были, по крайней мере, с внешней стороны хорошие отношения, как на более правильное решение задачи в высшем нравственном смысле, чем при помощи дуэли, вспышек ревности, развода и всех отсюда вытекающих последствий. Мне известны также многочисленные случаи, когда мужья, в свою очередь, были снисходительными по отношению к своим увлёкшимся и даже изменившим жёнам, причём всегда можно было считаться с хорошими результатами.

Август Форель, «Половой вопрос», 1906

 

XV

Схема «левого» заработка, о котором я рассказал Алле, была крайне проста и не представляла особых трудностей для выполнения. Известно, что государственные медицинские учреждения обязаны предоставлять бесплатную медицинскую помощь исключительно по гражданству и месту прописки пациента. Конечно, бывают разные инциденты, и на практике это правило не всегда выполняется на сто процентов, но всё же, что касается дорогостоящих операций – таких, как операции на открытом сердце или позвоночнике, – то в подобных случаях провести «левого» больного в качестве местного жителя достаточно сложно. Естественно, многое зависит и от степени строгости делопроизводства в учреждении, и – что ходить вокруг да около, будем говорить без обиняков – степени продажности персонала. Не буду утверждать, что во всей нашей больнице дела обстоят одинаково, но что касается отделения, в котором работаем мы с Вадиком, то у нас порядок поставлен на должную высоту. Не в последнюю очередь это происходит благодаря жёсткой неподкупности заведующей отделением, Домны Васильевны Печениной, среди персонала больше известной как «Доменная Печь» за внушительные габариты и крутой нрав. Делопроизводство находится в руках Флюры Муминовой, человека жалостливого и не всегда буквально придерживающегося предписаний, но уж, во всяком случае, бескорыстного. Если Флюра и закрывает глаза на какие-то грешки, то не потому, что её «подмазали». Как бы то ни было, даже и такого рода события крайне редки и ограничиваются оказанием мелких услуг близким родственникам наших сотрудников и аналогичными ситуациями. Но на этот раз ситуация была несколько другой.

Около трёх недель назад меня осадил один из наших санитаров, Лёня Дробыш. Дело в том, что я считаюсь неплохим хирургом. Говорю об этом не из хвастовства, а только ради того, чтобы прояснить ситуацию. При том, что пациенты вынуждены вверять свою жизнь мастерству врача, можно понять, что многие из них пытаются заранее наводить справки, чтобы попасть на операцию именно к тому специалисту, который имеет наиболее безупречную репутацию. «Наиболее» – потому что исход лечения редко зависит от одного только хирурга. Я не предлагаю понимать поговорку о том, что «у каждого врача есть своё кладбище» буквально, но реальность такова, что не все пациенты выживают. Так что репутация, при всей эфемерности этого понятия, вещь серьёзная. Но бывает и наоборот. Иногда отдельные врачи и даже небольшие районные больницы приобретают крайне дурную славу.

Вот как раз такую примерно подоплёку и имело предложение Лёни Дробыша. Его дальний родственник, кажется, двоюродный дядя, нуждался в операции на позвоночнике, но наотрез отказывался оперироваться по месту жительства. Прочие родичи объединёнными усилиями «наехали» на Лёню – ведь он же работал в солидной областной больнице! Однако тут была одна загвоздка. Дело осложнялось не только тем, что Лёнин дядя имел азербайджанское гражданство, и даже не тем, что был ни капли не похож на русского. Хуже всего было, что он даже и не говорил по-русски. Для того чтобы такое заметное обстоятельство ускользнуло от внимания и не вызвало подозрений, операцию было необходимо проводить в обстановке строгой секретности, а тут уже требовался заговор. Поскольку трудность авантюры была очевидна даже для родственников Лёни, тот, подумав, решил, что сложившиеся обстоятельства предоставляют ему возможность поправить свои финансовые дела. Суть его замысла сводилась к тому, что он берётся «обработать» Флюру, чтобы придать видимость законности бумагам, а я должен был обеспечить всё остальное и при маловероятном, но всё же возможном провале взять на себя ответственность перед Домной.

Моей немедленной реакцией на предложение санитара, который в случае согласия посулил мне половину полученных денег, было чувство гнева, смешанное с отвращением, потому что Лёня цинично заявил, что его родственники не обеднеют, если раскошелятся на пять «штук». По мере того как я упорствовал, ставка возросла сначала до трёх, а потом и до четырёх тысяч. В конце концов Лёня ушёл, но обещал вернуться и, действительно, терпеливо повторял своё предложение всякий раз, когда мы пересекались на дежурстве.

Я, в общем-то, почти не сомневался, что Алла не найдёт в этой идее никаких нравственных дефектов, так что в горячем энтузиазме, с которым она приняла Лёнин план, не было ничего удивительного. Что касается моего отрицательного отношения к взяткам, то этот аспект показался ей настолько ничтожным, что она даже не удостоила его серьёзных возражений, – взять деньги «за риск» казалось ей вполне правомерным, ничуть не постыдным и даже не заслуживающим порицания.

Впрочем, примерно такую реакцию я и предполагал. За время нашего знакомства Алла несколько раз сокрушённо вспоминала о том, как, закончив заочное обучение в университете, вынуждена была расстаться с не очень престижным, но зато исключительно доходным местом – она работала в банковском отделении по обмену валюты. По её словам, за счёт колебаний курса в ту и другую сторону и с помощью творческого подхода к этой информации она «снимала» с клиентов в среднем по тридцать-сорок долларов в день в качестве «приварка» к своему заработку – то есть почти в два раза больше того, что зарабатывала официально. И никаких угрызений совести, разумеется, не испытывала. У нас как-то раз был разговор и о некоторых подобных возможностях, связанных с моей работой, причём Алла искренне недоумевала, почему я не беру взяток – ведь сами же дают! Даже вымогать не надо!

Вообще, я должен заметить, что отношение моих соотечественников к взяточничеству меня крайне огорчает и даже обескураживает. Люди отказываются понимать, что это, вероятно, самая большая проблема страны. Я не оговорился, именно это. Не терроризм, не экологические катастрофы, не СПИД и даже не родной и привычный бытовой алкоголизм. Нет, я вовсе не собираюсь строить из себя святошу. Я тоже не вполне «чист» и булькающие и вкусно пахнущие подношения не всегда отвергаю. Но, во-первых, есть разница. То ли ты берёшь неправедную мзду за то, что обязан делать по служебной инструкции и по совести. То ли благодарный пациент, которого ты совсем недавно, едва поправившегося, выписывал после серьёзной операции, вдруг появляется у выхода больницы после твоей смены, чтобы предложить тебе «врезать по стакашку коньяку». А во-вторых, и такие подношения мне, в общем-то, претят. Если я могу дипломатично, без взаимных обид, отказаться, то отказываюсь, чем удивляю даже невинного, как младенец, Вадика Большакова. Он действительно очень порядочный человек, но и для него мздоимство – норма жизни. Кстати, с отцом и матерью Нины я тоже в своё время испортил отношения из-за своего длинного языка и не к месту резко высказанного отношения к взяткам. Моя Нина – даром, что вне родительского дома проявляла настойчивую склонность к аристократическим замашкам, не меньше, чем как какая-нибудь обедневшая, но получившая наилучшее образование в закрытом пансионе баронесса, – на самом деле выросла в провинциальном городке, в семье шахтера и заведующей заводской столовой. Свой первый после женитьбы годовой отпуск я провёл с Ниной и маленьким Алёшей в рабочем посёлке на краю Новокузнецка. Основным развлечением для меня во время этого, по всем статьям, ужасного «летнего отдыха» была дегустация разнообразных водок, самогонов и «портвейного вина» в обществе отца Нины, Алексея Ивановича. Процесс начинался сразу же после возвращения тестя с работы, а заканчивался далеко за полночь. Утром Алексей Иванович уходил на работу, а я оставался болеть и восстанавливать силы для нового вечернего приёма алкоголя. Робкие попытки дезертировать не имели успеха и даже вызывали безоговорочное осуждение не только тестя с тёщей, но и Нины, что в тот момент меня безмерно удивляло. После первых нескольких дней, когда уже стало понятно, что еженощные возлияния не являются данью нашему с Ниной визиту, а представляют собой часть рутинно-будничной программы, я вдруг – уж не припомню сейчас, по какой причине – призадумался. Нужно заметить, что во время застолий на маленькой «хрущёвской» кухне бесконечным рефреном проходила тема продажности министров, особенно актуальная на фоне задержки шахтёрских зарплат. Алексей Иванович выступал в роли запевалы, а тёща поддакивала тут и там, и даже Нина нет-нет вставляла реплики и технические замечания о том, каким именно образом государственные чиновники «крутят» кровные шахтёрские денежки. Между тем, на фоне этих разговоров, выпивались целые литры вина и водки под не сказать чтобы чрезмерно изысканную, но добротную снедь. Конечно, можно было бы сделать некоторую скидку на разницу в ценах между Оренбургом и Новокузнецком, но никакая разница не способна была объяснить ни обилия разносолов, ни уж тем более количества спиртного, льющегося в рюмки как из рога изобилия. Я подсчитал, что моей месячной зарплаты, если судить по оренбургским ценам, едва хватило бы на недельный рацион подобного загула – не говоря уже о еде, плате за квартиру и коммунальные услуги. А я, между прочим, начинал свою карьеру в службе «скорой помощи» – как раз для того, чтобы позволить Нине беспроблемно закончить вуз, потому что гибкий график позволял худо-бедно обходиться без дорогостоящей нянечки для Алёши, а ночные смены давали мне возможность получать чуть больше, чем то, на что я мог бы рассчитывать, если бы устроился на ставку терапевта в районную поликлинику. Нет, я, конечно, знал, что шахтёры зарабатывают прилично, но всё же мои арифметические действия – как ни силился я придавать им наиболее благоприятные переменные величины там, где нужно было основываться на допущениях, – раз за разом давали сбой. В конце концов, я обратился прямо к первоисточнику.

– Так я же начальник смены! – не без гордой улыбки, и даже величаво разведя при этом руками, отвечал Алексей Иванович.

Это прозвучало так, как если б мой тесть был, например, алхимиком, а я, зная об этом, вдруг обнаружил бы наивность, граничащую с недалёкостью, выразив недоумение по поводу роскоши в доме – ведь и ребёнку должно быть понятно, что деньги – «не проблема», если каждую ночь из закопчённой магической реторты, в сопровождении надлежащих заклинаний, извлекается чистое золото, полученное путём перекаливания заурядного бытового мусора вперемешку с философским камнем, используемым в качестве катализатора.

Я подумал было сначала, что Алексей Иванович ссылается на некую иерархическую ступень у себя на службе, достигнув которой, человек как бы переходит в слой шахтёрской элиты и становится высокооплачиваемым специалистом экстра-класса. Я даже, кажется, изобразил на лице солидарность, чтобы вместе с тестем немного погордиться степенью оказанного ему доверия – как же, «начальник смены»!

Увы, объяснение неисчерпаемости винно-водочного потока оказалось гораздо банальней и одновременно неприглядней. Выяснилось, что на шахте издавна существует целая система поборов и круговой поруки – просто-напросто вместе с должностью начальника смены открывался и начальный доступ к «кормушке», недосягаемой для рядового шахтёра. Наиболее доходной статьёй дохода, как доверительно и без всякой тени смущения тут же рассказал мне тесть, являлись, как он их назвал, «отгулы». Почти всякому человеку время от времени бывает необходимо отпроситься со службы по какой-нибудь личной надобности – навестить деревенских родственников, привезти из магазина домой новый холодильник, встретиться с любовницей. В подобных случаях, чтобы не терять оплаты, следовало заранее обратиться к начальнику смены, который, исходя из номинального тарифа в размере двух бутылок водки за трудодень, отмечал просителя в табеле учёта трудовых ресурсов как присутствующего на работе. При относительно меньшей, чем дневной заработок, стоимости одного литра водки, выгода подобного обмена не вызывала сомнений. Помимо наличного оборота, был также допустим расчёт жидкими платёжными средствами и другими товарами и личными услугами, при этом относительная ценность эквивалента устанавливалась по согласию сторон. Отдельной статьёй шли невыходы на работу без предупреждения – по уважительным, но непредвиденным причинам – таким, например, как запой. Тут уже вступали в действие штрафные тарифы, причём меня поразила дотошно-детальная проработанность различных статей и подпунктов, вызывающая в памяти античные своды законов и «Русскую правду» – было очевидно, что над этими статьями потрудилось не одно поколение начальников смен.

Каюсь – к этой фазе разговора я, в отличие от тестя, способного вливать в себя стакан за стаканом, почти не пьянея, был уже хорошо на взводе и, возможно, именно поэтому задал Алексею Ивановичу крайне некорректный и даже, как выяснилось, оскорбительный вопрос.

– Так в чём же разница? – спросил я. – В чём разница между вами и «министрами», которых вы без конца поносите? Я имею в виду не разницу масштаба, а принципиальную разницу. Вы делаете то же самое, что и они, просто у них больше возможностей – только и всего!

Я, конечно, не ожидал, что тесть начнёт меня благодарить за наставление на путь истины, прослезясь от внезапного озарения, открывшему ему позор собственного нравственного падения. Нет, я был заранее уверен, что он не согласится с моей оценкой. Может быть, даже рассердится. Или начнёт всё отрицать. Или, наконец, скажет, что, даже не одобряя установившегося порядка, он не собирается сражаться с ветряными мельницами. Что-нибудь вроде «Все берут – и я беру!» Или «Не нами придумано, не нам и менять». Но то, что произошло дальше, было хуже всего. Алексей Иванович обиделся.

А уже обидевшись и для начала мелко поморгав глазами, он выдал тираду, состоящую почти сплошь из матюков, – и это при том, что до того дня я не замечал в нём особой склонности к сквернословию.

– Ах ты щенок! – проревел тесть. – Да ты… да я тебя… да убирайся… из моего дома!

Тут же в качестве эшелона поддержки в разговор вступила тёща, правда, с более литованной репликой:

– Ишь ты, какой праведный выискался! Есть и пить в три глотки – его не «ломает»! И денежные переводы каждый месяц получать! Совести у тебя, зятёк, нету – вот что!

По перекосившемуся лицу своей жены я понял, что и она сейчас, отбросив напускную светскость, скажет мне какую-нибудь гадость. Но здесь я ошибся. Нина, действительно, перешла на фамильный стиль общения, но выступила в мою защиту. Резко встав из-за стола, она сначала бросила отцу:

– Заткнись, алкаш несчастный! – Потом, повернувшись к матери, сказала уже чуть более мирно: – И ты заткнись! – И, наконец, обратившись ко мне, произнесла почти нормальным голосом: – Хватит водку жрать, пойдём спать.

Уже засыпая, я вдруг вспомнил о переводах:

– На какие это переводы Ангелина Петровна намекала?

– Ни на какие, – ответила Нина.

– Нет, ну а всё-таки?

– Мама мне присылала немножко каждый месяц «до востребования». Прости, я тебе не говорила. Ну не сердись!

У меня уже не было сил сердиться. Я только сказал:

– Больше не бери у них деньги. Сами как-нибудь выкрутимся.

– Хорошо.

Не знаю, продолжала ли Нина получать какую-то денежную помощь от родителей после того или действительно от неё отказалась, – только я об этом больше никогда ничего не слышал.

На следующий день я с самого утра отправился бродить по городу, а когда, уже ближе к вечеру, вернулся, родители Нины сидели тихо, как мыши, – стало понятно, кто в доме настоящий хозяин. Тёща даже пришла звать меня к столу, но не стала настаивать. Едва я отказался, молча ушла обратно на кухню. Уже перед самым нашим отъездом в Оренбург она даже попросила её извинить, «если что не так». Я, в свою очередь, тоже просил её не обижаться на меня – да я и в самом деле чувствовал себя виноватым за свою глупую несдержанность. Правда, только перед ней, но не перед тестем, обложившим меня последними словами и предложившим мне «убираться из дома». Впрочем, и тесть был со мной отменно вежлив до самого конца нашего визита, хотя и не просил прощения формально. С другой стороны, наши совместные возлияния с того дня уже прекратились, так что и общение почти свелось на нет. Нина, правда, всё же настояла, чтобы все садились вместе за ужин, потому что ей было неприятно, что мы «собачимся», но разговоры за столом шли совершенно нейтральные.

Самое примечательное во всей этой истории, что она имела продолжение. Уже после того, как Нина бросила меня и уехала обратно в Оренбург, я, как-то возвращаясь домой, нашёл у дверей своей квартиры постаревшего и какого-то даже пришибленного Алексея Ивановича. Стыдливо опуская глаза, он сказал мне, что приехал со мной поговорить. Как ни неприятен мне был предстоящий разговор – я догадывался, о чём пойдёт речь, – отвертеться от него не было никакой возможности. В конце концов, не каждый день к тебе приезжает бывший тесть лишь для того, чтобы увидеться лицом к лицу и попробовать повернуть вспять чужую судьбу – я говорю «бывший», хотя на тот момент мы с Ниной ещё не были разведены. Мы поднялись в квартиру, и Алексей Иванович с порога начал умолять меня немедленно ехать в Оренбург и вернуть жену обратно в семью – «хоть насильно», если цитировать его просьбу дословно. Нину, по его словам, следовало «спасать». Разговор этот был для меня чрезвычайно тягостен, но я терпеливо выслушал тестя и объяснил, что не я был инициатором последних событий и что я готов принять Нину обратно, если она захочет вернуться, но считаю, что предполагаемая поездка ничего не решит. Похоже, родители Нины уже нарисовали себе воображаемые картины скандального поведения дочери, и наверняка более шокирующие, чем реальность, потому что Алексей Иванович ещё раз попытался меня убедить, опираясь на личный опыт:

– Может, всё-таки съездишь? Посмотришь там, что к чему… Ведь совсем неплохая девка, просто дура. Ох, и дура… Такая же, как мать её, Ангелина. Она тоже по молодости была – та ещё посвистушка!

Представить шестипудовую Ангелину Петровну в роли «посвистушки» было сложно, но вероятно, тесть, ради успеха предприятия, был готов приоткрыть для меня какую-то давнюю историю с тем, чтобы рассказать, как, лишь благодаря его терпению и пониманию, удалось сохранить семью, – может, хотя бы таким образом ему удалось бы на меня повлиять? Но семейную тайну родителей Нины мне всё же не довелось узнать, потому что я ответил спокойно и твёрдо:

– Алексей Иванович! Право, вы теряете время. Если кому-то и под силу что-либо изменить, так только самой Нине.

Тесть, как будто ещё больше постаревший за время нашего разговора, грузно поднялся со стула:

– Ну что ж… Не буду мешать.

– Куда же вы?

– Поеду в какую-нибудь гостиницу…

– Не стоит. Оставайтесь. Вы меня не стесните.

Тесть позволил мне уговорить себя остаться, и ещё через час мы с ним пили холодную водку под жареного карпа с овощами. Помня о резервах организма Алексея Ивановича, я предусмотрительно купил две бутылки, но он как-то очень быстро спёкся. Может, от усталости, а может, действительно, сказывался возраст. Вот тогда, захмелев, он и выдал мне:

– Хороший ты парень, Санёк. Трудолюбивый, не трус, не трепач. Но обидел ты меня! Здорово обидел. Если б не Алёшка – я б, наверное, вообще, никогда тебе не простил.

Вначале я не понял, о чём идёт речь и при чём здесь Алёшка. Но Алексей Иванович тут же пояснил:

– Ты же, считай, вором меня назвал. Меня – отца своей жены, который, к тому же, за всю жизнь ни одной копейки чужой не взял.

Выходит, мой тесть до сих пор, вот уже несколько лет, почитал мои слова за несправедливо нанесённую обиду.

– Да ладно, Алексей Иванович! Кто прошлое помянет… Давайте лучше выпьем.

– Давай. Сейчас-то уже, конечно, дело прошлое. Но тогда… Я ведь даже мужикам на работе о тебе рассказывал. Мол, дочка хотела сына каким-то там Дмитрием назвать, а зять настоял – нет, только Алексеем! В честь меня, значит. Вот, мол, какой он у меня! Так-то. А ты взял и всё обосрал!

Теперь стало понятнее, что имел в виду тесть, говоря об Алёшке. Действительно, мы с Ниной договорились, причём ещё тогда, когда до рождения ребёнка оставалось несколько месяцев, что если будет мальчик, то имя выбираю я, а если девочка – то она. Но я предложил назвать сына Алексеем вовсе не в честь тестя, а просто потому, что мне нравилось само имя. По-моему, я тогда даже не знал, как зовут отца Нины. Но, видимо, у них с тёщей в семейных преданиях имела хождение иная версия событий. Ну и ладно – я не собирался вносить поправки. Для меня было важнее другое – то, что тесть так и не задумался о том, что «министры» вырастают из «начальников смен».

Как бы то ни было, мы расстались почти друзьями. Самолёт Алексея Ивановича улетал ещё только через день, так что я, насколько мог, постарался сделать для него приятным пребывание в нашем городе, чтобы хотя бы отчасти отблагодарить его за былое гостеприимство. Больше мы никогда не виделись.

Я рассказал эту длинную и, наверное, нудноватую историю лишь для того, чтобы объяснить, насколько гадок и противен я был сам себе, когда давал Дробышу согласие на авантюру с его дядей. И, конечно, я мучился не только страхом перед тем, что меня могут поймать за руку на должностном преступлении, и не только стыдом за предательство собственных убеждений – стыдом особенно позорным в том случае, если бы это стало достоянием гласности, хотя бы в рамках нашего отделения. Нет, помимо всего прочего, я был совершенно уверен, что Алла совершает ошибку и что таким методом всё равно ничего нельзя было добиться. Вот эта-то несуразная глупость и нелепость собственных действий, как мне кажется, угнетала меня даже больше всего остального. Кроме того, я почему-то считал, что Лёня после нашей сделки будет вести себя со мной фамильярно, чуть не подмигивать мне с гадкой ухмылочкой – мол, знаем мы вас, все вы «одним миром мазаны»! Я прямо физически предвосхищал, как меня будет коробить при каждой встрече с ним. Забегая вперёд, скажу, что Дробыш был более чем корректен и ничем не напоминал мне о маленькой тайне между нами. Может быть, оттого, что и сам не выглядел геройски, беря комиссию с родственников, а может, оттого, что понял, что меня подтолкнули к этому поступку особые обстоятельства – во всяком случае, он нисколько не удивился, когда я потребовал свою долю вперёд.

Кстати говоря, мы чуть не спалились на своей «левой» операции под самый конец, потому что пошедший на поправку дядя Дробыша решил самостоятельно посетить туалет для колясочников и вместо кнопки смыва нажал раз десять-двенадцать на кнопку аварийного вызова. Разумеется, к туалету сбежалось несколько медсестёр. Хорошо, что Флюра оказалась рядом и не допустила утечки информации. Не считая этого маленького происшествия, азербайджанский родственник, который лёг в больницу по документам Лёниного тестя и числился Петром Ивановичем Гавриленко, нигде не «засветился» – в общем, всё прошло удачно, если, конечно, так можно сказать о постыдном деле, навсегда лишившем меня нимба стойкого бессребреника.

Алла получила свои четыре тысячи, но, как и следовало ожидать, это лишь усугубило её проблемы – шантажист оказался вполне предсказуем. Единственная поправка, которую жестокая реальность внесла в мой прогноз, проявилась в том, что я его немного недооценил. Я говорил, что уже через месяц он прокутит свою добычу и придёт за добавкой, на самом же деле Генка уложился в три недели, хотя мне стало известно об этом гораздо позже, причём из совершенно непредвиденного источника.

 

XVI

Хотя общность жён и детей и в Спарте, и в Риме разумно и на благо государству изгнала чувство ревности, мысль обоих законодателей совпадала не во всём. Римлянин, полагавший, что у него достаточно детей, мог, вняв просьбам того, у кого детей не было вовсе, уступить ему свою жену, обладая правом снова выдать её замуж, и даже неоднократно. Спартанец разрешал вступать в связь со своею женой тому, кто об этом просил, чтобы та от него понесла, но женщина по-прежнему оставалась в доме мужа, и узы законного брака не расторгались. А многие, как уже говорилось выше, сами приглашали и приводили мужчин или юношей, от которых, по их расчётам, могли родиться красивые и удачные дети. В чём же здесь различие? Не в том ли, что Ликурговы порядки предполагают полнейшее равнодушие к супруге и большинству людей принесли бы жгучие тревоги и муки ревности, а порядки Ну мы как бы оставляют место стыду и скромности, прикрываются, словно завесою, новым обручением и совместность в браке признают невозможной?

Ещё более согласуется с благопристойностью и женской природой учреждённый Нумою надзор над девушками, меж тем как Ликург предоставил им полную, поистине неженскую свободу, что вызвало насмешки поэтов. Спартанок зовут «оголяющими бедра» (таково слово Ивика), говорят, будто они одержимы похотью; так судит о них Эврипид, утверждающий, что делят

«Они палестру с юношей, И пеплос им бёдра обнажает на бегах».

И в самом деле, полы девичьего хитона не были сшиты снизу, а потому при ходьбе распахивались и обнажали всё бедро. Об этом совершенно ясно сказал Софокл в следующих стихах:

«Она без столы; лишь хитоном лёгким Едва прикрыто юное бедро У Гермионы».

Говорят ещё, что по той же причине спартанки были дерзки и самонадеянны и мужской свой нрав давали чувствовать прежде всего собственным мужьям, ибо безраздельно властвовали в доме, да и в делах общественных высказывали своё мнение с величайшей свободой. Нума в неприкосновенности сохранил уважение и почёт, которыми при Ромуле окружали римляне своих жён, надеясь, что это поможет им забыть о похищении. Вместе с тем он привил женщинам скромность и застенчивость, лишил их возможности вмешиваться в чужие дела, приучил к трезвости и молчанию, так что вина они не пили вовсе и в отсутствие мужа не говорили даже о самых обыденных вещах. Рассказывают, что когда какая-то женщина выступила на форуме в защиту собственного дела, сенат послал к оракулу вопросить бога, что предвещает государству это знамение. Немаловажным свидетельством послушания и кротости римлянок служит память о тех, кто этими качествами не отличался. Подобно тому, как наши историки пишут, кто впервые затеял междоусобную распрю, или пошёл войною на брата, или убил мать или отца, так римляне упоминают, что первым дал жене развод Спурий Карвилий, а в течение двухсот тридцати лет после основания Рима ничего подобного не случалось, и что впервые поссорилась со своей свекровью Геганией жена Пинария по имени Талия в царствование Тарквиния Гордого. Вот как прекрасно и стройно распорядился законодатель браками!

Плутарх из Херонеи (ок. 45 – ок. 127), «Сравнительные жизнеописания», 25 (3)

 

XVII

Те несколько недель, с момента передачи Аллой денег и до неожиданного звонка и последующего появления в моей квартире хлыщеватого Романа из «Восточного экспресса», прошли если и не безмятежно, то вполне рутинно, по крайней мере, без особых событий. Но вот что интересно: именно тогда, хотя внешне между мной и Аллой всё вернулось на старые рельсы, многие мелочи, раньше казавшиеся совершенно нейтральными, начали ужасно действовать мне на нервы – например, её манера смеяться. У Нины тоже был не совсем обычный смех, но ощущение несоответствия возникало лишь в самом начале, потому что если вы слышите, как кто-то хохочет громким басом, а при этом в поле зрения нет никого, кроме довольно хрупкой женщины, то у вас возникает непроизвольное побуждение начать оглядываться по сторонам. Однако после второго и третьего раза к странному контрасту уже привыкаешь и перестаёшь обращать на него внимание. Алла смеётся совсем иначе – почти беззвучно, растягивая губы и прищуривая глаза. Её открытый рот при этом издаёт шипение, вызывающее ассоциацию с проколотой автомобильной шиной, когда из неё выходит воздух. Вообще, смех, в отличие от искренней улыбки, – штука довольно агрессивная, а у моей подруги, кроме того, есть неприятная привычка высмеивать те вещи, которых она не в состоянии понять. Аллочкину издевательскую гримасу, призванную сообщить собеседнику, что он только что высказал несусветную, с её точки зрения, глупость, нельзя назвать особенно приятной. Но это, так сказать, результат, а теперь меня стал раздражать и сам способ исполнения. Кстати, снова оговорюсь: моя подруга отнюдь не глупа, просто её интеллект оперирует в ограниченной сфере, поскольку жёстко подчинён обслуживанию всего лишь двух основных потребностей. Во-первых, инстинкту выживания, включая сюда реализацию всего комплекса реальных нужд – в том числе половых, и не в последнюю очередь. Но, помимо этого, некоторых прочих, например, иерархических. Для Аллы они, без сомнения, входят в первую десятку – а то, что восхождение по социальной лестнице далеко не каждому представляется насущной необходимостью, не меняет сути. Вслед за инстинктом выживания идёт потребность разнообразных периодических «хотений». Например, Алла три месяца зудела, что ей просто необходим какой-то навороченный мобильник со стразами, а, купив его, тут же стала рассказывать, какую замечательную сумку «Виттон» она видела на соседней витрине – вот это, как раз, довольно типичные примеры взаимозаменяемых «хотений». Ну а всё остальное, выходящее за рамки двух вышеуказанных категорий, отметается её интеллектом как ненужное и даже вредное умничанье. По этой же, кстати, причине заодно отметаются все только что приведённые мною соображения – поскольку Алле не под силу понять, что покупка ею мобильника есть не что иное, как одновременно удовлетворение и в то же время подпитка своего же невроза.

Как бы то ни было, в какой-то момент смех Аллочки стал мне неприятен. Кроме того, я начал обращать внимание на противные визгливые нотки в её голосе. Насколько я помнил, раньше это было ей несвойственно. Или они существовали всегда, только я не придавал этому значения? Я и сам не знал. Мне ещё не пришла в голову простая мысль о жёсткой взаимосвязи собственных чувств с изменившимися жизненными обстоятельствами. И не то, чтобы я низвёл свою любимую с пьедестала. Полагаю, что на пьедестале она никогда и не стояла. Я же не был настолько пристрастен или слеп, чтобы совсем не замечать недостатков – при всём её очаровании и при всей своей привязанности к ней. Тем более что Алла, как человек органично колоритный и яркий, мало способна к лицедейству. Присущие ей черты – как достоинства, так и недостатки – по большей части, отчётливо выражены, а если некоторые из них поначалу и укрылись от глаз, так Норка давным-давно позаботилась о том, чтобы у меня не оставалось иллюзий. Однако в прошлом это не мешало мне принимать свою любимую как есть, без изъятий. Тем неприятнее было теперь сделать открытие о причине неконтролируемых вспышек раздражения, которые в последнее время возникали у меня спонтанно и резко по самому ничтожному поводу. Пока я не связывал их с чувством внутренней неприязни в отношении Аллы, они были менее болезненны – неосознанная досада всегда переносится легче, поскольку не вызывает душевного раздвоения. Теперь я ощутил себя неправым и по мере сил старался сдерживаться, но подсознательный конфликт от этого, разумеется, не исчез. Самое время было задуматься об истинной мере ответственности каждого из действующих лиц, но тогда я ещё не был к этому готов. Я же не думал, что во мне идёт борьба двух противоположных побуждений. Я даже не догадался задать себе вопрос о том, насколько сильным, на самом деле, было влияние Аллы в постыдной истории со взяткой. А уж к пониманию взаимосвязи своих скрытых мотивов я пришёл гораздо позже, хотя постфактум они оказались очевидными. Скорее всего, соглашаясь на «левую» операцию, я всего лишь искал возможность возложить на Аллу как можно большую вину. Ведь бесплодность затеи с умиротворением шантажиста – если уж, в самом деле, не считать короткую отсрочку достижением цели – была очевидна. Так что же мешало мне сразу и категорически от неё отказаться? Следует также отметить ещё одну деталь. Конверт от Дробыша – всё, до последней копейки – я тут же передал своей подруге, хотя там было намного больше, чем требовалось. Но эти деньги, как любили писать в старых романах, «жгли мне руки». Кстати, и Норке я стал позволять безнаказанно говорить об Алле всё, что угодно, только после своего морального падения – раньше она всё-таки была вынуждена сдерживаться. Несколько позже я увидел в своих поступках кое-какие параллели с одной стародавней историей, касающейся моего первого серьёзного романа в студенческие годы. Может быть, стоит рассказать об этом чуть подробнее.

Институтская одногруппница, Катя Некрасова, начала проявлять ко мне интерес ещё с самого начала первого курса, но до той предновогодней ночи, когда ей удалось меня «совратить», я довольно вяло отвечал на её неуклюжий флирт. Дело в том, что она ни в коей мере не соответствовала тому возвышенному образу идеальной возлюбленной, который я, тогда ещё совсем неопытный и романтически настроенный юнец, «носил в своём сердце». Некрасова, действительно, ничуть не казалась красивой, а если не была лишена своеобразной привлекательности, то представляла собой крестьянский тип, весьма далёкий от тех черт, которые я рисовал в своём воображении. Она, кстати, действительно, выросла в деревне под Оренбургом, где у её родителей имелись дом и хозяйство и куда она ездила каждые выходные. У Кати было круглое лицо, высокая грудь и широкие бёдра, что в сочетании с малым ростом производило впечатление коренастости, хотя её нельзя было назвать полной. Правда, при этом она обладала стройной шеей, в отличие от многих женщин подобного сложения, у которых голова зачастую кажется посаженной прямо на плечи – особенно часто это бросается в глаза в сочетании с неудачной стрижкой. Так что нельзя сказать, что в Катиной внешности не было отдельных достоинств. Но, как бы то ни было, внимание столь приземлённой во всех отношениях девушки мне вовсе не льстило, скорее наоборот. Кроме того, Некрасова была на три с лишним года старше, чем я и большинство моих одногруппников, а для семнадцатилетнего отрока – восемнадцать мне «стукнуло» только в конце ноября – даже три года представляют собой немалую возрастную разницу. Да и воспринималась она мною не как сверстница, а как взрослая женщина, отчасти из-за того, что к тому времени успела сходить замуж и развестись, и даже, уже вслед за разводом, родить дочку, которая постоянно жила с бабушкой и дедушкой в деревне, а маму видела только во время коротких визитов. В Оренбурге Катя снимала комнату у своей дальней родственницы, суровой и неулыбчивой женщины. Упоминаю об этом в силу того, что данное обстоятельство тоже сыграло роль в наших отношениях.

Некрасова ухаживала за мной уныло и серьёзно, чуть ли не угрюмо, часто не к месту проявляя всякого рода хозяйственно-бытовую заботу, например, интересуясь в присутствии моих приятелей, давно ли я менял рубашку, чем заставляла меня краснеть «до корней волос». Возможно, Катина угрюмость объяснялась осознанием сложности задачи – вряд ли она считала, что ей будет легко впрячь нас в одну телегу, к тому же я готов допустить ещё одно соображение – её могло дополнительно угнетать понимание того, что конём в этой предполагаемой упряжке, в любом случае, была бы она. А я, несмотря на атрибутику сильного пола, был бы, скорее, ланью.

Как бы то ни было, но накануне Нового года, когда наша институтская группа обсуждала варианты празднования, Катя предложила собраться в тёткиной квартире – та как раз укатила к своей дочке в какой-то другой город – за давностью лет я не помню, в какой именно. Приглашение было принято большинством голосов, и таким вот образом я оказался в канун праздника у Кати в гостях – она вполне формально попросила меня помочь ей передвинуть мебель и украсить комнату, а я простодушно согласился. Дальше всё происходило, как в средневековой плутовской новелле. За перемещением мебели и украшением комнаты последовал ужин, за ужином – бутылка наливки и разговоры до первых петухов. Потом мне было вполне невинно и буднично предложено не тащиться в общежитие, а переночевать в доме и, возможно, уже остаться до следующего вечера, ну а я не нашёл достаточно веских причин, чтобы отказаться. Коварная Некрасова постелила для меня на своей кровати, а сама, с многословными пожеланиями спокойной ночи, отправилась спать в тёткину спальню. Но часа через полтора она неожиданно вернулась и, предусмотрительно не спрашивая у меня согласия, юркнула под одеяло, чтобы решительно и накрепко прижаться ко мне всем своим горячим и совершенно обнажённым телом. В её объятиях ощущалось даже некоторое ожесточение – подозреваю, что эти полтора часа она не спала, тщетно ожидая, что я приду к ней сам, покуда у неё не лопнуло терпение. Вот так я и познал свою первую женщину – без «вздохов на скамейке», без «прогулок при луне» и вообще без всякой романтики. Нет, впоследствии у нас с Катей случались и прогулки, и походы в какие-то кафе, но всё это – уже после. Даже поцеловались мы с ней в первый раз и то после.

Вообще же отношения между нами, даже при том, что со стороны Кати всегда ощущался излишний напор, развивались достаточно вяло. Причин было несколько. С одной стороны, слишком мало возможностей для интимных встреч. Комната моего общежития, номинально рассчитанная на трёх жильцов, была «уплотнённой» – то есть туда была втиснута четвёртая койка, и, соответственно, мне приходилось обеспечивать гарантированное отсутствие аж троих товарищей. Это было не всегда удобно, тем более что с одним из них у меня сложились не слишком тёплые отношения и он не проявлял рвения к сотрудничеству, а взаимообразные услуги ему тоже не требовались в силу отсутствия у него не только подруги, но и вообще интереса к вопросам пола. Что касается Некрасовской родственницы, то эта зловредная пенсионерка практически всё время безвылазно торчала дома. У Кати в спальне к тому же не было двери – в проёме вместо этого болталась какая-то дурацкая занавеска. Так что наши свидания происходили лишь тогда, когда тётка благоволила куда-нибудь уйти, а в первое время это случалось не чаще раза в месяц. Правда, Катя, будучи здоровой и темпераментной женщиной – о чём я догадался уже несколько позже, приобретя кое-какие познания и элементарный жизненный опыт, – пыталась было меня убедить, что «тёть Шура» – не помеха, что она «всё понимает и не будет нам мешать, ты её даже не увидишь», и что вообще нечего стесняться естественных проявлений чувств. Один раз, в канун Восьмого марта, Некрасовой удалось затащить меня к себе в присутствии тётки, но ничего хорошего из этого не вышло. «Тёть Шура» оказалась довольно суровой с виду и властной по манерам старухой. Первым делом, отложив в сторону принесённые мной по случаю предстоящего праздника цветы, она, вопреки Катиным уверениям, насильно усадила нас пить чай и стала выведывать у меня всю подноготную, включая интимнейшие детали – о родственниках чуть ли не до десятого колена, о чувствах к Кате, о жизненных целях. Даже моё телосложение подверглось пристрастному обсуждению – тётке не понравилось, какой я «щупленький». Было очевидно, что в этом доме к вопросам подбора кандидатов для обеспечения семейного счастья Кати относятся обстоятельно и серьёзно, уж во всяком случае, не менее серьёзно, чем к вопросам племенного животноводства – в процессе разговора выяснилось, что трудовая деятельность «тёть Шуры» проходила в селекционном центре для крупного рогатого скота. Подобное освидетельствование ощущалось мною как довольно унизительная процедура и даже напомнило недавнюю медкомиссию в военкомате, где симпатичная, но строгая докторша заставляла меня нагибаться и раздвигать ягодицы. Далее нам с Катей были преподаны начала нравственных основ – не слишком подробно, но достаточно для того, чтобы я осознал, что жизнь – штука серьёзная и существует «не для баловства». После такого напутствия и, учитывая то, что целью моего визита было почти исключительно одно «баловство», мне оставалось только надеть пальто и откланяться, что я и сделал, несмотря на яростное сопротивление Кати. Напоследок она прошипела, что не желает меня больше видеть, а тётке «ещё устроит». Не знаю, о чём уж они там говорили, но наши свидания с тех пор участились – видимо, Некрасовой удалось добиться от родственницы каких-то уступок. На мне же эта конкретная размолвка никак не отразилась.

Во-вторых, публичные проявления Катиной навязчивой бытовой заботливости в новом году не только не прекратились, но даже усилились, хотя я и говорил ей, что мне это неприятно. В результате однокашники начали считать нас чуть ли не семейной парой, что существенно ограничивало для меня манёвренное пространство. Кроме того, это вызывало насмешки и подтрунивания других парней из моей группы, а один из них, некий Федя Жарков – между прочим, выходец из той же деревни, что и Катя, и такой же крепыш с виду – не упускал ни одного случая, чтобы не отпустить какого-нибудь ядовитого замечания по её поводу. Тут уже возникала дилемма: либо обидеться за Некрасову и дать ему по морде, тем самым «официально» признав её своей девушкой, либо – постольку, поскольку ничего прямо оскорбительного не произносилось, – продолжать подчёркивать свою непричастность, игнорируя его шпильки как нечто не имеющее ко мне ни малейшего отношения. Я предпочёл второй вариант.

Как-то весной, уже ближе к летней сессии, в очередной раз приехав из своей деревни, Катя простодушно вручила мне на лекции по химии несколько ранних парниковых огурцов – прямо на глазах изумленных одногруппников и нашего преподавателя, доцента Келлера. Казалось бы, ничего страшного не произошло, но эти злополучные огурцы вызвали у меня раздражение и острое желание отдариться.

После занятий я пошёл на базар, накупил у какого-то азербайджанца экзотических для тех мест фруктов и овощей почти на всю свою стипендию и на следующий же день, как только Катя появилась на занятиях, вручил ей эту провизию в большой полупрозрачной сумке из клеёнки. Причём, делая покупки, я был уверен, что хочу совершить жест ответной благодарности.

Конечно, проанализировав ситуацию чуть позже, я догадался, что моим главным движущим мотивом было вовсе не это, а желание унизить – тем более что потратить столь громадные для нас по тем временам деньги на тривиальный, в общем-то, силос было бы дикостью, если б за этим не угадывалась иная цель.

Катя «прочитала» моё скрытое послание даже раньше, чем я успел его осознать, смысл же его заключался в том, что, пожелай я только, мне будет нетрудно приобрести для себя что-нибудь получше, и её жалкие огурцы, вкупе с её прочими жалкими знаками внимания, меня ни к чему не обязывают. Конечно, в какой-то степени Некрасова заслуживала такого отношения, хотя бы из-за того, что прибегла к не совсем чистому способу, чтобы меня заполучить. Тем не менее, я не собираюсь задним числом приукрашивать собственную роль – с моей стороны было натуральным свинством «отблагодарить» Катю подобным образом за её вполне объяснимые и не самые дурные побуждения, над которыми она к тому же вряд ли была властна. Как раз с тех пор между нами и начался невидимый разлад – не только из-за моего демарша, но, не в последнюю очередь, и из-за того, что Некрасова смирилась с тем, что мало для меня значит и, соответственно, начала вести себя более свободно. Хотя кто знает? Может, у неё уже тогда появился некий скрытый стратегический замысел, призванный через ревность укрепить моё чувство привязанности. Не берусь судить о том, что правильно, а что нет, но у Кати было бы больше шансов пробудить во мне ответную жертвенность через видимость бескорыстного служения. Что касается перспектив воздействия на меня ревностью или угрозой утраты её благосклонности, то такие попытки – не важно, намеренные или неосознанные – были заранее обречены.

Так вот, по поводу параллелей – одна из них сводилась к тому, что Алла побудила меня совершить поступок, который я при любых обстоятельствах уже не мог ей простить и который теперь давал мне повод для стойкого чувства неприязни. Спору нет, после того как всё произошло, у меня имелись «железные» основания возлагать на Аллу часть ответственности, но такого варианта развития событий можно было бы и избежать. Однако подсознательно я, видимо, стремился к другому исходу – мне нужна была виноватая Алла.

Другая параллель имеет отношение не столько к области души, сколько к чистой физиологии – говорю об этом не в смысле «низкого» и «высокого», а только для того, чтобы разграничить категории. Конечно, в плане искушённости было бы некорректно сравнивать простодушную Некрасову с такой изощрённой постельных дел мастерицей, как Алла. В этом месте, кстати, уместно будет сделать ещё один дополнительный экскурс в мои студенческие годы. На второй или третий день своей учёбы в институте я совершенно случайно, по какому-то странному капризу судьбы, познакомился с парнем-старшекурсником, которому впоследствии был обязан многими из теперешних пристрастий и чуть ли не особенностью своего мироощущения. Всё началось с того, что лифт, в котором я оказался вместе с Лёней Соловьёвым – так звали моего будущего наставника – застрял между этажами и провисел без движения больше четырёх часов. Входя в лифт, мы с ним едва кивнули друг другу, а вышли из него почти друзьями, успев во время своего вынужденного совместного заточения переговорить обо всём на свете. Да и то – я говорю «почти друзьями» лишь оттого, что, как давным-давно и не раз было подмечено, слишком быстрая дружба между людьми частенько приводит к долгой неприязни. В нашем случае эта старая примета ни в коей мере не оправдалась, и на несколько месяцев вперёд, вплоть до своего выпуска, Лёня принял на себя роль моего ментора. Правда, в силу особенностей характера он – если применить к нему литературные штампы – был больше похож на сумрачного Харона, чем на приветливого чичероне. Да и ещё по одной причине мой новый друг больше тянул на сравнение с Хароном – тот, как известно, перевозил путников лишь в одну сторону. То же самое можно сказать касательно многих усвоенных мною с подачи Лёни привычек – отделаться от них впоследствии оказалось невозможно, хотя не все они были объективно полезны для отношений с другими людьми и к тому же подтачивали привычные стереотипы. Между тем, жить, опираясь на какие-то шаблонные моральные критерии – пусть даже настолько иррациональные, что их с полным основанием можно считать за предрассудки, – всё-таки проще, чем, лишив себя всякой опоры, выходить за рамки готовых клише и полагаться только на рациональные суждения. Уж в чём в чём, а в этом я готов дать свидетельство кому угодно, причём, что называется, из первых рук. Когда вам говорят, что нравственный потенциал образа кормящей женщины с младенцем на руках по сути идентичен потенциалу образа мухи, откладывающей яйца на наиболее лакомый для её личинок участок коровьей лепёшки, то это поначалу шокирует, хотя бы вы и не находили ни одного веского довода для опровержения. Соловьёв обладал одним из тех качеств, ценность которых крайне амбивалентна, – смелостью суждений. Это качество, незаменимое для выдающегося учёного, может сыграть злую шутку с обывателем. Некоторое внутреннее сходство между мной и Лёней, безусловно, сказалось уже при первой встрече, иначе мы не смогли бы так сразу и так свободно начать говорить друг с другом, но если я в общем и целом был вполне продуктом среды обитания, то Соловьёв выступал в роли демона-искусителя. В числе мер, предпринимаемых Лёней для моей эмансипации, были хождения по всевозможным лекциям, из тех, которые он находил интересными, главным образом, по вопросам психологии и психиатрии – как в нашем институте, так и вне его. Так я попал на учебное занятие довольно известного специалиста по сексологии, некоего Васнецова. Вот его-то тезисы – довольно остроумные, хотя и спорные – я и собираюсь здесь привести. Не имея возможности гарантировать дословной достоверности, я всё же могу ручаться за общий смысл. Кстати, замечу, что Лёня заранее охарактеризовал сексолога как «человека, не расположенного к поклонению идолам». Это подтвердилось уже после нескольких вводных фраз, когда профессор спросил:

– Кто из вас слышал о «Камасутре»?

Лекция предназначалась для студентов, поэтому вопрос вызвал некоторое смущение и замешательство в юной аудитории, но после того как более решительные подняли руки вверх, а более робкие к ним постепенно присоединились, то оказалось, что о древнеиндийском трактате знают почти все.

– А кто из вас прочёл «Камасутру»? – вновь спросил сексолог.

На этот раз «лес рук», как называла это явление моя учительница по литературе, заметно поредел. Но хотя неосведомлённых оказалось теперь намного больше, чем осведомлённых, всё же примерно четвёртая часть присутствующих подтвердила свою эрудицию.

– Так… У меня вопрос к тем, кто читал «Камасутру». С чем бы вы могли её сравнить, если бы вам нужно было назвать какую-то другую книгу, очень похожую по композиции, но при этом из совершенно иной области знаний?

Предложений не последовало, и Васнецов насмешливо спросил:

– Что? Не знаете? Так я вам скажу. Такая книга стоит у меня в кухне на книжной полке и называется она «Шестьсот блюд из картофеля». Эта книга очень нравится моей жене, потому что она большая любительница картофеля, ну а я, признаться, к нему равнодушен. Что касается нашей дочери, то она у нас получилась «плотоядной» – овощи просто терпеть не может и любой другой еде предпочитает мясо. Вы, должно быть, задаётесь вопросом, какое это имеет отношение к сегодняшней теме. Отвечаю – прямое. Наша традиционная культура склонна приписывать половой активности человека некую духовную составляющую, поэтому считается, что всякие сравнения полового влечения с голодом граничат со святотатством и профанацией высокого чувства любви. А я вам скажу как врач, и не просто как врач, а как не самый плохой специалист в этой области – более уместного сравнения просто не существует. Как известно, имеется два аспекта секса – прокреативный и рекреативный, и вы понимаете, что сексологу приходится, в основном, заниматься вторым. Так вот. Как раз в этой области возникает огромное множество аналогий. Тут и интенсивность испытываемого голода, и искусство повара, и вкусовые предпочтения, и даже внешнее оформление блюд. Причём, заметьте, насколько строже, без всяких на то оснований, общественное мнение относится к отступникам в области секса по сравнению с областью кулинарии – любовь или нелюбовь к картошке вовсе не воспринимается как какой-то недуг или аномалия. В худшем случае – как безобидная странность. Можно любить картошку. А можно и не любить, но принимать в пищу ради утоления голода. Можно вовсе не есть. Или же есть, но с отвращением. И при этом – всё нормально, никаких вопросов, никто с жалобами к врачу не идёт. Но в таком случае, может быть, и серьёзность некоторых так называемых половых расстройств сильно преувеличена? Лично я в этом даже не сомневаюсь, поэтому всегда – конечно, при условии отсутствия признаков патологии – рекомендую своим пациентам ещё раз взвесить, насколько им необходимо радикальное лечение. Возможно, вы будете удивлены, но самая распространённая причина обращения пациентов к сексологу – отнюдь не проблема дисгармонии как таковой в отношениях между партнёрами, а вполне конкретная слабая половая конституция одного из них. Причём сам носитель предположительно неадекватной конституции, как правило, ничуть от этого не страдает и, если бы его не просветили, то, возможно, даже и не задумался бы никогда о своём несоответствии. Да и что значит «слабая»? Само понятие нормы в наши дни крайне искажено социальным контекстом и далеко не соответствует медицинским представлениям. Между тем, полное соответствие между партнёрами встречается редко, и с этой точки зрения чрезмерно сильная конституция потенциально несёт в себе те же самые проблемы, только с противоположным знаком. Так кого же нужно лечить? Вы, вероятно, спросите, каков выход из этого кажущегося тупика? Он прост. Это поддержка, понимание и терпимость. Ведь все согласны с тем, что вкусовые запросы и предпочтения у людей совершенно разные – почему бы, следуя подобной аналогии, не относиться так же без предубеждения и к своеобразности половых потребностей вашего партнёра? То, что он или она не выражает желания сию минуту «разделить с вами трапезу», ещё не означает, что вас не любят, возможно, ваш партнёр просто не успел проголодаться. Или же просто недолюбливает этот «овощ» – а таких людей, уж поверьте мне на слово, хватает. Или же находит предлагаемое вами меню слишком скучным. Кстати, заметьте, что даже «Камасутра» знает всего лишь шестьдесят четыре способа исполнения, тогда как скромная кулинарная книжка моей жены – целых шестьсот. Но самое главное прозрение, вытекающее из аналогий, должно заключаться в том, что, как бы кто ни изощрялся в постельном искусстве, исходным материалом остаётся всё та же «картошка». Что бы вы ни делали, вас ждёт поразительное однообразие. А ведь встречаются гурманы, недовольные даже тем, что их партнёры, пусть и проявляющие неизменную покладистость и готовность к сотрудничеству, делают это без надлежащего восторга. Такая чрезмерная привередливость представляет собой глупость в чистом виде и неприемлема в отношениях между разумными людьми. Итак – вот первая и единственная заповедь, которую следует усвоить всем и каждому, кто сталкивается с проблемами на сексуальном фронте. Эти проблемы – ваши! И решение их – в ваших собственных руках как в переносном, так и в буквальном смысле. Перекладывание ответственности на половых партнёров недопустимо ни в коем случае. Они вам могут только помочь – если, конечно, захотят. Ну а теперь, приняв на вооружение данную аксиому и метод сравнительного анализа, приступим к предмету нашей беседы…

Я не стану рассказывать, какие технические приёмы рекомендовал сексолог, это выходит за рамки нашей истории. Замечу только, что им была свойственна некоторая неортодоксальность. Но при всей спорности васнецовских концепций, они мне всегда помогали. В частности, в моей семейной жизни – кто-кто, а Нина точно не испытывала интереса к «картошке», упорно практикуя лишь один вариант из шестидесяти четырёх. Любые попытки новаторства немедленно пресекались. Да и консервативный вариант неизменно подавался в сопровождении безразличного взгляда, медленно блуждающего по потолку. Как в известной шутке: «Побелить? Не побелить?» И это при том, что я никого не любил так, как её, – если считать любовью замирание сердца и обожествление предмета своей душевной привязанности. Возможно, её равнодушие свидетельствовало как раз о том, что мы с ней представляли хрестоматийный случай дисгармонии и несоответствия, но не исключено, что оно имело какое-то другое объяснение. Наверняка я этого, увы, не знаю. Впрочем, ведь и попытка моей бывшей жены найти счастье в браке с профессором Кудрявцевым тоже закончилась ничем. Причём настолько «ничем», что даже в роли постоянной любовницы ей не удалось надолго удержаться – исходя из чисто внешних признаков их взаимоотношений и из того, что я слышал о нынешней жизни Нины от своих бывших сокурсников. Была ли она настолько же холодна с ним, как со мной, и сыграла ли её холодность какую-либо роль в этом фиаско, а если да, то насколько большую, мне трудно судить.

Вооружившись методологией Васнецова и возвратившись к параллелям, хочу заметить, что Катя, без сомнения, проявляла те же наклонности, что и Алла, только намного агрессивней и эгоистичней. И дело не в том, что соитие возведено у Аллы в ранг некоего искусства – что, пожалуй, немаловажно, но всё же не меняет сути. Просто Алла – самая невероятная любовница из всех, кого я знал. Встречи с ней можно сравнить только с сеансами чтения мыслей на расстоянии, когда каждое ваше желание тут же угадывается и скрупулёзно исполняется – без всяких слов и даже без малейших намёков. Подобное, правда, происходило со мной раза два-три в эротических снах, но о том, что это возможно наяву, я даже не подозревал до нашего с ней первого интимного свидания. В Некрасовой, которую никак нельзя было назвать знатоком «Камасутры», насколько я понимаю с высоты опыта сегодняшнего дня, всего лишь бурлили сладострастие да молодой задор, заставляя её набрасываться на меня, как изголодавшийся барбос бросается на мозговую кость. Так что, при некотором ложном сходстве ситуации, на «женщину из снов» она ни в коем случае не тянула. Мало того, я подозреваю, что с Катей у нас уже начинался перекос чисто физиологических потребностей, только на сей раз – в отличие от Нины – в противоположную сторону. Во всяком случае, нельзя поручиться, что меня не затошнило бы, если бы встречи с Некрасовой происходили ежедневно.

К сожалению, Васнецов, так хорошо и доходчиво объяснивший, что нужно делать со своими сексуальными желаниями, ничего не говорил о ревности, а мне сейчас не помешал бы добрый совет. Потому что, как только Роман вкрадчивым голосом пробормотал в трубку, что хочет поговорить со мной об «Алле Евгеньевне», я сразу вспомнил несколько последних свиданий в «Восточном экспрессе». От моей подруги скорее можно ожидать расхлябанности, чем пунктуальности, и её опоздания успели стать для меня привычными, а тут, непонятно почему, я уже трижды за последние недели заставал её у стойки бара любезничающей с хлыщеватым администратором. Причём во всех трёх случаях я приходил минут за пятнадцать до назначенного времени. Какого чёрта она появлялась там настолько рано? Всякий раз я ощущал уколы ревности, причём их сила нарастала. У меня и без того, ещё после первого признания Аллы, были не слишком хорошие ассоциации с этим кафе, а теперь к ним прибавилось крайне неприятное предчувствие. Стоит ли удивляться, что, едва лишь я услышал от Романа по телефону имя своей подруги, как мне тут же захотелось проломить его кудрявую башку?

 

XVIII

Домашние питомцы уже давно и прочно вошли в нашу повседневную жизнь. Между хозяином и четвероногим другом возникает тесная эмоциональная связь любви и верности.

Однако с появлением в семье нового члена, а именно маленького ребёнка, в установившемся равновесии между хозяином и животным происходит определённый дисбаланс. В зависимости от интеллектуального уровня и особенностей животного возможны несколько вариантов развития отношений с ребёнком: от покровительственной опеки до агрессивного неприятия.

Конечно, если у вас в доме стоит оригинальный аквариум с редкими видами рыбок, вам не грозит данная проблема. Но когда в квартире живёт собака бойцовской породы, тут уже становится не до шуток.

Вполне возможно, что собака, генетически привыкшая к строгой иерархии в семейной «стае», станет воспринимать нового маленького человечка как основного конкурента на роль домашнего любимца. А это уже чревато как попыткой физического устранения проблемы, так и тяжёлыми депрессивными состояниями животного, вплоть до его гибели.

В этом случае хозяин должен решительно и понятно для животного установить новую систему иерархических отношений.

Домашний питомец должен понять, что его продолжают любить и ценить, однако только в качестве самого младшего члена семьи. Если необходимо, то следует подтвердить свои намерения системой «кнута и пряника».

Проблема появления ребёнка в семье и ревности животных (по данным «Семейного портала о здоровье детей и мам»)

 

XIX

Чего я только не передумал за те считанные минуты, что прошли со времени телефонного звонка и до того момента, когда Роман появился на пороге моей комнаты! По всей видимости, он приехал заранее и находился где-то совсем рядом. Возможно, незаметно припарковал свою машину около дома напротив, там, где бурно разрослись кусты сирени, и ждал, когда я появлюсь у входа. Во всяком случае, едва я ответил на его звонок, как он безапелляционно заявил:

– Александр Викторович! Есть серьёзный разговор. Разрешите, я поднимусь в вашу квартиру? Я тут случайно оказался в вашем районе…

И, предупреждая мой вопрос, заверил:

– Я не отниму у вас много времени.

Мало того, что вторжение Романа в мою частную жизнь было само по себе крайне непредвиденным. Мы с ним не друзья, не приятели и даже не деловые партнёры, нас можно назвать, в лучшем случае, хорошими знакомыми. Но уж чего я совсем не ждал, так это бесцеремонной навязчивости визитёра, свалившегося мне на голову буквально через пять минут после возвращения с дежурства. И поэтому немного насторожился.

– Мне, конечно, очень приятно, Роман… А в чём, собственно, дело?

– Да ни черта вам не приятно! – позволил себе отклониться от дипломатического тона мой собеседник, хотя обычно крайне выдержан – ни дать ни взять выпускник МГИМО или какой-нибудь там Штирлиц. – Ни черта вам не приятно, да и мне-то не очень приятно, но я вынужден вас просить…

– Что произошло, Роман? Ты можешь хотя бы объяснить?

И вот тут его голос потерял обычную твёрдость. Следующую фразу он произнёс запинаясь и как-то неуверенно – то ли смутившись, то ли вдруг оробев:

– Понимаете… Нам с вами необходимо поговорить насчёт Аллы Евгеньевны, понимаете? Я всё объясню… Только разрешите, мы поговорим у вас дома? Не телефонный разговор, понимаете?

Тут я, конечно, вспомнил, как они шептались в «Экспрессе». И взгляды Романа вспомнил, и Аллины улыбочки. И вдруг стало очень жарко, как если бы мне в вену ввели хлористый кальций. Наверное, на десять секунд или около того в трубке повисла пауза, но в конце концов я взял себя в руки.

– Хорошо, Роман. Моя квартира слева от выхода из лифта, на четвёртом…

– Я знаю.

Сомнений больше не оставалось. Конечно же, Роман был любовником Аллы – одним из. Я снова вспомнил, как они шептались, а увидев меня, отпрянули друг от друга, и на мгновение почувствовал себя физически плохо – меня едва не затошнило, когда я представил себе лицо моей подруги, обращённое к Роману, – столь любимое мною лицо, с ярким ртом, полуоткрывшимся в многообещающей улыбке. Но, несмотря на то, что сомнений не было, я одновременно ощутил неудержимое желание сию же минуту поехать к Алле и задать ей прямой вопрос. Да так, чтобы она не смогла улизнуть от ответа. Я даже не знаю, что я сделал бы, если бы и в самом деле рванул к ней в тот момент – возможно, тряс бы её за плечи, добиваясь признания, что этот хлыщ был её любовником. Или надавал бы пощёчин. Не знаю… Знаю только одно: я впервые оказался не в силах сдержать своей юношеской клятвы – никогда, ни при каких обстоятельствах не поддаваться ревности. Конечно, мне и раньше доводилось ощущать спазмы этого чувства, но ещё ни разу я не ощущал себя настолько беспомощным, утратившим всякий контроль над собой. А ведь считал себя сильнее каких-то там иррациональных и глупых эмоций! И разве не доказал я этого на деле? Разве не давала мне почти каждая из моих немногочисленных женщин не один, так другой повод для подозрений? Да что там повод? Далеко не повод, а вполне твёрдое свидетельство своей измены! И при всём том, разве я хоть раз позволил себе поддаться, совершить что-то дикое, выставить себя в смешном свете или унизить неверную подругу, не говоря уже о каком-либо физическом насилии? Нет, нет и нет. Что же произошло со мной сейчас? Я испытывал чувство острой неприязни к Роману и не был уверен, что мне удастся сохранить гримасу холодной вежливости, когда мы встретимся лицом к лицу. Тем не менее, я уже успел немного прийти в себя, когда здоровался с Романом, – настолько, что даже нашёл в себе силы горько пошутить:

– И ты, Брут? – спросил я его, упражняясь в саркастической риторике.

Заметно нервничающий Роман то ли не понял меня, то ли и в самом деле был слишком возбуждён, переживая по поводу предстоящего разговора. Во всяком случае, он не принял моей шутки.

– Мне, Александр Викторович, не до смеха. Я, конечно, понимаю, что Алла Евгеньевна не в курсе некоторых особенностей нашей, так сказать, клиентуры. Но всё же ей следует быть посдержанней.

Тут он, по-видимому, вновь пережил испытанное накануне унижение и дрогнувшим голосом повторил:

– Да, посдержанней!

После чего вытащил из кармана конверт и, положив его на стол, продолжил, не давая мне вставить в свою гневную речь ни одного слова:

– Вот. Здесь всё. И передайте Алле Евгеньевне, чтобы она больше не обращалась ко мне с такими просьбами. Я вас очень уважаю, Александр Викторович, и никогда не забуду, что вы для меня сделали. Но Алла Евгеньевна повела себя некрасиво. Если даже в том, что случилось, есть небольшая доля моей вины, это ещё не повод, чтобы меня публично оскорблять. И я даже не о себе говорю, хотя мне тоже обидно. Но ладно, я-то переживу, хотя у меня теперь из-за этого неприятности. Так неужели она не понимает хотя бы того, что её грубость могла бы иметь серьёзные последствия для неё самой? Мне и так пришлось вмешаться…

Роман сделал паузу, чтобы глотнуть воздуха, и только теперь мне удалось вклиниться в его монолог:

– Постой! Может быть, ты для начала объяснишь, что всё это значит? Что это за конверт? О чём вообще идёт речь?

Роман уставился на меня недоверчиво, и в этот момент я вновь увидел его таким, каким он, наверное, и был на самом деле – взъерошенным мальчишкой, которого незаслуженно обидели. Теперь его глаза смотрели на меня с недоумением, и я понял, что он растерян, несмотря на весь его лоск, показную самоуверенность и дешёвые понты вроде трёхтысячных «Картье». Он даже рот полуоткрыл от удивления.

– Так вы что, ничего не знаете? А Алла Евгеньевна говорила…

– Стоп. Давай с самого начала и по порядку. Хорошо?

Как только мне стало ясно, что разговор с администратором пойдёт вовсе не в русле выяснения отношений соперников, я тут же успокоился, и, как мне показалось, моё спокойствие в какой-то степени передалось Роману. Видимо, он, со своей стороны, ощущал исходящее от меня напряжение, только так же, как и я, ошибочно приписывал его другой причине.

– А! Ну так это… Алла Евгеньевна попросила меня свести её с кем-нибудь, чтоб помочь приструнить одного придурка. Вроде он денег должен, а отдавать не торопится. Ну, в таком духе. Сумма довольно большая, вот она и хотела нанять человека, чтобы должника проучили – без членовредительства, хотя… Словом, чтобы до него дошло. Чтобы впитал. Но долги вроде как пока не нужно требовать, у него всё равно сразу столько не будет – пусть по частям отдаёт, она не против. Просто сказать ему: «Это тебе привет от Аллы». А дальше уж она сама с ним намеревалась разбираться. Только… Я ведь у неё спросил, в курсе ли вы. Потому что непонятно было, почему она сама с такой просьбой ко мне подошла, вместо того чтобы через вас обратиться.

Тут я уже примерно понял, что к чему. Поскольку пряник не сработал, Алла решила выйти из положения с помощью кнута. Метод не оригинальный, но зачастую эффективный. А то, что она не потрудилась рассказать мне о своих планах, было естественно – ей было заранее известно, что в подобных аферах я не стану ей помогать. И это в лучшем случае. А в худшем – стану мешать, а то и вовсе воспрепятствую. При моей нетерпимости ко всякого рода противоправным делам такой вариант был бы даже наиболее вероятным. В тот же момент, как будто откликаясь на мои мысли, прозвучали слова администратора:

– Она сказала, что вам обо всём известно, но вы не хотите ни во что вмешиваться. Ты же, говорит, знаешь Сашу – святой он человек! Ну и вот, как только она это сказала, я ей как-то сразу поверил. Она просила меня свести её с Лёшей Михно – ну вы знаете.

– Что я знаю?

– Вы же знаете Лёшу? Его все знают.

– Да нет, вроде не знаю.

Администратор бросил на меня странный взгляд – как будто из-под бровей. Так иногда смотрят дальнозоркие люди поверх своих очков. Правда, никаких очков на нём не было.

– Вы, Александр Викторович, правда, святой! – Роман произнёс это слово, как если бы сказал мне, что я помешанный. – Да вы его видели в ресторане, он там часто бывает. Ну не важно. В общем, Лёша – это царь и бог здешних мест, с ним даже милиция «на вы». Сам-то Лёша такими делами заниматься, конечно, не будет – не по его калибру. Но посоветовать может. А тут как раз два «гастролёра» из Астрахани у нас уже несколько дней крутились. Лёша и порекомендовал их. А дальше – как в сказке. Те получили пятьсот долларов задатка и тут же исчезли. Заказ не выполнили. Никто, главное, не знает, куда они подевались. Если б они сами напрямую на Аллу Евгеньевну вышли – другое дело. Было бы похоже на обычное кидалово. Но здесь не тот случай, за них Лёша как бы поручился, а это уже совсем не то. Ну а Алла Евгеньевна шум подняла, Лёшу начала оскорблять. Вроде мы заранее всё так задумали. Конечно, её досаду можно понять, но вы же понимаете, у нас клиентура специфическая, а она много лишнего наговорила. Меня «козлом» обозвала, но это ещё ладно. Лёшу – «петухом гамбургским». Вы хоть знаете, чем грозят такие слова? Главное, всё это вообще странно, и не нужно торопиться людей обвинять понапрасну. Даже с «гастролёрами» с этими – и то пока неизвестно. Может, их просто повязали, или ещё что случилось – никто ж ничего наверняка не знает, они как сквозь землю провалились! Может, их уже в живых нет. А если есть, то я вас уверяю – ответят за своё поведение. У Лёши везде свои люди, и в ихней Астрахани тоже. Только я не думаю, что они настолько тупые. Не были они похожи на тупых. В общем, я вас прошу передать ей деньги – не хочу я выглядеть каким-то подонком, хотя моей вины в том, что произошло, почти что нет. Но раз уж она считает, что «всё из-за меня»… И скажите ей…

После минутного облегчения, испытанного вследствие того, что я понял, что мои подозрения не подтвердились и у меня нет оснований для ревности, я постепенно начал испытывать злость. Разумеется, злиться следовало на Аллу, но я обратил свой гнев на администратора.

– Хорошо, Роман. Но мне-то ты зачем об этом рассказываешь? Ты же со мной никаких сделок не заключал? Деньги свои, будь добр, забери. И давай забудем об этом разговоре.

– Зачем вы так, Александр Викторович? – искренне обиделся Роман. – Я понимаю, что вам неприятно из-за того, что я к вам пришёл, но к кому мне идти? Если б у меня возможность была, я бы к отцу Аллы Евгеньевны пошёл! К брату бы пошёл! Но в этом городе у неё только один близкий человек, насколько я знаю. И это – вы. А сама она – извините меня! – неразумно себя ведёт. Слово скажешь, а она в ответ десять! Ей кто-то уважаемый должен объяснить, тот, кого она послушает. Я к вам как друг приехал, хотя и с плохими известиями.

Мне стало совестно перед ним. Он был, в сущности, прав.

– Ладно, Роман, прости меня, я погорячился. Я поговорю с Аллой. Только деньги свои забери.

Но Роман упрямо покачал кудрявой головой:

– Нет. Мне репутация дороже, чем паршивые пятьсот долларов. Пусть Алла Евгеньевна примет от меня – как компенсацию за причинённые неудобства. А если мы её задаток вернём в конце концов, я его себе оставлю. Договорились?

Эти слова он произнёс уже твёрдо, вновь став похожим на лощёного дипломата.

– Хорошо, Роман. Я всё понял. Ну что, может, по рюмке?

Администратор не захотел садиться, сославшись на занятость, но от коньяка отказываться не стал. Перед уходом он хозяйским взглядом пошарил по комнате.

– Вы меня извините за нескромность, Александр Викторович, но, может быть, вам обмен подыскать? Не подумайте чего – я с самыми лучшими намерениями и без всяких условий. Знакомые в квартирном бизнесе имеются, так что, если надумаете, только скажите, и мы всё устроим. И не втридорога, а по реальным ценам. А то как-то даже странно. Специалист вашего уровня, и вдруг – коммуналка.

Чего-чего, а быть обязанным Роману мне совсем не хотелось, поэтому я отказался хотя и вежливо, но наотрез. Администратора это, видимо, не убедило, поскольку он снова повторил, прежде чем окончательно распрощаться:

– Ну извините за отнятое у вас время. А насчёт квартиры вы всё же подумайте.

Дождавшись, пока, по моим расчётам, Роман отъедет от дома, я тоже поспешил вниз. Я должен был немедленно, прямо сейчас, высказать в лицо своей подруге всё, что я думал о её новых инициативах. Несмотря на бессонную ночь на дежурстве, мне едва ли удалось бы заснуть после визита администратора. Я решил сначала поехать к Алле на работу в комитет, а по дороге домой заглянуть к Норке – пожаловаться на свою подругу и получить в ответ убойную дозу горячей и безоговорочной поддержки.

 

XX

Нельзя не обратить внимания на то, что переживания ревности очень тесно связаны с самомучением, можно сказать, с проявлениями мазохистских тенденций. Ревнивцы получают своеобразное удовольствие от мучений, испытываемых при постоянной слежке, высматриваниях доказательств измены партнёров. Их воображение занято развитием сюжетов на тему измены, в нём присутствуют сцены сексуальных отношений с соперниками (соперницами), в сознании возникают наиболее сладостные картины… Всё то, что в обычных условиях вызывает у человека отрицательные эмоции, у ревнивцев часто сопровождается сладострастным чувством, которое тем сильнее, чем болезненнее переживания.

Мазохистские тенденции при ревности требуют дальнейшего изучения. Не всё в этой проблеме достаточно ясно. Так, например, мы располагаем данными, позволяющими высказать предположение, что лица с идеями ревности относительно часто становятся жертвами несчастных случаев. Вели это положение будет статистически подтверждено, то возникнет вопрос: с чем это связано? Нельзя исключить возможности, что больший риск несчастных случаев объясняется нарушением концентрации внимания в связи с занятостью мыслей ревностными переживаниями. В то же время несчастные случаи могут быть обусловлены и наличием скрытых подсознательных саморазрушительных тенденций мазохистского характера.

Саморазрушительные тенденции при ревности иногда представлены и в сознании, приводя к развитию разных форм деструктивного поведения, включая совершение самоубийства. Борнеман [Borneman, 1986] приводит описание ревности у молодого человека, которого покинула его невеста. Этот молодой человек отрубил себе палец и отправил его по почте бывшей подруге, он также написал, что, если она не вернётся к нему, то он каждый день будет отрубать себе по пальцу и отправлять ей в посылке. После получения ответа, в котором бросившая его женщина спрашивала, что он будет делать через 19 дней, молодой человек покончил с собой.

Ц. Короленко, «Мифология пола», 1994

 

XXI

К сожалению, я поддался искушению поехать к Алле через так называемый «новый мост», несмотря на то, что обычно я его избегаю, предпочитая другой маршрут. Расстояние до центра через «старый мост», конечно, длиннее. Но, как ни странно, этот путь зачастую более быстрый и хотя бы предсказуемый, особенно в часы пик. Впрочем, в это время я никак не мог ожидать, что попаду в пробку. И действительно, утренний поток машин уже схлынул, но зато на новом мосту снова развернулись бесконечные ремонтные работы. Рабочие-данаиды лениво ковыряли что-то у самого края правого устоя, тем не менее, все полосы были закрыты, кроме единственной, попеременно используемой в обоих направлениях, и скопление машин простиралось на целый квартал. За всё время, что я жил в этом городе, не было ни одного года, когда «новый мост» не подвергался бы ремонту, тогда как менее красивый и более узкий «старый» уже лет шестьдесят незыблемо противостоял напору беспощадного времени. Как назло, я зазевался и не успел вовремя оценить серьёзность проблемы, в отличие от некоторых более сообразительных водителей впереди меня, которые, лишь завидя пробку, резво свернули направо на предыдущем перекрёстке, чтобы преодолеть водную преграду в другом месте. К тому времени, как я осознал свою ошибку, моя машина была уже надёжно заперта сзади. Теперь оставалось только ждать. Главная неприятность заключалась отнюдь не в том, что я был обречён потерять в дороге лишнюю четверть часа. Впереди маячил свободный день, никаких срочных дел не предвиделось. Гораздо хуже было другое – почти сразу после ухода Романа меня опять начало мучить смутное беспокойство, и каждая минута отсрочки встречи с Аллой пробуждала всё новые сомнения. Почему этот хлыщ приехал возвращать деньги? Теперь я уже совершенно не верил в его благородные мотивы, хотя во время нашего разговора он казался мне вполне искренним. Конечно же, его действия были промотивированы другим чувством – наверняка моя подруга спала с ним, а теперь, после истории с «гастролёрами», он утратил её благосклонность. Его щедрая готовность к уступкам, кажущаяся невероятной в отношении малознакомых людей, выглядела оправданной, когда дело касалось любовницы, пусть даже бывшей. Пока я торчал у речки, дожидаясь своей очереди на проезд, угодливое воображение преподнесло мне подробности интимных свиданий администратора и Аллы, включая самые натуралистические и оттого самые мерзкие детали. К тому времени, когда мне удалось наконец добраться до здания комитета и дождаться, пока Алла выйдет под широкий портик, я весь кипел. Я полагал, что мы с ней сразу же отойдём куда-то в сторону, раз уж Алла всегда так старательно прятала меня от своих злоязычных сослуживцев, но то ли от неожиданности моего прихода, то ли из-за перемены каких-то неведомых мне обстоятельств она не сделала никакой попытки переместиться в более укромный уголок. Так что наше бурное объяснение произошло прямо тут же, под портиком, между тем как кое-какие сотрудники комитета сновали мимо нас взад и вперёд. Конечно, больше всего меня в эту минуту интересовал характер её отношений с администратором, однако «потерять лицо» было немыслимым. Поэтому я первым делом набросился на неё не с вопросами о Романе, а с упрёками – как ей вообще могло взбрести в голову нанимать бандитов для расправы с шантажистом! Похоже, что моя подруга заранее приготовилась к тому, что я могу пронюхать о сделке, поскольку гневную тираду встретила довольно спокойно.

– Ну и что? – спросила Алла чуть ли не с вызовом. – Ты же не рвёшься мне помогать, хотя это было бы более чем уместно для сильного мужчины. Ты предпочёл, чтобы хрупкая женщина сама решала свои затруднения – так какие у тебя могут быть претензии? Ты так решил – вот и прекрасно! Это у тебя есть выбор, а мне выбирать не приходится. Между прочим, другой на твоём месте искал бы любой возможный выход из положения, а не только такой, о котором тебе не стыдно будет рассказать своей мамочке, когда ты будешь навещать её в следующий раз.

– Вот и найди себе другого! – вспылил я, обидевшись одновременно и за себя, и за маму, которую Алла без всяких на то причин искусно вплела в свой упрёк.

Впрочем, она уже поняла, что немного переборщила. В конце концов, Алла не могла не знать, что в отношении каких-то поступков не то что рассчитывать, а даже надеяться на мою поддержку было нечего – какими бы основательными ей ни казались собственные мотивы и причины. Поэтому она тут же пошла на попятный.

– Не сердись! Ну пожалуйста! Ты же знаешь, меня всегда «несёт», когда я психую. Сначала скажу, а потом самой противно, что была такой несправедливой. Просто я вся измучилась и изнервничалась.

Подруга придвинулась ко мне и приобняла за шею, одновременно захватив в кулачок ворот моей рубашки, как если бы испугалась, что я сейчас убегу. Её глаза лучились доверчивой нежностью, но я уклонился от назревающего поцелуя, потому что признание в несдержанности напомнило мне о конверте. Я уже и забыл о деньгах в пылу перебранки – получилось так, будто администратор приходил ко мне лишь для того, чтобы нажаловаться на Аллу.

– Вот и Роман говорил, что ты несправедлива. Но, тем не менее, просил передать тебе этот конверт. Сказал, что здесь – всё.

– Уж этот мне Ромочка! – немедленно обрадовалась Алла. – Понял всё-таки, что я права. Спасибо.

Я был задет уменьшительно-ласкательной формой имени администратора и общей фамильярностью тона. Ревность, задремавшая было под гипнотизирующим взглядом Аллы, вновь проснулась.

– Между прочим, «Ромочка» вовсе не считает тебя правой. Он просто проявляет снисходительность к истеричной дуре, которая к тому же по совместительству оказалась девушкой его спасителя. Впрочем, не уверен. «Ромочка»! А может быть, у него есть какие-то другие причины для снисходительности?

На её лицо легла тень обиды, что не помешало моей подруге проворно, с какой-то даже кошачьей ловкостью затолкать конверт с деньгами в карман пиджака. Теперь она отпустила мою рубашку и отступила на шаг назад.

– Намекаешь на то, что я с ним сплю? Ты, наверное, думаешь, что для меня это – как воды напиться.

– Вот именно! Кстати, про «стакан воды» придумано давным-давно, так что ты даже не оригинальна.

– Раньше так и было, пока я с тобой не встретилась. А теперь…

– А теперь всё иначе, – подхватил я начатую Аллой фразу. – Теперь разве только «Ромочка», да ещё десяток-другой симпатичных мускулистых жеребцов с «Картье».

– Тебе хочется меня обидеть? Обидел уже. Ничего, я потерплю, конечно. Но вот тебя я совсем не узнаю. Ты никогда не был таким злым.

– Довела.

– Нет, не «довела», а переоценила, сказочник ты мой. Ну ладно, уж какой есть. Всё равно я тебя люблю.

– Хороша любовь!

– Какая есть! Но я с ним не спала, если тебе это интересно. Мне никто, кроме тебя, не нужен. Я сказала «Ромочка», потому что глупый мальчишка в меня влюбился. И в каком-то смысле я этим воспользовалась. Но это вовсе не означает, что я тут же к нему в кровать побегу. Доволен? Больше мне тебе сказать нечего. Ладно, я пошла, мне работать нужно. Пока!

– Ты сказала «пока» с интонацией «иди в жопу!»

– Ты всё правильно понял.

– И ты иди!

Алла, действительно, тут же повернулась ко мне спиной и пошла ко входу. Ещё через несколько секунд за ней с маслянистым звуком захлопнулась дверь, а я остался один. От досады я крепко врезал кулаком по перилам балюстрады крыльца и чуть не взвыл от боли, тут же подумав, что на завтра у меня назначена операция, и мне не мешало бы поберечь пальцы – в некотором смысле они отчасти уже принадлежали моему пациенту. Он-то никаким боком не был виноват в моих личных драмах, так что мне, в любом случае, следовало иметь это в виду.

Норки не оказалось на работе – уехала к какому-то заказчику, и мне было сказано, что она вернётся через час. Это было и плохо, и хорошо. Плохо, потому что нужно было ждать, а хорошо – как раз по той же самой причине, поскольку давало мне время, чтобы хоть немного успокоиться. Так что, пожалуй, на этот раз отсрочка была кстати. Когда я говорил, что хотел увидеть Ольгу для утешения, это не подразумевало, что она в курсе всех подробностей моих проблем. Просто Норка чувствует моё настроение и по какому-то наитию всегда говорит и делает именно то, что мне помогает. Это даже немножко загадочно, потому что я ощущаю её не как отдельную личность, а как продолжение самого себя, только в женском обличии. Но ни о шантажисте, ни о – боже сохрани! – порнографическом видео я ей не рассказывал.

Чувствовал я себя по-прежнему скверно, хотя ревность чуть-чуть отступила. Мне даже стало жаль Романа, потому что теперь я понял, что некоторое замешательство с его стороны во время нашего разговора могло быть вызвано влюблённостью в Аллу – если только она не наврала. Кроме того, и перед своей подругой я чувствовал себя виноватым, потому что наговорил ей лишнего – во всяком случае, достаточно, чтобы она почувствовала себя глубоко обиженной. Между прочим, я заметил такой парадокс: заядлые хамы вдруг оказываются крайне обидчивыми, когда сталкиваются с проявлением самой незначительной резкости со стороны сдержанных людей – а ведь, казалось бы, к грубости обращения им не привыкать стать! Вероятно, это результат своего рода обратной конверсии: они знают, что их собственная неучтивость девальвирована слишком частым применением, а если то же самое исходит от человека, привычно держащего себя в узде, то каждое произнесённое им грубое слово наливается свинцовой тяжестью. Я на секунду приостановился, раздумывая, где бы мне выпить чашку кофе, пока Норка ходит по своим заказчикам. Ресторан «Лукоморье», расположенный напротив Олиной конторы, по утрам всегда закрыт, а в следующем по дальности «Восточном экспрессе» был риск наткнуться на Рому, которого мне совершенно не хотелось видеть, – я отнюдь не соскучился по нему после сегодняшнего утреннего визита. Впрочем, больше идти всё равно было некуда, так что колебания мои продлились недолго. Существовал ещё один вариант – вернуться на парковку и уже на машине спуститься к набережной, где тут и там в изобилии разбросаны маленькие кафе, но после непродолжительных размышлений я отказался от этой идеи и направил-таки свои стопы в «Экспресс». По мере приближения мне даже захотелось застать Романа на работе: такая встреча – не намеренная, а как бы невзначай – свидетельствовала бы о том, что я его не избегаю, и после чувства неловкости, которое оставил в нас обоих его утренний визит, послужила бы символическим жестом примирения. И действительно, администратор уже находился на месте, он приветливо заулыбался мне после первого немного настороженного взгляда, лишь только я махнул ему рукой в знак приветствия. Ко мне Роман подходить не стал, в очередной раз проявив чувство такта, за что я был ему благодарен. Всё получилось ненавязчиво – именно так, как я хотел.

 

XXII

Как ни высоко ставила вся тогдашняя жизненная философия действие моральной проповеди, прославляя на все лады целомудрие, всё же более хитрые мужья думали: «Чем безопаснее, тем лучше». И это «лучшее» находили в том, что дьяволу – в данном случае дьяволу разврата – ставили ножку, портили ему игру. А этой цели лучше всяких моральных принципов и восторженных похвал целомудрию достигали, по мнению предусмотрительных мужей, прочные механические средства, «запиравшие вход в эдем земной любви». Раз жена знала, что она лишена возможности удовлетворить просьбы любовника, то могла при необходимости сделаться добродетельной, отвергнуть с гордым выражением лица нашёптывания алчного ухаживателя и с более спокойной совестью победить собственные дурные мысли. Эта философия привела к изобретению железного охранителя целомудрия, известного под названием «пояса целомудрия», или «пояса Венеры». Он был устроен так, что носившая его на себе женщина могла исполнять свои естественные потребности, но не половой акт, и запирался очень сложным замком, ключ от которого находился в руках мужа…

«Пояс целомудрия» был, бесспорно, не единственным техническим средством, которым пользовались против неверности женщин. В народных низах, по всем вероятиям, были в ходу приёмы, аналогичные тем, которыми ещё теперь пользуются на Балканском полуострове. Эти приёмы заключаются в том, что в женский половой орган вводятся предметы, которые нелегко изъять, или впрыскиваются разные кислоты, вызывающие длительные воспалительные процессы и доставляющие женщине при малейшем прикосновении самые ужасные боли. Об употреблении таких средств в эпоху Ренессанса у нас более подробных сведений не имеется, и только косвенно, исходя из внутренней логики явлений, мы вправе заключить, что ревность господского права отличалась тогда не меньшей продуктивностью и жестокостью, чем теперь.

Безусловно достоверные сведения имеются у нас об употреблении «пояса Венеры», а также о распространённости этого средства. Установлено, что им пользовались во всех странах, и притом на протяжении целых столетий. Правда, вплоть до последнего времени существование этого технического средства обеспечения женской верности подвергалось сомнению. Романтики, идеализирующие прошлое, ни за что не хотели допустить возможности подобной жестокости или, в крайнем случае, относили его употребление к Средним векам, к эпохе крестовых походов. Поступая так, можно было оправдать применение этого средства тем, что рыцарь пользовался им поневоле не только для того, чтобы обеспечить себе верность жены во время своего отсутствия, а, главным образом, для того, чтобы обезопасить её от возможного изнасилования. Иногда «изящная решётка Венеры» – первый подарок, подносимый молодым мужем своей молодой жене на другое утро после свадьбы.

Однако эпоха, изобретшая «пояс целомудрия», сейчас же нашла выход в воровском ключе. Мы узнаём, что тот же торговец, который продавал мужьям за большие деньги «пояс целомудрия», в то же время продавал их жёнам за не меньшие деньги второй ключ – «противоядие против морали»…

Если такая «Гименеем на замок запертая» дама сама не имела второго ключа, то для могущественного человека, который натыкался у снисходительной к нему дамы на такое препятствие, не было особенной трудностью найти ловкого слесаря, способного в несколько часов открыть сложный замок и соорудить другой ключ, при помощи которого любовник мог впредь по своему усмотрению отпирать мешавшие его предприимчивости врата и снова их запирать, не возбуждая в муже дамы ни тени подозрения.

Большинство женщин, как упомянуто, однако, сами обладали вторым ключом, который и передавали вместе с любовью избранному мужчине.

То, что эпоха, создавшая «пояс Венеры», изобрела и второй ключ, так что защита против женской неверности становилась не более как иллюзорной, – это только одна, и притом далеко не самая крупная фатальность. Главная ирония заключалась в том, что «пояс целомудрия», усыпив бдительность ревнивых мужей, сделался главным виновником неверности их жён. Муж уже не боялся галантных шуток, которые позволяли себе с его красавицей женой гости или друзья, и потому чаще и дольше отсутствовал дома, чем делал бы при других условиях. Так создавались сотни ранее не существовавших возможностей для измены. И вполне в порядке вещей, что жёны в большинстве случаев старались использовать все эти сотни возможностей. Или, как говорила пословица: «Пояс целомудрия с замком только усиливает неверность жён». И таков в самом деле итог всех сообщений и описаний, посвящённых применению этой защиты женской верности.

Э. Фукс, «Иллюстрированная история нравов. Эпоха Ренессанса» у 1909

 

XXIII

Внешне безмятежно и даже расслабленно сидя за чашкой кофе, я вновь переживал недавнюю ссору, причём к тому моменту меня уже начало угнетать чувство вины и обиды за то, что Алла назвала меня «сказочником», а самым неприятным было как раз сознание того, что она права и что обида заслужена. В том, что касалось её уголовных методов решения личных проблем, я сожалел лишь о том, что чересчур распсиховался, высказывая своё негодование, но уж в заблуждение-то я свою подругу никогда не вводил И моя злость по этому поводу была нисколько не декларативной, а вполне искренним образом отражала воспитание, быть может, чересчур консервативное и оторванное от реальности, но ни в коем случае не ханжеское – просто лишённое морального релятивизма наших дней. Я действительно не разделял взглядов Аллы и совершенно не одобрял характерной для неё готовности к использованию каких угодно, без исключения, средств для достижения цели. Но упрёк, прозвучавший так обидно, конечно же, касался вовсе не моих устоев, пусть даже Алла и считала их старомодной рухлядью, хотя это и само по себе было бы достаточно неприятно. Нет, речь здесь шла о моём обещании, пусть не сформулированном в виде чёткого манифеста, но всё-таки высказанном вполне определённо и не раз: я же говорил ей о том, что любые проявления ревности считаю делом не только отвратительным, но и неимоверно глупым, а ревнивцев – презираю. И вот, пожалуйста, сам поступил не лучше. А может, и хуже, потому что, выходит, я её не только оскорбил, но ещё и обманул. Да что там! Даже если бы слово «сказочник» и не прозвучало, я бы всё равно ощущал себя ничтожеством после сегодняшней перепалки. Ничтожеством и идиотом.

Правильно замечено, что до тех пор, пока человек не столкнётся с какой-то критической ситуацией в реальности, его предположения о собственном поведении в аналогичных обстоятельствах ничего не стоят. Можно сколько угодно воображать себя храбрецом до начала атаки, а при первом же разрыве артиллерийского снаряда вблизи от твоей траншеи испытать неудержимый приступ медвежьей болезни. И наоборот. Например, когда я ездил в «холерную» командировку, то перед отправлением думал, что буду находиться в состоянии перманентного стресса. А ничего. Жизнь нашей коммуны – говорю «коммуны», потому что приезжим врачам пришлось довольствоваться тесным, без особых удобств, бараком вблизи районного центра, – протекала довольно интенсивно и интересно. Поездка оказалась больше похожа на затянувшийся пикник, несмотря на то что вкалывать приходилось по десять часов в сутки. А об опасности заражения, когда сталкиваешься с этим каждый день, как-то перестаёшь думать: привычка – великое дело!

Зато на этот раз я, похоже, не выдержал испытания. И как напоминание о давно пережитом в памяти вдруг всплыло перекошенное от злобы лицо моего отчима, Бориса Ивановича Григорьевского. Полагаю, что осознанное представление о нём оформилось у меня в подростковом возрасте, причём не без участия ещё более ранних детских воспоминаний. Вроде бы Григорьевский был приятелем отца, но задним числом мне, конечно, трудно оценить истинный характер их взаимоотношений. Знаю только, что они работали вместе и что Борис Иванович часто бывал у нас в доме. Даже отдых на море, куда родители ездили «дикарями» каждое лето до самой смерти отца, до поры до времени не обходился без его участия. Правда, это тоже, наверное, не может считаться показательным, поскольку выезды на море всегда были многолюдными, и, помимо Григорьевского, в них участвовало ещё несколько семей, так или иначе связанных с местом отцовской работы. Правда, Борис Иванович был единственным холостяком в «дикарской» общине. Это обстоятельство неизбежно должно было выделять моего будущего отчима из числа остальных членов группы, и оно же, вероятно, способствовало тому, что Григорьевский как-то вроде бы случайно и в то же время неуклонно всякий раз оказывался рядом с нами. Он не только неизменно столовался вместе с нашей семьёй, но даже обязанности моей няньки, если родителям нужно было куда-нибудь отлучиться, без лишних разговоров брал на себя как нечто само собой разумеющееся. Правда, насколько помнится, я оставался с ним неохотно, предпочитая компанию бородатого Владимира Владимировича Владимирова, отца двух девочек-близняшек, моих ровесниц. Из-за столь нелепого имени Владимирова называли в общине не иначе как «Вэ в кубе». Владимир Владимирович с удовольствием разделял мои мальчишеские забавы – видимо, чисто женский состав собственной семьи не удовлетворял его «пацанских» наклонностей. С ним мы мастерили луки, деревянные мечи и прочие игрушечные орудия убийства. Что касается Григорьевского, то он ещё в детстве казался мне суховатым, да, наверное, и в самом деле уже тогда был таким. Во всяком случае, моё мнение об этой его черте ничуть не изменилось и позже. И хотя в силу возраста – мне едва исполнилось девять лет – я ещё не понимал каких-то подводных течений взрослого мира, общее содержание некоего пикантного происшествия, случившегося в нашу предпоследнюю поездку, уже и тогда не было для меня загадкой. Началось всё с того, что мой партнёр по военным забавам, проснувшись однажды ночью, обнаружил подозрительно долгое отсутствие в палатке жены и вместо проведения секретного расследования перебудил лагерь своим ауканьем, на все лады выкрикивая её имя после того, как истёк срок, который «Вэ в кубе» довольно щедро мысленно отмерил на возможное справление малой или даже большой нужды плюс время на то, чтобы дойти до ближайших зарослей можжевельника, расположенных чуть левее большого валуна. Как я уже говорил, поселение было «дикарским» и не особенно щедрым в отношении достижений техники, так что удовлетворение естественных надобностей происходило прямо на природе. Единственной данью цивилизации были криво выписанные белой масляной краской на боках валуна буквы «М» и «Ж», условно обеспечивающие разделение полов по направлению движения. Не знаю, сколько ещё продолжались поиски после того, как «Вэ в кубе» наконец умолк и как его жена объяснила своё долгое отсутствие, равно как и то странное обстоятельство, что вышла она к лагерю не со стороны валуна, а со стороны моря. В любом случае, через день-другой всё успокоилось, и в семье Владимировых воцарились прежние мир и согласие, хотя над бедным «Вэ в кубе» ещё долго за глаза потешался весь «дикарский» гарнизон. Говорят, что у англосаксов обманутые мужья вызывают в обществе сочувствие. Может, оно и так, но в континентальной Европе и особенно на славянской почве в ходу другие обычаи. Словом, этот казус внёс приятное оживление в довольно монотонную, несмотря на близость воды и роскошные морские виды, жизнь отдыхающих. Между прочим, я с самого детства сомневаюсь, что долгое пребывание в глухомани, даже самой живописной, имеет какую-то прелесть. Ну день, ну два, ну пусть даже три. После чего неизбежно приходит жажда деятельности, а какая может быть деятельность на пляже? Кстати, вы замечали, как много людей проявляет на берегу моря стремление напиться? Но речь сейчас не об этом, а о том, что на следующий же день я стал свидетелем сцены, показавшей, что результаты ночных розысков задели самолюбие не одного только «Вэ в кубе». Так уж вышло, что после купания я возвращался к нашей палатке с тыльной стороны, и тут вдруг до меня стали доноситься обрывки диалога между матерью и Борисом Ивановичем. При обычных обстоятельствах мне бы и в голову не пришло таиться, но разговор шёл явно на повышенных тонах, хотя и приглушённых, – так говорят между собой люди, которые не хотят, чтобы их услышал кто-то ещё. Судя по отсутствию машины, отец куда-то уехал – после выяснилось, что он пополнял запасы продуктов в соседнем посёлке. По смыслу перепалки выходило, что свидание у жены Владимирова было вовсе не с каким-то неизвестным чужаком, а с Григорьевским – мать видела, как он крался, возвращаясь к себе после переполоха в лагере. Почему это так её задело, всё же было не вполне понятно, поскольку в тот момент мне не могло прийти в голову, будто их с Борисом Ивановичем могли связывать близкие отношения. Да и реплики, казалось, говорили о другом. Получалось так, что её огорчал не некий абстрактный роман Григорьевского с некоей абстрактной возлюбленной, а то, кем именно оказалась конкретная избранница, – мать даже прошлась по жене «Вэ в кубе» двумя-тремя нелестными эпитетами. Кстати, в свои девять лет я находил эту женщину очень красивой – интересно было бы увидеть участников тех событий глазами не ребёнка, а более зрелого человека, на худой конец, глазами юноши. Снова оговорюсь, что я воспринимал подслушанную ссору сквозь призму своего возраста, так что, возможно, кое-какие нюансы были недоступны моему пониманию. Как бы то ни было, но разговор, похоже, имел далеко идущие последствия, потому что в следующий отпуск Григорьевский с нами уже не поехал. А ещё через полтора года погиб мой отец – на станке в его цехе из-за какой-то неисправности расплавилась изоляция электрического кабеля, и силовая фаза оказалась замкнута на кожух. Ничего хорошего в том, чтобы внезапно остаться без мужа и без отца, конечно, нет. Единственное, что меня утешает уже теперь, когда я повзрослел, так это то, что отец, очевидно, совсем не мучился. По словам врачей, его смерть произошла мгновенно от остановки сердца. Но в то время подобные отвлечённые соображения, конечно, не приходили мне в голову, я переживал потерю очень болезненно. Мать потом рассказывала мне, что не предполагала в ребёнке способности к столь долгой и глубокой скорби. Не могу утверждать, что мой отчёт хронологически безупречно точен, но, кажется, Борис Иванович временно пропал из виду как раз после ссоры на море, а вновь появился уже после похорон отца. Во всяком случае, на самих похоронах его не было – это я помню точно. Но вслед за тем наступил довольно длительный, около семи-восьми месяцев, период, когда он приходил к нам в дом почти ежедневно, причём в течение того же времени прочие отцовские друзья из тех, что раньше бывали у нас очень частыми гостями, один за другим поисчезали. По моим личным впечатлениям, отцовским приятелям претили слишком тесные, оскорбительные для памяти покойного отношения, которые столь быстро возникли у матери с Григорьевским. Мать, однако, утверждала, что инициаторами охлаждения были, главным образом, жёны приятелей – они, как видно, опасались, что инициативы их дражайших половин по дружеской опеке молодой и привлекательной вдовы могут плавно перейти во что-то другое. Любопытно, что с не меньшим рвением и при полном отсутствии логики те же самые женщины встали на стражу приличий и неких нормативных сроков безупречного траура, едва мать решилась посоветоваться с ними о настойчивом сватовстве Бориса Ивановича – хотя, казалось бы, устранить потенциальную соперницу посредством замужества было в их насущных интересах. Теперь уже трудно восстановить последовательный ход событий – мне приходится полагаться на слова матери, а также на свои воспоминания о воспоминаниях. Знаете, как это бывает, когда запоминаешь не динамический процесс, а статичные фрагменты – что-то вроде отдельных стоп-кадров? Вроде бы каждый из них документально точен, но без связи с предыдущими и последующими фрагментами не всегда верно отражает суть происходящего. Корректировать свои представления о прошлом мне пришлось уже несколькими годами позже, лишь после окончательного изгнания Бориса Ивановича, когда мы с матерью начали более откровенно обсуждать некоторые детали её личной жизни, включая и те, о которых я раньше не был осведомлён. Насколько я понимаю, маме туго пришлось в ту пору, в том числе, и в психологическом смысле. Её детство и юность прошли совсем в другом городе, а на новом месте, куда по инициативе отца они переехали после его назначения начальником цеха местного завода, отцовские связи изначально определили и диапазон знакомств. В отсутствие бабушек, дедушек и прочих близких родственников мама была вынуждена какое-то время сидеть дома, присматривая за мной. Впоследствии она тоже вышла на работу в местную художественную школу, но собственного круга так и не приобрела, за исключением одного-единственного приятеля, некоего Лёнечки Корнеева. Тот служил преподавателем в той же школе и отличался художественной одарённостью, шалопайством, легкомыслием, бесконечной добротой и столь же бесконечной безответственностью, вечно заводящей его в денежные затруднения и конфликтные ситуации с начальством из-за пропущенных занятий, о которых он, чем-нибудь увлёкшись, мог элементарно забыть. Для меня не вполне очевидно, какие черты могли привлекать пунктуальную, в высшей степени обязательную и болезненно аккуратную женщину в подобном разгильдяе, но факт остаётся фактом: они сдружились. Впрочем, при некотором приближении у Лёнечки можно было найти кое-что общее с моим отцом – взять хотя бы его доброжелательность и полное отсутствие завистливости. Видимо, несмотря на собственную внешнюю несхожесть, мама была внутренне ориентирована на подобный тип людей. Не считая Бориса Ивановича, Корнеев оказался единственным человеком, на которого мама могла в то время рассчитывать. Кстати, скорее всего, именно Лёнечка форсировал события своими всё более учащающимися визитами, во время которых он с кроткой улыбкой молча и восторженно таращился на мать мечтательными зелёными глазами, что, наконец, и подвигнуло Григорьевского перейти в решительное наступление. Как я впоследствии узнал от матери, это было уже не первое предложение руки и сердца, исходящее от Бориса Ивановича. Предыдущее произошло четырьмя годами раньше, во время первой совместной поездки на юг, и тогда Григорьевского не обескуражил решительный отказ. Он был готов ждать, уверенный, что рано или поздно добьётся своего, поскольку жизнь переменчива: либо мать, хотя и с запозданием, всё же оценит его по достоинству, а оценив, не сможет не полюбить, либо, на худой конец, мой отец уйдёт к другой женщине. В любом случае всё должно было закончиться самым благоприятным для планов Бориса Ивановича образом, то есть разводом. Ему казалось, что для такого предположения имелись определённые основания. Дело в том, что отец был, как определила мама это свойство его характера, «галантным мужчиной», что проявлялось в природной заботливости и предупредительности, а также в готовности предложить любой мало-мальски симпатичной женщине с ним переспать, если только та проявляла к нему интерес. Причём сам по себе отец даже и не имел заметной склонности к поиску любовных приключений – скорее, он был живым воплощением «ответных чувств». Однако Григорьевский недооценил серьёзность существующих препятствий и даже кое в чём навредил себе, потому что с самого начала сделал неверный ход. Улучив подходящий для объяснения момент, Борис Иванович сразу же начал с обличений и этим моментально настроил мать против себя.

Во-первых, потому что никакой «Америки» он для неё не открыл, во-вторых – хоть это и казалось ему неоправданным и даже странным, – мать продолжала любить отца и была ему по-настоящему преданна. Наконец, существовал дополнительный фактор – не настолько важный, как два первых, но достаточно актуальный. Ей тогда уже исполнилось тридцать семь, а Борис Иванович ходил ещё в «молодых специалистах», ему было то ли двадцать пять, то ли двадцать шесть лет от роду. Поэтому для моей матери вся эта странная затея с полуистерическим объяснением и лихорадочным излиянием чувств выглядела как необъяснимый каприз взбалмошного мальчишки, из-за буйства в крови и незрелых фантазий вообразившего, что он влюблён в женщину много старше себя. Правда, это же послужило для незадачливого воздыхателя и смягчающим обстоятельством – обычно мать не прощала тех, кто говорил что-либо дурное об отце, а обличения были преподнесены Григорьевским в крайне резком и даже неприязненном тоне. То, что Борис Иванович не ограничился лишь одним объяснением в любви, а упрямо предлагал матери выйти за него замуж, причём вкупе с заверениями о готовности к моему усыновлению, только усугубило эффект – ведь ясно же, что человек, находящийся в здравом уме, не станет так себя вести. В результате мать не придумала ничего умнее, чем опереточный вариант, уже столько раз осмеянный и обыгранный – она предложила Боре «быть друзьями». Что на самом деле под этим подразумевалось и насколько серьёзно воспринимал подобную формулу Григорьевский, я не знаю. Что же касается матери, то она, как видно, не на шутку увлеклась ролью наставницы юного пажа, раз уж связь подопечного с не безукоризненно нравственной супругой «Вэ в кубе» привела её в столь бешеное негодование. Известно, что Борис Иванович принял предложенную ему «дружбу» неохотно и с оговоркой, что сделанное им предложение не теряет силы – он, конечно, не был готов опрометчиво брать на себя обет целомудрия в ситуации, где нет никаких гарантий, но уж холостяком собирался оставаться неопределённо долго – до тех самых пор, пока мать не согласится выйти за него замуж. Намеренно или нет, но Григорьевский и в самом деле продолжал держать данное слово – даже в период охлаждения, наступивший после ссоры на море. В том факте, что над матерью всё это время дамокловым мечом нависала потенциальная угроза обрести в лице Бориса нового мужа, можно найти своеобразную иронию. Смерть моего отца, вероятно, означала для Григорьевского долгожданное освобождение матери и пробуждение новых надежд – а тут на сцене вдруг появляется не учтённый им в качестве возможного конкурента шалопай Лёнечка со своими мечтательными зелёными глазами! Сказать, что Борис Иванович и на этот раз сделал матери предложение, было бы технически неверной формулировкой, раз уж он перед этим навсегда оставил своё предложение в силе. Тут дело обстояло скорее наоборот. Он заявил маме, что «устал ждать и терзаться» и теперь намерен навсегда уехать из нашего города, если они прямо сейчас, без малейшего промедления, не поженятся. Конечно, в свете трезвых рассуждений история нового сватовства могла прозвучать достаточно дико и даже забавно, но всё же не следует забывать, что за фасадом несколько театрального действия находились реальные человеческие судьбы, притом в трагических обстоятельствах. Думаю, что мама отнеслась к перспективам нового замужества вполне серьёзно, хотя и не без сомнений. Только этим можно объяснить то, что она настойчиво искала совета – сначала у своих тогдашних «подруг», точнее, у жён отцовских друзей, а потом и у меня – всё это было для неё крайне нехарактерно. Между прочим, несмотря на то, что все четыре подруги единодушно отговаривали мать от скорого замужества, лишь жена «Вэ в кубе» Людмила привела в качестве возражений конкретные соображения личностного характера, а не просто выставила претензии по поводу предосудительного нарушения условностей. Впрочем, все четверо были уверены, что мать и так уже давным-давно спит с Борисом, а нелепая спешка из-за штампика в загсе не могла не вызывать у них ничего, кроме недоумения. Мама, конечно, отметила эту деталь, но вносить поправки не стала – да ей бы никто и не поверил. Что касается аргументов Людмилы, то они, принимая во внимание предысторию с лагерным происшествием, могли быть продиктованы личной заинтересованностью. Процесс опроса мнений шёл в соответствии с лучшими традициями великих полководцев, то есть начиная с самого нижнего чина и дальше по возрастанию, но так и не внёс никакой определённости, пока очередь не дошла до меня как второго по значимости лица в иерархической структуре. Я же был настолько ошарашен и испуган перспективой приобретения в лице Бориса Ивановича «второго отца», как он охарактеризовал наши с ним предполагаемые взаимоотношения, что, сам того не ведая, подписал сватовству смертный приговор. Тогдашний разговор с матерью я помню достаточно хорошо, чтобы утверждать, что моя категоричность не была непримиримой верностью отцу и осуждением её «предательства», как это часто бывает с детьми в подобных ситуациях. Будь на месте Бориса Ивановича кто-то другой – тот же Лёнечка или хотя бы «Вэ в кубе», не исключено, что моя реакция была бы более благосклонной. В тот же день, во время очередного визита Григорьевского, мама объявила ему об окончательном отказе, причём сделала это не самым утончённым способом – пожалуй, даже трусливо и неискренне. Суть маминой маленькой, но небезобидной лжи заключалась в том, что без моего одобрения она якобы не имела морального права принять решение. Ну а я как будто в самой категоричной форме высказался против ее замужества, хотя это ни в коей мере не отражало действительного содержания моих слов. Говоря без обиняков, мать без всякой на то необходимости сделала меня ответственным за свой отказ Григорьевскому. Возможно, ей было проще представить логику своих поступков именно в таком свете, но Борис Иванович так никогда и не простил мне предполагаемого вмешательства.

Как и следовало ожидать, теперь, после брошенной им угрозы, Григорьевский вынужден был ретироваться, чтобы не ставить себя в смешное положение. Именно так он и поступил, правда, никуда не уехав. Изредка я натыкался на него где-нибудь в центре, впрочем, не чаще чем раз или два в год – мы здоровались, иногда вежливо обменивались несколькими словами. Но к нам домой он с тех пор больше не заходил. Мать впоследствии говорила, что не видела его несколько лет, что достаточно необычно для людей, живущих в таком городе, как наш, – не очень крупном районном центре. Но и она, конечно, была в курсе, что Борис Иванович никуда не завербовался, не исчез и всё это время даже работал на том же самом месте и чуть ли не в той же должности, что и раньше. Что касается Корнеева, то он отныне получил безоговорочный приоритет, хотя никаких дополнительных усилий для этого и не прилагал. Даже его посещения не стали чаще – видимо, будучи женатым, он достиг своего максимума ещё в период сватовства Бориса Ивановича. Довольно долго ничего особенного не происходило, хотя, как я думаю, Лёнечка всегда нравился матери – просто в ту пору его семейное положение ещё вызывало у неё сомнения. Приходя, Корнеев с неизменной кроткой улыбкой всё так же молча и восторженно таращился на мать своими мечтательными зелёными глазами из старого кресла в углу, но, судя по некоторым косвенным признакам, тактика пассивного ожидания со временем оказалась более продуктивной для пробуждения нежных чувств, чем предложения руки и сердца, – во всяком случае, для Лёнечки. В какой-то момент, прошедший для меня незамеченным, мать стала его любовницей, а уже чуть ли не годом позже, но так же буднично и я наконец догадался о характере их отношений. Причём это произошло на абсолютно пустом месте, то есть я не заставал их в постели или хотя бы целующимися – просто понял и всё. Это уж когда-то потом, в старших классах школы, я раза два приходил не совсем вовремя, а вообще-то мать с Лёнечкой ухитрялись вести интимную жизнь крайне незаметно – благо они работали вместе, в их уроках было достаточно «окон», а школа находилась в двух кварталах от нашей квартиры. Так же рутинно прошло ещё несколько лет, пока, уже во время моего обучения на первом курсе института, мать не порвала с Лёнечкой из-за одной скандальной и нелепой истории.

Не знаю, что побудило меня рассказать о происшедших в судьбе моей матери переменах Григорьевскому, но, как ни стыдно мне было впоследствии за свой поступок, факт остаётся фактом – я это сделал.

Сам скандал, на мой взгляд, разразился по достаточно ничтожному поводу – во всяком случае, мать к тому времени имела возможность достаточно хорошо изучить привычки Лёнечки, чтобы не удивляться извивам его мышления и не переживать из-за пустяков. Дело происходило в канун Восьмого марта, и не было ничего удивительного, что Корнеев отправился в местный универмаг за подарками сразу для обеих женщин – для жены и для подруги. Будучи человеком добрым и бесконфликтным, Лёнечка старался угодить каждой из любимых женщин, он даже говорил им именно то, что те хотели слышать. Своей жене, увлекающейся аэробикой и шитьём, он рассказывал, какая та стройная и как замечательно на ней сидят платья и юбки, а моей матери, равно интеллектуально утончённой и одарённой кулинарными способностями, пел дифирамбы по поводу её борщей и художественного вкуса. И, конечно, в общении с обеими не забывал давать им понять, как они божественно красивы. Вообще-то, Лёнечка был довольно молчалив, и оттого каждое его суждение шло по золотому эквиваленту: ни одна из женщин не допускала мысли, что он способен размениваться на ничего не значащее суесловие. При этом жене ещё можно простить некоторое легковерие – судя по некоторым репликам Корнеева, та была женщиной крайне наивной и даже простоватой. Почему моя отнюдь не глупая мама находилась под воздействием столь беззастенчивой лести, можно объяснить только её перманентной влюблённостью в зеленоглазого Лёнечку. Как бы то ни было, но в тот день, по случаю грядущего праздника, в парфюмерном отделе бойко шла торговля французскими духами «Фиджи» – небывалая по тем временам удача. К тому же и сложная задача выбора подарка теперь решалась универсально, поскольку отпадала проблема размерно-цветовой дифференциации. Впрочем, надо сказать, что Корнеев и раньше злоупотреблял слишком стандартным подходом к «знакам внимания». Мать потом рассказывала мне, что на одной из производственных новогодних вечеринок удостоилась знакомства с Лёнечкиной женой Наташенькой – та прибыла на празднество в точно таких же, как у матери, серебряных серёжках и в довольно приметных, вышитых цветным шёлком перчатках, однояйцевые близнецы которых были лишь случайно, из-за торопливой суеты, оставлены спешащей матерью в нашей прихожей. Корнеев – даром, что шалопай – увидев возбуждённую толпу, быстро сориентировался и через несколько секунд смог ввинтиться в хвост очереди. Но тут, уже продвинувшись ближе к прилавку, сделал неприятное открытие: на два флакона «Фиджи» у него не хватало денег. Лёнечке пришлось волей-неволей идти на заведомую дискриминацию, хотя такие несправедливые поступки были не в его правилах. Вот поэтому он и стал обладателем двух неравноценных предметов: французских духов «Фиджи» и отечественной «Жизели», производства Рижской фабрики «Дзинтарс». При том что латвийский парфюм сам по себе являлся вполне качественным товаром – и более того, если бы объективно он даже был лучше французского, – всё равно подарочная крутизна «Дзинтарса» сильно страдала от сравнения с «Ги Ларошем». После недолгого размышления неприятная дилемма была решена в пользу жены, потому что при таком образе действий у Лёнечки появлялся шанс одновременно загасить и намечающийся у четы Корнеевых мелкий бытовой конфликт из-за безнадёжно испорченной кисточки для косметики, которую живописец намедни употребил для своих творческих нужд. Кроме того, в тот момент вовсе не предполагалось, что кто-то станет заниматься сравнительным анализом. И действительно, женский день прошёл без сучка без задоринки: Лёнечка последовательно поздравил обеих любимых женщин с праздником и был ими обильно и щедро обласкан. Однако уже назавтра всё пошло до того вкривь и вкось, что так или иначе изменило течение жизни участников событий. Девятого марта, сразу после праздника, жена Корнеева, служившая телефонисткой на городском почтамте, работала во вторую смену. Поэтому с самого утра она принялась хлопотать по дому, а в процессе уборки обнаружила в мусорном ведре магазинный чек, который беспечный Лёнечка не удосужился уничтожить. Мы погрешили бы против истины, сказав, что находка потрясла Наташеньку. Произойди открытие в другое время, всё её негодование, вероятно, ушло бы «в свисток», или, на худой конец, в более или менее продолжительную серию упрёков. Но тут как-то некстати всё совпало: испорченная кисточка, послепраздничная головная боль, женское недомогание, усталость, а теперь вот ещё и новое свидетельство мужниной неверности. Наташеньке жутко приспичило поскандалить, и она не захотела ждать до вечера, тем более что перед сменой ей всё равно нужно было сходить в химчистку, а дорога к химчистке пролегала лишь в двух шагах от школы. Да и какой может быть скандал, когда ты в первом часу ночи без рук без ног после трудовой вахты вваливаешься домой, а твой муж, мирно сопя в кровати, к этому времени видит уже девятый сон? Прямо скажем – никакого! Поэтому бурлящая от негодования Наташенька, крепко зажав в кулачке улику, сразу же отправилась прямо к мужу на службу. Что хуже всего – её приход пришёлся как раз на тот час, когда у моей матери и Лёнечки совпадали «окна» между уроками. По установившейся традиции Корнеев, у которого в подсобке была электрическая плитка, как раз начал варить в маленькой джезве крепкий кофе, а мама тем временем уже спешила к нему с пирожными-корзинками из соседней булочной. Сразу оговоримся, что пирожные не пострадали, никаких битв с размазыванием по лицу крема и варенья не произошло. Наташенька на несколько минут опередила мать, и когда та, подходя к двери Лёнечкиного кабинета с пирожными в руках, услышала боевые выкрики своей «законной» соперницы, то благоразумно не стала принимать участие в открывшемся дознании. Мою маму можно назвать скорее любопытной, чем трусливой, поэтому, на свою беду, она не бросилась бежать без оглядки, а заняла стратегически выгодную позицию за шкафом в коридоре, где была совершенно незаметна при сохранении отличной слышимости. И немедленно поплатилась за это. Лёнечка пытался было поначалу уйти в глухой отказ, но после предъявления чека вынужденно «сломался» под давлением неопровержимых, хотя и косвенных улик. На этом этапе его линия защиты резко изменилась. Он более не отрицал, что скрытно приобрёл вместе с подарком для жены ещё один флакон духов, чтобы подарить его «какой-то сучке» – теперь он, главным образом, упирал на незначительность своего проступка и, в частности, обронил такую фразу:

– Подумаешь! Тебе-то я французские духи подарил, а ей – какое-то латвийское говно.

Тут на маму снизошло внезапное озарение, или, как она выразилась, ей «открылась бесконечная низость этого человека», и она без колебаний покинула наблюдательный пункт, чтобы дать волю слезам в своём кабинете. Ввиду крайнего расстройства, мама, не переставая рыдать и стирать с лица потёкшую ресничную тушь, самостоятельно съела все пирожные, временно пожертвовав соображениями диеты ради благотворного влияния сладостей на психику. Вслед за этим через день или два последовал ещё один скандал, на сей раз уже между Лёнечкой и матерью, и всё было кончено. Впрочем, к тому времени как мама решилась поведать мне о великих потрясениях женского дня – а я услышал эту историю, да и вообще, впервые узнал о разрыве, лишь приехав домой на каникулы после летней сессии, то есть четыре месяца спустя, – фраза о «низости» в её устах звучала уже крайне неубедительно. Чувствовалась, что мама тяготится одиночеством и жалеет, что опрометчиво отшила своего любовника и, по сути, единственного близкого друга. Но гордость или что-то другое, для чего не придумано точного названия, но что очень мешает людям жить в согласии друг с другом, никак не позволяла ей сделать первый шаг – во всяком случае, она должна была прежде даровать Корнееву вымоленное им прощение, а Лёнечка, похоже, тоже не спешил ползти к ней на брюхе, чтобы сделать почин. Впрочем, не исключено, что всё и произошло бы как раз так или чуть иначе в самом недалёком будущем, но тут я нарушил естественный ход событий, встретив в городской библиотеке Бориса Ивановича. Главное, мы и столкнулись-то с ним сугубо случайно. Я оказался в библиотеке лишь потому, что моя бывшая одноклассница, к которой я заходил в тот день, нежданно-негаданно попросила меня по пути домой сдать за неё несколько давно просроченных учебников, чтобы не выслушивать нотации из-за задержки, а Григорьевский и вовсе не был большим книгочеем. Прогнозируемая вероятность нашего пересечения в таком странном месте стремилась к нулю, но вот поди ж ты – встреча всё-таки произошла, и, по какому-то странному побуждению, я выболтал ему наши семейные секреты.

 

XXIV

Королевский суд Лестера вынес приговор Далвара Сингху, который был уличён в причинении вреда здоровью своей жены Джасприт Сингх Джилл. Как следует из материалов дела, Далвара, работавший менеджером на фабрике по производству продуктов питания, в течение долгих месяцев подсыпал жене в еду и питьё стероиды Anapolon и Dianabol, причём сама супруга об этом даже не догадывалась. Далвара хотел, чтобы жена сидела дома с детьми и не нравилась другим мужчинам. Последствия отравления дали о себе знать довольно скоро: в результате кулинарных экспериментов мужа Джасприт Сингх Джилл стремительно набирала вес, у неё портилась кожа на лице, выпадали волосы на голове, а на подбородке, под носом и на спине появилась нехарактерная для женщин растительность. Чтобы не полагаться на волю случая, муж, британец индийского происхождения, сам готовил еду. Джасприт не раз жаловалась, что пища имеет специфический горький привкус, но всякий раз благоверный уговаривал женщину доедать всё до конца, аргументируя свою настойчивость тем, что приготовил кушанье своими руками, специально для неё.

Это продолжалось до тех пор, пока дочка Далвара не заметила, что отец при приготовлении ужина что-то толчёт в ступке. Она сообщила о своих подозрениях матери, которая открыла запертый буфет, обнаружила там анаболические стероиды и вызвала полицию.

Газета «Дэйли Мэйл»

 

XXV

Скорее всего, меня подкупил сам тон Бориса Ивановича, когда он окликнул меня у окна выдачи: не будем забывать, что я только-только вступил во «взрослый» этап своей жизни. Многие, наверное, могут припомнить аналогичные случаи того же разряда из собственного опыта. Некий человек, который знал вас давным-давно, но не напрямую, а через родителей или каких-то других родственников, и с которым вы не встречались два-три года, неожиданно начинает разговаривать с вами не то что заискивающе, но как-то подчёркнуто уважительно, и даже весь комплекс его мимики и жестов вдруг становится разительно иным. Смысл перемены понятен: произошла инициация, «принятие в клуб». Былая констатация присутствия некой человеческой мелюзги, прежде выражаемая лёгким небрежным кивком, становится неуместной, ибо уже не соответствует возрастному и социальному статусу собеседника. Примерно так произошло и у нас с Григорьевским. Он первым подошёл ко мне, протянул руку для рукопожатия и даже отпустил не слишком тактичную шутку по поводу того, насколько я изменился и в какого рослого симпатичного парня превратился недавний нескладный и прыщавый отрок. Я мог бы ответить той же монетой на несколько грубоватый намёк о моём якобы разительном превращении, потому что сам Борис Иванович как-то уж очень оплешивел и заметно поистёрся с момента нашей последней встречи, но предпочёл вежливо промолчать. Если раньше даже на самый беглый взгляд Григорьевский выглядел моложе матери, то теперь почему-то настолько состарился, что даже на ровесника не тянул. Впоследствии я не раз замечал, что мужчины субтильного телосложения чаще всего именно так и стареют: до поры до времени выглядят чуть ли не подростками, а потом резко вянут, так что при ближайшем рассмотрении даже и без плеши выглядят какими-то засушенными кузнечиками. Борис Иванович, конечно, не преминул спросить меня о матери, и тут меня понесло. Ну как же: теперь я был взрослым, значит, знал всё, что только можно было знать о взаимоотношениях полов, имел право судить свысока о людских страстях и заблуждениях, а уж обстоятельства ссоры, ставшей поводом для маминого разрыва с Лёнечкой, были настолько забавны, что сами напрашивались быть представленными в свете снисходительной иронии. Именно так я и преподнёс хронику последних событий – не щадя ни Лёнечку, ни мать, не скупясь на подробности и всей манерой разговора приглашая собеседника разделить моё остроумие. Григорьевский, действительно, хихикнул раза два, да и в целом вёл себя довольно необычно – то потирал ладони, то вытирал их о штанины, то собирался уйти, а то ни с того ни с сего опять хватал меня за рукав и задавал всё новые вопросы, словом, проявлял необычное оживление. Я-то всегда считал его бесчувственным сухарём, правда, сухарём, склонным к брюзгливости и лишь поэтому не вовсе лишённым эмоций, хотя бы отрицательных. Странное состояние собеседника сразу же бросилось мне в глаза, но для того, чтобы свести концы с концами и понять, что оно было вызвано не чем иным, как моей собственной развязной болтливостью, мне не хватило проницательности. Впрочем, я и помыслить себе не мог, что история с Лёнечкой могла спровоцировать какие-то действия – если не считать за действие возникшую на лице Григорьевского кривоватую мстительную улыбку. Рассказывая о матери, я, безусловно, не имел никаких скрытых замыслов, во всяком случае, сознательных. Учитывая предыдущий крах брачных притязаний Бориса Ивановича, восстановление отношений между ними не представлялось возможным. Кроме того, я твёрдо знал – вернее, не знал в качестве материального факта, а, скорее, ощущал на биологическом уровне, – что он продолжал питать ко мне стойкую неприязнь, в основе, быть может, даже чисто бессознательную, как к сыну своего ненавистного соперника. Ну а после моего предполагаемого запрета на замужество матери – ещё и усугублённую реальным содержанием. Вполне естественно, что и я не испытывал к нему больших симпатий. Остаётся только гадать, почему я, прекрасно зная об этой взаимной неприязни, решил выставить перед ним на посмешище самого близкого человека. Выходит, что демонстративное повышение моей ранговой ценности как раз и сыграло главную роль в этом предательстве – ведь раньше-то Григорьевский никогда не удостаивал меня разговором на равных.

Прошло не так уж много времени, прежде чем я снова увидел Бориса Ивановича – на сей раз уже в собственной кухне, правда, в тот момент ещё только в роли гостя. Дело было во время моей незапланированной поездки домой в канун Нового года, и я, точно так же, как и за полгода до этого, не придал встрече особого значения, списав неожиданное появление Григорьевского на спонтанный предпраздничный визит. Вёл он себя скромно, весьма скоро откланялся, да и мать, когда он ушёл, как мне показалось, вздохнула с облегчением. Но всего лишь каким-то месяцем позже, вернувшись после зимней сессии, я неожиданно обнаружил Бориса Ивановича прочно поселившимся в нашей квартире. Откровенно говоря, я испытал настоящий шок, когда он отворил мне дверь, одетый в одни только семейные трусы. И даже взбесился немного, когда мне было незамедлительно предложено надеть потрёпанные войлочные тапочки – отныне ходить по дому надлежало в дурацких тапочках, дабы предохранять от повреждения паркет, самолично натираемый новым жильцом. Откровенно говоря, мне было бы непросто ужиться с ним под одной крышей, и я могу лишь благодарить судьбу, что наше вынужденное сожительство никогда не затягивалось надолго. Борис Иванович имел неприятное обыкновение всюду совать свой нос и переделывать всякую бытовую мелочь на свой лад, без сомнения, ощущая себя новым хозяином дома – особенно после того, как двумя месяцами позже осуществились его заветные чаяния и они с матерью наконец стали мужем и женой. До некоторой степени его можно было понять. В конце концов, в сравнении со мной он проводил в нашей квартире гораздо больше времени, особенно после того, как я стал сознательно уклоняться от коротких визитов, которые раньше очень любил. Но майские праздники в том году я встречал уже в Оренбурге, несмотря на то что проезд со студенческим билетом обошёлся бы не так уж дорого, да и мне всё же хотелось повидаться и с матерью, и со своими друзьями. Кстати говоря, я не уверен, что не допустил ошибки, сократив своё пребывание на законной жилплощади, потому что примерно в те же дни, пользуясь моим отсутствием в качестве предлога, Борис Иванович постановил, что оставлять отдельную комнату за студентом, проводящим дома всего несколько недель в году – слишком большая роскошь. В результате моя кровать, не без благословения матери, была перенесена в застеклённую часть лоджии, а старая книжная полка, не угодившая каким-то концептуальным устремлениям отчима, и вовсе выброшена на помойку. Меня даже в известность об этом никто не поставил, я обнаружил перемену только после сессии, прибыв домой на летние каникулы. Не столько жаль было полки, сколько возмущало пренебрежение к моим личным вещам и к моему мнению, которым никто не удосужился поинтересоваться. От отчима я и не ждал ничего хорошего, а вот столь ревностная брачная солидарность со стороны родительницы вызвала у меня безмерное раздражение. Правда, всего через несколько дней я выяснил, что не всё так гладко, как мне сначала показалось, и первые недоразумения между матерью и Григорьевским возникли ещё в день регистрации брака. По странному совпадению, дата их свадьбы пришлась на шестое марта, то есть на тот самый день, когда ровно год тому назад Лёнечка вручил матери достопамятный флакончик с духами. Мама совершенно некстати вспомнила об этом во время возвращения из загса, да ещё и поделилась с отчимом своим воспоминанием. Наверное, не стоило этого делать, но нужно знать мою родительницу – она человек достаточно прямолинейный и не склонна подразумевать для другого человека слона на том месте, где она видит всего лишь муху. Григорьевский сначала мрачно замолчал, а по возвращении домой побежал в мамину спальню и повыбрасывал её духи, среди которых была и злополучная «Жизель», в форточку. Правда, ещё через несколько минут уже целовал матери ноги и просил о прощении, а потом долго ползал в снегу под окнами, разыскивая выброшенные флаконы. Но все духи найти не удалось, причём Лёнечкин подарок, конечно же, был в числе пропавших без вести.

Надо заметить, что мама совсем не болтлива в том, что касается её личных переживаний. Я всегда узнавал о каких-то вещах задним числом и зачастую лишь случайно: либо складывались специфические обстоятельства, провоцирующие её на непреднамеренную откровенность, либо она вынужденно делилась информацией ради пресечения ложных догадок, либо оказывалась в сложном положении и должна была просить о содействии – тогда уж волей-неволей ей приходилось раскрывать карты. Не могу назвать подобное людское качество при всех обстоятельствах похвальным – из-за этой маминой черты не раз бывало так, что изначально поправимые неприятности заходили в безнадёжный тупик или, в лучшем случае, усугублялись без возможности исправления. Кстати, её недавнее нездоровье тоже отчасти явилось результатом подобной тактики, во всяком случае, в том, что касается тяжести протекания: ведь если до самой последней минуты игнорировать симптомы, то потом приходится бороться с запущенной формой болезни. Даже в элементарных бытовых ситуациях мать до сих пор прибегает к чужой помощи крайне неохотно и, как правило, уже после того, как «поезд ушёл». О выходке Григорьевского я узнал так же – случайно и несколько месяцев спустя. Справедливости ради замечу, что к тому времени фраза о том, что «Боря чересчур ревнив», уже успела прозвучать несколько раз и, принимая во внимание склонность матери к скрытности и недомолвкам, должна была вызвать у меня беспокойство. Но я, как и почти всякий парень моего возраста, не проявлял чрезмерного интереса к вещам, далёким от своих непосредственных нужд и интересов, пусть и касающихся близких людей. Непосредственным поводом для откровенного разговора с матерью явился скандал, который Григорьевский, впервые на моих глазах, устроил по самому ничтожному поводу: ему, видите ли, показалось, что мать не вернулась домой в положенное время. То есть не то чтобы она появилась лишь поздно вечером или что-нибудь в этом роде, вовсе нет. Просто отчим решил, что мать как-то подозрительно долго шла с работы, причём счёт, как я понял из их перепалки, шёл на минуты. К этому непростительному проступку тут же присовокупилось дополнительное отягчающее обстоятельство. Борис Иванович в тот день брал отгул и полдня трудился на кухне, а мать не только «прошлялась неизвестно где», но ещё и не соизволила отдать немедленную дань кулинарным шедеврам мужа, заявив, что не голодна. Тут отчим и вовсе сорвался на визг, обозвал мою маму «похотливой сукой» и, не забыв с силой хлопнуть дверью, выскочил из квартиры и побежал вниз по лестнице. И хорошо сделал, потому что, при всём моём нежелании участвовать в семейных склоках, я уже появился из своего угла в лоджии, чтобы вмешаться. Если бы дошло до рукопашной, хилому Борису Ивановичу могло не поздоровиться.

После истерики Григорьевского поддерживать камуфляжный фасад идеального брака не имело никакого смысла, так что у мамы не осталось выбора – она должна была дать мне кое-какие объяснения. Тогда и выяснилось, что подобные сцены успели стать для неё рутиной, и даже не только в периоды моих отъездов на учёбу, как я предположил сначала. Правда, до сих пор моё непосредственное присутствие сдерживало Бориса Ивановича, но сегодняшний день показал, что и оно было недостаточной гарантией. Самое первое, что я предложил матери в плане практических шагов в ответ на её жалобы, – это выгнать отчима взашей и жить как прежде. И, по правде сказать, именно такой курс был бы самым верным. Но она, видимо, ещё не была готова к решительным действиям, потому что тут же стала сострадательно и даже жалостливо рассказывать мне о том, что «Боря сам мучится от своей ревности» и что, хотя иногда у неё бывает ужасное ощущение, будто он ей за что-то мстит, но на самом деле «Борис всё же неплохой человек». Несмотря на все сочувственные оговорки, было видно, что её сильно обижают бесконечные подозрения Григорьевского – тем более что она, по её же собственным словам, «не давала ему ни малейшего повода». Напрямую мать так и не высказалась, но из туманных аллегорий и иносказаний следовал вывод, что она была намерена оставить всё без изменений – по крайней мере, пока. В какой-то смысле я мог её понять, потому что после окончания института мне предстояло уехать по распределению, а матери, по-видимому, было страшновато под старость остаться совсем одной. Правда, ни тогда, ни потом я всё же не мог взять в толк, каким образом собственные мучения могут оправдывать мучителя – не всё ли равно жертве, какие у человека побуждения для злых поступков? Честно говоря, даже после своего объяснения с матерью я не отнёсся к недавнему происшествию с достаточной серьёзностью. Мало того, я неуклюже попытался утешить её пересказом своих медицинским познаний. Суть сводилась к тому, что всё на свете познаётся через шкалу и пропорцию и что наш ревнивец не идёт ни в какое сравнение с некоторыми описанными в специальной литературе крайностями. Увлёкшись просветительством, я, хихикая, проиллюстрировал свой тезис двумя-тремя примерами, которые находил особенно пикантными и забавными, и только тут, оглянувшись на мать, увидел, что она тихо плачет. Вот тогда для меня и наступил момент истины – я понял, что не открыл ей ничего нового, и что все эти крайности, хотя, быть может, в несколько иной форме, как раз и составляли её нынешнюю безрадостную жизнь.

Той ночью я почти не спал, борясь с волнами омерзения и представляя себе, как Григорьевский заставляет мать раздеваться догола и ищет на её теле и нижнем белье доказательства близости с другими мужчинами, как он выкручивает ей руки, требуя сознаться в измене, и, когда она, не в силах терпеть боли, оговаривает себя, обзывает её грязными словами. Наутро я ещё раз спросил у мамы, уверена ли она, что не хочет ничего предпринимать, и снова получил отрицательный ответ. Ну что ж… В тот момент я её не ослушался. Правда, Бориса Ивановича, когда он как ни чём ни бывало, словно и не устраивал накануне сцен и никого не оскорблял, наконец появился в квартире, я вытащил на балкон для объяснения, а вернее сказать, для угрозы. Пусть зарубит себе на носу, сказал я ему. Сказал тихо-тихо, так, чтобы не услышала мать, но в то же время достаточно жёстко, чтобы слова лучше дошли до сознания. Пусть зарубит себе на носу, следующий его припадок будет последним. Григорьевский мне ничего не ответил, только глаза сверкнули жгучей ненавистью из-под стёкол очков. Но я и не ждал от него ответа.

Почти до самого конца моих каникул продолжался «вооружённый нейтралитет» – пока я не уехал на несколько дней к деду на дачу. А вернувшись, обнаружил мать жестоко избитой. На сей раз я не стал спрашивать согласия и благословения, так что не знаю, были ли у неё заготовлены какие-то оправдательные аргументы, а если были, то насколько веские, – впрочем, полагаю, что мать не собиралась мне перечить и не готовила речей про запас. За каких-то полчаса я собрал и затолкал все вещи Григорьевского в два старых фибровых чемодана – мама давно просила меня их выкинуть, вот и предоставился случай. Самым трудным было дождаться отчима – я измучился, пока наконец не услышал его шаги на лестнице. Ну а тем временем выяснились дополнительные интересные подробности. Оказывается, Борис Иванович ещё зимой пытался требовать, чтобы мать ушла из школы – ведь зеленоглазый Лёнечка никуда не делся, они с матерью по-прежнему были коллегами, и полностью избежать какого-то минимального количества чисто рабочих контактов было невозможно. Поскольку мама сразу ответила решительным отказом, Григорьевский согласился на компромиссный вариант, обставленный множеством условий, в том числе вырванным у неё обещанием никогда не говорить и не видеться с Корнеевым вне стен школы. А как раз накануне, возвращаясь с работы, Борис Иванович заметил мать и Лёнечку мирно беседующими на лавочке неподалёку от нашего дома. Он ничем не обнаружил своего присутствия, но, войдя в квартиру, затаился в прихожей, и, когда мама отворила дверь, сбил её с ног ударом кулака в лицо. А потом добавил ещё. Мне, честно говоря, хотелось дать ему эквивалентный ответ, а может, и пойти немного дальше, но родительница благородно взяла с меня обещание, что я не буду «распускать руки». Без кровопролития, впрочем, не обошлось. Если бы отчим просто взял свои чемоданы и спокойно удалился, возможно, удалось бы расстаться мирно. Но он стал орать, рваться в квартиру, куда я его не пускал, – в общем, пришлось применять силовые методы. Первым делом я вытеснил Григорьевского из прихожей, а потом попытался выставить на лестничную площадку его добро, но, пока у меня были заняты руки, тот сам открыл боевые действия, ловко и довольно больно заехав мне в ухо правым хуком. От неожиданности я выронил чемоданы, причём тот, что был поменьше, чуть не свалился через ограждение перил. Это-то и навело меня на верную мысль. Чтобы отвоевать себе плацдарм для манёвра, я резко оттолкнул отчима, который от неожиданности оступился и загремел вниз по ступенькам, а потом, ухватив один из чемоданов обеими руками за бока, швырнул его в пролёт лестницы. Чемодан гулко ударился о кафельную плитку на первом этаже и, видимо, раскрылся, потому что вслед за главным ударом последовали мелкие дребезги рассыпавшихся вещей. Другой чемодан оказался крепче, а может быть, его падение было уже смягчено слоем тряпья – во всяком случае, он, судя по звуку, благополучно уцелел. Чего нельзя было сказать о самом Борисе Ивановиче. Когда я разворачивался к нему лицом, держа второй чемодан перед собой как щит для предупреждения новой атаки, он взбегал вверх и почти достиг меня, причём держал обе руки вытянутыми вперёд – как я запоздало понял, уже не с целью нападения, а ради того, чтобы спасти уцелевший чемодан, потому что едва я сбросил его вниз, как отчим тут же остановился и наклонился в пролёт, оценивая размер нанесённого его имуществу ущерба. На носу у него всё ещё сидели чудом уцелевшие очки – даже стёкла не разбились, хотя левый угол оправы и задрался вверх из-за погнувшейся дужки. Зато из ноздрей обильно текла кровь, и в наступившей тишине капли глухо ударялись о кафель на дне пролёта. По-видимому – хотя это и не входило в мои намерения – Григорьевский здорово приложился обо что-то в момент падения. Впрочем, мне было нисколько не жаль отчима. Напротив, его провоцирующая поза заставила меня подумать – разумеется, чисто академически – что сейчас очень удобный момент для того, чтобы одним рывком, схватившись за ноги, заставить его потерять равновесие и отправить вдогонку за чемоданами. Но Борис Иванович недолго искушал меня, потому что стал спускаться по лестнице, периодически останавливаясь и выкрикивая невнятные угрозы. Григорьевский всегда кичился своей мнимой интеллигентностью, так что и угрозы его, естественно, соответствовали приемлемым формам литературного языка. Нечто в том духе, что он этого просто так не оставит, что за испорченные вещи придётся заплатить, что он здесь прописан, и что нам не удастся так легко «выкурить его из квартиры». Эта тирада вызвала у меня новый приступ ярости – честное слово, лучше бы этот урод сочетал в себе лексикон пьяного матроса с элементарными понятиями о чести, не позволяющими мужчине поднимать руку на женщину. Поэтому я не отказался от мстительного удовольствия громко и безответно послать его на три буквы, оставляя за собой победу и в словесном поединке. Прежде чем вернуться в квартиру, я ещё раз посмотрел в пролёт. Даже и без претензий на авторство – кажется, подобный эпизод уже фигурировал в какой-то книжке или старом кино – всё равно получилось красиво, а что касается угроз, то в тот момент я был чересчур возбуждён, чтобы их испугаться.

Именно в тот день – пусть кому-то это и покажется смешным – я дал себе мысленный зарок: никогда, ни при каких обстоятельствах, чего бы мне это ни стоило, я не унижу любимую женщину ревностью. И даже более того – я и сам никогда я не стану жертвой этого пережитка, потому что никто не может иметь никаких прав собственности на другого человека, в каких бы отношениях они ни состояли и каким бы возвышенным мотивом или чувством это ни оправдывалось, – вроде того, как отчим оправдывал издевательства над моей матерью своей неземной любовью и безудержной страстью. Нужно просто никогда не забывать об этом – и всё будет хорошо. И, в общем-то, до самого последнего времени так оно и было в моей жизни – не то чтобы совсем без сбоев, но вполне приемлемо. Главное, что без всяких признаков безумия, вернее, без неподконтрольных комплексов. Самой большой душевной катастрофой до нынешних времён было крушение семьи, но там всё обстояло гораздо сложнее – Нина вела себя таким образом, что задетым оказалось не только чувство ревности, но и много всего другого, а самым болезненным, пожалуй, было ощущение чудовищного обмана. Что касается ревности в чистом виде, то в масштабе общего плана отрицательных эмоций ею вполне можно было пренебречь.

Подруга моих студенческих лет Некрасова тоже не преуспела в пробуждении у меня приступов этого чувства, хотя и провоцировала его намеренно – после того как из-за нашего столь обидного для неё обмена овощами и фруктами начала вести себя со мной демонстративно независимо, а с другими парнями чересчур развязно. По инерции наша связь продолжала тянуться ещё больше года, и на протяжении этого времени Катя два-три раза предоставляла мне серьёзные поводы для сомнений, хотя и не слишком явные. Но даже тогда, когда её неверность приобрела вполне конкретные очертания, я вовсе не сошёл с ума. Случилось это в середине сентября на третьем курсе, когда весь наш студенческий поток отправили на сельхозработы, а мне пришлось задержаться из-за простуды. Полутора неделями позже я наконец присоединился к своим соученикам, и в первый же день двое из моих одногруппниц, независимо друг от друга, нашептали мне, что Катя не теряла времени даром. Причём совершенно неожиданно для меня соперником оказался Федя Жарков – тот самый деревенский земляк, который постоянно изводил Катю и неутомимо изрекал по её поводу достаточно жестокие шутки. Честно говоря, поначалу я не придал доносам особого значения, но как только остался с Катей наедине, то по её виноватому взгляду понял, что если дело и не зашло настолько далеко, как мне доложили, то слухи всё же имели вполне конкретное основание. Это, конечно, было неприятно, но я легко взял себя в руки – настолько легко, что едва не отпустил какую-то шутку по поводу амурных похождений Некрасовой, хотя и вовремя сдержался – как раз потому, что это могло бы выдать ей моё душевное волнение. Честно говоря, я подозреваю, что Катя в тот момент находилась в состоянии раздвоенности и готовилась к серьёзному разговору со мной. Возможно, она ждала, что я начну её о чём-то расспрашивать, и не исключено, что подсознательно и боялась, и хотела этого. Потому что, как достоверно выяснилось позже, Федя уже сделал Кате предложение руки и сердца, даже если ещё и не успел к тому времени с ней переспать. Но я ни в какие серьёзные разговоры вступать не стал, как не стал и допрашивать свою подругу, а привычно стянул с Некрасовой брюки и повернул её к себе спиной. А ещё через несколько минут уже рассказывал одногруппникам городские новости. Сразу после сельхозработ Катя вышла за Жаркова замуж. А вскоре после того взяла академический отпуск по какой-то неведомой мне причине, потом продлила его, и я постепенно потерял её из виду. Надеюсь, что у них с Федей всё хорошо, что они счастливы вместе и нарожали много детей – коренастеньких, крепеньких, как репки. Это к тому, что никаких особо неприязненных чувств я в отношении Жаркова не испытывал, не говоря уже о какой-то там ненависти.

Я не знал причины столь обширного разброса эмоций по интенсивности, но, возвращаясь к истории с бывшим отчимом и к моему зароку, приходилось признать, что в те давние и наивные времена я не предполагал, как может чувствовать себя человек, сжигаемый ревностью. Мама утверждала, что не давала Борису Ивановичу «ни малейшего повода» – но это, конечно, было полной ерундой. Разве ревность жёстко соотносится только с периодом близости или же имеет срок давности? Разве не хотелось мне разбить в кровь снисходительно кривящийся в усмешке рот Аллы, чтобы ей неповадно было дерзить в ответ на мои вопросы? Как это она там сказала о своём начальнике? «Спала, не спала! Тебе-то что? Это ещё до тебя было!» Да чёрт возьми! Какая разница, что было до меня, а что после? Нет, кое-какие впечатления матери были верными, и отчим действительно мстил ей – тут не было ошибки. Но вот в том, что она не давала ему повода для ревности, мать была совершенно не права. Он и мстил-то ей именно за то – за измену. Мать много лет была ему неверна. Сначала – с моим покойным отцом, потом – с Лёнечкой. Что с того, что это было в прошлом? Он-то ведь думал о её изменах в настоящем времени, вероятно, даже представляя себе во всех подробностях, как именно всё происходило, – так же, как я ежечасно представлял себе, как именно это происходило у Аллы с другими мужчинами. Нет, я вовсе не оправдываю Григорьевского, я говорю лишь о том, что на поверку я оказался ничуть не лучше, чем он. Да, я ни разу не позволил себе ударить Аллу, но разве мне не хотелось этого сделать? Так чем же я отличаюсь от человека, которого считал неизмеримо ниже себя? От человека, к которому я с некоторых пор не питал ничего, кроме презрения?

Кстати, окончательно отделаться от Бориса Ивановича удалось только через год с лишним, и это действительно оказалось непросто. В сентябре, сразу же после моего отъезда, отчим предпринял отчаянную попытку склеить разбитый семейный очаг, что выразилось в том, что он, при всякой возможности, стал встречать возвращающуюся с работы мать у подъезда нашего дома то с букетами цветов, то с коробками конфет. Несмотря на то, что все его подарки начисто отвергались вкупе с мольбами и настойчивыми попытками разговоров по душам, Григорьевский не оставлял надежды на примирение и даже с каждым днём становился всё наглее. Тогда, вконец отчаявшись, мама уговорила Корнеева ежедневно провожать её до дверей квартиры. Тем самым был заодно завершён и затянувшийся процесс Лёнечкиного прощения, потому что хитрый зеленоглазый искуситель ни за что не соглашался уходить к себе домой, не выпив прежде чашечки кофе. Понятно, что чашечкой кофе удавалось ограничиваться лишь в первые два-три раза, так как Корнеев, верный прежним привычкам, едва получив возможность посидеть за столом напротив матери, тут же принялся её коварно гипнотизировать. Причём, если отчиму для полной деморализации хватило всего лишь нескольких встреч, после чего он окончательно исчез, то Лёнечка захаживает к маме «на чашечку кофе» и поныне. Правда, я подозреваю, что в последние годы расширительная коннотация этого словосочетания изжила себя, вернувшись к своему первоначальному, то есть буквальному смыслу. Что касается Бориса Ивановича, то его даже после официального развода довольно долго не удавалось выписать из нашей квартиры, хотя и непонятно было, чего он добивался – скорее всего, просто старался посильнее досадить матери. Для этого у него имелась своя тактика. Напрямую он от сотрудничества не отказывался, но говорил, что «займётся выпиской, когда у него будет время», а времени, понятное дело, всё никак не находилось. Патовая ситуация совершенно неожиданно разрешилась, когда я случайно нажаловался на отчима Вовке Дзюбе – одному из своих друзей детства. Тот как раз окончил военное училище и заехал на неделю-другую домой, перед тем как с новенькими погонами лейтенанта отправиться к месту постоянной службы в сто восемьдесят шестой полк ВДВ где-то у чёрта на куличках. С первого и до последнего дня отпуска Вовка без устали шатался по квартирам своих приятелей, празднуя со всеми подряд, и на третьи или четвёртые сутки добрался до меня. Мы с ним хорошенько врезали – вернее, я-то выпил порядочно, а Дзюба лишь «дозаправился», как он обозначал это действие – и, не преследуя никаких практических целей, а исключительно под настроение, я пересказал ему свой утренний разговор с Григорьевским, почти слово в слово дублирующий ту же самую отговорку, которую мать успела выучить наизусть.

– По телефону, значит, говорил? А адрес его у тебя есть? – вдруг спросил Вовка.

– Зачем тебе адрес? – тут же испугался я, потому что остерегался с Вовкиной стороны каких-нибудь эксцессов.

– Да просто поговорить! – ответил Вовка, сразу же уловив мои опасения. – Не по телефону, а лично. Не бойся, я его бить не собираюсь. Знаешь, у меня есть дар внушения. Поговорю и всё.

Я не знал за Дзюбой никаких особых даров внушения, если не считать зверской физиономии да косой сажени в плечах – статью он был похож на какого-нибудь бизона. Но, поколебавшись, решил, что терять мне нечего. Хотя, скорее всего, Вовка так и не получил бы от меня адреса, будь я совершенно трезв. Как бы то ни было, всего лишь несколькими днями позже я узнал от радостно взволнованной матери, что ей только что позвонил Борис Иванович, чтобы сообщить, что он наконец выписался из квартиры. Вот так закончилась эта бесконечно длинная, но поучительная история любви и ревности, и я искренно надеюсь, что она никогда не будет иметь дальнейшего продолжения.

 

XXVI

Как только возникают подозрения в неверности партнёра, они быстро охватывают личность. Явные формы поведения, направленного на расследование этих подозрений и предубеждений, встречаются часто, их замечают все заинтересованные лица. Такое поведение включает расспросы партнёра, повторные телефонные звонки на работу и внезапные посещения, преследование или привлечение частных детективов для наблюдения за партнёром. Ревнивцы могут обыскивать одежду и личные вещи партнёра, читать его дневники и письма, проверять постельное белье, нижнее белье и даже половые органы, пытаясь найти доказательства половой активности. Они могут использовать подслушивающие устройства для записи разговоров, чтобы вскрыть тайные связи, а некоторые доходят до крайних мер, включая насилие, с целью добиться признаний со стороны своего партнёра.

Обвиняемый партнёр считается виновным, пока не предоставит доказательств невиновности, но этого никогда не происходит. Героические усилия с целью доказать невиновность или отвергнуть обвинения всегда претерпевают неудачу, так как иррациональные мысли не могут быть преодолены рациональным путём.

«Некоторые аспекты патологической ревности», М. Kingham and H. Gordon, 1998.

 

XXVII

Норки опять не оказалось на рабочем месте – точнее, она приходила, но снова умчалась выполнять какой-то срочный заказ. Я уже почти собрался ехать домой и повернулся лицом к выходу, когда меня удостоил скупым вниманием второй обитатель Норкиного кабинета в архитектурном отделе, хмурый парень по имени Андрей:

– Ольга Николаевна сказала, что вы можете обождать, если хотите. Она не надолго уехала, скоро уже вернётся.

Непонятно было, почему Андрей не сказал этого сразу, да и сейчас он выдал мне информацию как бы нехотя, но я всё же вежливо поблагодарил его в ответ и решил подождать ещё немного. Вот только сидеть в обществе неприветливого Норкиного сослуживца мне совсем не хотелось, поэтому я решил пока что побродить по улицам. Андрей отреагировал на мои слова вполне прогнозируемо, в своей обычной манере:

– А, ну это вы как хотите – мне по барабану.

– Да я понимаю, что «по барабану», – передразнил я его. – Это к тому, чтоб Норкина была в курсе, что я не насовсем ушёл и что через полчасика вернусь. В смысле, нельзя ли ей передать? Мало ли – вдруг она ещё куда-нибудь решит уехать?

– А, ну так вы записку оставьте у неё на столе, если хотите.

Я написал записку, уверенный в том, что Андрей посоветовал мне сделать это из чистой вредности – просто не желал брать на себя докучливого обязательства кому-либо что-то передавать. Однако, когда я вернулся назад, то его уже не было на месте – выходит, для такого совета всё же была причина. Норка находилась у себя в кабинете в полном одиночестве и, увлечённо колдуя над одним из своих макетов, даже не заметила, что я остановился в проёме открытой двери. Послеполуденное солнце шло вниз, освещая задумавшуюся Ольгу и её макет прямыми лучами. В потоке света, разделённом оконным переплётом на отдельные струи, танцевали весенние пылинки, и от этой мирной картины на меня вдруг пахнуло ощущением чистой детской радости, так что на несколько минут я забыл о своих неприятностях. Сейчас Норка была похожа на маленькую девочку, играющую с кубиками, особенно принимая во внимание, что женские формы у неё не слишком выражены, а телосложением Оля скорее напоминает подростка, чем зрелую женщину в «расцвете увядания» – если придерживаться её же собственной формулы. Даже высокий рост не вступал в противоречие с общим впечатлением, а соответствовал ему – иначе архитектурный макет не выглядел бы как нагромождение детских кубиков. Ещё через мгновение Норка повернулась в мою сторону и наконец заметила меня. При этом выражение серьёзной сосредоточенности на её лице уступило место радостному удивлению. Она тут же пошла мне навстречу и уткнулась лбом в плечо.

– Ты? Привет! А я думала, ты уже уехал. Даже расстроилась.

– Так я же тебе записку написал, что скоро вернусь. Не видела?

– Нет, не видела. Я только что пришла. Но мне уже раньше Андрей говорил, что ты заходил, только я никак не могла остаться – сегодня день такой. Сумасшедший. И сбежать пораньше я тоже не смогу, потому что должна кое-что закончить. Так что здесь посидим, ладно? Я буду работать, а ты со мной разговаривать.

Оля взяла со стола моё уже устаревшее послание, но не выбросила, а, шевеля губами, прочитала его и положила в ящик стола.

– Ты здесь такой ласковый. Что-то случилось? Или это просто особенность твоего эпистолярного жанра? Ты мне раньше никогда записок не писал.

– Ничего не случилось. Просто очень хотелось тебя увидеть. Я уже несколько раз порывался к тебе зайти в последние дни, да не удавалось никак.

– Вот это номер! Ты не заболел ли?

– Почему это я должен был заболеть?

– Ну-у-у, – неопределённо протянула Норка, – то ты пропадаешь на целых два месяца, а то вдруг зачастил, увидеть хочешь. А почему не позвонил заранее? Не пришлось бы столько раз ходить туда-сюда.

– Так я же всё равно был в центре. Ничего страшного.

– А если бы и сейчас не застал?

– Тогда бы я к тебе домой приехал, на чайную церемонию.

– Ага. На церемонию. Если вдруг соберёшься на церемонию, то презервативы не забудь захватить. К чаю.

– Почему это?

– Мало ли что… Это раньше ты был благонадёжен, а в настоящее время входишь в «группу повышенного риска». Не расстался ещё со своей нимфой?

Норка, как всегда, угадала мой болевой нерв, и я подумал, что неплохо было бы ей рассказать о недавних проблемах с Аллой. Стыдно, конечно. Но я дошёл до той черты, когда мне почти хотелось, чтобы Норка узнала про последние события всё без изъятья и высказалась в своей манере – чётко, ясно, без обиняков. Алле, конечно, не поздоровится от подобного «разбора полётов», ну и чёрт с ней! Зато мне станет легче.

– Нет, не расстался. Но отношение к ней, кажется, изменил. Слушай, тут вот какая история… Только мне понадобится полчаса твоего нераздельного внимания.

– Извини, что перебиваю, но у меня действительно куча срочной работы. Если твоя исповедь терпит, то давай сделаем так: я поработаю над макетом, а ты мне поможешь с докладом. Он у меня уже написан, осталось на компьютере текст набрать да распечатать на принтере. Как закончим, я доклад отнесу ГАПу, в смысле, главному архитектору, а после этого – вся твоя. Ты садись пока за Андрюхин стол, чтобы мы друг другу не мешали. Только если он вернётся, сразу же уходи оттуда.

– Почему это?

– Ну как! За один день в третий раз приходишь, да ещё и за его столом сидишь. Андрей и так уже занемог от переживаний. Хорошо, хоть на объект сейчас уехал, а то даже и не знаю, как бы он всё это вынес.

Я разложил Норкины листки вокруг себя по главам, положил на первую часть линейку для удобства считывания строчек и начал было работать, но потом решил уточнить:

– Ну и приходил. И что? Хотя бы и десять раз приходил. Причём здесь Андрей-то?

– А вот Андрей мог бы спросить меня, причём здесь ты.

– Неужто у вас всё так сурово в архитектурном отделе?

– Да ничего не сурово! – рассмеялась Ольга. – Я ему уже сто раз говорила, чтобы он оставил свои глупые мысли, но он же ничего не хочет слышать. Он навроде моей мамы.

– Почему навроде мамы?

– Потому что тоже считает, что «традиционные семейные ценности» превыше всего. Да ещё и обида. Тут, можно сказать, такое сокровище – трезвый, здравомыслящий парень, с образованием, и внешне не урод. А девушка сопротивляется! Вот он и не может взять в толк: как так? Чего ей ещё не хватает для личного счастья? Ну в точности, как моя мама. Та меня третий год пилит: «Вот! Отказала Анохину! Такой парень был! Трезвый, здравомыслящий, с образованием, не урод. А теперь что? До сих пор не устроена!» Как я ни внушаю ей, что не иметь мужа – это для женщины как раз и значит быть устроенной, она не верит. Тебе, говорит, нужно вступить в брак, пока не поздно.

– И что?

– Ничего. Я, говорю, уже отдала дань традиционным семейным ценностям. В том числе и в брак вступала. Но была отчислена за неуплату членских взносов.

– Нет, я всё равно не понял. А Андрей здесь причём?

– Ну, он хоть и младше, но пытается меня опекать. Благородство проявляет. В том даже смысле, что если я не отвечаю взаимностью ему лично, то он готов пожертвовать собой и поддержать другого кандидата – лишь бы был серьёзный и положительный. Не как некоторые. Понимаешь?

– С трудом. Дурак он какой-то, этот твой Андрей.

– Ну, я тоже с трудом его понимаю. Но всё обстоит именно так.

– То-то он мне всегда грубит, если тебя рядом нет.

– Ещё бы! Ходишь тут, смущаешь честных девушек. Да нет, Андрей хороший. Заботливый, добрый. Услужливый. Только глуповат. Ты не думай, я строго слежу, чтобы объём его услужливости не превышал чисто приятельского уровня. Чтобы потом иск не предъявил.

– Да я и не думаю.

– А зря.

– А что, есть основания так думать?

– Нет, но ты хотя бы сделал вид, что беспокоишься. Да и вообще. Прав Андрей, несерьёзный ты человек. Не знаю даже, зачем я с тобой дружу.

– Что-то ты чересчур распереживалась. Нужно прописать тебе успокоительное.

– Пропиши. Ты же доктор! А ещё лучше – сделай мне щедрую внутриполостную инъекцию. Знаешь, как помогает от переживаний?

– Вот сейчас с твоим докладом закончу – и сделаю.

– Смотри же, не забудь. Ты пообещал!

– Пообещал. Слушай, Норка, ну и почерк у тебя! Ты могла бы врачом стать.

– Если б хотела – стала бы.

Потом Оля достала из шкафа ножовку и стусло и начала пилить куски потолочного пенопласта, жалобный визг которого положил конец нашему миролюбивому переругиванию. Некоторое время мы работали молча. А потом мой мобильник бодро запел в стиле калипсо: «Во-во-и-йе-йе! Во-во-и-йе-йе!». Я специально подобрал эту мелодию для звонков Аллы, потому что она была похожа на неё: такая же яркая, соблазнительная, чувственная. Я не сразу ответил на звонок, точнее, в первое мгновение не успел решить, стану ли вообще отвечать. Мне, и правда, хотелось, игнорируя зов телефона, мстительно потанцевать под мелодию калипсо, пока она не стихнет окончательно. А ещё лучше – повторить тот же танец на бис два-три раза. Пусть бы моя подруга хорошенько помучилась, вновь набирая номер и напряжённо вслушиваясь в гудки. Если подумать, Алла вполне заслужила подобное наказание. Словом, в первое мгновение – когда я встретился глазами с Норкой, услышав звонок, – я ещё колебался. Но огорчённое Олино лицо уже сказало мне, что будет дальше. И, конечно же, она не ошиблась.

 

XXVIII

Романтическая настроенность плохо информированных толкователей биографии Пушкина, в особенности в том, что касается обстоятельств его семейной жизни и последующей гибели на дуэли, поражает инфантильным простодушием. Однако в последние десятилетия предпринимаются серьёзные попытки идолизации великого поэта под старым лозунгом Аполлона Григорьева «Пушкин – это наше всё», лозунга, за сто с лишним лет не потерявшего своей притягательности для масс. И в самом деле: Пушкин всё чаще выставляется «нашим всем» и «нашим самым», быть может, оттого, что другой «мальчик с кудрявой головой» оказался в историческом аспекте плохишом и полным лузером и вот-вот канет в забвение вместе со своим мавзолеем – между тем, как известно, свято место пусто не бывает. Тем притягательнее становится идея универсализации старого кумира путём расширения его гения на новые внелитературные сферы. К тому же никаких неприятных сюрпризов в виде скандальных разоблачений, учитывая то, что со дня выстрела на Чёрной речке прошло больше века, уже не предвидится, так что дело это верное. Поскольку Пушкин, увы, не оставил, подобно Леонардо, никакого дополнительного наследия в виде революционной техники живописи или эскизов вертолётов и колесцовых замков для огнестрельного оружия, он обречён стать нашим самым-самым в области прекрасных свойств человеческой натуры, в частности, в качестве любящего мужа и отважного защитника чести жены. Само собой разумеется, что и погиб Пушкин от происков «врагов России», в полном соответствии с параноидальной «теорией заговоров» – аналогично с более поздними и бездарными реинкарнациями претендентов на роль национальных героев и спасителей нации вроде певца Игоря Талькова и иже с ним.

Главный из тезисов мифотворчества: Пушкин был без памяти влюблён в Наталью Гончарову и безумно её ревновал. Эта слабость позволила недругам заманить Пушкина в западню, а в конце концов привела поэта к гибели. Давайте обратимся к фактам. Накануне своей женитьбы в 1831 году Пушкин пишет жене друга Вере Вяземской: «Моя женитьба на Натали (это, замечу в скобках, моя сто тринадцатая любовь) решена».

Так называемый «донжуанский список» Пушкина – это на самом деле два параллельных списка женщин, которыми поэт увлекался и с которыми был близок, в хронологическом порядке. Пушкин сам составил их в 1829 году в альбоме Елизаветы Николаевны Шлаковой. (Впервые списки были напечатаны в 1887 году в «Альбоме Пушкинской выставки 1880 года», где в биографическом очерке А. А. Экстерната было указано: «По объяснению П.С. Киселёва, мужа одной из сестёр Ушаковых, – это донжуанский список поэта».)

Как мы видим, Пушкин закрепил за Натальей трёхзначный номер. Но и этому числу не суждено было стать последним – после женитьбы список поэта продолжает активно пополняться. Вот лишь немногие из достоверно известных связей Пушкина.

Номер 114 – графиня Надежда Соллогуб, номер 115 – Александра Смирнова, номер 116 – графиня Дарья Фикельмон, номер 117 – баронесса Амалия Крюднер, номер 118 – графиня Елена Завадовская, о которой поэт написал:

Ей нет соперниц, нет подруг; Красавиц наших бледный круг В её сияньи исчезает.

Длительное время считалось, что стихотворение «Красавица» посвящено Наталье, но впоследствии оказалось, что оно собственноручно вписано Пушкиным в альбом Елене Завадовской.

Таким образом, уже через год после женитьбы Натали уходит в тень, пополняя «красавиц наших бледный круг». Нельзя сказать, что H. Н. Гончарова была дурнушкой по сравнению с вновь приобретаемыми подругами, но, как известно, новые женщины лучше прежних уже тем, что они новые. Именно этим бесхитростным мотивом, по свидетельству давней наставницы и конфидантки поэта Екатерины Карамзиной (внебрачной дочери князя Вяземского и жены историка Николая Карамзина), Пушкин объяснил своё поведение, когда той вздумалось попенять питомцу за пренебрежение женою, огорчительное для Натали. Кстати заметим, что Екатерина Андреевна расточала Пушкину упрёки не столько из-за распущенности, ибо образ его жизни, в целом, не выходил за рамки общепринятых норм, характерных для человека того же круга и той же эпохи, сколько из-за удручающей неразборчивости – неразборчивости тем более, по мнению Карамзиной, унизительной для жены поэта, чем зауряднее был предмет его очередной влюблённости.

Список, между тем, продолжается. Номер 119 – Эмилия Мусина-Пушкина, номер 120 – сестра жены Александрина Гончарова, с которой поэт сошёлся, когда Натали была в очередной раз беременна… Впрочем, не будем адептами ханжеской морали: неверность мужа и его любовь к другим женщинам вовсе не является свидетельством отсутствия любви к жене. Быть может, несмотря на посвящённые Завадовской строки, в сердце поэта Наталья Николаевна продолжала занимать особое место. Но всё-таки есть разница. Быть первой из равных и быть единственной – не совсем одно и то же. Что там нам говорят о причинах смерти Пушкина? Ревность? Да, пожалуй, – но только отчасти. Не нужно приписывать ей исключительного значения. Разве не испытывал поэт того же чувства в отношении других своих пассий? Не стреляться же всякий раз по столь ничтожному поводу! Анне Керн, бывшему «ангелу чистой красоты», предпочётшей поэту своего кузена Алексея Вульфа, Пушкин отвечает короткой эпиграммой: «У дамы Керны ноги скверны». Вот и всё. И никакого кровопролития.

Но как же роковая дуэль? И тут мы вплотную подступаем ко второму, менее навязчиво подающемуся, но столь же лживому тезису: поэта намеренно затравили насмешками, чтобы убить. Однако достаточно сопоставить дуэльные истории Пушкина и Дантеса, чтобы понять, что это не так. У Дантеса в жизни был один-единственный поединок – с Пушкиным. Теперь посмотрим на перечень дуэлей поэта (включая отменённые) в количестве двадцати семи штук.

1816 год. Пушкин вызвал на дуэль Павла Ганнибала, родного дядю. Причина: Павел отбил у молодого 17-летнего Пушкина девушку Лошакову (между прочим, далеко не красавицу) на балу. Итог: дуэль отменена.

1817 год. Пушкин вызвал на дуэль Петра Каверина, своего друга. Причина: сочинённые Кавериным шутливые стихи. Итог: дуэль отменена.

1819 год. Пушкин вызвал на дуэль поэта Кондратия Рылеева. Причина: Рылеев пересказал на светском салоне шутку про Пушкина. Итог: дуэль отменена.

1819 год. Пушкина вызвал на дуэль его друг Вильгельм Кюхельбекер. Причина: шутливые стихи про Кюхельбекера, а именно пассаж «кюхельбекерно и тошно». Итог: Вильгельм в Сашу выстрелил, а Саша в Вильгельма нет.

1819 год. Пушкин вызвал на дуэль Модеста Корфа, служащего из министерства юстиции. Причина: слуга Пушкина приставал пьяным к слуге Корфа, и тот его избил. Итог: дуэль отменена.

1819 год. Пушкин вызвал на дуэль майора Денисевича. Причина: Пушкин вызывающе вёл себя в театре, крича на артистов, и Денисевич сделал ему замечание. Итог: дуэль отменена.

1820 год. Пушкин вызвал на дуэль Фёдора Орлова и Алексея Алексеева. Причина: Орлов и Алексеев сделали Пушкину замечание за то, что тот пытался в пьяном виде играть в бильярд и мешал окружающим. Итог: дуэль отменена.

1821 год. Пушкин вызвал на дуэль офицера французской службы Дегильи. Причина: ссора с невыясненными обстоятельствами. Итог: дуэль отменена.

1822 год. Пушкина вызвал на дуэль подполковник Семён Старов. Причина: не поделили ресторанный оркестрик при казино, где оба предавались азартной игре. Итог: стрелялись, но оба промахнулись.

1822 год. Пушкин вызвал на дуэль 65-летнего статского советника Ивана Панова. Причина: ссора во время праздничного обеда. Итог: дуэль отменена.

1822 год. Пушкин вызвал на дуэль молдавского вельможу Тодора Балша, хозяина дома, где он гостил в Молдавии. Причина: Пушкину недостаточно учтиво ответила на некий вопрос супруга Балша, Мария. Итог: стрелялись, но оба промахнулись.

1822 год. Пушкин вызвал на дуэль бессарабского помещика Скартла Прункуло. Причина: тот был в качестве секунданта на дуэли, где Пушкин также был секундантом, и они не смогли договориться о правилах дуэли. Итог: дуэль отменена.

1822 год. Пушкин вызвал на дуэль Северина Потоцкого. Причина: дискуссия за обеденным столом о крепостном праве. Итог: дуэль отменена.

1822 год. Пушкина вызвал на дуэль штабс-капитан Рутковский. Причина: Пушкин не поверил, что бывает град весом в 3 фунта, и обсмеял отставного капитана. Итог: дуэль отменена.

1822 год. Пушкина вызвал на дуэль кишинёвский олигарх Инглези. Причина: Пушкин домогался его жены, цыганки Людмилы Шекора. Итог: дуэль отменена.

1823 год. Пушкина вызвал на дуэль прапорщик генерального штаба Александр Зубов. Причина: Пушкин уличил Зубова в шулерстве во время игры в карты. Итог: Зубов стрелял в Пушкина (мимо), а сам Пушкин от выстрела отказался.

1823 год. Пушкин вызвал на дуэль молодого писателя Ивана Руссо. Причина: личная неприязнь Пушкина. Итог: дуэль отменена.

1826 год. Пушкин вызвал на дуэль Николая Тургенева, одного из руководителей Союза благоденствия, члена Северного общества. Причина: Тургенев ругал стихи Пушкина, в частности, его эпиграммы. Итог: дуэль отменена.

1827 год. Пушкина вызвал на дуэль артиллерийский офицер Владимир Соломирский. Причина: Пушкин проявлял сексуальный интерес к даме офицера по имени София. Итог: дуэль отменена.

1828 год. Пушкин вызвал на дуэль министра просвещения Александра Голицына. Причина: Пушкин написал дерзкую эпиграмму на министра, и тот устроил ему за это допрос. Итог: дуэль отменена.

1828 год. Пушкин вызвал на дуэль секретаря французского посольства в Петербурге Лагрене. Причина: соперничество из-за неизвестной девушки на балу. Итог: дуэль отменена.

1829 год. Пушкин вызвал на дуэль чиновника министерства иностранных дел Хвостова. Причина: Хвостов выразил своё недовольство эпиграммами Пушкина, в частности тем, что Пушкин сравнивает Хвостова со свиньёй. Итог: дуэль отменена.

1836 год. Пушкин вызвал на дуэль князя Николая Репина. Причина: недовольство стихами Пушкина о Репине. Итог: дуэль отменена.

1836 год. Пушкин вызвал на дуэль чиновника министерства иностранных дел Семёна Хлюстина. Причина: Хлюстин выразил своё недовольство стихами поэта. Итог: дуэль отменена.

1836 год. Пушкин вызвал на дуэль Владимира Соллогуба. Причина: нелицеприятные, якобы, высказывания Соллогуба о жене поэта, Наталье. Итог: дуэль отменена.

О двух последних в жизни поэта вызовах на дуэль следует поговорить более подробно.

5 ноября 1836 года. Пушкин вызвал на дуэль офицера-кавалергарда Жоржа Дантеса, приёмного сына голландского посланника Геккерна. Причина: полученное Пушкиным накануне анонимное послание с вложенным «дипломом». (Авторство послания приписывают троюродной сестре жены Пушкина, Идалии Полетике, страстно ненавидевшей поэта. «Причины этой ненависти нам неизвестны и непонятны», – писал крупный пушкинист П. Щёголев. Другой пушкинист, П. Бартенев, в 1880 г., ссылаясь на слова В.Ф. Вяземской, заметил: «Кажется, дело было в том, что Пушкин не внимал сердечным излияниям невзрачной Идалии Григорьевны и однажды, едучи в карете, чем-то оскорбил её».) Полученный диплом сообщал, что кавалеры «светлейшего ордена рогоносцев» единогласно избрали г-на Александра Пушкина «коадьютором великого магистра рогоносцев и историографом ордена». Намёк на царское внимание к Наталье Гончаровой был более чем прозрачным – незадолго до того любвеобильный император Николай I, благоволящий к Натали, разрешил Пушкину копаться в государственных архивах. Пушкин, однако же, посылает вызов Дантесу, считая именно его виновником нанесённой ему обиды. Дело в том, что Жорж уже год увивался за женой поэта и радушно принимался в доме Пушкиных, а 2 ноября Наталья Николаевна призналась мужу в свидании с Дантесом на квартире Полетики, хотя и отрицала интимную связь с ним. Примечательно, что поначалу Пушкин, ещё не вполне уверенный в происхождении письма, был всё же более близок к истине. «Я подозреваю одну даму», – говорит он Владимиру Соллогубу утром 4 ноября. Однако после проведения собственного расследования подозрение Пушкина падает на Геккернов. Пушкин навещает директора типографии, своего лицейского товарища Яковлева, который свидетельствует: бумага, на которой написан пасквиль, – иностранная, посольского качества. Выясняет Пушкин и адрес почтового отделения № 58, откуда была отправлена анонимка. Результаты расследования укрепляют Пушкина в мысли, что автор пасквиля – приёмный отец Дантеса, голландский посланник Геккерн. Между тем, после получения Дантесом вызова, барон Геккерн, желая предотвратить поединок, добивается приёма у Пушкина с уверениями в том, что ещё до вызова на дуэль Жорж намеревался сделать предложение сестре Натальи – Екатерине Гончаровой. Это вновь открывшееся обстоятельство Пушкин посчитал невероятным. О том, что Екатерина влюблена в Дантеса, было известно, но не было секретом и то, что Жорж был увлечён вовсе не Екатериной, а её сестрой, женой поэта. Барон Геккерн по мере сил содействовал усилиям друзей Пушкина отменить дуэль., но Пушкин видел в этом лишь трусливое стремление Дантеса уклониться от поединка и поначалу не шёл ни на какие компромиссы. Однако когда секундант Пушкина Соллогуб составил для него письмо с изложением условий дуэли, где от себя добавил, что «барон Геккерн окончательно решил объявить о своём брачном намерении, но может сделать это только тогда, когда между вами будет всё кончено, и вы засвидетельствуете словесно передо мной или г. д'Аршиаком (секундантом Дантеса), что вы не приписываете его брака расчётам, недостойным благородного человека», Пушкин ответил запиской, в которой просил «свидетелей этого дела соблаговолить считать вызов как бы не имевшим места». Кроме того, имеется также черновик письма Александра Сергеевича старшему Геккерну, где Пушкин беспристрастно констатирует: «Поведение вашего сына не выходило за пределы приличий». Итог: дуэль отменена.

Однако 26 января 1837 года. Пушкин был по сути вызван на дуэль Дантесом, хотя формально Жорж всего лишь принял старый вызов Александра Сергеевича. Действительная причина дуэли заключалась в том, что Пушкин, несмотря на попытки Дантеса наладить отношения, не считал конфликт с Геккернами полностью исчерпанным. 10 января 1837 года в Исаакиевском соборе по православному обряду и в костёле Св. Екатерины по католическому обряду состоялось венчание барона Георга Карла Геккерна и фрейлины Её Императорского Величества девицы Екатерины Гончаровой.

Молодожёны приехали к Пушкиным со свадебным визитом, но Александр Сергеевич их не принял. Жорж дважды писал Пушкину, но письма были возвращены отправителю нераспечатанными.

Александр Сергеевич решительно не хотел иметь никаких отношений между их домами. Кроме того, вскоре после брака Дантеса с Екатериной началось распространение в свете слухов и шуток («казарменных каламбуров») по адресу Пушкина и его семьи. 26января Пушкин отправил старшему Геккерну письмо, где, чрезвычайно резко характеризуя как отца, так и приёмного сына, отказывал им от дома. В письме Пушкин, среди прочего, утверждал, что молодой Геккерн «malade de vérole» («болел сифилисом»), что было переведено в военно-судном деле о дуэли как «венерическою болезнию». В тот же день Геккерн объявил Пушкину, что его старый вызов остаётся в силе, и Дантес готов принять его. 27 января под Петербургом состоялась дуэль, на которой Пушкин был смертельно ранен в живот (скончался 29 января). Ответным выстрелом Пушкину удалось лишь легко ранить Дантеса в правую руку.

Как видно из вышеизложенного, скорее всего, ревность не была главным мотивом отношения Пушкина к возможной измене своей жены. В тайне души он, возможно, согласился бы на то, чтобы Наталья делила ложе с Дантесом, но лишь при условии соблюдения полного инкогнито, так, чтобы при этом не пострадала его «честь» от людской молвы. Он был именно «невольник чести», как назвал его Лермонтов. В самолюбивой и болезненной готовности к защите «чести» как раз и заключается вся разгадка поведения заядлого бретёра.

И наконец, главный вопрос, столь беспокоящий доброхотов, пытающихся создать в лице Пушкина новую национальную икону, «наше блистательное и совершенное всё». Бросает ли жизнь поэта как частного лица тень на творчество гения отечественной словесности? Было бы печально, если бы ответ был положительным, но, к счастью, это не так. Более того, в каком-то смысле, мы, поклонники Александра Сергеевича, любим обе его ипостаси – и как «солнце русской поэзии», и как неполиткорректного возмутителя спокойствия, «потомка негров безобразного», донжуана, жуира и забияку. Руки прочь от Пушкина!

 

XXIX

Алла приложила максимум усилий для того, чтобы усыпить мою настороженность. Даже её телефонный звонок был искусно выстроен под эту задачу – для начала она заговорила со мной нежно-капризно, тоном избалованной маленькой девочки, наверняка зная, что именно так, а не формальным извинением, ей быстрее удастся добиться желаемого. И действительно, стоило Алле сказать несколько слов, как моё намерение её посильнее помучить тут же исчезло. По справедливости, квалификация моей подруги заслуживала безоговорочного восхищения: тембр голоса, и тот изменился – таким он бывал лишь тогда, когда Алла нашёптывала мне на ушко нежные непристойности. Вообще-то, я до сих пор не знаю, чему мы были обязаны потрясающей химической коммуникацией между нами и какие продукты секреции, вроде загадочных феромонов и биомаркеров, обуславливали столь мощные приступы страсти на уровне подсознания. Но в рецепторном смысле кое-какие явления были вполне очевидны и даже ясно различимы для органов чувств. Например, в зависимости от степени возбуждённости Аллы менялись и ощущения от её губ и языка, так что я мог в любую минуту по одному лишь вкусу поцелуев, и даже не дотрагиваясь руками до её тела, без труда и в мельчайших подробностях угадать, что с ней происходит. Вот мы соприкоснулись губами, и сначала всё идёт ровно. Её чувственность пока что не вполне проснулась, разве что соски слегка затвердели под лифчиком. Через несколько минут вкус начинает меняться – это невидимо пришёл в движение весь механизм физиологической готовности, а ещё через миг вкус вновь резко меняется, чтобы подать сигнал к действию, потому что тело подруги уже нетерпеливо раскрылось мне навстречу и жаждет ощутить моё стремительное и резкое скольжение внутрь – «рыбкой», как говорит Алла. Она всегда любила разнообразить наши интимные встречи переменами ролей и приемов, и один из приемов предварительной игры был как раз таким – доводить себя до полного исступления, не снимая одежды и не соприкасаясь ничем, кроме соединённых губ, концентрируя всё внимание на одной точке. Но так же было и с голосом – его окраска неуловимо изменялась на разных стадиях наших ласк, и когда я поднёс к уху трубку, он звучал на фазе подъёма, так что я немедленно ощутил соответствующее моменту возбуждение.

– Ну где ты? – немедленно заканючила Алла, не тратя время на приветствия. – Я уже полчаса под твоей дверью жду.

– С чего бы это?

– Я отпросилась в три часа. Сказала, что приболела. И завтра тоже на работу не пойду. Ты же днём дома, я правильно посчитала твои смены? Я даже продуктов накупила на случай, если у тебя холодильник пустой – чтобы мы не голодали и чтобы не нужно было тратить время на всякую ерунду. Очень хочу тебя увидеть! Я так мечтала прийти и повиснуть у тебя на шее, и чтобы ты меня простил, наконец. Вот пришла – а моей лошадки нету!

Если Аллочка отпросилась в три, то она никак не могла полчаса ждать меня под дверью, но входить в такие мелочи не стоило. И устраивать сцены тоже, пожалуй, не стоило – удобный для выяснения отношений момент уже миновал. Кстати, «лошадка» – это вовсе не обидное прозвище. Даже вообще не прозвище – это всего лишь одно из шаловливых названий для ролевых игр, и у меня сейчас не было никаких возражений против такой игры. Я виновато скосил глаза на Олю. Норкина сосредоточенно делала вид, будто продолжает возиться с макетом, но я-то заметил, что стоило мне поднести мобильник к уху, как она отложила ножовку в сторону и занялась менее шумными делами – значит, сейчас она напряжённо вслушивалась в разговор, чтобы хотя бы по моим ответам составить представление о его содержании. В эту минуту мне почему-то ужасно не хотелось, чтобы Норка знала о причине столь внезапного бегства.

– А почему такая срочность? – я попытался запутать следы, задав отвлекающий вопрос.

– Ты что, не понял? – с недоумением отозвалась Алла, не подозревая о моих маскировочных манёврах. – Я уже здесь, в твоём подъезде. А что, ты далеко? Ну ничего, я подожду сколько нужно.

Столь кроткий ответ, к тому же исходящий отнюдь не от самого ручного существа, разумеется, предполагал награду, и мне пришлось немедленно согласиться.

– Хорошо. Я быстро.

Норка, уже взяв себя в руки, сказала мне с небрежностью, за которой всё же угадывался след обиды:

– Тебе идти нужно? Ладно, ты иди, я потом сама допечатаю. А поговорить мы и по телефону можем.

– Лучше с глазу на глаз. Я завтра приеду. Или послезавтра. Или в понедельник.

– Приезжай завтра, – с недоверием согласилась Норкина. – Или в понедельник.

Я расстался с ней, испытывая чувство вины и стыда. С того времени, как Оля несколько дней прожила в моей квартире, возвращая меня к жизни после бегства жены, я всегда чувствую смутную вину при расставании с ней – неважно, при каких обстоятельствах и на какой ноте заканчиваются наши встречи. Не будь этого, мне, вероятно, хотелось бы видеться с ней намного чаще.

Вздумай я утверждать, будто не понимал, что та ночь даже для моей затейницы была сумасбродной по части излишеств, я бы солгал – она превзошла саму себя в саморасточительности. Для меня, конечно, не было секретом, что Аллочка видела в нашем свидании главное средство для восстановления отношений. Но, честное слово, тогда я был уверен, что дело всего лишь в недавней ссоре. Мне и в голову не приходило, что она совершала своего рода ритуал для укрепления боевого духа, пытаясь таким образом вдохновить меня на будущие подвиги, как солдата перед сражением. Впрочем, поначалу всё выглядело достаточно органично. Это уж потом я сообразил, чему на самом деле был обязан инсценировкой фейерверка страсти. Неожиданная просьба Аллочки всё же вызвала у меня неясное беспокойство – отчасти из-за отголосков вчерашних переживаний после визита Романа. Несмотря на похвальные усилия моей любимой, ей так и не удалось заставить меня расслабиться до полной потери бдительности. И хотя сама просьба вроде бы не давала повода для сомнений и уж тем более не несла прямого свидетельства каких-то скрытых замыслов, в ней ощущалась какая-то фальшь. Слишком уж противоречила она логике предшествующих событий, да и не в характере Аллы было идти на компромиссы в разгар военных действий.

– Послушай, – сказала она, когда мы выползли на балкон во время очередной передышки. – А что, если мы с тобой сейчас съездим к Шемякину?

– Это кто? Твой шантажист?

– Да. Хочу с ним поговорить. Я же выполнила его условия. Мужчина он, в конце концов, или кто? Пусть держит слово!

– Ты серьёзно? Неужели ты полагаешь, что встреча что-то изменит.

– Ну а вдруг? Я же ничего не теряю! Поговорю, а там видно будет. Слушай, мы вот как сделаем – подъедем не прямо к его воротам, а остановимся метров за двести. А дальше я уже пешком. Приду к нему одна, чтобы он не насторожился. Тебе даже из машины выходить не придётся.

– Тогда зачем тебе я? Да и вообще, зачем тебе к нему домой ехать? Назначь встречу на нейтральной территории.

– Ну, на нейтральной он, может, и не согласится. А так я сама к нему приеду. Куда ему деваться? Сегодня выходной, так что он должен быть дома. Я с ним быстренько поговорю, а потом ты меня домой отвезёшь.

Мне сразу не понравилась затея Аллы, поэтому я сделал ещё одну попытку дезертировать.

– Всё-таки я не понимаю, зачем мне ехать туда с тобой? Не хочу я идти к этому Шемякину, да и тебе, честно говоря, не советую.

– Во-первых, туда добираться сложно – Генка в посёлке кирпичного завода живёт. А во-вторых, подстрахуешь меня, если что. И вообще. Я не хочу, чтобы ты про меня что-нибудь такое думал, а ты обязательно будешь ревновать, если я туда одна поеду, я тебя уже знаю. Ну не упрямься, поехали.

Так, почти против своей воли, я оказался в посёлке кирпичного завода, где и разыгралось очередное действие драмы.

Сначала мы проскочили нужный номер, так что мне пришлось развернуть машину и проехать мимо ещё раз, зато теперь я получше рассмотрел жилище шантажиста. Даже среди не слишком роскошных соседних строений Генкин дом с облупившейся извёсткой на стенах выглядел жалкой развалюхой. К ветхой калитке с голубоватыми остатками масляной краски на почерневших досках был прислонён велосипед. Перед домом, в палисаднике, обнесённом низкой изгородью из разномастных штамповочных отходов в виде металлических полос с рядами одинаковых отверстий, играла девочка лет четырёх – как выяснилось чуть позже, дочка Шемякина. После того, как мы развернулись, машина оказалась на той же стороне улицы, что и Генкин участок. И вот тут что-то надоумило меня встать на обочине таким образом, чтобы в зеркала заднего вида хорошо просматривался весь тыл, особенно пространство, непосредственно соприкасающееся с Шемякинской калиткой. Этому обстоятельству было суждено сыграть впоследствии серьёзную роль. Алла сразу же отправилась выяснять отношения с шантажистом, а я от нечего делать начал было озираться по сторонам. Впрочем, в окрестностях не наблюдалось ничего интересного, и я уже потянулся к бардачку, где у меня валялся недочитанный литературный журнал, но, даже не успев его открыть, отдёрнул руку. Мой взгляд случайно упал на зеркало, и я заметил, что Алла до сих пор ещё так и не вошла в калитку. Присев у изгороди и оживлённо жестикулируя, она о чём-то говорила с девочкой. Что-то странное почудилось мне в этой картинке – не знаю почему, но мне показалось, что моя подруга нарочно пригибается, чтобы её не было заметно из окон дома. Ещё через две-три минуты девочка вышла из палисадника, и Алла, взяв её за руку, быстрым шагом направилась к машине. До этого всё было тихо, и даже обрывки слов не доносились до моего слуха, несмотря на то, что оба передних окна в «Ладе» были открыты – видимо, разговор вёлся вполголоса. Но ещё через несколько секунд раздался истошный вопль:

– Маша! Дочка! Ты куда это собралась? Ну-ка быстро иди домой!

По ту сторону забора появилась полная женщина в домашнем халате и с головой, повязанной пёстрой косынкой. Она кричала из палисадника, положив грудь на изгородь, и в тот момент мне были видны только верхняя часть её корпуса да высунутая наружу голова. В голосе не слышалось страха или беспокойства, только нарочитая строгость взрослого человека, привыкшего воспитывать детей силой голосовых связок. Видимо, она решила, что Маша по собственному почину увязалась за незнакомой женщиной. Но после того как девочка, услышав её зов, на ходу обернулась и попыталась вырваться, а Алла лишь удвоила скорость, продолжая тащить ребёнка за собой, мать встревожилась по-настоящему. Теперь она опрометью кинулась к выходу, нелепо выкрикнув на бегу:

– Стой! Стой, зараза! Отпусти! Люди! Держите её!

И, чуть приостановившись и повернувшись лицом к дому, прежде чем продолжить преследование, позвала на помощь мужа:

– Гена! Скорей! Машу украли!

Девочка продолжала молча упираться и вырываться из рук Аллы, так что её приходилось тащить почти волоком, как танк из болота. Преследовательница, между тем, сбросила с ног тапочки, которые так и полетели в стороны, брызнув фонтанчиками пыли в местах падения, и тяжёлой рысью продолжила погоню уже босиком, отчего расстояние между бегущими резко сократилось. Но тут хитроумная Алла подхватила девчушку под мышку и стала вновь отрываться. Рассказывать об этом долго, на самом же деле всё произошло в течение каких-то секунд, тем не менее, я успел приготовиться к встрече подруги: завёл двигатель, включил передачу, лихорадочно заблокировал двери, а стёкла приподнял так, чтобы лишь небольшие полоски оставались открытыми. Как только Алла поравнялась с машиной, я заорал что было сил:

– Брось девчонку!

Но Алла в ответ стала лишь яростно дёргать ручку двери. Я медленно тронулся, снова и снова крича:

– Брось ребёнка! Бросай, или я уеду один! Бросай, тебе говорят!

Алла ещё некоторое время бежала параллельно с идущей машиной, так и держа ребёнка под мышкой и хватаясь за ручки дверей. Девчонка дрыгала ногами и вырывалась и, похоже, уже по-настоящему испугалась, потому что вдруг огласила округу оглушительным рёвом. В тот же момент из калитки выбежал Шемякин, одетый лишь в майку и трусы и обутый во что-то вроде галош, но зато с внушительной оглоблей в руках и, отчаянно матерясь, присоединился к погоне. Алла, наконец, оценила степень грозящей ей опасности и отпустила девочку. Это было очень кстати, потому что преследователи на какой-то миг остановились, дав Алле небольшую фору. Потом мать осталась с плачущей дочкой, а Генка довольно стремительно ринулся нас догонять, сократив расстояние до нескольких метров. Но было уже поздно: я разблокировал замок, и Алла резво вскочила в машину. Не дожидаясь, пока она закроет дверь, я дал по газам, и запоздало пущенная нам вслед в качестве метательного снаряда оглобля грохнулась на землю где-то далеко за кормой под затихающий аккомпанемент отборного мата. Несколько секунд мы ехали молча, пока любимая не бросила мне упрёк:

– Ну вот! Из-за тебя всё сорвалось.

Тут я уже не выдержал. Я гаркнул на неё так, что у меня самого зазвенело в ушах. Я обзывал Аллу словами, каких раньше никогда не позволил бы себе произнести. Я бил ладонями по рулю и потрясал кулаками. Надо заметить, что на мою подругу это не произвело сильного впечатления. Она молча сидела с выражением угрюмой сосредоточенности на лице, и лишь когда я остановился, чтобы перевести дух, без особого душевного волнения выдала:

– Всё сказал?

Я остолбенел. Было бы наивным предполагать, что Аллочка начнёт посыпать голову пеплом в знак покаяния, но здесь речь шла уже о другом. Здесь попахивало выдающейся душевной чёрствостью – вернее сказать, не чёрствостью, а какой-то тупостью или же скудостью воображения. Ведь по всей совокупности обстоятельств сегодняшнее происшествие просто обязано было закончиться для нас плачевно. То, что всё необыкновенным образом обошлось, ощущалось как чудо. И даже если на мгновение забыть о чувствах остальных участников событий – даже если вовсе не видеть в них живых людей, а условно считать всего лишь неодушевлёнными манекенами, вроде чудовищ в компьютерной игре – неужели Алла была не в состоянии понять, насколько она рисковала? Что касается меня самого, то страх, пережитый несколько минут назад, вовсе не исчез. Напротив, он только набирал силу от мысли о том, что могло произойти, будь наши преследователи чуть-чуть попроворнее. И ещё – от того, какие меня ожидали последствия, если только допустить, что кто-то из Шемякиных запомнил номер машины.

– Ты что, – прошипел я уже чуть спокойнее, – не понимаешь? В камеру захотела? Похищение людей – это же верная тюрьма! Как тебе такое в голову могло прийти? Хорошо, что нам удалось убежать. Хотя и теперь… Они в милицию пойдут.

– Не пойдут они никуда, успокойся. Не тот Генка человек, чтобы к ментам за помощью бегать. И вообще. Всё было бы нормально, если бы ты не струсил.

– Что было бы нормально?

– Всё! Всё было бы нормально. Я бы с этим змеёнышем раз и навсегда покончила.

– Совсем тронулась? Ребёнок-то здесь причём?

– Я не о ребёнке. Я про Шемякина говорю. А с девчонкой ничего и не случилось бы. Ну посидела бы пару дней в каком-нибудь сарае, подумаешь!

– А ты знаешь, что это подло?

– Что там ещё тебе подло?

– То, что ты девочку напугала. Чем ты её, кстати, так заворожила, что она сразу за тобой пошла?

На лице Аллы промелькнула усмешка:

– Да много ли ей надо? Сказала, что живого зайчика покажу.

– Какая же ты сволочь! А со мной? Со мной ты как поступила?

– Тебе-то я что сделала?

– Ну да, совсем ничего. Только использовала меня «вслепую».

– Ты дурак, что ли? Да не собиралась я тебя, как ты говоришь, «использовать»! Я, правда, поговорить с Шемякиным хотела. А потом, как увидела её у ворот, поняла: вот оно, решение проблемы!

– Отлично!

– Да, отлично. И всё получилось бы, если бы ты не испугался. Не думала, что ты такой трус.

– Да, я трус! Больше не смей впутывать меня в свои дела! – не в силах сдерживаться, я вновь перешёл на крик. – И от таких способов решения своих проблем ты меня, уж будь добра, уволь!

– Я это и так поняла, без твоих нотаций.

Оставшуюся часть пути, до самого дома Аллы, мы ехали молча. Выходя, она предусмотрительно не полезла со мной целоваться, только сказала:

– Ну что? Пока?

– Пока!

– Ты сказал «пока» с интонацией «иди в жопу!»

– Ты всё правильно услышала!

Алла не стала со мной препираться. Захлопнув дверцу машины, она, не оборачиваясь, пошла к подъезду.

 

XXX

Согласно житейскому пониманию, ревность есть вредный для любви и безобразный нарост её; причины ревности чужды сущности любви, и потому ревность обычно признаётся устранимой из любви. Спиноза усматривает более тесную связь между любовью и ревностью; для него ревность – не случайный попутчик любви, а верная тень, появляющаяся на экране душевной жизни всякий раз, как любовь освещается изменою любимого; или, точнее, ревность, по Спинозе, есть необходимый эквивалент любви, возникающий при повороте отношений к худшему. Любовь не исчезает, но преобразуется в ревность. Но все же и тут, на почве Спинозовского анализа, мыслима любовь без ревности, – при полной взаимности, – так что ревность, – хотя и необходимая психологически при известных условиях, – получает в глазах Спинозы оценку отрицательную, как animi fluctuatio, – как затемнение сознания, как неукротимая страсть. Ревность в любви для Спинозы не есть любовь; и потому, – как инородная любви, как не-любовь, хотя с любовью и находящаяся в причинном отношении, в отношении эквивалентности, – ревность предосудительна. Таким образом, и Спиноза в итоге остаётся при ходячем понимании ревности. Почему же это произошло?

Чтобы ответить на поставленный вопрос, вспомним безжизненный и вещный характер всей философии Спинозы. Не имея категории личности, Спиноза не может различать любви к лицу и вожделения к вещи, – смешивает любовь и вожделение или, точнее сказать, подменяет первую последним. Всюду мы читаем у него безличное res amata, – что должно перевести: «вещь вожделенная», ибо вещь не может быть любима; да, «res amata», – но нигде нет речи о любимой личности, – о личности, к которой одной только и может быть приложен эпитет «любимая». Правда, в современном обществе нередко можно услыхать что-нибудь вроде «любимое варенье», «люблю сигары», «полюбил карты» и т. п., но для всякого здорового человека ясно, что это – или извращение и затемнение сознания, или же – насилие над языком. «Варенье», «сигары», «карты» и т. д. нельзя любить, а можно лишь вожделеть. Но кореллат вожделения – ненависть с завистью; поэтому-то у Спинозы, в исходном понятии любви, получает такое ударение этот предосудительный момент ненависти с завистью. Однако, как любовь не есть вожделение, так же точно и ненависть с завистью – не ревность, хотя, действительно, последняя также относится к тому, что Спиноза разумеет под ревностью, как истинная любовь – к вожделению. Чтобы понять ревность в собственной её природе, надо ещё теснее связать её с любовью, ввести в самое сердце любви и, подчеркнув личную природу любви, вскрыть, что ревность есть сама любовь, но в своём «инобытии»; нам надо обнаружить, что ревность есть необходимое условие и непременная сторона любви, – но обращённая к скорби, – так что желающий уничтожить ревность уничтожил бы и любовь.

П. А. Флоренский

 

XXXI

У развилки дорог я на секунду приостановился, размышляя, в какую сторону повернуть, но колебался недолго. Мне нужно было кому-то рассказать о том, что произошло. А учитывая сугубо личный характер информации и свою собственную не слишком благовидную роль в происходящем, я мог довериться только одному человеку.

– Ой! Это ты? – недоверчиво воскликнула Норка, распахивая дверь.

Ещё одно свидетельство того, насколько условно мы оба восприняли моё давешнее обещание.

– Что, не ждала? – улыбнулся я в ответ на Олин удивлённый возглас. – Я же сказал тебе, что приеду.

– Почему не ждала? Твоя Норка всегда тебя ждёт! – тут же откликнулась она. – Я вчера не поняла, что ты имел в виду. Я думала, ты на работу ко мне придёшь.

У Норкиной, действительно, были некоторые основания так думать – вот уже год, как я избегал приходить к ней домой, а если обстоятельства и принуждали меня к этому, старался не задерживаться, делая вид, что куда-то спешу. Причина была столь же незатейлива, сколь и банальна, а кое-кому она могла бы показаться даже смешной. Мы с ней уже давно и крайне неуклюже увязли в довольно странных отношениях, причём в состоянии какой-то половинчатости. Признаться, меня это тяготило. Но, с другой стороны, любая попытка внесения ясности внушала куда больше опасений своими непредсказуемыми последствиями, чем привычный и вполне терпимый дискомфорт неопределённости. Не знаю, насколько чувства Норкиной были похожими на мои, но и она не спешила вносить уточнения в существующее положение вещей. Вадик Большаков полагал, что, будучи ранимой женщиной с куда более тонкой, чем у меня, душевной организацией, она воздерживается от прямых действий исключительно в силу своей деликатности. Но Вадик и вообще верил, что во всём без исключения бремя первого шага должно безоговорочно принадлежать мужчине. Применительно к ситуации и в соответствии с этим принципом он, конечно же, считал меня свиньёй, хотя не оглашал своего мнения вслух – мы с ним никогда не обсуждали эту тему. Но я и так догадывался. Впрочем, Вадик вряд ли мог претендовать на беспристрастность. Да и относился он ко мне, в целом, очень хорошо, это я твёрдо знал – то есть хорошо во всём, что не касалось Норки.

Увидев у меня в руках бутылку божоле, которую я в качестве дани довольно дурацкой, но уже установившейся традиции приобрёл по дороге, Ольга попыталась умчаться размораживать мясо, чтобы срочно готовить внезапно замаячивший совместный ужин. Но я задержал её ладони в своих, почти насильно усадил на тахту и всухомятку, даже без вина, рассказал всю сегодняшнюю историю – от начала до конца, почти без умолчаний и иносказаний, давая лишь краткие пояснения по ходу повествования, чтобы Норкиной хотя бы в грубых штрихах стала понятной общая картина. Она слушала меня внимательно, не перебивая, несмотря на нетерпеливые жесты, указывающие на спонтанные душевные порывы – выразить возмущение или дать Алле очередную исчерпывающую характеристику. Но всё это было вполне в Олином характере. А вот чего я совсем не ожидал, так это того, что она будет до такой степени напугана.

– И что теперь? – от тревоги Олин голос чуть дрогнул, даже природная бледность, когда я закончил, приобрела у неё зеленоватый оттенок.

– Не знаю!

– Господи! Какой ты идиот! Как ты любишь вляпываться в говно!

Я не ожидал от неё таких грубых слов и даже немного обиделся:

– Разве я виноват? Я же не мог знать, что произойдёт.

– Если бы ты не связался с этой гадиной, так уж точно ничего не произошло бы! А что теперь? Может, тебя уже вычислили по номеру машины? Может, уже под дверью ждут?

– Кто, менты?

– Да какая разница, кто? А если там этот, как его, Генка? Со своими дружками.

– Да ну! Вряд ли. К тому же я свой адрес у ГИБДДшников не менял, когда переезжал. Не думаю, чтобы Генка мог меня так быстро вычислить.

– В общем, мне плевать, что ты там думаешь, – отрезала Норкина. – Поживёшь несколько дней у меня.

И, предупреждая возражения, добавила:

– За свою нравственность можешь не опасаться. И не спорь! Я всё равно не дам тебе уехать. Или поеду с тобой – пускай нас вместе убивают.

– Ольга! Ну не преувеличивай! Никто никого пока что не убивает.

– Вот именно, пока что. Я тебя никуда не отпущу, можешь даже не дёргаться.

– Да я и не дёргаюсь – сказал я, хотя, подъезжая к Норкиному дому, дал самому себе обещание уехать, как только мы поговорим.

– Вот и хорошо, – сказала успокоенная Оля. – Я тебе на диване постелю.

– Ну постели, – ответил я.

Мы оба вели себя так, как будто не знали, чем всё это закончится. Те же самые фразы звучали, когда после своей «холерной» командировки я поддался на уговоры Норки и остался у неё ночевать. Это было ровно за две недели до того, как я познакомился с Аллой.

 

XXXII

В 1639 году на улице Сент-Оноре в Париже пятеро кавалеров в масках обезобразили лицо маркизы де Шуази серной кислотой. Их наняла её соперница по любовному треугольнику. С тех пор такая расправа с изменниками и разлучницами стала традицией. Во Франции бытовал термин для обозначения подобных преступлений – «vitrol». А в Британии в XIX веке был принят закон, предусматривающий казнь за обливание серной кислотой.

Чудовище с зелёными глазами, как Шекспир называл ревность, в начале века подвигла и российских истеричек на применение химического оружия. Пузырёк серной кислоты можно было купить в аптеке. Мода на H 2 SO 4 достигла пика в годы Серебряного века… За кислоту взялись и ревнивцы. В 1911 году к суду было привлечено 58 обливателей и обливательниц, в 1914-ом – уже 245. Выходили монографии юристов, вопрос исследовали психиатры, эпидемия обсуждалась в газетах. Была ограничена продажа кислоты в аптеках и москательных лавках.

С начала первой мировой страшная мода стала спадать, и модными стали другие преступления – бутлегерство, содержание опиумокурилен и самогоноварение.

Лев Лурье, «Химическое оружие ревнивиц»

 

XXXIII

Наше первое грехопадение, если это можно так назвать, произошло при сходных обстоятельствах. Только в тот раз она спасала меня не от внешних врагов и опасностей, а от меня самого. Сейчас в этом стыдно признаться, но тогда моё горе казалось мне настолько огромным, что не хотелось жить. Стыдно, главным образом, даже не оттого, что я всерьёз вынашивал планы самоубийства, а оттого, насколько мелкими были мои побудительные мотивы. Я вовсе не отношусь к сторонникам сентенции «жизнь превыше всего», ревностно выдающим несколько облагороженную смесь экстрактов животного эгоизма и инстинкта самосохранения за всеобъемлющий философский принцип. Аксиоматичность этого положения для меня сомнительна, хотя в наши дни модно выдавать его за сакраментальную истину, не требующую доказательств. По-моему, есть вещи куда более достойные высоких рангов в системе ценностей. Иногда исполнение или крушение идеалов настолько доминирует над крепостью жизненных тенёт, что люди принимают свою смерть с лёгкостью. И уж тем более нет ничего удивительного или противоестественного, когда человек хочет избавить себя от страданий. С позиции вселенной смерть некоего частного лица – как, впрочем, и самая жизнь – представляется ничтожной. И даже в масштабе некрупного областного центра она вряд ли может считаться чем-то важным, особенно если частное лицо не блещет талантами и ни в коей мере не уникально. Если бы меня вдруг не стало, то подобное исчезновение прошло бы незамеченным для мира, если не принимать во внимание десяток-другой родных и близких, да кое-кого из коллег. Ну и некоторых пациентов, операции которых пришлось бы отложить недели на три, пока не найдётся замена.

К сожалению, я не мог похвастать благородством мотивов – мой порыв к небытию, конечно же, носил самые что ни на есть инфантильные черты. Я представлял себе ту минуту, когда Нина узнает о моей смерти и поймёт… На этом месте сознание уже начинало натужно буксовать, так как было неясно, что же именно она должна понять. Ведь если женщина уходит, оставив лишь короткую записку со словами «не ищи меня», то совершенно очевидно, что свой добровольный отказ от прошлых связей она ни в каком смысле не считает невосполнимой утратой. Впрочем, у меня не хватило характера даже для того, чтобы довести замысел до конца, хотя по роду работы я знал один очень хороший способ эффектно хлопнуть дверью. Громко, но быстро, без лишних мучений и не слишком тяжело для глаз родных. Несмотря на наличие специальных знаний, я оказался верным сыном своего народа и в результате сделал именно то, что делает большинство наших соотечественников в схожих обстоятельствах – начал неумело топить горе в водке. Но горе моё, хоть и было тяжёлым, никак не хотело тонуть. Организм тоже сопротивлялся изо всех сил: меня рвало, от похмелья страшно болела голова, долгожданное облегчение души никак не наступало. Голова болела настолько сильно, что даже надёжные патентованные средства отказывались работать. Но я не унывал. Я упивался каждый день, как по расписанию, едва вернувшись с работы, пока однажды утром не решил послать работу ко всем чертям. После этого наметился некоторый прогресс – видимо, круглосуточный приём спиртного более соответствовал моим природным наклонностям. Намного легче мне, правда, не стало, но на место острых приступов отчаяния пришла глухая тоска, а потом и относительное безразличие на фоне ощущения незаслуженной обиды. Из квартиры я выходил только для того, чтобы пополнить запасы водки да купить хлеба с консервами на закуску. Затворничество длилось несколько дней, а потом его нарушил Большаков, обеспокоенный моим продолжительным отсутствием. Ещё с неделю Вадик с похвальным усердием пробовал себя в роли практикующего нарколога, однако его попытки заставить меня вернуться на накатанные рельсы привычной безалкогольной рутины не имели успеха, и тогда он от отчаяния напился вместе со мной. И всё же признание личного фиаско не лишило Большакова воли к победе. Он просто пересмотрел тактику, признал собственные возможности ограниченными и на следующий день вломился ко мне уже вместе с Норкой, которую опрометчиво призвал себе на помощь в качестве тяжёлой артиллерии, ещё не зная, во что это выльется. Остаётся гадать, как бы он поступил, если бы предвидел последующую цепь событий. Впоследствии я не раз задавал себе этот вопрос, но так и не смог на него ответить. Впрочем, для Вадика, который был не в курсе Норкиных брачных сложностей того периода, она, наверное, выглядела как законченная семейная женщина, благонравная и не подающая даже отдалённейших надежд на возможную взаимность, а следовательно, безнадёжно потерянная для Большаковских устремлений, не считая чисто абстрактных эротических грёз. Но Ольга удивила Большакова в первый же вечер, когда выставила его за дверь моей квартиры. «Ты, Вадик, иди, – сказала она ему без особых церемоний. – Мы тут сами».

Ошарашенный Вадик отправился домой, а Оля осталась у меня ночевать, правда, тогда я об этом ещё не знал, успев к тому времени суток нагрузиться до полного бесчувствия. В отличие от Большакова, Норка не вела никаких душеспасительных бесед. Она просто провела со мной следующие восемьдесят пять часов, пока я отвыкал от своего пьянства, пока я не начал ей верить, ощущая тёплое, но совсем не навязчивое присутствие её живой и неравнодушной души, и пока я, страдая от унижения, сгорая от стыда и заново переживая свои обиды, не захотел рассказать ей обо всём, что произошло между мной и Ниной. Ведь почти все люди ощущают облегчение, рассказывая о своём горе. Правда, пока остаётся надежда, человеку легко замкнуться в себе – как раз потому, что надежда ищет какого-то выхода, ведь она ищет действия, а не разговоров. И даже если приходится говорить, то напряжение надежды предполагает диалог как форму информационного обмена. Но если никаких надежд уже не осталось, то необходимо именно выплакаться, хотя эту потребность не всегда легко в себе распознать – особенно, если рядом нет человека, готового не только жалеть вас, но и сопереживать, а вы всю свою предыдущую жизнь учились быть несгибаемым и твёрдым. Мне повезло: в моей чёрной осени была Норка. И поскольку никаких надежд не осталось, я ей обо всём рассказал. Это произошло не сразу. Мы с Ольгой говорили, с небольшими перерывами, больше суток – то есть я говорил, а она слушала, и на её лице было видно отражение всех тех событий, о которых я рассказывал. Я как будто заново прошёл, как круги ада, весь извилистый путь своей любви к Нине. Только раньше я проходил его один, а сейчас мы словно бы прошли его вместе.

 

XXXIV

То, что рыцари жили в двух несогласуемых одна с другой иерархиях ценностей, явно им не мешало. Особенно ярко эта двойственность проявлялась в эротике.

Прелюбодеяние официально осуждалось, но все симпатии были на стороне любовников. Когда некий рыцарь посетил, обернувшись соколом, жену старого рыцаря, та согласилась немедленно его осчастливить, если он примет причастие и докажет тем самым своё благочестие. Домашний священник совершил этот обряд, после чего рыцарь тут же получил желаемое.

На божьих судах (ордалиях) бог позволял легко себя обмануть, когда речь шла об испытании невинности вероломной супруги. Как известно, Изольда, которой пришлось на ордалиях держать раскалённый брусок железа, вышла из этого испытания с честью, поклявшись, что никто не держал её в объятиях, кроме законного супруга – короля Марка и нищего паломника, который только что перенёс её через трясину и которой был переодетым Тристаном. Жена короля Артура, роман которой с Ланселотом продолжался годы, поклялась, что никто из одиннадцати рыцарей, спящих в соседних покоях, не входил к ней ночью; Ланселот, воспользовавшийся этой привилегией, был непредусмотренным в расчётах двенадцатым рыцарем. Этой клятвы оказалось достаточно, чтобы спасти королеву от сожжения на костре.

Обманутые мужья нередко питают сердечную привязанность к любовнику жены. Так относится король Марк к Тристану и король Артур к Ланселоту. Время от времени подобная терпимость омрачается мыслью о том, что это как-никак грех; и все-таки жена короля Артура в интерпретации Томаса Мэлори, писавшего во второй половине XV века, не сомневается, что в небесах она будет посажена одесную господа бога, ведь там уже сидят такие же грешники, как она. На Ланселота, несмотря на его греховную любовь, господь явно смотрит снисходительным оком, коль скоро стерегущему его тело епископу снится, что ангелы уносят Ланселота на небо.

М. Оссовская, «Рыцарский этос и его разновидности», 1973

 

XXXV

Когда Нина появилась в моей жизни, она уже была влюблена и, в силу этого, вряд ли могла помнить детали нашего знакомства. А скорее всего, и вовсе не обратила на меня внимания, когда мы встретились в первый раз. Произошло это на общежитской вечеринке по случаю неожиданного визита моего друга и бывшего наставника Лёни Соловьёва. К тому времени он уже работал врачом по месту распределения, но его немногочисленные верные друзья и последователи всё ещё учились на старших курсах института. Лёня в то время начал подумывать об эмиграции и приехал в Оренбург специально для получения вкладыша к диплому, взамен утерянного. Для подтверждения квалификации за границей оказалось необходимым предоставить свидетельство о количестве учебных часов по пройденным предметам – кстати, единственный известный мне случай, когда кому-то понадобился дипломный вкладыш, этот странный документ смутного назначения. Во всяком случае, ни у меня, ни у моих близких знакомых его никто и никогда не спрашивал. Дубликат вкладыша Лёне удалось получить не без труда, но в конце концов всё разрешилось благополучно, и на радостях по случаю удачного завершения своей поездки он задал прощальный банкет – то есть накупил в ближайшем гастрономе всевозможной выпивки и снеди и назначил время и место. Выбор места, разумеется, пал на мою комнату, но каким именно образом там появилась Нина, неизвестно. В тот день мне было не до выяснения подробностей, а позже я не удосужился её об этом спросить. Скорее всего, она пришла с одним из Лёниных приятелей, из тех, что были помладше, потому что сам он, в силу разницы в возрасте, никак не мог быть с ней знаком. Народу собралось много, люди беспрестанно приходили и уходили в течение целого вечера, и в какой-то момент, прошедший для меня незамеченным, Нина оказалась за столом почти напротив меня. Я ожесточённо спорил о чём-то с сидящим рядом со мной Соловьёвым, когда случайно зацепил боковым зрением лицо незнакомой девушки и обернулся, чтобы разглядеть её получше. А через какую-то секунду, вновь возвращаясь к дискуссии, обнаружил, что предмет нашей с Лёней беседы оказался без следа стёрт из моей памяти. Соловьёв по этому поводу лишь весело рассмеялся – он и вообще-то всегда был добродушно насмешлив – и спросил, не дать ли мне воды, чтобы я пришёл в чувство. Нина очень быстро ушла, но я всё же успел узнать её имя, почти навязчиво ей представившись. На моего друга, как я с удивлением обнаружил, она не произвела ни малейшего впечатления, хотя, будучи в секторе его зрения за столом, без сомнения, была подвергнута достаточно пристальному рассмотрению. Иначе не объяснить тот факт, что Соловьёв выдал Нине убийственно точную характеристику, когда меня угораздило опрометчиво поинтересоваться его мнением. Я очень долго не мог простить этого Лёне. Сначала – из-за чересчур резких слов, оскорбивших мои чувства, а потом, когда мне, наконец, пришлось самостоятельно прийти к кое-каким похожим выводам – из-за его правоты, с течением времени всё более обнажающейся, и в этой наготе становящейся всё более неприятной. Теперь-то мне ясно, что он всего лишь хотел по-дружески предостеречь меня, но тогда я был всецело под властью накрывшего меня с головой слепого обожания. Впрочем, и момент для вопроса был мною выбран не слишком удачно: разговор происходил на перроне железнодорожного вокзала, куда я приехал сразу после занятий, чтобы проститься со своим ментором. Как выяснилось потом – уже навсегда.

– Не советую, Санёк, – сказал мне Соловьёв, причём, против своего обыкновения, не со своей характерной ухмылкой, а даже как-то чересчур серьёзно. – Не советую. Меня всегда удивляли мужчины, в поисках тепла идущие на штурм какого-нибудь холодильника вроде неё. Глядя на их бурлящий энтузиазм со стороны, можно подумать, будто и в самом деле где-то там, в глубине, скрытый от посторонних глаз, сияет неугасимый пламень. Куда там! В конце концов, прорвав тысячу линий обороны, эти чудаки так и не находят ничего кроме вечной мерзлоты и слежавшегося наста. А ведь, казалось бы, всё должно быть просто и понятно с самого начала: женщина, выглядящая холодной, такая и есть на самом деле. Так зачем переживать понапрасну? Иди своей дорогой, а твоя Снежная Королева пускай себе идёт своей. Ведь её глаза не врут – они честно сообщают тебе, что внутри сосуда находится жидкий азот.

Даже тогда я ощутил некоторую правоту его слов, потому что ответил, если и немного обиженно, то всё-таки в тон:

– Хоть снежная, зато королева.

Действительно, у Нины всегда и везде, при любых обстоятельствах и в любой компании, проявлялись непонятно на чём основанные аристократические претензии – откуда только что бралось! Замечу, что впоследствии, после общения с тестем и тёщей, происхождение Нининого высокомерия и снобизма стало для меня ещё более загадочным, чем раньше. Но тогда, в самом начале нашего знакомства, мне даже нравился хрусткий обжигающий ледок в её глазах – особенно после того, как Нину удалось немного приручить и она стала выделять меня из прочей простолюдной массы. И всё же Лёнино предсказание насчёт пламени прозвучало обидно, поэтому я счёл нужным добавить:

– А по поводу огня – как знать. Может, и сияет.

– Ну разве только неоновый, – не согласился Лёня, правда, довольно миролюбиво – было заметно, что ему не хочется со мной ссориться из-за какой-то, как он наверняка считал, ерунды.

Тем не менее, наша переписка с Соловьёвым, бывшая до этого разговора довольно интенсивной, вскоре увяла, а после того, как у меня сменился почтовый адрес, прекратилась совсем. И всё это из-за Нины, вернее, из-за того, что он своими неосторожными словами, к несчастью, задел во мне какой-то слишком болезненный нерв. Примерно через полтора года после размолвки на перроне Лёня уехал за границу, как я узнал уже постфактум от одного из наших соучеников. В тот момент, наверное, ещё можно было восстановить с ним связь, но я всё никак не мог справиться с обидой, хотя и начал догадываться, что он не так уж и виноват. Спустя несколько лет, уже после развода, я всё-таки попытался найти Лёню, но потерпел неудачу. Письмо, отправленное на адрес его родителей, к моему искреннему огорчению, вернулось назад запечатанным в другой конверт и в сопровождении печальных известий в виде приложенной записки. Новая владелица дома сообщала, что родители Соловьёва поумирали один за другим, сначала мать, а потом и отец – впрочем, насколько я помнил, мой друг был очень поздним ребёнком, так что к моменту кончины им должно было быть лет под восемьдесят. Сам же Лёня, как следовало из письма, для продажи имущества на родину не приезжал, а, вступив в права наследования, оформил все дела через агентство недвижимости по доверенности, выписанной на имя какой-то дальней родственницы. Насколько я понял, в последний раз его видели в тех краях на похоронах матери. Что же касалось теперешнего адреса, то ни новой жилице, которая Лёню даже никогда не видела, ни ближайшим соседям, у которых она пробовала было навести справки, ничего об этом не было известно. Мои усердные поиски через различные средства электронной связи тоже не дали никакого результата. Всё же я надеюсь, что мне ещё доведётся когда-нибудь встретиться с Лёней, и тогда я попрошу у него прощения. Однако сейчас речь не о нашей дружбе, столь обидно угаснувшей, а о том, насколько верное суждение мой проницательный наставник вынес о Нине из одного-единственного мимолётного контакта.

Почти любой человек, пройдя через конкретный опыт и набив множество шишек, начинает различать специфические приметы грядущих ненастий. Так опытные моряки по характерной форме облаков на горизонте заранее знают, что на них идёт мощный шторм, хотя всё, что доступно восприятию случайного туриста на той же палубе и в ту же самую минуту, – это расслабленность неги экваториального штиля. Плохо только то, что смысл приобретённого опыта бывает нам доступен слишком поздно. Да и тогда он способен в большей степени помочь распознанию чужих коллизий, нежели своих собственных. А уж если вам недостаёт опыта… Словом, как ни банально это сравнение, но я устремился навстречу своим бедам, как мошка на пламя свечи. Помимо собственно красоты, должна была существовать какая-то иная причина, заставившая меня сразу и прочно влюбиться в Нину, как только я её увидел – ведь я вырос не в пустыне, и красивые девушки были мне не в такую уж диковинку. Во внешности Нины, безусловно, содержались некие особые черты, несущие для меня притягательность в виде скрытого знака её единственности. Но имелось ещё одно важное обстоятельство. Я не только признал в лице Нины «королеву» – ибо сам по себе королевский статус ничего не значит. Бывают царственные особы чужих держав, и бывают царственные особы без свиты. Я же мгновенно ощутил себя её подданным. То, что бросило меня к её ногам, как мне стало понятно позже, вовсе не так уж и уникально, только всякий раз принимает чуть-чуть разные формы, иногда довольно причудливые. Один философ как-то сказал, что настоящий мужчина хочет женщину как самую опасную игрушку, поскольку алчет двух вещей – опасности и игры. Не берусь судить, кого можно называть настоящим мужчиной, а кого нет, но впоследствии я не раз сталкивался с подобными себе персонажами. Все они были похожи друг на друга, как поточно-массовые оттиски, вышедшие из-под одного и того же пуансона, лишь с небольшими декоративными отличиями: укротитель тигрицы, фаворит королевы, смертный любимчик бессмертной богини. Впрочем, как известно, ещё Гёте, упоминая о курьёзном споре Гоцци и Шиллера по поводу числа сюжетов в литературе, иронизировал над тем, что людские страсти не блещут разнообразием. По его словам, драматург Гоцци утверждал, что существует лишь тридцать шесть драматических ситуаций. Возмущённый возводимой на человечество клеветой Шиллер долго ломал голову, чтобы найти больше, но не смог найти даже столько, сколько Гоцци.

Примерно к такой же по заурядности гамме сводился и выдуманный мною идеальный образ Нины: королева, богиня, лучезарное солнце. Хотя, нет – солнцем она, пожалуй, никогда не была, да и вряд ли бы это могло мне в ту пору понравиться. Солнце светит всем, вот в чём закавыка. В тогдашнем состоянии ума я бы, пожалуй, нашёл подобную неразборчивость предосудительной и даже оскорбительной для себя. Нет, Нина всё же была именно королевой – надменной, холодной, но в то же время великодушной и даже, по мере надобности и при наличии соответствующих заслуг, щедрой, хотя её щедрость и была не более чем имитацией чувства благодарности. Тем не менее, моё усердное служение – а наши взаимоотношения нельзя было назвать иначе чем служением с тех пор, как Нина без объяснения причин отвергла всякие попытки ухаживания, но снисходительно приняла мою заботу о ней, – приносило некоторые плоды. Сначала я стал человеком её круга, затем близким другом и наконец претендентом на роль фаворита – фаворита не по велению сердца королевы, но по совокупности заслуг. Во всяком случае, я верил, что у меня есть шанс. И, к несчастью, как показали дальнейшие события, он у меня действительно был.

Здесь уместно вспомнить моего деда. Он любил рассказывать о своей покойной жене, которую мне не довелось застать в живых – бабушка умерла рано. Некоторые из его историй повторялись не один раз, в частности, история женитьбы. Дед вернулся с войны бравым орденоносцем, а самое главное – живым и здоровым. У него, правда, было два ранения, но к моменту демобилизации он о них, по его же собственным словам, уже позабыл. Нужно ясно представлять себе демографическую статистику того времени, чтобы понимать, насколько дед был избалован женским вниманием. И всё-таки он сделал предложение своей Танечке, хотя наипервейшие красавицы района оспаривали у неё право пойти с дедом под венец. Таня была «не то чтобы какая-то невзрачненькая», как говорил дед, но «очень худенькая» и «в смысле внешности – самая обыкновенная, каких много». Он никогда не называл бабушку красивой. Будучи маленьким, я всякий раз выражал удивление выбором деда, когда рассказ доходил до этого места.

– А почему же ты женился на бабушке? – спрашивал я недоуменно.

И дед, затягиваясь папироской, степенно объяснял:

– Так ведь она всегда и со всеми была такой приветливой! Даже если настроение плохое, даже если неприятности, а посмотришь на её улыбку – и сразу легче. Как будто солнышко выглянуло из-за туч.

Честно признаюсь, что в юном возрасте дедова аргументация не казалась мне убедительной. А сейчас я думаю, что он был прав. Ощущение избранности и исключительности – это, конечно, сладкое чувство. Но солнце светит всем, а вот фаворитов Снежных Королев, когда они перестают быть фаворитами и, подобно прочим смертным, впадают в немилость, ждёт незавидная участь.

 

XXXVI

Бесчисленное множество словесных изображений адюльтера звучало не только как осуждение, но и как прославление неверности. Здоровый инстинкт эпохи сказался при этом в том, что почти всегда прославляли неверную жену и очень редко неверного мужа и что более всего сочувствовали молодым жёнам, прикованным к старым или бессильным мужьям. С неподдельным восторгом описывается часто ловкость такой жены, которой под конец удаётся превзойти преграды, воздвигнутые её ревнивым мужем, так что молодой человек, к которому она неравнодушна, достигает обоими ими желанной цели. Наиболее восхваляется такая жена, которая хитростью добивается того, что сам ревнивец муж приводит к ней любовника и своими продиктованными ревностью предосторожностями сам заботится о том, чтобы тот беспрепятственно приходил к жене, когда ему только заблагорассудится.

Большинство этих восторженных изображений хитрых жён, торжествующих над ревностью стареющего мужа, отличаются во всех странах изрядным цинизмом. Достаточно указать на новеллу-пословицу итальянца Корнацано «Умному достаточно нескольких слов», рассказывающую, как молодая женщина заставляет мужа свести с ней слугу, который всячески её избегает. Цинизм часто сквозит уже в заглавиях. Поджо озаглавил, например, один такой рассказ «De homine insulso, qui aestemavit duos cunnos in uxore» (в переводе с латыни – «О человеке безвкусном, что ценил в женщине два входа».) Под аналогичным заглавием эта тема обработана в анонимном немецком ьиванке.

Следует упомянуть ещё о восхвалении другой женской черты, часто встречающемся в литературе эпохи. Подчёркивается хитрость, с которой жена мешает мужу выполнить задуманную им измену и пользуется ею в своих собственных целях. Узнав о свидании мужа со служанкой или дамой, за которой он ухаживает, жена incognito занимает её место, ложась в её постель, переставляя кровати и т. д. Так принимает она доказательства любви, предназначенные другой, причём муж убеждён, что с ним именно другая, а не жена. Типичный пример подобного обмана – новелла Морлини «О графе, который сам привёл жене прелюбодея» и новелла Саккетти со следующим длинным заглавием «Мельник Фаринелло из Рьети влюбляется в монну Колладжу. Жена его узнаёт об этом, и ей удаётся войти в доммонны Колладжи и лечь в её постель, а Фаринелло доверчиво ложится к ней и воображает, что имеет дело с монной Колладжей».

Надо заметить, что подобное прославление неверной жены всегда содержит вместе с тем насмешку над мужем-рогоносцем, но не всякая насмешка над последним скрывает вместе с тем прославление неверной жены. Гораздо чаще обратные случаи, а именно желание унизить путём насмешки над рогоносцем-мужем и неверную жену. Такая комбинация совершенно в духе мужской логики. Пока мужчина господин женщины, неверная жена всегда совершает преступление по отношению ко всем мужчинам. Отсюда систематическое глумление над рогоносцем. Обманутый муж потому так беспощадно высмеивается, что позволил неверной жене хитростью лишить его главного права – права безусловного господина жены. Он позволил ей вторгнуться в свои права собственника. В обманном вторжении в его права за его спиной заключается в конечном счёте его позор.

Если же связь его жены с другим человеком не представляет такого воровского вторжения в его права – если он, например, предоставляет её гостю, – то эта связь и не ощущается им как позорящая и не признается им таковой. Тем же основанием объясняется, почему честь жены не считается запятнанной, если её муж сходится ещё с другой женщиной. Только жена является собственностью мужа, муж же не собственность жены, и потому жена юридически не может быть потерпевшей стороной.

Э. Фукс, «Иллюстрированная история нравов. Эпоха Ренессанса» у 1909

 

XXXVII

Несмотря на горделивую осанку и надменность, Нина всё же была юной особой с присущими этому возрасту интересами. Мало того, она была ещё и живым человеком, которому волей-неволей приходится подчиняться общим законам природы. В отношении кое-каких сторон жизни Нина нашла мою страсть довольно полезной, поскольку я всегда был под рукой и мог оказывать множество самых разных услуг – от выполнения домашних заданий до практического домоводства, вроде приобретения продуктов и стирки одежды. Раза два мне даже довелось ремонтировать её бельё. Как вы считаете, что будет делать идиот вроде меня, коль скоро ему поручили пришить пуговицу к пижаме? Правильно – украдкой прижимать блузку от пижамы к своей щеке и покрывать поцелуями, прежде чем вернуть хозяйке. Словом, как писали в учебнике природоведения, «энергия стихии была поставлена на службу человеку» – уж чего-чего, а дурной энергии у меня хватало. Очень скоро я стал при Нине чем-то вроде пажа или даже, скорее, дуэньи – учитывая совершеннейшую «бесполость» её отношения ко мне. Самое смешное, что какое-то время я был этим даже счастлив – лишь бы не прогоняла и позволяла себя обожать. Замечу, что, хотя по внешним признакам моя угодливость выглядела чистым холуйством, на самом деле наш симбиоз имел более сложную структуру. Нина начинала всё более зависеть от меня, а я постепенно получал всё большую власть над Снежной Королевой – нужды нет, что это была власть пажа, а не короля. И не будь этой скрытой власти, вряд ли бы я примирился с унизительной ролью холуя. Дошло до того, что мне стали поверять сокровенные тайны, увы, небезболезненные для самолюбия, но я, наивный, воспринял это как высокий знак личного доверия. На самом деле Нине просто не приходило в голову считаться с моими чувствами, а ведь иногда даже самые чёрствые натуры проявляют толику такта, если догадываются, что их слова ранят близких людей. Нина же ни на миг не задумывалась о моих переживаниях. Она всего лишь, вполне в духе своего природного практицизма, безошибочно знала, на кого ей следует рассчитывать в деликатной ситуации, а будучи уверенной в моей преданности, могла не опасаться огласки. Так мне был открыт самый главный секрет, и именно тот, о котором я предпочитал бы никогда не слышать. Я стал связным – чем-то вроде «мальчика для сношений через дупло», как пишут неиспорченные дети в школьных сочинениях по произведениям классика. К тому времени мне уже многое было известно о влюблённости Нины, причём её анонимный для меня избранник, судя по некоторым репликам, принадлежал к сонму совершенных – я, со своим набором крупных и мелких изъянов, разумеется, не мог и мечтать о том, чтобы считаться его соперником. Откровенное признание Нины привело меня в полное недоумение – мистическим сюзереном оказался не кто иной, как профессор Кудрявцев, очень популярный и даже талантливый лектор по анатомии, но своей фатоватой внешностью плохо вписывающийся в образ суженого богини. Во-первых, он был стар. Что бы там ни толковали люди о возрасте расцвета мужчины, приходящемся якобы на сорок лет, он не выглядел парой для хрупкой девушки, лишь несколько месяцев назад разменявшей третий десяток – скорее Кудрявцева можно было принять за её отца. Во-вторых, низкорослый и начинающий плешиветь профессор проявлял суетность. Я ничего не имею против малого роста и ранней лысины, но если мужчина носит причёску «внутренний заём» и туфли на высоком каблуке, изготовленные, как злословили в институте, по специальному заказу, то это уже позволяло делать не очень лестные выводы, включая сюда и оценку его умственных достоинств. Тем не менее, Нина была не единственной девушкой, подпавшей под чары лектора: молва приписывала Кудрявцеву многочисленные романы со студентками, а в описываемый период он находился в процессе развода со второй женой – между прочим, в не столь уж далёком прошлом также его питомицей. Вновь открывшиеся обстоятельства принесли для меня больше вопросов, чем ответов, особенно по части самой природы столь странной влюблённости. Тогда я ещё не был склонен категорически отказывать Нине в какой бы то ни было способности к нежным чувствам – к столь жёсткому выводу я пришёл несколько позже. Но всё же я вполне рассудительно полагал, что для пробуждения страсти у Снежной Королевы ей необходим чуть ли не огнедышащий вулкан в роли предмета любви. Чем мог её заворожить престарелый анатом, мне было совершенно непонятно – я не знал о том, что на иную женщину социальный статус и регалии мужчины могут действовать почище афродизиака. Впрочем, не отважусь утверждать, что такое заключение было бы вполне справедливо в отношении Нины – кое в чём она осталась для меня вечной загадкой, как существо, лишь внешне напоминающее представителя человеческого рода. Парадоксально, но, узнав о Кудрявцеве, я почти что воспрял духом – раньше-то мне мнилось, что я противостою какому-то титану, а не этому пигмею. Я даже отважился прочитать своей богине маленькую нотацию, пользуясь новым возвышением, – о том, что мне польстила её откровенность, но лучше бы она грешила со мной, а исповедовалась кому-нибудь другому, нежели наоборот. Нина, как ни странно, промолчала в ответ – что свидетельствовало если не о раскаянии, то, по крайней мере, о том, насколько я был ей в ту пору необходим. Но век назидательных дидактик в любом случае оказался коротким, поскольку последующие события подействовали на меня отрезвляюще. Не знаю, изменилась ли бы хоть сколько-нибудь диспозиция момента, если бы Снежная Королева посвятила меня в свои интимные проблемы чуть раньше – скорее всего, что нет. Но в день её последнего и окончательного признания предаваться запоздалым сожалениям было уже бесполезно. Оказалось, что Нина несколько недель как беременна, а профессор, едва она намекнула ему об этом, тут же начал искусно избегать каких бы то ни было встреч с нею наедине. То есть они ещё продолжали встречаться во время занятий в институте, но для решительного объяснения не представлялось никакой возможности – не выяснять же вопрос об отцовстве во время лекции, в присутствии всего учебного потока, за вычетом отдельных прогульщиков! Обязанности парламентёра, таким образом, пали на меня. И я действительно исполнил поручение с блеском, поскольку отнёсся к своей миссии с горячим и даже чрезмерным рвением, позволив себе, сверх данных мне инструкций, припугнуть профессора не только нежелательной оглаской, к чему он остался почти равнодушен, но и немедленной физической расправой в случае уклонения от сотрудничества, перспектива чего сделала его гораздо покладистее. От личной встречи с юной наперсницей он всё же отказался, но завязалась переписка, результатом которой было согласие Нины дать Кудрявцеву месячную отсрочку для окончательного завершения имущественных распрей с бывшей женой, дабы иметь возможность приступить к построению новой жизни с чистого листа. Интересно, что ни в те дни, ни когда-либо позже я не испытывал к профессору ни малейшей ревности. Скорее, меня оскорбляла его чрезвычайная наглость – он посмел позволить себе отвергнуть мою богиню! – как будто я был не соискателем её любви, а каким-нибудь родственником, вроде отца или старшего брата.

После того как Нина изложила хронологию всего, что произошло за последние полгода, кое-какие полузабытые детали легко вписались в канву её истории и подкрепили мои собственные впечатления, включая и впечатления того дня, когда она отдала Игорю Ивановичу – как по студенческой привычке ею величался немолодой любовник – свою девственность. Я хорошо помнил, как Нина без зова заявилась ко мне поздним зимним вечером, что было крайне необычно, и глядела мрачнее тучи, но при том, едва я попытался проявить участие, довольно грубо велела мне отстать и тут же ушла к себе. Тогда это вызвало у меня обидчивое недоумение – какого чёрта она в таком случае вообще приходила? Чтобы испортить мне настроение? Теперь, по крайней мере, прояснилась причина ее дурного расположения: дело в том, что их первое свидание прошло без следов крови, и профессор тут же, то есть прямо в постели, без обиняков, крайне недоверчиво, неделикатно и даже насмешливо высказался по поводу уверений Нины, что именно он был её первым мужчиной. Между прочим, этому обстоятельству в будущем было суждено сыграть существенную роль. Кроме того, стали понятными и длительные отлучки Снежной Королевы для якобы совместного штудирования учебного материала то у одной, то у другой одногруппницы из числа местных жительниц, откуда она возвращалась назад в общежитие не слишком утомлённой, а иногда и просто искрящейся от радости, мало объяснимой действием науки на девичий организм. Не стану описывать в деталях последующие недели, лишь отмечу, что они были крайне напряжёнными.

Нина пребывала в состоянии постоянного раздражения и даже внешне заметно подурнела. К тому же у неё начался токсикоз. Что касается ожидания радостного начала «жизни с чистого листа», то оно закончилось даже раньше, чем было обещано: через неполных три недели профессор Кудрявцев вновь женился на одной из своих студенток. Увы, этой студенткой была не Нина, а волоокая и большегрудая сонная красавица Оксана Рябинина с параллельного потока. При желании, в словосочетании «параллельный поток» можно найти даже элементы изысканного юмора, только вот смеяться мне тогда совсем не хотелось. Нина узнала о женитьбе профессора чуть раньше, чем я, и ещё до того, как я примчался к ней, чтобы подставить свою грудь для орошения слезами, наелась таблеток и была увезена «скорой помощью» для промывания желудка и детоксикации. Когда я наконец добрался до неё, она спала под капельницей, а меня крайне неприязненно отчитал дежурный врач. В больнице, конечно же, сразу стало известно о беременности Снежной Королевы, а меня, как первого, кто, узнав о её отравлении, стремглав прибежал в палату, посчитали не кем иным, как «виновником торжества». Впрочем, немного поорав, эскулап смягчился, и уже более сочувственно сообщил, что доза была выбрана грамотно – так, чтобы, не нанося себе особого вреда, до полусмерти напугать окружающих, для которых, собственно, и предназначался весь этот цирк. Но он также предупредил, что не стоит относиться легкомысленно даже к инсценировке самоубийства – это, в сущности, настолько же симптоматично для нервного расстройства, как и настоящая попытка. Девушку, сказал эскулап, нужно беречь – тем более в таком положении. На следующий день мне стали известны подробности того разговора, что непосредственно предшествовал глотанию таблеток. Узнав о состоявшейся женитьбе, Нина всё-таки прорвалась к Кудрявцеву в институте и под угрозой скандала заставила его объясниться. Увы, эта встреча ей мало чем помогла. Профессор обозвал Нину подлой вымогательницей и маленькой шлюхой, заявил, что ему прекрасно известно, чей это на самом деле ребёнок, а потом добавил, что, хотя с нашей стороны крайне непорядочно решать свои проблемы столь грязными методами, он ещё не забыл, что когда-то и сам был безденежным студентом. В силу этого и ради былых высоких чувств он, так уж и быть, обещал безвозмездно выделить некоторую сумму на аборт, разумеется, «в пределах разумного». Нина ещё несколько дней после выписки из больницы безутешно плакала злыми слезами, что же касается меня, то после двух обвинений в попытке скрыть свою истинную роль в беременности Снежной Королевы я решил, что это – указующий перст судьбы.

 

XXXVIII

Я проснулся днём, одетым, в кресле, В своей каморке средь знакомых стен, Я ждал тебя до утра, интересно, где ты Провела эту ночь, моя сладкая N? Кое-как я умылся и почистил зубы, И подумав, решил, что бриться мне лень, Я вышел и пошёл куда глядели глаза, Благо было светло, благо был уже день. И на мосту я встретил человека, И он сказал мне, что он знает меня, И у него был рубль, и у меня четыре, В связи с этим мы купили три бутылки вина [1] . И он привёл меня в престранные гости, Там все сидели за накрытым столом, Там пили портвейн, там играли в кости, И танцевали так, что трясся весь дом. Всё было так, как бывает в мансардах, Из двух колонок доносился Бах, И каждый думал о своём: кто о пяти [2] миллиардах, А кто всего лишь о пяти рублях. И кто-то, как всегда, нёс мне чушь о тарелках, И кто-то, как всегда, проповедовал дзен, А я молчал в углу и тупо думал: «С кем и где ты Провела эту ночь, моя сладкая N?» Не принимая участия в общем веселье, Я забился в кресло и потягивал ром, А люди приходили и опять уходили, И опять посылали гонцов в гастроном. И дамы там были довольно любезны, А одна из них пыталась захватить меня в плен, Но я молчал – пень пнём – и думал: «С кем и где ты Провела эту ночь, моя сладкая N?» И я был зол на себя, и я был зол на вечер, Да к тому же с трудом отыскал свой сапог. И хотя меня так просили остаться, Я решил уйти, хотя остаться мог. И когда я вернулся домой, ты спала, Но я не стал тебя будить и устраивать сцен, Я подумал: «Так ли это важно, с кем и где ты Провела эту ночь, моя сладкая N?»

 

XXXIX

Так началась наша семейная жизнь, которую я даже при самых смелых допущениях не мог бы назвать не то что счастливой – бог с ним, со счастьем! – но хотя бы благополучной. Неискушённому наблюдателю могло бы показаться, что исполнилось именно то, о чём я мечтал, однако же меня теперь не оставляло ощущение, что всё произошло лишь под давлением обстоятельств, в сущности, против воли моей богини. А ведь не так давно, делая Нине предложение, я воображал себе, будто она должна воспринять этот поступок не как попытку воспользоваться её затруднительным положением, а как рыцарский жест с моей стороны, своего рода кульминацию пажеского служения. Ничуть не бывало! Став женой, Нина сразу же начала вести себя так, что вечером любого дня я мог, если бы только захотел, с уверенностью сделать заключение, что меня всего лишь терпят. К несчастью, мне было легче продолжать обманываться, нежели прийти к унизительному признанию. Я, конечно, и до женитьбы отдавал себе отчёт в том, что столь рабская любовь по большей части остаётся без ответа, но раньше Нина хотя бы не тяготилась моим присутствием. Надменной она была всегда, однако никогда не избегала меня, а время от времени я даже чувствовал её благодарность за заботу. Теперь же, сознательно или нет, но Нина вела себя словно жестокий кредитор, у которого я находился в неоплатном долгу. По всей видимости, вынужденная брачная близость воспринималась ею как столь чрезмерная и неоправданная жертва, что в перепективе мой долг должен был стремиться к астрономическим размерам и даже к бесконечности. Иначе я не могу объяснить тот факт, что если поначалу Нина хотя бы в присутствии других людей старалась создавать некую видимость семейной гармонии, то через год или полтора перестала утруждать себя светским притворством. Примерно в таком режиме мы прожили вместе ещё несколько лет. Хотя декорации и обстоятельства непрерывно менялись, нашим отношениям было не дано выйти за рамки изначально заданного трафарета. В каком-то смысле они даже усугублялись по мере того, как от меня требовалось меньше самоотверженности, ведь поначалу Нине непрерывно требовалась моя поддержка. И во время её беременности, которая протекала тяжело, и в процессе переезда на частную квартиру, поскольку никто не позволил бы ей оставаться в студенческом общежитии с ребёнком, даже если бы она предпочла не выходить замуж. И потом, уже после рождения Алёшки, когда моя жена боролась с послеродовой депрессией с помощью танцев до упада и гулянок в своей молодёжной компании, где, кстати, меня принимали лишь как досадное приложение – с каким-то обидным снисхождением и не слишком радушно. Мне, впрочем, было не до гулянок. Поскольку жить за счёт родственников мы не могли себе позволить, я должен был обеспечивать семье хотя бы скромный бюджет. Не то чтобы нам совсем не помогали, но мать посылала сущие гроши, от деда деньги приходили только по великим праздникам, и, зная об уровне доходов своей родни, я не мог требовать от них большего. Немного лучше обеспеченные, но также и более бессердечные, как я тогда считал, родители Нины вовсе перестали посылать нам деньги, лишь только я устроился на полновремённую работу после окончания института – я же не знал, что Снежная Королева продолжает регулярно обналичивать почтовые переводы, которые всего лишь перешли на подпольное положение и теперь доставлялись до востребования, а не по домашнему адресу. Как бы то ни было, но мне приходилось вкалывать на полторы ставки, да ещё и присматривать за Алёшкой в свободное время. К сыну Нина с первых дней проявляла поразительное равнодушие. Моей жене было вечно не до ребёнка, она всегда бывала занята чем-то бесконечно более важным: сначала учёбой в институте, потом – поскольку у неё внезапно открылась дотоле не наблюдаемая склонность к науке – работой над кандидатской диссертацией, которую я же, между прочим, по большей части и написал. В перерывах между учёбой и наукой жене требовалось широкое общество, поскольку она не собиралась, по её словам, «плесневеть в четырёх стенах». Ко времени защиты диссертации и последующего переезда ко мне на родину наши отношения, оставаясь в том же основном русле, уже изменились в частностях. Нина всё более отдалялась от меня, а я постепенно перестал тратить безумное количество непроизводительной энергии на поддержание взаимности: во-первых, потому что никакой взаимности не было, а во-вторых, потому что я начал подозревать, что взаимность, поддерживаемая ценой нечеловеческих усилий, ничуть не лучше открытой измены. По всей вероятности, у каждого из нас был искажённый, но в то же время достаточно жёсткий стереотип в отношении другого, и каждый из нас чувствовал, что ему чего-то недодали или же, как вариант, что предъявляемые противной стороной претензии необоснованно чрезмерны. Нина, вероятно, ещё и считала, что я требую честь не по рангу – по большей части, именно она была недовольна мной, а не наоборот. Но и у меня иногда возникали вспышки обиды, главным же поводом для них почти всегда был Алёшка. Для начала следует снова заметить, что я, предлагая Нине «руку и сердце» и выдавая профессорского ребёнка за своего, подразумевал, что в большей степени делаю это всё-таки ради неё, хотя и вполне добровольно. Не то чтобы я требовал каких-то доказательств ответной признательности с её стороны, но, по меньшей мере, рассчитывал на понимание реалий. Проще говоря, я ощущал свой поступок как жертву. Кстати, не так давно мне довелось наткнуться в телеящике на довольно забавный фильм эпохи перестройки, повествующий о нелёгкой якобы судьбе трёх героинь – невостребованных одиноких женщин в возрасте слегка за тридцать. Одна из них под занавес произнесла прочувствованную речь о том, как они все трое хороши в качестве предмета любви и брачных устремлений – ежели кто понимает, конечно, – поскольку подразумевалось, что мужчины в своей массе недалёки и не способны разглядеть даже собственной выгоды. Тирада прозвучала напыщенно и глуповато, вроде песни «Как упоительны в России вечера», и я бы, скорее всего, вовсе не обратил на неё внимания, если б не одна деталь – утверждалось, что когда такая женщина приводит за собой во вновь создаваемую семью «уже готового ребёнка», то это следует рассматривать как дополнительный приз. Не знаю, насколько эпизод кино был плодом изящной фантазии сценариста и существовали ли когда-либо прообразы подобных героинь на самом деле, но столь неординарная постановка вопроса, поразив меня поначалу, заставила призадуматься и даже найти несколько параллелей в семьях моих знакомых. В результате у меня возникло реальное ощущение, что иные женщины и впрямь полагают, что воспитание чужого отпрыска должно быть пределом мечтаний любого мужчины, причём с полным отсутствием взаимности при зеркальной перемене ролей. Как бы то ни было, и совершенно независимо от моего отношения к Алёшке, который стал мне действительно самым родным и близким человечком, Нинино беззастенчивое «спихивание» на меня почти всех забот о ребёнке не могло не возмущать. Лет до трёх наш мальчик был очень слабым; как только начинались холода, он непрерывно болел, да и вообще требовал к себе постоянного внимания, но я не помню ни одного случая, чтобы моя жена вскочила ночью, чтобы, скажем, проверить, укрыт ли он и нет ли у него жара, – всё это считалось моей прерогативой. Я уж не говорю о тех случаях, когда Алёшку рвало – врождённая утончённость не позволяла Нине дотрагиваться до низменных субстанций. Правда, если что-то такое случалось в моё отсутствие, она всё же меняла на ребёнке одежду, но легко представить себе, как именно происходил процесс переодевания – двумя пальчиками, с зажиманием носа и брезгливыми гримасами на лице. Для человека, собирающегося посвятить свою жизнь лечению людей, подобные свойства характера – непозволительная роскошь. К счастью, Нине хотя бы хватило ума в какой-то момент трезво отдать себе в этом отчёт и избрать такую стезю в медицинской науке, которая мало соприкасается с практикой врачебных будней, где, как известно, хватает и крови, и гноя, и других малоаппетитных вещей. Была у меня и ещё одна застарелая обида – в роддоме Нина, даже не посоветовавшись со мной, дала сыну свою фамилию, а отчество вписала кудрявцевское – таким образом, по документам получалось, что я не имею к ребёнку никакого касательства. Обида, бывшая поначалу острой, со временем постепенно подзабылась, но пришёл день, когда Нина напомнила мне это немаловажное обстоятельство.

Между прочим замечу, что вплоть до нашего развода её родители были не в курсе, что в биологическом смысле их внук не является моим сыном – Нина нашла нужным просветить отца лишь с целью пресечь упорные попытки Алексея Ивановича спасти наш брак, ну а он, в свою очередь, тут же поделился информацией с Ангелиной Петровной, причём это отнюдь не оздоровило их отношений с дочерью. Несмотря на то что в раннем детстве Алёшка совершенно измотал меня многочисленными хворями, а может быть, как раз благодаря этому, я страшно привязался к нему, и побег моей жены ударил прежде всего и наиболее болезненно именно по чувствам к сыну, а не к Нине. Нельзя сказать, что былая страсть совершенно увяла – скорее я просто примирился со своей унизительной ролью, которую некогда мечтал изменить, а теперь принимал как должное. Да, сказать по правде, разве сам я не играл в те же игры с Некрасовой, только с противоположным знаком? Если я считал себя вправе унижать Катю, то почему Снежная Королева не могла считать себя вправе унизить меня? Впрочем, с переездом на мою родину атмосфера в нашей семье даже улучшилась. С одной стороны, совместная жизнь достаточно устоялась, чтобы перестать то и дело преподносить неприятные сюрпризы. С другой – жена не могла не оценить моих заслуг, поскольку меня взяли на должность с достаточно приличной зарплатой, а Нина в результате некоторых собственных усилий, но, главным образом, благодаря моим старым знакомствам, получила место в райздраве – пусть не слишком денежное, зато вполне престижное, что было для неё весьма существенным моментом. Самым же главным плюсом стала отличная двухкомнатная квартира, которую заведующий отделением Иноземцев сумел отвоевать для нас в горсовете, утверждая, что областная больница приобретёт в моём лице совершенно уникального и незаменимого специалиста. Кроме того, будучи вырванной из привычного круга знакомств, Снежная Королева начала проявлять некоторый интерес к домашнему быту. Теперь мы с ней дружно обсуждали какие-то чисто практические вещи, вроде расцветки новых занавесок, единым фронтом ругались по телефону с горгазом из-за недоброкачественного ремонта повреждённой конфорки на плите и занимались многими другими подобными мелочами. В целом, наше сосуществование казалось мне вполне сносным. К тому же, как бы это ни показалось удивительным, я до самого конца продолжал любить жену, даже отдавая себе отчёт в том, насколько мало я для неё значу. Так продолжалось довольно долго – пока Нине не позвонил Кудрявцев, приехавший в наш город на какую-то научную конференцию. Если до этого дня я мог тешить себя хотя бы иллюзиями тихого гнёздышка, то неожиданное появление профессора вдребезги разбило моё семейное пристанище. Начать с того, что Нина в течение двух дней пропадала допоздна неизвестно где. Правда, оба раза она честно звонила мне, заранее предупреждая, что собирается задержаться, хотя и без объяснения причин – вернее, с обещанием «потом всё объяснить». На третий день Нина не пришла ночевать. Я, конечно, до самого рассвета не спал – впрочем, нельзя сказать, что с перепугу, поскольку было очевидно, что её безопасности ничего не угрожает – но утром всё же заставил себя пойти на работу. Я даже не стал устраивать ей сцен после возвращения, в конце концов, это не было главным. Больнее всего мне было видеть лицо жены, когда она появлялась после своих отлучек. Куда только девалась её привычная вялость – она приходила домой в совсем ином обличии, может быть, больше всего похожая на ту уже полузабытую Нину, в которую я когда-то столь опрометчиво влюбился. Через несколько дней Кудрявцев отправился восвояси, и на какое-то время наступил обманчивый штиль – в тот период я старательно делал вид, что у нас с Ниной всё нормально. Но вскоре – всего лишь три-четыре месяца спустя – мне пришлось встревожиться по-настоящему. Надо сказать, что моя жена довольно неохотно проводила даже небольшую часть своего отпуска у родных пенатов, особенно после того, как вслед за моей достопамятной ссорой с тестем я перестал её туда сопровождать. Как правило, Нина жила у родителей неделю-полторы, не больше, да и то лишь потому, что бабушка с дедушкой хотели видеть Алёшку хотя бы раз в год. На этот же раз она заявила, будто «соскучилась по маме» и в этой связи уезжает аж на двадцать дней. Сказать по правде, столь необычный план должен был сразу вызвать у меня подозрение – да он и вызвал бы, если бы я не предпочёл разыгрывать из себя страуса. К несчастью, вскоре после отъезда жены с Алёшкой ко мне домой неожиданно приехал Нинин начальник – оказывается, она забыла отправить по инстанции какие-то важные отчёты – и, узнав о том, что её нет в городе, настоял на том, чтобы я «незамедлительно связался с Ниночкой» и попросил её срочно позвонить на работу. Тесть с тёщей в тот день, разумеется, ещё только готовились к встрече гостей и очень удивились, когда я, обменявшись с Ангелиной Петровной приветствиями, попросил подозвать жену к телефону. Дальше пошёл классический водевиль, причём тёща требовала, чтобы я объяснил, что происходит, а я для аллил оправдательные фразы про якобы заранее обговорённое намерение Нины заехать по дороге на несколько дней к институтской подруге. Но и эта ложь не помогла. Снежная Королева, появившись, наконец, в родительской квартире, была немедленно подвергнута строгому допросу, а сразу после бурного скандала, учинённого Алексеем Ивановичем по свежим данным расследования, позвонила мне и заявила, что я за ней шпионю, что она не собирается этого терпеть, и что после отпуска она тут же подаст заявление на развод. Я, впрочем, надеялся, что Нина остынет за оставшееся время отпуска и вернётся домой уже не столь воинственно настроенной. Так вроде бы и получилось – по крайней мере, после её возвращения напряжение как будто пошло на убыль. Мы, правда, активно ссорились в первые дни, причём тема развода неоднократно всплывала у моей жены в качестве последней и решительной меры устрашения. Однако вскоре между нами установилось нечто вроде прохладного нейтралитета, хотя именно в то время я впервые сказал Нине в ответ на угрозы, что сама она может катиться ко всем чертям, а вот Алёшку я ей не отдам. И сразу получил от неё в ответ чудовищную по несправедливости фразу: я его не усыновлял и юридически не имею к нему ни малейшего отношения. Тем не менее, временно наступившее затишье представлялось мне добрым знаком – я же не знал, что Снежная Королева готовит побег и что даже деньги, откладываемые нами на покупку машины и хранящиеся за секретным уступом в отдушине кухни, уже потрачены ею на съём уютного домика в старой части Оренбурга – домика, расположенного хоть и не дверь в дверь с обиталищем Кудрявцева, но на вполне удобном пешем расстоянии, позволяющем профессору навещать свою вновь обретённую любовницу, не особенно отклоняясь от рутинного маршрута. Меня, помнится, удивила эта деталь, когда всё выяснилось – ну в самом деле, почему бы Нине было не переехать прямо к Игорю Ивановичу, если уж она решительно поставила всё на кон ради своей неувядающей любви. Как я узнал позже, анатом был гораздо более последователен и даже стереотипен, чем представлялось более простодушным участникам драмы. Необходимость временного раздельного проживания он в очередной раз обосновал избитым клише незавершённого развода, только на сей раз – с Оксаной Рябининой, и, как ни странно, моя жена ни на секунду не усомнилась в этом шитом белыми нитками вранье. На самом деле, Игорь Иванович всего лишь обеспечивал себе свободу манёвра для встреч с другими претендентками на место профессорской жены. Впрочем, три месяца спустя он был в какой-то мере наказан за это и за предыдущие прегрешения, когда Нина, в которой к тому времени пробудилась бдительность, избила Игоря Ивановича зонтиком, ловко подкараулив его у калитки дома как раз в момент романтического прощания с очередной соискательницей. Можно считать, что и волоокая красавица Оксана внесла некоторую лепту в дело справедливости. Помимо проявления неутомимой, несмотря на сонный вид, изобретательности в деле супружеских измен на всём протяжении совместной жизни с профессором, она смогла ещё и обобрать его до нитки посредством судебной тяжбы, увенчавшей их брак. Тем временем Нине, оставшейся в результате своей чудовищно нелепой аферы на бобах, пришлось, в свою очередь, познать вкус расплаты. Впрочем, примерно то же самое можно сказать и обо мне: я был щедро наказан за собственную трусость и холуйство. До какой-то степени расплата была заслужена каждым из действующих лиц – не считая Алёшки. Он оказался единственной невинной жертвой глупой игры человеческих страстей. Равнодушная мать, нимало не считаясь с чувствами ребёнка, без колебаний разорвала узы нашей с ним взаимной привязанности. Отныне мне было запрещено видеться с Алёшкой несмотря на то, что профессор даже на пике вновь полыхнувшего влечения к полузабытой любовнице вовсе не спешил признать его своим сыном. Если сама Нина представляла какой-то интерес для профессора, то о ребёнке он никогда не хотел ничего слышать, хотя до поры до времени не уклонялся от вынужденного общения с ним. В дальнейшем Игорь Иванович и вовсе отстранился от каких бы то ни было обязательств. Теперь моя бывшая жена, как я слышал от наших однокашников, одиноко живёт в маленькой «хрущёвке» неподалёку от того места, где когда-то находилось снесённое ныне общежитие института, и едва сводит концы с концами, работая врачом в детской спортивной школе. Впрочем, судя по всему, характер Снежной Королевы остался несломленным – она отказалась принимать помощь как от меня, так и от своих родителей, отношения с которыми так и остались у неё натянутыми. Когда-то меня огорчала непреклонность Нины, но впоследствии я решил, что так даже лучше: Алёшку всё равно было не вернуть, а что касается моей любви, то хорошо, что она закончилась именно так – жирной точкой, а не запятой или многоточием. Но всё это, включая моё рассудительное мудрствование по поводу положительного эффекта бегства жены, произошло несколько позже, а тогда… Тогда я пытался залить горе водкой, допиваясь до полного бесчувствия, проваливаясь в сон и нередко просыпаясь в луже собственной блевотины.

 

ХХХХ

Львы – единственные кошачьи, образующие социальные группы, прайды. Основу прайда составляют 2–18 львиц, как правило, это близкие родственницы, имеющие свою территорию (львица всегда наследует территорию матери). Львицы прайда не устанавливают между собой иерархических отношений. Вместе с ними могут жить несколько львов, среди которых один – доминант, он не всегда самый сильный, но другие львы признают и не оспаривают его главенство. Он первым ест после удачной охоты, первым спаривается с самками во время течки, первым атакует врага-льва, вторгшегося на территорию прайда. Всего в составе прайда может быть до 40 животных, но в среднем около 13.

Прайд даёт львам преимущества, связанные с охотой. В группе повышается шанс на успешную атаку, к тому же становится возможной охота на более крупных и сильных животных, таких как взрослый буйвол. Становится возможной охрана недоеденного трупа от пятнистых гиен и падальщиков. Однако всё же на льва приходится меньше пищи, чем если бы он охотился один, так как ему достаётся лишь небольшая часть добычи. Причиной образования прайда может служить необходимость кооперации при выращивании львят. Львицы рожают практически в одно и то же время, что позволяет им совместно кормить и защищать всех детёнышей. Кроме того, крупный прайд в состоянии противостоять территориальным претензиям других львиц, может захватывать их территорию и убивать львиц соседних прайдов.

Но, по-видимому, основная задача прайда – совместная охрана детёнышей от бродячих львов и ото львов, захвативших прайд: совместная оборона, по меньшей мере, позволяет отстоять подросших львят.

Молодые львы, вырастая, начинают претендовать на первенство и в возрасте 2,5 лет изгоняются из прайда. Впоследствии они либо создают свой прайд, либо 2–3 года живут одиночками или малыми группами (до семи львов, как правило, это братья) без самок. Такой группе захватить прайд легче, чем одинокому льву, и впоследствии легче его оборонять: если пара самцов обычно удерживает прайд в пределах 2,5 пет, то коалиция из 3–4 самцов – более трёх лет. Молодые одинокие львы не обременены кормлением детёнышей и заботами о территории, поэтому они лучше питаются и рано или поздно завоёвывают для себя территорию, на которой размещаются один или даже несколько прайдов львиц. Первое, что делает самец, захватив прайд, – убивает всех детёнышей соперника.

ß-версия бесплатной онлайн энциклопедии

 

XXXXI

Подробности обстоятельств того вечера, когда Норкины утешения перешли в нашу близость, помнятся мне довольно смутно. И, как мне думается, не потому, что я был пьян, – как раз-таки я уже успел основательно «просохнуть» к тому времени. Скорее, провал в воспоминаниях вызван эмоциональным опустошением да ещё стыдливой избирательностью памяти, поскольку ни тогда, ни позже я не ощущал произошедшее между нами иначе, как непростительную и постыдную слабость с моей стороны. Мне было бы несложно найти для себя кучу оправдательных обстоятельств – ведь всё случилось спонтанно, как бы само собой, без малейшего принуждения. Кроме этого можно ещё добавить, что я был изрядно «не в себе» в тот период моей жизни. Я был подавлен, растерян и остро нуждался в понимании и ласке. Однако если называть вещи своими именами, я, по сути, злоупотребил самоотверженностью Норки, грубо воспользовавшись её состраданием. Это было низко, это было сродни инцесту, это входило в противоречие со всем сводом устоев и правил, в которых я был воспитан – и не только в семье и школе, но и в уличной компании, потому что даже последний лоботряс и хулиган из числа моих не самых рафинированных соседей по двору всё-таки твёрдо знал – с друзьями не спят. А то, что нас с Норкиной связывала именно дружба, не вызывало сомнений. По отношению к ней я никогда не испытывал того странного опьяняющего желания, знакомого мне по опыту с другими женщинами, – слиться в одно с чем-то разнородным и даже противоположным, имитируя универсальную закономерность притяжения во вселенной – будь то поведение заряженных частиц, полюсов магнита или живых существ. Мы с Ольгой были слишком одинаковыми, мы были чересчур близнецами для того, чтобы испытывать друг к другу романтический интерес. И как раз оттого, что у меня не было к ней ни малейшего животного притяжения, я чувствовал себя очень скверно – а вовсе, скажем, не из-за того, что в тот момент каждый из нас всё ещё формально состоял в браке. Правда, и в брачном плане тоже не всё обстояло благополучно, но об этом речь впереди, поскольку тогда я ещё не знал о том, что наша случайная близость имела для Норкиной иное значение, чем для меня. А в тот день она ушла рано утром, когда я ещё спал. Как я считал долгое время, ушла, мучаясь чувством неловкости и вины – так же, как и я, хотя и в меньшей степени, поскольку большая часть ответственности за случившееся всё же лежала на мне. Мы увиделись снова лишь примерно через неделю: отгулы, взятые Ольгой, чтобы нянчиться со мной, закончились, а, едва она появилась на работе, её тут же командировали в Старорецкий район на какой-то государственный объект, где в результате использования некачественных стройматериалов произошёл несчастный случай. При следующей встрече я даже не знал, как мне себя с ней вести, но чуткая Норка дипломатично обошла все острые углы, а я старался держаться настолько деликатно, если не сказать отчуждённо, что неловкость постепенно притупилась, а ещё через несколько встреч вновь уступила место атмосфере приятельской раскованности. При этом, конечно же, ни я, ни Оля ни о чём не забыли, и иногда мне доводилось ловить на себе её взгляды, при всей их неопределённости каким-то образом напоминающие мне о существовании общей тайны, в которую никто, кроме нас, не был посвящён. Впрочем, Вадик, кажется, кое о чём догадывался, но и эти подозрения, насколько я мог судить, возникли не по горячим следам, а лишь вслед за тем, как Норка формально развелась, ненароком усугубив Большаковские страдания. Если раньше он утешался тем, что она не свободна, то теперь упрямое нежелание ответить ему взаимностью можно было объяснить только одной, причём наиболее неприятной для Вадика причиной. Несмотря на наличие некоторого скрытого напряжения в нашем треугольнике, мы продолжали проводить вместе довольно много времени, и постепенно моя настороженность совсем исчезла. Всё стало как прежде, включая столь обычное для нашего кружка взаимное издевательское подначивание, фамильярное неуважение к личному пространству и непринуждённость дружеских прикосновений, от которых я до поры до времени благоразумно воздерживался. Такая беспечность в конце концов не пошла мне на пользу, потому что, заявившись к Норке после «холерной» командировки, чтобы отметить своё благополучное возвращение, я нечаянно выпил чуть больше чем следовало и напросился у неё переночевать. На этот раз Оля сама пришла ко мне в спальню, а я не стал сопротивляться, правда, уже наутро пожалел, что накануне не вернулся домой. С одной стороны, мне стало легче в связи с тем, что теперь инициатива исходила от неё самой – стало быть, у меня больше не оставалось причин, чтобы терзаться или чувствовать за собой какую-то вину. В каком-то смысле даже и прошлые ошибки были как бы реабилитированы. Но, с другой стороны, на сей раз мы оба были совершенно свободны в личном плане, поскольку у меня не было ни одного активного увлечения, а Норка, вследствие неудачного опыта предшествующей семейной жизни, ещё не очень тяготилась образовавшимся одиночеством. Насколько я знал, она и вообще никогда не предпринимала целенаправленных усилий для поисков подходящего мужчины, по крайней мере, на моей памяти. Парадоксальным образом это обстоятельство вызывало у меня не ощущение свободы, а напротив, связывало – поскольку двусмысленная ситуация могла теперь вызывать у неё определённые ожидания. Даже тот факт, что я по собственной инициативе остался у Ольги на ночь, мог быть истолкован в несколько ином смысле, чем простое нежелание в подпитии садиться за руль. Словом, возникшая диспозиция требовала осмысления, и я даже не уверен, чем могло бы закончиться это затянувшееся неустойчивое равновесие, если бы вовремя появившаяся в моей жизни Алла не избавила меня от колебаний.

Увидев, как Норка, собирающая со стола грязную посуду, характерным жестом сдула со лба мешающий ей локон, я снова, как назло, вспомнил свою нимфетку – та поступала точно так же, когда у неё были заняты руки, в частности, когда она, наклонившись надо мной, сплетала наши ладони. Это навело меня на мысль, что, несмотря на круговерть различных мелких событий, у меня мало что изменилось в жизни за три или четыре года – если судить по итогам и не считать те приятные и не очень приятные волнения, которые были привнесены в мои размеренные до той поры будни ветреной подругой. Воспоминание пришло совершенно некстати, потому что вновь всколыхнуло задремавшую было ревность и разрушило наступившее после разговора с Норкой оцепенение тёплого уюта. Теперь меня, честно говоря, опять начало преследовать настойчивое желание увидеть Аллу, чтобы раз и навсегда избавиться от сомнений. И уж во всяком случае, мне больше не хотелось оставаться у Норки, что бы там она ни говорила о подстерегающих меня на квартире опасностях. Из состояния неясных колебаний меня вывел телефонный звонок – во второй раз за последние дни на дисплее высветилось имя Романа. Ещё не зная, что ему понадобилось, я решил воспользоваться этим звонком в качестве повода для того, чтобы уехать. Но вышло немного иначе. Сам того не подозревая, кудрявый администратор «Экспресса», спалив у меня в мозгу какой-то невидимый предохранитель, разомкнул эмоциональную цепь и предотвратил очередной перегрев. Когда я закончил разговор, сознание работало уже в совершенно иной фазе. И не потому, что я избавился от ревности, скорее наоборот, всплеск этого чувства был настолько сильным, что затмил последние остатки привязанности.

– Александр Викторович! – взволнованно заговорил Роман, как только я ответил. – Вы не могли бы сейчас подъехать?

– А что случилось?

– К нам тут только что пришла Алла Евгеньевна.

– Ну и что?

– Видите ли, она здесь встретилась с мужчиной… То есть я совсем не то хотел сказать… Просто мне это не нравится. С ней за столом сидит некий Алик Шакиров, а он очень опасный человек – его даже свои остерегаются. Мне кажется, вы должны вмешаться. Вам, конечно, это имя ничего не говорит, но…

– Роман! – перебил я его. – Она уже взрослая девочка.

– Вы не понимаете…

– Я понимаю, Роман. Я как раз всё понимаю. Но вмешиваться больше не хочу.

– Извините, – расстроенно сказал администратор, – я не знал, что вы в ссоре…

– Чёрт! Да не в ссоре мы! – заорал я в трубку, но в ответ уже шли короткие гудки.

 

ХХХХII

Даже после того как Женевьева де Сэз, супруга Франсуа де Сэз, осуждённого за несколько убийств и дожидающегося исполнения смертного приговора в тюремном каземате, была задержана полицией при попытке задушить девушку по имени Мари, почти никто из жителей городка не верил, что и другие жертвы пострадали от тех же самых рук. Общественное мнение, при всей невероятности подобного предположения, склонялось к тому, что Женевьева, скорее всего, пошла на убийство ради спасения мужа. Франсуа всегда отрицал свою принадлежность к злодеяниям, хотя и не мог опровергать факта своего знакомства с каждой из погибших женщин. Но прямых доказательств против него, тем не менее, найти не удалось, и обвинительный приговор основывался лишь на косвенных уликах, главной из которых было то, что у одной из мёртвых девушек, найденной распятой на стволе крупной сосны, с шеи свисал характерный крестик, который раньше видели у подозреваемого. Насколько можно было можно судить по следам ран и ожогов на теле несчастной, она умерла от пыток. Широко известные подробности положения жертвы, равно как и особенностей её повреждений, давали возможность воспроизведения манеры истязания, если бы кто-то поставил себе задачу имитации почерка убийцы. И вот, поскольку теперь Франсуа находился в тюрьме, новая смерть могла бы послужить доказательством его полной невиновности и разрушить доводы обвинения. Пылкая привязанность к мужу со стороны Женевьевы была широко известна в округе и даже служила предметом шуток и пересудов между соседями, поэтому люди готовы были допустить, что мадам де Сэз решилась на тяжкое преступление во имя своей любви. В связи с этим кое-кто даже посочувствовал Женевьеве, потерявшей голову из-за своей несчастной страсти, и это сочувствие казалось тем более оправданным, что попытка удушения не удалась. Но имелся человек, который, хотя и не располагал никакими вещественными доказательствами, уже давно подозревал, что причиной многочисленных смертей явилась исступлённая ревность мадам де Сэз. Этим человеком был столичный виртуоз сыска Обертэн, специально присланный из Парижа со взводом драгун для расследования более чем тридцати убийств и загадочных исчезновений крестьянских девушек, которые грозили вызвать в провинции бунт, если бы власти не предприняли решительных мер и не положили конец преступлениям. Длительные допросы всё более убеждали Обертэна в неспособности обвиняемого к совершению столь жестоких изуверств. Франсуа де Сэз даже в тюрьме производил впечатление человека мягкого и незлобивого, более вписывающегося в образ безобидного бонвивана, нежели изощрённого и предусмотрительного садиста. Казалось, он искренне печалился о судьбе погибших девушек и прилагал усилия для помощи следствию, разумно предполагая, что лишь арест подлинного виновника обеспечит ему жизнь и свободу. В частности, он охотно рассказывал, что некоторые из жертв были его любовницами, тогда как в отношении других дело не заходило дальше невинного шутливого ухаживания. При этом, по словам Франсуа, с чисто внешней стороны не представлялось возможным достоверно судить о том, с кем его связывали действительно близкие отношения, а сам он не отличался болтливостью и не посвящал в свои интимные дела даже близких друзей – не столько оттого, что берёг репутацию девушек, сколько из-за страха перед гневом ревнивой жены. Возможности для реализации своего влечения к хорошеньким крестьянкам он находил, уезжая из дома «на охоту». По всему выходило, что жертвами маньяка становились не только те, кто действительно состоял с Франсуа в интимной связи, но и те, кого можно было в этом лишь заподозрить. В то же время существовало ещё одно обстоятельство, сильно подтачивающее основную версию обвинения. Юная Жюли, также встречавшаяся с де Сэзом, была зарезана и сброшена в колодец уже после приезда из столицы Обертэна и драгун, а дворянин ни в коей мере не производил впечатления глупца или человека, не способного контролировать свои поступки – столь дерзкое душегубство, совершённое с полным пренебрежением к опасности разоблачения, никак не вписывалось в характер робкого подозреваемого, боящегося собственной жены. Обертэн решается спровоцировать Женевьеву на новое убийство, поймав её «на живца». С этой целью он выражает Франсуа сочувствие в связи с его неминуемой казнью и предлагает сладострастцу устроить для него свидание в камере с одной из городских гетер, при этом обустраивает дело таким образом, что подробности встречи и имя девушки становятся известными мадам де Сэз. Можно, конечно, упрекнуть следователя в использовании неэтичных методов, но он не видел иного способа доказать непричастность заключённого к преступлениям, да и степень риска не казалась ему чрезмерной, поскольку гетера находилась под постоянным пристальным наблюдением полиции, тогда как бездействие сыщика наверняка привело бы к гибели невиновного. Всё произошло именно так, как предполагал Обертэн. Арестованная на месте и препровождённая в крепость для дознания Женевьева ещё имела возможность отделаться более лёгким наказанием, если бы ей, как и узнавшим о её аресте обывателям, пришла в голову мысль выдать свои действия за попытку спасти мужа. Но мадам де Сэз «раскололась» на первом же допросе, и всего через несколько дней расследование подошло к концу. Были найдены другие трупы, и все части криминальной головоломки встали на свои места. Рассказывая Обертэну о том, как, мучимая приступами непреодолимой ревности, она мстила соперницам, Женевьева не находила нужным лицемерно сожалеть о содеянном или инсценировать сочувствие к погибшим девушкам, ибо знала, что обречена на смертный приговор. Она умерла без раскаяния от рук палача на городской площади, а её история стала самым известным французским криминальным процессом XXVIII века.

 

ХХХХIII

На самом деле я уже знал кое-что об Алике Шакирове. Мы даже встречались однажды – правда, Алла не удосужилась представить нас друг другу. Между прочим, самый первый укол ревности заставил меня ощутить не кто иной, как Алик. Но произошла наша встреча довольно давно, ещё в ту пору, когда я был склонен недооценивать роль других мужчин в жизни своей подруги, поэтому ни на минуту не усомнился, что этот человек действительно представлял для Аллы всего лишь досадное напоминание о далёком и случайном эпизоде. Прав я был или нет, но именно в таком ключе рассказала мне о своих отношениях с Шакировым сама Алла, и её тогдашняя искренность, казалось, исключала основания для подозрений – именно потому, что она не пыталась меня обманывать и подтвердила догадку об их близости. Впрочем, если хорошенько разобраться, то даже и сейчас у меня не повернётся язык назвать Аллу лживой – этого порока моя любимая была почти лишена, ей вполне хватало пороков другого сорта…

Я видел их вместе всего лишь один раз, но Алик мне хорошо запомнился. В тот летний день мы собирались на реку, и предполагалось, что Алла сама спустится ко мне, как только я подъеду – из окон третьего этажа хорошо просматривается обочина на краю детской площадки и как раз напротив её балкона, где я в таких случаях всегда останавливал машину. Правда, на этот раз привычное место было занято белым «мерином», сверкающим на солнце хромированными молдингами, и для того, чтобы быть в зоне видимости, мне пришлось встать чуть подальше, на другой обочине проезда. Я привычно поглядывал на подъезд, одновременно просматривая только что купленную на бензоколонке газету, и даже двигатель не стал глушить, потому что не рассчитывал, что ожидание затянется надолго. Однако минут через пятнадцать терпение лопнуло, и я раздражённо вытащил ключ из замка зажигания, готовясь взбежать вверх по лестнице, чтобы решительным стуком в дверь возвестить о своём прибытии. Тут Аллочка наконец выпорхнула из парадной, но была не одна. Рядом с ней вышагивал высокий горец, причём из того, как свободно-покровительственно он держался с ней, уже можно было сделать некоторые выводы. Они остановились у крылечка, что-то оживлённо обсуждая, возможно, даже ссорясь или о чём-то споря, но ни особого напряжения в позе моей подруги, ни какой-либо агрессии со стороны горбоносого атлета не было заметно. Алла даже успокоительно махнула мне рукой, что я истолковал как знак оставаться в машине. Их беседа выглядела скорее как перебранка хорошо знакомых друг с другом людей, правда, от меня не ускользнуло ни то, как он, посмеиваясь, несколько раз кивнул головой в направлении моей машины, ни то, как она, нахмурясь, резко сказала ему что-то в ответ, от чего тот развеселился ещё больше. Как видно, речь шла обо мне, но слов было не разобрать на фоне уличного шума и криков детворы на площадке, хотя я и старался прислушиваться. Единственное, что донеслось до моих ушей, это несколько раз эмоционально и в повышенном тоне произнесённое горбоносым имя подруги – особенно в самом конце разговора, когда она порывалась уйти, а он, не отпуская, хватал её за предплечья. Кончилось тем, что Алла, махнув ему на прощанье рукой, решительно пересекла проезд, а мужчина несколько нервно направился к «мерину». К этому моменту я и сам уже хорошо завёлся – не в последнюю очередь оттого, что подруга когда-то сама указала мне на не совсем очевидное место для парковки, рекомендовав его как исключительно удобное в силу расположения квартиры. Было похоже на то, что и горный орёл со своим «мерином» не в первый раз находил здесь приют, скорее всего, получив от Аллы те же самые инструкции. Но дело, конечно, было не только в этом, а во всей совокупности происходящего. В языке поз и жестов, в дорогой одежде, в его наглых хватаниях, в том, что в пружинистой походке чувствовалась дерзкая самоуверенность сильного самца, наконец, в его новом автомобиле, который, выезжая с парковки и с идиотским шиком буксуя колёсами на повороте, пронёсся мимо, обдав нас облаком дорожной пыли. Мельком я ещё раз увидел надменное лицо, повёрнутое в сторону Аллы, садящейся в мой драндулет. Надо сказать, что как раз в тот период она особенно сильно доставала меня моим якобы грузинским происхождением, поэтому первым делом, как только захлопнулась дверь, я сказал:

– Вот уж не думал, что у поборниц расовой чистоты могут быть такие компрометирующие знакомые.

Алла, по всей видимости, почувствовала напряжение и решила меня не злить, так как ответила довольно миролюбиво:

– Как ты узнал? Прямо по лицу, что ли?

– Нет, по паспорту! Неужели не видно?

– Ну, не знаю… Но пока я разобралась, уже поздно было.

Я не стал уточнять, что именно было поздно, однако моя подруга сама продолжила разговор:

– А что? Глаза у него серые, зовут Аликом, да и фамилия такая у русских тоже встречается. Правда, было одно любопытное обстоятельство…

– А какая у него фамилия? – я благоразумно не стал уточнять, какое именно обстоятельство вызвало у Аллы сомнения.

– Фамилия? Шакиров.

– Охренеть, какая русская!

– А что? Даже актёр такой есть – Сергей Шакиров.

– Ах, ну да, конечно! Сергей Шакиров – тоже такой русский, что дальше некуда! Ты на курсы опознания иноверцев сходи. Твои единомышленники специальные курсы устраивают – я сам видел в интернете.

Алла, наконец, рассердилась:

– Тебе-то что?

– Да мне-то как раз ничего – я же не такой нетерпимый, как некоторые.

– Ну и успокойся! Ведь ты не поэтому завёлся, правда?

Ну да, я и в самом деле завёлся не из-за этого. Я, может, больше всего завёлся оттого, что мысленные сравнения складывались не в мою пользу, во всяком случае, внешние. Он был по-настоящему привлекателен, и дело здесь было не в модном прикиде. Но Алла, снова проницательно угадав мои мысли, тут же сказала:

– Не переживай. Всё это ещё сто лет тому назад началось и тогда же закончилось! Хотя он, конечно, мужчина эффектный и щедрый, да и ухаживать умеет. Я, правда, не догадывалась, что он нацмен, пока он мне не объяснил, что у меня имя красивое – а всё потому, что похоже на имя аллаха. Представляешь? Я чуть не упала от такого комплимента и от его офигенной набожности.

– Это сравнение больше на богохульство похоже, чем на набожность.

– Ну да, наверное. Но он такой корректный был первое время, что я его потуги на праведность за чистую монету принимала. Он даже меня пытался воспитывать, только я ему от ворот поворот дала. Если бы знала заранее, с кем имею дело, то и вообще держалась бы подальше. И дело не в том, русский он или нерусский и как его зовут – Алик или Алекпер.

– А в чём?

– Дикий он. И повадки у него дикие. Хотя поначалу всё вежливо, галантно. Пока не добился своего. И тут же начал диктовать, что мне делать. «Ты должна», «ты не должна», да «я тебе запрещаю». Я сначала смеялась над ним, а он злился страшно, но руки не распускал. А потом пощёчину мне залепил за то, что я на рабочую вечеринку пошла. Он мне, видите ли, не разрешил, а я «ослушалась». Это он сам такое словечко придумал – вот, говорит, тебе! Получай за то, что ты меня ослушалась.

– А ты?

– Ногтями ему всю физиономию исцарапала. Мне бы его в тот день сразу послать, а я, как дура, позволила со мной в квартиру войти. Вот он и связал меня.

– Как это – связал?

– Да очень просто. Простынками. У него, видать, хорошая практика была, только я об этом тогда ещё не догадывалась.

– И что дальше?

– Тогда я ему в рожу плюнула. Но он, надо отдать ему должное, больше меня не тронул. Только заставил слово дать, что я не буду больше плеваться и царапаться – тогда, мол, он меня развяжет перед тем, как уйти. Ну что делать? Я обещала. Он развязал да ушёл. Я думала – уже всё, конец. Но мы всё-таки ещё раз помирились, правда, ненадолго, потому что он как раз сначала исчез неизвестно куда, а потом заявился ко мне глубокой ночью, весь избитый, попросил спрятать его на несколько дней. Как оказалось, он уже в розыске был. Из-за того что какого-то азербайджанца до смерти забил вместе со своими дружками. Они из него, видите ли, денежный долг выколачивали. Тут-то я и поняла, что он за «бизнесмен» – он мне бизнесменом представлялся, даже карточку давал. Экспорт-импорт или что-то в этом роде.

– А ты?

– Ну а что я? Спрятала, как он и просил. А через двое суток за ним какие-то родичи приехали на джипе и увезли его.

– Молодец, не предаёшь своих! – я саркастически засмеялся, хотя, если честно, пребывал в лёгком шоке из-за рассказанного.

– А что, я должна была в милицию пойти, чтобы он и меня ухайдокал, как этого азербайджанца? Да и жалко мне его было, если честно. Вот знаю, что не за что жалеть, а всё равно жалко! Но, правда, сказала ему, что больше знать его не знаю. Чтобы никогда не приходил. И он, действительно, не приходил до сегодняшнего дня. А сегодня пришёл – весёлый такой! Поехали, говорит, в ресторан, у меня день рождения.

– Как это? В розыске, а по ресторанам ходит.

– Я не знаю. Времени-то много прошло… Может, сроки давности какие-то есть, а может, просто откупился. Но сейчас он под своим собственным именем живёт и ни от кого не скрывается. Это точно, он мне сам сказал. Ты только не переживай, ладно? – Алла погладила меня по плечу, глядя на мою перекошенную физиономию. – Не нужно. Всё в прошлом. Я ему так и сказала.

– Что ты сказала?

– Что я люблю тебя.

Некоторое время мы ехали молча, потом Алла спросила:

– Ты мне веришь?

– А нужно?

– Ещё как нужно! Ты только ни о чём не думай. Этот дурачок, хотя и приугас сразу, но пытался над тобой насмехаться. Завидного, дескать, ты себе парня нашла – по всему видно, интеллигент. Да ещё и на такой крутой тачке. А я ему в тон: вот именно! И любовник такой, что любому сто очков форы даст – не то что некоторые. Видел, как он со стоянки вывернул? Похоже, что дошло до сознания.

Поскольку я так и продолжал молчать, Аллочка почти насильно подвела итог нашей беседе сочным поцелуем, пользуясь тем, что я остановился на светофоре. Затем, выпуская меня из объятий, чтобы мы могли продолжить движение, резюмировала:

– И это чистая правда. Лучше тебя нет никого на свете.

Я ни на минуту не усомнился в её искренности. И хотя моё дурное настроение развеялось не до конца, был уверен, что между нами нет ни капли никакого притворства, хотя бы даже благожелательного. Но это тогда. А что мне было делать теперь, после всего того, что я узнал об Алле за последние несколько недель? Разве мог я поручиться, что всё это время моя подруга не продолжала встречаться с каким-нибудь таким Аликом, а хотя бы даже и с этим самым? Не мог.

И вот парадокс – казалось бы, звонок администратора должен был ещё больше отдалить меня от Аллы. Но ничего подобного. Угасли, если так можно сказать, только хорошие чувства, исчезла нежность. Привязанность никуда не делась – только стала больше похожа на чувство неудовлетворённой мести. В любом случае, я не мог найти в себе сил, чтобы сейчас оставаться с Норкой. Что бы ни ждало меня в «Восточном экспрессе», в эту минуту я должен был находиться там.

– Извини, – сказал я, поднимаясь и набрасывая на плечи куртку, – мне нужно идти.

– Это она? – спросила Оля, не произнося имён.

– Нет, – успокоил её я, – это не она. Я тебе потом объясню.

– Куда же ты? – Норкина снова широко распахнула глаза в непритворном ужасе.

– Не волнуйся за меня. Всё будет нормально.

 

XXXXIV

…На начальном этапе заболевания часто можно выделить существенные в социальном плане события в жизни больного, на фоне которых формируется умеренно выраженная, оправданная подозрительность. Предполагается, что более типичным является острое начало, чем незаметное. Начальные подозрения подвергаются переработке и временами носят бредовый характер. Как показывает длительное наблюдение, 50 % больных выздоравливают, у других 20 % наблюдается улучшение состояния, и оставшиеся 30 %) больных не обнаруживают никакой динамики. Имеются клинические данные, что у больных с бредом ревности развод приводит к прекращению развития бредовой системы, хотя бредовые идеи в отношении прошлого сохраняются. Новый брак может вновь разжечь систему бреда ревности…

Г. И. Каплан, «Клиническая психиатрия», 1972

 

XXXXV

Следующие две недели проплыли тихо, неторопливо и уединённо. За это время не случилось ни одного сколько-нибудь заметного события, и мне даже нравилось, что жизнь замедлила своё течение – слишком уж много волнений выпало на прошедший месяц. Даже календарь не сподобился спровоцировать кого-то из моих друзей на встречу или хотя бы на телефонный звонок, потому что все дни рождения, праздники и прочие красные даты либо миновали, либо маячили в не слишком близком будущем – а значит, никто из них не имел формального повода для совместного времяпрепровождения. На работе я, правда, несколько раз виделся с Большаковым, но и Вадик не проявил чрезмерной общительности, и я даже знал почему. Его недавняя попытка поговорить с Норкиной по душам вызвала у той не слишком радушную реакцию, а косвенным виновником Олиного плохого настроения Вадик, конечно же, без колебаний назначил меня. Кстати, это даже странно, что Большаков, будучи медиком, уделяет настолько большое значение моей скромной персоне, едва дело касается Норки. Мало ли поводов для дурного расположения у обладательницы капризного женского организма, со всеми присущими ему хитросплетениями всяческих циклов и гормональных всплесков? Но Вадик уверен, что прямо или косвенно я всегда замешан в любых Норкиных проблемах. Ну что ж, со стороны виднее, тем более что как раз в этом случае он, похоже, был не так уж далёк от истины. Во всяком случае, Оля до сих пор не удосужилась мне позвонить, не говоря уже о личном визите, а ведь обычно она хотя бы раз или два в неделю обменивалась со мной новостями, даже если ничего особенного не происходило. Я подозревал, что она просто не успела простить мне слишком поспешного бегства, когда мы столь неожиданно расстались после моего разговора с Романом. И до некоторой степени я мог её понять. Но самая интересная деталь, о которой Норка не была осведомлена, заключалась в том, что я так и не доехал в тот вечер до предполагаемого места назначения. Уже на половине пути меня стали мучить сомнения, и я сбросил скорость до почти дозволенной, а за два квартала до «Восточного экспресса» поменял направление и неспешно покатил к себе домой. Как и следовало ожидать, ни возле подъезда, ни на лестнице не обнаружилось никакой засады, устроенной Генкой с дружками, и я, благополучно миновав зону повышенного риска, очутился в квартире, где коммунальный сосед Миша очень кстати предложил мне стакан водки. Против обыкновения, я не стал на этот раз отвергать Мишино угощение, хотя инициативу продолжения праздника после того, как первая бутылка опустела, так и не поддержал. Вместо этого я отправился в родную холостяцкую кровать и впервые за долгое время заснул крепким сном праведника, хотя моё сознание и отягощал целый рой мрачных мыслей. Проснувшись, я обнаружил, что солнце стоит уже высоко, а недавнее эмоциональное напряжение практически исчезло. Где-то на заднем плане сознания всё ещё витали радужные обрывки сновидений, в том числе и эфемерный образ Гали Деггяренко, во времена моей юности обитавшей в соседнем доме и олицетворявшей для меня то явление в периоде эмбрионального развития личности, которое частенько фигурирует в поэтических и прозаических произведениях искусства под именем «первой любви». Между прочим, как раз из-за очень вовремя возникшего воспоминания о Гале, девушке отнюдь не бесплотной в реальной жизни, а, напротив, обладательнице довольно пышных форм, я накануне заставил себя поменять маршрут следования. Да и утром, во время непроизвольной попытки подведения итогов, это воспоминание, взламывая накатанную колею привычного образа мыслей, оказало мне добрую услугу.

Галя была дочерью начальника базы райпотребсоюза. Сегодня значение подобного обстоятельства не слишком очевидно, но во времена моей юности Юрий Петрович Деггяренко был заметной фигурой в районе, а его домашние пользовались многочисленными писаными и неписаными привилегиями, распространявшимися не только на всю подведомственную ему сферу товаров и услуг, но и на соответствующие места работы и учёбы жены и дочери. Иначе нельзя было объяснить некоторые не стыкующиеся в сознании рядового обывателя обстоятельства. Например, награждение ничем не примечательной троечницы Гали путёвками во всесоюзный лагерь «Артек» или терпимое отношение начальства к длительным бюллетеням её матери, во время которых та, совершенно ни от кого не таясь и даже не притворяясь больной, ездила то в Москву, то в Ленинград, а однажды ухитрилась побывать даже за границей, на каком-то румынском курорте. Столь высокая информированность о скучных подробностях быта местных крезов могла бы показаться странной для мечтательного подростка вроде меня – то есть совершенно далёкого как от проблем общедоступности тех или иных дефицитных товаров, так и от перспектив морских и зарубежных поездок. Если бы не одна существенная деталь. В том возрасте, поелику возможно, я был почти неразлучен с Вовкой Котенко из двенадцатой квартиры. Это уж потом наши жизненные пути разошлись, и, соответственно, угас тот непритворный интерес друг к другу, без которого всякая дружба перестаёт быть дружбой, а перерастает в более или менее завуалированное равнодушие, пусть и проникнутое симпатией. Но в восьмом классе у меня не было более близкого товарища и соратника по всевозможным проказам, в том числе не вполне безобидным, вроде изготовления шутих и разных, как это называлось в нашем детстве, «взрывпакетов» – у Вовки имелась отчётливая склонность к ремеслу диверсанта-самоучки. Так же, как и я, он рос в неполной семье, с той разницей, что мой отец действительно рано ушёл из жизни, в то время как Вовке его мать успешно скармливала дезу об отважном лётчике-испытателе, который не успел катапультироваться из горящего истребителя-перехватчика, спасая родной город. Этот обман продолжался вплоть до пятнадцатилетнего возраста, а точнее, до той поры, покуда живой и ничуть не обгоревший, но изрядно поддатый «лётчик» не появился у Котенок в доме, рассчитывая перехватить червонец-другой «до получки». Откуда взялась версия об испытателе, неизвестно, но я допускаю, что она была навеяна словами популярной песни про огромное небо. Не стану вдаваться в подробности неожиданного воскрешения блудного папаши, суть в другом. А именно в том, что Вовкина мать восполняла отсутствие традиционного семейного очага тесной дружбой с соседками, тётей Розой Гринберг и тётей Эльвирой Назарянц. Последняя работала чертёжницей в той же проектной конторе, что и мадам Райпотребсоюз, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Как раз тётя Эльвира и являлась настоящим кладезем информации о чете Деггяренко и их роскошной жизни, о нечистом на руку главе семьи, о его развратной супруге и избалованной дочери. В общем-то, это была классическая, как я понимаю теперь, сага из жизни дворцов, сложенная в процессе коллективного творчества хижин. Маленькая предтеча мексиканских сериалов, которая, с одной стороны, разнообразила жизнь трёх уставших от повседневных забот и одиноких, независимо от их семейного положения, женщин, а с другой, позволяла им, в какой-то мере, ощутить своё моральное превосходство. Пусть кто-то купается в роскоши, зато мы куда духовнее, ибо читаем Мориса Дрюона и Булгакова. И уж во всяком случае, высоконравственнее, ибо бережём честь смолоду, живём трудно, но достойно и в поте лица зарабатываем свой честный хлеб, а не ездим, как некоторые, каждые три-четыре месяца по фальшивым бюллетеням на курорты с молодыми любовниками. До поры до времени, пока я был равнодушен к Гале, сплетни о семье Деггяренок проходили мимо моих ушей, но настал момент, когда всё переменилось. Либо Галя действительно превратилась из серой мышки в писаную красавицу, либо сам я вступил в тот возраст, когда внешность давно знакомой девчонки вдруг представляется в новом свете, но теперь я начал жадно прислушиваться к разговорам, доносившимся из кухни, где обычно находилось трио наших собеседниц, благо ни одной из них не приходило в голову понижать голос даже во время обсуждения интимнейших деталей. Случайно встречая Галю в ближайшем магазине или сталкиваясь с ней на улице, я начал ощущать приятное волнение и вместе с тем некоторую робость. Если раньше мне ничего не стоило залепить ей в спину снежком или, видя, как она идёт с авоськой в сторону булочной, попросить купить буханку хлеба и на мою долю, то теперь меня непроизвольно охватывало непонятное смущение. В какой-то мере этому, наверное, способствовали и рассказы «тройки трибунала». К слову, замечу, что только поближе познакомившись с Дегтяренками, я смог оценить, насколько изобретательно настоящие художники обращаются с исходным материалом. При том, что герои саги даже без аусвайсов и места прописки оставались безусловно узнаваемыми, вымысел и правда были искусно перемешаны до такой изящной пропорции, что, пожалуй, выглядели достовернее самой жизни. Так или иначе, но это народное творчество дало моему воображению некий эротический толчок. Правда, повзрослевшая Галя тоже вела себя иначе, чем прежде, да и окружение её изменилось. Это, кстати говоря, свидетельствовало о том, что она на самом деле стала другой, а не только приобрела новый статус в моих фантазиях. Галю вдруг стали замечать ребята постарше; я не раз видел, как её галантно провожал до дома то один, то другой кавалер – не только из числа старшеклассников, но и заметно взрослее. Об одном из них, Юре Калинине, мне было известно, что он недавно отслужил срочную в армии, а теперь собирается сделать карьеру бравого прапорщика в местной воинской части. Будучи ничем не примечательным юношей, к тому же, больше робким, чем развязным, я, разумеется, даже не пытался ухаживать за принцессой райпотребсоюза. Не столько по причине её подразумеваемой принадлежности к другому кругу из-за крутого папаши, сколько из-за собственной болезненной мнительности, ставящей под сомнение мою конкурентоспособность в сравнении с другими претендентами. Всё, вероятно, так и закончилось бы лишь скрытыми вздохами да ночными поллюциями, если бы не случайное происшествие одного скучного зимнего вечера, когда мать послала меня на улицу вынести мусор. Своеобразная игра обстоятельств заключалась в том, что, увидев в тускловато-жёлтом свете уличного фонаря, как какой-то подросток сорвал с прохожей шапку, я бросился за ним вдогонку чисто импульсивно, даже не подозревая о том, что жертвой ограбления стала моя тайная пассия. Собственно, ничего героического и не произошло, потому что похититель, видя, что его вот-вот догонят, на ходу отшвырнул свою добычу в сугроб, а мне не до такой уж степени были свойственны гражданские доблести, чтобы продолжать преследование ради бескорыстной любви к правопорядку. Но, вернувшись с трофеем, чтобы возвратить его законной владелице, я встретил восхищённый взгляд очаровательных карих глаз.

– Так вот ты какой! – молвила, будто в сказке, моя возлюбленная.

– Какой?

– Вот такой. Настоящий рыцарь! – усугубив ощущение театральной сказочности, заключила благодарная красавица.

Нечего и говорить, что, даже не рассчитывая на какие-то практические блага, после таких слов я и так был на седьмом небе от счастья. Дальнейшие события, однако, превзошли всякие мыслимые ожидания, потому что Галя посчитала нужным рассказать об этой истории отцу, вольно или невольно раскрасив её в самые героические тона и не чураясь преувеличений. Тщедушный мальчишка, сорвавший с неё «песца», получил ранг матёрого бандита, а сам я, по Галиной версии, обеспечивая безопасность девушки, якобы довёл её, «всю в слезах», аж до дверей квартиры, хотя в действительности мы с ней довольно скомканно и неловко простились сразу же после возвращения шапки. Если б я и надеялся на некую символическую награду, у меня не хватило бы наглости предположить, что в следующую субботу я могу быть приглашённым к Дегтяренкам на семейный ужин – со специально испечённым по этому поводу тортом, с поднятием тостов в мою честь и с предупредительно-щедрым радушием хозяина дома. Впрочем, Юрий Петрович и впоследствии относился ко мне благосклонно. Даже после того, как мы с Галей перестали общаться, он, встречаясь со мной на улице, неизменно спрашивал, отчего я так редко к ним захожу, простодушно намекая, что девки – дуры, а женское сердце переменчиво – так что не стоит ссориться по пустякам, а нужно по-мужски, мягко, но настойчиво гнуть свою линию, и тогда всё будет нормально. Зато мамаша так никогда и не прониклась ко мне дружескими чувствами. Я для неё остался безотцовщиной и «фулюг’аном» – именно так, несмотря на претензию принадлежности к высшему кругу, называла меня мать Гали. Уж не знаю, с чем это было связано – может быть, с тем, что года за три до этого мы с мальчишками, гоняя во дворе мяч, разбили Дегтяренкам окно. Она и тогда не хотела верить в то, что происшествие явилось не результатом злого умысла, а представляло собой лишь обыденный пример лёгкого материального ущерба, всегда сопутствующего подвижным детским играм. Теперь же я и вовсе, как она подозревала, решил вогнать её в гроб. Во всяком случае, Галя, уже после того, как наши прогулки стали заканчиваться неумелыми, хотя и безумно страстными влажными поцелуями в тёмном подъезде, однажды сказала мне, что мамаша, обратив внимание на всё более поздние возвращения дочери после вечерних променадов, сделала ей выговор.

– И что ты в нём нашла? Что? – строго спрашивала Галю родительница с несколько преувеличенным, но вполне справедливым недоумением. – Не связывайся с этой безотцовщиной, всё равно ничего хорошего не выйдет.

Мадам Деггяренко, помимо прочего, состояла в твёрдом убеждении, что рано или поздно я непременно «научу её дочь плохому». Несмотря на материнские усилия, Галя не прониклась по поводу такого прогноза ни тревогой, ни раскаянием. И даже напротив. Говоря о состоявшемся накануне домашнем нагоняе, она шаловливо хихикала, а в данной точке повествования упёрлась мне в грудь ладонью, и немного отодвинув от себя – так, чтобы я мог встретиться взглядом с её нахальными глазами цвета тёмного мёда, – задорно и весело спросила:

– Ты ведь научишь меня плохому?

Я смутился и не сразу нашёлся, что ответить, но этого, впрочем, и не понадобилось, потому что Галя тут же заткнула мне рот новым поцелуем.

Задним числом материнские внушения представляются мне в несколько ином свете. Зная свою дочь, она, вероятно, и в самом деле желала ей добра – что я представлял из себя в качестве жениха, и что я мог предложить, кроме себя самого? Но тогда мы с Галей не придавали значения подобным мелочам, а что касается грозного тона нотаций, то он так и не материализовался в виде каких-то запретов или санкций. В общем и целом всё было хорошо. Так продолжалось ещё с месяц, пока в наш город не приехала на выездные тренировки республиканская юниорская команда футболистов из Эстонии. Не имею понятия, как обстоят дела в мире большого спорта сейчас, но во времена моей юности подобная практика была не редкостью. И в самом деле – на высоких широтах ещё лежит снег, а на юге страны уже зеленеет травка. А что может быть лучше в преддверии всесоюзного чемпионата, чем настоящая тренировка на настоящем футбольном поле? К несчастью для меня, Дегтяренко-папа состоял в районном комитете по вопросам физической культуры и был таким образом вовлечён в дела по размещению команды в нашем городке. Правда, он всего лишь осуществлял общее руководство, а игроки по одному-два человека были уже заранее расписаны на постой по солидным домам местных добровольцев – любителей спорта. Но кто-то там неожиданно заболел, и в результате Юрий Петрович решил проявить гостеприимство в виде предоставления пустующего в это время года личного дачного домика в распоряжение аж трёх футболистов – двух полузащитников и нападающего. Садовый кооператив «Заречье» тут же превратился в своеобразную штаб-квартиру для всех членов команды, в чём не было ничего удивительного, учитывая отсутствие взрослых и атмосферу полной свободы, не стеснённой необходимостью приспосабливаться к режиму дня постоянных обитателей. Нужно сказать, что футболисты ещё до своего появления успели вызвать у меня лёгкую неприязнь, что было связано отнюдь не с отрицательным отношением к этому виду спорта. Да и вообще, дело было не в них, а в Гале, которая пребывала в состоянии ожидания праздника с той самой минуты, как ей стало известно о папином широком жесте. Как же! Такие интересные люди, без пяти минут чемпионы, да ещё из Эстонии – моей подруге Прибалтика представлялась почти что «заграницей», вроде Румынии, в которой когда-то побывала её мать и о которой при случае до сих пор любила поговорить. Эта наивная радость меня одновременно и оскорбила, и встревожила. Вероятно, более зрелый человек мог бы встретить восторги Гали с участием и пониманием, не испытывая ни малейшего беспокойства и даже пряча снисходительную усмешку. Но я был молод, неопытен и – что хуже всего – не уверен в себе, а поэтому почувствовал себя особенно задетым и приниженным, когда Галя принесла весть о том, что Юрий Петрович решил навестить своих гостей в ближайшую субботу вместе со всей семьёй – с тем, чтобы «поближе познакомиться». А заодно и устроить очередной аттракцион неслыханной щедрости в виде лукуллова пира, включающего всякие экстравагантные блюда, в частности, поросёнка, зажаренного на вертеле. Моя подруга рассказывала о предстоящей встрече с едва сдерживаемым восторгом, который, тем не менее, проступал в её лице и жестах столь явно, что я окончательно замкнулся, хотя мог бы, по крайней мере, оценить её такт – скрывая волнение, она всё же считалась с моими чувствами. Мало того, она не забыла позаботиться о том, чтобы я был включён в число приглашённых, и не как гость, а скорее в роли члена семьи. Говоря о предстоящем визите, она подчёркнуто, хотя и вскользь дала мне понять, что её жадное любопытство ни в коей мере не посягает на устои наших отношений.

– Разумеется, – сказала она, делая ударение на первом слове, – разумеется, ты поедешь вместе с нами. Я сказала папе, что мы должны будем заскочить за тобой по дороге.

Но я уже закусил удила:

– Не нужно ни за кем заскакивать, у меня на субботу другие планы. Меня целый день дома не будет.

В этом месте Галя совершила ошибку. Интуитивно зная, что я солгал, она вместо уговоров прибегла к насмешке:

– И какие же у тебя планы, планировщик ты мой?

– Такие! Не твоё дело.

– Ну, мы всё же заедем за тобой. В четыре часа, не забудь!

Я, конечно, не забыл. И поэтому заблаговременно ушёл, чтобы устроить себе наблюдательный пункт в кустах за газетным киоском, откуда хорошо просматривался фасад нашего дома. До сих пор сам не знаю, зачем мне это было нужно – может быть, я втайне надеялся, что Дегтяренки не уедут сразу. Тогда бы я мог, предварительно заставив их прождать минут пятнадцать, поддаться на уговоры и брюзгливо согласиться составить им компанию. А лучше всего было бы, конечно, если б моя любимая, внезапно осознав свою неправоту, отправила родителей на дачу, а сама осталась ждать меня у подъезда. Но ничего такого не произошло. Машина на минуту приостановилась у парадного и тут же умчалась дальше – видимо, мама сказала Гале, что я собирался вернуться не скоро.

После такого глупого демарша я стал чувствовать себя ещё хуже. Наказав свою подругу, я и сам себя наказал, и едва ли не сильнее, потому что не только не добился желаемого эффекта, но и ощущал в глубине души, что достоинства моих побудительных мотивов сомнительны, а средства выражения не отличаются благородством. Промаявшись ещё с час в бесцельных прогулках по городу, я вернулся домой, но и там мне не было покоя. Всё валилось из рук. Увлекательная книжка, которую я в тот момент читал, царапала поверхность сознания, не усваиваясь. Мысль о домашних делах вызывала отвращение, что стало причиной ссоры с матерью, хотя, вообще говоря, у нас с ней очень редко возникали какие-то конфликты на этой почве. Начиная класса с шестого, я по негласной традиции следил за тем, чтобы в доме всегда водились основные продукты вроде молока и хлеба, а тут, вместо того, чтобы послушно взять в руки авоську, стал огрызаться, ссылаясь на занятость, хотя было совершенно очевидно, что никаких срочных дел у меня нет. В конце концов, уже ближе к сумеркам я рванул на автостанцию, чтобы успеть на последний автобус в «Заречье». Здесь сама собой напрашивается фраза о том, что лучше бы я этого не делал, но не всё так просто – на самом деле, я не уверен, что лучше, а что хуже.

Двор деггяренковской дачи был ярко освещён, и я ещё издали заметил сквозь низенький редкий штакетник, что вся компания расположилась на веранде для чаепития. Стульев не хватало, в связи с чем спортивная команда частично расположилась на балюстраде, уступив наиболее удобные места хозяевам. И те, и другие поздоровались со мной с некоторым недоумением, но довольно радушно, исключая разве что мамашу – но, с другой стороны, от неё я и не ждал особенно тёплого приёма. А вот процедура знакомства преподнесла новые неприятные сюрпризы. Один из футболистов, высокий белобрысый парень года на два постарше, чем я, представившись Иваном и обменявшись со мной крепким рукопожатием, чуть задержал мою ладонь в своей и сказал на неожиданно чистом русском языке, обращаясь при этом не ко мне, а к Гале:

– Ну что же вы наговариваете на своего парня, Галочка? Он и в самом деле симпатичный, но вовсе не лопоухий.

Комментарий такого рода, даже высказанный самым дружелюбным тоном, не мог восприниматься иначе, как бестактность. Впрочем, не исключено, что со стороны белобрысого это было всего лишь попыткой перейти со мной на короткую ногу, с одновременным элементом шутливого заигрывания, направленного на мою девушку. Сама по себе фраза могла быть истолковано двояко – в том числе как своего рода дружеская, хотя и неуклюжая острота в узком кругу. Важнее здесь было другое. За моей спиной Галя обсудила с футбольной командой то, что, как мне представлялось, входило в сферу интимности. Сам-то я не раз слышал подобные эпитеты из её милых уст, но это всегда происходило в то время, когда мы держали друг друга в объятиях, и обмен шутливо-ласковыми прозвищами перемежался с обменом поцелуями. То же самое слово, произнесённое среди посторонних, было совершенно неуместно по целому ряду причин. На самом поверхностном уровне оно привлекало внимание окружающих к недостатку моей внешности, кстати говоря, не такому уж заметному. Но это, конечно, было мелочью. Самое главное, что оно приоткрывало завесу чего-то глубоко личного – того, что до сих пор происходило только между Галей и мной. Не уверен, что степень моей тогдашней обиды соответствовала тяжести её прегрешения, скорее всего, что нет, но, тем не менее, я почувствовал себя ещё более уязвлённым. Куртуазный поэт в подобной ситуации мог бы сублимировать своё отчаяние в изящном экспромте о том, что любимая распахнула дверь будуара перед сборищем случайного сброда. Но поэтом я не был, и даже о том, что наиболее болезненные для самолюбия уколы легче всего нейтрализуются публичной самоиронией, пока что не знал. Всё, что я смог предъявить обществу в данную минуту, сводилось к вымученной высокомерной улыбке, призванной продемонстрировать, что настоящие мужчины не снисходят до внимания к глупым насмешкам. А вот достойно вернуть футболисту пас словесного поединка мне так и не удалось. Пауза всё больше затягивалась, и после нескольких секунд, проведённых в бесплодных поисках какой-нибудь убийственно остроумной формулы, я робко проблеял в ответ:

– Вот уж не думал, что меня тут так хорошо знают!

– Ещё бы! – немедленно откликнулся другой парень, в подвижной обезьяньей фигуре которого угадывался вратарь. – Галочка только о тебе и говорила. Всё вздыхала, сокрушалась, что ты не смог приехать.

Так же, как и остальные члены команды, которые уже успели со мной познакомиться, голкипер изъяснялся вполне по-русски, без какого бы то ни было намёка на акцент, и я, помнится, не без злорадства подумал, что Галя, вероятно, разочарована. Как видно, футбол не пользовался особой популярностью среди настоящих горячих эстонцев. А может, эта команда была вовсе не из Таллина, как мы сначала подумали, а, например, из Нарвы. Во всяком случае, никакой заграницей здесь не пахло.

Голкипер, между тем, решил развить тему:

– Так что не сомневайся, на тебя уже полное досье собрано – и про то, что ты обидчивый, и про грабителя, и про велосипед.

Я ничего не имел против тиражирования истории об отбитой шапке, но то, что Галя рассказала им про велосипед, было ударом ниже пояса. Дело в том, что у меня имелась одна давняя тщательно скрываемая идиосинкразия – я не умел ездить на велосипеде. В детстве не научился из-за каких-то нарушений в вестибулярном аппарате: никак не мог удержать равновесия. Меня даже на качелях тошнило. А потом, когда подрос, стал стесняться своего неумения. Я, правда, как-то раз уговорил Вовку, гордого владельца полуспортивного «Туриста» марки «ХВЗ», дать мне урок вождения, но над попытками укротить железного коня потешался весь двор, и это надолго отбило у меня всякую охоту к совершенствованию. Кроме того, я исхитрился помять Вовкиному лайнеру крыло, и друг как-то уж очень сильно расстроился. Он, вообще, относился к вещам бережно, а над своим «Туристом» просто трясся, хотя на улице эта марка не считалась престижной. «ХВЗ на г’ору нэ вэзэ» – говорили знатоки двухколёсной техники. Как бы то ни было, на том наши уроки и закончились. Впрочем, всё это было в прошлом. Но несколько дней назад Галя решила, что было бы просто чудно, если бы мы могли совершать совместные велосипедные прогулки, и я так загорелся идеей, что по секрету признался ей в своей неполноценности. Подруга горячо обещала сделать из меня настоящего аса велотреков, но до практических занятий дело пока не дошло. Зато теперь выяснилось, что она и про мою странность успела разболтать едва знакомым людям. Несколько минут я боролся с двумя противоположными, но одинаково глупыми побуждениями – не сходя с места устроить ей сцену или просто сбежать. И всё-таки чудом удержался и от того, и от другого, до какой-то степени «сохранив лицо». В любом случае, настроение у меня вконец испортилось. Я решил тихо уйти при первой же возможности, но не прежде, чем выскажу Гале всё, что накипело у меня на душе. Для этого нужно было как-то незаметно оттереть её от остальных, что тоже оказалось непростой задачей, поскольку она непрерывно болтала и флиртовала с футболистами, лишь иногда стреляя взглядом в мою сторону. В её поведении отчётливо прослеживалась возбуждённая нарочитость, словно она поставила себе целью не развлекаться в своё удовольствие, а целенаправленно меня третировать. Будто бы это не она меня предала, а я совершил что-то дурное по отношению к ней. Наконец, мне удалось подстеречь Галю в узком тупичке, ведущем к санузлу. Вернее сказать, это был скорее своеобразный тамбур, куда выходили двери прачечной, туалета и ванной комнаты и в который можно было попасть как изнутри, со стороны кухни, так и снаружи, через прачечную. В тот вечер санузел представлял собой довольно оживлённый транзитный пункт, что было неудивительно, учитывая число присутствующих, но спортсмены проявляли такт и не клубились у входа. Прежде чем войти, они терпеливо дожидались в отдалении, пока в выкрашенном масляной краской окошечке над дверью, ведущей в тамбур, не гас свет. Ну а я, пренебрегая правилами этикета, сумел перехватить Галю с помощью обходного кухонного манёвра. Увы, она не пожелала остановиться для разговора со мной, а когда я схватил её за руку, громко вскрикнула:

– Пусти, ненормальный! Мне больно!

Скорее всего, это было всего лишь военной хитростью с её стороны, но я, тем не менее, струсил и выпустил запястье. И тут же услышал голос Ивана:

– Галочка! У тебя всё нормально? Помощь не нужна?

Выходит, пока я следил за своей подругой, этот дылда следил за нами обоими – и незаметно прошёл следом.

– Нет! – ответила она, тут же изменив тон с возмущённого на просто сердитый. – Ванюша, ты подожди, я сейчас. Мы тут сами разберёмся.

Ванюшин профиль исчез в темноте, но «разбираться» со мной Галя не стала, а, заглянув на секунду в зеркало, отправилась вслед за ним, прошипев на ходу:

– Нужно было дома сидеть, если у тебя плохое настроение, а не портить его другим. Я, дура, ещё ждала его!

После такой отповеди и после всех этих слащавых «галочек» и «ванюш» мне стало так мерзко, что я уже без колебаний тихонько прошёл вдоль неосвещённой стороны коттеджа и, ни с кем не прощаясь, зашагал по пустынной дороге. Мне пришлось топать пешком до самого дома, что, в общем-то, не явилось для меня сюрпризом – для того, чтобы в такой час поймать машину, идущую в город, требовалось дьявольское везение. В заключение насквозь неудачного дня я должен был ещё и прослушать краткий курс нотаций – мать выразила мне порицание за то, что после нашей ссоры я не посчитал нужным сообщить ей о своих передвижениях. По её словам, подобная бессердечность являлась характерным признаком чёрствых людей.

Дальше всё развивалось в лучших традициях русской литературы девятнадцатого века, то есть настолько предсказуемо, что излишне говорить об этом в подробностях. Если уж совсем коротко, то весь последующий день я с идиотской уверенностью ждал, что Галя придёт просить у меня прощения. Ещё день ушёл на то, чтобы впасть в другую крайность – то есть начать каяться и переложить вину за разлад между нами на себя самого. Наконец, полный благих намерений и предварительно совершив рейд на близлежащую клумбу за цветами, я отправился к Гале мириться. Стоял тихий очаровательный вечер, и моё настроение мимикрировало ему под стать, приняв после всех недавних треволнений элегическую задумчиво-грустную окраску. Словом, я находился в самом подходящем состоянии духа, чтобы не только даровать отступнице полное прощение, но и закрепить этот великодушный акт серией долгих поцелуев. Увы, ещё на подходах к квартире Деггяренок мне пришлось испытать новую контузию, потому что, едва войдя в подъезд и оглянувшись на шорох в оконной нише между лестничными площадками, я увидел свою девушку в объятиях Ванюши. Самым противным было даже не то, что поза сидящей на подоконнике подруги не оставляла шансов для сомнений, а то, что она была знакома мне до мелочей по нашим прежним свиданиям. Те же раздвинутые ноги, та же рука, заброшенная за шею стоящего перед ней футболиста. Будь Галя одета не в джинсы, а в юбку, поза выглядела бы ещё более рискованной и бесстыдной, но и в более целомудренном исполнении она произвела на меня достаточное впечатление, чтобы я опрометью выскочил на улицу и, отшвырнув свой любовно собранный, но ставший ненужным букет, бросился бежать. Возможно, тип классического ревнивца предполагал бы иную реакцию – например, вооружиться первым попавшимся орудием, вроде булыжника, и убить прелюбодеев. Тем не менее, я полагаю, что испытываемые мною муки были отнюдь не слабее, хоть и воплотились в противоположном, трусливо-пацифистском варианте. Какое-то время, не помню точно, насколько продолжительное – неделю? полторы? – я был как в бреду. Это полубредовое состояние, несмотря на временную атрофию способности к трезвому рассуждению, крепко запечатлелось у меня в памяти в качестве конкретного ощущения и представляло собой сильное побуждение к действию при отсутствии какой бы то ни было точки приложения. Я забывал поесть и почти не спал. Моё непрерывное болезненное напряжение, не находящее ни малейшей разрядки, очень напугало маму, но у неё хватило здравого смысла, чтобы не допытываться о причинах. Впрочем, возможно, что она кое о чём догадывалась. Как бы то ни было, но в одно поистине прекрасное утро я ощутил себя совершенно нормальным жизнерадостным подростком, с хорошим аппетитом и без каких бы то ни было следов душевных терзаний. Не то чтобы мне стало всё безразлично – вовсе нет, я даже испытывал лёгкое сожаление. Но, во-первых, я переживал уже не из-за утраты Гали как таковой, а из-за утраты пьянящего чувства своей былой влюблённости. А во-вторых, история наших отношений как-то сразу перешла из области «жизни и смерти» в область более-менее незначительных неприятностей. Напоследок замечу, что Галя приходила ко мне ещё дважды после нашей неожиданной встречи в подъезде. В первый раз это произошло на следующий же день. Думаю, что из-за скрывавшей меня у основания лестницы темноты и в силу того, что я заглянул в парадное всего на несколько секунд, Галя могла лишь догадываться о том, кто именно стал свидетелем её свидания с футболистом, и теперь, испытывая вполне объяснимый дискомфорт неизвестности, заявилась ко мне домой, чтобы, по возможности, разведать всё наверняка. Но я, увидев через глазок её лицо, не соизволил открыть замок, хотя она наверняка слышала шаги в квартире. Последний визит, во время которого Галя пыталась разжалобить меня в надежде на примирение, состоялся много позже. На этот раз я отворил дверь и сделал приглашающий жест – как раз потому, что был к ней уже равнодушен. Проводив свою бывшую подружку на кухню, я заварил крепкий чай, и мы сели друг напротив друга за колченогий стол, накрытый выцветшей клеёнкой. Тогда-то наконец и произошло объяснение: с моей стороны – сдержанно-прохладное, с её – бурно-слезливое. Впрочем, по мере того как она понимала, что я остаюсь непреклонен, буря утихала, лишь слёзы, которые Галя периодически размазывала по щекам, продолжали течь из её прекрасных глаз цвета тёмного мёда – теперь они, правда, утратили нахальное выражение, став вдруг пронзительно-печальными. Следует признать, что моя отставленная пассия вела себя очень грамотно и, случись тот же самый разговор в нужное время, на пике моего приступа ревности, все её оправдания, даже самые невероятные, были бы мною с благодарностью приняты. Я не имею в виду, что она была неискренней, скорее всего, Галины эмоции ни в коей мере не были наигранными. Суть в том, что, какими бы они ни были, её попытка принести мне своё раскаяние была обречена – хотя бы потому, что произошла уже после того, как я перестал в ней нуждаться. И даже с большим запозданием.

– Послушай! – сказал я мягко, но в то же время тоном, который не должен был внушать ей особых надежд. – А если бы мы поменялись местами?

– Как это? – не поняла она.

– Ну вот так. Если бы сюда приехала команда гимнасток. Да совершенно неважно, какая команда. Но если бы всё происходило в точности так же, только зеркально наоборот?

– Уж по крайней мере, я не сбежала бы!

– А что бы ты сделала?

– Я бы за тебя дралась! Клыками и когтями. Я бы тебя отбила.

Ирония этого ответа заключалась в том, что он высвечивал как раз ту дилемму, которую я к тому времени уже решил для себя раз и навсегда и в которой, в общем-то, крылось главное препятствие для нашего примирения. Для Галиного мироощущения, для её системы ценностей и для тех игр, в которые она играла, такой ответ был вполне последовательным. Но одновременно он был и совершенно неприемлем для меня. Вся горечь моего разочарования происходила из категорического нежелания вступать в соперничество. Никто мою подругу не умыкал, так что сабинянку ей из себя не стоило разыгрывать. Речь, таким образом, шла не о том, чтобы, пуская в ход клыки и когти, вырывать её из лап злодеев, а о том, чтобы с помощью тех же клыков и когтей удерживать её расположение. Тривиальный по содержанию сюжетец рыцарского поединка – два героя вступают в борьбу, и победитель получает в награду доспехи побеждённого вкупе с рукою красавицы, которая вплоть до решающего удара подбадривает обоих бойцов, не будучи уверенной, которому из них отдать свои первичные и вторичные половые признаки, сердце и прочую требуху. Вроде бы ничего особенного. Но я не хотел. Мне претила самая мысль, что я должен зарабатывать себе право на то, чтобы считать Галю своей. Не в смысле «своей» как собственности, а в смысле «своей» как части чего-то большего, нежели простая совокупность двух разных людей. Галя, как мне раньше казалось, была частью меня, так же, как я был её частью, это предполагалось как аксиома и не требовало рыцарских ристалищ. Неважно, средневековые это ристалища или современные – в любом случае их суть слишком напоминает осенний гон архаров, когда самцы бьются друг с другом рогами. Пусть это сколько угодно соответствует человеческому естеству и законам природы – я не хотел быть очередным бараном, состязающимся с другим бараном за право обладания самкой. Но бывшая подруга меня всё равно не поняла бы – теперь-то это уже было ясно, раз она не понимала самого главного в моём чувстве к ней. Ведь не исключено, что и на её увлечение я смог бы взглянуть более сочувственно, если бы ощущал себя вне конкуренции – не лучше или не хуже, а просто вне. Поэтому я не стал ничего объяснять, а всего лишь сказал, что не собираюсь её ни у кого отбивать. Галя очень удивилась – она даже плакать перестала на мгновение:

– Значит, ты меня никогда не любил!

Я пожал плечами.

– Спорное заключение. А что, футболисты уже уехали?

Это было жестоко, и Галя опять залилась слезами. Но раз уж она смирила свою гордыню, придя ко мне на исповедь, ей волей-неволей приходилось терпеливо сносить новые унижения. Наконец она произнесла между всхлипами:

– Уехали.

– И что он сказал?

– Кто?

– Может, ты не будешь валять дурака?

Она немного помолчала, но потом, как видно, решила идти до конца.

– Он сказал, что всё было чудесно, но он не будет мне писать.

– Потому что в родном городе у него есть девушка.

– Да, потому что у него есть девушка.

В сущности, ситуация была и без того предельно ясна. Я пришёл к финишу первым даже не потому, что был фаворитом, просто мой соперник сошёл с дистанции. Продолжать разговор не имело смысла, и всё же Галя ещё не сдавалась. Видимо, в соответствии с её кодексом, она готова была признать, что виновата, однако подобное нарушение тянуло лишь на жёлтую карточку, но никак не на удаление с поля. Теперь она решила идти ва-банк:

– У меня с ним ничего такого не было.

Я не удержался от ехидного комментария:

– Да, я заметил.

– Так и знала, что это ты приходил! Ну и что? Да, мы целовались. Но больше у нас с ним ничего не было! Если хочешь, я могу тебе это доказать.

– И как ты собираешься мне это доказывать? – сорвался у меня насмешливый вопрос прежде, чем я понял как.

Мне тут же стало её жалко, но не до такой степени, чтобы забыть, насколько я обманулся в своих ожиданиях. Она всё равно не стала вновь моей, а ведь раньше я только так и думал о ней: «моя Галя», «моя девочка», «моя милая»…

Что бы там ни говорили, а юность чрезмерно категорична. Я, конечно, проявил излишнюю суровость во время последней встречи, но и Галя Дегтяренко, расстреляв все свои патроны, не осталась в долгу. Последним словом, которое я от неё услышал из прихожей перед тем, как захлопнулась дверь, было слово «скотина». Такое прощание, как ни крути, нельзя назвать особенно приятным, но, в рамках строгого гамбургского счёта, я не особенно переживал. Всё осталось позади. И мне, по сути, было уже безразлично, что там происходило между Галей и футболистом, что с ней будет завтра и кто и при каких обстоятельствах «научит её плохому». Хотя… По прошествии многих лет я думаю, что, пожалуй, преувеличивал степень собственного равнодушия. Если подойти к делу серьёзно, без дураков, то Галя продолжала формировать мою жизненную установку гораздо позже описываемых событий. Многое из того, что со мной происходило потом, носило отпечаток её образа, причём вряд ли отрицательный в своём сухом остатке. Моя недоверчивость; моё одиночество; даже то, что я, откровенно говоря, всегда был неудачником в амурных делах, – всё это, наверное, до некоторой степени шло из опыта первой любви. Но оттуда же вытекал стоический скептицизм, терпимость и готовность прощать. Галя Дегтяренко через многие годы снова протягивала мне руку помощи, напоминая, что иллюзии не доводят до добра. Узнавать о том, что твоя любимая распутна, неприятно. Полагаю, что это неприятно кому угодно и при каких угодно обстоятельствах, без исключений. Зато теперь я получил от Гали ключ к тайнику своей души. Она намекнула на него еще накануне, но только в утреннем сне окончательно вложила в мою ладонь. Теперь я знал, почему меня настолько подкосил вчерашний разговор с Романом и почему мне стало так спокойно теперь. История повторилась – хотя и не в виде фарса, как опрометчиво пообещал нам Гегель. Конечно же! Оттого-то мне и было так плохо после всех открытий, связанных с Аллой, что я с самого начала нашего знакомства глупо поверил, будто она – «моя»! С самой юности я не думал «моя» ни об одной из своих немногих романтических героинь, хотя среди них были одна или две, которые соответствовали бы такому определению куда больше. А об этой потаскушке – думал! Вообще-то, насчёт механизма самообмана стоило поразмыслить поподробнее как-нибудь на досуге, но главное уже определилось. Никакая она не «моя». Как и многие другие женщины из этого города, она являлась общественным достоянием – ну вот как книги в библиотеке. Предположим, что я возвращаю прочитанную книгу назад – это ведь не означает, что я не смогу снова взять её по абонементу, если захочу. Времена категоричной юности давно прошли. Нужно быть мудрее и не переживать по пустякам. И если в мобильнике после долгого перерыва вновь оживёт знакомая до слёз мелодия калипсо, мой голос нисколечко не дрогнет, отвечая на звонок. Увидеться? Отлично! Завтра? Завтра – нет: вечерняя смена. А вот в пятницу у меня выходной, мне будет удобно. Вот и ладно. Вот и замечательно! В пятницу мы увидимся, в субботу утром расстанемся, а дальше будет видно. В нашей библиотеке много чего интересного – даже на самый взыскательный вкус. Случаются там, разумеется, и любимые книги, вне зависимости от жанра, – те, которые хочется перечитывать по многу раз.

 

XXXXVI

Нужно отдать справедливость Вестермарку в его желании характеризовать свойство половой любви – концентрироваться на одном индивидууме, в качестве одного из наиболее важных факторов в пользу моногамии. Можно поэтому и ревность рассматривать как оборотную сторону этого же явления, а именно как проявление глубокого гнева на единственное всей душою любимое существо, оказавшееся неверным или неотзывчивым. Но мы не устанем повторять, что это именно одностороннее направление чувства, имеющее свою ценность для живущих обособленно, как хищные звери, семей, является совершенно неприменимым для большого общества, живущего в условиях солидарности. «Эгоизм вдвоём» чрезвычайно трудно сочетать с социальной солидарностью или человеческим альтруизмом. Это задача не неразрешимая, но, во всяком случае, очень замысловатая.

Из сопоставления всего нами приведённого мы можем вывести эволюцию моногамии в полигамию. Моногамия свойственна высшим обезьянам и низшим людям, которые не представляют собою каких-либо классовых отличий и объединены в весьма немногочисленные группы. Полигамия же идёт рука об руку с развитием культуры, накоплением богатств и возникновением крупных земледельческих сообществ, в связи с классовым господством. Моногамия в древности была свойственна индийцам, которые впоследствии перешли в полигамию.

Моногамия более близка женской природе. Права женщины расширяются, и современному человеку, с его утончёнными чувствами симпатии, уже неудобно применяться к полигамии. Вестермарк, в свою очередь, доказал, что полиандрия во всех случаях своего проявления представляет собою лишь исключение, причём под её влияние могли подпасть лишь мягкие и флегматичные народы, не знавшие ревности и не чуждые некоторой степени культуры.

По Спенсеру, моногамия в будущем будет представлять собою единственную форму брака, Леббок же это будущее предсказывает полигамии. Вестермарк, однако, полагает, что при дальнейшем, аналогичном нынешнему, росте культуры, при большом развитии альтруизма, любовь будет все более и более облагораживаться, подготовляя почву для одной только моногамии.

Я не склонен видеть здравого смысла в занятии пророчествами. При торжестве культуры над проявлениями грубости, варварства и глупости можно полагать, что ни один вид брачных отношений не сохранит своего первоначального облика. Примитивная моногамия, являясь как бы идеалом для хищного животного, ни в каком случае не уживается с теми могущественными социальными требованиями, которые диктует современность. Прошло уже навсегда и то старое время, когда, в силу необузданных нравов полудиких народов, совершались браки по покупке и полигамия отдавала женщину в безответственное распоряжение мужчины. Человеческая природа не может мириться и с полиандрией, действующей противоположно инстинктам размножения, наличность её может служить лишь верным признаком вырождения и гибели. Поэтому можно думать, что наиболее приемлемой формой брака в будущем явится своего рода добровольная моногамия, а в более редких случаях – и полигамия, но ограниченная взаимными обязательствами по отношению к деторождению и к родившемуся потомству.

Август Форель, «Половой вопрос», 1906

 

XXXXVII

С того самого момента я находился как бы в состоянии предвкушения телефонного звонка. Проявлять инициативу мне, разумеется, не могло прийти в голову, но я не сомневался в том, что, независимо от моих усилий, Алла сама объявится рано или поздно. А потому методично готовился применить на практике детально продуманную и безукоризненно отшлифованную схему наших новых взаимоотношений. Мне прямо не терпелось увидеть, как это всё будет работать, отследив каждый шаг от первого до последнего элемента – и по отдельности, и в совокупности с другими шагами. Было любопытно, каким образом произойдёт наше примирение и как станут развиваться события во время последующей встречи – в случае если ей суждено состояться. И ещё хотелось проверить, хватит ли у меня выдержки, чтобы удержаться на стезе расчётливого отчуждения и не впасть опять в смятение неразумных страстей. Мне-то казалось, что на этот раз хватит, что я привёл себя в хорошую форму. Так мог бы чувствовать себя азартный игрок перед предстоящим реваншем.

Но когда наш разговор наконец состоялся, то имел настолько неожиданный характер, что ни один из заранее заготовленных шаблонов не вписался в новые обстоятельства. Я готовился к дуэли, а Алла в очередной раз сломала мои построения, предложив почётный мир. Нет, на этот раз ей не удалось мною манипулировать с помощью жалости – всё-таки последние события сделали меня немного другим. Но остаться совсем безучастным я так и не смог. Алла позвонила мне в тот момент, когда я собирался на вечернюю смену, и поначалу я не узнал её голоса, а когда узнал, долго не мог понять, что произошло. Мне и до этого приходилось видеть, как она плачет, но никогда до сих пор она не рыдала так горько, так безудержно – можно сказать, по-детски. Раньше в её слезах отчётливо угадывались нотки злости, а теперь в тоне всхлипываний ощущались отголоски безутешного плача ребёнка – как если бы какая-нибудь маленькая девочка оплакивала свой лопнувший воздушный шарик. Что, если подумать, исчерпывающе отражало цель звонка – в ней тоже прослеживались инфантильные мотивы. Алла хотела утешения, ей нужно было, чтобы кто-то большой и сильный взял её на руки и уверил в том, что ничего страшного не случилось, что временные неудачи не стоят слёз и что всё самое лучшее в её жизни – ещё впереди.

– Он это всё-таки сделал, мерзавец! – прерывисто прорыдала Алла в трубку. – Свинья, подлец, он всё-таки это сделал.

– Кто? Что сделал? – спросил я, как будто ещё не знал ответов на свои вопросы.

– Он прислал кассету в комитет. Главное, Чернышёв сейчас в командировке… Если бы он был здесь, может быть, ещё удалось бы замять дело. А теперь – всё!

– Ну не переживай так, – мгновенно размякнув, я сделал неуклюжую попытку её утешить. – Может быть, ещё не всё потеряно. Когда он приезжает, твой Чернышёв?

– Да какая разница, когда он приезжает, если секретарша уже раз десять посмотрела запись, и не одна, а в компании всей конторы? – Алла ненадолго перешла с рыданий на короткие всхлипы. – Ну, всей не всей, но половины – точно. Если кто из сослуживцев и не видел самой записи, так, по крайней мере, что-то о ней слышал. Подозреваю, что они уже и копий понаделали.

– По-моему, ты преувеличиваешь. Зачем бы это им было нужно?

– Ничего я не преувеличиваю. Я ещё вчера заметила – что это они на меня все так уставились в столовой? Может, кисель на блузку пролила? Так вроде не пролила. А сегодня всё разъяснилось. Эта сука Кирилина, секретарша шефа, говорит мне так невинно, округлив глаза: «Алла Евгеньевна, тут вот на имя Дмитрия Васильевича бандеролька пришла, мне кажется, вам будет интересно посмотреть».

– То есть она-то уже посмотрела?

– Само собой разумеется, иначе откуда бы ей знать. Да и бандероль, которую она мне протянула, была распечатана. Впрочем, это в её обязанности входит, она всю корреспонденцию на имя босса вскрывает. Но смотреть-то её никто не заставлял! Ну, я схватила кассету, закрылась у себя в кабинете. Не знала, что делать. Сначала думала ехать домой – на работе видик только в кабинете у Чернышёва, все же теперь дисками пользуются. А я хотела удостовериться, что это та самая кассета. Выскочила в коридор, говорю Кирилиной: «Анечка, мне нужно срочно домой съездить.» А она мне – буднично так: «Да вы не переживайте, можете у шефа посмотреть. И вообще – поздно метаться. Марина Степановна и Юлия Петровна уже знают». Главное, притворяется, будто сама она тут совершенно ни при чём. «Вы, – говорит, – извините, что так вышло, Алла Евгеньевна, но Юлия Петровна в приёмной была, когда почту принесли. Вот она сразу же взяла и посмотрела эту кассету – а что я ей скажу? Она же заместитель!»

– Какой заместитель?

– Заместитель Чернышёва.

– Я думал, это ты – заместитель.

– Я тоже заместитель. У председателя комитета целых три заместителя, но один не в счёт – он ещё зелёный совсем. А Юля – как раз моя конкурентка по борьбе за кресло. То есть бывшая конкурентка, теперь-то меня там уже нет.

– Как это нет?

– Очень просто. Я заявление на увольнение подала.

– Зачем так резко? Может быть, стоило подождать?

– Да чего ждать-то? У них там всё расписано, как по нотам. Юля – на место Чернышёва, а Марина Степановна – на Юлино. Кирилиной, небось, тоже что-то обещано за солидарность, хотя она передо мной и разыгрывала сочувствие. Извините, говорит, меня, ради бога – я ж не знала, что там. Если б знала, то, конечно, не стала бы кассету отдавать. Наврала бы, говорит, что-нибудь. Только я ей ни на грош не верю!

– Почему?

– Почему-почему… Она же чернышёвская любовница.

– Ну и что?

– Ничего! – наконец рассердилась Алла в ответ на мою тупость. – Не любит она меня, вот что! Но всё же решила лояльность проявить. Наверное, просто так, на всякий случай, – мало ли как жизнь повернётся? Вы бы, мол, сходили, поговорили с Юлией Петровной, может, ещё всё уладить можно.

– Вот и я говорю – может быть, ещё можно.

– Да куда там! Впрочем, смотря что иметь в виду. Но делать нечего. Поплелась я к Юлии.

– И что?

– А ничего. Я пришла, она мне сразу – без обиняков, хотя и без оскорбительных намёков. Решили, говорит, со мной посоветоваться, Алла Евгеньевна? Ну, дескать, и правильно. Я вам не враг. Скандал никому не нужен – если вовремя заявление об уходе подать, так никто ничего и не узнает.

– А ты что?

– А мне-то, спрашиваю, какая радость от увольнения? И какие гарантии, что не узнает? Ну, она помялась немного, потому что сказать нечего, потом всё же говорит: «А какие вам ещё гарантии? Комитету такое пятно на репутации не нужно, вам тоже. Пишите, говорит, заявление на отпуск с последующим увольнением и езжайте куда-нибудь, отдохните. А месяца через три – милости прошу опять к нам на работу». Я, говорит, вас приму. Намекнула, значит, что к тому времени она уже место председателя займёт и меня вознаградит за то, что я ей косвенно в продвижении помогу. Потому что, пока я в отпуске, на моё место никого принять нельзя. Отпуска у нас длинные, почти два месяца. Значит, и кандидат на должность председателя остаётся только один. А за это время Чернышёва точно в министерство переведут. Вот и вся комбинация.

– Ты согласилась?

– А что мне было делать? – Алла опять часто задышала в трубку, предвещая новый поток рыданий.

– Ну не переживай, Аллочка! Никакая комбинация не стоит твоих слёз. Хочешь, я к тебе сейчас приеду?

– Тебе же сегодня в вечернюю смену идти. Или я перепутала?

– Да нет, не перепутала. Но я могу позвонить, подмениться. Ты только не убивайся так, я мигом приеду. Договорюсь на работе – и сразу к тебе.

– Нет, не нужно сегодня, – медленно и нерешительно произнесла Алла. Я, в общем-то, в порядке, ты не думай. Это утром мне хотелось на себя руки наложить, а теперь – нормально. Я перед тем, как тебе позвонить, часа три проревела, так что уже всё. Было время поразмышлять. Конец! Отболело. Нет – до сих пор, конечно, обидно. Но никаких глупостей я не наделаю, ты не переживай. Я и так в последнее время слишком много глупостей и подлостей наделала. Ты прости меня – я и тебя втянула в свои разборки, хоть ты и сопротивлялся. А ведь оказалось, что ты во всём был прав – жаль, что я это слишком поздно поняла.

– Может быть, я всё-таки подменюсь?

– Да нет, – на этот раз её слова звучали уже твёрже. – Нет. Не нужно. Я вспомнила, у меня тут ещё одно маленькое дельце осталось на вечер. Лучше вот что. У тебя же в четверг свободный день? Давай я к тебе завтра вечером приду? А послезавтра мы вместе куда-нибудь поедем, как только проснёмся. А? Куда-то подальше. Хочешь, к маме твоей съездим? Помнишь, ты хотел меня с собой взять, а я сказала, что как-нибудь в другой раз. Вот и поедем. Договорились?

– Договорились. Но ты звони, если что, хорошо?

– Хорошо. Ну что, до завтра?

– До завтра.

Если бы я мог предположить, как скоро и при каких обстоятельствах мне предстояло увидеть Аллу, я бы, конечно, настоял на немедленной встрече. В модных романах судьбоносные моменты обычно знаменуются запоздалым сожалением героя – дескать, он заранее ощутил смутное беспокойство, но опрометчиво проигнорировал шёпот внутреннего голоса. Могу свидетельствовать, что подобные литературные ходы – не что иное, как художественная выдумка, и никакого смутного беспокойства я не испытал. Ничто не предвещало того ужаса первого узнавания, когда до меня наконец дошло, что неподвижная истерзанная плоть, находящаяся на каталке прямо перед моими глазами, есть не что иное, как тело Аллы. Я понял это не сразу, потому что страшное, заплывшее лицо было настолько обезображено ударами, что выглядело незнакомым.

 

XXXXVIII

Некогда я жил неподалёку от широкой улицы, увековечивающей имя одного из местных уроженцев – героя гражданской войны. По скупому свидетельству краеведческого музея, он встретил октябрьскую революцию членом партии социалистов-революционеров, но вовремя перешёл под знамя большевиков. Пролетарий без образования, он, тем не менее, проявил себя талантливым военачальником и закончил войну прославленным орденоносцем. Казалось бы, трудно представить себе более подходящую титулованную кандидатуру для использования в качестве подручного исторического материала в целях «патриотического воспитания молодёжи» в семидесятые-восьмидесятые годы. Время тогда стояло самое что ни на есть пафосное, однако, несмотря на склонность властей «застойного периода» к показухе, фанфарам, парадам и эксплуатации эпических тем, я ни разу не слышал, чтобы имя пролетарского стратега хотя бы раз прозвучало с трибуны, чтобы им был назван студенческий стройотряд или пионерская дружина. Не то чтобы меня мучило по этому поводу вечное любопытство, а всё же была здесь какая-то свербящая нестыковка. И вдруг, нежданно-негаданно, я получил ответы на все вопросы, причём в своём же собственном доме. Во время праздничного первомайского застолья я завёл разговор о странностях умолчания, и тут выяснилось, что мой родитель ходил в ту же школу, что и сын пролетарского полководца, только, будучи моложе, окончил её на три года позже. Тем не менее, их учили одни и те же преподаватели, у них были общие знакомые. Разгадка опальной фамилии оказалась несложной, и скрывалась она вовсе не в извивах личной судьбы героя революции и боёв с басмачами – к нему-то у властей не было никаких претензий. А вот с сыном всё обстояло гораздо хуже.

Маленький Миша остался без отца, когда ему было всего лишь шесть лет. Он ничем не выделялся среди других учеников в младших классах школы, да и когда подрос, запомнился учителям и однокашникам не академическими способностями – здесь он сохранил своё положение ничем не примечательного середнячка – а тем, что, повзрослев, превратился в статного красавца, на которого заглядывались многие старшеклассницы. Ничего удивительного, что и избранницей Михаила стала Аня Р. – бесспорно, самая красивая девушка их выпуска. Трудно сказать, как сложилась бы их жизнь в мирное время, но вскоре началась война, и Миша, как и многие его сверстники, едва успев окончить школу, ушёл на передовую. В сорок первом году не многие считали, что война затянется надолго, и прощался Михаил со своей невестой, как они тогда полагали, всего на несколько месяцев. Вернулся же он только в конце сорок пятого, да не один, а с молодой женой – невзрачной, но работящей, – и кучей домашнего скарба. По приезде Михаил даже не посчитал нужным увидеться с Аней, которая верно ждала его возвращения с фронта – увидеться хотя бы для того, чтобы объясниться и повиниться. Зато некоторым из своих школьных друзей, также, как и он, уцелевших в огне сражений, Миша рассказал, что конец войны застал его в Литве. Там он познакомился со своей Эгле, там они поженились, а вскоре после этого решили перебраться на тёплый изобильный юг. Так началась семейная жизнь Михаила в родном городе, но недолго она была безмятежной – дай была ли?

Ни Аня, ни Михаил не искали встречи друг с другом: он – ощущая свою вину перед ней, она – чувствуя себя обманутой. Но, живя в одном районе, не нужно устраивать встречу нарочно, она и так произойдёт рано или поздно – она и произошла. А когда это случилось, то ни чувство обиды, ни чувство вины, ни семейные узы, ни боязнь пересудов не остановили неизбежного – вихрь любви разметал и унёс всякую осторожность и даже чувство самосохранения. Девичье сердце отходчиво, говорит одна древняя народная мудрость, другая же утверждает, что старая влюблённость не ржавеет. Так или нет, но, скорее всего, призрак всепоглощающей страсти, поманив любовников неземным блаженством, отнял у них остатки осмотрительности. Между тем призрак ещё одной особы женского пола – старухи с косой – уже стоял на пороге дома Михаила.

Прошло совсем немного времени, и Эгле, несмотря на то, что плохо говорила по-русски, не только узнала о плохо скрываемых изменах мужа, но и навела справки об Ане – пока только заочные. В свете дальнейших событий не вполне понятно, для чего ей это было нужно – впрочем, не исключено, что Эгле хотела уяснить для себя, насколько опасен противник и есть ли у неё хоть какая-то надежда на победу в открытом противостоянии. Наконец наступил день, когда она, проследив за мужем, когда тот шёл на свидание с Аней, и, увидев противницу, оставила дальнейшие колебания – именно в тот момент Эгле, по всей вероятности, трезво оценила свои шансы. Да и в самом деле! Что она, белесая моль с коренастой фигурой и крепкими красноватыми руками, столь востребованными в хуторском хозяйстве, могла противопоставить стройной длинноногой шатенке, обладающей не только природной грацией, но и уверенными манерами щеголихи-горожанки? Эгле была не настолько слепа или наивна, чтобы не попять – при всей своей домовитости, трудолюбии и любви к мужу, она не в силах его удержать. Дальнейшие события развивались стремительно. Утром Эгле уже показывала молодому капитану НКВД снимки мужа, сделанные на привале, где на фоне дымящей полевой кухни немецкого образца фотографу позировала группа военных, в центре которой красовался Михаил в форме офицера «Litauische Sonderverbände» – «Литовского специального соединения», созданного и вооружённого немцами для борьбы с советскими партизанами и формированиями польской Армии Крайовой на территории Литвы и Белоруссии. Снимки были якобы обнаружены Эгле лишь накануне вечером, и она, повинуясь гражданскому долгу, не посчитала возможным утаивать их от властей. В тот же день мужа бдительной гражданки задержали, а ещё через две недели из Литвы было получено подтверждение подлинности фотографий. Сам арестант, подвергнутый профессиональным допросам, к тому времени строчил длинное признание, начиная ещё с момента дезертирства из Красной Армии в сорок первом году. Да он и не запирался долго, «поплыл», как только следователь показал ему снимок. Только громко выругался в адрес отсутствующей жены, ещё не понимая, чьими заботами оказался в камере: «Она же меня уверяла, что всё уничтожила! Пожалела сжечь, дура!» Вообще-то, для Эгле подобная тактика была чревата серьёзными последствиями – разве не в доме её отца прятался Михаил после прихода советских войск? Разве не внушали подозрения бородачи с автоматами за спиной, которые приходили из леса к ним на хутор, причём Михаил вёл себя с ними как равный, а то и как начальник? Эгле и в самом деле трижды вызывал следователь «для проведения беседы». Но пронесло. Напоследок не слишком искушённый в литовских делах капитан НКВД с раскосыми глазами даже крепко пожал её руку, добавив, что выражает ей благодарность от лица органов безопасности – хорошо было бы, коль все граждане проявляли бы такую же классовую сознательность и советский патриотизм. Что ответила ему на это Эгле и потупила ли она глаза с подобающей скромностью или же двустволкой разрядила в капитана свой ненавидящий взгляд, мы не знаем. Соседи рассказывали, что она тихо исчезла из города, даже не дождавшись официального окончания следствия, – скорее всего, убыла к себе на родину. Не исключено, что и до неё дотянулась длинная рука чекистов – пусть не сразу, но жёстко и неумолимо, через годы и расстояния. Впрочем, об этом ничего не было достоверно известно. Михаила же военный трибунал осудил за измену Родине по статье 58-1, формально определив меру наказания в пятнадцать лет исправительно-трудовых лагерей, хотя, судя по тому, что с тех пор никто не получал от него никаких вестей, можно с достаточным основанием предположить, что он, подобно многим другим осуждённым, виновным и безвинным, нашёл в свою смерть в подвале областного управления НКВД – в те времена подобные случаи были нередки. Что касается улицы, то вроде бы по горячим следам предложение о её новом наименовании стояло на повестке дня в горкоме партии, но потом ситуация как-то зависла, решение был временно отложено, а вслед за тем пришли другие времена, и проблему подмоченной репутации полководца тихо спустили на тормозах – вот только его имя исчезло из официозного оборота, уступив место именам героев помельче, но поблагонадёжней, без всяких нежелательных ассоциаций. Впрочем, добавил отец, мало кто всерьёз задаётся вопросами о названиях улиц, тем более что каждые два-три десятилетия, вместе со сменой политического курса, идёт новая волна переименований. Раньше это происходило пореже, но наверняка даже в старых кварталах не осталось ни одного оригинального названия – за более чем тысячелетнюю историю города здесь многажды сменились и этносы, и топонимия.

Тот застольный разговор с отцом запомнился мне ещё по одной причине. На маёвке, в числе других гостей, было несколько моих друзей, включая, между прочим, одну пару, которая к тому времени прошла через ряд острых кризисов, едва не закончившихся разводом – назовём этих людей Павлом и Ирой. Рассказ отца вызвал в нашей компании оживлённую дискуссию, предметом которой была не столько конкретная ситуация, сколько своеобразие человеческих нравов, – и один из присутствующих выразил удивление чересчур выраженной кровожадностью Эгле – ведь невозможно было предположить на полном серьёзе, чтобы она не знала, какие последствия будет иметь её поступок и насколько опасную ситуацию она создаёт не только для Михаила, но и для себя самой. Павел же, усмехнувшись, возразил на это, что, в общем-то, в том, как повела себя Эгле, не содержится ничего неожиданного, и в доказательство своей правоты привёл слова Ефрасии из «Шагреневой кожи» Бальзака – о том, что для женщины гораздо лучше знать, что любовник лежит в могиле на Кламарском кладбище, чем в постели соперницы. От Иры тут же последовало резкое возражение:

– Не нужно передёргивать. Он был предателем!

Вплоть до этого момента разговор шёл без тени ожесточения, однако тон Ириной реплики был похож на удар бича и адресовался, без сомнения, именно Павлу – суть была в том, что Ира приняла вызов и сделала ответный выпад в семейной дуэли.

– Да, он предатель, – тут же согласился Павел. – Предатель. Более того. На его совести, вероятнее всего, несколько смертей партизан и солдат, фигурально выражаясь, наших отцов и дедов. Значит, и наказание он получил вполне заслуженное. Но я не о том. Он был предателем и тогда, когда прятался на хуторе. И даже ещё раньше, когда носил форму «зондервербанде». Но тогда он эту Эгле почему-то вполне устраивал.

– Он был предателем! – упрямо повторила Ира. На этот раз бич в её голосе уступил место металлу.

– Ну был, был, – вздохнув, сдался Павел, но всё-таки добавил, буркнув себе под нос. – Был. Однако ж не о том, друзья, мы тужим.

Тут на стол были поставлены горячие ватрушки, и беседа переместилась в более безопасную область рецептов дрожжевого теста. Но кулинарные секреты, в отличие от предыдущей темы, мне не запомнились.

 

XXXXIX

Алла находилась в отделении травматологии уже около двух часов, когда я узнал о случившемся. Я только что закончил ассистировать на срочной операции, и поэтому отреагировал на первые слова Большакова, который чуть ли не силком вытащил меня в коридор прямо из оперблока, довольно раздражённо.

– Ну что ещё? – спросил я нетерпеливо.

– Слушай, тут такое дело… – Вадик остановился, в нерешительности сглотнул слюну и сделал долгую паузу, хотя за несколько секунд до этого показывал мне знаками из-за двери, что ему очень срочно нужно со мной поговорить.

– Давай, выкладывай уже, у меня ещё куча дел.

– Понимаешь… – Вадик снова запнулся, прежде чем продолжить. – Понимаешь, Алла здесь.

– Ну и что? – рассердился я – Нельзя пять минут подождать? Что мне теперь, всё бросить, если она пришла? Зачем я ей вообще понадобился в такое время?

– Ты не понял, – помотал головой Большаков. – Она не пришла, её привезли. Она без сознания была.

– Что? Почему без сознания? Где она? Что случилось?

Пока мы бежали в другое крыло здания, Вадик рассказал мне, что Аллу подобрали на территории сквера Воинской Славы, почти возле входа, но чуть в стороне, и поэтому пока было неясно, сколько она там пролежала – ведь прохожие редко забредают в боковые тупиковые аллеи, не считая отдельных парочек, нарочно ищущих более уединённые места для свиданий. В скорую помощь сигнал поступил из близлежащего телефона-автомата. Звонивший не захотел назваться, так что и с этой стороны сведения не изобиловали подробностями, а больше спрашивать было некого, – Алла лежала в отключке, когда её доставили в больницу. Но и так было понятно, что она была избита, а как подтвердилось позже, ещё и изнасилована. Сразу же сообщили в ментуру, как положено при поступлении пациентов с подозрительными телесными повреждениями. Милиция приехала, когда врачебный осмотр уже закончился. Как раз к тому времени и пострадавшая пришла в себя, но Татьяна Андреевна – дежурный врач – всё равно не позволила следователю вести допрос, потому что у Аллы началась натуральная истерика. Менты там всё-таки что-то успели написать в своём протоколе, но не до конца, обещали, что придут завтра.

– А ты откуда узнал? Тебя же там не было?

– Мне медсестра сказала, Наташа Свиридова. Она слышала краем уха, как менты с Аллой разговаривали, вот ей и показалось, что имя прозвучало какое-то такое, будто смутно знакомое. А уж после присмотрелась получше – вроде это та самая девушка, которую ты на пикник приводил. Бросилась первым делом ко мне, чтобы тебя зря не пугать, потащила сюда. Ну и вот. Потом я за тобой пошёл.

– Ладно, чего мы остановились-то? Идём уже!

– Так вот же она, – сказал Вадик, указывая на каталку в перевязочной. – Пока тут. Это ненадолго, Наташа сказала, что попытается нормальную палату найти. Свободных-то мест нет, как всегда.

Я только теперь узнал свою подругу в неподвижно лежащем теле, укрытом до подбородка больничной простынёй.

– Вот беда-то! – услышал я голос за спиной. Это вернулась Наташа Свиридова. – Но она, если честно, ещё легко отделалась. Вы не убивайтесь сильно, Александр Викторович, состояние тяжёлое, но стабильное.

– Что с ней? Кто её осматривал?

– Татьяна Андреевна и осматривала. Не волнуйтесь, Александр Викторович. Всё, что можно было сделать, мы уже сделали, Татьяна Андреевна никогда не халтурит, не то что некоторые. Хотя травм много. Сделали рентген черепа – там даже трещина глазницы, представляете? И перед снимком повозиться пришлось. Кровотечение из десны было сильное, так разбито всё. Я-то её сначала вообще не узнала: лицо отёчное, всё в ссадинах, синее. Губы разбиты. Левый клык сколот. Ещё и лучевая кость на левом предплечье со смещением сломана, даже на глаз видно, потому что рука деформирована. Все бёдра в синяках, похоже, хватали сильно. Кожа на коленях содрана, на спине осаднение, гематомы на щиколотках – это он, видно, её за ноги оттаскивал подальше от дорожки. Ну, вы же понимаете, гинеколога срочно вызвать пришлось: подозрение на изнасилование. Да там и подозревать нечего. Ребята из бригады сразу сказали, что изнасилование – на ней же под юбкой не было ничего, а трусы и колготки рядом с тропинкой валялись… Плюс вся промежность в мелкоточечных кровоизлияниях, ужас просто. Гинеколог мазки на флору взял. И содержимое влагалища для экспертизы. Что вы так побледнели, Александр Викторович? Не переживайте. Авось обойдётся без ВИЧа и беременности, а всё остальное лечится.

– Наташа, ты место нашла? – вступил довольно резко Вадик.

– Конечно. Сейчас произведу небольшую рокировку, освобожу койку в четвёртой палате – там комнатка маленькая, на двоих всего, и светлая. Для Александра Викторовича я всегда расстараюсь! – несколько более игриво, чем было бы уместно в этой ситуации, заверила Наташа, и, обращаясь уже ко мне, добавила – ей там хорошо будет. И соседка, кстати, тихая, а то сами знаете, как у нас бывает. Если которые больные тяжёлые, то кричат, стонут. Некоторые попадаются такие несдержанные – совсем с соседями не считаются. Ну сейчас-то вашей Алле всё равно, где лежать, – мы ей внутривенно четыре кубика феназепама вкатили.

– Зачем сразу четыре?

– Потому что в истерике билась – так что сами понимаете. У неё сотрясение, да ещё и перелом со смещением. Вот доктор и приняла решение побыстрее её загрузить. Представляете, она об изнасиловании узнала, только когда у нас очнулась. От следака. Так рыдала тут! Менты сначала не хотели уходить, им же главное, чтоб раскрытие было, вот и хотели показания снять – ну, чтоб, если что, мужика этого задержать по горячим следам. Но она ничего существенного не сказала. Только плакала и кричала, что ничего не помнит. Вот Татьяна Андреевна следака и выгнала взашей, не разрешила допрашивать. Сказала, пусть завтра приходит. А мне велела вашей Алле укол сделать.

Немного помолчав, Наташа добавила:

– Только это всё неправда. Знает она этого гада.

– С чего ты взяла? – возразил я.

– Так… Вы не смотрите, что я простая медсестра, а не психиатр с дипломом. Я людей хорошо чувствую. Вот вы, например, сейчас, больше из-за изнасилования переживаете, чем из-за поломанной руки. Ну, это понятно – что с мужика возьмёшь?

– Наташенька! – рассвирепел Вадик. – Тебе не говорили, что подслушивать чужие мысли нехорошо?

– Говорили. Всю жизнь страдаю из-за того, что правду в лицо высказываю. Только я это не ради удовольствия – чтобы проницательность свою показать. Я думаю, Александр Викторович хотел бы быть в курсе. Правда, Александр Викторович? Ведь важная же деталь, правильно? Кстати, и менты между собой как-то хитро переглянулись, значит, тоже догадываются, что им туфту прогнали. А вот почему она его выдать не захотела, это уже интересно. Ладно, я побежала, мне пора процедуры делать. Я к вам ещё зайду, как посвободнее будет, расскажу, как мы тут.

Время моего дежурства шло к концу, но я всё равно не собирался уходить прежде, чем мне удастся поговорить с Аллой, успокоить её и удостовериться, что всё в порядке и под контролем – по крайней мере, настолько, насколько это было возможно, учитывая обстоятельства. Я собирался прикорнуть где-нибудь на кушетке в ожидании, пока Алла проснётся, но тут снова примчался Вадик – сказать, что срочно нужна подмена для одной из наших коллег, и что, если я остаюсь, то можно заодно махнуться сменами, раз уж идёт такой фарт – всё лучше, чем сидеть без дела. Так я и поступил. Прямо перед пересменкой мне удалось ещё раз заскочить к Алле, теперь уже в палату. Она по-прежнему спала. А потом пошёл настолько плотный поток работы – только успевай поворачиваться, – что я вырвался лишь в девятом часу утра, когда, как мне сказали в ординаторской, у Аллы находился следователь. На этот раз служитель закона прибыл один, да и задержался в палате не надолго. Как видно, ему не много нового удалось присовокупить к полученным накануне данным. По звукам разговора, доносившимся из-за неплотно прикрытой двери, можно было догадаться, что идёт массированная психическая атака на потерпевшую, и это едва не спровоцировало моё вмешательство. Но я вовремя удержался, сопоставив доводы «за» и «против» и ясно осознав, что такого рода действия могут как минимум втянуть меня в круг подозреваемых, причём с совершенно непредсказуемыми последствиями. Тем более что, по всей видимости, попытки пинкертона убедить мою подругу так и пропали зря – вскоре он появился в коридоре с очень недовольным лицом и, что-то бормоча себе под нос, резво затрусил к выходу. Я, на всякий случай, намотал на ус и эту деталь, но вошёл в палату с твёрдым намерением сохранять хладнокровие и, прежде чем делать скоропалительные заключения, самому разобраться в происходящем. На обезображенном побоями лице моей подруги эмоции читались плохо, но её глаза изъяснялись более понятным языком. Когда она негромко вскрикнула, увидев меня в дверном проёме, то в них, вместо радости узнавания, плескались всполохи тревоги.

– Ты чего? – спросил я мягко. – Не бойся, всё уже кончилось. Подлечим тебя здесь немножко для начала, а через пару дней поедем домой.

Я пододвинул стул поближе к кровати и сел так, чтобы Алле не нужно было выворачивать шею, чтобы смотреть мне в лицо. Она по-прежнему молчала, только чуть шевельнула в моём направлении уцелевшей рукой и я, осторожно взяв её кисть в свои ладони, поцеловал кончики пальцев.

– Очень больно?

– Нет, – наконец ответила она, – почти не больно.

– Голова не кружится?

Покосившись на ширму, разделяющую койки, Алла спросила неразборчивым отрывистым шёпотом:

– Не кружится. Постой! Ты всё знаешь? Тебе рассказали?

– Про то, что произошло? Вроде бы да.

– Я не виновата. Я правда не виновата.

– Тебя никто и не винит.

Какое-то время стояла тишина, потом невидимая соседка Аллы, шаркая по полу шлёпанцами, вышла из комнаты, видимо, уразумев, что нам нужно поговорить наедине. Впрочем, не исключено, что она отправилась куда-то по собственной необходимости.

Только теперь моя подруга перестала сдерживаться и дала волю слезам, но не так бурно, как давеча рассказывала Наташа. Алла плакала с почти неподвижным лицом и совсем негромко, перемежая всхлипы с невнятными причитаниями, при этом чувствовалось, что даже слабые содрогания причиняют ей боль. Я решил, что мне следует прекратить или, по крайней мере, отложить своё дознание. Но через несколько минут плач начал утихать, и до той поры бессвязные звуки начали приобретать какой-то смысл. Как я понял, Алла просила у меня прощения.

– Ты что, глупая? – сказал я не без труда из-за непонятно откуда взявшегося комка в горле. – Разве я могу тебя в чём-то упрекнуть?

– Ты в самом деле не сердишься?

– Нет.

– И не ненавидишь меня?

– Нет.

И тут она выдала себя:

– Я правда не знала, что из этого выйдет.

– Погоди-ка! – насторожился я, поскольку получалось, что Наташины подозрения не лишены оснований. – Что ты имеешь в виду? Так значит, это было не случайное нападение? Это был кто-то, кого ты знаешь?

– С чего ты взял? – слишком поспешно ответила Алла, и теперь мне стало совершенно ясно, что она лжёт.

– И кто же он?

Она молчала.

– Имей в виду! Если даже менты дело закроют, я эту сволочь сам найду. Зачем ты его покрываешь?

– Я… Я боюсь.

– Чего?

– Он меня убьёт. Он и тебя убьёт, если ты попытаешься вмешаться.

– И кто же он?

– Алик.

– Шакиров?

– Да, – чуть слышно прошептала она.

Я выпустил ладонь Аллы из рук и сжал кулаки.

– Послушай! Ты всё расскажешь следователю. А если ты не расскажешь, то я найду другой способ сообщить ему об этой твари. Я тебе обещаю.

– Но ты же ничего не знаешь!

– Так расскажи мне, чтобы я знал.

Алла надолго замолчала, но, поняв, что я не отступлю, начала свой рассказ.

– Ты помнишь те деньги, что Роман через тебя передал?

– Помню.

– А вскоре после этого я Алекпера встретила. Ну и подумала, что, если такой бандит на Генку наедет, тот точно никуда не денется. В общем, я решила, что предложу пятьсот долларов в обмен на услугу. Позвонила Шакирову, попросила о встрече. Он согласился. Ну и всё.

– Это когда ты с ним в «Экспрессе» встречалась?

– Да.

– И что дальше?

– Ну а после того, как я с работы уволилась, я ему опять позвонила. Сказала, что всё отменяется, а он ответил, что план уже выполнен и даже перевыполнен. И что, вообще-то, такие заказы назад не берут, но он готов со мной обсудить отступные условия. Напрашивался ко мне домой для разговора, но я настояла, чтобы мы встретились на нейтральной полосе. Ну он и сказал, чтоб я приходила в сквер.

– И ты пошла?

– Что мне оставалось делать?

– А потом?

– Встретились. Он сказал, что раз мне теперь ничего не нужно, его устроит простой обмен: я тоже должна оказать ему небольшую услугу. Ну, ты понимаешь… А деньги-де можешь оставить себе. К тому времени я уже пожалела, что пришла и, наоборот, готова была ему заплатить, как договорились, даже сверху добавить, лишь бы отвязался. Только денег у меня с собой не было, я же надеялась, что как-нибудь так удастся замять это дело, бесплатно. Попыталась уйти, но он меня схватил за руку и не отпускал, при этом всё время из крайности в крайность бросался: то начинал угрожать, а то уговаривал почти ласково. Но я сказала, нет, даже и не мечтай, а бабки можешь хоть завтра получить. Тогда он снова пристал, почему, мол, ты не хочешь уступить, я не понимаю. В конце концов, какая разница? Между нами всё уже было. Ну будет ещё раз. Потому, говорю. Раньше я была свободна. Он удивился, разве я сейчас замужем? Нет, говорю, не замужем, но это ничего не меняет. Я, говорю, даже больше, чем замужем, у меня любимый мужчина есть. Тут ему, видно, надоело на себя благородство напускать, он мне руку завернул за спину и потащил куда-то в заросли. Честно говоря, до этого самого момента я не особенно боялась. Я, конечно, знала, какого сорта этот человек, но всё же у него принципы какие-то были. Я до последнего не верила, что он способен над женщиной надругаться. А в эту минуту поняла – всё! Тогда я туфлю с ноги сняла и каблуком ему прямо в лицо ударила. Он руки разжал от неожиданности, а я побежала. И почти оторвалась, но уже возле выхода он меня нагнал и ножку подставил, вот я и звезданулась головой. А больше ничего не помню, потом-то я уже здесь очнулась.

– И что? Это всё?

– Да, всё.

– Выходит, этот зверь тебя избивал и насиловал, пока ты без сознания была. Вот подонок!

– Теперь ты понимаешь, почему я так боюсь?

– Понимаю.

Но на самом деле, я не понимал. Здесь явно было что-то ещё. Да, Алла действительно боялась, и я видел, что она боится, но причина этого крылась в чём-то другом. Тогда я решил пойти ва-банк.

– Понимаю. Но это не повод, чтобы молчать. Ты как знаешь, а я сейчас же иду в милицию.

– Подожди! – взмолилась Алла. – Я тебе ещё не всё сказала…

Сам не знаю, для чего я снова поехал в посёлок кирпичного завода. На этот раз можно с уверенностью сказать – лучше бы я этого не делал. Потому что теперь мне никогда не забыть того, что я увидел. Жалкая халупа шантажиста всё так же выделялась нищенским убожеством даже среди не слишком роскошных соседних строений. И полуободранная калитка чернела старыми досками и голубела остатками сохранившейся кое-где краски на фоне низкой ржавой изгороди из разномастных штамповочных отходов в виде металлических полос с рядами одинаковых отверстий. Только на сей раз возле шемякинского дома царило мрачное оживление. Группы людей по четыре-пять человек выходили из калитки и рассаживались в стоящие по обочинам машины, хотя процессия ещё не тронулась. Гроб, по-видимому, уже поставили в кузов грузовичка с низкими бортами – из тех, что и по сей день, несмотря ни на какие запреты, продолжают играть роль катафалков в бедных предместьях и деревнях. Вдоль забора стояли опустевшие скамейки для участников похорон, покрытые рогожками. Только на двух крайних скамьях ещё сидели три древние старухи да квартет хорошо поднабравшихся мужчин – судя по возрасту и внешности, они вполне могли быть Генкиными друзьями. Больше мне тут нечего было делать: всё, что я мог увидеть, я уже увидел. Когда моя машина, постепенно набирая скорость, проезжала мимо грузовика, к его кабине откуда-то сбоку выбежала маленькая девочка с чёрной косынкой на голове. Потом мне казалось, что на её глазах блестели слёзы, хотя на самом деле разглядеть в движении мелкие черты детского лица не представлялось возможным. Эта девочка осталась сиротой не без помощи Аллы, а если копнуть поглубже, то и не без моего участия – и совершенно неважно, каким человеком был отец этого ребёнка – он хотя бы был. Он хотя бы был – просто был. А теперь исчез навсегда. И пусть моя личная ответственность за его смерть измерялась бесконечно малой величиной, я всё равно ощущал страшную тяжесть, и кому, как не мне, «безотцовщине», как называла меня мать Гали, было знать горечь подобной утраты? «Теперь ты понял, почему я ничего не могу рассказать следователю?» – спросила меня Алла. Теперь я понял.

Накануне моя подруга рассказала мне о том, как пыталась уговорить Шакирова оставить Генку в покое и как тот лишь недобро усмехнулся в ответ. «Ничего, – сказал Алекпер, – теперь до страшного суда его покой никто не потревожит». Как бы ни была Алла напугана этими словами, она всё же надеялась, что Шакиров шутит, но тот уверил её, что говорит правду. «Дёрганый какой-то фраер попался, – так объяснил он Алле обстоятельства происшествия, – сам на ножик налетел. Я не собирался его убивать, я его даже пальцем тронуть не успел, пригрозил только».

Потом Алла снова плакала и снова просила у меня прощения. За всё, что случилось с нами с тех пор, как всплыла эта злополучная кассета, за то, что из-за её авантюр мы оказались в таком дерьме, а больше всего – что меня здорово удивило – за то, что Алик воспользовался её телом, пока она лежала без сознания, то есть как раз за то, в чём не было её вины. Но она, видимо, считала, что вина была, и что, в любом случае, именно это для меня наиболее важно. Тогда она ещё не знала, что не только события последних суток, но и вообще всё, что было с ней связано, утратило для меня почти всякое значение. Единственное желание, которое у меня теперь ассоциировалось с Аллой, – держаться от неё подальше.

 

ХХХХХ

Очевидна абсурдность утверждений, будто смысл любви – в совокуплении ради размножения и даже просто в утолении мгновенной жажды обладания; если уж говорить об обладании, то тогда только об увековечении его – в свете метафизики пола это очевидно.

Так понятнее природа верности и ревности: ни животное чувство, ни продолжение рода, строго говоря, не требуют этих проявлений. Скорее наоборот, привязанность к одному партнёру ограничивает воспроизводительную функцию, и, напротив, беспорядочные связи биологически гораздо перспективнее. Но когда в отношениях с любимой женщиной уже достигнута определённая степень самоутверждения, причастности полноте бытия, преодолена экзистенциальная потерянность тварной жизни, эрос обнаруживает свою движущуюся, перемещающуюся природу. Любовь обращается в ненависть, рождается бессознательное стремление к разрушению, вплоть до убийства, до измены; это абсурд, конечный провал, ибо от любви-ненависти ни личность, ни род не приобретает ровным счётом ничего.

В любви существует жажда полного, физического и душевного обладания другим существом; этот поверхностный аспект любовного переживания объясняется только гордыней человеческого Я, его стремлением к могуществу. Да, мы называем этот аспект «поверхностным», ибо он сформирован социальными условиями и предрассудками, скрывающими глубинные и невысказанные слои человеческого существования. Это жажда обладания и господства, самоутверждение в собственных глазах, равно как и в глазах окружающих. Но это лишь невротическая компенсация, обратная сторона комплекса неполноценности, обездоленности человека, затерянного в смешениях бытия и небытия. А ведь эрос по своей метафизической природе и есть одно из естественных средств преодоления экзистенциальной потерянности. Роль, которую играет здесь «ценность» эротико-сексуального обладания, конечно, выходит за рамки простого самоутверждения – речь идёт о подлинном «бытии» в любви – и здесь спрятан ключ к пониманию феноменологии и ревности, и сексуального деспотизма. Мужчина, чьё сознание «здесь», не погружён в подлинную глубину; он «кормит» компенсаторные проявления своей самости, проявления низменные и примитивные. В его поведении господствует «гордыня самца», что само по себе просто смешно. Феномен ревности – скорее феномен не самой любви, но социальной «чести». Следует ещё раз подчеркнуть: жажда господства и сексуальный эгоизм – компенсация и «анестезия» тёмного по своей природе комплекса неполноценности, тогда как подлинно высокой целью эроса является как раз преодоление ограниченности и замкнутости в самом себе, преодоление эгоизма внешнего, эмпирического человека.

Юлиус Эвола, «Метафизика пола», 1958

 

XXXXXI

Сейчас, в то время, как я дописываю последние строчки этой истории, пристроившись, за неимением письменного, у своего кухонного стола, Алла сидит на лавочке во дворе, куда она не так давно спустилась «подышать воздухом». Вот уже восемнадцать дней, как она живёт со мной. Из больницы я привёз её прямо к себе, отчасти из-за сострадания, отчасти из-за того, что если бы я поступил иначе, меня не поняли бы мои коллеги, и Вадик Большаков – в первую очередь. Так что мне снова пришлось проявить конформизм и сервилизм вразрез с благородными принципами, которые когда-то проповедовал Лёня Соловьёв. Но зато я избежал лишних вопросов. Тем более что ни Вадик, ни прочие не подозревают о том, что всего лишь через неделю-другую – как только у моей бывшей подруги срастётся кость предплечья и она научится сама справляться с простыми бытовыми нуждами – мы поедем к ней домой, чтобы там попрощаться и расстаться уже навсегда. Алла и сама об этом пока что ничего не знает. Правда, она ощущает, что наши отношения изменились, но, скорее всего, приписывает моё охлаждение, которое полагает лишь временным, оскорблённому чувству ревности. На самом деле у меня для неё уже ничего не осталось – ни ревности, ни любви – ничего, кроме жалости. И даже жалость меня тяготит, я с нетерпением жду, когда в душе наступит звонкая тишина равнодушия к ней, а для этого, по меньшей мере, необходимо перестать видеться. В нашем совместном проживании больше всего неприятны те минуты, когда Алла ластится ко мне, хотя она тактично не переходит известных границ. Мы с ней уже давным-давно, ещё со времени первой поездки в посёлок кирпичного завода, не были близки – сначала из-за ссоры, а потом, как она считает, из-за случившегося с ней несчастья. Она терпеливо ждёт моей инициативы, и даже не исключено, что думает, будто я воздерживаюсь из гигиенических соображений. А я просто не испытываю к ней никакого влечения, потому что мне кажется, что от Аллы веет тленом смерти. Между прочим, за то время, что она живёт у меня, я дважды оставался на ночь у Ольги – просто потому, что мне не хотелось идти домой. Благо с такой работой не нужно мудрить с отговорками. Можно просто позвонить и сказать, что до утра меня ждать не стоит, и ни у кого не возникнет лишних вопросов. Причём если в первый раз Норка проявляла скромность, то во второй – решительно перешла ко мне на диван, принеся свою подушку, и мы провели вместе очень нескучную ночь. Конечно, это ничуть не напоминало Аллочкины фейерверки, но, в общем-то, всё было хорошо. Сексолог Васнецов мог бы сказать по этому поводу, что иногда после бланманже простой чёрный хлеб с селёдкой может показаться необыкновенно вкусным. Но главная суть перемены, по-моему, заключалась в том, что я смог избавиться от своего старого стереотипного табу – «с друзьями не спят». Ещё как спят! И получают от этого процесса большое удовольствие. На этот раз Лёня Соловьёв мог бы меня похвалить. Оторвавшись друг от друга, мы с Норкой лежали рядом и по-приятельски болтали ни о чём и обо всём. Сначала она ни с того ни с сего вспомнила о своём замужестве, в крушении которого мне действительно было суждено сыграть определённую роль, но, как выяснилось, совсем не в том виде, как я это себе представлял. Оказалось, что непосредственным поводом для начала бракоразводного процесса явился скандал, связанный с попытками Норкиного мужа следить за каждым её шагом. Оля в ту пору не раз жаловалась мне, что одним из проявлений деспотического надзора были регулярные взломы её электронной почты, и как-то раз я в шутку посоветовал ей написать самой себе поддельное любовное послание, но заключить письмо абзацем, адресованным мужу. Когда тот, в очередной раз взломав Олин ящик, дошёл до слов о том, что «если ты, урод, сейчас читаешь эти строки, значит ты опять залез в чужую переписку», его терпение лопнуло. На следующий день они подали заявление на расторжение брака. Эта история, хотя и рассказанная лёгким тоном, снова воскресила у меня чувство неловкости за вмешательство в чужую судьбу, и я даже попытался запоздало попросить у Норки прощения, что вызвало у неё весёлое изумление. «Дурачок! – сказала она. – Ты дал мне замечательный совет. Иначе я бы ещё не скоро избавилась от этого придурка». В свою очередь я рассказал Оле о том, что неделю тому назад в больнице появилась молоденькая симпатичная девчонка-интерн, совершенно в моём вкусе и при этом несколько похожая на саму Норку – высокая, с гибким длинным туловищем и очень длинным носом. Наша завотделением Домна Васильевна тут же прикрепила её ко мне для передачи мастерства, а Флюра намекнула, что Домна печётся не столько о мастерстве, сколько о том, что мне уже «пора создать нормальную семью, а не путаться с кем попало». Но и сама интернша, судя по всему, совсем не прочь подзанять опыта, причём не только в профессиональной сфере, потому что намедни прозрачно намекала мне в приватном разговоре, что в нашем городе у неё никого нет и ей ужасно скучно по вечерам. «Ага! – сказала Норка. – И по ночам». При этом она довольно чувствительно ущипнула меня за нежную часть тела, и в её шутливом тоне отчётливо послышался отдалённый грозовой раскат. «Боже… Неужели и тут ревность? Вот уж от кого не ожидал! – проваливаясь в сон, вяло подумал я. – Ну уж нет, ни за какие коврижки. Я выбрал свой пай этого явления на десять жизней вперёд». Больше я ничего не успел подумать, потому что уснул. Да и что об этом думать? Поживём – увидим.

18.04.200Х

Обладателем рукописи моего друга – будем звать его Александромпо имени главного героя авторского повествования, – я стал в результате маловероятного стечения случайных обстоятельств. Летом прошлого года мне пришлось впервые за несколько лет побывать на родине в связи со смертью единственной родственницы, моей тётки по отцу. Закончив на несколько дней раньше, чем предполагалось, все дела, связанные со скорбными обязанностями, и, имея на руках не подлежащий обмену или возврату билет на обратный полёт, я решился по пути в Москву сделать крюк на юг России с тем, чтобы навестить своего старого институтского товарища. Единственный риск заключался в отсутствии у меня точной информации о месте жительства Александра, поскольку связь между нами давным-давно оборвалась. В любом случае, мне было нечего делать в том медвежьем углу, где я проводил в последний путь свою родственницу, поэтому колебания длились недолго. К тому же я знал, что Саша и сам был родом из тех же краёв, и где-то неподалёку, в небольшом районном городке, жила его мать – поэтому-то он в своё время и добился перевода из Оренбурга в местную областную больницу. Отследить оттуда его дальнейшие карьерные перемещения не представлялось трудным в пределах небольшого города даже в том случае, если бы он несколько раз поменял работу. Как и оказалось впоследствии, расчёт был верен, более того – мой друг прослужил все эти годы на одном месте. Однако, как ни прискорбно, нашей встрече не суждено было состояться. За семь с половиной месяцев до моего приезда, возвращаясь домой после смены, Саша был сбит автомашиной. По странному капризу судьбы он, не приходя в сознание, скончался в той же больнице, где проходили его трудовые будни. Больше мне ничего существенного узнать не удалось. Я уже готовился к отъезду в Москву, когда в гостиничный номер позвонил портье и сообщил, что в приёмной обо мне спрашивает какая-то решительная особа. Из соображений этики я не стану упоминать её настоящего имени, как не стану раскрывать имён и других людей, послуживших прототипами действующих лиц романа и ставших мне впоследствии известными – тем более что при всей хроникальности повествования, мы всё-таки имеем дело с беллетристикой, а не с автобиографическими записками. Как бы то ни было, посетительница оказалась светловолосой миловидной женщиной, которая, представившись подругой Александра, выразила желание со мной поговорить. Как выяснилось позже, она случайно узнала о моём давешнем посещении больницы от одного из сослуживцев Саши и сразу же помчалась меня разыскивать. Суть её несколько странной, но настойчивой просьбы сводилась к следующему: я должен был принять участие в публикации книги, рукопись которой Саша закончил незадолго до гибели. Не могу сказать, что меня обрадовала навязываемая мне роль, к тому же я не вполне разделял приводимые моей собеседницей аргументы, главным из которых являлось то соображение, что мы с ней были для покойного наиболее близкими по мироощущению людьми и в некотором смысле должны считаться его духовными наследниками. По её словам, Саша очень уважительно относился ко мне, часто вспоминал и даже вступал со мной в воображаемые беседы, особенно когда оказывался на очередном жизненном перепутье: ему важно было посмотреть на ситуацию как бы под другим углом зрения, но глазами союзника, а не врага. В качестве же основного прагматического довода приводилось моё финансовое положение, поскольку посетительница, в которой читатели, вероятно, узнали Олю Норкину, к тому времени исчерпала свои попытки напечатать книгу за счёт какого-либо издательства. Подразумевалось, что в случае коммерческого успеха нашего предприятия я смогу возместить свои затраты, а оставшаяся прибыль предназначалась для матери Саши. Сама же Оля готова была предоставить свою посильную помощь совершенно бескорыстно. Уверения в том, что она заблуждается относительно моих возможностей и что я вряд ли смогу оправдать её надежды, не имели успеха, да и вообще она не производила впечатления человека, с которым можно было бы легко найти компромисс. В конце концов я, так и не дав никаких твёрдых обещаний, согласился взять рукопись с собой для ознакомления, с тем чтобы связаться с Олей в течение ближайшего месяца и объявить ей о своём решении. Отчасти мне просто хотелось закончить наш бесплодный спор, отчасти же я смирился со своей участью. Кроме того, мне пришло в голову, что я мог бы попросить совета у своего приятеля А. Г., бывшего журналиста и редактора научно-технического журнала. Сама рукопись в тот момент не вызвала у меня ни малейшего интереса. Думаю, это было связано с тем, что в наших отношениях с Сашей он всегда выступал в подчинённой роли, являясь чем-то вроде моего адепта, и я, честно говоря, сомневался в его способности к оригинальным суждениям. Моя неоправданная заносчивость, в которой, кроме всего прочего, присутствовал элемент недоверия к «мессии в своём отечестве», развеялась без следа, едва я начал читать Сашин роман во время обратной поездки. Я не критик, и мне трудно судить о специфике художественных достоинств книги, но то, что она была написана искренне и с хорошим пониманием человеческой психики, не вызывало сомнений. К себе домой я вернулся уже убеждённым поклонником Сашиного литературного дара. Видимо, на такой эффект и рассчитывала Оля, потому что нисколько не удивилась ни моему звонку, ни восторженному отзыву. В ходе наших последующих бесед, которые теперь стали более доверительными и дружелюбными, вскрылись некоторые существенные подробности, касающиеся реальных событий в жизни действующих лиц. В числе прочего выяснилась следующая деталь. Александр был сбит белым автомобилем, предположительно «Мерседесом», но свидетели не запомнили номера, а милиция вряд ли проявила особое рвение в розыске виновных. В результате расследование «зависло». Всё это могло бы навести пытливого человека на дальнейшие размышления, если 6 литературное произведение могло считаться основанием для подозрений, а не только плодом фантазий автора. Впрочем, настаивать на продолжении расследования или проводить независимое дознание всё равно было некому. Мать Саши настолько сильно сдала после его смерти, что даже не смогла приехать за его вещами, послав вместо себя некоего пожилого мужчину с удивительно молодыми зелёными глазами. Алла исчезла из города неизвестно куда; в последний раз её видели в аэропорту во время регистрации рейса, следующего в Пермь. Что касается Вадика, то он не так давно сделал предложение молодой интернше, и их свадьба уже не за горами. Словом, как и говорила Оля, не было никого, не считая нас с нею, кто мог или хотел бы взять на себя хлопоты хотя бы по изданию Сашиного романа.

Следующим шагом стало привлечение А. Г. к задаче публикации, но, не имея опыта, я изначально совершил много неверных шагов, а самой большой моей ошибкой стало то, что степень редактирования авторского материала никак не была оговорена. В результате мы получили новый вариант книги, настолько переработанный, что в нём трудно было узнать оригинальную рукопись, причём исчезло именно то, что мне нравилось и что раскрывало личность автора. Взамен же появилось множество эффектных сцен, мало совмещающихся с характерами персонажей, так что в целом роман стал больше похож на какой-то разнузданный детективный боевик, а не на меланхоличный, хотя и небеспристрастный, отчёт о личных переживаниях главного героя. Сначала я пытался убедить А. Г. в необходимости изъятия неправдоподобных эпизодов и возвращения авторских размышлений, но каждая глава превратилась в поле настолько интенсивных битв, что мне пришлось принять радикальное решение и отвергнуть новый вариант целиком, предложив А. Г. оплатить его труд дважды. Вторая версия литературной обработки, которая и представлена сейчас на суд широкого читателя, ограничилась небольшими стилистическими поправками, да удалением трёх-четырёх второстепенных эпизодов, хотя А. Г. до самой последней минуты пытался убедить меня, что некоторые главы романа неоправданно затянуты, что кое-где автор противоречит сам себе и что упущенная возможность «закольцевать» роман, введя в него смерть главного героя, изобличает во мне человека, начисто лишённого рыночного чутья. Не исключено, что А. Г. во многом прав, но следует учесть, что перед нами стояли разные цели. Об этом говорит и то обстоятельство, что Оля Норкина, с которой мы обсуждали внесённые в рукопись изменения, независимо от меня приходила примерно к тем же выводам, что и я. В конце концов, через публикацию книги мы всего лишь стремились отдать дружеский долг и дань уважения таланту дорогого нам человека – нередко занудливого педанта, не всегда логичного арбитра и порою чересчур поверхностного наблюдателя, но человека, обладавшего чуткой и страдающей душой.

Л. Соловьёв

 

Четыре правила арифметики

 

I

В Заречье я оказался в тот день совершенно случайно, возвращаясь на работу после встречи с клиентами. Помнится, у меня было прекрасное настроение. Уходящее солнце освещало кроны деревьев на крутом правобережье, наступал тёплый вечер, насыщенный ароматами начала осени. Пахло прелой травой, водорослями с речной отмели и чем-то ещё, неуловимым, но очень приятным – не исключено, что это был запах духов едущего рядом со мной молодого специалиста, которого в порядке наставничества и по поручению шефа я брал с собой на совещание. А может, и не духов. Может быть, это был запах озона, сопровождающий, как известно, электростатические разряды. За несколько недель пребывания в отделе молодой специалист, которого звали Аэлитой Шабалиной, успел проявить себя как существо несколько вздорное, но забавное и симпатичное – под стать необычному имени. А проявляемая Аэлитой склонность цепляться ко мне и по малейшему поводу вступать в пререкания и отвлечённые философские споры смутно свидетельствовала о существовании некоего внеслужебного интереса – тщательно скрываемого, но от того ещё более отрадного. В связи с этим на заднем сиденье, где мы продолжали начатый ещё с утра разговор о погрешностях измерений, ощущалась высоковольтная атмосфера смеси афинского ликея и лёгкого служебного флирта, тем более что мы уже перешли от частного понятия измерений к более общим жизненным установкам погрешностей и прегрешений, вольных и невольных. Как говорится, ничто не предвещало. Но водитель Николай Филиппович Пилипенко, вместе с машиной приданный отделу для поездок по заводам заказчиков, неожиданно решил сократить путь через бездорожье и, тщательно выбирая наиболее ровные места, ухитрился засесть по самое брюхо на песчаном участке пустырей. Вначале, когда ситуация ещё не была критической, Николай Филиппович проигнорировал моё предложение стравить воздух из шин, чтобы на более широкой опорной площади осторожно выползти на более твёрдую почву, а уж там заново подкачать колёса, чтобы ехать дальше. Пренебрежительно махнув рукой, он, нещадно газуя, продолжал раскачивать машину до тех пор, пока не осталось ни малейшей надежды вытащить её без помощи тягача. Затем изо всех сил ударил обеими ладонями по рулю и начал ставить нам задачи. Мне – пойти «на трассу», чтобы остановить какой-нибудь трактор или грузовик и, посулив бутылку, мобилизовать на спасение увязшей в зыбучих песках колымаги. А Аэлите – срочно искать телефон-автомат, звонить секретарше кадровика Федяшкина и просить передать ему, что мы застряли на грунтовом участке дороги и что он не сможет отвезти Федяшкина на вокзал, как было ранее договорено. Особый упор был сделан на то, что нужно говорить непременно с секретаршей, а не с самим кадровиком – дескать, не стоит беспокоить такого занятого человека по пустякам. Даже Аэлите было понятно, что все эти нарочитые заочные расшаркивания и ссылки на занятость шиты белыми нитками – вероятнее всего, кадровик, как то обычно происходило в конце рабочего дня, гонял чаи в бухгалтерии. Просто Николаю Филипповичу не хотелось вдаваться в детали. В отличие от секретарши, Федяшкин наверняка стал бы задавать ненужные вопросы о нашем плачевном положении. Чтобы внести ясность, следует сказать несколько слов о Николае Филипповиче, потому что полученные нами руководящие указания попали, как говорится, на старые дрожжи. Если вы можете представить себе немолодого и неопрятного мужчину с навсегда застывшей на лице недовольной миной, то такой образ достаточно точно отразит сущность, а детали уже не имеют значения. По свидетельству старожилов нашей конторы, брюзгливое выражение установилось в тот год, когда тресту выделили «Волгу» представительского класса, а ранее возивший директора Николай Филиппович вместе с утратившей лоск прежней машиной был приставлен к конструкторскому отделу. Ситуация усугублялась не только тем, что Николай Филиппович до последнего дня хвастал на каждом углу, что скоро пересядет на «Волгу», но ещё и тем, что новым личным шофёром стал молодой, только что из армии, безусый паренёк, между прочим, однофамилец главного инженера. На это особенно напирал безутешный Пилипенко – дескать, просто так, за красивые глаза, никто, кроме потенциального самоубийцы, не станет доверять руль неопытному сопляку. Впрочем, злые языки утверждали, что причиной удаления Николая Филипповича была его же собственная болтливость, а вовсе не мнимые родственные связи конкурента. Во время регулярных хозяйственных поездок по магазинам с директорской женой он имел неосторожность сообщать ей всякие ненужные подробности о том когда, куда, с кем и надолго ли ездил её супруг в предыдущий отчётный период. Для завершённости замечу, что ко всем мужчинам, не занятым в сфере физического труда, Николай Филиппович питал бесконечное презрение. Это было довольно необъяснимо, учитывая то, что, поскольку трест имел собственные ремонтные мастерские, к автомобильной матчасти Пилипенко не имел ни малейшего касательства, а крутить баранку легковой машины – невелика доблесть. И вот теперь этот бездарный извозчик, предварительно утопив в песках свою колымагу, начальственным тоном отдавал нам приказы. Попытка водителя разыграть большого босса мне категорически не понравилась, поэтому я несколько резко ответил, что будет намного лучше, если он сам позаботится о буксире, а мы с Аэлитой доберёмся до места на общественном транспорте или на попутке.

– А если с машиной за это время что-то случится, – довольно злобно отреагировал Николай Филиппович, – ты будешь отвечать???

– Пошли, Аэлита.

Я нарочно проигнорировал бессмысленный риторический вопрос водителя – просто молча протянул руку всё сидящей на заднем сиденье девушке, чтобы помочь ей выйти, но тут она совершенно некстати решила проявить вздорное сочувствие.

– Ладно, Филипыч, – примирительно сказала Аэлита, – давай я возле машины побуду, а ты на трассу сходишь. А Виктор Львович пусть идёт. Ты не обижайся на него, просто у него срочное дело, он не может задерживаться.

После этого мне ничего не оставалось, как уйти. Настроение было испорчено. За то время, что я вышагивал по пустырю к ближайшей асфальтовой дороге, в туфли непонятным образом набился песок, хоть я вроде бы и не сильно погружался в грунт. А штанины и носки нацепляли острых колосков какого-то злакового сорняка – уж не знаю, как он называется, но обильно произрастает даже в безводных местах. Случилось так, что я возвратился к цивилизации как раз напротив детского сада и довольно полинявшей, как и всё в Заречье, игровой площадки, где виднелись фигурки нескольких детей, сплошь девчонок, и старушек. Да ещё на скамейке, расположенной чуть поодаль, но примыкающей к площадке, ссутулившись, читал книгу какой-то мужчина. Некоторое время я вытряхивал песок, приводил свой костюм в презентабельный вид и размышлял, в каком направлении мне двигаться дальше. Не забывая при этом ворчать вполголоса о том, какой скотиной оказался Филипыч и, главное, как жестоко обманула мои ожидания Аэлита. Надо сказать, что я надеялся провести остаток дня в её обществе, правда, ещё не придумал, где именно и как. Поначалу хотел было позвать Аэлиту в «Пионер» на фестиваль повторного кино, тем более что там показывали «Двоих в городе» – один из тех старых фильмов, которые мне всегда хотелось увидеть. Но потом мысль о кино стала казаться слишком тривиальной и детской, не в последнюю очередь из-за того, что обшарпанный «Пионер» был не самым презентабельным кинотеатром. Затем я подумал о ресторане, но, прикинув, сколько это будет стоить, понял, что на приличный ресторан у меня вряд ли достанет денег. Дело было перед зарплатой, а накануне я оставил целое состояние в букинистическом магазине, приобретя альбом репродукций Дали. Между прочим, тоже не без мысли об Аэлите, потому что она намекала, что намеревается в скором времени пригласить сослуживцев на именины, а альбом мог стать замечательным подарком. Я даже тешил себя тщеславной мыслью, что Аэлита затевает праздник ради меня, если не на сто процентов, то, по крайней мере, по большей части. Заранее же оговаривать расходы в ресторане и ограничивать их какими-то рамками было бы глупо, да и выставило бы меня не в лучшем свете. В любом случае, теперь все сомнения были уже позади, поскольку надежде на совместное времяпрепровождение не суждено было осуществиться. В последний раз хлопнув ладонью по штанине и чертыхнувшись, я наконец выполз на гаревое покрытие площадки – как раз тогда, когда одна из девочек подбежала к сидящему на лавке мужчине. Он нехотя оторвался от книги и, повернув лицо, начал ей что-то отвечать, блуждая глазами по пустырю. В этом момент наши взгляды встретились, и я узнал в сутулом мужчине Фёдора.

С Федей Достоевским мы были однокурсниками и земляками и поэтому, уезжая домой на каникулы, иногда покупали билеты друг для друга в аэрофлотовских кассах подземного перехода возле Курского вокзала – до них было ближе всего от корпуса института – и летели одним рейсом. Ну а уж если путешествовали вместе, то встречающие меня брат или отец неизменно подвозили Федю к дому. Семья Достоевских обитала совсем близко от центра, но не в районе многоэтажных застроек, а на одном из сохранившихся островков частного сектора, неофициально именуемом Заречьем. Нужно было проехать около двух километров по периметру старого кладбища, потом свернуть к реке и, мимо тянущихся с обеих сторон незаконно разгороженных пустырей, приспособленных под огороды, нырнуть под эстакаду моста и вырулить прямёхонько к солидному деревянному зданию с мезонином и даже с резными ставнями на окнах, что в наших степных краях большая редкость. Здесь, если речь идёт об индивидуальной застройке, чаще в ходу саман, ну, бывает, что обожжённый кирпич, хотя в саманных домах летом прохладнее. А ставни на окнах до тех пор мне встречались только в отдалённых предгорных деревнях, где ещё сохранился до некоторой степени характер столыпинских поселений, хотя, разумеется, старых строений как таковых уже не осталось. Вплоть до второго курса я не был знаком ни с кем из Фединых родных и даже ни разу не видел их – Федя, выходя, махал нам на прощание рукой и лишь после того, как машина отъезжала, направлялся к массивным воротам с врезанной в них калиткой, поскольку у дома не было парадной двери, выходящей непосредственно на улицу. Совершенно бессознательно и лишь по косвенным признакам у меня отчего-то складывалось впечатление, что Достоевские довольствуются общественным транспортом, пока я не увидел однажды из окна Фединой комнаты, как перед его родителем угодливо распахивает дверцу служебного автомобиля молодцеватый личный шофёр с холуйской выправкой. Правда, это произошло позже, а к тому времени я успел пару раз побывать у Феди в гостях, познакомился с его родителями и, вообще, ощутил атмосферу дома, так что ни автомобиль, ни шофёр никакого удивления у меня уже не вызвали. Знаете, иногда бывает, что какие-то ложные, но глубоко укоренившиеся представления задерживаются надолго, если не навсегда, несмотря на их очевидную неуместность, – просто оттого, что никак не предоставляется случая для опровержения. Наподобие скрытых пятен другого цвета на перекрашенной стене. Если случайно не заглянешь за шкаф, который стоял здесь ещё до ремонта и который нерадивые маляры просто не удосужились отодвинуть, то никогда и не узнаешь. Точно так же у меня поначалу было совершенно ложное мнение об уровне обеспеченности Достоевских, правда, на сей раз я хорошо помнил происшествие, которым это заблуждение было изначально сформировано – подвыпивший Федя прожёг сигаретой рукав своей пиджачной пары. Это произошло на одной из первых вечеринок, где мы оказались вместе, если даже не на самой первой. Может, ещё и поэтому незначительный, в сущности, эпизод так отпечатался у меня в памяти. Федя был настолько расстроен и напуган, бесконечно повторяя, что отец его теперь убьёт, что у любого непредвзятого свидетеля должно было возникнуть ощущение невосполнимости именно денежной потери. К тому же сама по себе пиджачная пара, при полном отсутствии у Фёдора какой бы то ни было модной одежды, как бы намекала на это. Ко времени моей институтской учёбы некогда популярный классический стиль успел стать атрибутикой свадеб и похорон, а Федя, щеголявший на лекциях и семинарах в своём строгом тёмно-синем костюме на вырост, немного напоминал колхозника, приехавшего в город на праздник урожая для награждения почётной грамотой. На самом деле, как выяснилось чуть позже, Федя отнюдь не бедствовал. Родители регулярно присылали ему весьма щедрые субсидии, и вкупе со стипендией Федин месячный бюджет составлял едва ли не больше зарплаты начинающего инженера после окончания нашего вуза. Правда, здесь стоит заметить, что Федя, будучи не самым радивым студентом, получал стипендию не всегда. Во всяком случае, проблема состояла, конечно, не в денежной потере, а в том, что Михаил Фёдорович, отец моего товарища, отличался гневливым характером и держал своего единственного отпрыска в благоговейном страхе. Михаил Фёдорович был так называемым «выдвиженцем», то есть простым рабочим, некогда назначенным по партийной линии на ответственный пост. С тех пор он вполне успешно делал карьеру на поприще хозяйственного управления, в очередной раз подтверждая поговорку, что не боги горшки обжигают. В описываемый период он был директором Центрального гастронома, и – как это будет понятно любому жившему в советскую эпоху человеку – по определению не мог испытывать недостатка в материальных благах. Судя по некоторым Фединым высказываниям, с сильными мира сего его папаша поддерживал добрые отношения, посылая им щедрые подарки к семейным и государственным праздникам, однако и себя не обижал – хотя ныне, на фоне тотального разворовывания казённого имущества, его можно считать чуть ли не аскетом. Но в то же время у Михаила Фёдоровича было собственное, очень жёсткое понимание о тяжести того или иного проступка и о дозволенности или недозволенности того или иного действия, так что в известном смысле он был человеком с устоями. Все мы, наверное, в той или иной степени, носим отпечаток детских лет. Я рано потерял обоих родителей и лишь после их смерти стал постигать степень влияния, которое они на меня оказали, и приходить к заключению о том, как она высока. Мне и поныне нередко приходят на память какие-то моменты из, казалось бы, прочно забытого прошлого – вроде бы ни с того ни с сего, и даже не сами по себе, а в свете унаследованных личностных черт. Причём далеко не всегда таких черт, которыми можно гордиться. Но речь здесь не обо мне, а о Феде – я ещё в юности подмечал в нём причудливые сплетения каких-то, казалось бы, взаимоисключающих наклонностей, тех самых, которые, будучи взятыми по отдельности, столь органично вписывались в образы его отца и матери. Даже статью он был каким-то кентавром, потому что при тяжеловатых плечах и голове обладал определённой грацией, пусть и нескладной. Вот в этих-то хитросплетениях характера, наверное, и крылась причина странной ситуации, о скрытых пружинах которой я отчасти уже давно догадывался, будучи до некоторой степени её свидетелем и действующим лицом, отчасти что-то слышал от общих друзей, а в конце концов получил недостающие куски головоломки от самого Феди. Но я, конечно, ни на минуту не мог бы себе представить, к какому невероятному повороту эта ситуация приведёт.

К добру или к худу, но в последние полтора года учёбы мы с Фёдором уже почти не общались. А, окончив институт, и вовсе потеряли друг друга из виду на целых четыре года. Впрочем, «потеряли» – это, пожалуй, не совсем верно. Мир, как известно, тесен, особенно если речь идёт о полумиллионном провинциальном городе. Уж не знаю, насколько Федя был осведомлён о моих делах, но я о нём кое-что знал из разговоров с общими знакомыми, которых, на круг, было не так уж и мало, учитывая, что мы работали в одной сфере. Правда, сведения не шли дальше нескольких случайных отрывочных фраз и вскользь упомянутых событий, а поинтересоваться более мелкими деталями мне не приходило в голову. Тем не менее, я слышал, что Федя по-прежнему холост, что мать его умерла чуть ли не в тот год, когда мы закончили учёбу. А вдовый отец, будучи к тому времени пенсионером, уехал к себе на родину, в маленький районный городок, откуда его в своё время выдвинули на партийную работу. Ещё, помнится, кто-то из муниципальных работников рассказывал, будто все дома между кладбищем и речкой собирались пустить под снос, чтобы на освободившемся месте построить стадион, но потом там что-то застопорилось. Однако, поскольку горархитектура уже коснулась этого района своим ядовитым поцелуем, местные обитатели больше не спешили делать ремонты и красить изгороди. Да и продать свою недвижимость они теперь могли либо за гроши, либо, покривив душой, всучить её какому-нибудь несведущему человеку, а на подобную подлость тоже не каждый способен. Ведь заранее ясно, что такой покупатель обречён потерять в деньгах – как известно, не стоит рассчитывать на щедрость властей при компенсации, когда дома идут под снос. Вот поэтому, когда мне довелось снова побывать в Заречье, там повсеместно были заметны признаки запустения.

Самое неприятное заключалось в том, что и он узнал меня. Не оставалось ничего другого, как подойти и поздороваться. Девочка тем временем умчалась к стайке своих подруг, и я почти не видел лица, только и успел заметить волосы цвета льна, заплетённые в две тугие косички, да коротковатое голубое платьице. Против ожидания, Достоевский, казалось, был рад нашей встрече. Он даже привстал, обняв меня за плечи. Потом мы сели рядом и несколько минут обменивались ничего не значащими фразами. Не в том смысле, что бессодержательными, а в том, что они не представляли интереса ни для вопрошающего, ни для отвечающего – где ты, что ты, доволен ли зарплатой, имеются ли перспективы. Может, кому-то это любопытно, но не мне, да и Федя слушал меня вполуха. Правда, через несколько минут, оправившись от первой неловкости, мы перешли к более личным и занимательным темам. Между прочим, оказалось, что отец Фёдора все эти годы регулярно справлялся обо мне и передавал приветы. Это было неожиданно, потому что мне всегда казалось, что Михаил Фёдорович меня не слишком жаловал. На ответную просьбу кланяться отцу Федя сухо рассмеялся и сказал, что и так это регулярно делает – он полагал, что я вряд ли буду против. Я, видимо, посмотрел непонимающе, потому что Фёдор пустился в объяснения – дескать, не хотел рассказывать, из-за чего мы поссорились. Отец бы меня осудил, а сам Федя не считает, что я так уж виноват. Пусть думает, что мы по-прежнему друзья. Я кивнул – ну да, пусть думает. Однако не согласился со словом «поссорились» – лично ко мне это слово было не применимо, я с Федей отнюдь не ссорился. Достоевский, хмыкнув, посмотрел на меня чуть ли не иронично, что было для него крайне нехарактерно, но больше ничего не успел сказать, потому что тут к скамейке снова подбежала девочка. Теперь она стояла совсем близко от меня, и черты её лица показались мне смутно знакомыми.

– Папа, – обратилась она к Фёдору. – Папа, а можно я пойду к Регине, поиграю с ней немножко? А потом меня её бабушка приведёт домой. Можно, пап?

– Что? – изумлённо произнёс я. – Папа? В каком смысле?

– Иди, конечно, Лизонька, поиграй. Только не слишком долго, мы скоро будем кушать.

Мягкость голоса резко контрастировала с грубоватым лицом Достоевского, и даже это смешно прозвучавшее детское слово «кушать» удивительно не подходило к его облику. Даже, наверное, не к внешнему облику как таковому, а к тому стереотипу, который установился за несколько лет нашего общения. Девочка, крикнув на ходу «Спасибо, пап!», уже удалялась, а я всё ещё непонимающе смотрел ей вслед.

– Ты это… – помолчав, произнёс Федя, – ты не удивляйся, я тебе расскажу…

– Дочь? У тебя дочь? Но ведь ей лет шесть на вид, ну, может, пять… Как же? Мы же в ту пору виделись каждый день… А я, выходит, ничего не знал? Как это? Ну ты даёшь! Постой! Так это что, ты тогда всё же решился на женитьбу? Не ожидал от тебя…

– Нет, нет. Всё не то. На Ире я так и не женился, она здесь совершенно ни при чём. Я даже благодарен родителям, что они меня тогда отговорили. Ира полтора года назад была здесь проездом, я с ней встречался, и мы неплохо пообщались. Она, кстати, всё-таки вышла замуж за Смагина, хотя и двумя годами позже. А вот с Надей мы так и не помирились. Ну, то есть она по-прежнему ведёт себя враждебно. До сих пор отводит взгляд, если я случайно встречаю её на улице. Но это всё не то, я не то хотел сказать, к Лизе это не имеет отношения. Потом. Я потом объясню. А ты? Виделся с кем-нибудь из однокашников?

– Только с Лёней. Заезжал к нему год назад, когда отдыхал на море. А больше нет, ни с кем. Правда, я со многими переписываюсь. И с Серёгой, и с другими парнями из нашего блока. Не очень активно, но тремя-четырьмя письмами в год мы обмениваемся.

– А помнишь Таню?

– Помню, конечно. И что Таня?

Ещё бы я не помнил Таню! Хотя фамилия и не была названа, я прекрасно знал, о ком зашла речь. Ведь как раз из-за истории с этой Таней Фёдор перестал со мной разговаривать. Вернее, не совсем так. Трудно вовсе перестать общаться, когда живёшь в тесном соседстве, а мы с Достоевским жили хотя и в разных комнатах, но в одном блоке студенческого общежития – две смежные малогабаритки с общим санузлом. Так что иногда поневоле приходилось обмениваться информацией. Но, кроме односложных служебных фраз, Федя ни разу не сказал мне ни слова. С тех самых пор.

Мне не слишком хотелось говорить о Тане, мне было бы интереснее узнать, каким образом у Достоевского ни с того ни с сего вдруг появилась шестилетняя дочь, но тут, как в классической комедии положений, диспозиция вновь неожиданно изменилась. Из зарослей репейника, почти как богиня из пены морской, появился мой подопечный молодой специалист, пугая старушек озабоченным чумазым лицом и блуждающим взором. Правда, озабоченность тут же трансформировалась в улыбку, как только Аэлита увидела меня. Всё же она поостереглась подходить ближе, лишь помахала, обозначив своё присутствие, и даже мой приглашающий жест не сразу вывел её из оцепенения. В конце концов Аэлита, стыдливо спрятав за спину грязные руки, но не подозревая о двух широких чёрных полосах на правой щеке, шагнула к нам и поздоровалась с Федей.

– Фёдор, – тут же представился он и протянул ей руку.

– Аэлита, – выдохнула моя сослуживица, тоже протянув к Феде ладонь, а затем отдёрнув её. – У меня пальцы в смазке.

– Что, двигатель перебирали с Филипычем?

Всё ещё обиженный, я задал свой вопрос небрежно-грубоватым тоном, но Аэлита не уловила сарказма и ответила обезоруживающе спокойно и кротко.

– Нет, я трос накидывала, а он весь в солидоле.

– А Филипыч?

– Ну ему же рулить нужно было, он в машине сидел.

– Вот скотина!

– Да ладно. Не сердись на него. Ну что поделаешь – убогий он.

– И что, не вытянули репку?

– Вытянули.

– Что ж ты с ним не уехала?

Прежде чем ответить, Аэлита посмотрела на меня, потом на Федю, потом снова на меня.

– Так, пройтись захотелось…

– У тебя и лицо в смазке. Давай-ка я вытру.

Я вытащил из кармана носовой платок. Девушка шарахнулась было в сторону, но потом послушно подставила лицо и даже благодарно улыбнулась. Внезапно я ощутил раздвоенность. Ещё полчаса назад мне не пришло бы в голову отказаться от вечера с Аэлитой. Теперь же любопытство взяло верх. Взбудораженный загадочной историей с дочерью Достоевского, я был почти готов пожертвовать компанией девушки ради того, чтобы узнать Федин секрет. И в то же время я осознавал, что делать этого нельзя.

– А пойдёмте ко мне, – вдруг предложил Федя, разрешив мои сомнения, но в самой неудачной форме. – Пойдёмте. У меня есть вафельный торт. Аэлита, вы любите вафельный торт?

– Люблю.

– Ну вот и замечательно.

 

II

Было немного странно вновь оказаться в этом доме. Если уж говорить о первом, спустя несколько лет, впечатлении от самого Феди, то его внешний вид не отличался изысканностью. Если раньше у него порой проявлялись некоторые нотки артистичности и даже изящества, несомненно, унаследованные от матери, то в нынешнюю встречу на скамейке Достоевский показался мне неухоженным и даже подопустившимся. Отчасти, наверное, из-за того, что на его поношенной курточке не хватало пуговицы. Однако старый дом был хоть и обветшавшим, но по-прежнему чистым и уютным, – наперекор моему предчувствию, поскольку впечатление о Феде каким-то образом заранее перенеслось и на весь его окружающий быт. Впрочем, даже в самом Достоевском перемены не были так уж однозначны. Например, на смену его прежней суетливости пришло какое-то спокойное достоинство, и мне это понравилось. Ещё мне понравилось то, что он сказал, что я перед ним не виноват – значит, Фёдор наконец осознал, что ему не за что на меня обижаться. Я за собой серьёзной вины никогда и не признавал, но всё-таки Федина неприязнь меня тяготила. Быть может, оттого мне и не хотелось с ним видеться после окончания учёбы, хотя для встреч существовало много возможностей. Теперь он сам делал первый шаг навстречу, и было бы неблагодарностью отвергнуть его великодушное предложение. А с другой стороны, в манерах нынешнего Фёдора появилась какая-то причудливая благостность, которая ощущалось как нечто привнесённое извне. Как если бы он следовал не собственным побуждениям, а руководствовался абстрактным сводом правил или катехизисом, решая, как нужно поступать в той или иной ситуации. Я, помнится, подумал, что, если бы Федю переодеть в соответствующую одежду, то он, несмотря на внешнее несходство, стал бы похож на кришнаита Николая – знакомого книгоношу, который иногда забредал в нашу контору с предложениями купить букинистические издания и при этом совершенно бесплатно раздавал «духовную», как он выражался, литературу. Но в Феде эта нарочитая сусальность производила скорее отталкивающее впечатление.

В гостиной дома Достоевских по-прежнему высились застеклённые стеллажи с книгами, но, похоже, никаких новых приобретений там не появилось. Я вспомнил, как Анна Ивановна, Федина мать, оживлённо жестикулируя, показывала мне только что купленные книги, когда я заходил к Феде в гости. В основном, это были книги по искусству, поэзия, какие-то мемуары и, как ни сложно в это поверить, фантастика. Впрочем, приобретались и солидные собрания сочинений, но ими она не хвасталась; они всего лишь выстраивались молчаливыми шеренгами на полки, и, честно говоря, не знаю, часто ли оттуда извлекались. В течение двух лет во время своих студенческих каникул я бывал у Достоевских довольно регулярно, пожалуй, не реже раза в неделю, и почти всегда Анна Ивановна перехватывала меня у порога, либо гордо демонстрируя какой-нибудь свежий том, либо вовлекая в очередную дискуссию о литературе. В тот период я увлекался Стругацкими, а Федина мать была поклонницей Брэдбери, так что нам было о чём поговорить. Я говорю «почти всегда» по той причине, что нрав у Анны Ивановны был не то чтобы крут, но не слишком ровен. Иной раз она не снисходила ко мне, поспешно закрывая дверь в свою комнату, едва я появлялся на пороге дома. Либо и вовсе не удостаивала приветствием, даже столкнувшись лицом к лицу в кухне, где Федя потчевал меня цейлонским чаем с диковинными сладостями, не иначе как доставленными непосредственно со склада Центрального гастронома, потому что в магазинах мне не приходилось видеть подобных лакомств. Словом, Анна Ивановна была человеком хотя и безобидным, но своеобразным, и я помню, что в первый раз меня взяла оторопь от такого обращения. Это произошло ранним вечером на площади перед драматическим театром. Непосредственно перед тем я навещал свою одноклассницу и, выйдя из подъезда, направлялся на автобусную остановку, когда увидел Федину мать на противоположной стороне улицы. Скорее всего, я не стал бы к ней приближаться, если бы мне не показалось, что она тоже меня заметила, ну а раз так, то вроде бы нужно было её поприветствовать – хотя бы из элементарной вежливости. Но, против ожидания, Анна Ивановна не только не пожелала со мной здороваться, но и, скосив глаза в сторону, круто повернулась и пошла куда-то вбок, держа курс на клумбу с цветами. У меня хватило ума не последовать вслед за ней, но происшествие оставило неприятный осадок. Впрочем, через несколько месяцев это ощущение сгладилось, как сгладилось и моё удивление от тогдашнего необычного наряда Анны Ивановны и огромных, на пол-лица тёмных очков. Дело в том, что немного позже странности Фединой матери в какой-то степени получили объяснение. Хоть это и не перевело их в категорию рациональных поступков, но позволило относиться к ним с большей снисходительностью. Другой странностью из примерно того же ряда была пугающая резкость высказываний учтивой и даже, можно сказать, рафинированной Анны Ивановны в том, что касалось её отношений с Фединым отцом. Много позже – уже после её смерти – мне довелось читать статью о маниакально-депрессивном психозе писателя Гаршина, и кое-какие параллели заставили меня подозревать, что Анна Ивановна могла страдать от этого недуга. Впрочем, я не психиатр, а человеческая голова, как известно, – дело тёмное. Как бы то ни было, но Федина мать иногда заговорщически жаловалась мне на «этого мужлана», как она называла в сердцах Михаила Фёдоровича, за недостаток чуткости. Однажды, когда я, не застав Феди дома, собирался тут же откланяться, Анна Ивановна, взяв меня за руку, усадила в кухне на жёсткую табуретку и, то плача, то вновь успокаиваясь, несколько часов рассказывала о своей загубленной, как она выразилась, творческой стезе. Именно это ощущение загубленности и нереализованности заставляло её скрывать свои походы в театр как что-то постыдное, ведь она помнила о своём былом триумфе. И при этом не хотела случайно встретить каких-нибудь свидетелей этого триумфа, потому что у неё было чувство, что некогда она обещала им гораздо больше, чем смогла дать. С тех пор моё отношение к Фединой матери изменилось, причём, с одной стороны, стало как будто более доверительным, а, с другой, к нему примешалось чувство неловкости. Видимо, это происходило от подспудного ощущения, что она сожалеет о своей откровенности. Кроме того, Анна Ивановна, вообще говоря, была человеком замкнутым и несколько высокомерным, и я прекрасно осознавал, что только эта замкнутость да отсутствие близких подруг заставили её обратиться ко мне со своей исповедью. Несмотря на то, что повествование Анны Ивановны не отличалось краткостью, суть сказанного можно передать в нескольких словах, а сама по себе история, как мне кажется, стоит того, чтобы её упомянуть, потому что она проливает какой-то свет и на особенности Фединого характера.

Анна Ивановна переехала в наш город из своей родной Москвы по приглашению главного режиссёра областного драматического театра. В ту пору она была уже не начинающей, но всё же очень молодой и очень заметной восходящей звездой столичной сцены, и то, что она решилась на подобный шаг, конечно же, многое говорит о её карьерных устремлениях и надеждах. Признаться, когда на меня обрушился поток жалоб, я выслушивал их не без недоверия: все мы люди, и склонны преуменьшать свои недостатки и преувеличивать успехи и достоинства. Но впоследствии мне довелось видеть письма и вырезки из газет и журналов, которые Анна Ивановна хранила в объёмистой деревянной шкатулке, – с рецензиями критиков, с признаниями в любви, с восторженными отзывами поклонников. Федина мать, без сомнения, была если и не великой, то выдающейся актрисой. Главреж не обманул её ожиданий. Она стала примой драматического театра, который, благодаря ей, тоже расцвёл на волне её популярности и получал рекордные сборы. Люди стояли в очередях за билетами, люди специально приезжали в наш город, чтобы увидеть её на сцене и прикоснуться к празднику, который она несла в себе и с собой. Она сама была частью этого долгого праздника, пока он однажды не закончился, и закончился он, как это ни печально, по её собственному выбору. Хотя бы чисто формально, но это было именно так.

Михаил Фёдорович впервые увидел Анечку, когда как-то раз на совещании областного партхозактива участникам выдали билеты для коллективного просмотра модной пьесы «В поисках радости», – так состоялся второй в его жизни поход в театр. Но с того дня он был в курсе всех театральных новинок, не пропускал ни одной премьеры, ходил по нескольку раз на один и тот же спектакль. Сказать, что в последующие десять месяцев он лишь молча страдал и мечтал о личном знакомстве с актрисой, было бы неправдой – не таким человеком был старший Достоевский. Нет, он просто ещё не был готов к решительному шагу. А когда окончательно созрел, то в один прекрасный день, после представления, заявился к ней в гримёрку с обручальным кольцом и цветами – с тем, чтобы «предложить руку и сердце». Именно в этих старомодных словах. Что подвигнуло Анечку согласиться, трудно сказать. Тем более что и она сама много лет спустя говорила, что не понимает, как могла быть такой дурой. Как бы то ни было, но она приняла предложение и через два с половиной месяца стала женой Михаила Фёдоровича. А потом произошла первая карьерная неприятность – несмотря на все меры предосторожности, Анна Ивановна забеременела. И хотя её отсутствие на сцене было очень кратким, в театре что-то изменилось. Кроме того, маленький Федя оказался не самым спокойным ребёнком, часто болел, и она приходила на работу усталой и раздражительной. Но главный режиссёр к ней по-прежнему благоволил, и мало-помалу к Анечке вернулось ощущение праздника, который жил в ней и который она несла другим. И тут случилась вторая неприятность. В город приехал высокий партийный чин из столицы. Михаилу Фёдоровичу поручили обеспечить почётному гостю «достойный приём», начиная от встречи в аэропорту в понедельник и заканчивая прощальной пятничной поездкой в загородный пансионат – с рыбалкой, до которой, по наведённым заранее справкам, чин был охоч, и с русской банькой, куда был приглашён только узкий круг доверенных лиц. Там-то, в баньке, и произошёл разговор, который едва не закончился мордобоем и положил конец артистической карьере Анны Ивановны. Накануне партийный чин посетил спектакль «Валентин и Валентина», а во время застолья после парилки отпустил несколько комментариев по поводу внешности актрисы, сыгравшей роль Валентины, – комментариев не слишком непристойных, но уже на грани. Сидящий рядом второй секретарь зашептал ему на ухо, что прима, хотя и носит другую фамилию, – жена присутствующего здесь же Достоевского, но гостя это не только не остановило, а даже, казалось, раззадорило. Он стал пространно рассказывать о том, что в большинстве театров распределение актрис по главным и второстепенным ролям происходит на диване режиссёра и что эта традиция ведётся ещё со времён великого Станиславского, после чего поинтересовался у Михаила Фёдоровича, как он мирится с таким положением. Достоевский, сжав кулаки, рванулся к гостю, но сила была не на его стороне. Несколько человек разом повисли на нём и выволокли во двор. Туда же вскоре вышел второй секретарь с тем, чтобы уговаривать Михаила Фёдоровича, – дескать, не стоит придавать значения словам пьяного человека, а нужно успокоиться и ехать к себе.

Достоевский так и сделал. Приехав домой, он сразу прошёл в кабинет, где и оставался почти безвыходно больше суток, а около полудня в воскресенье, незадолго до того, как жена должна была идти на репетицию, выложил ей свой ультиматум: либо она немедленно увольняется из театра, либо они подают на развод. Почему Анна Ивановна согласилась, для меня осталось загадкой. Да, наверное, какую-то роль в этом решении сыграл материальный достаток, обеспечиваемый Михаилом Фёдоровичем, и идеальная налаженность быта. Но я допускаю и другое. Ведь, в сущности, она подтвердила свой предыдущий выбор. И пусть даже Михаил Фёдорович был «мужланом» и «колхозником», наверное, в чём-то он выгодно отличался от богемной среды, в которой вращалась молодая актриса. Кроме того, ни тупым, ни подлым он не был. А если его и нельзя было назвать интеллектуалом, то… Я давно замечал, что, в отличие от интеллектуалов, недалёкие люди сочетают ограниченность ума с твёрдостью убеждений и зачастую бывают самыми преданными.

 

III

Расставшись с театром, Анечка около десяти лет вела почти затворническую жизнь, и именно этот период оказал решающее влияние как на формирование характера Феди, так и на его чувства к родителям. Михаил Фёдорович и до этого не был общительным человеком по натуре и не слишком соблазнялся приглашениями коллег на маёвки и вечеринки, а упорное нежелание Анны Ивановны сближаться с кругом жён его сослуживцев уже давно привело к дальнейшему охлаждению отношений. Да и сам он теперь не рвался к такому общению, хотя в прошлом нередко настаивал на визитах к сослуживцам «ради приличия», наперекор сопротивлению жены. Но если раньше общество смотрело на неё с пиететом, то теперь чувство зависти уступило место злорадству, хотя о причине ухода примы из театра ничего не было известно достоверно. Впрочем, и сам Михаил Фёдорович так и не смог последовательно обосновать своей непреклонности. Он почему-то считал, что уход из театра каким-то образом защищал Анну Ивановну от порочащих намёков. Но, время от времени возвращаясь к этой теме, Анна Ивановна резонно возражала, что в реальности её положение ничуть не изменилось после стычки со столичным гостем, а Михаил Иванович, если уж на то пошло, больше заботился о собственной репутации, чем о чести жены. Старший Достоевский не был силён в словесной казуистике, однако мнения своего держался твёрдо. По его словам, если до скандала в бане ещё можно было ставить себя выше грязных разговоров и сплетен, то теперь это стало совершенно немыслимо. Его, как он выражался, поражало, что такая простая вещь могла быть ей непонятна, и ставил точку в споре своей обычной присказкой, дескать, это ясно даже ребёнку, это элементарно, это «четыре правила арифметики». Одним словом, и раньше нечастые посещения коллег теперь сошли на нет. Единственное исключение делалось для семьи старого приятеля Михаила Фёдоровича, некоего Изосимова, уроженца того же маленького районного городка, откуда Достоевского выдвинули на партийно-хозяйственную работу. К счастью, Анна Ивановна симпатизировала чете Изосимовых, так что её отшельничество не было полным. В то время Михаил Фёдорович проводил очень много времени на работе, поэтому его влияние на ребёнка было ограниченным, а поскольку у Достоевских не было нужды отправлять Федю в детский сад, то до самой школы он рос при матери. Будучи изолированным от других детей, не считая дочки Изосимовых Наденьки, сверстницы мальчика, да двух-трёх соседских приятелей, с которыми время от времени он резвился на улице, но которых не слишком привечали в доме, Фёдор тоже приобрёл не то чтобы независимость, но какую-то отчуждённость. В нём не было заискивающей униженности аутсайдера, но не было и претензий на роль заводилы. Позже, уже в школе, это проявилось в упрямой защите своих желаний, а более всего – нежеланий. Это сильнее всего было заметно при необходимости совместно сделать выбор, каких бы простых вещей это ни касалось, даже, скажем, правил игры или разбивки по командам. Если он достаточно легко мог отказаться от своего предложения, когда большинство выбирало что-то другое, то уж заставить его делать что-либо против воли было сложно. За это Феде несколько раз перепадало тумаков, но, в общем-то, ему везло с окружением, и никаких серьёзных последствий подобные стычки для него не имели. Кроме того, благодаря матери, он был мальчиком книжным, хорошо начитанным и знал массу интересных вещей, так что, если у его одноклассников возникали какие-то сомнения касательно исторических событий или мифических героев, к нему шли с просьбой рассудить спорщиков. Делал он это с удовольствием и некоторым даже высокомерием, что не всем нравилось, но в целом создавало ему репутацию беспристрастного и честного арбитра. Он и в самом деле не имел привычки выгораживать кого-либо в ущерб истине, даже тех, кто был с ним дружен, если считал, что факты не на их стороне. Правда, был один случай, который поставил Фёдора в сложное положение и даже едва не изменил его характер. Или, вернее сказать, что-то и изменил, но не в сторону компромисса, а напротив, усугубив его природное упрямство. Но здесь следует сделать отступление. В характере Фёдора присутствовало несколько не совсем обычных черт. Например, он, как, практически, любой мальчишка младшего школьного возраста, иногда вступал со сверстниками в относительно безобидные потасовки, заканчивающиеся в худшем случае царапинами или разбитым носом. Но ещё в начальной школе было замечено, что Федя никогда не бил соперников по лицу. В некоторых столкновениях он одерживал верх, в других был битым, но, в общем-то, эта особенность ставила его в невыгодное положение. Другой столь же невыгодной чертой характера явилась чрезмерная зависимость от настроений окружающих, из-за которой его можно было заранее деморализовать насмешками, вплоть до полной капитуляции ещё до начала активных действий, что тоже ярко проявлялось в различных конфликтах, и тем сильнее, чем больше поддерживали Фединого противника присутствующие секунданты. В некоторых отношениях Достоевский даже, пожалуй, проявлял наклонности лидера, в частности, никогда не трусил и ни перед кем не пресмыкался, но из-за этих своих особенностей не пользовался особым авторитетом сверстников – ни в школе, ни на улице. Однако в какой-то момент, в возрасте двенадцати лет, когда у детей особенно сильно проявляются стадные инстинкты и потребность вхождения в какую-нибудь группу, он сошёлся с компанией ребят чуть постарше себя, живших в соседнем околотке, ближе к пустырям, и, как это ни удивительно, в течение некоторого времени имел там довольно высокий ранг. Компания эта мало чем отличалась от других дворовых и уличных команд, если не считать довольно жёсткой системы подчинения, поскольку там, как это иногда случается, имелся признанный коновод по имени Артём. Собственно, с Артёма всё и началось. Федя познакомился с ним во время летних каникул, когда, возвращаясь от бабушки по отцовской линии, добровольно заплатил за Артёма штраф за безбилетный проезд в пригородном поезде и таким образом позволил ему избежать привода в отдел линейной милиции, куда двое молодых и рьяных проводников собирались сдавать нарушителя. Ещё в вагоне Феде показалось, что он и раньше встречал этого парня, а на вокзале, где подростки дружески пообщались по прибытии в город, его предположение подтвердилось – они оказались соседями.

Артём, как и большинство его приятелей, жил в рабочей слободке по другую сторону пустырей, в районе самозастройки, так называемой «нахаловки» или «Шанхая». Когда-то давно это место было окраиной, но в послевоенные годы город сильно разросся, и, поглотив, хотя и не переварив «нахаловку», широко шагнул вперёд и привольно раскинулся по обеим сторонам реки. Беспорядочное же нагромождение ветхих домов, приткнувшихся на двух кривых узких улочках к северу от пологой кромки воды и зажатых между наполовину срытым холмом и глубоким оврагом, раздражало городскую администрацию своим непрезентабельным видом, поскольку хорошо просматривалось с другого, крутого, берега, где почти напротив находилось здание горсовета. Ситуация усугублялась тем, что протяжённый и извилистый овраг, разделявший «нахаловку» и более благоустроенное и приятное для глаз Заречье, служил окрестным жителям импровизированной свалкой. Оттуда во время весенних паводков, когда овраг наполнялся водой, в реку выносило столько разной дряни и полуразложившегося хлама, что санитарно-эпидемические учреждения вынуждены были расклеивать плакаты о запрете на купание. Время от времени в верхах даже произносились по этому поводу призывы к сносу и перезастройке, но, по-видимому, маячащая впереди унылая проблема предоставления индивидуального жилья всему густозаселённому «Шанхаю» отрезвляла замечтавшихся народных избранников. Чтобы привести в движение всю эту пёструю массу людей, был необходим частный капитал, способный правильно оценить живописное место на излучине как заманчивую и рентабельную инвестицию. Именно это и произошло в конце концов, правда, уже в другую эпоху, но речь не о том, – а пока что всё оставалось по-прежнему. Справедливо ли было суждение о том, что там была большая концентрация криминальных элементов, чем в среднем по городу, или нет, но народная мудрость гласила, что обитателям других районов лучше держаться от «нахаловки» подальше и без нужды туда не ходить, особенно в тёмное время суток. Нужно сказать, что поначалу родители Феди отнеслись к его новой компании весьма по-разному. Если Анна Ивановна была в ужасе от Фединого, как она выражалась, «общения со шпаной», то Михаил Фёдорович воспринял такой поворот событий спокойно. Будучи некогда и сам жителем рабочей окраины, он считал, что дружба с представителями иных слоёв будет благотворна для его, как он считал, чересчур изнеженного сына – в том смысле, что расширит кругозор, научит общению с разными во всех отношениях людьми и, в конечном счёте, послужит становлению характера. Собственно, члены Артёмовской «шоблы», как называли свою компанию сами участники, не были шпаной в строгом смысле слова, по крайней мере, в описываемый период, но некоторые элементы уголовного романтизма у них, безусловно, ощущались. Это было связано и с историей района, поскольку самозастройка когда-то началась вокруг рабочих бараков поселения «химиков», то есть заключённых, условно освобождаемых из колоний для работы на строительстве местного завода минеральных удобрений. Это было также связано и с тем, что у двоих из участников шоблы имелись отсидевшие родственники, а у самого Артёма старший брат в то время ещё продолжал «мотать срок» за драку с поножовщиной. Нет сомнения, что данное обстоятельство способствовало укреплению его почти деспотической власти в группе. Кстати сказать, Артём был единственным из этой компании, кто бывал у Достоевских дома. Причём любопытно отметить, как в результате этих посещений менялись позиции родителей Феди: мать со временем смягчила отношение к его новому другу, Михаил же Фёдорович чем дальше, тем сильнее настораживался и с какого-то времени стал испытывать серьёзные сомнения в полезности погружения сына в народные массы. Действительно, за это время Фёдор стал, безусловно, самостоятельнее и взрослее, но одновременно в нём появилась та самая грубость, которая в студенческие годы, выливаясь внезапно и обильно, удивляла плохо знакомых с ним людей своим кажущимся несоответствием с его обычной мягкостью.

Сначала авторитет Артёма способствовал укреплению Фединого положения в группе. Во-первых, его привёл сам вожак и оказывал ему явное покровительство. Во-вторых, сага о спасении от «мусоров», рассказанная Артёмом с некоторыми преувеличениями, хотя и выставляло главным героем его самого, всё же придавало Феде особый статус, а Достоевский был достаточно умён, чтобы что-либо опровергать. Но одновременно это же обстоятельство возбудило неприязнь у двух других ребят из компании. Один из них, татарин Ринат, прежде претендовал на приближённость к Артёму и второе место в группе. В каком-то смысле его ревность была объяснима, поскольку явное понижение мало кому приятно. А вот другим недоброжелателем оказался, напротив, щуплый паренёк из числа «шестёрок», со странным прозвищем Сеня – странным, потому что на самом деле его звали Олегом. Он-то как раз и спровоцировал последующие события. Федя увидел его впервые в шобле только в начале сентября. Как выяснилось позже, Сеня всё лето провёл у родственников в деревне. Но хуже всего было то, что, увидев, Достоевский его не признал, хотя Олег учился годом старше в той же самой школе, что и Федя, в отличие от других участников компании. И пусть до этого они никогда не общались лично, что не так уж и удивительно, если учесть огромное число учеников в многочисленных классах от «А» и до «Е», но то, что Фёдор не откликнулся на Сенино фамильярное приветствие, было воспринято тем как зазнайство и имело далеко идущие последствия. Случилось так, что в следующий раз Федя пришёл к полуразвалившейся беседке на задворках местной спортивной площадки, где по вечерам собиралась шобла, только через несколько дней, а к тому времени Сеня уже оповестил сотоварищей о том, что Достоевский бздун и ссыкло и немедленно падает в обморок при виде крови. Хотя правды в этих наветах было мало, некоторые ребята, включая самого Сеню, стали поддразнивать Фёдора. Его это сильно огорчало, а то, что он не умел скрывать свою досаду, только подливало масла в огонь, провоцируя, как это обычно и бывает, всё новые насмешки. Так прошло ещё несколько недель. Наконец наступил день, когда выведенный из себя Достоевский схватил Олега за грудки. Если бы стычка закончилась дракой, инцидент был бы, скорее всего, исчерпан. Но тут вмешался Ринат. А что, ребя, сказал он. Ведь мы Федю совсем не знаем. Пусть сам докажет, что он не ссыкло. Пройдёт испытание, значит, уважуха. И изложил условия испытания. Самым неприятным для Феди было то, что никто, ни один человек, за него не вступился. И даже Артём, которого происходящее, казалось, даже забавляло, согласно кивнул – дескать, да, всё справедливо. Фёдор сразу понял, в какое неприятное положение он попал. Отныне любой его шаг должен был закончиться скверно. Достойного выхода не было. И всё же он не хотел стать изгоем, как не хотел и падать на самое дно, а значит, приходилось соглашаться. Да и времени на раздумья у него не было. И Фёдор согласился.

 

IV

Стоял тихий весенний вечер, и лёгкий ветерок переменчиво нёс то сладковатый запах трав, буйно цветущих на пустырях, то запах ила с реки, который, однако же, не был неприятен и даже давал ощущение свежести, поскольку примешивал к тёплому потоку прохладные струи. Всё дышало миром и покоем, но от этого Феде было только хуже, потому что тем ужаснее казалось то, что ему предстояло совершить. Путь лежал к ивовым зарослям в овраге, но сначала следовало незаметно подойти к сторожке древесно-мебельного комбината, примыкающего к спортплощадке, и украсть Кутю. Марта, грозная породистая овчарка, охраняющая периметр комбината, несмотря на свирепый вид, была не так уж страшна, поскольку бегала на короткой цепи вдоль толстой стальной проволоки, да и привыкла к случайным прохожим, а вот сторожа комбината внушали опасения. И не потому, что пожадничали бы отдать щенка, если попросить, – трёх кобельков они уже раздали в соседние дворы совершенно бесплатно, осталась только Кутя. Тем более, что парней из шоблы они знали – если не по именам, то, во всяком случае, в лицо. Они, случалось, и к беседке подходили стрельнуть у ребят сигарету-другую, тогда как большинство местных жителей по вечерам обходили беседку стороной – от греха подальше. Впрочем, с другой стороны, у сторожа же ружьё есть, ему море по колено. Да только шапочное знакомство здесь ни при чём, это совсем не тот случай. Пристроить собачку в хорошие руки – дело благородное, тем более когда папаша неизвестен. Что из неё вырастет, непонятно, и ценность такого приобретения, по меньшей мере, спорна, так что желающих взять щенка ещё нужно поискать. Конечно, охранникам можно ничего и не рассказывать. А всё же Фёдору было жутко даже задаться вопросом, смог ли бы он сейчас посмотреть кому-то из них в глаза, особенно деду Василию. Когда Марта ощенилась, второй охранник, дядя Максим, хотел весь помёт утопить в ведре, а дед Василий – он как раз сменяться пришёл – обругал Максима и не позволил. В общем, лучше бы было с ними совсем не встречаться, ни с тем ни с другим. Но для Феди в этот день ситуация сложилась удачно. Через зарешёченное окно сторожки был виден силуэт деда Василия и вдобавок доносились звуки передаваемого футбольного матча – значит, главное теперь, чтобы Марта не подняла переполох, а дальше всё будет в порядке. Достоевский присел на корточки и, негромко чмокнув губами, позвал:

– Кутя, Кутя! Иди сюда. Кутя!

Сначала стояла тишина. Федя уже набрал воздуха в лёгкие, чтобы покликать пса ещё раз, чуть погромче. Но тут послышался шорох и лёгкий топоток, и на бетонную дорожку, разделяющую площадку и комбинат, неуклюже выскочил толстый серый щенок с большими лапами. Радостно повизгивая, он подбежал к Фединым ногам, опрокинулся на спину и обмочился. Несколько капелек попало на штанину брюк, и Фёдор с отвращением отпихнул Кутю носком ботинка, тут же понимая, что бессознательно пытается вызвать в себе гнев и отвращение лишь для того, чтобы оправдать собственную мерзость. А на самом деле нет ни гнева, ни отвращения, есть забавный увалень-щенок, от которого восхитительно пахнет и который смотрит на мир взглядом, полным любопытства. А кроме любопытства – готовности доверия и любви к тому, кто захотел бы оправдать его любовь и доверие. Подошла Марта, неуверенно помахивая хвостом, ещё не понимая, что происходит, но, по-видимому, ощущая напряжённость Достоевского, который на секунду застыл, в очередной раз заколебавшись. Но в следующий миг он уже решительно подхватил Кутю, засунув её под полу куртки, не по весенней погоде надетую именно с этой целью, и зашагал к оврагу. На полпути его нагнали два шкета, которых, не принимая всерьёз по малолетству, в шобле хотя и не привечали, но терпели. Воздух был таким же тёплым и душистым, мимо с тяжёлым гудением время от времени пролетали майские жуки. Кутя, вначале беспокойно сучившая ногами, совершенно успокоилась и только пыталась высунуть мордочку в просвет между пуговицами. Два спутника Феди, как заправские головорезы, на ходу заспорили о том, как лучше убивать щенка: то ли перерезать горло, то ли ударом в сердце. Один из них, будучи когда-то свидетелем забоя кабанчика в деревне, разгорячившись, твердил, что лучше всего – в сердце, иначе перемажешься кровью, второй не менее рьяно ему возражал, пока Достоевский не велел обоим заткнуться. Наконец подошли к оврагу, где в ивняке уже ждали все остальные и откуда ещё издалека доносились преувеличенно бодрые оживлённые голоса – похоже, что и ребята постарше прониклись возбуждением предстоящей казни. Пожимая руки, Федя сделал круг и подошёл к Ринату – тот должен был дать ему орудие убийства – настоящий охотничий нож, который он часто таскал с собой и который якобы раньше проходил по какому-то мокрому делу. Все, разумеется, понимали, что мокрое дело – не более чем художественный свист, но делали вид, что верят. Тем более что финка была по-настоящему красива: с наборной рукоятью, хищным профилем лезвия и гардой со скобками для вытаскивания патронных гильз. Ринат с усмешкой протянул ему нож рукоятью вперёд, двумя пальцами держась за остриё. Нож, между прочим, был частью ордалии и должен был достаться Феде как награда за успешную инициацию. Достоевский рассказывал мне, что он до самого конца, до того момента, как прикоснулся к лезвию, был полон решимости «доказать, что мужик», как сказал об этом испытании Артём. И только теперь понял, что не сможет. Ещё минута-другая прошли в полном молчании, стихли смешки и разговоры, все глаза были устремлены на Фёдора. И тогда он швырнул нож в кусты и, резко повернувшись, пошёл прочь, почти не замечая свиста и улюлюканья за спиной и ругани Рината, который, треща ломаемыми ветками, искал свою финку под толстым слоем опавших листьев. На этом всё было кончено. Фёдор никогда больше не приходил к беседке, и, как ни странно, даже не видел с тех пор никого из Артёмовской команды, не считая самого Артёма, да ещё Сеню, который, встретив Достоевского в школе и ехидно осклабившись, попытался сказать ему что-то язвительное. Но Фёдор, охваченный неожиданной для него самого яростью, отвесил Сене такую затрещину, что тот впредь обходил его чуть ли не за километр. Что касается Артёма, то обстоятельства их следующей встречи с Федей были довольно любопытными. В девятом классе, то есть года через три после описываемых событий, Достоевский ненадолго влюбился в свою ровесницу, белокурую девочку, жившую в последнем доме на самой окраине Заречья, там, где оно уже переходило в «нахаловку». Вскоре он обнаружил, что у него есть соперник, которым по иронии судьбы оказался Артём. К тому времени Фёдор уже не был склонен к тому, чтобы смотреть снизу вверх на приблатнённого парня с расплывшейся татуировкой на тыльной стороне правой руки. Более того, даже знака равенства между собой и Артёмом он бы не поставил. Тем сильнее было его изумление, когда он понял, что в этом треугольнике предпочтение отдаётся не ему. Однако такое обидное фиаско даже не слишком огорчило Федю, поскольку он смог объяснить себе, что если предмет его любви не способен оценить разницу между нормальным парнем и какой-то гопотой, то и жалеть здесь не о чём. Кроме того, в тот период, при нейтралитете Анны Ивановны и молчаливой, но явной поддержке четы Изосимовых и Михаила Фёдоровича, к Фёдору начала проявлять активный интерес подросшая Наденька. И надо заметить, не без взаимности. Правда, Наденька, не обладавшая обострённым чувством меры, через совсем непродолжительное время стала вести себя в доме Достоевских как-то уж чересчур по-свойски и даже с назойливой услужливостью, а это в значительной степени восстановило против неё Анну Ивановну, не поощрявшую такой фамильярности. Михаил же Фёдорович, видевший в Наденьке потенциальную невестку, напротив, не мог нарадоваться, открывая в девушке очередной хозяйственный талант, но, впрочем, это уже другая история.

После позорной ордалии Фёдор принёс Кутю домой, накормил и уложил спать в своей комнате, хотя многочисленные предыдущие просьбы о собаке наталкивались на единодушный и категоричный отказ со стороны обоих родителей. Но на этот раз в его взгляде была такая непреклонность, что даже и дебатов не последовало: он просто поставил их перед фактом. При том, что Фёдор и раньше не был замечен в склонности к каким бы то ни было проявлениям стадного инстинкта, с тех пор у него укрепилась отчётливая неприязнь к любым формальным структурам. Теперь он делал всё так, как находил нужным, а были ли у него при этом союзники и попутчики, стало несущественным. Тогда же у Фёдора появилась довольно неприятная и надменная манера скалить зубы в почти беззвучном смехе, когда ему делали замечание, каким-либо образом выражали несогласие с его высказываниями или поступками, да и вообще во всех тех случаях, когда ему чудилось хотя бы малейшее неодобрение окружающих. Единственным человеком, перед которым Федя по-прежнему трепетал, оставался Михаил Фёдорович, хотя и здесь всё было не совсем однозначно. Вспоминается, например, такой случай. К началу учёбы на третьем курсе Фёдор приволок в общежитие выпрошенный у родителей во время каникул новый магнитофон. То есть магнитофон-то у него был и до этого, но не самый крутой. А Достоевскому хотелось иметь настоящий «студийный», со сквозным каналом и всеми примочками по последнему слову науки, причём такими, что, при его технической осведомлённости, Федя вряд ли был в состоянии их оценить. На «смотрины» был приглашён широко известный в узких кругах меломан и эксперт Саша Галин, который, сдержанно похвалив флагман отечественной промышленности, заметил однако же, что пермаллоевые магнитные головки – полный отстой и, чтобы соответствовать мировым стандартам, нужно заменить их стеклоферритовыми или уж, на худой конец, сендастовыми. Месяца через два, после долгих поисков втридорога купив западногерманские стеклоферритовые головки, Фёдор приступил к переоснащению магнитофона, при этом зачем-то разобрав до последнего винтика весь лентопротяжный механизм. При сборке, как это заведено у поклонников кружка «Умелые руки», у него осталось много избыточных деталей, что Федю не на шутку обеспокоило. Но магнитофон всё ещё работал, пока Достоевский не разобрал его вторично, пытаясь вспомнить, откуда взялись лишние части. Повторная сборка не увенчалась успехом, и с тех пор раскуроченный «студийник» молчаливо пылился на полке, уступив почётное место у изголовья кровати своему менее продвинутому собрату. Впрочем, Достоевский намеревался в ближайшем будущем отвезти магнитофон в ремонтную мастерскую. Так прошло несколько месяцев, покуда однажды рано утром в дверь нашего блока не постучался посыльный от вахтёра – сообщить, что в фойе Фёдора ждёт неожиданно приехавший в столицу Михаил Фёдорович. Услышав радостную весть, Федя отнюдь не поспешил навстречу отцу, а, судорожно схватив почившее в бозе чудо техники, забегал по комнате, соображая, куда бы его побыстрее спрятать. В конце концов он пристроил своё имущество в соседнем блоке и только потом отправился на вахту. В общежитии была пропускная система, так что, к счастью для Фёдора, у него был небольшой резерв времени. В этом происшествии, быть может, и не было ничего сверхординарного. Но всё же имелось некоторое несоответствие в том, что взрослый парень повёл себя, как нашкодивший первоклассник. Но вот что любопытно. Всего лишь за два дня до этого я спросил у Феди, не слишком ли смело со стороны его родителей было назвать сына Фёдором Михайловичем Достоевским – как-никак известный писатель и всё такое. Федя, придав своему лицу выражение ангельского терпения, первым делом сказал, что я далеко не единственный, кто задал ему такой идиотский вопрос. Но потом снизошёл до объяснения, дескать, такая уж сложилась традиция в семье его отца: называть старших детей мужского пола поочерёдно то Фёдором, то Михаилом. После чего, презрительно скривившись, добавил:

– А ты считаешь, что папаше известно, кто такой Фёдор Михайлович Достоевский? Не думаю.

Это, конечно же, была явная клевета. Старший Достоевский, не будучи завзятым книгочеем, не был и тёмным лапотником. Вероятно, здесь сказалось мамино влияние. Даже при мне, постороннем, в общем-то, человеке, Анна Ивановна несколько раз называла мужа «деревенщиной».

Кутя прожила у Достоевских недолго; в конце зимы она умерла от собачьей чумки. Федя крепился на людях, но несколько дней после её смерти рыдал по ночам. Каким-то непонятным образом Кутя и всё, что с ней было связано, навсегда вошло в его внутренний мир, так что и несколькими годами позже он возвращался в давние воспоминания. Однажды, уже в студенческие годы, Федя рассказал обо всём своему отцу. Михаил Фёдорович был огорчён, что в своё время не почувствовал изменений в настроении сына и ничего не знал, но сказал, что Федя поступил правильно и что он не представлял себе другого исхода, повторив при этом поговорку о правилах арифметики. А у Фёдора во время этого разговора вдруг по ассоциации возникла совсем иная мысль, но тоже о предсказуемости человеческих поступков. Ринат, так дороживший своим ножом, ни с того ни с сего предложил отдать его Феде, если тот пройдёт испытание. Выходит, он заранее знал? Это было неприятное открытие, однако оно хорошо всё объясняло, а значит, приходилось его принять.

 

V

В тот день, несмотря на обещание всё рассказать, Достоевский так и не обмолвился ни словом о своей тайне. Я решил, что ему не хотелось изливать душу в присутствии постороннего человека, ведь он не видел никакой срочности в том, чтобы посвящать меня в свои личные дела. Не исключено, что Федя был бы более откровенным, если бы мы с ним остались вдвоём, впрочем, у меня не создалось впечатления, что он чувствовал себя сколько-нибудь скованно из-за присутствия Аэлиты. А вот Аэлита, напротив, вела себя застенчиво, и даже, как мне показалось, несколько заискивающе и робко, что, вообще говоря, было ей несвойственно. Даже её движения показались мне какими-то угловатыми и одеревеневшими. Тогда я не придал этому никакого значения, а напрасно. Так или иначе, но в совокупности это вносило некоторую официальность в обычный и ничего не значащий застольный трёп. Некоторое оживление вызвало возвращение Лизоньки: сначала Фёдор разогревал суп и кормил дочь, потом Лизонька увела Аэлиту в свою комнату показывать ей игрушки, потом Достоевский ходил спасать Аэлиту от навязчивого внимания Лизоньки. А я воспользовался паузой, чтобы поискать на стеллажах и полистать редкую книгу «От Ахикара до Джано», которую мне некогда давала читать покойная Анна Ивановна и которую я с тех пор никогда и нигде не видел. Но Фёдор с Аэлитой через несколько минут возвратились назад, так что книгу я так и не нашёл. И хотя атмосфера вечера была вполне приемлемой, подзатянувшееся чаепитие, главным украшением которого, не в пример былой роскоши, был непритязательный вафельный торт, скоро стало меня тяготить, и я воспользовался очередной паузой, чтобы проститься. Аэлита послушно встала вслед за мной, но, когда я предложил ей пешком дойти до её дома, заартачилась. Звёзды уже высыпали на небе, тихое безветрие располагало к романтической прогулке, но она сказала, что устала. Мы стояли на обочине дороги, молча голосуя нечастым машинам. Я попытался узнать, какое впечатление произвёл на неё Достоевский, однако же наш молодой специалист был крайне задумчив и неразговорчив, и как-то постепенно мои безответные монологи увяли. Единственной внятной фразой был ответ Аэлиты на мой невинно заданный вопрос, в самом ли деле она так любит вафельный торт.

– Терпеть не могу, – ответила Аэлита.

И это был именно тот ответ, который я ожидал от неё услышать. Я даже приободрился немного, но всё равно чувство обиды от её отказа так и не прошло до конца. Когда красные огоньки машины, увозившей от меня Аэлиту, мерцая, погасли вдали, я отправился в противоположную сторону, чтобы перейти на северный берег реки через старый кладбищенский мост. Мне захотелось немного побродить по улицам ночного города, чтобы дать волю воспоминаниям. Я много чего передумал за этот вечер и понял, что следует всё же проглотить свою гордыню и наконец сказать Фёдору о том, что его давняя обида несоразмерна проступку и моя роль в том, что его отвергли, весьма незначительна.

Увы, случилось так, что на следующий день меня послали в служебную командировку аж в Киргизию. Рабочий график у меня оказался довольно плотным, необходимо было закончить реконструкцию цеха помола после установки шаровой мельницы взамен старой, пришедшей в негодность. Невзирая на предполагаемую срочность, пусконаладочные работы несколько раз откладывались из-за всевозможных недоделок, сначала на восемь дней, потом ещё на десять, потом ещё на полмесяца. Так что следующая встреча с Достоевским случилась не скоро, а, между тем, за время моего отсутствия произошёл ряд существенных событий, так что к тому времени у меня пропало желание нести Фёдору свои извинения. Главный сюрприз ждал меня в первый же день после выхода на работу, когда я заметил, что на рабочем столе молодого специалиста вместо обычного хаоса царит идеальный порядок: карандаши в стаканчике, справочники на полочке, чертежи сложены аккуратной стопкой. Как выяснилось, Аэлита уже полторы недели назад сходила к директору треста и настояла на отпуске без содержания с формулировкой «по семейным обстоятельствам». После работы я помчался к ней домой, но и там меня ждала неудача. Дверь ведомственной малосемейки, где жила Аэлита, была на замке, за дверью стояла тишина. В квартире справа никто не открыл, из квартиры слева выглянула на стук молодая женщина с наполовину накрашенным лицом и, смущаясь, ответила мне из полумрака прихожей, что она уже несколько дней не видела Аэлиты и где та может быть, ей неизвестно. Но, видимо, её тронуло беспокойство, написанное на моём лице, потому что, когда я уже начал спускаться вниз, снова лязгнул замок и голос «левой» соседки окликнул меня из-за приотворённой двери:

– Эй, парень! К ней в последнее время молодой человек заходил, но не один, а с девочкой. Девочка лет пяти, светленькая такая. А больше я ничего не знаю.

Я рассеянно поблагодарил и, спустившись вниз, какое-то время стоял под крыльцом подъезда. Эту ситуацию нужно было хорошенько обдумать, хотя… Что тут было обдумывать? Всё и так было ясно. Скорее, нужно было осознать своё место в сложившемся положении.

 

VI

Должен признаться, что, несмотря на многочисленные попытки отстранённо посмотреть на свои разбитые надежды, философского отношения к поступку Аэлиты у меня так и не возникло. Наоборот, если изначально я был склонен как можно скорее прояснить возникшее недоразумение, то впоследствии мне стало противно даже думать о том, что скоро мы неизбежно пересечёмся на работе.

Началось всё с того, что, едва я вернулся домой, меня одолели сомнения. Может быть, соседка что-то напутала? Может, у Аэлиты что-то случилось с родителями и ей пришлось срочно уехать? Возможно такое? Возможно. Да мало ли что могло произойти? Зачем я делаю скоропалительные выводы? Нужно просто подождать, и всё выяснится. Но ждать оказалось непросто. Настолько непросто, что на следующий день я, предварительно вновь постучавшись в закрытую дверь, прямиком отправился в Заречье. Ну и что тут такого, думал я, выходя из дома Аэлиты. Ну и что, ничего тут нет особенного. Мы же собирались увидеться с Фёдором? Собирались. Я просто приду к нему, и всё станет ясно. Даже если я её там и не увижу, я пойму по его реакции, встречаются ли они. Но мне уже было противно. Противно идти к Достоевскому, противно пытаться что-то выведать у него. Противно и унизительно. Я как-то вдруг осознал, что никогда не относился к Феде на равных, я всегда смотрел на него немножко свысока. Из-за его наивности. Из-за его книжной галантности и чрезмерного идеализма в те периоды, когда он находился в романтической фазе. И из-за его грубого цинизма, когда он впадал в противоположную крайность, будучи в очередной раз обиженным и отвергнутым, причём его цинизм произрастал от того же корня, что и романтические бредни. Он всегда казался каким-то ненастоящим. И я подозреваю, что не только мне, но и тем девушкам, которым Фёдор пытался понравиться, включая простую и незамысловатую Иру, пока она месяц или два находилась в статусе его возлюбленной. Даже Ира, которая, я уверен, смотрела на Федю только как на удачную партию и для которой в связи с этим его характер представлял интерес только с точки зрения личного удобства, и та посмеивалась над Достоевским, когда тот расточал ей изысканные комплименты в стиле галантного века. Невозможно было допустить мысли, что ему могут отдать предпочтение передо мной. Более того, я и конкурентом-то настоящим не мог его считать. В чём бы то ни было. А теперь иду к нему, рискуя столкнуться там с девушкой, которую я мысленно уже называл своей. Строго говоря, у нас с Аэлитой ещё ничего и не было, кроме взаимной симпатии, поэтому речь не шла о каких-то обязательствах. Но даже тот факт, что мне не хотелось торопить наши чувства, казалось, предвещал что-то большое и настоящее, и в этом свете поступок Аэлиты воспринимался как измена.

Я никого не застал у Достоевского. Дом был тих и пуст. Постучав ещё пару раз и потоптавшись несколько минут у ворот, я неторопливо зашагал по тротуару и тут же заметил фигурки молодой женщины и девочки, движущиеся мне навстречу. Почти не отдавая себе отчёт в том, что делаю, я повернул в узкий переулок, чтобы не быть обнаруженным, но в то же время иметь возможность убедиться в правильности своего предчувствия. Увы, оно меня не обмануло. Через несколько минут мимо меня по улице прошла Аэлита, держа за руку дочь Достоевского. Иллюзии исчезли, унося с собой былое очарование. Теперь самая мысль о нашей предстоящей встрече скорее удручала, и, если бы существовал хоть малейший шанс этой встречи избежать, я бы, не задумываясь, им воспользовался.

 

VII

Прошло ещё несколько дней. Я старался не вспоминать ни об Аэлите, ни о Фёдоре, и мне это почти удавалось. Не то чтобы я совершенно успокоился, но, во всяком случае, мне удавалось сохранять хладнокровие – до такой степени, что, когда Аэлита вновь появилась в отделе, я нашёл в себе силы не только поздороваться с ней, но и холодно улыбнуться в ответ на приветствие. То, что она вела себя со мной скованно, только сильнее укрепило меня в подозрениях. Никто не станет так себя вести, если не чувствует себя виноватым, и никто не будет чувствовать себя виноватым, если он на самом деле не виноват. Аэлита даже попыталась пригласить меня в кафе в обеденный перерыв, чтобы, как она выразилась, «объясниться», но я отказался. Сослался на занятость, тут же, впрочем, добавив, что мне не нужны её объяснения. Это было лишним, поскольку намекало на мою обиду, но так уж вышло. Больше мы не сказали друг другу ни слова, да и в последующие дни общались в рамках производственной необходимости, не более. Попыток выяснить со мной отношения Аэлита уже не предпринимала, а вскоре мне пришлось вновь уехать по работе, и наши вынужденные служебные встречи на какое-то время прекратились. В командировке меня мало-помалу отпустило, по крайней мере, мне так казалось, и постепенно я перестал терзаться изменой Аэлиты. Однако я всё ещё время от времени возвращался мыслями к Феде и его дочери. Эта загадка продолжала меня мучить. Судя по возрасту девочки, она должна была родиться ещё до конца нашей учёбы в университете. Но ведь ничего такого не было. Я бы знал, если бы было. Правда, я слышал, что на четвёртом курсе, в где-то в середине зимы, Ира Генералова пыталась радикально решить вопрос о замужестве, заявив Достоевскому, что беременна от него. К тому времени мы с Фёдором уже не общались, так что информацию я получал из вторых рук. Но Серёга Стрельцов, который мне об этом рассказывал, был уверен, что Ира просто решила пойти ва-банк, поставив Достоевского перед выбором. Как раз накануне она гостила у Феди с полного одобрения и даже по инициативе его родителей, после чего Михаил Фёдорович и Анна Ивановна единодушно заявили сыну, что Ирочка – не та девушка, которую они хотели бы видеть в качестве своей невестки. У Фёдора, без сомнения, должно было хватить здравого смысла, чтобы не передавать этого завета предков своей без пяти минут суженой. Но Ира и сама могла сложить два и два, поскольку Достоевский, только недавно с энтузиазмом строящий планы на медовый месяц, вдруг включил задний ход. Так что Серёгино предположение имело под собой кое-какие основания. Но и в этом случае концы не сходились с концами. Я хорошо помню, что Ира заходила к нам перед отъездом, уже после защиты диплома, и никакого изменения фигуры я у неё не заметил. Нет, здесь было что-то не то. Здесь скрывалась какая-то тайна, и в этом заключалась дополнительная несуразность. Фёдор нисколько не походил на такого человека, который стал бы тщательно заметать следы и таить свои связи от окружающих, напротив, его можно было назвать душевным эксгибиционистом. Он очень охотно рассказывал о своих чувствах, и не только в тех ситуациях, которые могли бы ему польстить. Причиной этого, как мне кажется, была его несокрушимая самонадеянность. Если действительность не соответствовала его видению мира, то тем хуже для действительности. Непонятно почему, но Фёдор, например, нисколько не сомневался, что может осчастливить любую девушку, коль скоро на неё будет обращено его благосклонное внимание. При этом он отнюдь не был красавцем. Как я уже говорил, у него была немного неуклюжая и сутуловатая осанка в силу особенностей сложения: очень широкие и прямые плечи при общей субтильности, да ещё и слишком короткая шея. В лице Фёдора тоже не было ничего особенного – обычное лицо обитателя Восточно-Европейской равнины, никаких особых примет. Впрочем, отталкивающего впечатления он тоже не производил, и я лично знал двух весьма симпатичных и неглупых девушек, которые по нему вздыхали. Кстати, Федя тоже был в курсе этих вздохов, но он не был бабником, лёгкие пути его не прельщали, а чужие влюблённости ничуть не интересовали и не вдохновляли на ответность. Ему нужно было влюбиться самому. Я это к тому, что не требовалось талантов Шерлока Холмса, чтобы быть в курсе Фединых увлечений, для этого достаточно было находиться рядом. Да их и было-то всего три, и все они были незамысловаты, как книжки-раскраски для детей дошкольного возраста. Полагаю, что я знал о Достоевском ровно столько, сколько знали все остальные наши приятели, никак не меньше, и не похоже, чтобы у него имелась какая-то другая, скрытая от нас секретная жизнь. Но ведь она была! Иначе откуда бы взяться Лизоньке?

 

VIII

Итак, сначала это была Надя. Уже в начале первого курса нам было известно, что у Фёдора есть невеста – именно такое слово он использовал, повествуя о своей подруге. А в канун Нового года мы удостоились её лицезреть. «Мы» – это остальные обитатели комнаты номер 706 институтского общежития. И мало того, что знали: Фёдор был словоохотлив и не скупился на яркие краски, если речь заходила о «Наденьке» – уж такая она у него умница-красавица-студентка-комсомолка. Эдак немудрено обзавидоваться, а при наличии воображения, пожалуй, и влюбиться заочно. К тому же мы были наивными, неопытными и легковерными юнцами, только что со школьной скамьи. Никто из нас даже «моя девушка» не мог ни о ком сказать, а тут сразу «моя невеста»! Тем сильнее было разочарование при встрече. И не то чтобы Федина подруга была как-то особенно нехороша – не в том дело. Она не производила впечатления какой-то вопиюще глупой, или некрасивой, или невоспитанной, вовсе нет. Но, увы, вся Надя легко вписывалась в одну частицу «не»: в ней не было ни шарма, ни грации, ни остроумия, ни чертовщинки. Она, правда, была очень богато и даже с некоторой претензией одета, но этим и заканчивалась необычность. Да ещё, когда она вошла в комнату, от неё повеяло каким-то приятным и даже изысканным ароматом, так что Серёга Стрельцов, наш штатный шут, громко продекламировал строчку «дыша духами и туманами». Чем, кстати говоря, вызвал взрыв смеха, поскольку Фёдор в тот период ещё увлекался изящной литературой и охотно и даже навязчиво потчевал нас стихами, как заимствованными, так и собственного сочинения. Это уж потом, и, кстати, как раз после того как Наденька предпочла ему другого, он заявил, что поэзия – говно, а письмо Онегину писала никакая не Татьяна, а пожилой мужик, да ещё и негр в придачу. Но, кроме красивой упаковки, Наденька мало чем могла похвастать. Её лицо никогда не бросилось бы вам в глаза в толпе – надо было быть Федей, чтобы в этой серой мыши увидеть красавицу. Вот чего в ней имелось с избытком, так это апломба. Серёгина шутка ей не понравилась, судя по тому, как она презрительно поджала тонкие губки. Не спорю, может быть, и в самом деле, шутка была неуместной. Но и позже, насколько я был тому свидетелем, Надя не слишком жаловала Фединых приятелей и обращалась с ними как с какой-нибудь челядью. Наверное, такую черту характера до некоторой степени могло сформировать ощущение принадлежности к кругу избранных, но вряд ли это настолько сильно бросалось бы в глаза, будь Наденька немного более чуткой. Впрочем, её зазнайству, без сомнения, способствовал и сам Достоевский с его претензией на куртуазность. Вообще, в Фединой галантности было что-то комичное, но в то же время и трогательное. А самое удивительное заключалось в том, что Достоевский применял её ко всем без разбора. Не только к Наденьке, которая хотя бы была дочерью партийного функционера, не только к по-настоящему очаровательной и умненькой отличнице-медалистке Тане Паниной, но позже и к Ире Генераловой, выросшей в семье потомственных алкоголиков и, мягко говоря, не слишком обременённой интеллектом и условностями хорошего тона. Но таков уж был Федя. Влюбляясь, он наделял объект своих нежных чувств всеми мыслимыми и немыслимыми достоинствами, в ущерб реальности и даже здравому смыслу. Интересно, что впоследствии, избавившись от им же самим навеянных грёз и чар, Достоевский ретроспективно выстраивал в своём воображении новые образы, и бывшие сказочные принцессы превращались в не менее сказочных жаб, так что ни о какой объективности здесь говорить не приходится. И если это ещё как-то можно было оправдать, когда девушки давали Феде отставку, то в случае разрыва с Ирой инициатором выступал сам Достоевский. Однако и здесь, подчиняясь какой-то тайной пружине, скрытой в его характере, Фёдор выставил ей длинный счёт пороков, недостатков и обид, нисколько не считаясь с тем, что прежде он столь горячо отрицал кое-какие нелестные детали, на которые порой, иногда тактично и полунамёками, а иногда и грубовато, ему пытались указывать друзья – детали, очевидные для всех окружающих, но только не для него самого. Такой оборот можно было бы считать прозрением, если бы Федя всего лишь терял свои розовые очки, но он всегда шёл дальше, примешивая к неприятным воспоминаниям ещё и долю той грязи, которая теперь прочно гнездилась в его восприятии. Забавно и то, что никто из бывших пассий Фёдора не сохранил к нему впоследствии нежных чувств, и, кажется, даже не по причине разрыва как такового. Скорее всего, они ощущали бессознательное разочарование из-за того, что бесповоротно и навсегда переставали быть для кого-то принцессами. Став отныне обычными простолюдинками и лишившись свиты, пусть даже эта свита состояла всего лишь из одного человека, они возлагали вину за своё падение на Достоевского, хотя в этом-то он вряд ли был виноват.

Но в отношении Наденьки Федя переживал свою отставку очень тяжело, в особенности оттого, что, во-первых, она случилась неожиданно и, как ему казалось, по ничтожному поводу, а, во-вторых, предстоящая свадьба казалась ему делом хотя и отдалённым, но вполне решённым. Тем более что отец Фёдора весьма поддерживал и даже в какой-то степени направлял выбор сына, да и Наденькины родители чаяли в нём будущего зятя. Впрочем, действующие лица этой мелодрамы, без сомнения, видели ситуацию по-разному. Михаил Фёдорович считал, что главной проблемой было то, что молодые люди жили на расстоянии друг от друга. Ему с самого начала не нравилась Наденькина затея с художественным институтом в Вильнюсе, но та сильно упёрлась в своём желании стать законодательницей мод, дизайнером тканей и кутюрье. Отдалённость, вероятно, сыграла свою роль, но, скорее всего, не в том смысле, как это видел Михаил Фёдорович – тем более что Федя два три-раза за семестр ездил к своей невесте, да и Надя приезжала к Достоевскому в Москву, хотя и пореже. Скорее всего, ей просто надоело ожидание, надоело то, что Федя был слишком слащаво-галантен и одновременно нерешителен. Он по-прежнему скромно целовал девушку в щёчку даже наедине, брал под руку, когда они прогуливались, и в то же время мог неуместно громко продекламировать при посторонних людях строку «Люблю тебя, Петра творенье!» – а потому что отчество Наденьки было Петровна. Однажды Надя приехала в день факультетской дискотеки, куда Фёдор её настоятельно повлёк, и мы, стоя в сторонке, потешались, глядя, как на фоне бликов зеркального шара наш жених делал поклон и прищёлкивал каблуками, приглашая девушку на танец. Всё это пахло таким нафталином, что было странно, как столь манерный стиль попал в современную эпоху. Я, грешным делом, зная, что мать Фёдора когда-то служила актрисой, подозревал её влияние как причину этих кунштюков – но нет, при встрече Анна Ивановна оказалась вполне современной женщиной. Как бы то ни было, но за три года взаимоотношений мало что изменилось, а девушке, наверное, хотелось каких-то перемен. Хотя и следует заметить, что непосредственным началом ссоры всё же послужило именно нарушение традиции. Как я уже говорил, Федя, как правило, был при деньгах, да и Наденька, кажется, не имела привычки считать каждую копейку, судя, например, по тому, что её родители, придя в ужас от перспективы жизни в общежитии, быстренько слетали в Литву и на долгий срок сняли для дочери-первокурсницы однокомнатную квартиру в двух шагах от института. То ли в связи с этим, то ли по какой-то другой причине, но Фёдор завёл одну фанфаронскую привычку. Во время поездок к Наденьке, независимо от времени года, он, прежде чем стучать в её дверь, должен был непременно заскочить на рынок за роскошным букетом цветов. А тут, как назло, случилось так, что Достоевский сильно поиздержался накануне очередной поездки. Настолько, что ему едва хватало денег на обратный билет. Тогда он ещё не знал, что поездка будет последней. Он, конечно, отдавал себе отчёт, что Наденька будет неприятно удивлена, увидев его без обычного букета, но не понимал, до какой степени. По крайней мере потом, рассказывая друзьям о своих злоключениях, Федя всегда вспоминал, что в тот приезд Наденька была с ним необычно холодна, а при расставании упрекнула в скаредности. Фёдор вспылил, девушка не осталась в долгу, и они наговорили друг другу гадостей. Всё это случилось накануне сессии, но Наденька, поразмыслив и исчерпав терпение в попытках призвать Достоевского к покаянию посредством телеграмм, через несколько дней сама заявилась к нему ранним зимним утром – мириться. И, вопреки обыкновению, решила растянуть свой, обычно однодневный, визит, на целых два дня. Состоявшееся тут же примирение было довольно бурным, а, если верить Фёдору, то Наденька даже намекала ему, что не стала бы возражать и против более полного выражения нежных чувств. И, вроде бы, готова была провести с ним ночь накануне своего отъезда, несмотря на предварительную договорённость о встрече с двоюродной тёткой по отцовской линии, у которой Изосимовы обычно останавливались, бывая в Москве. Но наш Федя, целомудренный, как Иосиф, отверг домогательства девицы, сказав, что это было бы с его стороны непорядочным. Так, во всяком случае, история изначально преподносилась со стороны Фёдора. Как выяснилось в ходе дальнейших бесед, более вероятной причиной ответа явилось не столько целомудрие, сколько скрытая ревность, поскольку Достоевский был готов заранее подозревать свою невесту в будущей распущенности, коль уж она лишалась невинности. Насколько основательны были такие подозрения, неизвестно, однако ссора не замедлила вспыхнуть вновь. Наденька то ли догадалась об истинной причине отказа, то ли просто была разочарована Фединой робостью. Правда, к концу дня молодые люди снова помирились, но это был уже зыбкий мир. В довершение всего Фёдор впервые не пожелал проводить Наденьку в путь, сославшись на необходимость сдавать задолженность по технологии. Несмотря на то, что задолженность вовсе не была выдумкой Достоевского и на самом деле могла стать причиной недопущения к экзаменам, Федино поведение было расценено Надей как враждебный демарш. Три недели спустя, не ставя в известность Фёдора, Наденька написала родителям, что выходит замуж за одногруппника, который ухаживал за ней ещё с первого курса. Дескать, она обо всём подумала, взвесила плюсы и минусы и приняла решение, просьба не беспокоить непрошеными советами, точка. Чета Изосимовых оповестила старшего Достоевского, и тот, отчётливо понимая, что если ситуацию ещё можно как-то спасти, то это под силу только одному человеку, примчался к сыну. Но Фёдор, едва опомнившись от неожиданного потрясения, внезапно заупрямился. Если, сказал он, Надежда такая дрянь – скатертью дорога! Михаил Фёдорович хотел знать, что могло стать причиной разрыва, и Федя, не очень беспристрастно и с кое-какими купюрами, открыл старшему Достоевскому глаза на отдельные подробности его последних встреч с невестой. Однако Михаил Фёдорович непреклонно встал на сторону Наденьки, называя сына чурбаном и особенно напирая на то, что Фёдор должен был, должен был, должен был, непременно должен был проводить девушку в аэропорт. Пускай она не права, говорил старший Достоевский, пускай вы поссорились, но ты поступил некрасиво, ты не сделал то, что, как это всем понятно, обязан был сделать настоящий мужчина, это элементарно, это четыре правила арифметики. Наверное, Михаил Фёдорович переоценивал значение данного эпизода, но факт остаётся фактом: в мае Наденька вышла замуж, через год взяла академический отпуск и родила здорового младенца, ещё через полгода у неё началась череда непрекращающихся скандалов в семье, и в институт она вернулась доучиваться уже разведённой. С Фёдором она больше не общалась, а когда тот пару лет спустя попытался с ней заговорить, встретив на улице родного города, молча прошла мимо с негодующей миной, что было достаточно странно, учитывая, что никакого зла он ей не причинял, даже если забыть о справедливости и подходить к нему с Зоиловой мерой. Впрочем, данный случай вовсе не уникален. Что касается Фёдора, то он, сразу после того как его отвергла Наденька, очень изменился. Трудно было узнать в хронически нетрезвом, грубом и развязном жлобе прежнего галантного кавалера и любителя поэзии «серебряного века». Это была не единственная метаморфоза, произошедшая с Федей на наших глазах, но она была первой и поэтому неожиданной. Теперь, говоря о бывшей невесте, Фёдор называл её не иначе, как «эта сучка». Замечу, что при мне он вспоминал о ней считанные разы, да и эти разговоры сводились к одной-двум ничего не значащим фразам. Лишь однажды Федя обмолвился, что ему жаль, что всё так сложилось. Я навострил уши в ожидании исповеди, но оказалось, что зря, ничего существенного он не сказал. «Надо было её трахнуть, когда она предлагала», – вот и всё, что я от него услышал. Месяца через три или четыре Фёдор перестал чудить, однако былая поэтичность вернулась к нему только тогда, когда он начал ухаживать за Таней Паниной. Но эта перемена уже никого не удивила.

 

IX

Спускаясь в фойе после рабочего дня, я услышал разговор двух наших чертёжников, куривших на лестничной площадке.

– Смотри, Вадик, этот папик опять нашу Литку ждёт. Может, выйти сказать ему, что у неё сегодня отгул?

«Литка» – это, разумеется, было сокращением от Аэлиты, поэтому я, не сбавляя шага и не останавливаясь, всё же прислушался.

– Да ну его, – ответил второй, – подождёт немного, да и пойдёт, не вечно же он будет тут маячить.

На следующей площадке я замедлил ход и посмотрел в окно. Ну да, конечно, Достоевский собственной персоной, кто же ещё? Он стоял, опираясь ногой на чугунное ограждение и наблюдая за выходящими. На богатого папика он, правда, совсем не был похож в своей затрапезной куртке, но молодые чертёжники, только-только из техникума, наверное, подразумевали разницу в возрасте, а не статус. Почему-то меня это слово задело – я же тоже был постарше Аэлиты, пусть и ненамного.

К сожалению, трест был оснащён вахтой, так что выйти из здания на улицу можно было только одним путём, и моя попытка проскользнуть мимо Фёдора незамеченным не удалась. Он решительно преградил мне дорогу да ещё и издевательски помахал ладонью у меня перед лицом – дескать, разуй глаза, я здесь.

– И что? – не слишком приветливо спросил я Федю.

– И то, – ничуть не смущаясь, ответствовал Достоевский.

Мы помолчали, глядя друг на друга, после чего Фёдор взял меня за рукав и скомандовал:

– Пошли!

– Куда?

– Пойдём, пойдём, там узнаешь. И не злись на меня. Мы ничего такого не делали.

– Кто это «мы»? И какого «такого»?

– Не надоело притворяться? Мы – это я и Аэлита. Впрочем, она тебе сама всё расскажет.

– Не надо мне ничего рассказывать.

– Ты правда такой дурак? Впрочем, что это я? Если честно, мне в какой-то момент хотелось тебя проучить за то, как ты со мной обошёлся, ты это заслужил. Просто девочку жалко. Переживает очень. Влюблена в тебя, похоже. Хотя и непонятно, как можно влюбиться в такого осла. Ладно, хватит артачиться. Пошли! Или мне тебя волоком тащить?

– Пупок не развяжется? «Проучить»! Слово-то какое.

– Ну всё, правда. Давай не будем, хватит пререканий. Тут рядом с вашей конторой есть уютная кафешка, да ты, наверное, её знаешь. Аэлита нас уже ждёт. Ты же любопытный? Вот и узнаешь кое-что.

Действительно, за столиком в глубине зала кафетерия, куда мы пришли, сидела Аэлита. Не было похоже, что она рада встрече, но я вскоре сообразил, что это вовсе не так, просто она была сама не своя от волнения. Фёдор ушёл делать заказ, а Аэлита в первый раз за последние несколько недель посмотрела мне в глаза и сказала:

– Как хорошо, что Феде удалось тебя уговорить. Я не верила, что ты придёшь. Ты не думай ничего плохого. Просто Федина бывшая – ну, Лизина мать – она же под следствием была. Больше полугода. Он надеялся, что, всё ещё обойдётся. Поэтому ничего не хотел говорить, ну, в смысле, зачем рассказывать направо и налево о том, что не красит, правда ведь? Но нет, не обошлось. Вот Федя и попросил меня побыть с девочкой, пока ездил туда-сюда. Там сначала с адвокатом нужно было договариваться. Потом суд. Потом её уже в колонию отправляли, а перед этим одно свидание разрешается. В общем, не сладко ему пришлось, бедняге.

– Постой! Какая ещё мать? Под каким следствием?

– Ой, правда! Ты же ничего не знаешь.

– А ты прямо всё знаешь! Я с Федькой подольше тебя знаком. Нет у него никакой «бывшей». И никогда не было.

– Федя сказал, что он объяснит. Разве он тебе ничего не рассказал, когда вы встретились?

– Да как-то настроения не было с ним общаться.

Тут как раз к столику подошёл Достоевский, и я набросился на него.

– Федя, что за хрень? Что за сказки Венского леса? Какой-то суд, какая-то бывшая. Поумнее ничего не мог придумать?

Но Достоевский проигнорировал мой вопрос.

– Слушайте, вам сейчас нужно поговорить. И лучше без меня. Я там пирожные заказал. И кофе. Всё оплачено, так что ни о чём не беспокойтесь. Приятного аппетита. Я пошёл.

– А ты не хочешь объясниться?

– Хочу. Но не сегодня. Слушай, приходи ко мне завтра. Ты прав, нам есть о чём поговорить.

И, не слушая больше моих возражений, невозмутимо направился к выходу.

Я бессильно воздел ладони вверх и откинулся назад на спинку кресла.

– Вот скотина!

– Да нет, – мягко поправила меня Аэлита, – просто ему сейчас тяжело. Он такой несчастный!

Мы просидели за столиком долго. По словам Аэлиты, около семи месяцев назад Достоевскому позвонила бывшая жена и попросила срочно забрать девочку. Тогда дело ещё ограничивалось подпиской о невыезде, но, в общем-то, дальнейшая перспектива обрисовалась довольно ясно: она была главным бухгалтером какой-то брокерской фирмы и визировала все финансовые документы. Федя утверждал, что во всём виноват проворовавшийся гендиректор компании, но у следствия было другое мнение. В любом случае, главный бухгалтер нёс ответственность за фальсификацию отчётов, а произошло ли это по злому умыслу или по неведению, могло повлиять только на длительность наказания. Одним словом, девочке всё равно пришлось расставаться с матерью. Как выяснилось, Достоевский попросил помощи у Аэлиты ещё в день знакомства. Тогда он уже знал, что ему вскоре предстоит уехать, хоть и не знал, когда именно, а таскать с собой пятилетнего ребёнка по адвокатам и тюрьмам – тоже не самый лучший выход. Федя должен был найти кого-то, кто взял бы на себя заботу о Лизе на время его отъезда. В детском саду Фёдору ничем не смогли помочь. Несмотря на то, что детский сад был круглосуточным, заведующая без обиняков отказала Достоевскому, ссылаясь на должностную инструкцию. Бабушка Регины – та самая старушка с детской площадки, внучка которой дружила с Лизой, – попыталась было закинуть удочку и уговорить дочь и зятя приютить девочку на несколько дней. Увы, по недомыслию она не затруднилась созданием более благовидной легенды, а честно рассказала, что мать девочки находится в следственном изоляторе. После чего зять, и без того не слишком жалующий тёщу, без промедления закатил скандал и стал кричать, что не потерпит в своей квартире воровское отродье. Итак, оставить дочь было решительно не с кем, а отдавать её какой-нибудь незнакомой нянечке Достоевский не хотел, ребёнок и так только-только начал привыкать к новой жизни. И тут Феде пришла в голову счастливая мысль, именно в тот момент, когда обычно пугливая и недоверчивая Лиза так весело и звонко смеялась, играя с Аэлитой.

– Ладно, – я в очередной раз кивнул головой, – теперь хотя бы понятно, почему ты так странно себя вела, когда мы были у Феди. Но не было у него никакой жены, понимаешь? Не-бы-ло! Не было!

– Я не знаю. Это он так говорит. «Моя бывшая».

– Чёрт знает что… Ну хорошо. А почему ты? Он же мог отвезти Лизу к отцу?

– Ну да. Я тоже спросила его. В общем, ты прав, там всё очень странно. Отец про девочку ничего не знает. Похоже, девочка родилась уже после того, как они разошлись.

Я снова начал постепенно заводиться.

– Ты меня слышишь? Федя никогда не был женат. Мне это точно известно.

– Ну, может, официально не был, просто жили вместе.

Я почувствовал, что мой мозг начинает закипать.

– Да не жил он ни с кем вместе! Не жил!

– Что ты на меня кричишь? – обиделась Аэлита. – Я-то в чём виновата? В том, что мне девочку жалко?

Из глаз Аэлиты обильно полились слёзы, ротик скривился в болезненной гримасе. Люди, сидящие за соседними столиками, начали оборачиваться на нас. Моё сердце мучительно сжалось. Как всё-таки глубоко сидят в нас инстинкты, подумал я. Ещё сегодня утром я был так зол на неё. Я не хотел её видеть. Я не хотел иметь с ней ничего общего. А сейчас её слёзы смыли мою обиду. Более того, сейчас мне хотелось её как-то защитить, укрыть, хотя я сам был причиной этих слёз. Я придвинулся к Аэлите и обнял её за талию.

– Ну прости… Я дурак.

– Да нет, ты не дурак, – подавляя остатки всхлипов, прошептала Аэлита. – Ты не дурак, я могу тебя понять.

– Почему ты мне сразу не сказала?

– Сначала Федя попросил не говорить, он же тогда ещё не знал, что да как.

– Это не причина. Ну ладно, а потом?

– Потом ты уехал. Куда бы я тебе сообщила? На деревню дедушке? А потом ты сам не захотел ничего слушать. Ты был такой чужой… Я думала, всё… Больше мы никогда не сможем поверить друг другу.

– А теперь не думаешь?

– Нет. Теперь не думаю. Ты занят сегодня вечером?

– Не особенно. Хочешь куда-нибудь сходить?

– Не хочу. Мы сейчас пойдём ко мне. И я тебя никуда не отпущу.

Обессиленные, мы лежали на неширокой казённой койке – стандартном инвентаре малосемейки. Я – на спине, одной рукой обнимая Аэлиту, а вторую положив под голову. Она, закинув на меня ногу и дыша в ключицу, рисовала у меня на груди загадочные знаки. Я думал о том, как странно всё связано в жизни. Ведь зачастую какие-то второстепенные персонажи, намеренно или ненароком разделившие двоих испытывающих взаимное влечение людей, на самом деле только подталкивают их друг к другу.

– А хорошо, что сегодня пятница, – сказала Аэлита, – Я вот тут подумала, что завтра утром мне, возможно, было бы стыдно за сегодняшнюю распущенность.

Я ничего не ответил, только крепче обнял её.

– А поскольку завтра суббота, можно спать до обеда. И завтра утром мне не будет стыдно – я же буду спать!

– Аэлита… – умилённо прошептал я.

– Что, мой повелитель? – нежно отозвалась подруга.

– Ты хоть знаешь, как её зовут? Не Ирой?

– Кого?

– Ну вот эту, как ты её называешь, «бывшую».

– Да нет, не знаю. Это не я, это Федя её так называет.

– А по имени, что, не называл?

– Нет. Имя он никогда не упоминал.

– Чёрт! Кто же это мог быть?

 

X

На четвёртом курсе Федя чуть было не женился. Он бы и сделал это, пожалуй, если б родители не приняли в штыки его избранницу. Впрочем, существовало и ещё одно обстоятельство, о котором я узнал уже потом, и которое также способствовало расстройству Ирочкиных затей с построением ячейки общества. Бурный роман стартовал как раз в тот период, когда Достоевский переживал очередной удар судьбы, вновь разочаровавшись как в жизни вообще, так и в разумном человечестве в частности, особенно женской его половине. А всё оттого, что незадолго до этого он получил обидную отставку. Вот потому-то и последующие события развивались несколько непривычно, и даже шаблон очарований-разочарований у Феди дал сбой. Если обычный процесс предполагал некий вектор перехода от телячьего восторга к желчному цинизму, то на сей раз, наоборот, всё началось с цинизма, за которым последовал восторг, и уж только потом цинизм вновь возродился и восторжествовал как заключительный элемент цикла. Надо, впрочем, заметить, что и Ира Генералова не была похожа на стандартный типаж, которым обычно очаровывался Достоевский. Чисто теоретически, ему нравились целомудренные девушки, наивные до идиотизма, девственные душой и телом. Я говорю «теоретически», потому что практика Фединых влюблённостей немного недотягивала до этого возвышенного эталона. Но всё же и не слишком от него отклонялась – не считая Иры. Она была смелой, по-уличному смышлёной, с крупными, хотя и не рубенсовскими, формами, громким задорным смехом и большими блудливыми васильковыми глазами на слегка веснушчатом лице. Она была чем-то похожа на рыжих красоток Альберто Варгаса, прекрасных и греховных, и поэтому Фёдор даже на пике своей влюблённости не мог, как это было ему свойственно, поклоняться ей как гению чистой красоты. Её образ невозможно было представить висящим на гвоздике в воображаемом красном углу Фединого пантеона, гвоздик не вбивался. Она слишком отличалась от его непорочных богинь. Дилемму полового вопроса, как утверждали её приятельницы, якобы с её же слов, Ира решила для себя ещё в девятом классе. Я сказал «приятельницы», а не подруги, поскольку Ира никогда не была замечена в женской солидарности, и, соответственно, представляла слишком большую опасность как потенциальный троянский конь, чтобы другие девушки хотели водить с ней компанию, так что подруг у Иры не имелось. Зато недоброжелательниц хватало. Кое-кто из них называл ее шалавой и утверждал, что она спит со всеми подряд. Это, конечно, было преувеличением; спала Ира вовсе не со всеми подряд, а только с теми, кто ей нравился. Но нравились ей многие. Причём Генералову ничуть не интересовало, «свободен» ли очередной кандидат. А это иногда приводило к конфликтам, например, одна третьекурсница, оскорблённая изменой своего молодого человека, некоего Вани Смагина, подстерегла Иру в коридоре общежития и надавала ей пощёчин. Впрочем, это был единственный случай, о котором было что-то достоверно известно, остальное муссировалось на уровне слухов.

Любой знающий Фёдора человек ни за что не поверил бы, что у Иры есть хотя бы малейший шанс завладеть его сердцем, и, однако же, это случилось. Первый шаг к сближению сделал подвыпивший Фёдор на факультетской дискотеке, и это обстоятельство немаловажно, потому что, как бы ни был вульгарен Достоевский в своей жлобской ипостаси, в трезвом виде ему всё же не хватило бы наглости, чтобы так беззастенчиво клеить незнакомую девушку, пусть даже этой девушкой была Ира. Федя пригласил Иру на медленный танец и, притягивая за бёдра, стал нашёптывать непристойности. Но Генералова, при всём своём свободомыслии, не любила грубости, особенно если в этой грубости был хоть малейший намёк унижения, поэтому она молча оттолкнула Фёдора и отошла к стене. Федя, однако, проявил упорство и, проследовав за ней, сказал:

– А я вот, между прочим, недавно прочёл Евангелие.

Это было несколько неожиданным заявлением после похабщины, которую Фёдор за минуту до того нашёптывал девушке на ушко, поэтому она поддалась на его уловку.

– И что? – спросила Ира без какой бы то ни было враждебности и даже с некоторым любопытством.

– Мне нравится. Хорошая книжка. Особенно одно место. Там Христос говорит, что всякий, кто посмотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своём. Так что я тебя уже того.

– Что «того»? – принимая вызов, спросила Ира, которую начинала увлекать эта игра.

– То и есть, что «того», – немного смутившись, ответил Федя и, понимая, что этот раунд он проиграл, тихо ретировался.

Может, этим эпизодом всё и закончилось бы, но дальше истории суждено было развиваться наподобие пошлого водевиля. Правда, наша парочка не застревала на два часа в лифте и не оказывалась совершенно случайно в купе поезда дальнего следования, но, по не менее фантастичной иронии судьбы, через несколько дней они были совершенно независимо друг от друга откомандированы деканатом на оформление районного избирательного участка. Оформление затянулось допоздна, и как-то так вышло, что Федя с Ирой задержались на общественно-полезных работах дольше остальных. Вот там-то, под сенью знамён и под строгим взглядом гипсового вождя, Достоевский и приобрёл свой первый сексуальный опыт, и был этим опытом настолько потрясён, что его пуританское мировоззрение рассыпалось в пыль. По всем правилам, он должен был ужаснуться своему падению. Но нет. Он воспылал страстью. Притом настолько сильно, что через два-три месяца стал поговаривать о женитьбе. Впрочем, Серёга Стрельцов утверждал, что Федя страдает особой формой психического расстройства – хочет жениться на всём, что шевелится. Это утверждение было, разумеется, ничем иным, как глупой шуткой, но в нём содержалась доля правды. Достоевский и в самом деле начинал демонстрировать «серьёзные намерения», как только возводил предмет своей любви в статус сказочной принцессы. Но в случае с Ирой для этого превращения требовалось как-то осветлить её моральный облик. Полностью игнорировать реальность Фёдор был не в состоянии. Да и не мог же он так скоро забыть, что во время знакомства именно предполагаемая доступность Иры составляла для него существенную часть её привлекательности. Кроме того, при всей своей неопытности, он не мог не понимать, что акробатические этюды, которые так виртуозно исполняла Ира в постели, требовали сноровки. А знание, увы, обладает тем неприятным свойством, что, однажды приобретённое, оно уже не может исчезнуть, даже если этого очень хочется. Со своей стороны, Ира, которая поначалу даже и помыслить не могла, что тривиальная интрига может привести её к выгодному замужеству, задним числом сожалела, что не предстала перед Фёдором неискушённой юницей. Но и тут уже ничего нельзя было исправить. Теперь Достоевскому был нужен миф. И он его создал. Отныне подразумевалось, что подлец Ваня Смагин, будучи первой любовью легковерной Ирочки, воспользовался её доверчивостью, а потом бросил несчастную девушку. Что до прочих связей Иры, то их попросту не существовало, все разговоры об этом были ничего не значащими лживыми и беспочвенными наветами. Скорее всего, это мифотворчество было вызвано глубокими психологическими причинами, но у него имелась и практическая сторона: без финансовой поддержки молодой семье пришлось бы туго, а на помощь почти никогда не просыхающих Ириных родственников не стоило рассчитывать. Феде позарез было нужно, чтобы невесту одобрили его родители, а те не отличались широтой взглядов насчёт свободной любви. Михаил Фёдорович и Анна Ивановна отнеслись к планам женитьбы без восторга, но и без предубеждения, пригласив Ирочку провести несколько дней у них дома. Результатом этого визита было единодушное и категорическое неодобрение – всё же Ире не удалось скрыть под личиной напускной скромности прекрасную и греховную куртизанку в стиле Альберто Варгаса. Ирочка какое-то время не сдавалась: в конце концов, зачем современному человеку, вступающему в брак, домостроевское благословение родителей? Но тут и сам Фёдор неожиданно упёрся, и даже попытка продавить Достоевского на женитьбу «по залёту» не имела успеха. В то время у меня с Федей были весьма натянутые отношения, поэтому большую часть информации о личной жизни Достоевского я получал от наших общих приятелей. Серёга Стрельцов, от которого я знал об Ирином шантаже и о последовавшем вслед за тем полном разрыве отношений с Фёдором, был уверен, что она блефовала. Но, может быть, он всё-таки ошибался?

 

XI

Всю субботу мы провели с Аэлитой у неё дома, только выскочили на пять минут купить кое-какой еды. А в воскресенье я её обманул. Я сказал Аэлите, что ещё даже не начинал писать командировочный отчёт, а в понедельник мне его сдавать. Но отчёт был давно написан и лежал в ящике моего рабочего стола. Я шёл к дому Достоевского, и в сумке у меня тихонько побулькивали две бутылки водки. Мне нужна была Федина тайна, я больше не мог ждать. Я ещё не знал, что нужно для этого сделать. Умолять Достоевского? Напоить его? Может быть, пытать? Но сегодня я должен был получить ответы на мучившие меня вопросы.

Фёдор распахнул дверь и сделал приглашающий жест.

– Проходи. Я знал, что ты придёшь.

Я вытащил из сумки водку и слегка ударил друг о друга донышками бутылок. Раздался глухой стук, как при столкновении булыжников.

– Выпьем?

– Обязательно. Сейчас соберу что-нибудь на стол. Рассказывай.

– Нет, это ты рассказывай! – Внезапно я решил взять быка за рога. – Мы ведь жили в одном блоке, и ты всегда был у меня на виду. Ну, почти… Но я не мог не заметить. Давай, выкладывай. Скажи мне про Лизу. Ира всё-таки не обманывала тебя тогда?

Достоевский молча покачал головой, прежде чем ответить.

– Нет. Ира здесь ни при чём. Лиза – Танина дочь.

– Но как?

Таня Панина перевелась к нам из другого вуза, поэтому пришла сразу на третий курс, в то время как мы с Фёдором учились годом старше, на четвёртом. По чистой случайности Таню подселили в комнату Фединой одногруппницы Лиды Мишариной, и Достоевский, однажды забежав к Мишариной по дороге в кинотеатр, чтобы вернуть взятый взаймы конспект, никуда в тот день уже не пошёл. Он сидел и пялился на Таню, под разными предлогами затягивая свой визит. Правда, ровно в одиннадцать, после двух чаепитии, нескольких прозрачных намеков и демонстративных зевков, Мишарина напрямую сказала Фёдору, что хочет спать, и ему пора откланиваться. Но и назавтра, и в последующие дни Федя приходил к Лиде в гости регулярно – почти как на работу, только без выходных. Вернее, это только так предполагалось, что он приходил к Лиде, на самом же деле Лида была лишней в этих посиделках, и, конечно же, прекрасно это понимала. Но Мишарина, будучи зубрилой и отчаянной домоседкой, кроме того, отличалась невозмутимостью и крепкими нервами, так что менять свой распорядок дня из-за непрошеных гостей она не собиралась. Правда, в тех редких случаях, когда её терпение иссякало, Достоевскому указывали на дверь. Таня при этом вела себя совершенно пассивно, казалось, происходящее её лишь развлекает в какой-то степени, но уж никак не задевает лично. Что касается влюблённого Феди, то он в очередной раз изменился и внешне, и внутренне. Мало того, что он стал снова говорить витиеватыми фразами, так ещё купил себе длиннополое пальто, кашне, ваксу и крем для обуви, а таких диковинных вещей до той поры в нашем блоке никогда не бывало. Ситуация с навязчивыми визитами изменилась, когда в поисках недостающего игрока для партии в парчис я пошёл вытаскивать Фёдора от Мишариной. Достоевский с полуслова замахал руками и лаконично отказался, но вот Таня совершенно неожиданно предложила себя в качестве замены. Не знаю, как в других местах, а у нас в институте игра в парчис, называемый в менее респектабельных слоях общества «мандавошкой», была очень модным поветрием в описываемый период. Как выяснилось позже, Таня и раньше увлекалась парчисом, а с тех пор стала нашим постоянным четвёртым игроком, показывая очень хорошие результаты. Обычно мы с ней играли в паре, и вскоре стали признанными чемпионами, по крайней мере, в пределах общежития. Иногда Федя, который немедленно превратился в заядлого парчиста, выклянчивал у меня право поиграть в паре с Паниной, и она, хотя и неохотно, соглашалась на замену. Обычно же он играл против нас, что уже само по себе представляло забавное зрелище, потому что даже если Таня совершала ошибку, Достоевский рыцарственно делал вид, что не замечает промаха и не пользовался плодами ее оплошности, вызывая справедливую досаду своего партнёра. Словом, это был не только парчис, но ещё и цирк в придачу, и именно это обстоятельство послужило началом нашего очень непринуждённого и органичного сближения с Таней. Как и я, она находила бескорыстное удовольствие в том, чтобы наблюдать за людьми, подмечать их забавные черты и прослеживать мотивы поступков. Вскоре у нас с ней появилась привычка с хитрой улыбкой переглядываться и перемигиваться друг с другом, как только в поле зрения появлялось что-то интересное, и не только во время игр, но и в любой компании, где мы бывали вместе. Это перемигивание не всегда ускользало от внимания Феди и приводило его в ярость, что только добавляло остроты, хотя мы никогда не провоцировали его нарочно. Впрочем, никаких романтических чувств я к Тане не испытывал. И не потому, что она мне не нравилась внешне, – в моём представлении она как раз-таки была почти красавицей, в отличие от других пассий Достоевского, – а именно в силу нашей общей склонности к препарированию. Ведь мы всё время подсмеивались не только над окружающими, но и друг над другом, и даже порою над собой, пусть и беззлобно. Более того, мне казалось, что, поскольку я каждый раз бессознательно совершаю это по отношению к ней, то и она делает то же самое в отношении меня, а иронизировать и одновременно быть влюблённым в объект иронии казалось мне невозможным, хотя, как показали дальнейшие события, я ошибался. Через месяц-другой Таня стала отвечать на ухаживания Достоевского, правда, это ограничивалось походами по кафе и театрам, что, во мнении Паниной, совершенно ничего не значило и ни к чему её не обязывало. Чего нельзя было сказать о Фёдоре, – он, напротив, явно преувеличивал значимость своих маленьких побед. Хотя Достоевский и на сей раз страдал излишней робостью, что, по-видимому, являлось у него непременным атрибутом периодов романтического обожания, но несколько уже случившихся французских поцелуев были, как ему казалось, залогом того, что однажды они с Таней сольются в экстазе, проживут долгую счастливую жизнь, разумеется, одну на двоих, и умрут в один день. Если бы он набрался смелости и изложил Паниной этот бред, то Таня, с её здоровым цинизмом, скорее всего, посмеялась бы над ним, и, таким образом, разом покончила бы и с надеждами, и с питающими их ухаживаниями. Феде было бы больно, но, как говорил один мой знакомый, лучше пусть побольнее, но побыстрее. А Фёдор пребывал в счастливом неведении несколько месяцев, вплоть до новогодней вечеринки, которая, как он надеялся, должна была стать вехой в его судьбе, и, в каком-то смысле, действительно ею стала. Предполагаемая эпохальность вечеринки заключалась в том, что Достоевский вознамерился сделать Тане предложение. Вы уже, наверное, догадались, что это должно было произойти под бой курантов – ни больше ни меньше.

Никаких колец в присутствии многолюдной толпы, как это частенько происходит в наши дни, он ей, конечно, не собирался вручать. В ту пору всякого рода обрядная символика была гораздо проще: предложения руки и сердца делались наедине, а кольца зачастую покупались в так называемых «салонах для новобрачных» уже после подачи заявления в загс, а иногда и не покупались вовсе. Но всё же Федя приготовил для Тани роскошный подарок – старинную финифтевую шкатулку, принадлежавшую ещё его прабабке по материнской линии и, по семейному преданию, якобы переходившую по наследству вступающему в брак старшему из детей, независимо от пола. Шкатулку Достоевский тихонько спёр у матери, когда в последний раз навещал родителей, но, поскольку она предполагалась быть использованной почти по назначению, особых угрызений совести он по этому поводу не испытывал. Учитывая склонность Фёдора к некоторой театральности и дешёвым эффектам, неудивительно, что он предварительно обсудил свои намерения с друзьями, так что все обитатели нашего блока, включая меня, были в курсе мельчайших деталей предстоящей помолвки, заранее разыгранной в лицах. Причём, не считая самого Федю, никто из посвящённых не питал большого оптимизма по поводу Таниного согласия, а Серёга Стрельцов даже прямо высказал свои сомнения. Но Достоевский был настолько в себе уверен, что даже не снизошёл до того, чтобы рассердиться, – только надменно ухмыльнулся в ответ. Тем горше было его разочарование – особенно учитывая, что Панина разбила Федины мечты ещё прежде, чем он успел ей что-либо сказать. Для начала Таня опоздала на вечеринку почти на два часа, и расстроенный Федя, успевший несколько раз сходить на поиски потерявшейся неизвестно где возлюбленной, к концу второго часа выпил довольно много водки, что, в общем-то, было не типично для его романтической фазы. В конце концов поиски увенчались успехом, но достаточно сомнительным: выяснилось, что Таня всё это время была у себя, просто успевала затаиться, когда слышала шаги Достоевского, входившего из коридора в прихожую. Мишарина уехала отмечать праздник к себе в подмосковный городок, другая комната тоже пустовала, а блоки у нас в общежитии были устроены таким образом, что двери обеих комнат выходили в своего рода тамбур, откуда также имелся доступ в общую душевую, так что из коридора невозможно было определить по бытовому шуму, дома ли обитатели – если, конечно, там не происходило ничего экстраординарного. Таня, вероятно, и на этот раз не открыла бы, но, на беду, громыхнула стулом, когда Федя уже был в прихожей, а он обладал достаточным упорством, чтобы кого угодно вывести из себя непрерывным стуком в дверь. После серии нудных пререканий и упрёков – поскольку тремя днями раньше Панина с готовностью приняла приглашение – Достоевский был вновь изгнан в прихожую, чтобы она могла переодеться. Межу прочим, Фёдора не в последнюю очередь раздосадовало именно то обстоятельство, что он застал её в халатике, а не в полной боевой раскраске и в праздничном наряде. Пока Таня переодевалась, Достоевский продолжал сыпать упрёками, доводя её до белого каления. «Ты могла бы предупредить, что не сможешь, если уж у тебя поменялись планы», «могла прийти хотя бы ненадолго, ведь ты же обещала». И так далее. Словом, Фёдор выбрал наихудшую тактику, а вот одну существенную деталь совершенно упустил из виду. Уже позже, когда Фёдор вновь переживал своё унижение, делясь подробностями со Стрельцовым, он вспомнил, как расстроилась Таня накануне, узнав, что я был в числе приглашённых. Тогда он не придал этому никакого значения, а зря. Достоевский полагал, что её огорчение было следствием нерасположения между мною и Паниной из-за наших с ней вечных пикировок во время игр в парчис, тогда как дело обстояло с точностью до наоборот, и взаимные колкости доставляли нам большое удовольствие. Впоследствии разгадка Таниного нежелания идти на вечеринку оказалась элементарной и заключалась в том, что, по крайней мере, в моём присутствии ей не хотелось предстать перед гостями в качестве девушки Достоевского. Но такой унизительный мотив, несомненно, даже не мог прийти Феде в голову, так что он предпочёл более лестное для себя толкование. Как бы то ни было, вечер для него был испорчен, даже не начавшись. Впрочем, в этом была изрядная доля его собственной вины. Если бы не Федина настырность, то, быть может, всё пошло бы иначе, но теперь ситуация складывалась для Тани даже хуже, чем она предполагала, потому что Достоевский лишил её возможности появиться на вечеринке независимо от него. Более того, знакомя девушку с некоторыми из гостей, он держал руку на её талии, чем и спровоцировал последующий ход событий. В какой-то момент, когда полуобъятие Фёдора показалось Тане чересчур фамильярным, она с силой оттолкнула его от себя и в течение всего вечера старалась держаться настолько далеко, насколько позволяли размеры помещения. Садясь за стол, Панина выбрала место рядом со мной и неустанно одаривала меня благосклонным вниманием. Пока мы провожали старый год, Достоевский наблюдал за мной и Таней из противоположного угла, глядя на неё с укором, а на меня чуть ли не с плохо скрываемой злобой, чем, в конце концов, вызвал ответную реакцию – не в том смысле, что я собрался что-то предпринять, а в том, что моё сочувствие к нему сменилось мстительной насмешливостью. Всё же я спросил Таню:

– Зачем ты его мучишь?

– Затем, что он дурак.

– Вовсе нет. Просто он в тебя влюблён.

– Что из того? Влюблённый мужчина похож на овцу.

– Ладно, пусть так. Поступай, как знаешь. Но мне не нравится, когда люди выясняют отношения за мой счёт.

И тут она очень серьёзно посмотрела мне в глаза.

– Ты ошибаешься. Я не выясняю отношения за твой счёт. Ты мне нравишься. Очень нравишься. Давно.

– А как же Федя?

– А Федя просто помог мне сказать тебе об этом сегодня. На этом его роль закончена.

Она ошибалась. Роль Феди отнюдь не была закончена, несмотря на то, что сейчас он сидел совершенно пьяный, с плаксивым выражением лица. Но кто бы мог предположить? Во всяком случае, не я, тем более что у меня в тот момент было состояние парения. Вероятно, отчасти от выпитого, но отчасти и из-за эйфории, которая, как мне кажется, охватывает любого парня, когда красивая девушка признаётся ему в любви. А Таня, как я уже говорил, была очень привлекательна. Невысокого роста, но грациозная, длинноногая, лёгкая в движениях, с миндалевидными зелёными глазами и губами цвета коралла на чуть смугловатом лице. Наверное, от этого я на какое-то время потерял ощущение реальности.

Потом мы танцевали, и Таня доверчиво прижималась ко мне. Потом снова пили, поздравляли друг друга с Новым годом, снова танцевали, и тут, обвив мою шею руками, она впилась своими коралловыми губами в мои губы, не обращая внимание на недоуменные взгляды окружающих. Потом Достоевского, который напился в дрова и упал со стула, отнесли в другую комнату и положили на кровать, а Таня, воспользовавшись возникшим переполохом, решительно взяла меня за запястье и увела к себе. По дороге мы целовались через каждые несколько шагов, так что путь к ней оказался хотя и не длинным, но долгим. Как только мы оказались в комнате, Таня начала срывать с себя одежду, одновременно расстёгивая мой брючный ремень. И тут, несмотря на охватившее меня возбуждение, мне ясно представились последствия этой ночи. Если бы Таня легко относилась к любовным приключениям, я бы, не колеблясь, разделил её пыл. Но это было не так. Что я мог ей предложить? Да, она была действительно красива, и даже в полумраке комнаты, освещённой снаружи неярким светом уличных фонарей, я видел, как прекрасно её гибкое тело, и эта маленькая грудь, и плоский живот, и мысок, темнеющий чуть ниже, и безупречные контуры стройных ног. Но ведь этого недостаточно. Зная Таню, можно было не сомневаться, что её толкает ко мне искреннее и сильное чувство, но, увы, оно было неразделённым. И мне уже заранее было известно, что, пусть не завтра, пусть через месяц или через два, но мне наскучит эта связь. Таня будет мучиться, выклянчивая то, чего у меня нет и не будет, и я буду мучиться, стараясь выдать эрзац за что-то настоящее. И всё-таки в тот момент мне было бы не отвертеться, если бы не громкий шорох за дверью. Увлёкшись, мы не слышали, что кто-то вошёл в прихожую, но, впрочем, ничуть не удивились, когда прозвучал голос Достоевского. Удивительным было только то, что он так быстро пришёл в себя после алкогольной отключки, восстав, как птица феникс из пепла.

– Таня, открой! – заплетающимся языком повторял Фёдор, перемежая слова ударами кулака в дверь.

– Федя, иди проспись, – крикнул я ему в ответ из-за закрытой двери.

На какое-то время воцарилась тишина. Потом раздались удаляющиеся шаги и ещё какой-то звук, напоминающий рыдание.

– Ты знаешь, я тоже пойду, – сказал я Тане, поправляя на себе одежду. – Прости.

Не считая утраты фамильной шкатулки, которую Достоевский, будучи в нетрезвом виде, где-то выронил в довершение к другим своим несчастьям, этим и ограничилась история, из-за которой Федя не разговаривал со мной целых пять с лишним лет. Немного позже она, правда, имела кое-какие отголоски, но ничего существенного не произошло, хотя предпосылки для этого имелись. Панина пришла ко мне наутро, чтобы позвать на завтрак, и я послушно последовал за ней, но больше между нами ничего не было. Таня попыталась подставить мне губы для поцелуя, как только мы остались одни, однако я уклонился и отрицательно покачал головой.

– Почему? – спросила Таня.

– Чехов не велел, – ответил я, – сказал, что нельзя давать поцелуя без любви.

– А вчера?

– Вчера я был пьян, а сегодня всё под контролем.

– Витя… Мне всё равно, – сказала Таня, взяв меня за руки. – Мне всё равно. Пусть без любви.

– А мне не всё равно, – ответил я.

– Тогда уходи, – сказала Таня.

И я ушёл.

После этого я сталкивался с Паниной только случайно. В общих компаниях я её с тех пор не встречал, да и в парчис она больше не играла. Впрочем, это и хорошо, потому что видеть её мне было бы тягостно. Достоевский, как я это знал от Стрельцова, некоторое время сторонился Тани, подозревая её в продолжающихся близких отношениях со мной, но чуть позже, месяца два спустя, пытался возобновить ухаживания, которые Панина немедленно и твёрдо, хотя и довольно доброжелательно, отвергла. К тому времени Таню уже несколько раз встречали в обществе некоего Андрюши Маркина. Вероятно, это обстоятельство имело какое-то значение для Феди, по крайней мере, Стрельцов говорил, что Достоевский считал ниже своего достоинства отбивать Таню у меня. А вот теперь можно было попытаться. Маркин представлял из себя тип внешне довольно плюгавого, но ушлого молодого человека, который раньше подвизался на разных ролях в профсоюзной организации института, а в описываемый период был председателем одного из так называемых «молодёжных кооперативов». Кроме этого, он, как говорили, «подрабатывал на дому», ссужая крупные суммы денег под проценты.

– Я, наверное, должна чувствовать себя виноватой перед тобой, но не чувствую, – сказала Панина в ответ на Федино приглашение где-нибудь посидеть, – уж извини. И не зови меня никуда, пожалуйста. Я этого не хочу.

– Почему? – спросил Федя. – Твой Андрюша, он что, лучше меня?

– Лучше.

– А знаешь, что я тебе скажу? – горячо ухватился за её ответ Федя, не замечая, что противоречит собственной логике. – Люди, которые ищут лучшего, всегда бывают предателями, вот так-то!

– Может быть, – сказала Таня, – но это – когда любишь. И когда предаёшь любимого. А когда не любишь, то поиск лучшего – не предательство.

– А ты его не любишь?

– Нет.

– Тогда зачем ты с ним?

– Ну, нужно же когда-то начинать жить? Выходить замуж. Рожать детей. Особенно, когда твоя собственная любовь всё равно безответна. Тогда ты выбираешь лучшего, просто лучшего, без любви. А из вас двоих он лучший.

– И чем же, интересно?

– Умнее. Дальновиднее. Вообще перспективнее, понимаешь? Не обижайся. Ты очень милый. Но делать на это жизненную ставку просто глупо. Вот если мне когда-нибудь будет совсем плохо, я, возможно, приду к тебе за утешением.

– А почему не к Виктору?

– К этой бесчувственной скотине? Ну уж нет!

– А как же любовь?

– А любовь не выбирает. Мы ведь об этом уже говорили. И не ищет лучшего.

Вот и всё, что я знал о несостоявшемся романе Тани и Достоевского. Но, оказывается, там был ещё целый пласт весьма странных отношений, которые ни один из них не афишировал, и не без причины.

Таня вскоре вышла замуж за Андрюшу, потом родила девочку и ушла в академический отпуск. С тех пор я её не видел, хотя и знал понаслышке, что Андрюша проявил недюжинные способности в бизнесе, в числе первых организовал совместное предприятие с международной компанией, владелицей которой была симпатичная, богатая и предприимчивая немка, наша ровесница, и с её помощью заработал много денег. Что, по-видимому, заставило Андрюшу задуматься о своей дальнейшей судьбе. Во всяком случае, он весьма талантливо развёлся с Таней, оставив её без гроша, правда, уступив квартиру, а затем женился на немке и уехал за границу – наверное, Андрюша тоже имел склонность выбирать лучшее.

 

XII

Мы сидели за столом уже третий час, а Фёдор всё ещё тянул свою повесть, и не потому, что она была настолько длинна и запутанна, нет. Просто его переполняли эмоции, и он часто и беспорядочно возвращался к тем или иным событиям, причём делал это без всякой хронологической системы. Но постепенно мешанина разрозненных сцен приобрела краски и закономерность причинно-следственных связей. А дело было так.

Настал день, когда Тане, действительно, было так плохо и так одиноко, что она пришла за утешением к Достоевскому. А может быть, она просто была пьяна, поскольку до этого уже пыталась найти утешение в бутылке красного вина, но то ли одной бутылки оказалось недостаточно, то ли Тане всё же требовалось чьё-то участие. Сначала всё складывалось хорошо. Федя был в комнате один. Все остальные жители нашего блока убыли в Киев на производственную практику, а Фёдор с разрешения деканата задержался на недельку, чтобы разделаться с «хвостами» от предыдущей сессии. Да и Ира Генералова очень кстати уехала на два дня в деревню к своим родственникам – между прочим, как раз для того, чтобы сообщить, что собирается выходить за Достоевского замуж.

– Привет! – сказала Таня, то ли улыбаясь, то ли плача, то ли улыбаясь и плача одновременно. – У тебя есть какая-нибудь выпивка?

До момента встречи Достоевский считал, что его нежные чувства к Паниной давно исчезли. А тут оказалось, что всё живо и что его с головой захлёстывает волна радости, хотя он даже не знал, зачем Таня здесь появилась и надолго ли она пришла. Выпивки у Феди не было, но он без лишних вопросов усадил гостью за стол, попросил подождать, через несколько минут вернулся с взятой взаймы у соседей под честное слово початой бутылкой белого чинзано, разлил вино по стаканам и только тогда спросил, глядя на Танино заплаканное лицо в потёках туши:

– Что случилось?

– Представляешь? – сказала Таня. – Он меня бросил.

Постепенно выяснились размеры катастрофы. Андрюшиной маме не понравилось, что её сыночек строит планы совместной жизни с какой-то провинциальной барышней, с какой-то «презренной лимитчицей», которая, как было ею заявлено, вертела перед ним жопой и обманом втёрлась в доверие ради прописки. И не рассказывай мне, добавила мама, какая она хорошая, знаю я таких хороших! И запомни, Андрюшенька, ноги её не будет в нашем доме, пока твоя мама жива. После недели усиленного промывания мозгов, в котором были задействованы такие мощные средства, как упрёки в неблагодарности, звонки родственников, а также сердечные приступы бабушки, Андрюша «поплыл». Его можно было понять: парень вырос в неполной матриархальной семье, где власть принадлежала матери, а нравственный суд всегда вершила бабушка. В такой обстановке сложно сформировать нордический характер. Короче говоря, вердикт был вынесен, и Андрюше оставалось его только огласить. Что он и сделал, пригласив Таню в кафе, куда та вошла полной приятных предвкушений и откуда вышла с израненной душой.

Нужно отдать Феде должное, он был безжалостно откровенен со мной в этот вечер. И честно признался, что совсем не огорчился такому обороту событий. Напротив, это вызвало у него целый фейерверк радужных надежд. Разумеется, он ничем не выдал своего удовлетворения, наоборот, изо всех сил изображал сочувствие, но его сердце, переполненное счастьем, восторженно пело. Когда Таня спросила, нет ли у него валокордина, чтобы помочь ей успокоиться, Федя ответил, что валокордина нет, и не нашёл ничего лучшего, чем залезть в мою тумбочку и предложить ей лошадиную дозу димедрола, препарата, который я принимал от сенного насморка, но который, насколько это было известно Феде, в повышенных дозах имел и седативный эффект. К счастью, Достоевский не отравил Таню насмерть. К несчастью, он не знал, что в сочетании с алкоголем димедрол вызывает сильную сонливость и даже бред. Федя не рассказывал в подробностях о том, что происходило дальше и насколько поступки Тани можно было приписать лекарству, но, в конечном счёте, она оказалась с Достоевским в постели, и он стащил с неё джинсы и трусики. Фёдор понимал, что Таня не вполне адекватна и что она балансирует на грани реальности, но остановило его только то, что он перевозбудился и излил свою страсть на Танину футболку ещё до того, как успел её снять с почти бесчувственного тела. Бесчувственного – поскольку Таня уже окончательно провалилась в дурман глубокого сна. К тому времени и Достоевский успел сообразить, что происходит что-то не то. Испугавшись, он хотел было вызвать скорую, но и эта перспектива его страшила, поскольку пришлось бы отвечать на множество неприятных вопросов, а последствия ответов были бы совершенно непредсказуемы и могли закончиться крупными проблемами. Поэтому он всю ночь просидел на кровати, глядя на Панину, прислушиваясь к её дыханию, щупая пульс и поднимая ей веки, – словом, проделывая все те глупости, которые всегда проделывают не сведущие в медицине люди, – пока, при первых лучах рассвета, не удостоверился, что действие таблеток, скорее всего, закончилось и ничего страшного уже не произойдёт. Тогда он пристроился рядом с Таней и забылся на несколько часов, а когда проснулся, то увидел, что его возлюбленная неподвижно лежит на спине, глядя в потолок широко раскрытыми глазами и, судя по строгому и немного отчуждённому выражению лица, пробуждение рядом с Достоевским не доставило ей буйной радости. Впрочем, если она и жалела о чём-то, то ничем не выдала своего огорчения. Скорее всего, Панина просто приняла к сведению имеющуюся реальность, ведь никакой другой, про запас, у неё не было. А сейчас, если называть вещи своими именами, она, одетая лишь в тёмно-голубую футболку, заляпанную красноречивыми пятнами, находилась в одной постели с совершенно голым парнем, который хоть и не слишком ей нравился, но хотя бы был в неё влюблён, а Андрюша предпочёл разорвать с ней отношения, нежели ссориться с мамой и бабушкой. Значит, случилось то, что случилось, и пройден ещё один крутой поворот, и не случайно сегодня понедельник, и обновлённая жизнь продолжается, хотя и складывается довольно бестолково. Умывшись и наскоро выпив предложенную Достоевским кружку горячего крепкого чая, Таня упорхнула по институтским делам, сказав, что к вечеру вернётся. И хотя Феде очень хотелось быть рядом с Таней в то многообещающее утро, полное оптимистичных упований, он предпочёл остаться дома. На то у Фёдора имелись свои причины, а отсутствие Паниной было ему только на руку: чуть позже полудня должна была вернуться Ира, и Достоевский хотел покончить с объяснениями до наступления вечера. Он полагал, что Ира, как минимум, устроит ему скандал, и, может быть, даже скандал с нанесением побоев, но всё обошлось.

– Ты знаешь, сказал мне Фёдор, – это, наверное, был первый раз в моей жизни, когда я остро чувствовал собственную низость. Я, конечно, и раньше совершал какие-то скверные поступки, но всегда либо импульсивно, либо неосознанно, либо при этом существовали какие-то смягчающие обстоятельства – так что мне нетрудно было найти себе оправдание. А тут все мотивы лежали как на ладони. Ещё накануне, говоря с Таней, я горячо и вовсе не лицемерно осуждал Андрея, называл его подлецом, а теперь собирался поступить точно так же. Хотя нет, я поступал гораздо хуже. Он, по крайней мере, уступал давлению родственников. А ведь мне родители, в общем-то, не препятствовали. Да, они дали понять, что Ира не произвела на них хорошего впечатления и что они мечтали не о такой невестке, но они, тем не менее, не запрещали мне действовать так, как я хочу. Они говорили, что, вот, такое у нас мнение, но жить-то с ней предстоит тебе – решай сам. А я спрятался за их спины, когда объяснял Генераловой причины разрыва. Дескать, родители категорически против. Что они якобы пригрозили мне: пойдёшь против нашей воли – ты нам больше не сын. И вот, я оболгал отца и мать только потому, что струсил, а ведь мог бы сказать правду: люблю другую, прости, что сделал тебе больно. Не знаю, было ли бы это лучше для Иры, но, по крайней мере, это было бы порядочнее.

К чести Генераловой и вопреки ожиданиям Фёдора, она не стала устраивать ему скандала. Более того, он даже не был удостоен развёрнутого ответа. Достоевский долго и мучительно собирался с духом, предполагая и выверяя все возможные варианты грядущей ссоры. Но как только Ира появилась на пороге и он выложил ей, почему они не могут быть вместе, та резко повернулась на каблуках и вышла из комнаты, оставив после себя терпкий запах «Опиума», духов, подаренных ей Фёдором всего лишь неделю назад. С тех пор этот запах навсегда стал неприятен Достоевскому, ассоциируясь с чувством стыда. «Разговор ещё не кончен», – вот такой была одна-единственная фраза, которую Ира бросила, уже повернувшись, чтобы уйти.

Несмотря на необходимость выяснять отношения с Генераловой, Федя весь этот день был счастлив. Но это ещё не всё: после ухода Иры Достоевским овладело чувство какой-то нереальной эйфорической лёгкости – как будто он сбросил с себя тяжкий груз, который таскал настолько давно и с которым так свыкся, что уже забыл ощущение былой свободы. Ему захотелось сделать что-то необыкновенное. Украсить комнату цветами и гирляндами, приготовить на ужин какое-нибудь фанфаронское блюдо, кролика в сметане, например. Достоевский сходил в магазин, купил цветы, кое-какие продукты и бутылку шампанского. Вернувшись, он вымыл полы, а перед ожидаемым приходом Тани нашпиговал и поставил в духовку курицу – от гирлянд и кролика он, по здравом размышлении, решил отказаться. И стал ждать. Проходили секунды, минуты и часы, но Таня не возвращалась. Как сказал мне Федя, его счастье длилось ровно сутки, с семи часов прошлого вечера до семи часов следующего дня. Он, конечно, продолжал ждать Таню и потом, но теперь он ждал её с тяжёлой безнадёжностью, или, вернее, с твёрдой уверенностью, что она уже не придёт. Она не пришла.

 

XIII

Фёдор сказал мне, что на следующий день он уже и не пытался найти Таню, он даже не взял на себя труда дойти до её комнаты. Каким-то образом он знал наверняка, что всё кончено, что больше она никогда не придёт. Но к исходу третьего дня Панина вновь постучала в его дверь. Она пришла попросить прощения, но её капитуляция не была безоговорочной.

– Поверь, – начала Таня, после того, как Достоевский сухо ответил на её приветствие, – мне очень неприятно, что я с тобой так поступаю. Но ты послушай, что я скажу. Я точно знаю, о чём говорю, потому что раньше и я думала точно так же, как ты. Если мы кого-то сильно любим, то нам кажется, что они нам что-то должны. Но они нам не должны. И я ничего не должна тебе, так же, как и какой-то другой человек ничего не должен мне. Спасибо за то, что ты был рядом, я думаю, ты помог мне не наделать глупостей. А я могла бы, я была к этому близка. Но теперь я ухожу. И ещё я считаю, что не могу уйти, не рассказав тебе, что произошло, ты имеешь право это знать.

А произошло только то, что Андрюша всё же пошёл наперекор желаниям мамы и бабушки, но не совсем обычным способом. В тот же день, когда произошла размолвка с Паниной, его озарил, как он выразился, гениальный план. Он «отжал» – именно это слово употребила в своём рассказе Таня – квартиру у одного из своих должников, который затягивал выплату долга. Раньше Андрюша не поступал так жёстко, тем более что должник был некогда его одноклассником, но теперь, по его словам, «вынужден был пойти на это под влиянием обстоятельств». Впрочем, речь шла о пустой квартире, полученной должником по наследству от тёти, так что в процессе «отжатия» у Андрюши ни на минуту не возникало ощущения, что он выгоняет кого-то на улицу. И поэтому в то утро, когда Таня, выпив горячего крепкого чаю, уходила от Достоевского, Андрюша уже покаянно ждал её в институте, с отрепетированной мольбой о прощении, с предложением пожениться и с ключами от «их» квартиры в руке. А пока Федя готовил ужин на двоих, Таня украдкой приезжала за своими вещами, очень надеясь, что не столкнётся с ним где-нибудь в фойе или в лифте.

– Знаешь, – чуть помолчав, продолжил Фёдор, – вот эта Танина назидательность была мне ужасно неприятна. Она знала, что поступает со мной жестоко. Понятно, что Таня была по-своему права – я и не ожидал, что она будет ставить мои интересы выше своих. Но к чему эта демонстрация мнимого морального превосходства? И зачем было говорить, что она мне ничего не должна?

– Она, наверное, просто хотела как-то оправдаться в собственных глазах. Но при чём здесь Лиза? Ты так ничего и не рассказал.

– Да ведь я как раз и об этом и рассказываю. Это всё важно, понимаешь? Очень важно. Просто Лиза родилась через девять месяцев после нашей встречи. Плюс-минус. Но ведь у женщин всё так и бывает, плюс-минус. Понимаешь? Сразу-то я не обратил внимания на это совпадение. Но тут вот что произошло. Я же продолжал видеться с Таней, я никому из вас не говорил, но мы иногда встречались. Ну, типа как друзья. Она мне в тот раз много всего наговорила. Когда приходила со своим вроде как извинением, а, на самом деле, чтобы ещё больше меня унизить, не важно, осознанно или нет. Но не только гадостей, ещё и льстила мне. Сказала, что я очень хороший человек, что навсегда останусь её другом, что мы не чужие люди, что она будет рада меня видеть время от времени. Она же даже на свою свадьбу меня вскоре пригласила, да я не пошёл. Мне бы сразу сказать ей, что я в подачках не нуждаюсь, но я как-то смалодушничал, я же любил её. Но я и тогда чувствовал, что в этой так называемой дружбе есть что-то издевательское, хотя даже сейчас не могу объяснить, что именно. Вот поэтому и не рассказывал ничего никому из наших, вроде меня это не слишком красило.

– И меня поэтому пять лет ненавидел, хотя уже тогда знал, что я между вами никогда не стоял?

– Да нет. Не пять, конечно. Я уже давно на тебя не в обиде. Хотя… Вообще-то я даже за Аэлитой думал приударить. Просто чтобы преподать тебе урок.

– Не слишком ли самоуверенно? Нужен ты ей! Да и за что урок-то?

– А разве не за что было? Если бы она тебе хотя бы нравилась, а так… Отбил у меня девушку – ни для чего, просто ради шутки, просто чтобы покуражиться. Ну извини, может, я не прав. Но, видишь ли… Я же против Маркина никогда ничего не имел, хотя он тоже за Таней ухлёстывал. Но кто он мне? Никто! А тебя я за друга считал, так что… Разные мерки. Но я продолжу.

– Давай.

– В общем, надо было сказать, что мне подачки не нужны, а я, как сосунок, купился на её пургу. Я же ей безразличен был, она просто хотела хорошей казаться для всех, она о своём душевном комфорте думала, а не о том, чтобы мне помочь. Ну и, понимаешь, во мне тогда сломалось что-то. Раньше я её как-то возвышенно любил, а теперь вроде бы тоже любил, но и ненавидел одновременно. А прозрение на меня нашло, когда я как-то зашёл к ним домой. Это уже после того, как Таня родила, девочке месяца два было. И я у Лизки на левой лодыжке родимое пятно увидел, когда её Таня пеленала – прямо как у меня. Ну, не на сто процентов, конечно, но очень похожее. Примерно такой же формы, примерно такого размера, и расположенное примерно так же. И вот я сразу подумал: это же только я знаю, что Лиза не моя дочь, а Таня этого знать не может. Потому что всё совпадает, а тут ещё и это пятно. Так что я тоже могу над ней поглумиться. Но сразу в лоб я не стал ничего говорить. Так только, при следующих встречах, когда Лизку видел, начал восхищаться, мол, смотри, у неё ушки мои, у неё ногти мои, у неё разрез глаз такой же. Таня сердилась, но думала, что я шучу. А потом я и при встречах в институте стал у неё спрашивать, как там моя доченька. Панина как раз из академки вернулась на учёбу, а у нас дипломные проекты начинались, так что мы иногда сталкивались, хоть она в общаге и не жила. Как же она взвилась, когда я в первый раз про Лизу спросил! Заорала, чтобы я не смел, что мои идиотские шутки её бесят, что больше не хочет меня видеть. Ну вот я и сказал ей тогда про лодыжку.

– И как? Поверила?

– Нет. Не сразу. Но в следующий раз, когда мы встретились, отвела меня в сторонку и велела штанину приподнять.

– И что дальше?

– Знаешь, она в шоке была. Очень растерялась. Быстро попрощалась и ушла. Ну а к тому времени, как мы в следующий раз увиделись, уже смирилась, похоже. Даже сама мне стала выкладывать разные подробности. Что Лиза улыбалась сегодня с самого утра, что ползать начала. Ну и всякое другое. Про Лизины успехи, про Лизины болезни. Разное. И, понимаешь, я сначала думал, что расскажу ей про обман, а потом как-то не предоставлялось удобного момента, а потом мне уже смелости не хватило.

– А тебе не кажется, что это было подло?

– Может, и было. А может, и нет. У неё вскоре семейные неприятности начались, да так и не закончились до самого развода. Муж её бросил, ну, ты же об этом слышал. А тут бы ещё я: знаешь, Танечка, я тебе вру уже четыре года, но теперь решил исправиться и повиниться. Легче бы ей было? Я, когда уже институт закончил, по работе очень часто в Москву ездил. Навещал их. Привозил то первую зелень, то игрушки какие-нибудь. Однажды огромного плюшевого кота привёз, Лиза очень радовалась. Кому от этого плохо было? Да и Лиза хорошая девочка, я к ней уже давно привязался.

– А Андрюша?

– А что Андрюша? Он сначала в своём кооперативе всю дорогу пропадал, потом и вовсе исчез. Я его редко видел. Да он и внимания-то на меня не обращал особо – ну друг и друг, без разницы.

– А как тебя Лиза называла? Пока ты ещё не был её «отцом»?

– Дядей Фёдором, как в мультфильме. Она и сейчас меня так иногда называет по привычке. Хотя Таня ей вправила мозги, дескать, дядя Фёдор – это и есть твой настоящий папа. Настоящий, блин.

– А что там у Тани произошло? Это надолго?

– Скорее всего, да. Может, года на два, потом, если повезёт, условно-досрочное… Она была главным бухгалтером, а по совместительству – любовницей генерального. Ну и подписывала, идиотка, всё, что он ей подсовывал. А теперь она на нарах, а он в шоколаде. Ох, как же жалко её, если честно. Она здорово изменилась в последнее время. Но, быть может, всё не так уж и плохо. Время покажет.

– И что теперь?

– Ничего. Будем ждать перемен.

– А других вариантов, что, не было? Бабушек, дедушек? Бывший муж, опять же.

– С вариантами не густо. Бабушек-дедушек нет, поумирали все. А бывшему мужу Таня сама не хочет дочь отдавать. Это же Лизу пришлось бы в Германию отправлять, да и бывшему своему вместе с его немкой Таня как-то не очень доверяет. Мало ли? Начнут какие-нибудь процессы по лишению родительских прав, с них станется. Таня-то в колонии. Тем более, – Фёдор скорчил физиономию, видимо, изображая Панину, – зачем что-то придумывать, если родной отец есть?

– Но тебе ведь, наверное, тяжело одному с девочкой?

– Да нет, нормально. Мы же с Таней официально опеку оформили, на работе я начальству сказал, что я теперь отец-одиночка. Вроде бы с пониманием отнеслись. Знаешь, все эти подковёрные игры, карьерный рост – это не моё. Да и работник я не слишком усердный – в смысле, на службе не усираюсь. Как идёт, так и ладно.

– Может, тебе Лизу к своему отцу отвезти? Он же на пенсии. Может, и ему будет веселее?

– Нет. Он же вообще ничего ещё не знает. Даже не знает, что со мной Лиза живёт. Я, конечно, собираюсь ему рассказать… Я расскажу, вот только наберусь смелости, и расскажу.

– Слушай, Федя! Но ведь это же не твоя дочь! Ты уверен, что тебе это нужно? Наверное, есть какие-то способы определения отцовства?

Достоевский посмотрел на меня с сожалением.

– Ну а как ты это себе представляешь? Разве дело в определении отцовства? Как я могу отказаться от Лизы? После всего. После того как я врал Тане несколько лет. Думаешь, она теперь поверит, что я всё это выдумал? Про то, что Лиза моя дочь, про родимое пятно? Конечно, не поверит, она просто посчитает, что я её предал. Нет. Я так не могу. Это же четыре правила арифметики!

На улице давно зажглись фонари. Достоевский ненадолго ушёл, чтобы уложить Лизу спать, потом вернулся назад. Я посмотрел на часы. Пора было прощаться. Фёдор вышел проводить меня до ворот.

– Как там у вас с Аэлитой? – спросил он, закуривая сигарету. – Всё в порядке?

– Ну да. Вот сейчас выйду от тебя – и прямо к ней.

– Передавай привет. Она славная девочка. Жаль только, что дура – в смысле, дура, что с тобой связалась.

– Я тебя тоже уважаю, Фёдор.

– Не обижайся, ты же знаешь, что я прав.

– Не обижаюсь. Привет передам. Пока!

Фёдор сунул мне свою ладонь для рукопожатия и направился было к дому, но, обернувшись, остановился возле ворот и что-то сказал. Я замедлил шаг и, прислушиваясь, подался к нему:

– Что?

– Я говорю, вот так-то, брат.

 

Рассказы

 

Принцесса

31 августа 1997 года до моей смерти оставалось ещё больше трёх лет. В тот воскресный вечер мы с тобой махнули целую бутылку коньяка по довольно грустному поводу. Правда, ты не принял всерьёз моих чувств, считая охватившую меня скорбь чересчур «несоразмерной событию» – так ты охарактеризовал моё состояние. Остальные слова утешения были надлежащим образом скупы: обычная для тебя, но производящая странное впечатление на незнакомцев смесь книжного языка с просторечно-бытовыми выражениями, способная заземлить любой патетический порыв, каким бы высоким он ни был. Через несколько лет общения с тобой я постепенно и сам начал изъясняться в подобной манере, не всегда для собственной пользы. Ты меняешь речевые стили, как фокусник, легко предугадывая реакцию участников разговора и выступая попеременно в ролях то профессора Хиггинса, то Элизы Дулиттл, а то и в роли их создателя. Или во взвешенной пропорции смешиваешь всё воедино, создавая сцену для нового «Пигмалиона», где действуют новые герои, прекрасно осведомлённые о тонкостях ролей, сыгранных прежде. Я так и не научился этому искусству, запоминая лишь сами формулы и пуская их в ход без учёта настроения и сословной принадлежности собеседника. Вольности, допущенные в неподходящей атмосфере, не раз подводили меня, стоив и продвижения по службе, и нескольких неудач на личном фронте, потому что борьба острословия со здравым смыслом часто заканчивалась поражением последнего. С особями женского пола это иногда приобретало комический характер, хотя и далёкий от фольклорных образцов, приписываемых поручику Ржевскому: «Мадам, не имея чести быть представленным, осмелюсь, однако же, обеспокоить вас ненавязчивым вопросом: не интересуетесь ли отдаться?» Несмотря на внешнюю анекдотичность ситуаций, мне частенько было не до смеха.

В тот день я запомнил твою фразу только потому, что она меня задела, ещё не понимая, что намеренно нанесённой мне крохотной обидой ты оттянул на себя разлитую в моей душе большую печаль. И потом, разве я сам никогда не ранил окружающих резкими словами, когда нечто, имеющее для них большую ценность, казалось мне не заслуживающим внимания пустяком? Разница в том, что твои действия обычно более обдуманны. В конце концов, несмотря на маловажность события, ты ведь согласился выпить вместе со мной за упокой, хотя и говорил, что спешишь. Помнишь, как это было? Я вытащил из дальнего угла шкафа едва начатую чуть запылённую бутылку метаксы, и ты, сразу приняв на себя обязанности виночерпия, наполнил золотисто-коричневой жидкостью два гранёных стакана почти до краёв. Эти пятидесятиграммовые стаканы мне посчастливилось купить в ближайшем переулке буквально за гроши, то есть чуть ли не по доллару за штуку. Новые обладатели, едва успев въехать в купленный накануне дом, сбывали на специально устроенной «гаражной распродаже» старый хлам, по какой-то причине оставшийся в сарае от прежних владельцев – то ли сербов, то ли македонцев. На корешках нескольких книг, беспорядочно и одиноко лежащих на импровизированном лотке, в силу полного отсутствия покупательского интереса задвинутом в самую глубину, был виден кирилловский шрифт, не похожий, однако, на русский или болгарский. Хотя для окончательной национальной идентификации мне так и недостало знаний, я быстро понял, что ошибся. Всё же на какую-то секунду, пока я радовался, что нашёл книги на родном языке, моё тело слегка качнулось в направлении лотка. Я тут же поплатился за легкомысленность, будучи взят в осаду новым хозяином дома, низеньким, толстеньким и громогласным итальянцем с буйной порослью чёрных волос, топорщившихся из выреза рубашки на груди. Моментально почуяв выгоду, он подхватил меня под руку и стал навязывать покупку – пять, три, два доллара за книгу, потом всего лишь пятьдесят центов за экземпляр, а под конец готов был за два доллара распроститься со всем лотом. Я терпеливо ответил, что без знания языка не смогу извлечь пользы из нашей сделки, поскольку читаю только по-русски и по-английски, чем вызвал новую волну напрасного красноречия, причем итальянец утверждал, что книги самые что ни на есть русские, водя толстым пальцем по обложкам в доказательство правоты. Пришлось входить в дальнейшие детали. Мой брат, некоторое время служивший преподавателем университета, не уставал повторять, насколько ему мила просветительская деятельность – собственно, потому, что это прекрасная возможность давать понять своим ближним, какие они непроходимые тупицы и идиоты. Должен признаться, что я тоже получил удовольствие, объясняя разницу между славянскими языками и видя промелькнувшее в оливковых глазах моего коммерсанта замешательство. Но не надолго. В следующую секунду он уже предлагал мне зарядное устройство для фотоаппарата, ручную дрель без патрона, цветочные горшки – и при этом не забывал цепко держать меня за локоть. Во мне начало закипать раздражение, но за миг до того, как я неучтиво вырвал свой рукав из захвата, он указал мне на горку посуды. Среди скучных изделий местных и китайских производителей красовались они – пять замечательных гранёных стаканов как раз той разновидности, что во время моего детства была популярна среди торговцев семечками. Уже имея опыт общения с новым соседом, я лениво подошёл к горке и начал перебирать всякую всячину, пока не услышал нужное предложение. Дальше всё проходило по знакомой схеме: двадцать, десять, восемь и, наконец, пять долларов, которые я ему и вручил, со скрытым торжеством унося с собой трубу из вставленных один в другой гранёных шедевров, у одного из которых, правда, был слегка надбит край, так что его нельзя было на сто процентов считать кондиционным товаром. Выдували такие замечательные стаканы в Сербии с Македонией, или же их происхождение было всё-таки советским, неизвестно, но тебе очень нравился звук, который они производили в процессе чокания – глухой, тяжёлый, как при столкновении булыжников. Ты называл этот звук пролетарским. Да и размер у них был подходящий.

Мы с тобой приготовились сделать первый глоток, когда раздался стук в дверь. Из-за характерного ритма я не сомневался, что за посетитель стоит у меня на пороге, и как в воду глядел. Впрочем, кто ещё мог стоять за дверью в этот час? Нюта взяла твой неостывший след с ходу, не хуже заправской гончей, несмотря на то, что ты нарочно припарковал машину не на въездной дорожке дома, а подальше от входа, напротив парка. Учитывая то, что со времени твоего прихода прошло не больше пятнадцати минут, а Нюта прибыла в полной боевой раскраске, и даже не запыхавшись, она показала поистине неженский результат по оперативности сборов – хотя раскраска, конечно, могла остаться у неё от предыдущего выхода. От тебя я часто слышал, что Нюта по праву заслуживала титул главного несчастья в жизни мужчины, которого угораздило стать объектом её влюблённости. Впрочем, твоя мучительная привязанность к этой, как ты, смеясь, не раз говорил, адской помеси Мальвины и Татьяны Лариной доказывала, что ты и сам намертво увяз в трясине безрадостной любви.

– Привет, – сказала Нюта.

Я молча кивнул, делая приглашающий жест в сторону гостиной, а ты не спеша наполнил ещё один стакан и протянул гостье. Та в ответ проделала целую серию противоречивых движений: сначала отрицательно помахала рукой, затем взяла стакан и подержала на уровне груди, затем решительно протянула его навстречу – всё это тоже молча.

– Не чокаясь, – сказал ты и тут же выдул свои пятьдесят граммов.

Если бы мой сослуживец Дени Батист присутствовал при этом кощунстве, то пришёл бы в ужас – как же, хорошее спиртное следует смаковать. И уж ни в коем случае не закусывать лимоном. Но у русских варваров свои привычки. Ни я, ни Нюта не заставили себя ждать, и ты снова наполнил стаканы.

– Вот уж не думала, – заявила Нюта, – что вы такие чувствительные.

– Почему? – не понял я.

– Ну вот тебе-то что от жизни или смерти какой-то дуры? Нет, я понимаю – австралы относятся к этому по-другому, у них всенародный траур домохозяек. Я сейчас из магазина, – продолжила Нюта, подтверждая мою догадку относительно макияжа, – так кое-кто из посетительниц ходит с постными рожами, некоторые даже промокают глаза бумажными салфетками, за неимением носовых платков.

Я никогда не разделял таких вот попыток унижения чужаков, от кого бы они ни исходили, тем более что мне самому частенько приходилось быть воспитываемой стороной – особенно вначале, покуда я ещё питал иллюзии о способностях австралийцев к признанию чужеродных традиций. Это уж потом, когда тщетность установить какое бы то ни было подобие взаимности стала очевидной, я научился огрызаться, и меня перестали школить некоторые из коллег. А раньше подобные эпизоды нередко возникали по самым ничтожным поводам, а то и без повода, чисто вследствие глупости моих «наставников». Вроде того случая, когда сослуживица сделала мне замечание во время обеда, что я неправильно держу столовые приборы – якобы, накладывая на вилку пищу с помощью ножа, её нужно держать горбиком вверх, а зубцами вниз. Это было до того нелепо, что я не сразу понял, в чём заключалась моя оплошность, а уразумев, не удержался от вопроса, почему так, а не иначе, ведь это неудобно. «Зато, – с выражением бесконечного терпения на лице ответствовала она, – люди не подумают, что вы плохо воспитаны!» Теперешнее замечание о носовых платках, вне всякого сомнения, относились к той же сфере. Для здравомыслящего человека, каким Нюта, без сомнения, являлась, гигиенические преимущества салфеток должны были быть очевидны, но в качестве как бы представителя более высокой культуры она не могла отказать себе в удовольствии продемонстрировать презрение к туземцам. На секунду я за них обиделся, правда, мой собственный сложившийся за несколько лет условный стереотип среднего австралийца тоже не отличался рафинированностью манер. Я не стал спорить с Нютой и загадывать ей тут же пришедшую на ум загадку о вещах, которые «бедный наземь кидает, а богатый с собой собирает», потому что не уловил главного.

– Ты о чём?

– Да как же! – с готовностью пояснила Нюта. – И по радио в машине, и по телику дома – только и разговоров, что их любимая принцесса Диана сегодня погибла в автокатастрофе.

– А мы и не знали, – ответил я Нюте.

– Ну а а? – не поверила она, подозрительно глянув на меня прищуренными глазами. – А почему тогда за упокой?

– Потому что у Сашки сегодня кот околел, – сказал ты таким тоном, в котором для Нюты содержалось указание закрыть рот на замок.

– Это который? Рыжий, облезлый такой? Так это же не твой кот? А, ну раз кот, тогда ладно, а то я уже невесть что подумала.

Будучи соседкой, Нюта, конечно же, считала необходимым быть в курсе, какие ко мне приходят коты и женщины. Теперь следовало ждать традиционной увертюры ваших свиданий, то есть более или менее агрессивных препирательств, и они не замедлили начаться. А я молча вспомнил о том, как он в первый раз пришёл ко мне. Тогда вы с Нютой ещё не были знакомы, хотя вас отделяло от встречи всего лишь несколько часов. Кстати, это для тебя я купил свежей камбалы, потому что ты обещал прийти ко мне на ужин. Сначала-то я собирался поджарить свиные рёбрышки на решётке, но, когда ходил за газетой, случайно заметил камбалу в витрине рыбного магазина и, зная, что ты её любишь, не смог пройти мимо. И Нюту я в тот вечер тоже пригласил специально для тебя, потому что мне казалось, что ты одинок и скучаешь, а она не раз намекала мне, что готова к новому чувству, поскольку её отношения с австралийским мужем зашли в неразрешимый тупик. В то время мне казалось, что я совершаю правильный поступок, но потом усомнился, стоило ли это делать. Не потому, что я вдруг стал моралистом, – просто мне начало казаться, что ваша связь не сделала ни одного из вас счастливее.

Мне не повезло: рыбу только что привезли в магазин, и пришлось брать её как есть, – в чешуе и невыпотрошенной, иначе пришлось бы слишком долго ждать, а я спешил по делам. Этой случайности я и Плюшевый Тигар как раз и были обязаны нашему знакомству. Если ты помнишь, месяца за два до того ко мне въехала Наташа. Кстати, я должен отдать должное твоему знанию людей: небрежные и почти случайные фразы о моих подругах всегда отличались безукоризненной верностью долгосрочных прогнозов. Наташа не была исключением, и постепенно я был вынужден с этим согласиться, но твое снисходительное замечание о первом впечатлении встретил с чувством недоверчивого негодования. Прежде всего, дело было, конечно, в моей влюблённости, но не только. По сути, сказанное сводилось к тому, что роль невесты и, тем более, жены ей мало подходит, хотя ты не возражал бы иметь её в качестве любовницы – и это пришлось мне не по вкусу. Я достаточно резко ответил, что прежде чем примерять Наташу к разным ролям, нужно ещё заслужить её расположение, и посоветовал тебе заткнуться, раз уж ты не можешь сказать ничего хорошего. Ты так и сделал, молча пожав плечами и на самом деле не проронив больше ни слова. Наверное, несмотря на свой не слишком юный возраст, я всё ещё не повзрослел, только этим я могу объяснить, что твои слова показались мне дикостью: я-то ведь считал, что раз у нас с Наташей сложились прекрасные отношения, то её переезд ко мне ничего уже не может отнять или прибавить. Нечего и говорить, ты оказался более чем прав, и эта твоя правота отравила мне несколько несбывшихся надежд уже после Наташи, как раз потому, что, заразившись твоим методом, я взял за привычку препарировать избранниц в разных аспектах. Обнаружилось странное явление: никто из них не реализовывался как универсально приемлемая партия, у каждой находился серьёзный изъян. Настя оказалась страшной грязнулей, то есть продемонстрировала именно хозяйственную некомпетентность невероятного масштаба. Пришедшая ей на смену Оксана обнаружила такую, на уровне рептилии, душевную чёрствость, что я вспоминал о прошлом с Настей и Наташей как о каком-то золотом веке. Если помнишь, в первые год-два после развода я, с каким-то лихорадочным отчаянием тяготясь своим одиночеством, искал из него выход. Этим, в частности, объяснялась моя неразборчивость. Уход жены вдруг обернулся поражением в статусе. Я неожиданно ощутил себя никому не нужным, а ведь пока я состоял в браке, целых две женщины, очень разные, но одинаково прекрасные, активно пытались увести меня из семьи. Скорее всего, что и это тоже было иллюзией. Наверное, при ближайшем рассмотрении каждая из них тоже оказались бы с дефектом, но я всего лишь имею в виду тот факт, что напор мистически ослаб, как только выяснилось, что мои развод произошел по инициативе жены, – она как бы заставила их усомниться в правильности выбора. Одна из претенденток почти сразу же выскочила замуж за многолетнего поклонника, которого раньше признавала лишь в качестве «запасного аэродрома». Вторая начала практиковать в обращении со мной демонстративное отчуждение, и лишь позже я догадался о мотивах. Пока я не был свободен, ей удавалось контролировать свои претензии, но то, что я не примчался к ней с предложением руки и сердца на второй день после развода, ощущалось как оскорбление, правда, она вряд ли захотела бы в этом признаться. Несколько позднее, с ехидной иронией наблюдая за развитием твоего романа с Нютой, я мстительно поинтересовался, насколько она подходит на роль любовницы и жены, а ты с обескураживающе весёлой улыбкой ответил, что нинасколько. Мне и в самом деле было непонятно, отчего ты с ней, если ни одна ваша встреча не проходила без ссоры. Поймав мой недоумённый взгляд, ты удостоил меня кратким объяснением в своём обычном стиле, небрежно обронив несколько лаконичных фраз: во-первых, Нюта не предаст, если что, а во-вторых, и в самых главных, с ней не соскучишься. Что означало «не предаст», я не стал выяснять, но, судя по тому, как долго вы оставались вместе, вам и в самом деле не было скучно.

Мне пришлось забраться со своей камбалой в угол заднего дворика, не рискнув случайно оставить засохшие чешуйки где-нибудь на тщательно отполированной специальным составом нержавеющей поверхности холодильника, потому что Наташа, в противоположность Насте, выступала маниакальной приверженицей абсолютного порядка. Увлечённо орудуя ножом, я как-то не сразу уловил, что произошло, скорее всего, просто отметил небольшое движение на дальней периферии бокового зрения. Но когда поднял глаза, кот уже сидел напротив меня, наполовину скрытый полусухими стеблями разросшихся сорняков – карающая длань Наташи ещё не успела проникнуть в этот заповедный уголок сада. Минуты две мы смотрели друг на друга. Он не убегал, но и не пытался сделать никакого движения вперёд. На вид это был крупный экземпляр средних лет, вряд ли домашний – что-то в его облике выдавало бродягу. У него была необычная окраска, из-за которой ты сразу придумал для него смешное прозвище – Тигар. Ещё одной особенностью был хвост – более длинный, чем обычно, и сломанный на конце. Возможно, что-то случилось когда-нибудь давно, в его бытность домашним котом, например, хвост мог быть сломан входной дверью, хлопнувшей под напором ветра. Так мы продолжали какое-то время – я потрошил рыбу, а он без малейшего движения сидел, опираясь на мощные передние лапы. Не знаю, что движет нашими симпатиями и антипатиями и как можно прочитать язык жестов в неподвижном животном – но через четверть часа, когда работа была закончена, я знал, что помимо голода, который, вероятно, заставил его прийти на запах, он уже испытывал ко мне некоторое доверие. Мы были точь-в-точь как два незнакомца из мира людей, которые, не имея опыта общения, заранее готовы предоставить друг другу кредит – только потому, что загадочный внутренний голос говорит, что между ними пролегла какая-то невидимая нить. Поначалу я собирался отдать ему одни потроха, но в конце концов отхватил ножом и добавил к ним ещё и изрядные куски от хвостов. В общем-то, несмотря на сухость тела, кота нельзя было назвать истощённым. Скорее всего, он был вполне способен самостоятельно добывать себе пропитание, ему, видимо, просто хотелось разнообразить свой рацион. Он выглядел худым, но не болезненной худобой, а той, что идёт от здорового образа жизни без излишеств. К тому же это был представитель короткошёрстной породы, и оттого весь рельеф мускулистого тела выпирал наружу, как на фотографии из журнала для культуристов. Когда много позже я в первый раз решился его погладить – мне не хотелось испугать Тигара преждевременной фамильярностью – меня удивила плюшевая мягкость его шерсти, потому что на вид она представлялась жёсткой остью, почти без подшёрстка. Кстати говоря, он не стал убегать от поглаживаний, правда, первое время слегка выгибался, отодвигаясь, когда моя ласка становилась чересчур настойчивой. С той поры он часто приходил ко мне. Наташа моментально возненавидела его в качестве переносчика глистов и инфекционных болезней. Кажется, кот платил ей той же монетой, во всяком случае, он ни разу не подошёл к ней, даже когда Наташа, под влиянием минутной слабости, решала поменять гнев на милость и угостить его какими-нибудь объедками со стола. Настю же он подпускал довольно близко, хотя и не позволял себя гладить. Во всяком случае, он не заискивал ни перед той, ни перед другой и пережил в моём доме их обеих. Из всех появлявшихся у меня людей он только к тебе испытывал доверие, в чём я вижу если не мудрость, то проявление шестого чувства. Он знал, что твоё отношение ко мне свободно от корысти и что между нами тоже существует невидимая связь – иначе чем объяснить, что из всех людей, которых мне приходилось когда-либо знать, я только тебя вижу из того места, где нахожусь теперь. Иногда я задумывался о том, откуда Тигар появился у меня во дворе. Скорее всего, он жил у каких-нибудь стареньких бабушки или дедушки в нашей округе, а после их смерти остался на улице. Не знаю, были ли у него впоследствии какие-то отношения с другими людьми, кроме меня. Мне кажется, что нет, потому что постепенно он как-то всё больше прибивался к моему дому, хотя ни разу, несмотря на неоднократные приглашения, так и не вошёл внутрь. Но его часто можно было видеть бродящим вокруг или сидящим на развилке ствола старой казуарины напротив окна моей спальни. Видимо, поэтому кто-то из соседей, найдя окоченевший труп кота в своём саду или перед входной дверью, положил его на мой мусорный бак в день смерти принцессы Дианы, когда ты, заехав лишь на минутку и не желая встречаться с Нютой, всё-таки остался у меня, чтобы справить по нему тризну.

Ты, может быть, хочешь знать, есть ли у меня здесь этот кот? Встретились ли мы с ним, вернее, воссоединился ли я с ним – ведь он умер раньше. Так вот. Здесь нет кота. Здесь вообще ничего нет. Иногда, очень редко, я вижу тебя. Не то что туманно, но только узкой полоской. Как через смотровую щель водителя танка. Помнишь, когда-то мы залезали в музейный танк? Вот в точности так. Как из танка.

Мне бы хотелось, чтобы здесь кто-нибудь был. Пусть даже наполовину состоящий из недостатков, как Наташа, Настя или кто-нибудь ещё. Или хотя бы как Оксана, хотя я не поменял своего мнения и по-прежнему считаю её редкой дрянью. А лучше всего, если бы здесь был кто-то нескучный для меня, такой, как для тебя была твоя Анюта, пускай бы мы даже ругались с утра до ночи. Кажется, я даже мёртвой принцессе был бы рад на крайний случай, но её здесь тоже нет.

Как ты там, на свету? Любишь ли ты ещё камбалу? Любишь ли ты ещё свою Нюту?

 

Транзит

Истинным создателем рассказа является мой отец, Виктор Иванович Агеев, командир взвода тяжёлых миномётов одиннадцатой гвардейской дивизии одиннадцатой армии третьего Белорусского фронта. Автор лишь литературно обработал канву этой истории.

Вот вы говорите, «окопная правда», а мне, если хотите знать, вообще претит такое выражение. С одной стороны – как будто ничего не значащее определение, а с другой – эта фраза вроде как претендует на некое новое откровение. Дескать, вот она, истина, которую вы так долго искали. А по сути, всё не так. Или можно сказать наоборот: всё так же, как и раньше. Только раньше было приукрашивание, потом сплошь чернуха, а теперь идёт мифологизация общественного сознания, которая мне, быть может, даже отвратительнее, чем предыдущие фазы. Почему? Да потому, что в нынешнем, например, кинематографе исторические события показываются не то что тенденциозно – нет, много хуже! Возникает впечатление, что создателям вообще всё равно, как и что происходило на самом деле. И это меня пугает. Вы, как я понял, полагаете, что раньше люди жили в полном неведении, но я с этим не согласен. Спору нет, в деле лакировки окружающей действительности сталинская пропаганда работала хоть и топорно, но усердно и в целом более успешно. Положительные моменты раздувались; какие-то факты, сами по себе нейтральные или даже отрицательные, подавались в более привлекательном виде. Негативные явления, наоборот, замалчивались – даже в тех случаях, когда были общеизвестными, как, например, перебои с хлебом. Ну и так далее. Если к чему-то был причастен только узкий круг людей, то в том же кругу всё, по преимуществу, и оставалось. Это я об относительно безобидных разговорах и слухах сейчас говорю – о тех, что не предполагали за собой злого умысла. А не то что о каких-то засекреченных сведениях, которые прямо противоречили официальному курсу. За такое можно было большие неприятности нажить. Считалось, антисоветская агитация. Тупые, говорите? Ну, может, и не особо умные, а всё же поумнее тех, что потом на смену к ним пришли. А что Чернобыль? Вот с тем же Чернобылем – какой смысл был в отрицании? Свинство-то свинство, пролетарская власть всегда отличалась повышенным свинством, но – какой смысл? Замолчать такую катастрофу нет ни малейшего шанса, через несколько дней пришлось признавать – дескать, да, имела место утечка радиации. Впрочем, к тому времени об этом и так всем было известно. Но людей уже погубили! Зачем, спрашивается? А просто так. Взрыв произошёл как раз накануне первого мая, так власти праздничные демонстрации устраивали, красивые речи говорили, вместо того чтобы объявить чрезвычайное положение и разъяснить людям, что нужно дома сидеть с законопаченными окнами и дверями или эвакуироваться по мере возможности. Я вот читал, какого-то секретаря райкома обязали с маленьким ребёнком по городу ходить, в парке гулять, на каруселях кататься. Чтоб, значит, все видели, что опасности нет – раз даже слуги народа не боятся оставлять родных детей в зоне бедствия, вместо того чтобы отправить первым же поездом к бабушке на Дальний Восток. Сомневаетесь, что раньше было бы иначе? Напрасно. Там же была совсем другая логика. «Враги проникли в святая святых военного объекта» – это же атомная электростанция, значит, военный объект! «В результате саботажа произошёл взрыв, преступники и их пособники задержаны и дают показания, соблюдайте меры предосторожности, в первую очередь эвакуируются дети, теснее сплотим ряды». Всё! Как раз совсем простой случай с точки зрения пропаганды. Ну да, и рты затыкали довольно рьяно, чтобы не было нежелательных слухов, хотя эта задача уже намного сложнее. Конечно, случались и такие ситуации, когда человек слово лишнее боялся сказать. Но то, что на каждой дружеской вечеринке был якобы свой стукач, – это, конечно, преувеличение. Опять же, и от места зависит, в нашей области издавна много ссыльных живёт, значит, и инакомыслия больше. Так что есть разница – у нас или, скажем, в Москве. Там, скорее всего, сексотов хватало. А у нас и не ссыльные советскую власть не очень-то жаловали. Я вот, например, рос в столыпинском селе – что, не знаете, что такое столыпинское село? Это нужно вам объяснить, без этого вы не поймёте. Ну, про Столыпина-то вы знаете, правильно? А, столыпинские галстуки, говорите? Так это вам тоже пример эффективности промывки мозгов. Про репрессивные меры проклятого царского режима вы читали, а про крестьянскую реформу – нет. А между тем, переселенцев было больше трёх миллионов, именно с них началось масштабное освоение целинных земель в Сибири, на Алтае, в Туркестанском крае. Но я вам лучше расскажу про то, что сам знаю. Дед мой переселился из Малороссии, их что-то около шестидесяти человек было из одной местности, они и на родине все меж собой были знакомы, хоть и не в одной деревне жили. Ехали не так чтобы слишком весело, тяжело ведь покидать обжитые места, а на новом месте, кто знает, как ещё будет. Но всё же решились. Тут уж принуждение жизненных обстоятельств сказалось: нужда и малоземелье. Многие и хлеба-то наелись досыта лишь на новом месте. Нет, ну не сразу вот так взяли и поехали, это понятно. Сначала выбрали нескольких толковых мужиков, послали их ходоками, чтобы подыскать подходящие земли и закрепить их за собой. Это тоже всё непросто было. Крестьянин когда свободен? Зимой. А как зимой поймёшь, хорош ли участок? Вот и поехали сразу после страды. Работа ещё есть, но поменьше. Те, кто на месте оставался, помогал семьям ходоков. Наконец всё решилось, бумаги подписали и уже семьями отправились – с плачем, со стонами, со страхом. Но и с надеждой. Это уж на следующий год произошло, ранней весной, чтобы, значит, успеть на новом месте до зимы закрепиться. Ну и от государства была существенная помощь. Какая, спрашиваете? Во-первых, все переселенцы имели право на льготный проезд по железной дороге, только четверть стоимости билета оплачивали. Кроме этого каждой семье давали ссуду в сто пятьдесят рублей на начальное обустройство. Мало? Это сегодня на сто пятьдесят рублей ничего не купишь, а тогда, дед рассказывал, лошадь стоила пятьдесят рублей, корова – пятнадцать, пропашной инвентарь можно было за десять рублей купить. Вот тебе уже и вся движимость первой необходимости. Ну, с недвижимостью, конечно, похуже. Приезжали-то на голую землю, переселенческие наделы – это просто нарезанные участки, пустое пространство – где какое, смотря по местности. Где лесистое, где нет, а в наших краях – степь. Единственное, что переселенческое управление строило заранее, это колодцы. Ну переправы там, может, грунтовые дороги кое-где по необходимости. А остальное – своим горбом. Но, конечно, огромную роль играла взаимопомощь. И вот что я вам скажу: наше село смешанное, переселенцы там не только из разных губерний были, но и разноязычные. Мои предки, как я уже сказал, из Малороссии, но имелись ещё две примерно равновеликие группы. Одна – из Белоруссии, откуда-то из Гомельской губернии, а другая – из Саратовской губернии. Так вот, селились они по землячеству, компактно – так что даже и в моей юности легко можно было видеть, где начинается одна часть села и где начинается другая – например, крыши крыли по-разному. Но жили дружно, а через два поколения и перероднились многие. И никогда у нас не было того, что сейчас называют межнациональными конфликтами. Наоборот, это наглядный пример, как взаимное влияние способствовало благоденствию. Вот, например, вы сказали, что вам разнообразие местной кухни нравится. А всё поэтому – от каждого берётся самое лучшее, и возникает своеобразный сплав. И, между прочим, с местным населением, с сартами, тоже не было крупных ссор, хоть там уже не только язык, но и раса другая, и религия. Про мелкие ссоры спрашиваете? Ну а где их не бывает? Где есть соседи, там и мелкие ссоры возникают, главное, до крайностей не доходить. Про разноязычных – это я вот к чему. В первые же месяцы возникло своеобразное разделение ремёсел, например, на строительстве. Белорусы и саратовские растерялись немного поначалу – откуда у них навык саманные избы строить? Ну а леса нет – степь да степь кругом, как говорится. Зато глины сколько хочешь. Да какой! Масло, а не глина. А наши малороссы уже имели кое-какой опыт. Так и образовалось что-то вроде строительных бригад. Возводили стены. У белорусов мастера-печники были, саратовцы – плотники отличные, и даже краснодерёвщик среди них затесался. Расплачиваться постановили на другой год зерном из будущего урожая. Для малосемейных переселенцев устраивались толоки – это когда ближайшие соседи, а иногда и целое село помогает выполнить какую-нибудь срочную или трудоёмкую работу. Всё делается добровольно и бесплатно, от хозяев требуется только стол обеспечить. И выпивку, говорите? Ну, может, и пили они там что-то, я таких подробностей не знаю. Но пьяниц среди переселенцев не было – пьяницы все дома остались. В общем, худо-бедно, но зиму никто не встретил без крыши над головой. А через три года все хозяйства были, можно сказать, зажиточными, хотя и в разной степени. А чего завидовать? Никто друг другу не мешает – на каждую мужскую душу нарезали по пятнадцать десятин, это только при селе, да ещё огород возле дома. А мало тебе – так степь большая, можешь и дополнительный участок распахать, никто тебе мешать не станет. Опять же, от государства послабление: освобождение от налогов в течение пяти лет и ещё на пять лет – двукратное снижение ставки налогов. Мужчины на три года освобождались от воинской повинности. Да, когда Первая мировая началась, уже всех забирали, они же ещё в девятьсот девятом году переселились. Ну и вообще, начиная с Первой мировой дела шли всё хуже и хуже. Но всё равно, вплоть до сорок седьмого года село наше летом было таким красивым! Посмотришь – что твой райский сад, так оно утопало в зелени фруктовых деревьев и кустов. Были некоторые орешины, например, что ещё от времён первоначального переселения стояли. Почему до сорок седьмого года? Да потому, что Сталин натуральные налоги ввёл. И не только на фрукты, на домашний скот тоже. Что тут сделаешь? Деревья вырубили, скот забили. Наши умельцы, правда, и здесь нашли лазейку – понасадили яблони, груши вдоль арыков за околицей села. С кого налог брать? Вроде как ничейные деревья. Ну, со скотом хуже, тут мысль крестьянских Архимедов дала осечку. Вот, это я вам про наше столыпинское село рассказал. Суть-то в том, что если людей держать в неведении, то любая агитация, даже самая наглая, может иметь успех. А если человек своими глазами видит, до чего советская власть довела – нет, не страну, а хотя бы его собственную деревню, – то у него уже своеобразный иммунитет имеется на официальную пропаганду. Теперь к разговору о сексотах. Один из наших мужиков по имени Спартак в сорок пятом году воевал в Венгрии. Да-да, именно – как героя балета. С войны же, сами знаете, многие не вернулись, вот и отец мой где-то в Эстонии лежит, бедолага, в братской могиле. Уже в семидесятые наша семья меня откомандировала найти место захоронения, но ничего из этого так и не вышло. Примерно мы в курсе, где он погиб, есть там деревня Хелламаа, так вот, где-то в окрестностях. Но точно неизвестно, а списков погребённых нет. Теперь уже никогда и не узнаем, наверное. Между прочим, я и в военное училище пошёл из-за этого. Мама всё плакала в первые месяцы после похоронки, всё причитала: «Солдатик, солдатик!» Не знаю, наверное, у нас в доме своего рода культ отца был, вот я и решил – буду, как отец. Хотя какой он военный – он же по мобилизации ушёл, а так кузнецом работал. Ну не об этом речь, а о том, что отцовские друзья – те, что в живых остались, здорово помогали нам после войны. Хотя у меня с сестрёнкой тоже были кое-какие обязанности по дому, но это всё мелочи. Кур покормить, грядку прополоть. Мы погодки, она тридцать третьего года рождения, а я тридцать четвёртого. Совсем дети. Бабка старая. Поесть приготовить она ещё может, а огород вскопать у неё уже сил нет. А одна мать много ли наработает на участке? Да ещё будучи сельской учительницей: днём в школе, вечером тетрадки, зарплата нищенская. Не говоря том, что в деревенском хозяйстве всегда есть много такого, где мужская сила нужна. А мать и сложения далеко не богатырского, ей коня на скаку не остановить, это точно. Собственно, друзей у отца было двое: дядя Спартак и ещё один, дядя Никита. Но если какая-то большая или тяжёлая работа, то они иногда и других мужиков с собой приводили. После работы, как водится, застолье, даже если дома – шаром покати. Но мама к этому относилась очень строго, не отпустит, пока не накормит. Кстати, и выпивали они, иногда даже крепко. Но хотя я не помню деталей, мне кажется, что выпивку Спартак приносил. У него виноградник был немалый, да и самогон он гнал, это я точно знаю, он сам рассказывал. Вот этот Спартак как выпьет, так у него только и разговоров, что о Венгрии. На фронте он служил связистом, несколько раз ему приходилось бывать на постое у тамошних крестьян на хуторах, и однажды увиденное, похоже, не давало ему покоя. Какие у них погреба! Какие вина! Какие висят окорока! Нам до войны рассказывали, что венгерские крестьяне чуть ли не пухнут с голоду под гнётом помещиков, а там вон что. Какой там голод? У них чего только нет, у них и скотину-то никто не поит. «Как не поит?» – удивлялся какой-нибудь новый слушатель. А вот так, объяснял Спартак. У них там автоматические поилки. Корова сама подходит, нажимает носом на рычаг в лохани, и туда течёт вода – ровно столько, сколько нужно. Эти картины даже в столыпинской деревне вызывали у слушателей недоверчивое покачивание головой, но в то же время все понимали, что Спартак не врёт. Такими рассказами он года два развлекал односельчан, даже ввёл кое-какие венгерские новшества в своей винокурне, пока однажды не поехал в город продавать на рынке зарезанного кабанчика и там не рассказал товарищам по прилавку свои чудесные истории. Недели через две его вызвали повесткой в областное управление госбезопасности. Спартак приехал оттуда потрясённый, шёпотом сообщив нескольким близким друзьям о том, что ему под подписку запретили рассказывать о Венгрии и взяли ещё одну, дополнительную, подписку о неразглашении содержания проведённой с ним беседы. Случайные знакомые с колхозного рынка оказались бдительными людьми. Впрочем, через месяц – другой случилась свадьба у сына наших соседей, и я сам был свидетелем, как Спартак, найдя благодарных слушателей в лице родственников невесты, приехавших из другого района, снова мечтательно вспоминал об автоматической поилке для коров. Почему не боялся, спрашиваете? Не знаю, возможно, был уверен, что никто не донесёт. В принципе, легко мог бы попасть под статью. Но пронесло, не попал, а через некоторое время этот венгерский фонтан как-то сам собой иссяк. Надо сказать, что в первые послевоенные годы фронтовики очень много и достаточно открыто говорили о войне, это же всё ещё очень живо было в памяти. И кое-что говорили вразрез с официальным курсом, так что Спартак в некотором смысле не исключение. Примеры, говорите? Ну вот вам пример. Про маршала Жукова знаете? А какое у него было прозвище в солдатской среде, знаете? Я об этом с двенадцати лет знаю – всё из тех же разговоров отцовских друзей и их товарищей в нашей избе, под самогон и нехитрую домашнюю снедь, после какой-нибудь трудной работы. Так вот, прозвище у него было – «Мясник». Его назначений боялись как огня. На фронте часто ходили слухи, иногда совершенно беспочвенные, о том, что его перебрасывают на командование, и всё это сопровождалось безрадостными предчувствиями: «Жукова ставят, видать, не придётся вернуться домой». А ведь по радио и в печати, в том числе фронтовой, трубили: «гениальный полководец», «где Жуков, там победа». В общем, кто хотел видеть и слышать – видел и слышал, даже без статистики. Это сейчас мы знаем, что за бесполезный со стратегической точки зрения штурм Берлина Советский Союз заплатил страшную цену в полмиллиона солдатских жизней. А тогдашние фронтовики этого не знали, но, как ни странно, народная молва вынесла правильный приговор: Жуков – самый жестокий из плеяды советских полководцев, и секрет его военного дарования прост, он заключается в полном пренебрежении к «пушечному мясу». Сегодня, когда мало кто из участников войны остался в живых, гораздо проще заниматься мифотворчеством того периода, несмотря на обилие сведений, которые раньше были засекречены и недоступны. Во что ещё не верили? Да много было такого. Например, всё время разглагольствовали о том, что СССР – миролюбивое государство. Кстати, в те годы не особенно скрывалось, что страна готовится к войне, вернее, внедрялось своеобразное двоемыслие. «Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем!» То есть как бы подразумевалось, что мы мирные, потому что пока что не готовы к войне, но война неизбежна, и воевать мы собираемся на чужой территории. Это ещё в тридцатые. И люди об этом хорошо знали, хотя государственная пропаганда твердила другое. Мутное оправдание причин конфликта с Финляндией. Мы у них потребовали уступку приграничной полосы, но агрессоры – всё равно финны. Или, скажем, послевоенное кино. Никто из наших вернувшихся с фронта односельчан не относился к тогдашним фильмам о войне серьёзно, даже если они им нравились. Нет, это вы зря. «Нравились» – это одно, а «правдивые» – это другое. Разные вещи. Песня «На Варшавском вокзале» может нравиться слушателю, но это не значит, что её содержание нужно принимать за хронику реальных событий. Или фильм про кубанских казаков – смотреть приятно, хоть и знаешь, что всё враньё! Так же и тут. Недаром Василь Быков однажды сказал после просмотра нашумевшего пафосного кино: «Я был на какой-то другой войне». Выходили многочисленные фильмы, изображавшие немцев трусами и идиотами, а наши фронтовики, я вам скажу, врага уважали. Да и если ты не уважаешь врага, если они сплошь трусливые дураки, то в чём тогда наше мужество и героизм? Почему у нас было гораздо больше потерь? Ах, они коварные? Ну так, значит, уже не дураки. А про то, что не трусы, я вам приведу одну любопытную историю. Нет, об этом я не в своём селе узнал, это уже много позже нам с Сашкой, моим однокашником по военному училищу, его отец рассказывал, Виктор Иванович. Он, заметьте, служил командиром взвода тяжёлых миномётов в одиннадцатой гвардейской дивизии одиннадцатой армии третьего Белорусского фронта. Чем знаменита дивизия, спрашиваете? А тем, что одной из первых вошла в Германию в октябре сорок четвёртого года, через границу по речке Шешупе. Правда, успешное поначалу наступление вскоре захлебнулось, встретив яростное сопротивление, а через несколько недель немцы сумели отбить почти всю захваченную территорию. Но небольшой клин в лесу Кумете напротив городка Голдап всё же удалось оставить под контролем наших войск. Но я вам лучше передам всё так, как от Виктора Ивановича слышал и как запомнил. Интересной деталью было то, что именно там находились охотничьи угодья Геринга и его дача. Большой прямоугольный участок леса примерно в пять километров длиной и в два километра шириной был огорожен двухметровой проволочной сеткой. С одной из коротких сторон этого прямоугольника сетка подходила вплотную к озеру Голдап, оттуда был виден обороняемый немцами город. С другой стороны находилась резиденция рейхсминистра, подъездная дорога к ней и контрольно-пропускной пункт, или, как сейчас принято говорить, блокпост. И вот по ночам, в обстановке полной секретности, туда стали вводить войска. Главным образом пехоту и артиллерийские подразделения, вооружённые миномётами и лёгкими орудиями. Деревья в лесу стояли так густо, что почти нигде не было видно неба. Ну да, и во Вторую мировую полководцы пользовались для маскировки растительностью, не только в шестидесятых, во время вьетнамской компании. Нет, столько дефолианта произвести у немцев кишка была тонка, да к тому же для подобных операций полное господство в воздухе требуется, ещё и при условии слабой противовоздушной обороны противника – распылять-то нужно с низкой высоты. Ну, речь не о том. Словом, нагнали туда бойцов видимо-невидимо. С одной стороны, если судить по фронтовым меркам, – чистая благодать. Никаких боёв, никаких занятий, никаких работ. Ни тебе рытья окопов, ни рытья землянок, ни даже политинформации. Полный курорт! Разве что старшина устроит разгон из-за воротничков или грязной обуви. И даже развлечение имелось: в лесу было полно дичи. Козы, косули. Стрелять никак невозможно, при такой концентрации как раз попадёшь в кого-нибудь из своих же товарищей. Уж пытались кто как, кто загонять и руками дичь ловить, кто лассо накидывать. Похоже, что из этих затей так ни у кого ничего и не вышло, зато не скучно. Поначалу, пока у входа в резиденцию не поставили вооружённый караул, можно было даже внутрь дома войти, посмотреть на чучела зверей и разнообразные охотничьи ружья. С другой же стороны, по всем солдатским приметам, можно было ожидать наступления. Каждой ночью прибывали новые люди, а однажды в лесу появились джипы-амфибии. Тут уж стало всё ясно: предстоит прорыв к немцам через водную преграду. На следующий день распределили по амфибиям людей, в том числе и миномётчиков. Например, один артиллерийский расчёт на машину. В расчёте – тяжелый миномёт, а это сто шестьдесят килограммов веса, плюс шесть человек. И в тот же день всю их батарею заставили таскать ящики с боеприпасами от особняка к заграждению у озера, где был устроен пункт боепитания. По завершении работ поставили там караул, и вот что произошло дальше. Ночью одному из часовых показалось, что между пунктом и оградой прошмыгнула дикая коза, вот он и полоснул в этом направлении очередью из автомата, запоздало крикнув: «Стой! Кто идёт?». У ж очень хотелось попробовать свежатинки, а людей там быть – ну никак не могло! И тут же явственно услышал стон, да не козий, а самый что ни на есть человеческий. На звуки выстрелов пришёл начальник караула, начали осматривать заросли возле проволочной сетки и нашли двух солдат-связистов с радиостанцией, одного убитого, а второго, хотя и живого, но без сознания. По красноармейским книжкам выяснилось, что солдаты служат в составе находящейся в лесу воинской части. Послали в часть оповестить об инциденте и сообщить имена радистов, а оттуда пришёл неожиданный ответ: таковых в списках нет и никогда не было. Сразу же вызвали СМЕРШ, а к тому времени и раненый очнулся. Из допроса выяснилось, что эти двое – немецкие разведчики. Воспользовавшись тем, что незнакомые лица не обращали на себя внимания – в лесу ведь была мешанина из разных подразделений! – мнимые связисты несколько дней находились в расположении советских войск. После появления амфибий, когда стали понятны намерения русских и примерный срок начала наступления, разведчики получили приказ вернуться в Голдап, но попытка пройти мимо пункта боепитания закончилась для них плачевно. Пленный на ломаном русском языке рассказал и о том, что по вечерам, когда становилось темно, они даже питались из наших полевых кухонь. Что дальше, спрашиваете? Ну а что дальше? Операцию свернули, поскольку фактор неожиданности сошёл на нет, а у немцев, без сомнения, все близлежащие площади были заранее пристреляны, так что шансов на успех не оставалось никаких, только потери бы понесли. Ещё через два дня из леса уехали амфибии, а потом и пехоту с артиллерией направили на другие участки фронта. Но я вот что хотел подчеркнуть. Разве столь дерзкая вылазка в тыл противника, в самое, можно сказать, логово, возможна без мужества, без самообладания и готовности умереть, если потребуется, за свою страну? Особенно в конце сорок четвёртого, когда исход войны уже ни у кого не вызывал сомнений, в том числе и у немцев. Ведь вместо того, чтобы до последнего сражаться за безнадёжное дело, они могли сдаться, могли и перебежчиками стать – я уверен, что их услуги были бы оценены, если бы они пошли на сотрудничество. Нет, суть не в том, что фанатики! Этак можно всех в фанатики записать. Как я уже говорил, в нашем селе идейных коммунистов не было, а воевали не хуже других, потому что правительство правительством, а родина родиной. Вот-вот, совершенно с вами согласен, сейчас пресса чересчур снисходительна к изменникам. Что к историческим – всякого рода власовцам, полицаям, что к современным. В Чечне, я читал, прямо с военных складов оружие и боеприпасы продавалось боевикам – и что? Одному дали восемь лет, ещё троим – по три года. А как надо было? Ну, так, как и положено, – по законам военного времени. Я вам так скажу. Мне ещё ни одного участника войны не приходилось встречать, который бы оправдывал предателей. Нет, в этом я с вами не согласен. Плен – ещё не предательство. Тут и личные обстоятельства следует учитывать. Возьмите, например, сыновей тех, кто был раскулачен. Или других лишенцев, объявленных врагами народа. Или, например, тех, кто голод продразвёрстки и коллективизации пережил. В сорок первом году многие из них в призывном возрасте находились, их в армии было немало. За что им большевистский режим любить и тем более умирать за него? А ведь на фронте бывает, что выбор невелик: или-или. Либо плен, либо верная смерть. Но плен – это одно, а перейти на сторону врага и против своих воевать – совсем другое. Между прочим, у большинства людей разное отношение к плену и к предательству, хотя при Сталине всех военнопленных объявили изменниками. Зато теперь в прессе обозначилась обратная тенденция: всё в мире относительно, все хорошие. Да в том-то и дело, что иногда масса умнее, чем представители власти или «прогрессивная общественность», и инстинкты массы – более здоровые, что ли. Потому и говорю: предательство – оно и есть предательство, хоть позолоти его. Между прочим, Виктор Иванович одну забавную байку приводил, тоже как раз насчёт пропаганды. Эта история произошла во время нашего наступления на город Кальвария, что на юго-западе Литвы, недалеко от польской границы. Во-первых, замечу, что успешно наступающая сторона обычно стремится держать огневой контакт с противником, насколько это позволяют ей тыловое обеспечение и инженерно-авиационная поддержка, а последний, напротив, старается оторваться и уйти на заранее оснащённые оборонительные рубежи. Так вот, немцы вели бой на хуторе в пяти километрах от Кальварии, но перед рассветом скрытно оставили позиции и на автомашинах переместились на шестьдесят или около того километров западнее, где у них имелась подготовленная линия обороны. Утром их уход был обнаружен, и наша пехота двинулась вперёд, но к тому времени когда первому эшелону фронта удалось выйти к новой дислокации, противник успел и отдохнуть, и хорошо ознакомиться с новым местом. Военные действия вновь приобрели позиционный характер. А Кальвария, таким образом, не была затронута войной. Отступающие немцы быстро проехали через город в ночной тишине, ещё через день туда без единого выстрела вошла воинская часть второго эшелона, в которой служил Виктор Иванович. Ни в одном доме не видно было жителей, но по улицам ходило и бегало множество одетых в серые халаты людей. Они без боязни приближались к солдатам и пытались что-то говорить по-литовски, но среди бойцов не было никого, кто знал бы этот язык. Наконец удалось найти переводчика, которого привезли из соседней деревни, и тут всё выяснилось. На окраине Кальварии находилась психиатрическая лечебница. Жители, напуганные боями на хуторе, забрали всё, что можно было унести, и покинули город, спрятавшись в лесу, а пациенты больницы, оставленные без присмотра, разбрелись по улицам. Происшествие это, само по себе не слишком примечательное, однако же, не осталось без внимания фронтовых журналистов. Через два дня вышла дивизионная газета «За нашу советскую Родину», где на первой странице была напечатана заметка с фотографией под крупным заголовком: «Жители Кальварии восторженно встречают своих освободителей». Вот вы смеётесь, и я смеялся, потому что мы с вами знаем, что там произошло на самом деле. А какой-нибудь юный следопыт найдёт эту или подобную газету в архивах – так ему и невдомёк. Как, вы говорите, в книжке у Оруэлла? «Министерство правды»? Талантливое название. Конечно, встречи мирного населения с войсками не всегда смешно заканчивались. Про немецкие жестокости мы все хорошо знаем, а о том, что происходило во время нашего наступления в Германии, только сейчас становится известно. Нет, я не думаю, что справедливо говорить о каком-то массовом зверстве, тем более санкционированном. Наоборот, бывало, что военнослужащих за издевательства над мирным населением, за изнасилования и мародёрство расстреливали, мне дядя Никита говорил. Но случаи бессмысленной жестокости тоже имели место, и об одном из них я узнал ещё в детстве. Ну а что вы удивляетесь? Да, всё верно, такой у меня был богатый источник информации. Только он почти всегда и почти у всех есть, другое дело, что иногда люди не хотят ничего знать. В этом случае я бы, может, тоже предпочёл не знать, но беда в том, что признание сам слышал от нашего же земляка. Врал? Нет, не мог он врать, такими вещами не бравируют, о таком больше помалкивают. Повальное мародёрство, говорите? Ну, полагаю, что нужно уточнить, о чём идёт речь. Вот, например, на поле боя: убитый немец обыскивался, при этом всё ценное изымалось – пистолет, карта, часы. В рюкзаке можно было найти бритву, одеколон, хлеб, сало, мясные консервы, конфитюр. Могли также снять с него шинель или сапоги. Мёртвому имущество ни к чему – всё равно его похоронят. Считалось, что в этом нет ничего дурного. Иное дело – гражданское население на оккупированной территории. Наши мужики утверждали, что не знали случаев грабежа личного имущества непосредственно у жителей – это считалось плохим поступком. Исключение, по каким-то странным неписаным законам, составляли часы – их могли отобрать. А вот изъятие съестного или же фуража для лошадей велось беззастенчиво. Но это, между прочим, и в освобождаемых «братских республиках» происходило, не только в Германии. Никакой компенсации хозяевам не предлагалось. Разница в том, что на вражеской территории мирное население разбегалось. А если солдаты попадали, скажем, на мызу, брошенную хозяевами, то тут уж, предполагалось, можно забирать всё что понравится. Но и этим мало кто злоупотреблял. Все ценные вещи и ювелирные изделия хозяева, как правило, уносили с собой. А, скажем, оставленную на мызе швейную машинку солдат тоже на горбу не потащит. Про случай с жестокостью спрашиваете? Честно говоря, до сих пор неприятно вспоминать. Эта военная хроника у меня, как заноза, в памяти сидит, и самое главное, что получена она, как я уже говорил, из первых уст. Дело почти сразу после победы было, осенью, в сорок пятом или сорок шестом, но, кажется, всё-таки в сорок шестом. Значит, мне на тот момент ещё и двенадцати лет не исполнилось, а дети в таком возрасте очень впечатлительны. Помнится, дядя Никита и дядя Спартак ремонтировали нам крышу, и на этот раз привели с собой ещё двоих, нашего соседа Федю Думченко, молодого парня, и Длинного Ивана – жил у нас такой мужик, вдовец, по фамилии Жук. Длинный – потому что очень высокого роста, да и вообще он крепкий был, крупный, широкий в плечах, выносливый, как вол. Нет, чтобы подковы гнул – этого я не видел, но он мог бы, точно говорю. Помню, что волосы у него были чёрные, а брови густые, сросшиеся на переносице. Близко он ни с кем не сходился, да и жил на отшибе, но если кто-то о помощи просил, не отказывал, правда, не бескорыстно. На этот раз матери почему-то дома не было, но всё равно после работы все сели за стол, бабка в погреб за картошкой полезла, чтобы со шкварками поджарить, Спартак быстренько за бутылкой сбегал к себе в сарай. Налили, выпили. Ну, слово за слово, поговорили об урожае, поругали райкомовских за то, что те так и не удосужились подвести к домам обещанное ещё весною электричество. Под эти разговоры распили вторую бутылку спартаковского самогона, дошла очередь и до венгерских окороков и поилок для коров. А Длинный Иван как-то резво надрался, даром, что здоровенный с виду – и вдруг стал хвастать, что своими руками четверых фрицев убил. Видно, между ними и раньше такие разговоры шли, потому что Федя выразил сомнение, дескать, не поймёшь тебя, то ли троих, то ли четверых, усмехнувшись, сказал Ивану: «Не свисти! И не пей больше, а то скоро до десяти дойдёт». «Троих, – ответил Длинный, – это из винтовки. Да ещё девчонку на хуторе». В общем, рассказал он нам, что с ним произошло. Его отделение проходило мимо полуразрушенного хутора, на вид нежилого. А тут как будто дымком оттуда потянуло и запахом хлеба. Вот командир и послал Ивана посмотреть, нельзя ли раздобыть какой-нибудь еды. Тот зашёл, посмотрел – вроде пусто. Но когда вышел во двор, услышал какой-то шорох возле колодца. Расположенный с правой стороны от ворот колодец был довольно большим, круглым, с выложенным из камня высоким оголовком. За оголовком, между стеной и колодцем, пряталась тщедушная девчонка, белокурая и белобрысая – так он её описал. Оттого, что она, стараясь быть незаметной, съёжилась, прижимая колени к груди, платьице задралось. Увидев, что обнаружена и проследив за взглядом страшного небритого солдата, девчонка стала что-то быстро-быстро лопотать по-немецки, из чего Иван понял только слово «нихт». При этом она то обеими руками подтягивала вниз подол платья, то обеими же руками показывала на пальцах цифру двенадцать – видимо, пытаясь объяснить Ивану, что ей только двенадцать лет. «Ну и что ты её в покое не оставил? – спросил Федя, – Бросилась она на тебя, что ли? Или, может, у неё пистолет был?» «Какое там «бросилась», – ответил Длинный, – она вся тряслась от страха. Просто на меня вдруг такая ярость накатила – я взял вилы, которые там же у стены валялись, да и заколол её. У неё струйки крови изо рта побежали, а я приподнял вилами эту суку фашистскую и в колодец скинул – только пузыри пошли». Судя по тому, как спокойно Иван рассказывал о случившемся, никаких терзаний по этому поводу он не испытывал. В горнице, между тем, установилось тяжёлое молчание, прерванное бабкой. Вообще-то бабка у нас не гневливая была, добрая. А тут она как раз сковородку с картошкой несла подавать, и так грохнула ею об стол, что стаканы и ложки на пол посыпались. «Сволочь ты, Иван, – сказала, – не будет тебе счастья. Бог тебя накажет за то, что ты невинного ребёнка погубил. А сейчас иди-ка ты подобру-поздорову из моего дома и больше не приходи никогда». Ну а что Иван? У него, знаете ли, лицо было такое, не слишком выразительное, во всяком случае, я на нём никаких изменений не увидел. Встал да пошёл. Между прочим, бабка у нас знахаркой была, об этом и раньше на селе знали. Но случилось так, что Иван после того вечера не долго прожил. И года не миновало, как он похудел, почернел заметно, а однажды не вышел в колхоз на работу. За ним послали, а он уже мёртвый. Сбылось предсказание, только не знаю, к добру ли. Всего лишь совпадение, конечно, но односельчане после того случая бабку побаиваться стали. Хотя и слава об её знахарстве на весь район разнеслась. К нам однажды даже секретарь обкома на «Волге» пожаловал – младенец у него плакал, не переставая, вот и приехал заговаривать. Ну об этом я вам в другой раз расскажу, если ещё будете в наших краях, а пока до свидания – вон уже мой автобус к платформе подают. И вам спасибо за компанию, удачи!

 

Последний звонок

Последний звонок в том году был особенный. Нет, конечно, найдутся люди, которые скажут, что всякий последний звонок – особенный. Он ведь единственный и неповторимый для тех, кто в этот день расстаётся со школой. Такой же единственный и неповторимый, как и всякое знаковое событие, как любой существенный рубеж в жизни индивидуума, тоже якобы единственного и неповторимого, – так, во всяком случае, утверждают мыслители гуманистического направления, и кто я такой, чтобы с ними спорить? Но всё же той весной на школьной линейке довлела иная атмосфера, не такая, как всегда. Ведь обычно как? Вся школа выстраивается в виде каре. В центре одной из сторон – президиум. Там стоит длинный, накрытый красной бархатной скатертью стол, оснащённый большим микрофоном посередине, с тем, чтобы силою электричества доносить мудрые речи наставников молодёжи до самых дальних углов двора и даже дальше. В предыдущем году двое девятиклассников бегали проверять на спор, «добивает» ли усилитель до здания кинотеатра, а это добрых четыреста метров от периметра, и слышен ли даже там зычный голос директрисы. Некоторые скептики сильно сомневались. Оказалось, что ещё как «добивает» – даже слова можно разобрать, поднапрягшись, несмотря на нещадно фонящую аппаратуру. За столом с микрофоном обычно сидят, как им и положено, завучи, представитель районо, сама, разумеется, директриса, плюс два-три ветерана войны и партии, приглашённые для антуража, плюс прочие почётные гости. По обеим боковым сторонам прямоугольника школьного двора выстраиваются классы, начиная от первых и затем идя по возрастающей вплоть до девятых. Десятиклассники же, как истинные виновники торжеств, располагаются прямо напротив президиума. На их стороне также устанавливается микрофон для ответных благодарственных речей; его изогнутый стержень высовывается прямо из небольшой кафедры, выкрашенной в пролетарский красный цвет и украшенной профилем вождя, самого человечного, простого, как правда, и вообще, понятное дело, живее всех живых. Благодарственные речи звучат сначала на русском, а потом, по случаю особого статуса данного учебного заведения «с преподаванием ряда предметов на иностранном языке», ещё и на английском, для чего уже заранее отобраны отличники и хорошисты с приятным мидлендским произношением и фотогеничной внешностью. Уже через несколько лет после окончания школы мне по чистой случайности довелось майским утром тютелька в тютельку в час очередного последнего звонка покупать для своей тогдашней подружки букетик роз с уличных лотков, располагающихся у входа в парк как раз на периферии зоны отчётливой слышимости, возле того самого кинотеатра. Могу подтвердить, что английские спичи производили впечатление даже на продавцов цветов, а это, как вы знаете, не самые слабонервные люди. Их лица как бы немного закаменели при первых словах тарабарского наречия, а дядя Мамед, с которым я в тот момент ожесточённо торговался, неожиданно и совершенно бесплатно увеличил число роз в моём букете с пяти до семи, хотя так и не согласился скинуть цену. Да что там продавцы! Даже мне – а уж я-то и сам во время оно произносил такую речь – и то от неожиданности жутковато было вдруг услышать странно сюрреалистический звук, плывущий над советской, с одноимённым же названием, улицей и своими чуждыми интонациями живо напоминающий гражданам о предполагаемой, вплоть до казённого дома, ответственности за прослушивание «вражьих голосов», хотя, честно говоря, никаких ссылок на конкретные статьи кодекса никто никогда не видел. Ну да разговор не об этом. Словом, выпускники, ровнёхонько выстроенные по шесть рядов на класс, стоят прямо напротив президиума. Там же, но в почтительной глубине, соблюдая демаркационную линию, толпятся родители, пришедшие погордиться своими чадами. Они представлены, по преимуществу, женской семейной половиной, а потому на расстоянии видны как беспрестанно клубящаяся масса, не только пёстрая и бесформенная, в буквальном смысле этого слова, в отличие от форменной – белый верх, тёмный низ – колонны учеников, но и то и дело распадающаяся на отдельные ручейки по мере того, как участницы концентрируют внимание то на одной, то на другой группе знакомых. Большинство из немногочисленных в этой толпе мужчин автономно стоит с отсутствующим видом и без всякого движения, не принимая участия в женской циркуляции и не предпринимая попыток сколотить собственную компанию. В шеренгах выпускников, отчасти проникнувшихся значимостью жизненной вехи, царит достаточно устойчивый боевой строй, чего не скажешь обо всех остальных. Их бесцельная, но от этого не менее оживлённая хаотическая активность напоминает толкотню головастиков на мелководье, то и дело требуя вмешательства бдительно, но не слишком эффективно надзирающих за порядком учителей. Несмотря на призывы к тишине, вся эта масса людей непрерывно разговаривает, так что над школьным двором стоит плотный гул, не сразу спадающий даже после официального открытия линейки, а иногда то усиливающимися, то ослабевающими волнами перекатывающийся от одного участка каре к другому до самого окончания торжества.

На этот раз всё было иначе. Даже безобидные, но при этом малоуправляемые начальные классы – и те притихли, быть может, не в силу осознания реальных причин, а от инстинктивной завороженности перед серьёзным и тревожащим ореолом тайны, окружающим слово «капсула».

Капсула! В тот день из-под основания монумента, установленного двадцать пять лет тому назад в память о погибших на войне бывших учащихся школы, извлекалась капсула. Тогдашние абитуриенты одного-единственного выпускного класса – не в пример нынешним шести – замуровали её в специальной нише, а поверх крепко-накрепко привинтили толстую медную пластину с выгравированной на ней надписью: «Вскрыть через 25 лет, в день последнего звонка». И дату захоронения поставили: «19 мая 1951 года». В руководящих слоях школы уже года два как ходили разговоры про эту капсулу: мероприятие-то серьёзное, можно сказать, политическое. И, конечно, нужно было крепко всё обдумать. Мало ли что могли написать тогдашние комсомольцы, не исключая и таких слов, которые в настоящее время не могут быть оценены иначе как идеологическая диверсия! Тем более что и гостей на нынешний последний звонок пригласили, извините за тавтологию, не последних – вплоть до секретаря обкома, который, правда, сославшись на крайнюю занятость, так и не появился, но, надо отдать ему должное, лично позвонил директрисе, принёс все полагающиеся в таком случае извинения и прислал вместо себя зама по идеологии, а это тоже звезда отнюдь не малой величины. Что касается парторга школы Калерии Велимировны, то она во время прений на педагогическом совете накануне празднества выступила с большевистской прямотой: вскрытие произвести заранее, в узком кругу доверенных лиц и в присутствии специально приглашённых откуда надо экспертов. А там уж пусть у них голова болит, уместно ли обнародовать извлечённый манускрипт и как именно – без купюр или же с некоторыми изъятиями, или же вовсе с заменой на предварительно искусственно состаренный документ, составленный с учётом текущей международной обстановки и в соответствии с решениями последнего съезда КПСС. Но ни с того ни с сего вдруг заартачилась одна из учительниц, которая, будучи в далёком пятьдесят первом году школьной пионервожатой, водила личное знакомство с выпускниками-муровщиками, закладывавшими контейнер под монумент. По её словам, предложенный выход был не чем иным, как трусливым бегством от ответственности, попыткой переложить свои партийные обязанности на чужие плечи, а также проявлением неуважения как к нынешним учащимся, достаточно политически подкованным, чтобы в историческом контексте верно оценить прочитанное, так и к прошлому поколению, которое, конечно же, не могло и предположить, что через двадцать пять лет подвергнется столь незаслуженному и необоснованному недоверию. Калерия Велимировна уже набрала было полные лёгкие воздуха для достойного отпора, но тут её опередила директриса, воспользовавшись краткой паузой и неожиданно огласив окончательное распоряжение, на первый взгляд, примирительное, но враждебное по сути. Дескать, она и сама ещё не вполне забыла то непростое время, и ей трудно представить, что послевоенные комсомольцы могли бы позволить себе какое-нибудь вольнодумство, да к тому же в письменной форме. Таким образом, призыв к бдительности остался без последствий. Правда, нельзя сказать, что он пропал втуне, поскольку высветил нездоровые тенденции в педагогическом коллективе, о чём Калерия Велимировна и написала куда надо, включая и тот факт, что директриса проявила близорукость, позволив прочесть письмо в оригинале. А между тем, на том же педсовете некоторыми более дальновидными людьми было замечено, что, по всей вероятности, при бездумном чтении документа вслух возникнут некоторые проблемы – взять хотя бы ныне устаревшее определение «партия Ленина – Сталина», которое наверняка будет фигурировать в послании потомкам. Долго сомневались и насчёт упреждающей проверки состояния капсулы: кто мог поручиться, что бумага, например, не истлела за эти годы? Или что в контейнер не попала влага, и чернила не расплылись или не выцвели. И вот, представьте ситуацию. При полной торжественности, в присутствии именитых, не побоимся этого слова, гостей – вплоть до секретаря обкома (который ведь мог бы и прийти, если б не крайняя занятость) – извлекается капсула, а там, извините, одна труха или, того хуже, какие-нибудь черви. Или серебрянки-чешуйницы, они тоже, как известно, не дураки погрызть бумагу, особенно с высоким содержанием крахмала. В общем, много чего могло бы произойти такого, что потом стыда не оберёшься, а кому это надо? Так что, когда парторг Калерия Велимировна поставила ребром вопрос хотя бы о визуальной инспекции капсулы, то принципиально никто возражать не стал: тут расклад такой, что крыть нечем, будь ты хоть рьяным «шестидесятником». За день до последнего звонка контейнер аккуратно выдолбили и вынули из ячейки. Не буду зря томить вас неизвестностью и нагнетать напряжение – я, в конце концов, рассказываю чистую правду, а не пишу детективный роман. Всё было в безупречном порядке. Перетянутая тесёмкой эпистола оказалась вложенной в толстостенную банку из лабораторного стекла, со стеклянной же крышкой, а крышка к тому же залита то ли парафином, то ли воском. В общем, закрыто качественно и со знанием дела, и послание ничуть не пострадало, хотя и видно было на просвет, что написано оно на самом обычном двойном листке из ученической тетради в клеточку. Сквозь тёмное стекло свиток выглядел буроватым, но, как выяснилось позже, бумага нисколько не пожелтела от длительного хранения, несмотря на то что времени прошло достаточно, пусть и в темноте, вдали от разрушительного действия солнечных лучей. Как бы то ни было, но начисто протёртый от пыли и паутины сосуд отправился обратно в бетонную ячейку, только медную пластину на этот раз не стали привинчивать, а всего лишь прилепили пластилином, пожертвованным крутящимся неподалёку первоклашкой – чтобы, как прокомментировал учитель по трудам Леонид Иванович, битых три часа сражавшийся с намертво приржавевшими и потерявшими шестигранную форму анкерными болтами, «завтра не мудохаться по новой». Тут, конечно, имелся некоторый риск. Но ночь минула без происшествий, да и торжественное изъятие на следующее утро прошло без сучка без задоринки.

Между прочим, и учащиеся не оставались равнодушными к грядущему событию. Шутка ли! Наиболее взрослые из них, то есть семнадцатилетние, если не учитывать статистически незначимых второгодников, родились намного позже захоронения капсулы, так что столь необычная перекличка поколений воспринималась как прямое прикосновение к истории, и не какой-то там абстрактной, из учебника, а непосредственной и живой. Всё равно как садишься в уэллсовкую «машину времени», включаешь заднюю передачу и без малейшего усилия отъезжаешь на двадцать пять лет вспять. Я вовсе не утверждаю, что все только и делали, что обсуждали предстоящее изъятие – вовсе нет. Жизнь шла своим чередом; по утрам и во время большой перемены за школьным туалетом, где собирались курильщики, привычно звучали всё те же матерки и смачные анекдоты, а про капсулу ничего не было слышно. Но в то же время даже многие из безнадёжно разочаровавшихся в жизни и уже утративших светлые идеалы старшеклассников – и те на время оставили печоринский цинизм, чтобы принять участие в дискуссии о том, что им предстояло узнать, и вовсе не по каким-то идеологическим мотивам, а из элементарного человеческого любопытства. Конкурирующие гипотезы вскоре перешагнули личные рамки и вылились в противостояние соперничающих «команд». Не знаю, как обстояло дело в других возрастных группах, а в девятых классах деление постепенно оформилось по административному признаку. Большинство «ашников» и «гэшников» придерживалось того мнения, что письмо имеет вид летописи, содержащей полную хронику «от звонка до звонка», то есть начиная прямо с сорок первого года, и, таким образом, неизбежно охватывает весь военный период. Вечно инакомыслящие «бэшники» полагали, что каждый из поставивших свою подпись под письмом непременно должен был рассказать хотя бы немного о себе, а значит, не мог особенно углубляться в прошлое в связи с краткостью жанра. Все прочие примыкали либо к одной, либо к другой группе, либо благоразумно сохраняли нейтралитет. Кстати, дополнительным стимулом к выдвижению различных версий, иногда довольно фантастичных, послужило и то обстоятельство, что школе не удалось найти ни одного человека из числа выпускников пятьдесят первого года, готового лично присутствовать на линейке. Все те, с кем всё-таки удалось связаться, жили в других городах и не имели возможности или желания приехать – тем более что им пришлось бы это делать за свой счёт. В любом случае, мистическая аура, пронизавшая в тот день всё пространство школьного двора, предопределила настрой последнего звонка от первой минуты и вплоть до публичного прочтения послания. Необыкновенная тишина выдавала меру волнения участников, и даже рутинный церемониал вручения грамот и произнесения дежурных, по сути, фраз прошёл чрезвычайно величаво, словно священный обряд. Нужно отдать должное директрисе, которая расставила акценты в представлении не хуже заправского режиссёра. Вскрытие извлечённой из ячейки капсулы с последующей передачей свитка из рук в руки вдоль фланга стола к стоящей у микрофона представительнице поколения потомков, специально отобранной из пяти кандидатов в золотые медалисты за отличную дикцию, замышлялось как кульминация события и, безусловно, стало ею, несмотря на краткий сбой. Дело в том, что по правую руку от зама по идеологии сидела худая старуха, одетая в чёрное платье с белым кружевным воротничком, и когда эстафетный свиток дошёл до неё, то она не стала передавать его представителю обкома, как предполагалось по протоколу, а решительно встала и направилась к микрофону. Произошло небольшое замешательство, и, как показалось со стороны, хотя слов не было слышно, некоторое словесное препирательство между директрисой и старухой, в котором последняя взяла верх, добившись права на собственное сольное выступление. Надо сказать, что многие приметили эту не совсем обычную гостью ещё во время построения, потому что, в отличие от обыкновенных антуражных ветеранов, предпочитающих мирно сидеть в президиуме, обмениваясь новостями с другими приглашёнными чинами, эта старуха добросовестно обошла весь двор по периметру и везде сунула свой нос, кстати говоря, имеющий довольно благородные очертания. Да и вообще она выглядела импозантно и даже аристократично, спину держала, как балерина в отставке, а когда открывала рот, чтобы сделать в высшей степени уместные замечания как ученикам, так и отдельным учителям, то говорила тихо, но со сдержанным достоинством. Некоторые даже озадачились вопросом, кто она такая, поскольку тон старухи не располагал к возражениям. Судя по манерам, гостья тянула, как минимум, на представительницу Министерства просвещения. Но в конце концов оказалось, что эта инициативная женщина, представившаяся Александрой Александровной, была не кем иным, как бывшей классной руководительницей того самого выпуска пятьдесят первого года, ныне шестнадцать лет как на заслуженной пенсии. Хотя по первоначальному сценарию ничего такого не предполагалось, уже в процессе линейки Александра Александровна решилась сказать несколько слов об авторе текста. Так мы узнали, что Надя Мелешина, написавшая послание потомкам – разумеется, не от себя лично, но от имени всех своих товарищей, – не только не дожила до сегодняшнего радостного дня, но и погибла совсем молодой, всего лишь через четыре года после окончания школы, в одном из сельских районов нашей области, куда её направили из университета для прохождения журналистской практики в местной многотиражке. «Нелепая смерть, – сказала старуха, – нелепая смерть!» При этом из её выцветших глаз брызнули слёзы, чего, конечно, никто не ожидал, поскольку в ней трудно было заподозрить склонность к сантиментам. Надю Мелешину убило разорвавшимся тросом, когда трактор вытягивал грузовик, утопленный в болоте пьяным колхозным водителем. И вот, как сказала Александра Александровна, поскольку Надины родные тоже все поумирали, и даже ни одной фотографии бедной девочки не сохранилось, то письмо представляет собой единственную нить, всё ещё связывающую её с живыми. Закончив речь, старуха, вопреки протоколу, протянула свиток кандидатке в медалистки, которая в течение вынужденной задержки переминалась с ноги на ногу тут же у микрофона и от волнения так вспотела, что на её платье возле подмышечных ямок расползлись здоровенные тёмные круги. Пришлось директрисе вмешиваться во вновь возникшую неразбериху и восстанавливать правильный порядок действий: Александра Александровна была усажена на своё место, а послание прошло-таки через руки зама по идеологии, затем директрисы, а уж потом было вручено потной десятикласснице для прочтения вслух. Несмотря на природный талант и недельную подготовку путём декламации стихов русских и советских классиков, кандидатка так разнервничалась, что прочла первый абзац без всякого блеска и даже с небольшими запинками:

– Дорогие д-д-рузья! Через годы мы протягиваем вам руку, чтобы обменяться с вами крепким рукопожатием. Двадцать пять лет, как считает современная общественная наука, – это время смены поколений. Именно вы по возрасту являетесь нашими наследниками, нашей сменой. Мы передаём вам всё то, что сделано и завоёвано нами. Мы верим, что вслед за нами вы с честью продолжите славные традиции советской молодёжи, идя по пути великого дела Ленина – Сталина.

В этом месте Калерия Велимировна скорбно покачала головой, как бы напоминая посвящённым, что подобные ляпы могли бы быть вполне предотвратимы, если б отдельные безответственные руководители прислушивались к мнению старших товарищей и заблаговременно принимали адекватные меры. А чтица слегка поперхнулась и хлебнула воды из протянутого ей директрисою стакана, но, оглянувшись назад и убедившись, что большинство членов президиума одобрительно кивает головами, продолжила гораздо увереннее:

– Мы счастливы тем, что живём в такое время, когда СССР освещает путь грядущего счастья для всех наций и государств, и тем, что на нашу долю выпала почётная обязанность быть пионерами коммунистического строительства. Но мы отдаём себе отчёт и в том, что над нашей Родиной до сих пор постоянно висит военная угроза со стороны империализма, и что не все ещё проблемы решены. Мы будем упорно преодолевать трудности под руководством ленинско-сталинского Центрального Комитета партии, уверенно ведущего весь народ к новым победам. Вам, людям грядущего поколения, живущим в эпоху изобилия и торжества коммунизма, в эпоху мира без границ и бесклассового общества, в эпоху, когда труд стал первой жизненной потребностью человека, конечно, нелегко представить все те лишения, что выпали на долю советских людей в периоды гражданской войны и индустриализации, в годы войны с немецко-фашистскими захватчиками и в годы послевоенного восстановления народного хозяйства. Наши героические отцы и матери, наши славные старшие братья и сёстры защитили и сохранили самое главное – завоевания Октября – и передали их нам. А теперь и мы хотели бы увидеть в вас верных преемников, надёжных хранителей заветов Ильича…

Как ни странно, но ни заминка с Александрой Александровной, ни её слёзы, ни то, что она, оговорившись, раза два назвала грозную директрису «Галькой», что, конечно, при обычных обстоятельствах вызвало бы бурю смеха, ни заикание и дрожащий голос потной кандидатки в медалистки не нарушили атмосферы торжественности. Напротив, все эти непредусмотренные сбои даже усилили эмоциональный эффект до такой степени, что отдельные родительницы начали промокать глаза платочками. А вот содержание письма явно производило на всех противоположный эффект. И если его начало ещё могло вызывать некоторый интерес – хотя бы беспредельной наивностью заблуждений насчёт изобилия и мира без границ, то всё остальное по бессмысленности и перенасыщенности пропагандистскими оборотами было настолько безлично, что вскоре превратилось в мутный поток бессвязных штампов. Подобную галиматью, правда, в несколько меньшем масштабе, можно было в любой день на протяжении прошедших двадцати пяти лет найти в любой газете – хоть в центральной, хоть в республиканской, хоть в той же районной многотиражке. Увы, Надя Мелешина не ограничилась двумя абзацами, а накатала убористым почерком целых три с половиной страницы, где не было ни единого живого слова. Если честно, то следовало бы сильно пожалеть, что послание дошло до адресата – уж лучше бы серебрянки-чешуйницы полакомились содержанием капсулы. В этом случае они заслуживали бы земного поклона, потому что подарили бы нам ощущение неразгаданной загадки и лёгкой печали по утраченному завещанию, в котором, конечно же, содержалось что-то невероятно важное. Я не смею испытывать терпение своих читателей дальнейшим цитированием, поэтому прошу положиться на моё слово, а особо недоверчивым предлагаю ознакомиться с полным текстом письма в школьном музее, где оно до сих пор хранится вместе с капсулой.

Насколько помнится, настроение после линейки у многих было подавленным. Если попытаться подвести итог, то можно сказать, что это было разочарованием обманутых ожиданий, хотя, наверное, каждый воспринимал происходящее по-своему.

Что касается меня, то в какой-то миг, уже на исходе чтения, мне защипало горло: стало безумно жалко всех выпускников пятьдесят первого года, а в особенности мёртвую Надю Мелешину, от которой в мире живых не осталось ничего, кроме убористо исписанных трёх с половиной страниц ученической тетради в клеточку, где ничего не было сказано ни о ней самой, ни о её одноклассниках, ни об их увлечениях, ни о том, чему они радовались, ни о том, как страдали и любили, – словом, ничего из того, что и составляет жизнь, такую якобы единственную и неповторимую для каждого из нас. Не знаю, что было виной приступу отчаяния – услышанная ли история о нашедшей свою нелепую смерть от разорвавшегося троса девчонке, которую даже некому оплакать, кроме бывшей учительницы, или же присущее мне с детства ощущение бренности людского существования. Конечно, какой-нибудь законченный философ вправе спросить, не всё ли равно, что остаётся от человека. Пусть так. Но от этого не становится менее грустно.

 

Интеллигенты

Не так давно мне довелось сидеть за праздничным столом в приятельской компании, сплошь состоящей из привычного круга давно знакомых между собой людей, кроме одного приезжего, мужчины средних лет, обладателя представительной внешности и мягких манер, а вдобавок, как шёпотом предуведомила меня хозяйка дома Зинаида ещё в прихожей, автора нескольких фундаментальных трудов в области генной инженерии. Человек этот, будучи приглашённым на недавно проводившийся в нашем городе симпозиум, заранее сообщил Зинаиде о своём предстоящем прибытии, и та, ни на секунду не усомнившись, незамедлительно предложила ему тепло и кров, поскольку, как она пояснила, «не чужие люди», а хорошие гостиницы нынче по карману разве что нуворишам вроде усатых торговцев привозным урюком, до сих пор щеголяющих в давно вышедших из моды кепках-аэродромах. Генетик предложение с благодарностью принял, да так и застрял в гостях, запросив уже после окончания симпозиума трёхдневный отпуск без содержания у своего начальства, а потом дополнительно продлив его ещё на целую неделю. Возможно, что такому решению способствовало отсутствие мужа Зинаиды, который как нельзя кстати находился в отпуске «на водах», где лечился от хронического гастрита. Особенно вероятным это соображение виделось в свете непринуждённого обращения между инженером и хозяйкой, которая, представляя его друзьям как «Павла Андреевича, или просто Пашу», скороговоркой сообщала, что они водят дружбу ещё с институтских времён и что ей не раз доводилось «передирать» у талантливого уже в студенческой молодости сокурсника домашние задания и контрольные работы. По тому, с какой лёгкой грацией сновала между кухней и гостиной Зинаида, вся звеня от распиравшего её изнутри горделивого восторга, и с какой ласково-снисходительной улыбкой наблюдал за её хлопотами инженер-генетик, можно было заподозрить, что эту пару связывали не одни контрольные работы. Помимо уже упомянутого хозяина дома и журналистки Лены, ушедшей в добровольное затворничество по причине где-то подхваченной с большим запозданием младенческой ветрянки, весь наш маленький кружок был в сборе, а это ни много ни мало одиннадцать человек. Не считая искренней симпатии и интереса друг к другу, да ещё, быть может, сходного уровня образования, нас мало что объединяет: профессии почти у всех разные, семейный статус тоже, возраст варьирует в пределах семи-восьми лет разницы, есть пары с детьми, но есть и бездетные. Это, с одной стороны, не мешает нам быть хорошими друзьями и ощущать себя органичной частью чего-то целого, а с другой – предполагает взаимное подначивание и насмешливый тон, хотя проявление того же тона в присутствии посторонних людей было бы, пожалуй, воспринято как нарушение группового этикета. В качестве иллюстрации можно привести Зинаидино оповещение о болезни Лены, сделанное вполголоса и лишь для близких подруг: та якобы очень хотела «хоть одним глазком взглянуть» на генетика, но, даже терзаясь от неудовлетворённого любопытства, вынуждена была отказаться, потому что корочки от ветряночной сыпи ещё не все отпали, а она не хотела, чтобы кто-либо видел ущерб, нанесённый её неземной красоте. Добавьте к этому соображение о том, что оспой нужно болеть в детстве, а «не на старости лет», то есть в тридцать четыре года, и у вас будет образец нашего стиля общения. Сразу отметим, что «просто Паша» сразу пришёлся по душе всей компании, за одним лишь исключением. Вы, конечно, подумали, что здесь-то и начинается интрига и что человек, не разделивший заблуждений большинства, в конце концов окажется единственным, кто верно оценил ситуацию и предугадал подлую сущность чужака? Ничуть не бывало. Павел Андреевич оказался на редкость приятным собеседником, доброжелательным и эрудированным, к тому же без всякого зазнайства, которое можно было бы предположить в авторе фундаментальных трудов. Несмотря на то что впоследствии он выказал чрезмерную горячность в спорах, никто не придал этому особого значения, так что и расставались мы с ним под конец вечера как добрые знакомые, не чувствуя себя сколько-нибудь обманутыми в той симпатии, которая непроизвольно возникала при первом же взгляде на его приветливое и открытое лицо. Что касается единственного исключения, то тут вся механика чувств лежала как на ладони и была вполне объяснимой и даже простительной, хотя её и не назовёшь похвальной. Серёжа Оганесян, сразу заявивший себя как оппозиционер в отношении всех без изъятия взглядов генетика, элементарно ревновал, поскольку также время от времени злоупотреблял гостеприимностью хозяйки, причём совершенно не смущаясь присутствием её мужа. Впрочем, хотя у культурных людей и не принято говорить плохо за спинами своих товарищей, мы должны, справедливости ради, заметить, что Зинаидин муж всегда был совершеннейшим «ботаником», то есть до такой степени Паганелем, озабоченным исключительно состоянием элементарных частиц, что ни высокая, несмотря на идущий к завершению четвёртый десяток, грудь Зинаиды, ни её стройная шея, ни, в конце концов, её полновесный и необыкновенно притягательный стан не входили в сферу его интересов и не получали даже малой толики вполне заслуживаемого ими внимания.

Так или иначе, но поначалу беседа текла размеренно и мирно, тем более что, как это обычно бывает при первых встречах с малознакомыми людьми, никто и не пытался придать ей серьёзное или полемическое направление. Да наша компания и не отличается буйством и агрессивностью. Говорили о всяких пустяках, вроде недавних выборов в Америке, последствиях финансового кризиса и увядании пилотируемой космонавтики. Даже глобальное потепление, от которого, по большому счёту, никому ни жарко ни холодно, успели обсудить. Здесь, правда, обнаружилось значительное расхождение в оценках того, насколько выиграли бы от увеличения площади пахотных земель такие страны, как Канада и Россия, если бы потепление и в самом деле произошло, но любые, даже самые радикальные, мнения высказывались с подчёркнутым уважением к позициям противных сторон. Между тем хозяйка продолжала челночные рейсы на кухню, и следует отметить, что меню на этот раз отличалось особой изысканностью. В каком-то смысле такой выбор свидетельствовал о некоторой недальновидности, потому что, во-первых, Зинаида и без излишнего усердия никогда не разочаровывала друзей своим столом, а во-вторых, и это самое главное, Серёжа, и так лишённый некоторой доли рутинного и в силу этого как бы узаконенного ухаживания, окончательно почувствовал себя разжалованным в рядовые. Мне досталось место с ним по соседству, и я уже давно обратил внимание на то, как он опрокидывал стопку за стопкой, запивая горечь обиды. В то же время превосходным деликатесам нельзя было не отдать должное, и Оганесян в этом смысле не отставал от других, что хотя бы не позволяло ему напиваться натощак. Приблизительно между картофельными крокетами с ветчиной и лоранским пирогом его охватил азарт забияки. Несмотря на то, что пирог, по мнению Володи Чилюмова, был приготовлен с искусством, которому позавидовала бы даже уроженка Лотарингии – а уж он-то, объездивший всю Францию вдоль и поперёк во время стажировки в прошлом году, знает толк в запеканках, – Серёжа Оганесян решительным жестом отверг предложенный хозяйкой аппетитнейший ломоть и открыл военные действия следующим вопросом:

– Вот скажите мне, Павел Андреевич. Вы недавно добились введения генетической паспортизации. А где гарантия, что завтра одному из нас не запретят иметь детей на том лишь основании, что наш генетический материал не прошёл по какому-нибудь из критериев отбора?

Генный инженер на секунду опешил и поперхнулся, но быстро пришёл в себя и ответил вполне дружелюбно и даже кротко:

– Видите ли, Серёжа, здесь есть несколько нюансов: я не занимаюсь паспортизацией, не определяю никаких критериев и не считаю, что есть основания бояться генетической дискриминации. Если же подойти к вашему вопросу на более общем уровне…

– Ну если и не вы лично, – возвысил голос Оганесян, – так ваши коллеги, какая разница! Всё это – сплошное неомальтузианство и даже евгеника. А вот представьте себе, что ваши родители в своё время не прошли бы отбора? Тогда вас и на свете не было бы, и не сидели бы вы сейчас с нами за столом, не ели бы второй кусок пирога!

– Я понимаю ваше возмущение, но дело в том, что…

– Или возьмём перестройку генома зародыша якобы по высшим медицинским соображениям. А может, он не хочет?

– Кто не хочет?

– Кто-кто! Зародыш. Ну, в смысле, человек, который вырастет из этого зародыша. Вы у него спросили?

– Серёжа, – всё так же кротко попытался возразить Павел Андреевич, – я не занимаюсь проблемами человеческого генома, но если поставить вопрос дихотомически…

– Как это – не занимаетесь? А что же вы тогда делаете?

– Я работаю в другой области. Ну, если грубо, то в области сельского хозяйства. Сопротивляемость злаков болезням и вредителям. Урожайность. Примерно так.

На этом месте Оганесяновский напор ослаб, потому что его мощному, но уже одурманенному алкоголем интеллекту требовалась время для перегруппировки и мобилизации, чем тут же воспользовалась осознавшая свой просчёт Зинаида и незамедлительно попросила Серёжу помочь ей достать из духовки фаршированного кашей гуся, чтобы прекратить неуместную перепалку. Впрочем, она распорядилась возможностью остаться с Оганесяном наедине крайне неумело и, вместо того чтобы успокоить его двумя-тремя интимными касаниями, строго зашептала:

– Мурзик, ты ведёшь себя неприлично! Тебе нельзя больше пить.

Читателю может показаться странным такое обращение к кандидату технических наук, но из песни, как говорится, слова не выкинешь. Кстати, у Серёжи имеется даже более интересное прозвище для Зинаиды, но о нём я расскажу вам в другой раз, так как эта деталь не имеет отношения к нашей истории. Оганесян, как и положено нормальному мужчине в подобной ситуации, не только не внял голосу разума, в данном случае вложенному в уста любимой женщины, но и ещё сильнее обиделся и, возвращаясь на своё место, про себя назвал Зинаиду коротко, но ёмко – настолько ёмко, что мы даже не отважимся облечь его мысленную реплику в печатную форму. Конечно, будь на его месте какой-нибудь другой, менее горячий, человек, он мог бы истолковать высказанный упрёк совершенно иначе. Например, в том смысле, что его по-прежнему любят, и зачем сердиться и делать из мухи слона? Да, в прошлом был роман, но теперь всё кончено, а если и не совсем кончено, то это вовсе не важно: он как приехал, так и уедет, а ты будешь всегда. Словом, «он – мгновение, а вечность – ты», если слегка перефразировать певца сумеречных настроений Игоря Северянина. Но Зинаида имела дело не с кем-нибудь другим, а именно с Серёжей, да к тому же не совсем адекватным после возлияний, так что ей надлежало бы проявить больше понимания. Впрочем, плюхнувшись на стул, Оганесян притих и некоторое время мрачно молчал. За столом тем временем продолжалась беседа о генетике, подхваченная Володей, который настолько заинтересовался урожайностью, что так и сыпал вопросами. Павел Андреевич отвечал обстоятельно и вполне доступно, хотя никто из присутствующих, не считая Зинаиды, не имел глубоких познаний в биологии. Серёжа лишь один раз снова вклинился в дискуссию, заявив, что некоторые учёные относятся к повышению урожайности крайне отрицательно, ибо это затушёвывает поистине серьёзную проблему перенаселения планеты. Против ожидания, генный инженер не стал возражать, а лишь отметил, что для решения проблемы перенаселения нужна политическая воля и отрешённость от эмоциональных стереотипов, а ни того, ни другого пока что не видно. И, принимая во внимание реальные обстоятельства, каждый должен заниматься своим делом. Дальнейшему смягчению нравов способствовал гусь с кашей, действительно заслуживавший всех тех похвал, которыми наградили за него хозяйку благодарные гости. Но уже под занавес генетической темы возник новый аспект разговора, вновь нарушив хрупкий мир. На этот раз повод для вспышки совершенно неожиданно для себя дала Людочка Боруцкая, длинноногая блондинка с прекрасными дерзкими глазами. «Людочка» – потому что она сама обычно так представляется, особенно при знакомстве с симпатичными мужчинами, и сегодняшнее знакомство не было исключением. Людочка работает в местном издательстве корректором. Наверное, в силу этого она отличается повышенной грамотностью и безупречным литературным вкусом – например, ненавидит Пауло Коэльо за «тупую банальность», в чём мы с ней дружно солидаризируемся. Вообще-то Людочка человек очень тактичный и осторожный в высказываниях – но уж тут всё так совпало, что реакцию генетика никак нельзя было предположить.

– Павел, вот вы говорили, что декларация о геноме человека видит цель прикладной генетики в улучшении состояния здоровья людей и уменьшении их страданий. Между тем некоторые писатели и даже религиозные деятели утверждают, что отсутствие страданий в мире приведёт к нравственной деградации человечества. Я-то, положим, так не считаю. А вот вы, как русский интеллигент, что думаете об этом?

Тут нашего инженера заметно перекосило, и он произнёс с натянутой улыбкой, стараясь казаться любезным:

– С удовольствием скажу вам, Людочка, что я об этом думаю, если вы согласитесь не причислять меня к русским интеллигентам.

– Я, признаться, не вполне понимаю. Вы не русский?

– Русский.

– Но не интеллигент.

– Ни в коей мере.

– Вам что, это слово кажется неблагозвучным?

– Да нет, почему же, слово как слово, не в нём дело. Слово меня устраивает. Меня компания не устраивает.

– И чем же вас не устраивает компания?

– Там маловато приличных людей – если учесть, кого в ней обычно подразумевают. А, сделав поправку на масштаб пропорции, почти никого. Вот этим и не устраивает. Быть может, два века тому назад слово «интеллигент» носило положительную окраску или хотя бы нейтральную. Но только не сегодня.

– Это вы через край хватили, милейший! – вновь закусил удила Серёжа, к тому времени ощутивший себя полным лишенцем, которому уже нечего терять. – Вот я, например, хотя это, может быть, чересчур самонадеянно, считаю себя интеллигентом. И все мы – рукою он сделал круговой жест сеятеля, слишком широкий для трезвого человека, – все мы здесь считаем себя интеллигентами.

– Безусловно, это ваша прерогатива, кем себя считать, но я, глядя на вас, не оставляю надежды, что вы заблуждаетесь.

– Постойте! Допустим, вы правы, но ведь всякое суждение должно быть обосновано, – мягко возразила Павлу Андреевичу Людочка, неожиданно проявив склонность к формальной логике, – вы согласны? Обоснуйте – тогда, быть может, и мы присоединимся к вашему мнению.

– Здесь и обосновывать нечего! – неожиданно рассердился генный инженер. – Но я попробую, хоть мне и претит доказывать самоочевидные вещи. Давайте пройдём от частного к общему.

– А давайте лучше от общего к частному, – запротестовал Оганесян, – а то вы приведёте в пример десяток подлецов, и получится, что нам нечем крыть.

– Пусть будет от общего к частному. Вот вы, Людочка, и дайте нам определение.

– Ну я не знаю, что сказать так сразу. Наверное, в первую очередь, интеллигент – это человек образованный.

– По словам академика Лихачёва, – блеснула эрудицией Элла Штаубе, – это человек, занимающийся интеллектуальным трудом и обладающий умственной порядочностью.

Элла и Артур Штаубе – единственная в нашей команде пара, которая даже в фуршетной фазе вечеринок перемещается только вместе. Все остальные, едва переступив порог, разделяются, чтобы встретиться лишь перед уходом домой, – если, конечно, не возникает какой-то ситуации, требующей общего участия. Вектор движения тандема Штаубе при этом всегда определяет Элла – миниатюрная брюнетка с чуть заметным пушком над верхней губой, что, впрочем, нисколько не портит её внешности и даже придаёт ей подтекст чувственности. Во всяком случае, когда она около года тому назад попробовала обесцвечивать свои усики, все мужчины, не считая, разумеется, Артура, который по понятной причине не был вовлечён в обсуждение и голосование, нашли, что Элла не выиграла от перемены. Между прочим, она и сама скоро отказалась от обновлённого образа, и это только делает ей честь – по моим наблюдениям, женщины наиболее упорствуют как раз в том, что им не идёт. В движении супруги Штаубе напоминают буксир и баржу. За юркой, но хорошо держащей курс Эллой следует высокий, крупный и симпатичный, но немного вялый Артур. В разговорах происходит то же самое – Артур обычно представляет группу поддержки. Вот и сейчас он с готовностью продемонстрировал чувство локтя:

– Лучше и не скажешь!

– Присоединяюсь! – отозвалась Людочка. – Но я хочу добавить. Это должен быть ещё и передвижник, носитель просветительских идей и нравственных идеалов. Вы, Павел Андреевич, согласны?

– Более чем. Особенно про носителей нравственных идеалов вы удачно заметили. Интеллигенты постоянно носят нравственные идеалы у себя в сумке, как старуха Шапокляк крысу Лариску. И приспосабливают их, по мере надобности, к текущей ситуации. К этому могу ещё добавить, что у типичного интеллигента правосознание на уровне пещерного человека, а то и вовсе никакого нет.

– Ну это уж ерунда какая-то! – отбросив всякую учтивость, воскликнул Серёжа.

– По-моему, – возразила Элла, – вы на интеллигенцию клевещете. Что даёт вам основание…

– Да вот, смотрите сами! – нетерпеливо перебивая собеседницу, воскликнул инженер. – Смотрите! Лихачёв – интеллигент?

– Интеллигент, – подтвердила Элла.

Некоторые другие участники разговора тоже покивали согласно – интеллигент, мол, интеллигент до мозга костей, какие могут быть сомнения?

– Так вот. Сразу после октябрьского расстрела Дома Советов в девяносто третьем году, ещё до того, как из здания успели вынести трупы убитых и отмыть стены от крови, этот ваш интеллигент в компании с другими интеллигентами напечатал в газете «Известия» открытое письмо президенту, требуя репрессий. Призывал Ельцина перейти от разговоров к конкретным поступкам. Мол, раз тупые негодяи уважают только силу, так и нужно её применить, а то что за слюнтяйство? Всего-то каких-нибудь несколько сотен человек погибло. Как вам позиция Лихачёва? При том что антиконституционными были действия президента, а не парламента. Вот это и есть типичный интеллигентский подход: судить не по кодексу, а «по правде».

– Эти, в Верховном Совете, тоже были хороши! – парировала Элла.

– Наверное. Тоже хороши. А почему бы они были не хороши? Они там тоже были сплошь интеллигенты, только другой масти. Да только закон всё же стоял на их стороне.

– Правда, было что-то такое. А кто ещё подписывал это письмо? – спросил Серёжа Оганесян. – Совсем не помню.

– Я тоже всех не припомню, – после небольшой паузы отозвался Павел Андреевич. – Точно знаю, что подписали Астафьев, Окуджава, Ахмадулина, Приставкин, Бакланов и Гельман.

– Вот сволочи! – озадаченно сказал Оганесян, разочарованный столь прискорбным поведением своих недостойных подзащитных. – А у меня ещё и пластинки этого Окуджавы есть. Сейчас приду домой и выкину к чёртовой матери.

– Верно, так оно и было, – кивнул Володя. – Меня в октябре девяносто третьего собирались в Москву командировать, но заказчики перенесли сроки, и я только рад был, что эту заваруху вижу по телевизору, а не наяву. А потом интервью с Аксёновым показали – про то, как он сильно переживает, что не в России сейчас. А то бы, дескать, тоже подписал.

– Кстати, – продолжил генный инженер, – этот ваш Лихачёв, хоть и обласкан был впоследствии советской властью, но в далёкие тридцатые годы успел в лагерях посидеть и даже на знаменитом Беломорканале поработать за участие в подпольном студенческом кружке. Так что у него был шанс встретиться с целой плеядой своих вольных собратьев по интеллигентскому сословию, потому что тогда на стройку приезжала писательская бригада с Максимом Горьким во главе – с целью получения творческого импульса. Перед литераторами ставились две ответственнейшие задачи: воспеть рабский труд каналоармейцев и прославить мудрость товарища Сталина. И в общем они блестяще справились и с той, и с другой, поскольку все как один – гении и интеллигенты. Только послушайте, какие имена: Зощенко, Шкловский, Катаев, Ильф и Петров, Алексей Толстой, Вера Инбер, Всеволод Иванов. Впрочем, если встреча и состоялась, то никаких исторических свидетельств о ней нет. Так что мы не узнаем, помогли ли писатели Лихачёву «перековаться» или ему пришлось это делать самостоятельно.

– Это какая Инбер? – спросил, наморщив лоб, Артур. – Та, что ли, о которой Маяковский написал «Ах, у Инбер, ах, у Инбер…»?

Элла слегка нахмурилась, услышав реплику мужа, а Павел Андреевич подтвердил его догадку.

– Та самая. Маяковского, впрочем, тоже охотно причисляют к «цвету русской интеллигенции». Учитывая, что Маяковский мог на банкете запросто подсесть к любому столу, даже если люди были ему незнакомы, и начать есть из чужих тарелок и пить из чужих бокалов, возразить на это нечего.

– Не подумала бы, – сказала Людочка, – что Зощенко мог славить рабский труд. И вообще, разве это его жанр? Он же писатель-юморист!

– Вот он с юмором о Беломорканале и написал. Да вы найдите этот рассказ, прочтите и убедитесь. «История одной жизни» называется. Когда в сорок шестом году Зощенко начали травить его бывшие товарищи, он очень удивился: как же так, братцы, я же свой! Даже Сталина пытался разжалобить верноподданническим покаянным письмом. И есть чему удивляться, ведь вправду свой. Хотя по уровню лизоблюдства Зощенко, безусловно, сильно уступал другим интеллигентам: не слагал о Сталине песен и гимнов, как Глейзаров и Михалков, не посвящал ему од, как Мандельштам, не писал о нём пьес, как Булгаков. И даже стихотворными дифирамбами не курил фимиама, как многочисленные другие мастера художественного слова, от Пастернака до Евтушенко. Куда уж ему до них, а тем более до «Красного графа» Алексея Толстого, который не только придумал тост «За Родину! За Сталина!», впоследствии ставший военным лозунгом, но и целый аллегорический роман о вожде написал по его же заказу. Да притом ещё утверждал, будто в процессе работы нашёл исторические документы, достоверно свидетельствующие о том, что Пётр Первый был наполовину грузином – это уж высший пилотаж, такое не каждому по силам! Но вот что заслуживает внимания: в те жуткие времена раболепие могло спасти от тюрьмы или смерти и при всей внешней неприглядности не всегда заслуживало осуждения. Ахматова после ареста сына тоже опубликовала сладкоречивые стихи о лучшем друге писателей, но сделала это, по всей вероятности, в надежде на некоторое снисхождение властей или хотя бы на облегчение лагерного режима. А вот, по контрасту, пример из современности. Вы слышали, как о Ельцине отзывался Гердт – был такой лицедей, если кто помнит. Не слышали? А вы поищите его панегирики, я уверен, что найдёте где-нибудь в интернете, они того стоят. Я, любопытства ради, в своё время прочёл почти всё, что наши «инженеры человеческих душ» когда-либо написали о Сталине, но такой беззастенчивой и даже низкой лести нигде не встречал. Когда-то мне очень нравился Гердт в «Золотом телёнке»: казалось, вот как замечательно он вжился в образ! А после истории с Ельциным я осознал, что Паниковского ему и играть не нужно было – он и есть натуральный Паниковский с гусем; его просто пригласили пожить немного на съёмочной площадке…

– Я, конечно, не знаю, но, может, Гердт, говоря о Ельцине, ничего такого и не имел в виду! – возмутилась Элла. – Может, он над президентом утончённо издевался – что называется, «умный поймёт».

– Может! – весело согласился генетик и даже хихикнул от удовольствия. – Вот вам и ещё одна типичная черта интеллигенции: готовность показывать сильным мира сего кукиш в кармане и в то же самое время пресмыкаться в расчёте на милости и подачки. Это вы очень верно подметили. Показное фрондёрство – их фирменный знак, без этого никак нельзя, а то, пожалуй, соратники запрезирают. Любую власть нужно как бы ни во что не ставить – разумеется, только в том случае, когда власть слишком гуманна, чтобы дать сдачи, а особенно если она слаба или уже одряхлела. Пинать беззубого льва – это «штатный» интеллигентский подвиг, всё равно как для верующего – паломничество к святым местам.

– Не слишком ли категорично? – вмешалась в разговор Людочка Боруцкая. – Возможно, кое в чём вы правы, и после переворота семнадцатого года действительно произошло вырождение прекрасных традиций русской интеллигенции. Но зачем же очернять всю интеллигенцию как сословие? Вот, например, возьмите Чехова…

Павел Андреевич, услышав о Чехове, подался вперёд и громко воскликнул с некоторым даже восхищением, так что Зинаидин спаниель Тузик, до этого мирно дремлющий в углу гостиной, проснулся и негодующе залаял.

– Прекрасный выбор, Людочка! Прекрасный! Чехов – это именно что настоящий русский интеллигент, прямо-таки хрестоматийный, о чём есть и соответствующее свидетельство другого интеллигента, Гиляровского.

Чехов и «дядя Гиляй» ехали вместе на извозчике по Страстной площади в Москве. Около овощного магазина остановились, купили завёрнутый в старые газеты солёный арбуз, поехали дальше. От держания холодного арбуза на морозе у Чехова замёрзли руки. Гиляровский вызвался помочь, но и сам через пять минут запросил пощады и предложил выбросить арбуз. Тут Чехов заметил городового и предложил отдать арбуз ему. Гиляровский остановил извозчика и поманил к себе пальцем городового:

– На, держи, только осто…

Чехов, перебивая Гиляровского, трагическим шёпотом продолжил:

– Осторожно, это бомба… Неси её в участок.

– Да не урони гляди! – строго добавил Гиляровский.

– Понимаю, ваш выскородие. – От страха у городового стучали зубы.

На следующий день шутники узнали, что их «бомба» произвела в участке переполох. Чиновники, испугавшись взрыва, разбежались. Держась на безопасном расстоянии, собралась толпа зевак. Явились агенты охранного отделения. Вызвали офицера, специалиста по взрывчатым устройствам. Опасения были вполне понятны: в тот период террористы часто совершали покушения на государственных деятелей. В общем, интеллигенты чуть животы не надорвали, смеясь. Особенно комичен был городовой с побелевшими от ужаса губами – верно, представлял себе, проклятый царский сатрап, как его окровавленные клочки оплакивают жена и дети…

– Неужели правда? – округлила глаза Людочка. – Да, поневоле задумаешься.

– А жалко, – внёс свою лепту в разговор мечтательный Володя Чилюмов, – жалко, что на свете нет такой штуки, как машина времени. Хорошо было бы посадить в неё Чехова, да и подвезти, как на извозчике, на Дубровку – на следующий день после теракта. И пусть бы он там со спецназовцами пошутил – они бы по достоинству оценили его тонкое чувство юмора.

Некоторые из сидящих за столом засмеялись, представив такую перспективу, а Павел Андреевич продолжил:

– Между прочим, этот случай высвечивает ещё одно качество интеллигенции – неспособность отождествления. Я имею в виду, что можно быть каким угодно интеллектуалом, неприязненно относиться к всевозможному быдлу, ненавидеть хамство и всё-таки, несмотря на это, остро ощущать, что облёванный бомж в подворотне – это твой брат. И даже не брат: это, в сущности, ты сам. Вы с ним растёте из одного корня, и в том, что он обделён способностями, умом и элементарным трудолюбием, нет его вины, как нет и твоей заслуги в том, что ты щедрее одарён талантами. Но интеллигент глух к голосу крови и не чувствует родства, он видит в себе возвышенного пастыря, брезгливо несущего свет «диктатуры духа» в тупые массы. По этой логике он, само собой, заслуживает особого отношения – ведь он же лучше, чем «простые люди», ему «положено». Как подумаешь об этом, так и вспомнишь невольно академика Сахарова – вот он, такой возвышенный, такой трогательно беспомощный, расталкивает терпеливую очередь к микрофону в зале Верховного Совета, а в ответ на робкие возражения повторяет, как мантру, одну и ту же фразу: «Мне – можно!». Да уж, конечно, можно – кто бы сомневался? Интеллигенту – можно!

– А как же жертвенность интеллигенции? – не сдавалась Элла.

– И в чём она проявилась, эта жертвенность?

– В борьбе за народное счастье, наверное, – после некоторой паузы ответил Артур за растерявшуюся Эльзу, которая не смогла собственными силами достаточно быстро найти приемлемую формулу, но, услышав тезис мужа, покраснела от досады и ещё сильнее расстроилась, предвидя полный разгром.

– Это да, – с радостной готовностью не замедлил откликнуться Павел Андреевич, – они большие специалисты по народному счастью. Так осчастливили страну, что мы до сих пор опомниться не можем. Единственное, что можно сказать им в оправдание, – они никогда особенно и не таились. Все их повадки были на виду уже в середине девятнадцатого века, да и дальше проявлялись вполне последовательно – то в травле Лескова, то в аплодисментах оправдательному приговору Вере Засулич, после того как эта фанатичка тяжело ранила петербургского градоначальника Трепова из револьвера-бульдога, то в бойкоте государственной думы.

– Да он же реакционер, этот Лесков! – воскликнул с негодованием Серёжа Оганесян. – И правильно ему либерально-демократическая общественность выразила осуждение.

– Чем же правильно? Объясните мне, пожалуйста. Насколько я знаю, Лесков поплатился только за то, что в своей статье о петербургских пожарах настаивал на независимости следствия и требовал освещения всех версий, отрабатываемых полицией. Всех – значит, и той, что пожары – результат намеренного саботажа революционно настроенных студенческих кругов, и именно это допущение вызвало гнев интеллигентов – как же, «наших бьют»! Истина интересовала Писарева и его соратников, бойкотировавших Лескова, лишь постольку поскольку – главное, чтобы все демократы шагали в ногу. Поэтому чересчур независимый журналист, не разделяющий негласного сословного устава, заслуживал, по их мнению, обструкции и звания «злостного ретрограда». Я считаю, что либеральная цензура, освящённая клятвами в верности идеалам, несравненно гнуснее любой казённой, и эта история – не что иное, как иллюстрация полного отсутствия у интеллигенции качества, которое Ницше называет «интеллектуальной совестью». Посмотрите с этой точки зрения на любые нынешние «высоколобые» теледебаты – там всё то же самое, ничего не изменилось.

Серёжа Оганесян вконец рассердился.

– Вас послушать, – заявил Серёжа, – так достойных людей и вовсе не бывало, ни в наше время, ни раньше.

– Отнюдь! – возразил Павел Андреевич. – Я всего лишь утверждаю, что «интеллигент» не есть синоним «достойного человека», а пожалуй что и наоборот. Что касается вырождения традиций после семнадцатого года, Людочка, то здесь, мне кажется, всё обстоит несколько иначе. Ведь само это слово стало употребительным только в девятнадцатом веке, причём заметьте, что никто из выдающихся представителей национальной культуры того времени не считал и не называл себя интеллигентом – ни Пушкин, ни Лермонтов, ни Гоголь, ни Достоевский. Иные из наших талантливых современников тоже отнюдь не любят, когда их называют интеллигентами. Лев Гумилёв, например, однажды очень оскорбился таким эпитетом: «Какой я вам интеллигент? У меня профессия есть!»

– А вам не обидно будет, если русские интеллигенты переведутся? – спросила Людочка. – Всё же уникальный российский феномен. Каким бы ни было это явление, не обеднеем ли мы, если оно совсем исчезнет?

– Э, Людочка, бросьте! Что в нём уникального? За границей полно своих интеллигентов – правда, они себя так не называют, но ведь не в названии же суть, верно? Вот хотя бы Энрико Ферми. Вы же знаете Ферми?

– Ну не так чтобы лично была знакома, – надула губки наша белокурая бестия, заподозрив генетика в стереотипных предрассудках относительно красивых блондинок, – но слышала что-то такое. Про атомную бомбу и Нагасаки с Хиросимой, ага. Припоминаю смутно.

– Не обижайтесь, Людочка, просто это очень важно, что именно про Нагасаки с Хиросимой. Знаете, что сказал Энрико своим более щепетильным коллегам про испытание атомной бомбы на живых мишенях? «Не надоедайте мне с вашими терзаниями совести, это всего лишь прекрасная физика». Законченный интеллигент, вы не находите? До того как эмигрировать в Соединённые Штаты и принять участие в Манхэттенском проекте, «его превосходительство член Королевской академии Италии», как в то время величался Ферми, был обласкан дуче и ни капельки не жаловался на «свинцовую мерзость» режима, оказывающего ему множество знаков внимания. Впоследствии учёный разыграл «антифашистскую карту» и стал считаться чуть ли не политическим диссидентом, бежавшим из страны в знак неприятия «расовых» законов тридцать шестого года. Но хронология событий внушает сомнения в достоверности этой версии. Уже в тридцать седьмом году, то есть много позже введения новых законов, Ферми обратился к Муссолини с просьбой об организации под своим руководством Института ядерной физики. Проект был отклонён, и, кстати, вовсе не потому, что дуче перестал покровительствовать Энрико, а лишь из-за чрезвычайно масштабных, по тогдашним понятиям, требований к уровню финансирования – и только после отказа в государственных дотациях Ферми внезапно становится невозвращенцем и просит политического убежища. Кошелёк у новых покровителей интеллигента был, бесспорно, толще – Италия едва ли могла конкурировать с Америкой в области капиталовложений в дорогостоящие научные проекты. Но если бы, паче чаяния, итальянские власти в своё время всё-таки согласились поддержать начинание Энрико, то первыми получателями авиапосылки с «прекрасной физикой» внутри, возможно, стали бы не японцы, а жители одного из городов Восточной Европы. Вот, собственно, и всё, что я хотел сказать.

– Вы нас не убедили! – воскликнул Оганесян. – Нисколечко не убедили!

– Да я и не задавался такой целью, Серёжа, – ответил Павел Андреевич очень примирительно и даже как-то ласково. – Но вы меня выслушали, и я вам за это очень признателен – а ведь настоящий интеллигент и слушать бы не стал! Впрочем, – добавил он, немного помолчав, – я уверен, что, несмотря на некоторую разницу в мироощущении, общего между нами гораздо больше, чем разделяющих мелочей.

Последние слова генетика заставили Оганесяна бросить взгляд на Зинаиду, которая, слегка нагнувшись, меняла компакт-диск в проигрывателе и в этой позе, одетая в короткое облегающее платье из красного трикотажа и чёрные чулки, выглядела просто сногсшибательно. Кто знает, о чём подумал в тот момент Серёжа, но он, во всяком случае, не стал продолжать спора, а тихо покачал головой и промолчал. Да и вообще, все немного подустали от конфронтации и поэтому вздохнули с облегчением, когда Зинаида включила наконец какую-то Чумбавамбу и объявила, что вынутый из духовки десерт опоздавших ждать не будет. На том всё и успокоилось и уже до конца застолья было хорошо и безмятежно. Генный инженер всё-таки рассказал Людочке, почему он принципиально не верит в мир без страданий, развеяв у неё всякие сомнения насчёт угрозы для человеческой нравственности в связи с завершающейся работой над геномом. И даже куда более дружелюбные, но всё ещё содержавшие изрядную долю яда иронические реплики начавшего трезветь Серёжи Оганесяна не столько отравляли застольную атмосферу, сколько придавали ей приятную остроту. Тем и закончился этот вечер, а вскоре, как и следовало ожидать, жизнь пошла по накатанной, и даже Серёжины визиты к Зинаиде не замедлили возобновиться, в чём я всего лишь через несколько дней мог убедиться лично, возвращая позаимствованный у неё ранее зонтик. Поспешно выскочивший из прихожей Серёжа чуть не столкнулся со мной на крылечке, напоминая лицом кота, обожравшегося сметаны, что уже само по себе было достаточно красноречивым свидетельством. Можно также предположить, что практическое примирение сторон заняло более длительное время, чем планировалось, поскольку я заранее предупредил хозяйку о времени своего прихода, а Оганесян достаточно бережно относится к репутации Зинаидиного мужа и предпочитает не мелькать рядом с нею, чтобы не давать знакомым повода для сплетен. Честно говоря, я бы и не знал о Серёжином романе, если бы сама Зинаида не давала мне подробных и порою довольно откровенных отчётов – как, впрочем, произошло и на этот раз. Кстати, во время нашей последней встречи она утверждала, что Оганесян оказался более восприимчив к идеям инженерного генетика, чем могло бы на первый взгляд показаться, во всяком случае, он совершенно перестал называть себя интеллигентом и даже невольно морщится, если его называют так другие люди, хотя и не выражает своих возражений вслух.

 

Пластилин

Димосфен хорошо лепил из пластилина. И даже получил первый приз на школьном конкурсе поделок, когда учился в пятом классе. Среди желудёвых человечков и прочей лабуды его стремительно рассекающий пространство гаишник на милицейском «Урале» выделялся динамичным исполнением и реализмом. Разбирающийся человек даже звание наездника мог определить по лычкам на погонах. Но мне в ту пору лепка из пластилина казалась занятием несерьёзным. Как можно что-нибудь ваять из пластилина? Ладно там – гранит, мрамор. Мрамор, правда, сильно страдает от кислотных дождей, превращаясь в обыкновенный гипс, но у него всё же долгая жизнь, а гранит так и вообще на тысячелетия. Пластилин же… Ну что такое пластилин? Сжал в кулаке посильнее – и конец произведению искусства, хоть бы и талантливому. Даже глина, и та лучше. Хотя бы после обжига это нечто твёрдое. В общем, тогда, в пятом классе, Димосфеновское увлечение казалось мне каким-то даже девчачьим. Вот выпилить из дерева пистолет парабеллум – другое дело. Серёжа Доценко однажды принёс пистолет с тщательно вырезанными подробнейшими деталями: предохранитель, прицел, мушка – всё по-настоящему. Говорил, что сделал его сам, ну, немножко помогал дедушка. Ни у кого, конечно, не было сомнений: Доценко и рукоятку для молотка не мог ровно обстрогать на уроке труда, какие уж тут предохранители. И всё же было немного завидно: такие деды тоже ведь не у всех. А если Димосфен приносил в класс свои скульптурные ансамбли, то ахала и охала только наша классная, хоть он и не входил в число её любимчиков. Ах, как тонко! Ах, как филигранно! Мальчишек такое искусство не трогало – потому что пластилин. А девчонок тоже не трогало, потому что Димосфен лепил всё больше разную технику: танки, трактора, самосвалы. Девочки в этом возрасте больше любят принцесс, это чуть позже они переключаются – сначала на собачек и кошечек, потом на артистов кино и, наконец, в кульминационной фазе юности – на мальчиков. После чего наступает общий спад, если только не появляются дети. Но Димосфен и в кульминационной фазе не был избалован вниманием одноклассниц. Во-первых, он был тощ и мал ростом. Впрочем, нет, это во-вторых. А во-первых, ему нравились крупные рано созревшие девочки выраженного славянского типа, с обильной плотью. Для «узкоплёночного» шибздика это было уже нахальством. Так ему и объяснила соседка по парте Таня, когда лет в четырнадцать Димосфен зачастил на вечерние прогулки с биноклем под её окнами. Благо жила она на втором этаже и шторы задёргивать не любила, так что любопытные прохожие могли беспрепятственно наблюдать во всех подробностях, как Таня целуется взасос с не так давно демобилизованным из пограничных войск соседом по лестничной площадке. Наш юный вуайерист некоторое время оставался незамеченным, но в какой-то момент пограничник его засёк. Он даже хотел спуститься к Димосфену для оказания мер физического воздействия, но соседка по парте не желала кровопролития. Она только вышла на балкон и насмешливо выкрикнула несколько фраз – в том смысле, что только косоглазых воздыхателей ей не хватало для полного счастья и что лишь глупцы пытаются пилить дерево не по себе. В свете взросления фраза насчёт «пилить» заиграла новыми красками, но это было уже позже. Я не помню, чтобы мы оценили её двусмысленность, когда Димосфен рассказывал нам с Мишкой о своей обиде. Нет, тогда мы просто дружески посоветовали ему оставить эту дуру в покое и, прихвативши бинокль, отправиться вместе с нами к летнему кинотеатру, чтобы бесплатно смотреть с близстоящего дерева французскую комедию «Фантомас разбушевался». Кстати, я думаю, что пара колотушек, заработанных в честном бою, не имели бы для души Димосфена никаких ощутимых последствий, в отличие от, казалось бы, относительно безобидных насмешек – если, конечно, позволительно так выразиться для человека, не верящего в существование душ. После Таниных издёвок Димосфен заметно потускнел и, пожалуй, навсегда стал ещё более застенчивым, чем раньше. Возможно, это спровоцировало дальнейшую череду его безответных любовен, хотя такое предположение, как и всё, что высказывается в сослагательном наклонении, недоказуемо. В довершение неудачного ухаживания Таня на следующий же день выдворила его из-за парты. Изгнание происходило в чисто физическом смысле. Будучи в иной весовой категории, Димосфен был после недолгого сопротивления вытолкнут в проход между рядами. Следом отправилась его сумка, которая на тот момент оказалась раскрытой. Из неё хлынули и запрыгали по дальним углам разные канцелярские предметы – ручки, карандаши, фломастеры, до которых артистичный Димосфен был большой охотник. Лишь немногие начали помогать Димосфену в поисках раскатившегося имущества, большинство предпочло наблюдать за происшествием со стороны. Пока, сопровождаемый весёлым оживлением одноклассников, он ползал по полу, собирая своё добро, пришла историчка Мирра Семёновна и начала истошно вопить, что девятый «Б» опять срывает ей урок. Это предвещало новое развлечение – то, что Мирра Семёновна не дружит с головой, ни для кого секретом не было. Месяц назад, на уроке накануне Восьмого марта у «ашников», она как села сразу после звонка за учительский стол, так и просидела там, неподвижно глядя в окно и не говоря ни слова, почти все сорок пять минут. Класс сначала привычно бесился, однако постепенно Миррино скорбное молчание проникло в сознание даже самых буйных, заставив их заткнуться и присмиреть, под конец же возникла атмосфера настоящей жути, не хуже чем в фильме «Вий». Развязка оказалась ошеломительно простой: оказывается, историчка обиделась на то, что «ашники», буднично поздравив её с женским днём, не принесли ничего в подарок. Нервными движениями вытаскивая из тумбы стола всё новые и новые свидетельства ученической почтительности и любви и поднимая их высоко над головой, Мирра не без гордости перечисляла: пятый «А», десятый «В», восьмой «А». Затем звенящим голосом объявила, что плохие дети не заслуживают ни малейшей снисходительности, в отличие от хороших – те-то небезосновательно рассчитывают на ответное добро. В журнале появился вертикальный ряд выписанных неровным почерком крупных единиц, причём та же участь постигла даже болеющих и прогуливающих. Но самым фирменным трюком Мирры была привычка, сидя за учительским столом, отстёгивать от пояса чулки. Потом, расхаживая в проходах между рядами, она вдруг громко ахала, обнаружив, что чулки давно собрались в складчатые валики на щиколотках, резко отбегала к задним партам и приводила себя в порядок, высоко поднимая юбку. Первоначальное впечатление, бесспорно, захватывало дух, но от многочисленных повторений эта сцена потеряла остроту и уже не вызывала оторопь. Как бы то ни было, класс замер в предвкушении скандала, и Мирра, конечно же, не разочаровала.

– Пак, ты долго собираешься ползать под партами? Или ты решил там навсегда поселиться? Сию же минуту садись на своё место!

– У него карандаши рассыпались, – робко возразила Наташа Снегова.

– Ничего, соберёт после урока, – парировала Мирра. – Быстро на место!

Димосфен встал с пола, но направился ко мне – я сидел один за третьей партой третьего ряда.

– Ты куда это? Иди сядь рядом с Таней Кирюхиной.

– Не сяду, – угрюмо возразил Димосфен.

– Пак, я не буду десять раз повторять! Если не хочешь подчиняться, выходи вон из класса.

– Не выйду, – всё так же угрюмо, но непреклонно заявил Димосфен.

– Выйди вон! – окончательно взбеленилась Мирра. – Выйди вон, выйди вон, выйди вон!

Уж не знаю, почему мне взбрело в голову заступиться за Димосфена. В конце концов, Мирра Семёновна была довольно безобидной тёткой, просто немного чокнутой.

– Может, хватит кричать? – вставил я свою реплику во время краткой паузы, пока она переводила дух.

– Кто сказал? – отреагировала Мирра, цепко вглядываясь в лица моих одноклассников. Некоторые потупляли взор, тогда как другие, наоборот, смотрели ей в глаза с выражением обезоруживающей преданности.

– Ну я сказал, и что?

– А, это ты, Кондратьев? Теперь ты у меня не скоро свою двойку исправишь.

Мирра и в самом деле накануне влепила мне двойку за то, что я не помнил, в каком году была Парижская коммуна.

– Оба выйдите вон. И пусть ваши родители завтра с утра зайдут к директору.

История была последним уроком, на улице стоял тёплый весенний день, так что мы с Димосфеном прямиком отправились в соседний парк играть в настольный теннис под сенью свежей листвы – там был такой закуток с киоском, где в тёплое время года выдавался напрокат инвентарь, а монолитные и всепогодные столы даже на зиму не убирались. Если вы предполагаете, что с этого дня мы с Димосфеном стали закадычными друзьями, то это не совсем верно. Я играл в теннис плохо, но он – ещё хуже, так что, хотя чаши весов клонились то в одну, то в другую сторону, в итоге я его всё-таки надрал. От движения и от досады Димосфен раскраснелся. Мне всегда было странно, что он может так сильно краснеть при общей смуглости кожи. Именно тогда, кстати, он и стал Димосфеном, а до этого был просто Димой. Насчёт происшествия на уроке истории мы с ним не говорили, на признательность я вовсе не рассчитывал – да ведь и не из-за него меня выгнали, я вписался по собственному почину. Но всё же Димосфен меня удивил своей реакцией на проигрыш, когда сказал, что ему просто ракетку выдали плохую, иначе он бы мне показал, где раки зимуют. Да ещё и обратился ко мне издевательски во время этой тирады – не Никита, как меня на самом деле зовут, а Никитос, с ударением на о. Я, понятное дело, его сразу же отбрил, отослав к поговорке о плохих танцорах и в отместку назвав Димосфеном. Так что расстались мы в тот день не слишком сердечно. Особых последствий конфликт с Миррой для нас не имел, вероятно, потому что о её странностях школьное начальство было хорошо осведомлено и даже наверняка лелеяло мечту от неё избавиться, но это было не так-то просто без соответствующих медицинских свидетельств. Во всяком случае, моя мама, вернувшись из школы, ничуть не ругалась, а, напротив, высказалась в том смысле, что Дима Пак, кажется, хороший мальчик. Не под воздействием маминых слов, а как-то спонтанно я и Мишка вскоре действительно ближе сошлись с Димосфеном, хотя и не совсем на равных. С Мишкой мы дружили ещё с четвёртого класса, а Димосфен и раньше к нам тянулся, и, в общем-то, мы его не чурались. Но теперь он стал чем-то вроде младшего партнёра в триумвирате, впрочем, это не значило, что сам Димосфен признавал за собой какую-то подчинённость. Он всегда был задирист – не в смысле подраться, а в смысле всегда и по любому поводу заявить о своей особой позиции. Он был, если можно так сказать, подлинным последователем Декарта, то есть подвергал сомнению всё, что высказывалось мной или Мишкой, причём не отрицая, а именно ставя под вопрос достоверность утверждения. Фразы «Где доказательства?» и «Откуда ты знаешь?» были у него дежурными. Почему-то к другим людям Димосфен был намного терпимее, но нас с Мишкой нередко раздражал своим недоверием, особенно высказанным по какому-нибудь ничтожному поводу. Впрочем, в возникающих спорах он гораздо чаще бывал бит, чем выходил победителем. Даже с моим прозвищем у него ничего не вышло. Хотя он отныне регулярно называл меня Никитосом, этот его почин так никто и не подхватил, а стоило мне несколько раз назвать его в школе Димосфеном, как прозвище к нему навечно приклеилось. Несмотря на недоверие к высказываемым нами суждениям, он относился ко мне с Мишкой как к друзьям и всегда был готов прийти на помощь. Да и все окружающие молчаливо считали нас друзьями. В ту пору мы довольно много времени проводили вместе, и тогда же я начал бывать у Димосфена дома. Оказалось, что он так и не вырос из своего пластилинового увлечения, на полках в его комнате стояло множество фигурок. Правда, поменялась направленность. Появились девушки в пёстрых платьицах, Сюзи Кватро с гитарой и даже парная статуэтка – обнимающийся с возлюбленной морячок в клёшах и тельняшке, то ли перед уходом в море, то ли после благополучного возвращения. Между прочим, единственное, в чём Димосфен безоговорочно доверял нам с Мишкой, так это в вопросах, касающихся романтических отношений, – не оттого, что мы были какими-нибудь донжуанами, а оттого, что он остро ощущал собственную неуверенность и робость, а других конфидентов у него просто не было. Впрочем, он был сдержан, стараясь не выболтать ничего слишком личного, да и мы в качестве доверенных лиц вовсе не были подарком, потому что его неудачные влюблённости в дальнейшем служили источником бесконечных шуток и подковырок, которые были тем приятнее, чем более бурно он на них реагировал. Этим, возможно, объяснялось, почему в разговорах Димосфен куда охотнее касался теории, нежели практики. Помнится, на каникулах после четвёртого курса института он вдруг канул неизвестно куда: и сам не звонил, и на звонки не отвечал. Его мама Зоя Васильевна брала трубку и односложно произносила, что он куда-то вышел и не нужно ли чего передать. Так продолжалось дней десять, пока Мишка не столкнулся с ним случайно на улице. Димосфен был не один – его сопровождала или, скорее, он сопровождал молодую особу, вертлявую и явно скучающую брюнетку, которая стреляла по сторонам глазами и, казалось, была гораздо больше рада встрече с Мишкой, чем наш друг. Мишка в тот же день примчался ко мне – с тем, чтобы совершить набег на стан Димосфена и выяснить, что с ним происходит.

– Вот увидишь, – сказал я, – он разозлится.

– Ну не выгонит же он нас из дома, – возразил Мишка.

И мы пошли.

Всё оказалось прозаичнее, но в то же время и смешнее, чем мы предполагали, – просто к Зое Васильевне после двадцати с лишним лет разлуки приехала на весь отпуск из Волгограда её подруга по институту, да не одна, а вместе с дочерью. Квартирка у Паков была небольшая, и девушке, после некоторых колебаний, предложили кровать Димосфена, а самого его разместили в той же комнате на раскладушке. От пространственной близости и от девичьих запахов наш друг совсем потерял голову, этим, видимо, объяснялся и его отход от обычного стереотипа. Галя – так звали девушку – ничуть не напоминала собой величавых светло-русых красавиц, в которых он влюблялся до сих пор. Но, может, как раз оттого, что Галя с первого взгляда казалась такой пацанистой и развязной, Димосфен и набрался наглости, позволив себе нечто большее, чем дистанционное обожание, о чём он, краснея, потея и запинаясь, намекнул нам с Мишкой, как только мы остались одни.

– Ни фига себе! – восхитился Мишка – Ну ты даёшь, старик, не ожидал от тебя такой прыти.

Впрочем, аванс оказался преждевременным, а история малосодержательной. У Паков в прихожей стояло два велосипеда, но, когда Димосфен предложил Гале небольшую прогулку по окрестностям, оказалось, что в последний раз она ездила на трёхколёсном варианте детского «Ветерка» ещё в пятилетием возрасте. Это открыло прекрасную перспективу персонального обучения с элементами эротики. Например, помощь в выравнивании руля, когда Димосфен держался за девичье запястье, полуобъятая во время предохранения от возможных падений, наконец, восхитительные пробежки с боковой поддержкой седла под тяжестью Галиного зада – впрочем, не будем преувеличивать, не такой уж большой тяжестью. Этим, собственно, Димосфеновы достижения исчерпывались, не считая ещё трёх-четырёх якобы случайных прикосновений к Галиной груди в процессе подсаживания – всё во имя безопасной езды.

От нашего внимания не укрылась ни нервозность Димосфена, ни то обстоятельство, что он сразу провёл нас к себе в комнату, хотя раньше мы всегда обменивались несколькими вежливыми фразами с Зоей Васильевной. Более того, Димосфен ощутимо напрягся, когда в коридоре послышались лёгкие шаги босых ног. Но ни остановить Галю, ни захлопнуть у неё перед носом дверь он, разумеется, не мог. Пришлось представлять её – только мне, поскольку Мишку она сразу же назвала по имени, строила ему глазки и громко смеялась в ответ на его остроты – словом, вела себя с ним как со старым приятелем.

Когда мы с Мишкой спускались по лестнице, он предложил назавтра прийти опять и, вообще, приударить за этой, как он выразился, нимфой – не всерьёз, а просто в шутку, чтобы позабавиться и одновременно ревностью спровоцировать Димосфена на решительные действия. Но я не одобрил этого плана. Прежде всего, это было бы слишком глупо и жестоко, независимо от благородства намерений. Так я сказал Мишке. Но ещё и взгляды, которые Галя бросала на Мишку, заставляли усомниться, что дело закончится шутками, хотя эту часть своих соображений я не стал оглашать. Согласившись с моими доводами и немного помолчав, Мишка добавил философское умозаключение к нашему разговору:

– Не понимаю я, что этим девкам нужно! Ведь Димосфен во многих отношениях лучше нас – ну, если не вообще лучше, то хотя бы для них. Он честней, благородней, серьёзней, преданней. Он готов эту девчонку на руках носить, а ни ты, ни я на это не способны. Почему же ему никак не везёт? Видно, чтобы заставить кого-то другого ценить тебя, нужно прежде самому быть хотя бы немного эгоистом и научиться ценить самого себя – а Димосфен слишком уж угодлив, слишком великодушен.

Я мысленно согласился с Мишкиными словами и даже развил его мысль, анализируя собственные мотивы. Возможно, подумал я, Мишкина затея не показалась бы мне такой глупой, если бы Галя строила глазки мне, а не ему. Да и по поводу эгоизма добавил несколько соображений, потому что, при всей своей привязанности к Мишке, я хорошо знал, что участие в других людях у него обычно заканчивалось, как только затрагивались собственные интересы. Вслух же я предложил нейтральный вариант:

– А давай я соберу нас у себя, хотя бы в ближайшую субботу? Если он захочет прийти, то придёт – либо один, либо вместе с нею. А не захочет – придумает повод отказаться.

Он и в самом деле отказался, сберегая свою гостью для себя, но из этого всё равно ничего не вышло. Ещё через две недели Галя уехала к себе в Волгоград, взяв с Димосфена обещание писать, но он сразу объявил нам, что писать не будет – за два дня до отъезда между ними произошло объяснение, которое Галя начала такими словами:

– Ты знаешь, ты очень хороший…

Лишь ещё один раз после того у нас зашёл разговор о Гале, уже на ноябрьские праздники, после приличного возлияния – то есть после двух-трёх рюмок водки, потому что Димосфен вообще был слаб на алкоголь – тогда он, раскрасневшись и жестикулируя, рассказал нам, что стоически ответил молчанием на два её письма.

– А ведь я её очень любил, – дрожащим от волнения голосом выдавил из себя Димосфен, и, зная его, можно было не сомневаться, что такое признание далось ему непросто, – и в какой-то момент был уверен, что у нас всё получится. Наверное, я просто слишком торопил события… Но ведь она уезжала… А вообще-то… Она же перестала меня дичиться… Я всегда держал её за руку, когда мы гуляли. Она мне даже свои волосы позволяла расчёсывать…

Может быть, он бы ещё что-нибудь рассказал, но в этот момент циничный Мишка решил уточнить, где именно.

Время текло, после института наши пути разошлись, встречались мы всё реже. Потом Мишка познакомился на курорте с девушкой из Новгорода, женился и уехал. Я тоже вскоре женился и ушёл с головой в жизненную рутину, но всё-таки иногда виделся с Димосфеном. В то время он был одинок, печален и подавлен, особенно после смерти Зои Васильевны. Его отец, тихий молчаливый человек, умер за год до матери, но кончину отца Димосфен перенёс легче. Дело в том, что в своё время Димосфен мечтал о работе автомобильного дизайнера, готовясь поступать в столичный институт. При его способностях он, вероятнее всего, легко поступил бы, выучился и – кто знает? – либо был бы доволен своей работой, либо сам пришёл бы к выводу о бесплодности подростковых грёз. Но практичная Зоя Васильевна была убеждена, что дизайнер – «не мужская специальность». По её настоянию Димосфен окончил строительный факультет и теперь служил прорабом. Пока он учился, всё казалось приемлемым, но теперь, при всей предполагаемой мужественности его специальности, Димосфен ненавидел свою работу, тяготился ею и всё чаще упрекал мать. Усугубляло ситуацию то, что Зоя Васильевна в последние годы много болела и настаивала, чтобы и в будни по вечерам, и в выходные Димосфен безотлучно находился при ней. Это провоцировало новые ссоры. Вернувшись домой после одной из ссор, Димосфен нашёл мать мёртвой. Он плакал, рассказывая мне, что Зоя Васильевна плохо себя чувствовала в тот день и умоляла его не уходить из дома. Вина – он был убеждён, что виноват в смерти матери, – легла на его плечи дополнительной тяжестью. И только в один краткий период он снова выглядел счастливым, охотно и широко улыбался, отчего на его щеках образовывались ямочки – как когда-то давно, ещё в школе. Это было в безумные годы Горбачёвской перестройки. Димосфен нашёл в себе мужество бросить специальность, под залог квартиры занял денег и приобрёл комиссионный магазин, перейдя в разряд новоявленных предпринимателей. По делам магазина ему необходимо было поехать в Таллин, и там, в ресторане гостиницы, он познакомился с Астой, которая стала его первой и, кажется, последней женщиной. Аста представилась учительницей из Пярну, которая приехала в Таллин на какой-то слёт. К исходу второго дня знакомства Аста осталась на ночь в комнате Димосфена, а уже на четвёртый день он предложил ей выйти за него замуж. Аста горячо согласилась, но просила не спешить, ведь у неё очень строгие и консервативные родители, которые вряд ли благосклонно отнесутся к решению выйти за человека с, мягко говоря, не совсем европейской внешностью. За те несколько дней, что Димосфен и Аста прожили вместе в отеле, сначала в соседних номерах, а потом, после вспыхнувшей между ними бурной страсти, в номере Димосфена, они распланировали жизнь на ближайшие несколько месяцев. Я помню, как мы с Димосфеном сидели на открытой веранде кафе, и он, перебирая в руках фотографии, гордо и восторженно рассказывал мне об Асте – какая она нежная, умная, открытая и как они любят друг друга. Он прилетал к ней на встречу в Таллин ещё два раза – в последний раз со значительной суммой денег, предназначенных для свадебных торжеств и последующего путешествия на время медового месяца. Димосфен предлагал приехать прямо в Пярну, но Аста утверждала, что это будет не очень удобно: останавливаться в гостинице, в двух шагах от жилья невесты, нет смысла, а приезжать прямо в дом родителей – бестактно. Кроме того, она настаивала на венчании в церкви Олевисте. Жених не возражал. Как ни банально, предсказуемо и тупо всё это звучит, но они провели вместе волшебную ночь, а наутро Аста исчезла. Димосфен был настолько наивен, что пытался связаться с родителями Асты и даже заявил о её исчезновении в милицию. Он не хотел верить, когда работники отеля и милиции объяснили ему, что Аста – если только её действительно звали Астой – «работает» в гостиницах Таллина не первый год и что по сохранившимся у Димосфена фотографиям её опознали другие жертвы мошенничества. Обо всём этом и о многом другом Димосфен рассказывал мне уже в более привычной для себя манере – смущаясь и краснея. Потом долго молчал, прежде чем попросить о помощи: он подозревает, что болен, и нет ли среди моих знакомых специалиста-венеролога, чтобы он мог получить частную конфиденциальную консультацию. У меня не было знакомых венерологов, впрочем, я ответил, что, возможно, смогу помочь, потому что, кажется, в моей конторе работает одна специалистка. Он спросил, действительно ли она хороший врач, и я пояснил, что она не совсем врач, но если правда всё, что о ней говорят, то она хорошо знает, к кому нужно обращаться. Так оно и вышло. Я устроил Димосфену встречу со своей сослуживицей, и это был последний раз, когда я его видел, потому что вскоре мне предстоял переезд в другую страну.

Через несколько лет я приехал повидаться с роднёй и уже на второй день отправился с визитом к Димосфену. Увы, в его квартире давно жили другие люди, да и они ничем не смогли мне помочь, поскольку квартира несколько раз переходила из рук в руки. Я позвонил Мишке, но он не знал ничего о Димосфене с момента своего переезда в Новгород. В справочном бюро меня тоже ничем не порадовали. Близких родственников у Паков, насколько я знал, не было, а если и были, то не в нашем городе. Я пытался что-то разведать у одноклассников, но никто не говорил ничего определённого. Из туманных слухов и отрывочных сведений постепенно сформировалась трагическая картина, впрочем, неизвестно, насколько она достоверна. Признаюсь, в моём представлении Димосфен никогда не вписывался в образ успешного предпринимателя. Он был слишком мягок, слишком бесхитростен, слишком наивен, чтобы успешно существовать в жёстком мире конкуренции, рэкета и откатов. Судя по всему, бандиты сначала «отжали» у него магазин, а потом отобрали за долги квартиру. Было ещё несколько невнятных свидетельств, что будто бы уже после того, как он остался ни с чем, ему всё ещё угрожали. А потом он просто исчез. За несколько лет, прошедших с тех пор, его никто не видел, и, скорее всего, его уже нет в живых. Вот и всё, что мне удалось разузнать. Я уезжал из родного города с тяжёлым чувством. Не только из-за Димосфена, но и из-за него тоже. Как могло случиться, что этот светлый, добрый и, в общем-то, отнюдь не глупый человек исчез без следа, не оставив после себя хотя бы надгробного камня? Почему для него самым ярким любовным переживанием стала связь с заразившей его гонореей таллинской проституткой? Как могло случиться, что чьи-то чужие равнодушные руки, сминая и ломая пластилиновые скульптуры, сгребли их с полок и отправили в мусорный бак во время захвата квартиры? Как всё могло так закончиться?

Впрочем, около полугода назад у меня появилась слабая надежда. Через социальную сеть со мной неожиданно завязала переписку бывшая одноклассница – та самая Таня Кирюхина, под окнами которой наш вуайерист бродил с биноклем. Я спросил у неё, не знает ли она что-нибудь о Димосфене. Таня ответила, что видела Димосфена очень давно, но всё же, по моим расчётам, уже значительно позже, чем происходила история с магазином и квартирой. Таня сказала, что он подошёл к ней на автобусной остановке, и что он был грязен и похож на бомжа, и что она не захотела с ним разговаривать. Почему-то это известие принесло мне облегчение. Почему-то мне стало легче от мысли, что Димосфен, возможно, жив. Впрочем, я надеюсь, что его наивной и чистой душе сейчас хорошо, где бы она ни была, – хотя, конечно, странно слышать такие слова от человека, не верящего в существование душ. Вообще, чем старше я становлюсь, тем больше убеждаюсь в том, как плохо мы знаем сами себя. Например, совсем недавно я понял, что хотел бы жить в неподвижном мире – в таком, где не происходит ни личных трагедий, ни социальных катаклизмов, ни даже какого бы то ни было прогресса. В таком, где такие мягкие и такие уязвимые пластилиновые статуэтки девушек в пёстрых платьицах и обнимающегося с возлюбленной морячка в клёшах и тельняшке по-прежнему стоят на полках. Да и так ли уж далеко мы ушли от пластилина? Ведь сказал же некогда Гиясад-Дин Абу-л-Фатх Омар ибн Ибрахим, больше известный по прозвищу Хайям:

Дивлюсь тебе, гончар, что ты имеешь дух Мять глину и давать ей сотни оплеух. Ведь этот влажный прах трепещущей был плотью, Покуда жизненный огонь в нём не потух.

Ссылки

[1] Чистая правда. Автор этой книги и сам пил такое вино.

[2] В момент написания текста население Земли составляло пять миллиардов человек.