Песни сирены (сборник)

Агеев Вениамин

Четыре правила арифметики

 

 

I

В Заречье я оказался в тот день совершенно случайно, возвращаясь на работу после встречи с клиентами. Помнится, у меня было прекрасное настроение. Уходящее солнце освещало кроны деревьев на крутом правобережье, наступал тёплый вечер, насыщенный ароматами начала осени. Пахло прелой травой, водорослями с речной отмели и чем-то ещё, неуловимым, но очень приятным – не исключено, что это был запах духов едущего рядом со мной молодого специалиста, которого в порядке наставничества и по поручению шефа я брал с собой на совещание. А может, и не духов. Может быть, это был запах озона, сопровождающий, как известно, электростатические разряды. За несколько недель пребывания в отделе молодой специалист, которого звали Аэлитой Шабалиной, успел проявить себя как существо несколько вздорное, но забавное и симпатичное – под стать необычному имени. А проявляемая Аэлитой склонность цепляться ко мне и по малейшему поводу вступать в пререкания и отвлечённые философские споры смутно свидетельствовала о существовании некоего внеслужебного интереса – тщательно скрываемого, но от того ещё более отрадного. В связи с этим на заднем сиденье, где мы продолжали начатый ещё с утра разговор о погрешностях измерений, ощущалась высоковольтная атмосфера смеси афинского ликея и лёгкого служебного флирта, тем более что мы уже перешли от частного понятия измерений к более общим жизненным установкам погрешностей и прегрешений, вольных и невольных. Как говорится, ничто не предвещало. Но водитель Николай Филиппович Пилипенко, вместе с машиной приданный отделу для поездок по заводам заказчиков, неожиданно решил сократить путь через бездорожье и, тщательно выбирая наиболее ровные места, ухитрился засесть по самое брюхо на песчаном участке пустырей. Вначале, когда ситуация ещё не была критической, Николай Филиппович проигнорировал моё предложение стравить воздух из шин, чтобы на более широкой опорной площади осторожно выползти на более твёрдую почву, а уж там заново подкачать колёса, чтобы ехать дальше. Пренебрежительно махнув рукой, он, нещадно газуя, продолжал раскачивать машину до тех пор, пока не осталось ни малейшей надежды вытащить её без помощи тягача. Затем изо всех сил ударил обеими ладонями по рулю и начал ставить нам задачи. Мне – пойти «на трассу», чтобы остановить какой-нибудь трактор или грузовик и, посулив бутылку, мобилизовать на спасение увязшей в зыбучих песках колымаги. А Аэлите – срочно искать телефон-автомат, звонить секретарше кадровика Федяшкина и просить передать ему, что мы застряли на грунтовом участке дороги и что он не сможет отвезти Федяшкина на вокзал, как было ранее договорено. Особый упор был сделан на то, что нужно говорить непременно с секретаршей, а не с самим кадровиком – дескать, не стоит беспокоить такого занятого человека по пустякам. Даже Аэлите было понятно, что все эти нарочитые заочные расшаркивания и ссылки на занятость шиты белыми нитками – вероятнее всего, кадровик, как то обычно происходило в конце рабочего дня, гонял чаи в бухгалтерии. Просто Николаю Филипповичу не хотелось вдаваться в детали. В отличие от секретарши, Федяшкин наверняка стал бы задавать ненужные вопросы о нашем плачевном положении. Чтобы внести ясность, следует сказать несколько слов о Николае Филипповиче, потому что полученные нами руководящие указания попали, как говорится, на старые дрожжи. Если вы можете представить себе немолодого и неопрятного мужчину с навсегда застывшей на лице недовольной миной, то такой образ достаточно точно отразит сущность, а детали уже не имеют значения. По свидетельству старожилов нашей конторы, брюзгливое выражение установилось в тот год, когда тресту выделили «Волгу» представительского класса, а ранее возивший директора Николай Филиппович вместе с утратившей лоск прежней машиной был приставлен к конструкторскому отделу. Ситуация усугублялась не только тем, что Николай Филиппович до последнего дня хвастал на каждом углу, что скоро пересядет на «Волгу», но ещё и тем, что новым личным шофёром стал молодой, только что из армии, безусый паренёк, между прочим, однофамилец главного инженера. На это особенно напирал безутешный Пилипенко – дескать, просто так, за красивые глаза, никто, кроме потенциального самоубийцы, не станет доверять руль неопытному сопляку. Впрочем, злые языки утверждали, что причиной удаления Николая Филипповича была его же собственная болтливость, а вовсе не мнимые родственные связи конкурента. Во время регулярных хозяйственных поездок по магазинам с директорской женой он имел неосторожность сообщать ей всякие ненужные подробности о том когда, куда, с кем и надолго ли ездил её супруг в предыдущий отчётный период. Для завершённости замечу, что ко всем мужчинам, не занятым в сфере физического труда, Николай Филиппович питал бесконечное презрение. Это было довольно необъяснимо, учитывая то, что, поскольку трест имел собственные ремонтные мастерские, к автомобильной матчасти Пилипенко не имел ни малейшего касательства, а крутить баранку легковой машины – невелика доблесть. И вот теперь этот бездарный извозчик, предварительно утопив в песках свою колымагу, начальственным тоном отдавал нам приказы. Попытка водителя разыграть большого босса мне категорически не понравилась, поэтому я несколько резко ответил, что будет намного лучше, если он сам позаботится о буксире, а мы с Аэлитой доберёмся до места на общественном транспорте или на попутке.

– А если с машиной за это время что-то случится, – довольно злобно отреагировал Николай Филиппович, – ты будешь отвечать???

– Пошли, Аэлита.

Я нарочно проигнорировал бессмысленный риторический вопрос водителя – просто молча протянул руку всё сидящей на заднем сиденье девушке, чтобы помочь ей выйти, но тут она совершенно некстати решила проявить вздорное сочувствие.

– Ладно, Филипыч, – примирительно сказала Аэлита, – давай я возле машины побуду, а ты на трассу сходишь. А Виктор Львович пусть идёт. Ты не обижайся на него, просто у него срочное дело, он не может задерживаться.

После этого мне ничего не оставалось, как уйти. Настроение было испорчено. За то время, что я вышагивал по пустырю к ближайшей асфальтовой дороге, в туфли непонятным образом набился песок, хоть я вроде бы и не сильно погружался в грунт. А штанины и носки нацепляли острых колосков какого-то злакового сорняка – уж не знаю, как он называется, но обильно произрастает даже в безводных местах. Случилось так, что я возвратился к цивилизации как раз напротив детского сада и довольно полинявшей, как и всё в Заречье, игровой площадки, где виднелись фигурки нескольких детей, сплошь девчонок, и старушек. Да ещё на скамейке, расположенной чуть поодаль, но примыкающей к площадке, ссутулившись, читал книгу какой-то мужчина. Некоторое время я вытряхивал песок, приводил свой костюм в презентабельный вид и размышлял, в каком направлении мне двигаться дальше. Не забывая при этом ворчать вполголоса о том, какой скотиной оказался Филипыч и, главное, как жестоко обманула мои ожидания Аэлита. Надо сказать, что я надеялся провести остаток дня в её обществе, правда, ещё не придумал, где именно и как. Поначалу хотел было позвать Аэлиту в «Пионер» на фестиваль повторного кино, тем более что там показывали «Двоих в городе» – один из тех старых фильмов, которые мне всегда хотелось увидеть. Но потом мысль о кино стала казаться слишком тривиальной и детской, не в последнюю очередь из-за того, что обшарпанный «Пионер» был не самым презентабельным кинотеатром. Затем я подумал о ресторане, но, прикинув, сколько это будет стоить, понял, что на приличный ресторан у меня вряд ли достанет денег. Дело было перед зарплатой, а накануне я оставил целое состояние в букинистическом магазине, приобретя альбом репродукций Дали. Между прочим, тоже не без мысли об Аэлите, потому что она намекала, что намеревается в скором времени пригласить сослуживцев на именины, а альбом мог стать замечательным подарком. Я даже тешил себя тщеславной мыслью, что Аэлита затевает праздник ради меня, если не на сто процентов, то, по крайней мере, по большей части. Заранее же оговаривать расходы в ресторане и ограничивать их какими-то рамками было бы глупо, да и выставило бы меня не в лучшем свете. В любом случае, теперь все сомнения были уже позади, поскольку надежде на совместное времяпрепровождение не суждено было осуществиться. В последний раз хлопнув ладонью по штанине и чертыхнувшись, я наконец выполз на гаревое покрытие площадки – как раз тогда, когда одна из девочек подбежала к сидящему на лавке мужчине. Он нехотя оторвался от книги и, повернув лицо, начал ей что-то отвечать, блуждая глазами по пустырю. В этом момент наши взгляды встретились, и я узнал в сутулом мужчине Фёдора.

С Федей Достоевским мы были однокурсниками и земляками и поэтому, уезжая домой на каникулы, иногда покупали билеты друг для друга в аэрофлотовских кассах подземного перехода возле Курского вокзала – до них было ближе всего от корпуса института – и летели одним рейсом. Ну а уж если путешествовали вместе, то встречающие меня брат или отец неизменно подвозили Федю к дому. Семья Достоевских обитала совсем близко от центра, но не в районе многоэтажных застроек, а на одном из сохранившихся островков частного сектора, неофициально именуемом Заречьем. Нужно было проехать около двух километров по периметру старого кладбища, потом свернуть к реке и, мимо тянущихся с обеих сторон незаконно разгороженных пустырей, приспособленных под огороды, нырнуть под эстакаду моста и вырулить прямёхонько к солидному деревянному зданию с мезонином и даже с резными ставнями на окнах, что в наших степных краях большая редкость. Здесь, если речь идёт об индивидуальной застройке, чаще в ходу саман, ну, бывает, что обожжённый кирпич, хотя в саманных домах летом прохладнее. А ставни на окнах до тех пор мне встречались только в отдалённых предгорных деревнях, где ещё сохранился до некоторой степени характер столыпинских поселений, хотя, разумеется, старых строений как таковых уже не осталось. Вплоть до второго курса я не был знаком ни с кем из Фединых родных и даже ни разу не видел их – Федя, выходя, махал нам на прощание рукой и лишь после того, как машина отъезжала, направлялся к массивным воротам с врезанной в них калиткой, поскольку у дома не было парадной двери, выходящей непосредственно на улицу. Совершенно бессознательно и лишь по косвенным признакам у меня отчего-то складывалось впечатление, что Достоевские довольствуются общественным транспортом, пока я не увидел однажды из окна Фединой комнаты, как перед его родителем угодливо распахивает дверцу служебного автомобиля молодцеватый личный шофёр с холуйской выправкой. Правда, это произошло позже, а к тому времени я успел пару раз побывать у Феди в гостях, познакомился с его родителями и, вообще, ощутил атмосферу дома, так что ни автомобиль, ни шофёр никакого удивления у меня уже не вызвали. Знаете, иногда бывает, что какие-то ложные, но глубоко укоренившиеся представления задерживаются надолго, если не навсегда, несмотря на их очевидную неуместность, – просто оттого, что никак не предоставляется случая для опровержения. Наподобие скрытых пятен другого цвета на перекрашенной стене. Если случайно не заглянешь за шкаф, который стоял здесь ещё до ремонта и который нерадивые маляры просто не удосужились отодвинуть, то никогда и не узнаешь. Точно так же у меня поначалу было совершенно ложное мнение об уровне обеспеченности Достоевских, правда, на сей раз я хорошо помнил происшествие, которым это заблуждение было изначально сформировано – подвыпивший Федя прожёг сигаретой рукав своей пиджачной пары. Это произошло на одной из первых вечеринок, где мы оказались вместе, если даже не на самой первой. Может, ещё и поэтому незначительный, в сущности, эпизод так отпечатался у меня в памяти. Федя был настолько расстроен и напуган, бесконечно повторяя, что отец его теперь убьёт, что у любого непредвзятого свидетеля должно было возникнуть ощущение невосполнимости именно денежной потери. К тому же сама по себе пиджачная пара, при полном отсутствии у Фёдора какой бы то ни было модной одежды, как бы намекала на это. Ко времени моей институтской учёбы некогда популярный классический стиль успел стать атрибутикой свадеб и похорон, а Федя, щеголявший на лекциях и семинарах в своём строгом тёмно-синем костюме на вырост, немного напоминал колхозника, приехавшего в город на праздник урожая для награждения почётной грамотой. На самом деле, как выяснилось чуть позже, Федя отнюдь не бедствовал. Родители регулярно присылали ему весьма щедрые субсидии, и вкупе со стипендией Федин месячный бюджет составлял едва ли не больше зарплаты начинающего инженера после окончания нашего вуза. Правда, здесь стоит заметить, что Федя, будучи не самым радивым студентом, получал стипендию не всегда. Во всяком случае, проблема состояла, конечно, не в денежной потере, а в том, что Михаил Фёдорович, отец моего товарища, отличался гневливым характером и держал своего единственного отпрыска в благоговейном страхе. Михаил Фёдорович был так называемым «выдвиженцем», то есть простым рабочим, некогда назначенным по партийной линии на ответственный пост. С тех пор он вполне успешно делал карьеру на поприще хозяйственного управления, в очередной раз подтверждая поговорку, что не боги горшки обжигают. В описываемый период он был директором Центрального гастронома, и – как это будет понятно любому жившему в советскую эпоху человеку – по определению не мог испытывать недостатка в материальных благах. Судя по некоторым Фединым высказываниям, с сильными мира сего его папаша поддерживал добрые отношения, посылая им щедрые подарки к семейным и государственным праздникам, однако и себя не обижал – хотя ныне, на фоне тотального разворовывания казённого имущества, его можно считать чуть ли не аскетом. Но в то же время у Михаила Фёдоровича было собственное, очень жёсткое понимание о тяжести того или иного проступка и о дозволенности или недозволенности того или иного действия, так что в известном смысле он был человеком с устоями. Все мы, наверное, в той или иной степени, носим отпечаток детских лет. Я рано потерял обоих родителей и лишь после их смерти стал постигать степень влияния, которое они на меня оказали, и приходить к заключению о том, как она высока. Мне и поныне нередко приходят на память какие-то моменты из, казалось бы, прочно забытого прошлого – вроде бы ни с того ни с сего, и даже не сами по себе, а в свете унаследованных личностных черт. Причём далеко не всегда таких черт, которыми можно гордиться. Но речь здесь не обо мне, а о Феде – я ещё в юности подмечал в нём причудливые сплетения каких-то, казалось бы, взаимоисключающих наклонностей, тех самых, которые, будучи взятыми по отдельности, столь органично вписывались в образы его отца и матери. Даже статью он был каким-то кентавром, потому что при тяжеловатых плечах и голове обладал определённой грацией, пусть и нескладной. Вот в этих-то хитросплетениях характера, наверное, и крылась причина странной ситуации, о скрытых пружинах которой я отчасти уже давно догадывался, будучи до некоторой степени её свидетелем и действующим лицом, отчасти что-то слышал от общих друзей, а в конце концов получил недостающие куски головоломки от самого Феди. Но я, конечно, ни на минуту не мог бы себе представить, к какому невероятному повороту эта ситуация приведёт.

К добру или к худу, но в последние полтора года учёбы мы с Фёдором уже почти не общались. А, окончив институт, и вовсе потеряли друг друга из виду на целых четыре года. Впрочем, «потеряли» – это, пожалуй, не совсем верно. Мир, как известно, тесен, особенно если речь идёт о полумиллионном провинциальном городе. Уж не знаю, насколько Федя был осведомлён о моих делах, но я о нём кое-что знал из разговоров с общими знакомыми, которых, на круг, было не так уж и мало, учитывая, что мы работали в одной сфере. Правда, сведения не шли дальше нескольких случайных отрывочных фраз и вскользь упомянутых событий, а поинтересоваться более мелкими деталями мне не приходило в голову. Тем не менее, я слышал, что Федя по-прежнему холост, что мать его умерла чуть ли не в тот год, когда мы закончили учёбу. А вдовый отец, будучи к тому времени пенсионером, уехал к себе на родину, в маленький районный городок, откуда его в своё время выдвинули на партийную работу. Ещё, помнится, кто-то из муниципальных работников рассказывал, будто все дома между кладбищем и речкой собирались пустить под снос, чтобы на освободившемся месте построить стадион, но потом там что-то застопорилось. Однако, поскольку горархитектура уже коснулась этого района своим ядовитым поцелуем, местные обитатели больше не спешили делать ремонты и красить изгороди. Да и продать свою недвижимость они теперь могли либо за гроши, либо, покривив душой, всучить её какому-нибудь несведущему человеку, а на подобную подлость тоже не каждый способен. Ведь заранее ясно, что такой покупатель обречён потерять в деньгах – как известно, не стоит рассчитывать на щедрость властей при компенсации, когда дома идут под снос. Вот поэтому, когда мне довелось снова побывать в Заречье, там повсеместно были заметны признаки запустения.

Самое неприятное заключалось в том, что и он узнал меня. Не оставалось ничего другого, как подойти и поздороваться. Девочка тем временем умчалась к стайке своих подруг, и я почти не видел лица, только и успел заметить волосы цвета льна, заплетённые в две тугие косички, да коротковатое голубое платьице. Против ожидания, Достоевский, казалось, был рад нашей встрече. Он даже привстал, обняв меня за плечи. Потом мы сели рядом и несколько минут обменивались ничего не значащими фразами. Не в том смысле, что бессодержательными, а в том, что они не представляли интереса ни для вопрошающего, ни для отвечающего – где ты, что ты, доволен ли зарплатой, имеются ли перспективы. Может, кому-то это любопытно, но не мне, да и Федя слушал меня вполуха. Правда, через несколько минут, оправившись от первой неловкости, мы перешли к более личным и занимательным темам. Между прочим, оказалось, что отец Фёдора все эти годы регулярно справлялся обо мне и передавал приветы. Это было неожиданно, потому что мне всегда казалось, что Михаил Фёдорович меня не слишком жаловал. На ответную просьбу кланяться отцу Федя сухо рассмеялся и сказал, что и так это регулярно делает – он полагал, что я вряд ли буду против. Я, видимо, посмотрел непонимающе, потому что Фёдор пустился в объяснения – дескать, не хотел рассказывать, из-за чего мы поссорились. Отец бы меня осудил, а сам Федя не считает, что я так уж виноват. Пусть думает, что мы по-прежнему друзья. Я кивнул – ну да, пусть думает. Однако не согласился со словом «поссорились» – лично ко мне это слово было не применимо, я с Федей отнюдь не ссорился. Достоевский, хмыкнув, посмотрел на меня чуть ли не иронично, что было для него крайне нехарактерно, но больше ничего не успел сказать, потому что тут к скамейке снова подбежала девочка. Теперь она стояла совсем близко от меня, и черты её лица показались мне смутно знакомыми.

– Папа, – обратилась она к Фёдору. – Папа, а можно я пойду к Регине, поиграю с ней немножко? А потом меня её бабушка приведёт домой. Можно, пап?

– Что? – изумлённо произнёс я. – Папа? В каком смысле?

– Иди, конечно, Лизонька, поиграй. Только не слишком долго, мы скоро будем кушать.

Мягкость голоса резко контрастировала с грубоватым лицом Достоевского, и даже это смешно прозвучавшее детское слово «кушать» удивительно не подходило к его облику. Даже, наверное, не к внешнему облику как таковому, а к тому стереотипу, который установился за несколько лет нашего общения. Девочка, крикнув на ходу «Спасибо, пап!», уже удалялась, а я всё ещё непонимающе смотрел ей вслед.

– Ты это… – помолчав, произнёс Федя, – ты не удивляйся, я тебе расскажу…

– Дочь? У тебя дочь? Но ведь ей лет шесть на вид, ну, может, пять… Как же? Мы же в ту пору виделись каждый день… А я, выходит, ничего не знал? Как это? Ну ты даёшь! Постой! Так это что, ты тогда всё же решился на женитьбу? Не ожидал от тебя…

– Нет, нет. Всё не то. На Ире я так и не женился, она здесь совершенно ни при чём. Я даже благодарен родителям, что они меня тогда отговорили. Ира полтора года назад была здесь проездом, я с ней встречался, и мы неплохо пообщались. Она, кстати, всё-таки вышла замуж за Смагина, хотя и двумя годами позже. А вот с Надей мы так и не помирились. Ну, то есть она по-прежнему ведёт себя враждебно. До сих пор отводит взгляд, если я случайно встречаю её на улице. Но это всё не то, я не то хотел сказать, к Лизе это не имеет отношения. Потом. Я потом объясню. А ты? Виделся с кем-нибудь из однокашников?

– Только с Лёней. Заезжал к нему год назад, когда отдыхал на море. А больше нет, ни с кем. Правда, я со многими переписываюсь. И с Серёгой, и с другими парнями из нашего блока. Не очень активно, но тремя-четырьмя письмами в год мы обмениваемся.

– А помнишь Таню?

– Помню, конечно. И что Таня?

Ещё бы я не помнил Таню! Хотя фамилия и не была названа, я прекрасно знал, о ком зашла речь. Ведь как раз из-за истории с этой Таней Фёдор перестал со мной разговаривать. Вернее, не совсем так. Трудно вовсе перестать общаться, когда живёшь в тесном соседстве, а мы с Достоевским жили хотя и в разных комнатах, но в одном блоке студенческого общежития – две смежные малогабаритки с общим санузлом. Так что иногда поневоле приходилось обмениваться информацией. Но, кроме односложных служебных фраз, Федя ни разу не сказал мне ни слова. С тех самых пор.

Мне не слишком хотелось говорить о Тане, мне было бы интереснее узнать, каким образом у Достоевского ни с того ни с сего вдруг появилась шестилетняя дочь, но тут, как в классической комедии положений, диспозиция вновь неожиданно изменилась. Из зарослей репейника, почти как богиня из пены морской, появился мой подопечный молодой специалист, пугая старушек озабоченным чумазым лицом и блуждающим взором. Правда, озабоченность тут же трансформировалась в улыбку, как только Аэлита увидела меня. Всё же она поостереглась подходить ближе, лишь помахала, обозначив своё присутствие, и даже мой приглашающий жест не сразу вывел её из оцепенения. В конце концов Аэлита, стыдливо спрятав за спину грязные руки, но не подозревая о двух широких чёрных полосах на правой щеке, шагнула к нам и поздоровалась с Федей.

– Фёдор, – тут же представился он и протянул ей руку.

– Аэлита, – выдохнула моя сослуживица, тоже протянув к Феде ладонь, а затем отдёрнув её. – У меня пальцы в смазке.

– Что, двигатель перебирали с Филипычем?

Всё ещё обиженный, я задал свой вопрос небрежно-грубоватым тоном, но Аэлита не уловила сарказма и ответила обезоруживающе спокойно и кротко.

– Нет, я трос накидывала, а он весь в солидоле.

– А Филипыч?

– Ну ему же рулить нужно было, он в машине сидел.

– Вот скотина!

– Да ладно. Не сердись на него. Ну что поделаешь – убогий он.

– И что, не вытянули репку?

– Вытянули.

– Что ж ты с ним не уехала?

Прежде чем ответить, Аэлита посмотрела на меня, потом на Федю, потом снова на меня.

– Так, пройтись захотелось…

– У тебя и лицо в смазке. Давай-ка я вытру.

Я вытащил из кармана носовой платок. Девушка шарахнулась было в сторону, но потом послушно подставила лицо и даже благодарно улыбнулась. Внезапно я ощутил раздвоенность. Ещё полчаса назад мне не пришло бы в голову отказаться от вечера с Аэлитой. Теперь же любопытство взяло верх. Взбудораженный загадочной историей с дочерью Достоевского, я был почти готов пожертвовать компанией девушки ради того, чтобы узнать Федин секрет. И в то же время я осознавал, что делать этого нельзя.

– А пойдёмте ко мне, – вдруг предложил Федя, разрешив мои сомнения, но в самой неудачной форме. – Пойдёмте. У меня есть вафельный торт. Аэлита, вы любите вафельный торт?

– Люблю.

– Ну вот и замечательно.

 

II

Было немного странно вновь оказаться в этом доме. Если уж говорить о первом, спустя несколько лет, впечатлении от самого Феди, то его внешний вид не отличался изысканностью. Если раньше у него порой проявлялись некоторые нотки артистичности и даже изящества, несомненно, унаследованные от матери, то в нынешнюю встречу на скамейке Достоевский показался мне неухоженным и даже подопустившимся. Отчасти, наверное, из-за того, что на его поношенной курточке не хватало пуговицы. Однако старый дом был хоть и обветшавшим, но по-прежнему чистым и уютным, – наперекор моему предчувствию, поскольку впечатление о Феде каким-то образом заранее перенеслось и на весь его окружающий быт. Впрочем, даже в самом Достоевском перемены не были так уж однозначны. Например, на смену его прежней суетливости пришло какое-то спокойное достоинство, и мне это понравилось. Ещё мне понравилось то, что он сказал, что я перед ним не виноват – значит, Фёдор наконец осознал, что ему не за что на меня обижаться. Я за собой серьёзной вины никогда и не признавал, но всё-таки Федина неприязнь меня тяготила. Быть может, оттого мне и не хотелось с ним видеться после окончания учёбы, хотя для встреч существовало много возможностей. Теперь он сам делал первый шаг навстречу, и было бы неблагодарностью отвергнуть его великодушное предложение. А с другой стороны, в манерах нынешнего Фёдора появилась какая-то причудливая благостность, которая ощущалось как нечто привнесённое извне. Как если бы он следовал не собственным побуждениям, а руководствовался абстрактным сводом правил или катехизисом, решая, как нужно поступать в той или иной ситуации. Я, помнится, подумал, что, если бы Федю переодеть в соответствующую одежду, то он, несмотря на внешнее несходство, стал бы похож на кришнаита Николая – знакомого книгоношу, который иногда забредал в нашу контору с предложениями купить букинистические издания и при этом совершенно бесплатно раздавал «духовную», как он выражался, литературу. Но в Феде эта нарочитая сусальность производила скорее отталкивающее впечатление.

В гостиной дома Достоевских по-прежнему высились застеклённые стеллажи с книгами, но, похоже, никаких новых приобретений там не появилось. Я вспомнил, как Анна Ивановна, Федина мать, оживлённо жестикулируя, показывала мне только что купленные книги, когда я заходил к Феде в гости. В основном, это были книги по искусству, поэзия, какие-то мемуары и, как ни сложно в это поверить, фантастика. Впрочем, приобретались и солидные собрания сочинений, но ими она не хвасталась; они всего лишь выстраивались молчаливыми шеренгами на полки, и, честно говоря, не знаю, часто ли оттуда извлекались. В течение двух лет во время своих студенческих каникул я бывал у Достоевских довольно регулярно, пожалуй, не реже раза в неделю, и почти всегда Анна Ивановна перехватывала меня у порога, либо гордо демонстрируя какой-нибудь свежий том, либо вовлекая в очередную дискуссию о литературе. В тот период я увлекался Стругацкими, а Федина мать была поклонницей Брэдбери, так что нам было о чём поговорить. Я говорю «почти всегда» по той причине, что нрав у Анны Ивановны был не то чтобы крут, но не слишком ровен. Иной раз она не снисходила ко мне, поспешно закрывая дверь в свою комнату, едва я появлялся на пороге дома. Либо и вовсе не удостаивала приветствием, даже столкнувшись лицом к лицу в кухне, где Федя потчевал меня цейлонским чаем с диковинными сладостями, не иначе как доставленными непосредственно со склада Центрального гастронома, потому что в магазинах мне не приходилось видеть подобных лакомств. Словом, Анна Ивановна была человеком хотя и безобидным, но своеобразным, и я помню, что в первый раз меня взяла оторопь от такого обращения. Это произошло ранним вечером на площади перед драматическим театром. Непосредственно перед тем я навещал свою одноклассницу и, выйдя из подъезда, направлялся на автобусную остановку, когда увидел Федину мать на противоположной стороне улицы. Скорее всего, я не стал бы к ней приближаться, если бы мне не показалось, что она тоже меня заметила, ну а раз так, то вроде бы нужно было её поприветствовать – хотя бы из элементарной вежливости. Но, против ожидания, Анна Ивановна не только не пожелала со мной здороваться, но и, скосив глаза в сторону, круто повернулась и пошла куда-то вбок, держа курс на клумбу с цветами. У меня хватило ума не последовать вслед за ней, но происшествие оставило неприятный осадок. Впрочем, через несколько месяцев это ощущение сгладилось, как сгладилось и моё удивление от тогдашнего необычного наряда Анны Ивановны и огромных, на пол-лица тёмных очков. Дело в том, что немного позже странности Фединой матери в какой-то степени получили объяснение. Хоть это и не перевело их в категорию рациональных поступков, но позволило относиться к ним с большей снисходительностью. Другой странностью из примерно того же ряда была пугающая резкость высказываний учтивой и даже, можно сказать, рафинированной Анны Ивановны в том, что касалось её отношений с Фединым отцом. Много позже – уже после её смерти – мне довелось читать статью о маниакально-депрессивном психозе писателя Гаршина, и кое-какие параллели заставили меня подозревать, что Анна Ивановна могла страдать от этого недуга. Впрочем, я не психиатр, а человеческая голова, как известно, – дело тёмное. Как бы то ни было, но Федина мать иногда заговорщически жаловалась мне на «этого мужлана», как она называла в сердцах Михаила Фёдоровича, за недостаток чуткости. Однажды, когда я, не застав Феди дома, собирался тут же откланяться, Анна Ивановна, взяв меня за руку, усадила в кухне на жёсткую табуретку и, то плача, то вновь успокаиваясь, несколько часов рассказывала о своей загубленной, как она выразилась, творческой стезе. Именно это ощущение загубленности и нереализованности заставляло её скрывать свои походы в театр как что-то постыдное, ведь она помнила о своём былом триумфе. И при этом не хотела случайно встретить каких-нибудь свидетелей этого триумфа, потому что у неё было чувство, что некогда она обещала им гораздо больше, чем смогла дать. С тех пор моё отношение к Фединой матери изменилось, причём, с одной стороны, стало как будто более доверительным, а, с другой, к нему примешалось чувство неловкости. Видимо, это происходило от подспудного ощущения, что она сожалеет о своей откровенности. Кроме того, Анна Ивановна, вообще говоря, была человеком замкнутым и несколько высокомерным, и я прекрасно осознавал, что только эта замкнутость да отсутствие близких подруг заставили её обратиться ко мне со своей исповедью. Несмотря на то, что повествование Анны Ивановны не отличалось краткостью, суть сказанного можно передать в нескольких словах, а сама по себе история, как мне кажется, стоит того, чтобы её упомянуть, потому что она проливает какой-то свет и на особенности Фединого характера.

Анна Ивановна переехала в наш город из своей родной Москвы по приглашению главного режиссёра областного драматического театра. В ту пору она была уже не начинающей, но всё же очень молодой и очень заметной восходящей звездой столичной сцены, и то, что она решилась на подобный шаг, конечно же, многое говорит о её карьерных устремлениях и надеждах. Признаться, когда на меня обрушился поток жалоб, я выслушивал их не без недоверия: все мы люди, и склонны преуменьшать свои недостатки и преувеличивать успехи и достоинства. Но впоследствии мне довелось видеть письма и вырезки из газет и журналов, которые Анна Ивановна хранила в объёмистой деревянной шкатулке, – с рецензиями критиков, с признаниями в любви, с восторженными отзывами поклонников. Федина мать, без сомнения, была если и не великой, то выдающейся актрисой. Главреж не обманул её ожиданий. Она стала примой драматического театра, который, благодаря ей, тоже расцвёл на волне её популярности и получал рекордные сборы. Люди стояли в очередях за билетами, люди специально приезжали в наш город, чтобы увидеть её на сцене и прикоснуться к празднику, который она несла в себе и с собой. Она сама была частью этого долгого праздника, пока он однажды не закончился, и закончился он, как это ни печально, по её собственному выбору. Хотя бы чисто формально, но это было именно так.

Михаил Фёдорович впервые увидел Анечку, когда как-то раз на совещании областного партхозактива участникам выдали билеты для коллективного просмотра модной пьесы «В поисках радости», – так состоялся второй в его жизни поход в театр. Но с того дня он был в курсе всех театральных новинок, не пропускал ни одной премьеры, ходил по нескольку раз на один и тот же спектакль. Сказать, что в последующие десять месяцев он лишь молча страдал и мечтал о личном знакомстве с актрисой, было бы неправдой – не таким человеком был старший Достоевский. Нет, он просто ещё не был готов к решительному шагу. А когда окончательно созрел, то в один прекрасный день, после представления, заявился к ней в гримёрку с обручальным кольцом и цветами – с тем, чтобы «предложить руку и сердце». Именно в этих старомодных словах. Что подвигнуло Анечку согласиться, трудно сказать. Тем более что и она сама много лет спустя говорила, что не понимает, как могла быть такой дурой. Как бы то ни было, но она приняла предложение и через два с половиной месяца стала женой Михаила Фёдоровича. А потом произошла первая карьерная неприятность – несмотря на все меры предосторожности, Анна Ивановна забеременела. И хотя её отсутствие на сцене было очень кратким, в театре что-то изменилось. Кроме того, маленький Федя оказался не самым спокойным ребёнком, часто болел, и она приходила на работу усталой и раздражительной. Но главный режиссёр к ней по-прежнему благоволил, и мало-помалу к Анечке вернулось ощущение праздника, который жил в ней и который она несла другим. И тут случилась вторая неприятность. В город приехал высокий партийный чин из столицы. Михаилу Фёдоровичу поручили обеспечить почётному гостю «достойный приём», начиная от встречи в аэропорту в понедельник и заканчивая прощальной пятничной поездкой в загородный пансионат – с рыбалкой, до которой, по наведённым заранее справкам, чин был охоч, и с русской банькой, куда был приглашён только узкий круг доверенных лиц. Там-то, в баньке, и произошёл разговор, который едва не закончился мордобоем и положил конец артистической карьере Анны Ивановны. Накануне партийный чин посетил спектакль «Валентин и Валентина», а во время застолья после парилки отпустил несколько комментариев по поводу внешности актрисы, сыгравшей роль Валентины, – комментариев не слишком непристойных, но уже на грани. Сидящий рядом второй секретарь зашептал ему на ухо, что прима, хотя и носит другую фамилию, – жена присутствующего здесь же Достоевского, но гостя это не только не остановило, а даже, казалось, раззадорило. Он стал пространно рассказывать о том, что в большинстве театров распределение актрис по главным и второстепенным ролям происходит на диване режиссёра и что эта традиция ведётся ещё со времён великого Станиславского, после чего поинтересовался у Михаила Фёдоровича, как он мирится с таким положением. Достоевский, сжав кулаки, рванулся к гостю, но сила была не на его стороне. Несколько человек разом повисли на нём и выволокли во двор. Туда же вскоре вышел второй секретарь с тем, чтобы уговаривать Михаила Фёдоровича, – дескать, не стоит придавать значения словам пьяного человека, а нужно успокоиться и ехать к себе.

Достоевский так и сделал. Приехав домой, он сразу прошёл в кабинет, где и оставался почти безвыходно больше суток, а около полудня в воскресенье, незадолго до того, как жена должна была идти на репетицию, выложил ей свой ультиматум: либо она немедленно увольняется из театра, либо они подают на развод. Почему Анна Ивановна согласилась, для меня осталось загадкой. Да, наверное, какую-то роль в этом решении сыграл материальный достаток, обеспечиваемый Михаилом Фёдоровичем, и идеальная налаженность быта. Но я допускаю и другое. Ведь, в сущности, она подтвердила свой предыдущий выбор. И пусть даже Михаил Фёдорович был «мужланом» и «колхозником», наверное, в чём-то он выгодно отличался от богемной среды, в которой вращалась молодая актриса. Кроме того, ни тупым, ни подлым он не был. А если его и нельзя было назвать интеллектуалом, то… Я давно замечал, что, в отличие от интеллектуалов, недалёкие люди сочетают ограниченность ума с твёрдостью убеждений и зачастую бывают самыми преданными.

 

III

Расставшись с театром, Анечка около десяти лет вела почти затворническую жизнь, и именно этот период оказал решающее влияние как на формирование характера Феди, так и на его чувства к родителям. Михаил Фёдорович и до этого не был общительным человеком по натуре и не слишком соблазнялся приглашениями коллег на маёвки и вечеринки, а упорное нежелание Анны Ивановны сближаться с кругом жён его сослуживцев уже давно привело к дальнейшему охлаждению отношений. Да и сам он теперь не рвался к такому общению, хотя в прошлом нередко настаивал на визитах к сослуживцам «ради приличия», наперекор сопротивлению жены. Но если раньше общество смотрело на неё с пиететом, то теперь чувство зависти уступило место злорадству, хотя о причине ухода примы из театра ничего не было известно достоверно. Впрочем, и сам Михаил Фёдорович так и не смог последовательно обосновать своей непреклонности. Он почему-то считал, что уход из театра каким-то образом защищал Анну Ивановну от порочащих намёков. Но, время от времени возвращаясь к этой теме, Анна Ивановна резонно возражала, что в реальности её положение ничуть не изменилось после стычки со столичным гостем, а Михаил Иванович, если уж на то пошло, больше заботился о собственной репутации, чем о чести жены. Старший Достоевский не был силён в словесной казуистике, однако мнения своего держался твёрдо. По его словам, если до скандала в бане ещё можно было ставить себя выше грязных разговоров и сплетен, то теперь это стало совершенно немыслимо. Его, как он выражался, поражало, что такая простая вещь могла быть ей непонятна, и ставил точку в споре своей обычной присказкой, дескать, это ясно даже ребёнку, это элементарно, это «четыре правила арифметики». Одним словом, и раньше нечастые посещения коллег теперь сошли на нет. Единственное исключение делалось для семьи старого приятеля Михаила Фёдоровича, некоего Изосимова, уроженца того же маленького районного городка, откуда Достоевского выдвинули на партийно-хозяйственную работу. К счастью, Анна Ивановна симпатизировала чете Изосимовых, так что её отшельничество не было полным. В то время Михаил Фёдорович проводил очень много времени на работе, поэтому его влияние на ребёнка было ограниченным, а поскольку у Достоевских не было нужды отправлять Федю в детский сад, то до самой школы он рос при матери. Будучи изолированным от других детей, не считая дочки Изосимовых Наденьки, сверстницы мальчика, да двух-трёх соседских приятелей, с которыми время от времени он резвился на улице, но которых не слишком привечали в доме, Фёдор тоже приобрёл не то чтобы независимость, но какую-то отчуждённость. В нём не было заискивающей униженности аутсайдера, но не было и претензий на роль заводилы. Позже, уже в школе, это проявилось в упрямой защите своих желаний, а более всего – нежеланий. Это сильнее всего было заметно при необходимости совместно сделать выбор, каких бы простых вещей это ни касалось, даже, скажем, правил игры или разбивки по командам. Если он достаточно легко мог отказаться от своего предложения, когда большинство выбирало что-то другое, то уж заставить его делать что-либо против воли было сложно. За это Феде несколько раз перепадало тумаков, но, в общем-то, ему везло с окружением, и никаких серьёзных последствий подобные стычки для него не имели. Кроме того, благодаря матери, он был мальчиком книжным, хорошо начитанным и знал массу интересных вещей, так что, если у его одноклассников возникали какие-то сомнения касательно исторических событий или мифических героев, к нему шли с просьбой рассудить спорщиков. Делал он это с удовольствием и некоторым даже высокомерием, что не всем нравилось, но в целом создавало ему репутацию беспристрастного и честного арбитра. Он и в самом деле не имел привычки выгораживать кого-либо в ущерб истине, даже тех, кто был с ним дружен, если считал, что факты не на их стороне. Правда, был один случай, который поставил Фёдора в сложное положение и даже едва не изменил его характер. Или, вернее сказать, что-то и изменил, но не в сторону компромисса, а напротив, усугубив его природное упрямство. Но здесь следует сделать отступление. В характере Фёдора присутствовало несколько не совсем обычных черт. Например, он, как, практически, любой мальчишка младшего школьного возраста, иногда вступал со сверстниками в относительно безобидные потасовки, заканчивающиеся в худшем случае царапинами или разбитым носом. Но ещё в начальной школе было замечено, что Федя никогда не бил соперников по лицу. В некоторых столкновениях он одерживал верх, в других был битым, но, в общем-то, эта особенность ставила его в невыгодное положение. Другой столь же невыгодной чертой характера явилась чрезмерная зависимость от настроений окружающих, из-за которой его можно было заранее деморализовать насмешками, вплоть до полной капитуляции ещё до начала активных действий, что тоже ярко проявлялось в различных конфликтах, и тем сильнее, чем больше поддерживали Фединого противника присутствующие секунданты. В некоторых отношениях Достоевский даже, пожалуй, проявлял наклонности лидера, в частности, никогда не трусил и ни перед кем не пресмыкался, но из-за этих своих особенностей не пользовался особым авторитетом сверстников – ни в школе, ни на улице. Однако в какой-то момент, в возрасте двенадцати лет, когда у детей особенно сильно проявляются стадные инстинкты и потребность вхождения в какую-нибудь группу, он сошёлся с компанией ребят чуть постарше себя, живших в соседнем околотке, ближе к пустырям, и, как это ни удивительно, в течение некоторого времени имел там довольно высокий ранг. Компания эта мало чем отличалась от других дворовых и уличных команд, если не считать довольно жёсткой системы подчинения, поскольку там, как это иногда случается, имелся признанный коновод по имени Артём. Собственно, с Артёма всё и началось. Федя познакомился с ним во время летних каникул, когда, возвращаясь от бабушки по отцовской линии, добровольно заплатил за Артёма штраф за безбилетный проезд в пригородном поезде и таким образом позволил ему избежать привода в отдел линейной милиции, куда двое молодых и рьяных проводников собирались сдавать нарушителя. Ещё в вагоне Феде показалось, что он и раньше встречал этого парня, а на вокзале, где подростки дружески пообщались по прибытии в город, его предположение подтвердилось – они оказались соседями.

Артём, как и большинство его приятелей, жил в рабочей слободке по другую сторону пустырей, в районе самозастройки, так называемой «нахаловки» или «Шанхая». Когда-то давно это место было окраиной, но в послевоенные годы город сильно разросся, и, поглотив, хотя и не переварив «нахаловку», широко шагнул вперёд и привольно раскинулся по обеим сторонам реки. Беспорядочное же нагромождение ветхих домов, приткнувшихся на двух кривых узких улочках к северу от пологой кромки воды и зажатых между наполовину срытым холмом и глубоким оврагом, раздражало городскую администрацию своим непрезентабельным видом, поскольку хорошо просматривалось с другого, крутого, берега, где почти напротив находилось здание горсовета. Ситуация усугублялась тем, что протяжённый и извилистый овраг, разделявший «нахаловку» и более благоустроенное и приятное для глаз Заречье, служил окрестным жителям импровизированной свалкой. Оттуда во время весенних паводков, когда овраг наполнялся водой, в реку выносило столько разной дряни и полуразложившегося хлама, что санитарно-эпидемические учреждения вынуждены были расклеивать плакаты о запрете на купание. Время от времени в верхах даже произносились по этому поводу призывы к сносу и перезастройке, но, по-видимому, маячащая впереди унылая проблема предоставления индивидуального жилья всему густозаселённому «Шанхаю» отрезвляла замечтавшихся народных избранников. Чтобы привести в движение всю эту пёструю массу людей, был необходим частный капитал, способный правильно оценить живописное место на излучине как заманчивую и рентабельную инвестицию. Именно это и произошло в конце концов, правда, уже в другую эпоху, но речь не о том, – а пока что всё оставалось по-прежнему. Справедливо ли было суждение о том, что там была большая концентрация криминальных элементов, чем в среднем по городу, или нет, но народная мудрость гласила, что обитателям других районов лучше держаться от «нахаловки» подальше и без нужды туда не ходить, особенно в тёмное время суток. Нужно сказать, что поначалу родители Феди отнеслись к его новой компании весьма по-разному. Если Анна Ивановна была в ужасе от Фединого, как она выражалась, «общения со шпаной», то Михаил Фёдорович воспринял такой поворот событий спокойно. Будучи некогда и сам жителем рабочей окраины, он считал, что дружба с представителями иных слоёв будет благотворна для его, как он считал, чересчур изнеженного сына – в том смысле, что расширит кругозор, научит общению с разными во всех отношениях людьми и, в конечном счёте, послужит становлению характера. Собственно, члены Артёмовской «шоблы», как называли свою компанию сами участники, не были шпаной в строгом смысле слова, по крайней мере, в описываемый период, но некоторые элементы уголовного романтизма у них, безусловно, ощущались. Это было связано и с историей района, поскольку самозастройка когда-то началась вокруг рабочих бараков поселения «химиков», то есть заключённых, условно освобождаемых из колоний для работы на строительстве местного завода минеральных удобрений. Это было также связано и с тем, что у двоих из участников шоблы имелись отсидевшие родственники, а у самого Артёма старший брат в то время ещё продолжал «мотать срок» за драку с поножовщиной. Нет сомнения, что данное обстоятельство способствовало укреплению его почти деспотической власти в группе. Кстати сказать, Артём был единственным из этой компании, кто бывал у Достоевских дома. Причём любопытно отметить, как в результате этих посещений менялись позиции родителей Феди: мать со временем смягчила отношение к его новому другу, Михаил же Фёдорович чем дальше, тем сильнее настораживался и с какого-то времени стал испытывать серьёзные сомнения в полезности погружения сына в народные массы. Действительно, за это время Фёдор стал, безусловно, самостоятельнее и взрослее, но одновременно в нём появилась та самая грубость, которая в студенческие годы, выливаясь внезапно и обильно, удивляла плохо знакомых с ним людей своим кажущимся несоответствием с его обычной мягкостью.

Сначала авторитет Артёма способствовал укреплению Фединого положения в группе. Во-первых, его привёл сам вожак и оказывал ему явное покровительство. Во-вторых, сага о спасении от «мусоров», рассказанная Артёмом с некоторыми преувеличениями, хотя и выставляло главным героем его самого, всё же придавало Феде особый статус, а Достоевский был достаточно умён, чтобы что-либо опровергать. Но одновременно это же обстоятельство возбудило неприязнь у двух других ребят из компании. Один из них, татарин Ринат, прежде претендовал на приближённость к Артёму и второе место в группе. В каком-то смысле его ревность была объяснима, поскольку явное понижение мало кому приятно. А вот другим недоброжелателем оказался, напротив, щуплый паренёк из числа «шестёрок», со странным прозвищем Сеня – странным, потому что на самом деле его звали Олегом. Он-то как раз и спровоцировал последующие события. Федя увидел его впервые в шобле только в начале сентября. Как выяснилось позже, Сеня всё лето провёл у родственников в деревне. Но хуже всего было то, что, увидев, Достоевский его не признал, хотя Олег учился годом старше в той же самой школе, что и Федя, в отличие от других участников компании. И пусть до этого они никогда не общались лично, что не так уж и удивительно, если учесть огромное число учеников в многочисленных классах от «А» и до «Е», но то, что Фёдор не откликнулся на Сенино фамильярное приветствие, было воспринято тем как зазнайство и имело далеко идущие последствия. Случилось так, что в следующий раз Федя пришёл к полуразвалившейся беседке на задворках местной спортивной площадки, где по вечерам собиралась шобла, только через несколько дней, а к тому времени Сеня уже оповестил сотоварищей о том, что Достоевский бздун и ссыкло и немедленно падает в обморок при виде крови. Хотя правды в этих наветах было мало, некоторые ребята, включая самого Сеню, стали поддразнивать Фёдора. Его это сильно огорчало, а то, что он не умел скрывать свою досаду, только подливало масла в огонь, провоцируя, как это обычно и бывает, всё новые насмешки. Так прошло ещё несколько недель. Наконец наступил день, когда выведенный из себя Достоевский схватил Олега за грудки. Если бы стычка закончилась дракой, инцидент был бы, скорее всего, исчерпан. Но тут вмешался Ринат. А что, ребя, сказал он. Ведь мы Федю совсем не знаем. Пусть сам докажет, что он не ссыкло. Пройдёт испытание, значит, уважуха. И изложил условия испытания. Самым неприятным для Феди было то, что никто, ни один человек, за него не вступился. И даже Артём, которого происходящее, казалось, даже забавляло, согласно кивнул – дескать, да, всё справедливо. Фёдор сразу понял, в какое неприятное положение он попал. Отныне любой его шаг должен был закончиться скверно. Достойного выхода не было. И всё же он не хотел стать изгоем, как не хотел и падать на самое дно, а значит, приходилось соглашаться. Да и времени на раздумья у него не было. И Фёдор согласился.

 

IV

Стоял тихий весенний вечер, и лёгкий ветерок переменчиво нёс то сладковатый запах трав, буйно цветущих на пустырях, то запах ила с реки, который, однако же, не был неприятен и даже давал ощущение свежести, поскольку примешивал к тёплому потоку прохладные струи. Всё дышало миром и покоем, но от этого Феде было только хуже, потому что тем ужаснее казалось то, что ему предстояло совершить. Путь лежал к ивовым зарослям в овраге, но сначала следовало незаметно подойти к сторожке древесно-мебельного комбината, примыкающего к спортплощадке, и украсть Кутю. Марта, грозная породистая овчарка, охраняющая периметр комбината, несмотря на свирепый вид, была не так уж страшна, поскольку бегала на короткой цепи вдоль толстой стальной проволоки, да и привыкла к случайным прохожим, а вот сторожа комбината внушали опасения. И не потому, что пожадничали бы отдать щенка, если попросить, – трёх кобельков они уже раздали в соседние дворы совершенно бесплатно, осталась только Кутя. Тем более, что парней из шоблы они знали – если не по именам, то, во всяком случае, в лицо. Они, случалось, и к беседке подходили стрельнуть у ребят сигарету-другую, тогда как большинство местных жителей по вечерам обходили беседку стороной – от греха подальше. Впрочем, с другой стороны, у сторожа же ружьё есть, ему море по колено. Да только шапочное знакомство здесь ни при чём, это совсем не тот случай. Пристроить собачку в хорошие руки – дело благородное, тем более когда папаша неизвестен. Что из неё вырастет, непонятно, и ценность такого приобретения, по меньшей мере, спорна, так что желающих взять щенка ещё нужно поискать. Конечно, охранникам можно ничего и не рассказывать. А всё же Фёдору было жутко даже задаться вопросом, смог ли бы он сейчас посмотреть кому-то из них в глаза, особенно деду Василию. Когда Марта ощенилась, второй охранник, дядя Максим, хотел весь помёт утопить в ведре, а дед Василий – он как раз сменяться пришёл – обругал Максима и не позволил. В общем, лучше бы было с ними совсем не встречаться, ни с тем ни с другим. Но для Феди в этот день ситуация сложилась удачно. Через зарешёченное окно сторожки был виден силуэт деда Василия и вдобавок доносились звуки передаваемого футбольного матча – значит, главное теперь, чтобы Марта не подняла переполох, а дальше всё будет в порядке. Достоевский присел на корточки и, негромко чмокнув губами, позвал:

– Кутя, Кутя! Иди сюда. Кутя!

Сначала стояла тишина. Федя уже набрал воздуха в лёгкие, чтобы покликать пса ещё раз, чуть погромче. Но тут послышался шорох и лёгкий топоток, и на бетонную дорожку, разделяющую площадку и комбинат, неуклюже выскочил толстый серый щенок с большими лапами. Радостно повизгивая, он подбежал к Фединым ногам, опрокинулся на спину и обмочился. Несколько капелек попало на штанину брюк, и Фёдор с отвращением отпихнул Кутю носком ботинка, тут же понимая, что бессознательно пытается вызвать в себе гнев и отвращение лишь для того, чтобы оправдать собственную мерзость. А на самом деле нет ни гнева, ни отвращения, есть забавный увалень-щенок, от которого восхитительно пахнет и который смотрит на мир взглядом, полным любопытства. А кроме любопытства – готовности доверия и любви к тому, кто захотел бы оправдать его любовь и доверие. Подошла Марта, неуверенно помахивая хвостом, ещё не понимая, что происходит, но, по-видимому, ощущая напряжённость Достоевского, который на секунду застыл, в очередной раз заколебавшись. Но в следующий миг он уже решительно подхватил Кутю, засунув её под полу куртки, не по весенней погоде надетую именно с этой целью, и зашагал к оврагу. На полпути его нагнали два шкета, которых, не принимая всерьёз по малолетству, в шобле хотя и не привечали, но терпели. Воздух был таким же тёплым и душистым, мимо с тяжёлым гудением время от времени пролетали майские жуки. Кутя, вначале беспокойно сучившая ногами, совершенно успокоилась и только пыталась высунуть мордочку в просвет между пуговицами. Два спутника Феди, как заправские головорезы, на ходу заспорили о том, как лучше убивать щенка: то ли перерезать горло, то ли ударом в сердце. Один из них, будучи когда-то свидетелем забоя кабанчика в деревне, разгорячившись, твердил, что лучше всего – в сердце, иначе перемажешься кровью, второй не менее рьяно ему возражал, пока Достоевский не велел обоим заткнуться. Наконец подошли к оврагу, где в ивняке уже ждали все остальные и откуда ещё издалека доносились преувеличенно бодрые оживлённые голоса – похоже, что и ребята постарше прониклись возбуждением предстоящей казни. Пожимая руки, Федя сделал круг и подошёл к Ринату – тот должен был дать ему орудие убийства – настоящий охотничий нож, который он часто таскал с собой и который якобы раньше проходил по какому-то мокрому делу. Все, разумеется, понимали, что мокрое дело – не более чем художественный свист, но делали вид, что верят. Тем более что финка была по-настоящему красива: с наборной рукоятью, хищным профилем лезвия и гардой со скобками для вытаскивания патронных гильз. Ринат с усмешкой протянул ему нож рукоятью вперёд, двумя пальцами держась за остриё. Нож, между прочим, был частью ордалии и должен был достаться Феде как награда за успешную инициацию. Достоевский рассказывал мне, что он до самого конца, до того момента, как прикоснулся к лезвию, был полон решимости «доказать, что мужик», как сказал об этом испытании Артём. И только теперь понял, что не сможет. Ещё минута-другая прошли в полном молчании, стихли смешки и разговоры, все глаза были устремлены на Фёдора. И тогда он швырнул нож в кусты и, резко повернувшись, пошёл прочь, почти не замечая свиста и улюлюканья за спиной и ругани Рината, который, треща ломаемыми ветками, искал свою финку под толстым слоем опавших листьев. На этом всё было кончено. Фёдор никогда больше не приходил к беседке, и, как ни странно, даже не видел с тех пор никого из Артёмовской команды, не считая самого Артёма, да ещё Сеню, который, встретив Достоевского в школе и ехидно осклабившись, попытался сказать ему что-то язвительное. Но Фёдор, охваченный неожиданной для него самого яростью, отвесил Сене такую затрещину, что тот впредь обходил его чуть ли не за километр. Что касается Артёма, то обстоятельства их следующей встречи с Федей были довольно любопытными. В девятом классе, то есть года через три после описываемых событий, Достоевский ненадолго влюбился в свою ровесницу, белокурую девочку, жившую в последнем доме на самой окраине Заречья, там, где оно уже переходило в «нахаловку». Вскоре он обнаружил, что у него есть соперник, которым по иронии судьбы оказался Артём. К тому времени Фёдор уже не был склонен к тому, чтобы смотреть снизу вверх на приблатнённого парня с расплывшейся татуировкой на тыльной стороне правой руки. Более того, даже знака равенства между собой и Артёмом он бы не поставил. Тем сильнее было его изумление, когда он понял, что в этом треугольнике предпочтение отдаётся не ему. Однако такое обидное фиаско даже не слишком огорчило Федю, поскольку он смог объяснить себе, что если предмет его любви не способен оценить разницу между нормальным парнем и какой-то гопотой, то и жалеть здесь не о чём. Кроме того, в тот период, при нейтралитете Анны Ивановны и молчаливой, но явной поддержке четы Изосимовых и Михаила Фёдоровича, к Фёдору начала проявлять активный интерес подросшая Наденька. И надо заметить, не без взаимности. Правда, Наденька, не обладавшая обострённым чувством меры, через совсем непродолжительное время стала вести себя в доме Достоевских как-то уж чересчур по-свойски и даже с назойливой услужливостью, а это в значительной степени восстановило против неё Анну Ивановну, не поощрявшую такой фамильярности. Михаил же Фёдорович, видевший в Наденьке потенциальную невестку, напротив, не мог нарадоваться, открывая в девушке очередной хозяйственный талант, но, впрочем, это уже другая история.

После позорной ордалии Фёдор принёс Кутю домой, накормил и уложил спать в своей комнате, хотя многочисленные предыдущие просьбы о собаке наталкивались на единодушный и категоричный отказ со стороны обоих родителей. Но на этот раз в его взгляде была такая непреклонность, что даже и дебатов не последовало: он просто поставил их перед фактом. При том, что Фёдор и раньше не был замечен в склонности к каким бы то ни было проявлениям стадного инстинкта, с тех пор у него укрепилась отчётливая неприязнь к любым формальным структурам. Теперь он делал всё так, как находил нужным, а были ли у него при этом союзники и попутчики, стало несущественным. Тогда же у Фёдора появилась довольно неприятная и надменная манера скалить зубы в почти беззвучном смехе, когда ему делали замечание, каким-либо образом выражали несогласие с его высказываниями или поступками, да и вообще во всех тех случаях, когда ему чудилось хотя бы малейшее неодобрение окружающих. Единственным человеком, перед которым Федя по-прежнему трепетал, оставался Михаил Фёдорович, хотя и здесь всё было не совсем однозначно. Вспоминается, например, такой случай. К началу учёбы на третьем курсе Фёдор приволок в общежитие выпрошенный у родителей во время каникул новый магнитофон. То есть магнитофон-то у него был и до этого, но не самый крутой. А Достоевскому хотелось иметь настоящий «студийный», со сквозным каналом и всеми примочками по последнему слову науки, причём такими, что, при его технической осведомлённости, Федя вряд ли был в состоянии их оценить. На «смотрины» был приглашён широко известный в узких кругах меломан и эксперт Саша Галин, который, сдержанно похвалив флагман отечественной промышленности, заметил однако же, что пермаллоевые магнитные головки – полный отстой и, чтобы соответствовать мировым стандартам, нужно заменить их стеклоферритовыми или уж, на худой конец, сендастовыми. Месяца через два, после долгих поисков втридорога купив западногерманские стеклоферритовые головки, Фёдор приступил к переоснащению магнитофона, при этом зачем-то разобрав до последнего винтика весь лентопротяжный механизм. При сборке, как это заведено у поклонников кружка «Умелые руки», у него осталось много избыточных деталей, что Федю не на шутку обеспокоило. Но магнитофон всё ещё работал, пока Достоевский не разобрал его вторично, пытаясь вспомнить, откуда взялись лишние части. Повторная сборка не увенчалась успехом, и с тех пор раскуроченный «студийник» молчаливо пылился на полке, уступив почётное место у изголовья кровати своему менее продвинутому собрату. Впрочем, Достоевский намеревался в ближайшем будущем отвезти магнитофон в ремонтную мастерскую. Так прошло несколько месяцев, покуда однажды рано утром в дверь нашего блока не постучался посыльный от вахтёра – сообщить, что в фойе Фёдора ждёт неожиданно приехавший в столицу Михаил Фёдорович. Услышав радостную весть, Федя отнюдь не поспешил навстречу отцу, а, судорожно схватив почившее в бозе чудо техники, забегал по комнате, соображая, куда бы его побыстрее спрятать. В конце концов он пристроил своё имущество в соседнем блоке и только потом отправился на вахту. В общежитии была пропускная система, так что, к счастью для Фёдора, у него был небольшой резерв времени. В этом происшествии, быть может, и не было ничего сверхординарного. Но всё же имелось некоторое несоответствие в том, что взрослый парень повёл себя, как нашкодивший первоклассник. Но вот что любопытно. Всего лишь за два дня до этого я спросил у Феди, не слишком ли смело со стороны его родителей было назвать сына Фёдором Михайловичем Достоевским – как-никак известный писатель и всё такое. Федя, придав своему лицу выражение ангельского терпения, первым делом сказал, что я далеко не единственный, кто задал ему такой идиотский вопрос. Но потом снизошёл до объяснения, дескать, такая уж сложилась традиция в семье его отца: называть старших детей мужского пола поочерёдно то Фёдором, то Михаилом. После чего, презрительно скривившись, добавил:

– А ты считаешь, что папаше известно, кто такой Фёдор Михайлович Достоевский? Не думаю.

Это, конечно же, была явная клевета. Старший Достоевский, не будучи завзятым книгочеем, не был и тёмным лапотником. Вероятно, здесь сказалось мамино влияние. Даже при мне, постороннем, в общем-то, человеке, Анна Ивановна несколько раз называла мужа «деревенщиной».

Кутя прожила у Достоевских недолго; в конце зимы она умерла от собачьей чумки. Федя крепился на людях, но несколько дней после её смерти рыдал по ночам. Каким-то непонятным образом Кутя и всё, что с ней было связано, навсегда вошло в его внутренний мир, так что и несколькими годами позже он возвращался в давние воспоминания. Однажды, уже в студенческие годы, Федя рассказал обо всём своему отцу. Михаил Фёдорович был огорчён, что в своё время не почувствовал изменений в настроении сына и ничего не знал, но сказал, что Федя поступил правильно и что он не представлял себе другого исхода, повторив при этом поговорку о правилах арифметики. А у Фёдора во время этого разговора вдруг по ассоциации возникла совсем иная мысль, но тоже о предсказуемости человеческих поступков. Ринат, так дороживший своим ножом, ни с того ни с сего предложил отдать его Феде, если тот пройдёт испытание. Выходит, он заранее знал? Это было неприятное открытие, однако оно хорошо всё объясняло, а значит, приходилось его принять.

 

V

В тот день, несмотря на обещание всё рассказать, Достоевский так и не обмолвился ни словом о своей тайне. Я решил, что ему не хотелось изливать душу в присутствии постороннего человека, ведь он не видел никакой срочности в том, чтобы посвящать меня в свои личные дела. Не исключено, что Федя был бы более откровенным, если бы мы с ним остались вдвоём, впрочем, у меня не создалось впечатления, что он чувствовал себя сколько-нибудь скованно из-за присутствия Аэлиты. А вот Аэлита, напротив, вела себя застенчиво, и даже, как мне показалось, несколько заискивающе и робко, что, вообще говоря, было ей несвойственно. Даже её движения показались мне какими-то угловатыми и одеревеневшими. Тогда я не придал этому никакого значения, а напрасно. Так или иначе, но в совокупности это вносило некоторую официальность в обычный и ничего не значащий застольный трёп. Некоторое оживление вызвало возвращение Лизоньки: сначала Фёдор разогревал суп и кормил дочь, потом Лизонька увела Аэлиту в свою комнату показывать ей игрушки, потом Достоевский ходил спасать Аэлиту от навязчивого внимания Лизоньки. А я воспользовался паузой, чтобы поискать на стеллажах и полистать редкую книгу «От Ахикара до Джано», которую мне некогда давала читать покойная Анна Ивановна и которую я с тех пор никогда и нигде не видел. Но Фёдор с Аэлитой через несколько минут возвратились назад, так что книгу я так и не нашёл. И хотя атмосфера вечера была вполне приемлемой, подзатянувшееся чаепитие, главным украшением которого, не в пример былой роскоши, был непритязательный вафельный торт, скоро стало меня тяготить, и я воспользовался очередной паузой, чтобы проститься. Аэлита послушно встала вслед за мной, но, когда я предложил ей пешком дойти до её дома, заартачилась. Звёзды уже высыпали на небе, тихое безветрие располагало к романтической прогулке, но она сказала, что устала. Мы стояли на обочине дороги, молча голосуя нечастым машинам. Я попытался узнать, какое впечатление произвёл на неё Достоевский, однако же наш молодой специалист был крайне задумчив и неразговорчив, и как-то постепенно мои безответные монологи увяли. Единственной внятной фразой был ответ Аэлиты на мой невинно заданный вопрос, в самом ли деле она так любит вафельный торт.

– Терпеть не могу, – ответила Аэлита.

И это был именно тот ответ, который я ожидал от неё услышать. Я даже приободрился немного, но всё равно чувство обиды от её отказа так и не прошло до конца. Когда красные огоньки машины, увозившей от меня Аэлиту, мерцая, погасли вдали, я отправился в противоположную сторону, чтобы перейти на северный берег реки через старый кладбищенский мост. Мне захотелось немного побродить по улицам ночного города, чтобы дать волю воспоминаниям. Я много чего передумал за этот вечер и понял, что следует всё же проглотить свою гордыню и наконец сказать Фёдору о том, что его давняя обида несоразмерна проступку и моя роль в том, что его отвергли, весьма незначительна.

Увы, случилось так, что на следующий день меня послали в служебную командировку аж в Киргизию. Рабочий график у меня оказался довольно плотным, необходимо было закончить реконструкцию цеха помола после установки шаровой мельницы взамен старой, пришедшей в негодность. Невзирая на предполагаемую срочность, пусконаладочные работы несколько раз откладывались из-за всевозможных недоделок, сначала на восемь дней, потом ещё на десять, потом ещё на полмесяца. Так что следующая встреча с Достоевским случилась не скоро, а, между тем, за время моего отсутствия произошёл ряд существенных событий, так что к тому времени у меня пропало желание нести Фёдору свои извинения. Главный сюрприз ждал меня в первый же день после выхода на работу, когда я заметил, что на рабочем столе молодого специалиста вместо обычного хаоса царит идеальный порядок: карандаши в стаканчике, справочники на полочке, чертежи сложены аккуратной стопкой. Как выяснилось, Аэлита уже полторы недели назад сходила к директору треста и настояла на отпуске без содержания с формулировкой «по семейным обстоятельствам». После работы я помчался к ней домой, но и там меня ждала неудача. Дверь ведомственной малосемейки, где жила Аэлита, была на замке, за дверью стояла тишина. В квартире справа никто не открыл, из квартиры слева выглянула на стук молодая женщина с наполовину накрашенным лицом и, смущаясь, ответила мне из полумрака прихожей, что она уже несколько дней не видела Аэлиты и где та может быть, ей неизвестно. Но, видимо, её тронуло беспокойство, написанное на моём лице, потому что, когда я уже начал спускаться вниз, снова лязгнул замок и голос «левой» соседки окликнул меня из-за приотворённой двери:

– Эй, парень! К ней в последнее время молодой человек заходил, но не один, а с девочкой. Девочка лет пяти, светленькая такая. А больше я ничего не знаю.

Я рассеянно поблагодарил и, спустившись вниз, какое-то время стоял под крыльцом подъезда. Эту ситуацию нужно было хорошенько обдумать, хотя… Что тут было обдумывать? Всё и так было ясно. Скорее, нужно было осознать своё место в сложившемся положении.

 

VI

Должен признаться, что, несмотря на многочисленные попытки отстранённо посмотреть на свои разбитые надежды, философского отношения к поступку Аэлиты у меня так и не возникло. Наоборот, если изначально я был склонен как можно скорее прояснить возникшее недоразумение, то впоследствии мне стало противно даже думать о том, что скоро мы неизбежно пересечёмся на работе.

Началось всё с того, что, едва я вернулся домой, меня одолели сомнения. Может быть, соседка что-то напутала? Может, у Аэлиты что-то случилось с родителями и ей пришлось срочно уехать? Возможно такое? Возможно. Да мало ли что могло произойти? Зачем я делаю скоропалительные выводы? Нужно просто подождать, и всё выяснится. Но ждать оказалось непросто. Настолько непросто, что на следующий день я, предварительно вновь постучавшись в закрытую дверь, прямиком отправился в Заречье. Ну и что тут такого, думал я, выходя из дома Аэлиты. Ну и что, ничего тут нет особенного. Мы же собирались увидеться с Фёдором? Собирались. Я просто приду к нему, и всё станет ясно. Даже если я её там и не увижу, я пойму по его реакции, встречаются ли они. Но мне уже было противно. Противно идти к Достоевскому, противно пытаться что-то выведать у него. Противно и унизительно. Я как-то вдруг осознал, что никогда не относился к Феде на равных, я всегда смотрел на него немножко свысока. Из-за его наивности. Из-за его книжной галантности и чрезмерного идеализма в те периоды, когда он находился в романтической фазе. И из-за его грубого цинизма, когда он впадал в противоположную крайность, будучи в очередной раз обиженным и отвергнутым, причём его цинизм произрастал от того же корня, что и романтические бредни. Он всегда казался каким-то ненастоящим. И я подозреваю, что не только мне, но и тем девушкам, которым Фёдор пытался понравиться, включая простую и незамысловатую Иру, пока она месяц или два находилась в статусе его возлюбленной. Даже Ира, которая, я уверен, смотрела на Федю только как на удачную партию и для которой в связи с этим его характер представлял интерес только с точки зрения личного удобства, и та посмеивалась над Достоевским, когда тот расточал ей изысканные комплименты в стиле галантного века. Невозможно было допустить мысли, что ему могут отдать предпочтение передо мной. Более того, я и конкурентом-то настоящим не мог его считать. В чём бы то ни было. А теперь иду к нему, рискуя столкнуться там с девушкой, которую я мысленно уже называл своей. Строго говоря, у нас с Аэлитой ещё ничего и не было, кроме взаимной симпатии, поэтому речь не шла о каких-то обязательствах. Но даже тот факт, что мне не хотелось торопить наши чувства, казалось, предвещал что-то большое и настоящее, и в этом свете поступок Аэлиты воспринимался как измена.

Я никого не застал у Достоевского. Дом был тих и пуст. Постучав ещё пару раз и потоптавшись несколько минут у ворот, я неторопливо зашагал по тротуару и тут же заметил фигурки молодой женщины и девочки, движущиеся мне навстречу. Почти не отдавая себе отчёт в том, что делаю, я повернул в узкий переулок, чтобы не быть обнаруженным, но в то же время иметь возможность убедиться в правильности своего предчувствия. Увы, оно меня не обмануло. Через несколько минут мимо меня по улице прошла Аэлита, держа за руку дочь Достоевского. Иллюзии исчезли, унося с собой былое очарование. Теперь самая мысль о нашей предстоящей встрече скорее удручала, и, если бы существовал хоть малейший шанс этой встречи избежать, я бы, не задумываясь, им воспользовался.

 

VII

Прошло ещё несколько дней. Я старался не вспоминать ни об Аэлите, ни о Фёдоре, и мне это почти удавалось. Не то чтобы я совершенно успокоился, но, во всяком случае, мне удавалось сохранять хладнокровие – до такой степени, что, когда Аэлита вновь появилась в отделе, я нашёл в себе силы не только поздороваться с ней, но и холодно улыбнуться в ответ на приветствие. То, что она вела себя со мной скованно, только сильнее укрепило меня в подозрениях. Никто не станет так себя вести, если не чувствует себя виноватым, и никто не будет чувствовать себя виноватым, если он на самом деле не виноват. Аэлита даже попыталась пригласить меня в кафе в обеденный перерыв, чтобы, как она выразилась, «объясниться», но я отказался. Сослался на занятость, тут же, впрочем, добавив, что мне не нужны её объяснения. Это было лишним, поскольку намекало на мою обиду, но так уж вышло. Больше мы не сказали друг другу ни слова, да и в последующие дни общались в рамках производственной необходимости, не более. Попыток выяснить со мной отношения Аэлита уже не предпринимала, а вскоре мне пришлось вновь уехать по работе, и наши вынужденные служебные встречи на какое-то время прекратились. В командировке меня мало-помалу отпустило, по крайней мере, мне так казалось, и постепенно я перестал терзаться изменой Аэлиты. Однако я всё ещё время от времени возвращался мыслями к Феде и его дочери. Эта загадка продолжала меня мучить. Судя по возрасту девочки, она должна была родиться ещё до конца нашей учёбы в университете. Но ведь ничего такого не было. Я бы знал, если бы было. Правда, я слышал, что на четвёртом курсе, в где-то в середине зимы, Ира Генералова пыталась радикально решить вопрос о замужестве, заявив Достоевскому, что беременна от него. К тому времени мы с Фёдором уже не общались, так что информацию я получал из вторых рук. Но Серёга Стрельцов, который мне об этом рассказывал, был уверен, что Ира просто решила пойти ва-банк, поставив Достоевского перед выбором. Как раз накануне она гостила у Феди с полного одобрения и даже по инициативе его родителей, после чего Михаил Фёдорович и Анна Ивановна единодушно заявили сыну, что Ирочка – не та девушка, которую они хотели бы видеть в качестве своей невестки. У Фёдора, без сомнения, должно было хватить здравого смысла, чтобы не передавать этого завета предков своей без пяти минут суженой. Но Ира и сама могла сложить два и два, поскольку Достоевский, только недавно с энтузиазмом строящий планы на медовый месяц, вдруг включил задний ход. Так что Серёгино предположение имело под собой кое-какие основания. Но и в этом случае концы не сходились с концами. Я хорошо помню, что Ира заходила к нам перед отъездом, уже после защиты диплома, и никакого изменения фигуры я у неё не заметил. Нет, здесь было что-то не то. Здесь скрывалась какая-то тайна, и в этом заключалась дополнительная несуразность. Фёдор нисколько не походил на такого человека, который стал бы тщательно заметать следы и таить свои связи от окружающих, напротив, его можно было назвать душевным эксгибиционистом. Он очень охотно рассказывал о своих чувствах, и не только в тех ситуациях, которые могли бы ему польстить. Причиной этого, как мне кажется, была его несокрушимая самонадеянность. Если действительность не соответствовала его видению мира, то тем хуже для действительности. Непонятно почему, но Фёдор, например, нисколько не сомневался, что может осчастливить любую девушку, коль скоро на неё будет обращено его благосклонное внимание. При этом он отнюдь не был красавцем. Как я уже говорил, у него была немного неуклюжая и сутуловатая осанка в силу особенностей сложения: очень широкие и прямые плечи при общей субтильности, да ещё и слишком короткая шея. В лице Фёдора тоже не было ничего особенного – обычное лицо обитателя Восточно-Европейской равнины, никаких особых примет. Впрочем, отталкивающего впечатления он тоже не производил, и я лично знал двух весьма симпатичных и неглупых девушек, которые по нему вздыхали. Кстати, Федя тоже был в курсе этих вздохов, но он не был бабником, лёгкие пути его не прельщали, а чужие влюблённости ничуть не интересовали и не вдохновляли на ответность. Ему нужно было влюбиться самому. Я это к тому, что не требовалось талантов Шерлока Холмса, чтобы быть в курсе Фединых увлечений, для этого достаточно было находиться рядом. Да их и было-то всего три, и все они были незамысловаты, как книжки-раскраски для детей дошкольного возраста. Полагаю, что я знал о Достоевском ровно столько, сколько знали все остальные наши приятели, никак не меньше, и не похоже, чтобы у него имелась какая-то другая, скрытая от нас секретная жизнь. Но ведь она была! Иначе откуда бы взяться Лизоньке?

 

VIII

Итак, сначала это была Надя. Уже в начале первого курса нам было известно, что у Фёдора есть невеста – именно такое слово он использовал, повествуя о своей подруге. А в канун Нового года мы удостоились её лицезреть. «Мы» – это остальные обитатели комнаты номер 706 институтского общежития. И мало того, что знали: Фёдор был словоохотлив и не скупился на яркие краски, если речь заходила о «Наденьке» – уж такая она у него умница-красавица-студентка-комсомолка. Эдак немудрено обзавидоваться, а при наличии воображения, пожалуй, и влюбиться заочно. К тому же мы были наивными, неопытными и легковерными юнцами, только что со школьной скамьи. Никто из нас даже «моя девушка» не мог ни о ком сказать, а тут сразу «моя невеста»! Тем сильнее было разочарование при встрече. И не то чтобы Федина подруга была как-то особенно нехороша – не в том дело. Она не производила впечатления какой-то вопиюще глупой, или некрасивой, или невоспитанной, вовсе нет. Но, увы, вся Надя легко вписывалась в одну частицу «не»: в ней не было ни шарма, ни грации, ни остроумия, ни чертовщинки. Она, правда, была очень богато и даже с некоторой претензией одета, но этим и заканчивалась необычность. Да ещё, когда она вошла в комнату, от неё повеяло каким-то приятным и даже изысканным ароматом, так что Серёга Стрельцов, наш штатный шут, громко продекламировал строчку «дыша духами и туманами». Чем, кстати говоря, вызвал взрыв смеха, поскольку Фёдор в тот период ещё увлекался изящной литературой и охотно и даже навязчиво потчевал нас стихами, как заимствованными, так и собственного сочинения. Это уж потом, и, кстати, как раз после того как Наденька предпочла ему другого, он заявил, что поэзия – говно, а письмо Онегину писала никакая не Татьяна, а пожилой мужик, да ещё и негр в придачу. Но, кроме красивой упаковки, Наденька мало чем могла похвастать. Её лицо никогда не бросилось бы вам в глаза в толпе – надо было быть Федей, чтобы в этой серой мыши увидеть красавицу. Вот чего в ней имелось с избытком, так это апломба. Серёгина шутка ей не понравилась, судя по тому, как она презрительно поджала тонкие губки. Не спорю, может быть, и в самом деле, шутка была неуместной. Но и позже, насколько я был тому свидетелем, Надя не слишком жаловала Фединых приятелей и обращалась с ними как с какой-нибудь челядью. Наверное, такую черту характера до некоторой степени могло сформировать ощущение принадлежности к кругу избранных, но вряд ли это настолько сильно бросалось бы в глаза, будь Наденька немного более чуткой. Впрочем, её зазнайству, без сомнения, способствовал и сам Достоевский с его претензией на куртуазность. Вообще, в Фединой галантности было что-то комичное, но в то же время и трогательное. А самое удивительное заключалось в том, что Достоевский применял её ко всем без разбора. Не только к Наденьке, которая хотя бы была дочерью партийного функционера, не только к по-настоящему очаровательной и умненькой отличнице-медалистке Тане Паниной, но позже и к Ире Генераловой, выросшей в семье потомственных алкоголиков и, мягко говоря, не слишком обременённой интеллектом и условностями хорошего тона. Но таков уж был Федя. Влюбляясь, он наделял объект своих нежных чувств всеми мыслимыми и немыслимыми достоинствами, в ущерб реальности и даже здравому смыслу. Интересно, что впоследствии, избавившись от им же самим навеянных грёз и чар, Достоевский ретроспективно выстраивал в своём воображении новые образы, и бывшие сказочные принцессы превращались в не менее сказочных жаб, так что ни о какой объективности здесь говорить не приходится. И если это ещё как-то можно было оправдать, когда девушки давали Феде отставку, то в случае разрыва с Ирой инициатором выступал сам Достоевский. Однако и здесь, подчиняясь какой-то тайной пружине, скрытой в его характере, Фёдор выставил ей длинный счёт пороков, недостатков и обид, нисколько не считаясь с тем, что прежде он столь горячо отрицал кое-какие нелестные детали, на которые порой, иногда тактично и полунамёками, а иногда и грубовато, ему пытались указывать друзья – детали, очевидные для всех окружающих, но только не для него самого. Такой оборот можно было бы считать прозрением, если бы Федя всего лишь терял свои розовые очки, но он всегда шёл дальше, примешивая к неприятным воспоминаниям ещё и долю той грязи, которая теперь прочно гнездилась в его восприятии. Забавно и то, что никто из бывших пассий Фёдора не сохранил к нему впоследствии нежных чувств, и, кажется, даже не по причине разрыва как такового. Скорее всего, они ощущали бессознательное разочарование из-за того, что бесповоротно и навсегда переставали быть для кого-то принцессами. Став отныне обычными простолюдинками и лишившись свиты, пусть даже эта свита состояла всего лишь из одного человека, они возлагали вину за своё падение на Достоевского, хотя в этом-то он вряд ли был виноват.

Но в отношении Наденьки Федя переживал свою отставку очень тяжело, в особенности оттого, что, во-первых, она случилась неожиданно и, как ему казалось, по ничтожному поводу, а, во-вторых, предстоящая свадьба казалась ему делом хотя и отдалённым, но вполне решённым. Тем более что отец Фёдора весьма поддерживал и даже в какой-то степени направлял выбор сына, да и Наденькины родители чаяли в нём будущего зятя. Впрочем, действующие лица этой мелодрамы, без сомнения, видели ситуацию по-разному. Михаил Фёдорович считал, что главной проблемой было то, что молодые люди жили на расстоянии друг от друга. Ему с самого начала не нравилась Наденькина затея с художественным институтом в Вильнюсе, но та сильно упёрлась в своём желании стать законодательницей мод, дизайнером тканей и кутюрье. Отдалённость, вероятно, сыграла свою роль, но, скорее всего, не в том смысле, как это видел Михаил Фёдорович – тем более что Федя два три-раза за семестр ездил к своей невесте, да и Надя приезжала к Достоевскому в Москву, хотя и пореже. Скорее всего, ей просто надоело ожидание, надоело то, что Федя был слишком слащаво-галантен и одновременно нерешителен. Он по-прежнему скромно целовал девушку в щёчку даже наедине, брал под руку, когда они прогуливались, и в то же время мог неуместно громко продекламировать при посторонних людях строку «Люблю тебя, Петра творенье!» – а потому что отчество Наденьки было Петровна. Однажды Надя приехала в день факультетской дискотеки, куда Фёдор её настоятельно повлёк, и мы, стоя в сторонке, потешались, глядя, как на фоне бликов зеркального шара наш жених делал поклон и прищёлкивал каблуками, приглашая девушку на танец. Всё это пахло таким нафталином, что было странно, как столь манерный стиль попал в современную эпоху. Я, грешным делом, зная, что мать Фёдора когда-то служила актрисой, подозревал её влияние как причину этих кунштюков – но нет, при встрече Анна Ивановна оказалась вполне современной женщиной. Как бы то ни было, но за три года взаимоотношений мало что изменилось, а девушке, наверное, хотелось каких-то перемен. Хотя и следует заметить, что непосредственным началом ссоры всё же послужило именно нарушение традиции. Как я уже говорил, Федя, как правило, был при деньгах, да и Наденька, кажется, не имела привычки считать каждую копейку, судя, например, по тому, что её родители, придя в ужас от перспективы жизни в общежитии, быстренько слетали в Литву и на долгий срок сняли для дочери-первокурсницы однокомнатную квартиру в двух шагах от института. То ли в связи с этим, то ли по какой-то другой причине, но Фёдор завёл одну фанфаронскую привычку. Во время поездок к Наденьке, независимо от времени года, он, прежде чем стучать в её дверь, должен был непременно заскочить на рынок за роскошным букетом цветов. А тут, как назло, случилось так, что Достоевский сильно поиздержался накануне очередной поездки. Настолько, что ему едва хватало денег на обратный билет. Тогда он ещё не знал, что поездка будет последней. Он, конечно, отдавал себе отчёт, что Наденька будет неприятно удивлена, увидев его без обычного букета, но не понимал, до какой степени. По крайней мере потом, рассказывая друзьям о своих злоключениях, Федя всегда вспоминал, что в тот приезд Наденька была с ним необычно холодна, а при расставании упрекнула в скаредности. Фёдор вспылил, девушка не осталась в долгу, и они наговорили друг другу гадостей. Всё это случилось накануне сессии, но Наденька, поразмыслив и исчерпав терпение в попытках призвать Достоевского к покаянию посредством телеграмм, через несколько дней сама заявилась к нему ранним зимним утром – мириться. И, вопреки обыкновению, решила растянуть свой, обычно однодневный, визит, на целых два дня. Состоявшееся тут же примирение было довольно бурным, а, если верить Фёдору, то Наденька даже намекала ему, что не стала бы возражать и против более полного выражения нежных чувств. И, вроде бы, готова была провести с ним ночь накануне своего отъезда, несмотря на предварительную договорённость о встрече с двоюродной тёткой по отцовской линии, у которой Изосимовы обычно останавливались, бывая в Москве. Но наш Федя, целомудренный, как Иосиф, отверг домогательства девицы, сказав, что это было бы с его стороны непорядочным. Так, во всяком случае, история изначально преподносилась со стороны Фёдора. Как выяснилось в ходе дальнейших бесед, более вероятной причиной ответа явилось не столько целомудрие, сколько скрытая ревность, поскольку Достоевский был готов заранее подозревать свою невесту в будущей распущенности, коль уж она лишалась невинности. Насколько основательны были такие подозрения, неизвестно, однако ссора не замедлила вспыхнуть вновь. Наденька то ли догадалась об истинной причине отказа, то ли просто была разочарована Фединой робостью. Правда, к концу дня молодые люди снова помирились, но это был уже зыбкий мир. В довершение всего Фёдор впервые не пожелал проводить Наденьку в путь, сославшись на необходимость сдавать задолженность по технологии. Несмотря на то, что задолженность вовсе не была выдумкой Достоевского и на самом деле могла стать причиной недопущения к экзаменам, Федино поведение было расценено Надей как враждебный демарш. Три недели спустя, не ставя в известность Фёдора, Наденька написала родителям, что выходит замуж за одногруппника, который ухаживал за ней ещё с первого курса. Дескать, она обо всём подумала, взвесила плюсы и минусы и приняла решение, просьба не беспокоить непрошеными советами, точка. Чета Изосимовых оповестила старшего Достоевского, и тот, отчётливо понимая, что если ситуацию ещё можно как-то спасти, то это под силу только одному человеку, примчался к сыну. Но Фёдор, едва опомнившись от неожиданного потрясения, внезапно заупрямился. Если, сказал он, Надежда такая дрянь – скатертью дорога! Михаил Фёдорович хотел знать, что могло стать причиной разрыва, и Федя, не очень беспристрастно и с кое-какими купюрами, открыл старшему Достоевскому глаза на отдельные подробности его последних встреч с невестой. Однако Михаил Фёдорович непреклонно встал на сторону Наденьки, называя сына чурбаном и особенно напирая на то, что Фёдор должен был, должен был, должен был, непременно должен был проводить девушку в аэропорт. Пускай она не права, говорил старший Достоевский, пускай вы поссорились, но ты поступил некрасиво, ты не сделал то, что, как это всем понятно, обязан был сделать настоящий мужчина, это элементарно, это четыре правила арифметики. Наверное, Михаил Фёдорович переоценивал значение данного эпизода, но факт остаётся фактом: в мае Наденька вышла замуж, через год взяла академический отпуск и родила здорового младенца, ещё через полгода у неё началась череда непрекращающихся скандалов в семье, и в институт она вернулась доучиваться уже разведённой. С Фёдором она больше не общалась, а когда тот пару лет спустя попытался с ней заговорить, встретив на улице родного города, молча прошла мимо с негодующей миной, что было достаточно странно, учитывая, что никакого зла он ей не причинял, даже если забыть о справедливости и подходить к нему с Зоиловой мерой. Впрочем, данный случай вовсе не уникален. Что касается Фёдора, то он, сразу после того как его отвергла Наденька, очень изменился. Трудно было узнать в хронически нетрезвом, грубом и развязном жлобе прежнего галантного кавалера и любителя поэзии «серебряного века». Это была не единственная метаморфоза, произошедшая с Федей на наших глазах, но она была первой и поэтому неожиданной. Теперь, говоря о бывшей невесте, Фёдор называл её не иначе, как «эта сучка». Замечу, что при мне он вспоминал о ней считанные разы, да и эти разговоры сводились к одной-двум ничего не значащим фразам. Лишь однажды Федя обмолвился, что ему жаль, что всё так сложилось. Я навострил уши в ожидании исповеди, но оказалось, что зря, ничего существенного он не сказал. «Надо было её трахнуть, когда она предлагала», – вот и всё, что я от него услышал. Месяца через три или четыре Фёдор перестал чудить, однако былая поэтичность вернулась к нему только тогда, когда он начал ухаживать за Таней Паниной. Но эта перемена уже никого не удивила.

 

IX

Спускаясь в фойе после рабочего дня, я услышал разговор двух наших чертёжников, куривших на лестничной площадке.

– Смотри, Вадик, этот папик опять нашу Литку ждёт. Может, выйти сказать ему, что у неё сегодня отгул?

«Литка» – это, разумеется, было сокращением от Аэлиты, поэтому я, не сбавляя шага и не останавливаясь, всё же прислушался.

– Да ну его, – ответил второй, – подождёт немного, да и пойдёт, не вечно же он будет тут маячить.

На следующей площадке я замедлил ход и посмотрел в окно. Ну да, конечно, Достоевский собственной персоной, кто же ещё? Он стоял, опираясь ногой на чугунное ограждение и наблюдая за выходящими. На богатого папика он, правда, совсем не был похож в своей затрапезной куртке, но молодые чертёжники, только-только из техникума, наверное, подразумевали разницу в возрасте, а не статус. Почему-то меня это слово задело – я же тоже был постарше Аэлиты, пусть и ненамного.

К сожалению, трест был оснащён вахтой, так что выйти из здания на улицу можно было только одним путём, и моя попытка проскользнуть мимо Фёдора незамеченным не удалась. Он решительно преградил мне дорогу да ещё и издевательски помахал ладонью у меня перед лицом – дескать, разуй глаза, я здесь.

– И что? – не слишком приветливо спросил я Федю.

– И то, – ничуть не смущаясь, ответствовал Достоевский.

Мы помолчали, глядя друг на друга, после чего Фёдор взял меня за рукав и скомандовал:

– Пошли!

– Куда?

– Пойдём, пойдём, там узнаешь. И не злись на меня. Мы ничего такого не делали.

– Кто это «мы»? И какого «такого»?

– Не надоело притворяться? Мы – это я и Аэлита. Впрочем, она тебе сама всё расскажет.

– Не надо мне ничего рассказывать.

– Ты правда такой дурак? Впрочем, что это я? Если честно, мне в какой-то момент хотелось тебя проучить за то, как ты со мной обошёлся, ты это заслужил. Просто девочку жалко. Переживает очень. Влюблена в тебя, похоже. Хотя и непонятно, как можно влюбиться в такого осла. Ладно, хватит артачиться. Пошли! Или мне тебя волоком тащить?

– Пупок не развяжется? «Проучить»! Слово-то какое.

– Ну всё, правда. Давай не будем, хватит пререканий. Тут рядом с вашей конторой есть уютная кафешка, да ты, наверное, её знаешь. Аэлита нас уже ждёт. Ты же любопытный? Вот и узнаешь кое-что.

Действительно, за столиком в глубине зала кафетерия, куда мы пришли, сидела Аэлита. Не было похоже, что она рада встрече, но я вскоре сообразил, что это вовсе не так, просто она была сама не своя от волнения. Фёдор ушёл делать заказ, а Аэлита в первый раз за последние несколько недель посмотрела мне в глаза и сказала:

– Как хорошо, что Феде удалось тебя уговорить. Я не верила, что ты придёшь. Ты не думай ничего плохого. Просто Федина бывшая – ну, Лизина мать – она же под следствием была. Больше полугода. Он надеялся, что, всё ещё обойдётся. Поэтому ничего не хотел говорить, ну, в смысле, зачем рассказывать направо и налево о том, что не красит, правда ведь? Но нет, не обошлось. Вот Федя и попросил меня побыть с девочкой, пока ездил туда-сюда. Там сначала с адвокатом нужно было договариваться. Потом суд. Потом её уже в колонию отправляли, а перед этим одно свидание разрешается. В общем, не сладко ему пришлось, бедняге.

– Постой! Какая ещё мать? Под каким следствием?

– Ой, правда! Ты же ничего не знаешь.

– А ты прямо всё знаешь! Я с Федькой подольше тебя знаком. Нет у него никакой «бывшей». И никогда не было.

– Федя сказал, что он объяснит. Разве он тебе ничего не рассказал, когда вы встретились?

– Да как-то настроения не было с ним общаться.

Тут как раз к столику подошёл Достоевский, и я набросился на него.

– Федя, что за хрень? Что за сказки Венского леса? Какой-то суд, какая-то бывшая. Поумнее ничего не мог придумать?

Но Достоевский проигнорировал мой вопрос.

– Слушайте, вам сейчас нужно поговорить. И лучше без меня. Я там пирожные заказал. И кофе. Всё оплачено, так что ни о чём не беспокойтесь. Приятного аппетита. Я пошёл.

– А ты не хочешь объясниться?

– Хочу. Но не сегодня. Слушай, приходи ко мне завтра. Ты прав, нам есть о чём поговорить.

И, не слушая больше моих возражений, невозмутимо направился к выходу.

Я бессильно воздел ладони вверх и откинулся назад на спинку кресла.

– Вот скотина!

– Да нет, – мягко поправила меня Аэлита, – просто ему сейчас тяжело. Он такой несчастный!

Мы просидели за столиком долго. По словам Аэлиты, около семи месяцев назад Достоевскому позвонила бывшая жена и попросила срочно забрать девочку. Тогда дело ещё ограничивалось подпиской о невыезде, но, в общем-то, дальнейшая перспектива обрисовалась довольно ясно: она была главным бухгалтером какой-то брокерской фирмы и визировала все финансовые документы. Федя утверждал, что во всём виноват проворовавшийся гендиректор компании, но у следствия было другое мнение. В любом случае, главный бухгалтер нёс ответственность за фальсификацию отчётов, а произошло ли это по злому умыслу или по неведению, могло повлиять только на длительность наказания. Одним словом, девочке всё равно пришлось расставаться с матерью. Как выяснилось, Достоевский попросил помощи у Аэлиты ещё в день знакомства. Тогда он уже знал, что ему вскоре предстоит уехать, хоть и не знал, когда именно, а таскать с собой пятилетнего ребёнка по адвокатам и тюрьмам – тоже не самый лучший выход. Федя должен был найти кого-то, кто взял бы на себя заботу о Лизе на время его отъезда. В детском саду Фёдору ничем не смогли помочь. Несмотря на то, что детский сад был круглосуточным, заведующая без обиняков отказала Достоевскому, ссылаясь на должностную инструкцию. Бабушка Регины – та самая старушка с детской площадки, внучка которой дружила с Лизой, – попыталась было закинуть удочку и уговорить дочь и зятя приютить девочку на несколько дней. Увы, по недомыслию она не затруднилась созданием более благовидной легенды, а честно рассказала, что мать девочки находится в следственном изоляторе. После чего зять, и без того не слишком жалующий тёщу, без промедления закатил скандал и стал кричать, что не потерпит в своей квартире воровское отродье. Итак, оставить дочь было решительно не с кем, а отдавать её какой-нибудь незнакомой нянечке Достоевский не хотел, ребёнок и так только-только начал привыкать к новой жизни. И тут Феде пришла в голову счастливая мысль, именно в тот момент, когда обычно пугливая и недоверчивая Лиза так весело и звонко смеялась, играя с Аэлитой.

– Ладно, – я в очередной раз кивнул головой, – теперь хотя бы понятно, почему ты так странно себя вела, когда мы были у Феди. Но не было у него никакой жены, понимаешь? Не-бы-ло! Не было!

– Я не знаю. Это он так говорит. «Моя бывшая».

– Чёрт знает что… Ну хорошо. А почему ты? Он же мог отвезти Лизу к отцу?

– Ну да. Я тоже спросила его. В общем, ты прав, там всё очень странно. Отец про девочку ничего не знает. Похоже, девочка родилась уже после того, как они разошлись.

Я снова начал постепенно заводиться.

– Ты меня слышишь? Федя никогда не был женат. Мне это точно известно.

– Ну, может, официально не был, просто жили вместе.

Я почувствовал, что мой мозг начинает закипать.

– Да не жил он ни с кем вместе! Не жил!

– Что ты на меня кричишь? – обиделась Аэлита. – Я-то в чём виновата? В том, что мне девочку жалко?

Из глаз Аэлиты обильно полились слёзы, ротик скривился в болезненной гримасе. Люди, сидящие за соседними столиками, начали оборачиваться на нас. Моё сердце мучительно сжалось. Как всё-таки глубоко сидят в нас инстинкты, подумал я. Ещё сегодня утром я был так зол на неё. Я не хотел её видеть. Я не хотел иметь с ней ничего общего. А сейчас её слёзы смыли мою обиду. Более того, сейчас мне хотелось её как-то защитить, укрыть, хотя я сам был причиной этих слёз. Я придвинулся к Аэлите и обнял её за талию.

– Ну прости… Я дурак.

– Да нет, ты не дурак, – подавляя остатки всхлипов, прошептала Аэлита. – Ты не дурак, я могу тебя понять.

– Почему ты мне сразу не сказала?

– Сначала Федя попросил не говорить, он же тогда ещё не знал, что да как.

– Это не причина. Ну ладно, а потом?

– Потом ты уехал. Куда бы я тебе сообщила? На деревню дедушке? А потом ты сам не захотел ничего слушать. Ты был такой чужой… Я думала, всё… Больше мы никогда не сможем поверить друг другу.

– А теперь не думаешь?

– Нет. Теперь не думаю. Ты занят сегодня вечером?

– Не особенно. Хочешь куда-нибудь сходить?

– Не хочу. Мы сейчас пойдём ко мне. И я тебя никуда не отпущу.

Обессиленные, мы лежали на неширокой казённой койке – стандартном инвентаре малосемейки. Я – на спине, одной рукой обнимая Аэлиту, а вторую положив под голову. Она, закинув на меня ногу и дыша в ключицу, рисовала у меня на груди загадочные знаки. Я думал о том, как странно всё связано в жизни. Ведь зачастую какие-то второстепенные персонажи, намеренно или ненароком разделившие двоих испытывающих взаимное влечение людей, на самом деле только подталкивают их друг к другу.

– А хорошо, что сегодня пятница, – сказала Аэлита, – Я вот тут подумала, что завтра утром мне, возможно, было бы стыдно за сегодняшнюю распущенность.

Я ничего не ответил, только крепче обнял её.

– А поскольку завтра суббота, можно спать до обеда. И завтра утром мне не будет стыдно – я же буду спать!

– Аэлита… – умилённо прошептал я.

– Что, мой повелитель? – нежно отозвалась подруга.

– Ты хоть знаешь, как её зовут? Не Ирой?

– Кого?

– Ну вот эту, как ты её называешь, «бывшую».

– Да нет, не знаю. Это не я, это Федя её так называет.

– А по имени, что, не называл?

– Нет. Имя он никогда не упоминал.

– Чёрт! Кто же это мог быть?

 

X

На четвёртом курсе Федя чуть было не женился. Он бы и сделал это, пожалуй, если б родители не приняли в штыки его избранницу. Впрочем, существовало и ещё одно обстоятельство, о котором я узнал уже потом, и которое также способствовало расстройству Ирочкиных затей с построением ячейки общества. Бурный роман стартовал как раз в тот период, когда Достоевский переживал очередной удар судьбы, вновь разочаровавшись как в жизни вообще, так и в разумном человечестве в частности, особенно женской его половине. А всё оттого, что незадолго до этого он получил обидную отставку. Вот потому-то и последующие события развивались несколько непривычно, и даже шаблон очарований-разочарований у Феди дал сбой. Если обычный процесс предполагал некий вектор перехода от телячьего восторга к желчному цинизму, то на сей раз, наоборот, всё началось с цинизма, за которым последовал восторг, и уж только потом цинизм вновь возродился и восторжествовал как заключительный элемент цикла. Надо, впрочем, заметить, что и Ира Генералова не была похожа на стандартный типаж, которым обычно очаровывался Достоевский. Чисто теоретически, ему нравились целомудренные девушки, наивные до идиотизма, девственные душой и телом. Я говорю «теоретически», потому что практика Фединых влюблённостей немного недотягивала до этого возвышенного эталона. Но всё же и не слишком от него отклонялась – не считая Иры. Она была смелой, по-уличному смышлёной, с крупными, хотя и не рубенсовскими, формами, громким задорным смехом и большими блудливыми васильковыми глазами на слегка веснушчатом лице. Она была чем-то похожа на рыжих красоток Альберто Варгаса, прекрасных и греховных, и поэтому Фёдор даже на пике своей влюблённости не мог, как это было ему свойственно, поклоняться ей как гению чистой красоты. Её образ невозможно было представить висящим на гвоздике в воображаемом красном углу Фединого пантеона, гвоздик не вбивался. Она слишком отличалась от его непорочных богинь. Дилемму полового вопроса, как утверждали её приятельницы, якобы с её же слов, Ира решила для себя ещё в девятом классе. Я сказал «приятельницы», а не подруги, поскольку Ира никогда не была замечена в женской солидарности, и, соответственно, представляла слишком большую опасность как потенциальный троянский конь, чтобы другие девушки хотели водить с ней компанию, так что подруг у Иры не имелось. Зато недоброжелательниц хватало. Кое-кто из них называл ее шалавой и утверждал, что она спит со всеми подряд. Это, конечно, было преувеличением; спала Ира вовсе не со всеми подряд, а только с теми, кто ей нравился. Но нравились ей многие. Причём Генералову ничуть не интересовало, «свободен» ли очередной кандидат. А это иногда приводило к конфликтам, например, одна третьекурсница, оскорблённая изменой своего молодого человека, некоего Вани Смагина, подстерегла Иру в коридоре общежития и надавала ей пощёчин. Впрочем, это был единственный случай, о котором было что-то достоверно известно, остальное муссировалось на уровне слухов.

Любой знающий Фёдора человек ни за что не поверил бы, что у Иры есть хотя бы малейший шанс завладеть его сердцем, и, однако же, это случилось. Первый шаг к сближению сделал подвыпивший Фёдор на факультетской дискотеке, и это обстоятельство немаловажно, потому что, как бы ни был вульгарен Достоевский в своей жлобской ипостаси, в трезвом виде ему всё же не хватило бы наглости, чтобы так беззастенчиво клеить незнакомую девушку, пусть даже этой девушкой была Ира. Федя пригласил Иру на медленный танец и, притягивая за бёдра, стал нашёптывать непристойности. Но Генералова, при всём своём свободомыслии, не любила грубости, особенно если в этой грубости был хоть малейший намёк унижения, поэтому она молча оттолкнула Фёдора и отошла к стене. Федя, однако, проявил упорство и, проследовав за ней, сказал:

– А я вот, между прочим, недавно прочёл Евангелие.

Это было несколько неожиданным заявлением после похабщины, которую Фёдор за минуту до того нашёптывал девушке на ушко, поэтому она поддалась на его уловку.

– И что? – спросила Ира без какой бы то ни было враждебности и даже с некоторым любопытством.

– Мне нравится. Хорошая книжка. Особенно одно место. Там Христос говорит, что всякий, кто посмотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своём. Так что я тебя уже того.

– Что «того»? – принимая вызов, спросила Ира, которую начинала увлекать эта игра.

– То и есть, что «того», – немного смутившись, ответил Федя и, понимая, что этот раунд он проиграл, тихо ретировался.

Может, этим эпизодом всё и закончилось бы, но дальше истории суждено было развиваться наподобие пошлого водевиля. Правда, наша парочка не застревала на два часа в лифте и не оказывалась совершенно случайно в купе поезда дальнего следования, но, по не менее фантастичной иронии судьбы, через несколько дней они были совершенно независимо друг от друга откомандированы деканатом на оформление районного избирательного участка. Оформление затянулось допоздна, и как-то так вышло, что Федя с Ирой задержались на общественно-полезных работах дольше остальных. Вот там-то, под сенью знамён и под строгим взглядом гипсового вождя, Достоевский и приобрёл свой первый сексуальный опыт, и был этим опытом настолько потрясён, что его пуританское мировоззрение рассыпалось в пыль. По всем правилам, он должен был ужаснуться своему падению. Но нет. Он воспылал страстью. Притом настолько сильно, что через два-три месяца стал поговаривать о женитьбе. Впрочем, Серёга Стрельцов утверждал, что Федя страдает особой формой психического расстройства – хочет жениться на всём, что шевелится. Это утверждение было, разумеется, ничем иным, как глупой шуткой, но в нём содержалась доля правды. Достоевский и в самом деле начинал демонстрировать «серьёзные намерения», как только возводил предмет своей любви в статус сказочной принцессы. Но в случае с Ирой для этого превращения требовалось как-то осветлить её моральный облик. Полностью игнорировать реальность Фёдор был не в состоянии. Да и не мог же он так скоро забыть, что во время знакомства именно предполагаемая доступность Иры составляла для него существенную часть её привлекательности. Кроме того, при всей своей неопытности, он не мог не понимать, что акробатические этюды, которые так виртуозно исполняла Ира в постели, требовали сноровки. А знание, увы, обладает тем неприятным свойством, что, однажды приобретённое, оно уже не может исчезнуть, даже если этого очень хочется. Со своей стороны, Ира, которая поначалу даже и помыслить не могла, что тривиальная интрига может привести её к выгодному замужеству, задним числом сожалела, что не предстала перед Фёдором неискушённой юницей. Но и тут уже ничего нельзя было исправить. Теперь Достоевскому был нужен миф. И он его создал. Отныне подразумевалось, что подлец Ваня Смагин, будучи первой любовью легковерной Ирочки, воспользовался её доверчивостью, а потом бросил несчастную девушку. Что до прочих связей Иры, то их попросту не существовало, все разговоры об этом были ничего не значащими лживыми и беспочвенными наветами. Скорее всего, это мифотворчество было вызвано глубокими психологическими причинами, но у него имелась и практическая сторона: без финансовой поддержки молодой семье пришлось бы туго, а на помощь почти никогда не просыхающих Ириных родственников не стоило рассчитывать. Феде позарез было нужно, чтобы невесту одобрили его родители, а те не отличались широтой взглядов насчёт свободной любви. Михаил Фёдорович и Анна Ивановна отнеслись к планам женитьбы без восторга, но и без предубеждения, пригласив Ирочку провести несколько дней у них дома. Результатом этого визита было единодушное и категорическое неодобрение – всё же Ире не удалось скрыть под личиной напускной скромности прекрасную и греховную куртизанку в стиле Альберто Варгаса. Ирочка какое-то время не сдавалась: в конце концов, зачем современному человеку, вступающему в брак, домостроевское благословение родителей? Но тут и сам Фёдор неожиданно упёрся, и даже попытка продавить Достоевского на женитьбу «по залёту» не имела успеха. В то время у меня с Федей были весьма натянутые отношения, поэтому большую часть информации о личной жизни Достоевского я получал от наших общих приятелей. Серёга Стрельцов, от которого я знал об Ирином шантаже и о последовавшем вслед за тем полном разрыве отношений с Фёдором, был уверен, что она блефовала. Но, может быть, он всё-таки ошибался?

 

XI

Всю субботу мы провели с Аэлитой у неё дома, только выскочили на пять минут купить кое-какой еды. А в воскресенье я её обманул. Я сказал Аэлите, что ещё даже не начинал писать командировочный отчёт, а в понедельник мне его сдавать. Но отчёт был давно написан и лежал в ящике моего рабочего стола. Я шёл к дому Достоевского, и в сумке у меня тихонько побулькивали две бутылки водки. Мне нужна была Федина тайна, я больше не мог ждать. Я ещё не знал, что нужно для этого сделать. Умолять Достоевского? Напоить его? Может быть, пытать? Но сегодня я должен был получить ответы на мучившие меня вопросы.

Фёдор распахнул дверь и сделал приглашающий жест.

– Проходи. Я знал, что ты придёшь.

Я вытащил из сумки водку и слегка ударил друг о друга донышками бутылок. Раздался глухой стук, как при столкновении булыжников.

– Выпьем?

– Обязательно. Сейчас соберу что-нибудь на стол. Рассказывай.

– Нет, это ты рассказывай! – Внезапно я решил взять быка за рога. – Мы ведь жили в одном блоке, и ты всегда был у меня на виду. Ну, почти… Но я не мог не заметить. Давай, выкладывай. Скажи мне про Лизу. Ира всё-таки не обманывала тебя тогда?

Достоевский молча покачал головой, прежде чем ответить.

– Нет. Ира здесь ни при чём. Лиза – Танина дочь.

– Но как?

Таня Панина перевелась к нам из другого вуза, поэтому пришла сразу на третий курс, в то время как мы с Фёдором учились годом старше, на четвёртом. По чистой случайности Таню подселили в комнату Фединой одногруппницы Лиды Мишариной, и Достоевский, однажды забежав к Мишариной по дороге в кинотеатр, чтобы вернуть взятый взаймы конспект, никуда в тот день уже не пошёл. Он сидел и пялился на Таню, под разными предлогами затягивая свой визит. Правда, ровно в одиннадцать, после двух чаепитии, нескольких прозрачных намеков и демонстративных зевков, Мишарина напрямую сказала Фёдору, что хочет спать, и ему пора откланиваться. Но и назавтра, и в последующие дни Федя приходил к Лиде в гости регулярно – почти как на работу, только без выходных. Вернее, это только так предполагалось, что он приходил к Лиде, на самом же деле Лида была лишней в этих посиделках, и, конечно же, прекрасно это понимала. Но Мишарина, будучи зубрилой и отчаянной домоседкой, кроме того, отличалась невозмутимостью и крепкими нервами, так что менять свой распорядок дня из-за непрошеных гостей она не собиралась. Правда, в тех редких случаях, когда её терпение иссякало, Достоевскому указывали на дверь. Таня при этом вела себя совершенно пассивно, казалось, происходящее её лишь развлекает в какой-то степени, но уж никак не задевает лично. Что касается влюблённого Феди, то он в очередной раз изменился и внешне, и внутренне. Мало того, что он стал снова говорить витиеватыми фразами, так ещё купил себе длиннополое пальто, кашне, ваксу и крем для обуви, а таких диковинных вещей до той поры в нашем блоке никогда не бывало. Ситуация с навязчивыми визитами изменилась, когда в поисках недостающего игрока для партии в парчис я пошёл вытаскивать Фёдора от Мишариной. Достоевский с полуслова замахал руками и лаконично отказался, но вот Таня совершенно неожиданно предложила себя в качестве замены. Не знаю, как в других местах, а у нас в институте игра в парчис, называемый в менее респектабельных слоях общества «мандавошкой», была очень модным поветрием в описываемый период. Как выяснилось позже, Таня и раньше увлекалась парчисом, а с тех пор стала нашим постоянным четвёртым игроком, показывая очень хорошие результаты. Обычно мы с ней играли в паре, и вскоре стали признанными чемпионами, по крайней мере, в пределах общежития. Иногда Федя, который немедленно превратился в заядлого парчиста, выклянчивал у меня право поиграть в паре с Паниной, и она, хотя и неохотно, соглашалась на замену. Обычно же он играл против нас, что уже само по себе представляло забавное зрелище, потому что даже если Таня совершала ошибку, Достоевский рыцарственно делал вид, что не замечает промаха и не пользовался плодами ее оплошности, вызывая справедливую досаду своего партнёра. Словом, это был не только парчис, но ещё и цирк в придачу, и именно это обстоятельство послужило началом нашего очень непринуждённого и органичного сближения с Таней. Как и я, она находила бескорыстное удовольствие в том, чтобы наблюдать за людьми, подмечать их забавные черты и прослеживать мотивы поступков. Вскоре у нас с ней появилась привычка с хитрой улыбкой переглядываться и перемигиваться друг с другом, как только в поле зрения появлялось что-то интересное, и не только во время игр, но и в любой компании, где мы бывали вместе. Это перемигивание не всегда ускользало от внимания Феди и приводило его в ярость, что только добавляло остроты, хотя мы никогда не провоцировали его нарочно. Впрочем, никаких романтических чувств я к Тане не испытывал. И не потому, что она мне не нравилась внешне, – в моём представлении она как раз-таки была почти красавицей, в отличие от других пассий Достоевского, – а именно в силу нашей общей склонности к препарированию. Ведь мы всё время подсмеивались не только над окружающими, но и друг над другом, и даже порою над собой, пусть и беззлобно. Более того, мне казалось, что, поскольку я каждый раз бессознательно совершаю это по отношению к ней, то и она делает то же самое в отношении меня, а иронизировать и одновременно быть влюблённым в объект иронии казалось мне невозможным, хотя, как показали дальнейшие события, я ошибался. Через месяц-другой Таня стала отвечать на ухаживания Достоевского, правда, это ограничивалось походами по кафе и театрам, что, во мнении Паниной, совершенно ничего не значило и ни к чему её не обязывало. Чего нельзя было сказать о Фёдоре, – он, напротив, явно преувеличивал значимость своих маленьких побед. Хотя Достоевский и на сей раз страдал излишней робостью, что, по-видимому, являлось у него непременным атрибутом периодов романтического обожания, но несколько уже случившихся французских поцелуев были, как ему казалось, залогом того, что однажды они с Таней сольются в экстазе, проживут долгую счастливую жизнь, разумеется, одну на двоих, и умрут в один день. Если бы он набрался смелости и изложил Паниной этот бред, то Таня, с её здоровым цинизмом, скорее всего, посмеялась бы над ним, и, таким образом, разом покончила бы и с надеждами, и с питающими их ухаживаниями. Феде было бы больно, но, как говорил один мой знакомый, лучше пусть побольнее, но побыстрее. А Фёдор пребывал в счастливом неведении несколько месяцев, вплоть до новогодней вечеринки, которая, как он надеялся, должна была стать вехой в его судьбе, и, в каком-то смысле, действительно ею стала. Предполагаемая эпохальность вечеринки заключалась в том, что Достоевский вознамерился сделать Тане предложение. Вы уже, наверное, догадались, что это должно было произойти под бой курантов – ни больше ни меньше.

Никаких колец в присутствии многолюдной толпы, как это частенько происходит в наши дни, он ей, конечно, не собирался вручать. В ту пору всякого рода обрядная символика была гораздо проще: предложения руки и сердца делались наедине, а кольца зачастую покупались в так называемых «салонах для новобрачных» уже после подачи заявления в загс, а иногда и не покупались вовсе. Но всё же Федя приготовил для Тани роскошный подарок – старинную финифтевую шкатулку, принадлежавшую ещё его прабабке по материнской линии и, по семейному преданию, якобы переходившую по наследству вступающему в брак старшему из детей, независимо от пола. Шкатулку Достоевский тихонько спёр у матери, когда в последний раз навещал родителей, но, поскольку она предполагалась быть использованной почти по назначению, особых угрызений совести он по этому поводу не испытывал. Учитывая склонность Фёдора к некоторой театральности и дешёвым эффектам, неудивительно, что он предварительно обсудил свои намерения с друзьями, так что все обитатели нашего блока, включая меня, были в курсе мельчайших деталей предстоящей помолвки, заранее разыгранной в лицах. Причём, не считая самого Федю, никто из посвящённых не питал большого оптимизма по поводу Таниного согласия, а Серёга Стрельцов даже прямо высказал свои сомнения. Но Достоевский был настолько в себе уверен, что даже не снизошёл до того, чтобы рассердиться, – только надменно ухмыльнулся в ответ. Тем горше было его разочарование – особенно учитывая, что Панина разбила Федины мечты ещё прежде, чем он успел ей что-либо сказать. Для начала Таня опоздала на вечеринку почти на два часа, и расстроенный Федя, успевший несколько раз сходить на поиски потерявшейся неизвестно где возлюбленной, к концу второго часа выпил довольно много водки, что, в общем-то, было не типично для его романтической фазы. В конце концов поиски увенчались успехом, но достаточно сомнительным: выяснилось, что Таня всё это время была у себя, просто успевала затаиться, когда слышала шаги Достоевского, входившего из коридора в прихожую. Мишарина уехала отмечать праздник к себе в подмосковный городок, другая комната тоже пустовала, а блоки у нас в общежитии были устроены таким образом, что двери обеих комнат выходили в своего рода тамбур, откуда также имелся доступ в общую душевую, так что из коридора невозможно было определить по бытовому шуму, дома ли обитатели – если, конечно, там не происходило ничего экстраординарного. Таня, вероятно, и на этот раз не открыла бы, но, на беду, громыхнула стулом, когда Федя уже был в прихожей, а он обладал достаточным упорством, чтобы кого угодно вывести из себя непрерывным стуком в дверь. После серии нудных пререканий и упрёков – поскольку тремя днями раньше Панина с готовностью приняла приглашение – Достоевский был вновь изгнан в прихожую, чтобы она могла переодеться. Межу прочим, Фёдора не в последнюю очередь раздосадовало именно то обстоятельство, что он застал её в халатике, а не в полной боевой раскраске и в праздничном наряде. Пока Таня переодевалась, Достоевский продолжал сыпать упрёками, доводя её до белого каления. «Ты могла бы предупредить, что не сможешь, если уж у тебя поменялись планы», «могла прийти хотя бы ненадолго, ведь ты же обещала». И так далее. Словом, Фёдор выбрал наихудшую тактику, а вот одну существенную деталь совершенно упустил из виду. Уже позже, когда Фёдор вновь переживал своё унижение, делясь подробностями со Стрельцовым, он вспомнил, как расстроилась Таня накануне, узнав, что я был в числе приглашённых. Тогда он не придал этому никакого значения, а зря. Достоевский полагал, что её огорчение было следствием нерасположения между мною и Паниной из-за наших с ней вечных пикировок во время игр в парчис, тогда как дело обстояло с точностью до наоборот, и взаимные колкости доставляли нам большое удовольствие. Впоследствии разгадка Таниного нежелания идти на вечеринку оказалась элементарной и заключалась в том, что, по крайней мере, в моём присутствии ей не хотелось предстать перед гостями в качестве девушки Достоевского. Но такой унизительный мотив, несомненно, даже не мог прийти Феде в голову, так что он предпочёл более лестное для себя толкование. Как бы то ни было, вечер для него был испорчен, даже не начавшись. Впрочем, в этом была изрядная доля его собственной вины. Если бы не Федина настырность, то, быть может, всё пошло бы иначе, но теперь ситуация складывалась для Тани даже хуже, чем она предполагала, потому что Достоевский лишил её возможности появиться на вечеринке независимо от него. Более того, знакомя девушку с некоторыми из гостей, он держал руку на её талии, чем и спровоцировал последующий ход событий. В какой-то момент, когда полуобъятие Фёдора показалось Тане чересчур фамильярным, она с силой оттолкнула его от себя и в течение всего вечера старалась держаться настолько далеко, насколько позволяли размеры помещения. Садясь за стол, Панина выбрала место рядом со мной и неустанно одаривала меня благосклонным вниманием. Пока мы провожали старый год, Достоевский наблюдал за мной и Таней из противоположного угла, глядя на неё с укором, а на меня чуть ли не с плохо скрываемой злобой, чем, в конце концов, вызвал ответную реакцию – не в том смысле, что я собрался что-то предпринять, а в том, что моё сочувствие к нему сменилось мстительной насмешливостью. Всё же я спросил Таню:

– Зачем ты его мучишь?

– Затем, что он дурак.

– Вовсе нет. Просто он в тебя влюблён.

– Что из того? Влюблённый мужчина похож на овцу.

– Ладно, пусть так. Поступай, как знаешь. Но мне не нравится, когда люди выясняют отношения за мой счёт.

И тут она очень серьёзно посмотрела мне в глаза.

– Ты ошибаешься. Я не выясняю отношения за твой счёт. Ты мне нравишься. Очень нравишься. Давно.

– А как же Федя?

– А Федя просто помог мне сказать тебе об этом сегодня. На этом его роль закончена.

Она ошибалась. Роль Феди отнюдь не была закончена, несмотря на то, что сейчас он сидел совершенно пьяный, с плаксивым выражением лица. Но кто бы мог предположить? Во всяком случае, не я, тем более что у меня в тот момент было состояние парения. Вероятно, отчасти от выпитого, но отчасти и из-за эйфории, которая, как мне кажется, охватывает любого парня, когда красивая девушка признаётся ему в любви. А Таня, как я уже говорил, была очень привлекательна. Невысокого роста, но грациозная, длинноногая, лёгкая в движениях, с миндалевидными зелёными глазами и губами цвета коралла на чуть смугловатом лице. Наверное, от этого я на какое-то время потерял ощущение реальности.

Потом мы танцевали, и Таня доверчиво прижималась ко мне. Потом снова пили, поздравляли друг друга с Новым годом, снова танцевали, и тут, обвив мою шею руками, она впилась своими коралловыми губами в мои губы, не обращая внимание на недоуменные взгляды окружающих. Потом Достоевского, который напился в дрова и упал со стула, отнесли в другую комнату и положили на кровать, а Таня, воспользовавшись возникшим переполохом, решительно взяла меня за запястье и увела к себе. По дороге мы целовались через каждые несколько шагов, так что путь к ней оказался хотя и не длинным, но долгим. Как только мы оказались в комнате, Таня начала срывать с себя одежду, одновременно расстёгивая мой брючный ремень. И тут, несмотря на охватившее меня возбуждение, мне ясно представились последствия этой ночи. Если бы Таня легко относилась к любовным приключениям, я бы, не колеблясь, разделил её пыл. Но это было не так. Что я мог ей предложить? Да, она была действительно красива, и даже в полумраке комнаты, освещённой снаружи неярким светом уличных фонарей, я видел, как прекрасно её гибкое тело, и эта маленькая грудь, и плоский живот, и мысок, темнеющий чуть ниже, и безупречные контуры стройных ног. Но ведь этого недостаточно. Зная Таню, можно было не сомневаться, что её толкает ко мне искреннее и сильное чувство, но, увы, оно было неразделённым. И мне уже заранее было известно, что, пусть не завтра, пусть через месяц или через два, но мне наскучит эта связь. Таня будет мучиться, выклянчивая то, чего у меня нет и не будет, и я буду мучиться, стараясь выдать эрзац за что-то настоящее. И всё-таки в тот момент мне было бы не отвертеться, если бы не громкий шорох за дверью. Увлёкшись, мы не слышали, что кто-то вошёл в прихожую, но, впрочем, ничуть не удивились, когда прозвучал голос Достоевского. Удивительным было только то, что он так быстро пришёл в себя после алкогольной отключки, восстав, как птица феникс из пепла.

– Таня, открой! – заплетающимся языком повторял Фёдор, перемежая слова ударами кулака в дверь.

– Федя, иди проспись, – крикнул я ему в ответ из-за закрытой двери.

На какое-то время воцарилась тишина. Потом раздались удаляющиеся шаги и ещё какой-то звук, напоминающий рыдание.

– Ты знаешь, я тоже пойду, – сказал я Тане, поправляя на себе одежду. – Прости.

Не считая утраты фамильной шкатулки, которую Достоевский, будучи в нетрезвом виде, где-то выронил в довершение к другим своим несчастьям, этим и ограничилась история, из-за которой Федя не разговаривал со мной целых пять с лишним лет. Немного позже она, правда, имела кое-какие отголоски, но ничего существенного не произошло, хотя предпосылки для этого имелись. Панина пришла ко мне наутро, чтобы позвать на завтрак, и я послушно последовал за ней, но больше между нами ничего не было. Таня попыталась подставить мне губы для поцелуя, как только мы остались одни, однако я уклонился и отрицательно покачал головой.

– Почему? – спросила Таня.

– Чехов не велел, – ответил я, – сказал, что нельзя давать поцелуя без любви.

– А вчера?

– Вчера я был пьян, а сегодня всё под контролем.

– Витя… Мне всё равно, – сказала Таня, взяв меня за руки. – Мне всё равно. Пусть без любви.

– А мне не всё равно, – ответил я.

– Тогда уходи, – сказала Таня.

И я ушёл.

После этого я сталкивался с Паниной только случайно. В общих компаниях я её с тех пор не встречал, да и в парчис она больше не играла. Впрочем, это и хорошо, потому что видеть её мне было бы тягостно. Достоевский, как я это знал от Стрельцова, некоторое время сторонился Тани, подозревая её в продолжающихся близких отношениях со мной, но чуть позже, месяца два спустя, пытался возобновить ухаживания, которые Панина немедленно и твёрдо, хотя и довольно доброжелательно, отвергла. К тому времени Таню уже несколько раз встречали в обществе некоего Андрюши Маркина. Вероятно, это обстоятельство имело какое-то значение для Феди, по крайней мере, Стрельцов говорил, что Достоевский считал ниже своего достоинства отбивать Таню у меня. А вот теперь можно было попытаться. Маркин представлял из себя тип внешне довольно плюгавого, но ушлого молодого человека, который раньше подвизался на разных ролях в профсоюзной организации института, а в описываемый период был председателем одного из так называемых «молодёжных кооперативов». Кроме этого, он, как говорили, «подрабатывал на дому», ссужая крупные суммы денег под проценты.

– Я, наверное, должна чувствовать себя виноватой перед тобой, но не чувствую, – сказала Панина в ответ на Федино приглашение где-нибудь посидеть, – уж извини. И не зови меня никуда, пожалуйста. Я этого не хочу.

– Почему? – спросил Федя. – Твой Андрюша, он что, лучше меня?

– Лучше.

– А знаешь, что я тебе скажу? – горячо ухватился за её ответ Федя, не замечая, что противоречит собственной логике. – Люди, которые ищут лучшего, всегда бывают предателями, вот так-то!

– Может быть, – сказала Таня, – но это – когда любишь. И когда предаёшь любимого. А когда не любишь, то поиск лучшего – не предательство.

– А ты его не любишь?

– Нет.

– Тогда зачем ты с ним?

– Ну, нужно же когда-то начинать жить? Выходить замуж. Рожать детей. Особенно, когда твоя собственная любовь всё равно безответна. Тогда ты выбираешь лучшего, просто лучшего, без любви. А из вас двоих он лучший.

– И чем же, интересно?

– Умнее. Дальновиднее. Вообще перспективнее, понимаешь? Не обижайся. Ты очень милый. Но делать на это жизненную ставку просто глупо. Вот если мне когда-нибудь будет совсем плохо, я, возможно, приду к тебе за утешением.

– А почему не к Виктору?

– К этой бесчувственной скотине? Ну уж нет!

– А как же любовь?

– А любовь не выбирает. Мы ведь об этом уже говорили. И не ищет лучшего.

Вот и всё, что я знал о несостоявшемся романе Тани и Достоевского. Но, оказывается, там был ещё целый пласт весьма странных отношений, которые ни один из них не афишировал, и не без причины.

Таня вскоре вышла замуж за Андрюшу, потом родила девочку и ушла в академический отпуск. С тех пор я её не видел, хотя и знал понаслышке, что Андрюша проявил недюжинные способности в бизнесе, в числе первых организовал совместное предприятие с международной компанией, владелицей которой была симпатичная, богатая и предприимчивая немка, наша ровесница, и с её помощью заработал много денег. Что, по-видимому, заставило Андрюшу задуматься о своей дальнейшей судьбе. Во всяком случае, он весьма талантливо развёлся с Таней, оставив её без гроша, правда, уступив квартиру, а затем женился на немке и уехал за границу – наверное, Андрюша тоже имел склонность выбирать лучшее.

 

XII

Мы сидели за столом уже третий час, а Фёдор всё ещё тянул свою повесть, и не потому, что она была настолько длинна и запутанна, нет. Просто его переполняли эмоции, и он часто и беспорядочно возвращался к тем или иным событиям, причём делал это без всякой хронологической системы. Но постепенно мешанина разрозненных сцен приобрела краски и закономерность причинно-следственных связей. А дело было так.

Настал день, когда Тане, действительно, было так плохо и так одиноко, что она пришла за утешением к Достоевскому. А может быть, она просто была пьяна, поскольку до этого уже пыталась найти утешение в бутылке красного вина, но то ли одной бутылки оказалось недостаточно, то ли Тане всё же требовалось чьё-то участие. Сначала всё складывалось хорошо. Федя был в комнате один. Все остальные жители нашего блока убыли в Киев на производственную практику, а Фёдор с разрешения деканата задержался на недельку, чтобы разделаться с «хвостами» от предыдущей сессии. Да и Ира Генералова очень кстати уехала на два дня в деревню к своим родственникам – между прочим, как раз для того, чтобы сообщить, что собирается выходить за Достоевского замуж.

– Привет! – сказала Таня, то ли улыбаясь, то ли плача, то ли улыбаясь и плача одновременно. – У тебя есть какая-нибудь выпивка?

До момента встречи Достоевский считал, что его нежные чувства к Паниной давно исчезли. А тут оказалось, что всё живо и что его с головой захлёстывает волна радости, хотя он даже не знал, зачем Таня здесь появилась и надолго ли она пришла. Выпивки у Феди не было, но он без лишних вопросов усадил гостью за стол, попросил подождать, через несколько минут вернулся с взятой взаймы у соседей под честное слово початой бутылкой белого чинзано, разлил вино по стаканам и только тогда спросил, глядя на Танино заплаканное лицо в потёках туши:

– Что случилось?

– Представляешь? – сказала Таня. – Он меня бросил.

Постепенно выяснились размеры катастрофы. Андрюшиной маме не понравилось, что её сыночек строит планы совместной жизни с какой-то провинциальной барышней, с какой-то «презренной лимитчицей», которая, как было ею заявлено, вертела перед ним жопой и обманом втёрлась в доверие ради прописки. И не рассказывай мне, добавила мама, какая она хорошая, знаю я таких хороших! И запомни, Андрюшенька, ноги её не будет в нашем доме, пока твоя мама жива. После недели усиленного промывания мозгов, в котором были задействованы такие мощные средства, как упрёки в неблагодарности, звонки родственников, а также сердечные приступы бабушки, Андрюша «поплыл». Его можно было понять: парень вырос в неполной матриархальной семье, где власть принадлежала матери, а нравственный суд всегда вершила бабушка. В такой обстановке сложно сформировать нордический характер. Короче говоря, вердикт был вынесен, и Андрюше оставалось его только огласить. Что он и сделал, пригласив Таню в кафе, куда та вошла полной приятных предвкушений и откуда вышла с израненной душой.

Нужно отдать Феде должное, он был безжалостно откровенен со мной в этот вечер. И честно признался, что совсем не огорчился такому обороту событий. Напротив, это вызвало у него целый фейерверк радужных надежд. Разумеется, он ничем не выдал своего удовлетворения, наоборот, изо всех сил изображал сочувствие, но его сердце, переполненное счастьем, восторженно пело. Когда Таня спросила, нет ли у него валокордина, чтобы помочь ей успокоиться, Федя ответил, что валокордина нет, и не нашёл ничего лучшего, чем залезть в мою тумбочку и предложить ей лошадиную дозу димедрола, препарата, который я принимал от сенного насморка, но который, насколько это было известно Феде, в повышенных дозах имел и седативный эффект. К счастью, Достоевский не отравил Таню насмерть. К несчастью, он не знал, что в сочетании с алкоголем димедрол вызывает сильную сонливость и даже бред. Федя не рассказывал в подробностях о том, что происходило дальше и насколько поступки Тани можно было приписать лекарству, но, в конечном счёте, она оказалась с Достоевским в постели, и он стащил с неё джинсы и трусики. Фёдор понимал, что Таня не вполне адекватна и что она балансирует на грани реальности, но остановило его только то, что он перевозбудился и излил свою страсть на Танину футболку ещё до того, как успел её снять с почти бесчувственного тела. Бесчувственного – поскольку Таня уже окончательно провалилась в дурман глубокого сна. К тому времени и Достоевский успел сообразить, что происходит что-то не то. Испугавшись, он хотел было вызвать скорую, но и эта перспектива его страшила, поскольку пришлось бы отвечать на множество неприятных вопросов, а последствия ответов были бы совершенно непредсказуемы и могли закончиться крупными проблемами. Поэтому он всю ночь просидел на кровати, глядя на Панину, прислушиваясь к её дыханию, щупая пульс и поднимая ей веки, – словом, проделывая все те глупости, которые всегда проделывают не сведущие в медицине люди, – пока, при первых лучах рассвета, не удостоверился, что действие таблеток, скорее всего, закончилось и ничего страшного уже не произойдёт. Тогда он пристроился рядом с Таней и забылся на несколько часов, а когда проснулся, то увидел, что его возлюбленная неподвижно лежит на спине, глядя в потолок широко раскрытыми глазами и, судя по строгому и немного отчуждённому выражению лица, пробуждение рядом с Достоевским не доставило ей буйной радости. Впрочем, если она и жалела о чём-то, то ничем не выдала своего огорчения. Скорее всего, Панина просто приняла к сведению имеющуюся реальность, ведь никакой другой, про запас, у неё не было. А сейчас, если называть вещи своими именами, она, одетая лишь в тёмно-голубую футболку, заляпанную красноречивыми пятнами, находилась в одной постели с совершенно голым парнем, который хоть и не слишком ей нравился, но хотя бы был в неё влюблён, а Андрюша предпочёл разорвать с ней отношения, нежели ссориться с мамой и бабушкой. Значит, случилось то, что случилось, и пройден ещё один крутой поворот, и не случайно сегодня понедельник, и обновлённая жизнь продолжается, хотя и складывается довольно бестолково. Умывшись и наскоро выпив предложенную Достоевским кружку горячего крепкого чая, Таня упорхнула по институтским делам, сказав, что к вечеру вернётся. И хотя Феде очень хотелось быть рядом с Таней в то многообещающее утро, полное оптимистичных упований, он предпочёл остаться дома. На то у Фёдора имелись свои причины, а отсутствие Паниной было ему только на руку: чуть позже полудня должна была вернуться Ира, и Достоевский хотел покончить с объяснениями до наступления вечера. Он полагал, что Ира, как минимум, устроит ему скандал, и, может быть, даже скандал с нанесением побоев, но всё обошлось.

– Ты знаешь, сказал мне Фёдор, – это, наверное, был первый раз в моей жизни, когда я остро чувствовал собственную низость. Я, конечно, и раньше совершал какие-то скверные поступки, но всегда либо импульсивно, либо неосознанно, либо при этом существовали какие-то смягчающие обстоятельства – так что мне нетрудно было найти себе оправдание. А тут все мотивы лежали как на ладони. Ещё накануне, говоря с Таней, я горячо и вовсе не лицемерно осуждал Андрея, называл его подлецом, а теперь собирался поступить точно так же. Хотя нет, я поступал гораздо хуже. Он, по крайней мере, уступал давлению родственников. А ведь мне родители, в общем-то, не препятствовали. Да, они дали понять, что Ира не произвела на них хорошего впечатления и что они мечтали не о такой невестке, но они, тем не менее, не запрещали мне действовать так, как я хочу. Они говорили, что, вот, такое у нас мнение, но жить-то с ней предстоит тебе – решай сам. А я спрятался за их спины, когда объяснял Генераловой причины разрыва. Дескать, родители категорически против. Что они якобы пригрозили мне: пойдёшь против нашей воли – ты нам больше не сын. И вот, я оболгал отца и мать только потому, что струсил, а ведь мог бы сказать правду: люблю другую, прости, что сделал тебе больно. Не знаю, было ли бы это лучше для Иры, но, по крайней мере, это было бы порядочнее.

К чести Генераловой и вопреки ожиданиям Фёдора, она не стала устраивать ему скандала. Более того, он даже не был удостоен развёрнутого ответа. Достоевский долго и мучительно собирался с духом, предполагая и выверяя все возможные варианты грядущей ссоры. Но как только Ира появилась на пороге и он выложил ей, почему они не могут быть вместе, та резко повернулась на каблуках и вышла из комнаты, оставив после себя терпкий запах «Опиума», духов, подаренных ей Фёдором всего лишь неделю назад. С тех пор этот запах навсегда стал неприятен Достоевскому, ассоциируясь с чувством стыда. «Разговор ещё не кончен», – вот такой была одна-единственная фраза, которую Ира бросила, уже повернувшись, чтобы уйти.

Несмотря на необходимость выяснять отношения с Генераловой, Федя весь этот день был счастлив. Но это ещё не всё: после ухода Иры Достоевским овладело чувство какой-то нереальной эйфорической лёгкости – как будто он сбросил с себя тяжкий груз, который таскал настолько давно и с которым так свыкся, что уже забыл ощущение былой свободы. Ему захотелось сделать что-то необыкновенное. Украсить комнату цветами и гирляндами, приготовить на ужин какое-нибудь фанфаронское блюдо, кролика в сметане, например. Достоевский сходил в магазин, купил цветы, кое-какие продукты и бутылку шампанского. Вернувшись, он вымыл полы, а перед ожидаемым приходом Тани нашпиговал и поставил в духовку курицу – от гирлянд и кролика он, по здравом размышлении, решил отказаться. И стал ждать. Проходили секунды, минуты и часы, но Таня не возвращалась. Как сказал мне Федя, его счастье длилось ровно сутки, с семи часов прошлого вечера до семи часов следующего дня. Он, конечно, продолжал ждать Таню и потом, но теперь он ждал её с тяжёлой безнадёжностью, или, вернее, с твёрдой уверенностью, что она уже не придёт. Она не пришла.

 

XIII

Фёдор сказал мне, что на следующий день он уже и не пытался найти Таню, он даже не взял на себя труда дойти до её комнаты. Каким-то образом он знал наверняка, что всё кончено, что больше она никогда не придёт. Но к исходу третьего дня Панина вновь постучала в его дверь. Она пришла попросить прощения, но её капитуляция не была безоговорочной.

– Поверь, – начала Таня, после того, как Достоевский сухо ответил на её приветствие, – мне очень неприятно, что я с тобой так поступаю. Но ты послушай, что я скажу. Я точно знаю, о чём говорю, потому что раньше и я думала точно так же, как ты. Если мы кого-то сильно любим, то нам кажется, что они нам что-то должны. Но они нам не должны. И я ничего не должна тебе, так же, как и какой-то другой человек ничего не должен мне. Спасибо за то, что ты был рядом, я думаю, ты помог мне не наделать глупостей. А я могла бы, я была к этому близка. Но теперь я ухожу. И ещё я считаю, что не могу уйти, не рассказав тебе, что произошло, ты имеешь право это знать.

А произошло только то, что Андрюша всё же пошёл наперекор желаниям мамы и бабушки, но не совсем обычным способом. В тот же день, когда произошла размолвка с Паниной, его озарил, как он выразился, гениальный план. Он «отжал» – именно это слово употребила в своём рассказе Таня – квартиру у одного из своих должников, который затягивал выплату долга. Раньше Андрюша не поступал так жёстко, тем более что должник был некогда его одноклассником, но теперь, по его словам, «вынужден был пойти на это под влиянием обстоятельств». Впрочем, речь шла о пустой квартире, полученной должником по наследству от тёти, так что в процессе «отжатия» у Андрюши ни на минуту не возникало ощущения, что он выгоняет кого-то на улицу. И поэтому в то утро, когда Таня, выпив горячего крепкого чаю, уходила от Достоевского, Андрюша уже покаянно ждал её в институте, с отрепетированной мольбой о прощении, с предложением пожениться и с ключами от «их» квартиры в руке. А пока Федя готовил ужин на двоих, Таня украдкой приезжала за своими вещами, очень надеясь, что не столкнётся с ним где-нибудь в фойе или в лифте.

– Знаешь, – чуть помолчав, продолжил Фёдор, – вот эта Танина назидательность была мне ужасно неприятна. Она знала, что поступает со мной жестоко. Понятно, что Таня была по-своему права – я и не ожидал, что она будет ставить мои интересы выше своих. Но к чему эта демонстрация мнимого морального превосходства? И зачем было говорить, что она мне ничего не должна?

– Она, наверное, просто хотела как-то оправдаться в собственных глазах. Но при чём здесь Лиза? Ты так ничего и не рассказал.

– Да ведь я как раз и об этом и рассказываю. Это всё важно, понимаешь? Очень важно. Просто Лиза родилась через девять месяцев после нашей встречи. Плюс-минус. Но ведь у женщин всё так и бывает, плюс-минус. Понимаешь? Сразу-то я не обратил внимания на это совпадение. Но тут вот что произошло. Я же продолжал видеться с Таней, я никому из вас не говорил, но мы иногда встречались. Ну, типа как друзья. Она мне в тот раз много всего наговорила. Когда приходила со своим вроде как извинением, а, на самом деле, чтобы ещё больше меня унизить, не важно, осознанно или нет. Но не только гадостей, ещё и льстила мне. Сказала, что я очень хороший человек, что навсегда останусь её другом, что мы не чужие люди, что она будет рада меня видеть время от времени. Она же даже на свою свадьбу меня вскоре пригласила, да я не пошёл. Мне бы сразу сказать ей, что я в подачках не нуждаюсь, но я как-то смалодушничал, я же любил её. Но я и тогда чувствовал, что в этой так называемой дружбе есть что-то издевательское, хотя даже сейчас не могу объяснить, что именно. Вот поэтому и не рассказывал ничего никому из наших, вроде меня это не слишком красило.

– И меня поэтому пять лет ненавидел, хотя уже тогда знал, что я между вами никогда не стоял?

– Да нет. Не пять, конечно. Я уже давно на тебя не в обиде. Хотя… Вообще-то я даже за Аэлитой думал приударить. Просто чтобы преподать тебе урок.

– Не слишком ли самоуверенно? Нужен ты ей! Да и за что урок-то?

– А разве не за что было? Если бы она тебе хотя бы нравилась, а так… Отбил у меня девушку – ни для чего, просто ради шутки, просто чтобы покуражиться. Ну извини, может, я не прав. Но, видишь ли… Я же против Маркина никогда ничего не имел, хотя он тоже за Таней ухлёстывал. Но кто он мне? Никто! А тебя я за друга считал, так что… Разные мерки. Но я продолжу.

– Давай.

– В общем, надо было сказать, что мне подачки не нужны, а я, как сосунок, купился на её пургу. Я же ей безразличен был, она просто хотела хорошей казаться для всех, она о своём душевном комфорте думала, а не о том, чтобы мне помочь. Ну и, понимаешь, во мне тогда сломалось что-то. Раньше я её как-то возвышенно любил, а теперь вроде бы тоже любил, но и ненавидел одновременно. А прозрение на меня нашло, когда я как-то зашёл к ним домой. Это уже после того, как Таня родила, девочке месяца два было. И я у Лизки на левой лодыжке родимое пятно увидел, когда её Таня пеленала – прямо как у меня. Ну, не на сто процентов, конечно, но очень похожее. Примерно такой же формы, примерно такого размера, и расположенное примерно так же. И вот я сразу подумал: это же только я знаю, что Лиза не моя дочь, а Таня этого знать не может. Потому что всё совпадает, а тут ещё и это пятно. Так что я тоже могу над ней поглумиться. Но сразу в лоб я не стал ничего говорить. Так только, при следующих встречах, когда Лизку видел, начал восхищаться, мол, смотри, у неё ушки мои, у неё ногти мои, у неё разрез глаз такой же. Таня сердилась, но думала, что я шучу. А потом я и при встречах в институте стал у неё спрашивать, как там моя доченька. Панина как раз из академки вернулась на учёбу, а у нас дипломные проекты начинались, так что мы иногда сталкивались, хоть она в общаге и не жила. Как же она взвилась, когда я в первый раз про Лизу спросил! Заорала, чтобы я не смел, что мои идиотские шутки её бесят, что больше не хочет меня видеть. Ну вот я и сказал ей тогда про лодыжку.

– И как? Поверила?

– Нет. Не сразу. Но в следующий раз, когда мы встретились, отвела меня в сторонку и велела штанину приподнять.

– И что дальше?

– Знаешь, она в шоке была. Очень растерялась. Быстро попрощалась и ушла. Ну а к тому времени, как мы в следующий раз увиделись, уже смирилась, похоже. Даже сама мне стала выкладывать разные подробности. Что Лиза улыбалась сегодня с самого утра, что ползать начала. Ну и всякое другое. Про Лизины успехи, про Лизины болезни. Разное. И, понимаешь, я сначала думал, что расскажу ей про обман, а потом как-то не предоставлялось удобного момента, а потом мне уже смелости не хватило.

– А тебе не кажется, что это было подло?

– Может, и было. А может, и нет. У неё вскоре семейные неприятности начались, да так и не закончились до самого развода. Муж её бросил, ну, ты же об этом слышал. А тут бы ещё я: знаешь, Танечка, я тебе вру уже четыре года, но теперь решил исправиться и повиниться. Легче бы ей было? Я, когда уже институт закончил, по работе очень часто в Москву ездил. Навещал их. Привозил то первую зелень, то игрушки какие-нибудь. Однажды огромного плюшевого кота привёз, Лиза очень радовалась. Кому от этого плохо было? Да и Лиза хорошая девочка, я к ней уже давно привязался.

– А Андрюша?

– А что Андрюша? Он сначала в своём кооперативе всю дорогу пропадал, потом и вовсе исчез. Я его редко видел. Да он и внимания-то на меня не обращал особо – ну друг и друг, без разницы.

– А как тебя Лиза называла? Пока ты ещё не был её «отцом»?

– Дядей Фёдором, как в мультфильме. Она и сейчас меня так иногда называет по привычке. Хотя Таня ей вправила мозги, дескать, дядя Фёдор – это и есть твой настоящий папа. Настоящий, блин.

– А что там у Тани произошло? Это надолго?

– Скорее всего, да. Может, года на два, потом, если повезёт, условно-досрочное… Она была главным бухгалтером, а по совместительству – любовницей генерального. Ну и подписывала, идиотка, всё, что он ей подсовывал. А теперь она на нарах, а он в шоколаде. Ох, как же жалко её, если честно. Она здорово изменилась в последнее время. Но, быть может, всё не так уж и плохо. Время покажет.

– И что теперь?

– Ничего. Будем ждать перемен.

– А других вариантов, что, не было? Бабушек, дедушек? Бывший муж, опять же.

– С вариантами не густо. Бабушек-дедушек нет, поумирали все. А бывшему мужу Таня сама не хочет дочь отдавать. Это же Лизу пришлось бы в Германию отправлять, да и бывшему своему вместе с его немкой Таня как-то не очень доверяет. Мало ли? Начнут какие-нибудь процессы по лишению родительских прав, с них станется. Таня-то в колонии. Тем более, – Фёдор скорчил физиономию, видимо, изображая Панину, – зачем что-то придумывать, если родной отец есть?

– Но тебе ведь, наверное, тяжело одному с девочкой?

– Да нет, нормально. Мы же с Таней официально опеку оформили, на работе я начальству сказал, что я теперь отец-одиночка. Вроде бы с пониманием отнеслись. Знаешь, все эти подковёрные игры, карьерный рост – это не моё. Да и работник я не слишком усердный – в смысле, на службе не усираюсь. Как идёт, так и ладно.

– Может, тебе Лизу к своему отцу отвезти? Он же на пенсии. Может, и ему будет веселее?

– Нет. Он же вообще ничего ещё не знает. Даже не знает, что со мной Лиза живёт. Я, конечно, собираюсь ему рассказать… Я расскажу, вот только наберусь смелости, и расскажу.

– Слушай, Федя! Но ведь это же не твоя дочь! Ты уверен, что тебе это нужно? Наверное, есть какие-то способы определения отцовства?

Достоевский посмотрел на меня с сожалением.

– Ну а как ты это себе представляешь? Разве дело в определении отцовства? Как я могу отказаться от Лизы? После всего. После того как я врал Тане несколько лет. Думаешь, она теперь поверит, что я всё это выдумал? Про то, что Лиза моя дочь, про родимое пятно? Конечно, не поверит, она просто посчитает, что я её предал. Нет. Я так не могу. Это же четыре правила арифметики!

На улице давно зажглись фонари. Достоевский ненадолго ушёл, чтобы уложить Лизу спать, потом вернулся назад. Я посмотрел на часы. Пора было прощаться. Фёдор вышел проводить меня до ворот.

– Как там у вас с Аэлитой? – спросил он, закуривая сигарету. – Всё в порядке?

– Ну да. Вот сейчас выйду от тебя – и прямо к ней.

– Передавай привет. Она славная девочка. Жаль только, что дура – в смысле, дура, что с тобой связалась.

– Я тебя тоже уважаю, Фёдор.

– Не обижайся, ты же знаешь, что я прав.

– Не обижаюсь. Привет передам. Пока!

Фёдор сунул мне свою ладонь для рукопожатия и направился было к дому, но, обернувшись, остановился возле ворот и что-то сказал. Я замедлил шаг и, прислушиваясь, подался к нему:

– Что?

– Я говорю, вот так-то, брат.