«Архангелы»

Агырбичану Ион

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

 

…где сокровище ваше, там будет и сердце ваше.
Евангелие от Матфея, VI, 21

 

I

В длинном и холодном коридоре духовной семинарии почти одновременно распахнулись четыре белые двери с нарисованными вокруг ручек черными треугольниками, и четверо преподавателей торопливо вышли из классных комнат. Подождав друг друга, они все вместе, весело улыбаясь, двинулись по коридору, громко разговаривая и поглаживая аккуратно подстриженные бороды. Трое из них были почти одного возраста, лет сорока — сорока пяти; четвертый, с седой бородой, — гораздо старше. Хотя говорили они во весь голос, разобрать, о чем шла речь, было невозможно, потому что за спиной у них, как поток, нарастал катящийся из классных комнат тяжелый гул, плотно заполняющий сводчатый коридор. Этот оглушительный гул, казалось, поднял вверх невидимую тучу тончайшей пыли, потому что старший из учителей вдруг закашлялся и, остановившись, кашлял надрывно, до слез. Семинаристы в черных рясах выбегали из классов. Они окликали друг друга, что-то напевали, бежали взапуски. Но, увидев наставников, стихали, сгибались в низком поклоне и, быстро прошмыгнув мимо, неслись вниз по лестнице на первый этаж. Кое-кто из семинаристов, остановившись на пороге классной комнаты, поднимал правую руку и, прошипев долгое «тшшш», давал понять оставшимся в классе, что господа преподаватели еще в коридоре. Но все призывы к порядку были тщетны. Шум стремительно нарастал. Теперь он захватил уже и лестницы; слышно было, как в коридоре верхнего этажа хлопают двери, оконные рамы, как бросают и волокут по полу сумки и корзинки. Со двора и из сада доносились обрывки веселых песен, радостные крики. За несколько минут в семинарии все было перевернуто вверх дном.

Откашлявшись, пожилой священник вытер глаза платком. Самый молодой из преподавателей только успевал приподнимать шляпу: мимо проходили, кланяясь, семинаристы.

— Ах, бесстыдники! — вздохнул пожилой учитель, запихивая в карман огромный платок. — Все легкие пылью забили.

— Канонику вовсе не нужны мощные легкие, ваше преподобие, — усмехнулся один из учителей.

— К пасхе вакантное место уж наверняка будет занято. И мы знаем кем, — проговорил другой.

— Нет, нет! Я не рожден быть каноником, друзья мои. Напрасно вы хотите сделать меня несчастным. Вот, посмотрите на него. Из него, скажу я вам, соборный священник выйдет хоть куда, — отозвался пожилой, показывая на самого молодого.

— Из Илиеску? — хором спросили двое других.

— А что? Пожалуй, скорее, чем из вас. Не видите, как он усердно поднимает шляпу?

Илиеску слегка покраснел, хотел что-то сказать, но седобородый учитель вновь закашлялся, махнул рукой, приглашая идти за ним следом, и стал спускаться по лестнице. Семинаристы сновали во все стороны, бежали по лестнице вверх, вниз, натыкаясь на учителей.

— Никакой степенности, — сурово проговорил Илиеску, поглядывая на коллег. Как раз в эту минуту высокий семинарист столкнулся с пожилым учителем.

— Ох уж этот мне Паску, безобразник Паску! — воскликнул старик, останавливаясь на лестнице и кладя руку на плечо семинариста.

— Извините, пожалуйста, господин учитель, я вас не заметил, — склонил голову юноша.

— Ладно другие мчатся сломя голову, но ты-то? С чего тебе голову терять. Я же знаю, денег на дорогу у тебя все равно нет, так чего ты суетишься?

Говоря это, старик доброжелательно поглядывал на юношу. Достав бумажник, он сунул в руку молодому человеку бумажку в двадцать крон.

— Ох уж эти безобразники, ждут не дождутся каникул! Уже и усики у них проклюнулись, — усмехнулся старый учитель. — Э-хе-хе! Что за народ, господин Илиеску. Пропадем мы с теперешней молодежью, — добавил он, глядя на молодого учителя, который опять зарделся, готовый опять что-то возразить. Но старик вдруг задержал семинариста Паску, уже приготовившегося уйти.

— Ты не видел Мурэшану, этого нечестивца?

— Сейчас же пришлю его к вам, господин учитель, — быстро проговорил Паску и побежал, прыгая через ступеньку. Спустя несколько мгновений оба коридора, классные комнаты, садик и двор содрогались от крика:

— Мурэшану! Эй, Мурэшану! Мурэшану!

Наставники вышли во дворик перед семинарией.

Юная, свежая апрельская листва старых каштанов разбрасывала кружевную тень на дорожки. С синего неба струился мягкий свет. Из пасти медного льва, украшавшего фонтан посреди дворика, капля за каплей падала прозрачная вода. Шум, приглушенный стенами семинарии, казался гудением огромных майских жуков.

— Можно понять наших торопыг, когда они так рвутся домой на каникулы. Э-хе-хе! Ведь и мы не против двухнедельного перерыва! — проговорил один из учителей.

— Конечно, — отозвался старик, улыбаясь и не сводя глаз с двух взъерошенных воробьев, которые чирикали, перепрыгивая с ветки на ветку.

— Тебя зовет господин учитель Марин! Беги, Мурэшану! — послышался громкий голос в саду.

И тут же из-за угла чуть ли не бегом выбежал высокий широкоплечий юноша с непокрытой головой. Весеннее яркое солнце осветило высокий лоб, каштановые волосы. Юноша остановился перед старым наставником. Живые голубые глаза вопрошающе смотрели в лицо учителя.

— Посмотрите-ка на него! И вы меня будете уверять, что не мошенник? — обратился старый Марин к коллегам. — Неужто не мошенник, господин Илиеску? Уже облачился в цивильное платье! Не успел выйти из класса, как уже сбросил рясу!

— Простите, я так торопился, — стал извиняться Мурэшану, который только теперь сообразил, что ему следовало бы набросить рясу, прежде чем предстать перед учителем. — Ужасно тороплюсь, — повторил он. — Уезжаю поездом ровно в полдень.

— Ох, мошенник, мошенник! Так бы и уехал, не простившись, не узнав, что у меня долг: священнику из Вэлень я должен тридцать крон? — заговорил старик жалобным тоном. — Столько ты прослушал лекций о нравственности, а до сих пор не знаешь, каково оно, чувство долга? Господин Илиеску, прошу вас, приводите на ваших лекциях о христианской этике практические примеры специально для этих молодых людей! — обратился он к молодому учителю и, вынув портмоне, достал из него две бумажки, в двадцать и десять крон. — Иначе, — быстро проговорил он, засовывая деньги семинаристу в карман сюртука, — вырастите язычников, а не христиан.

Его добрые глаза посмотрели на Мурэшану.

— Значит, уезжаешь с полуденным поездом?

— Да, — подтвердил растроганный юноша.

— И когда же будешь дома?

— Завтра в двенадцать.

— Как так?

— Придется переночевать в X. А утром на телеге поеду дальше.

— Ночь, проведенная вне стен семинарии! — воскликнул старик, — Вы слышите, господин Илиеску? Начинаются приключения! О-хо-хо! Как только вернешься, посадим тебя на месяц на хлеб и воду. Тяжелые времена, братие, — вздохнул он, глядя на улыбающихся учителей, потом поспешно достал часы. — Половина одиннадцатого, — сообщил старик, опуская старинные часы в карман, и, подмигнув, произнес: — Я бы пригласил вас на кружечку пива.

Четыре учителя прошли под старинной аркой ворот семинарии.

Семинарист Василе Мурэшану, опустив голову, направился к семинарии. Он был уже на четвертом курсе, чувствовал себя взрослым, и его несколько смущало, что учитель Марин вручил ему тридцать крон. Денег на дорогу ему хватало, он копил их с самого рождества. «Так что, домнул Марин, вы могли бы и не выставлять меня на посмешище перед учителями, словно… словно…» Молодой человек не мог подобрать слова, чтобы определить шутку о долге и долгах священнику из Вэлень. Дело было в том, что домнул Марин, по своему обычаю, не обошел вниманием самых способных и успевающих учеников. А в этом году по каноническому праву лучше всех шли Паску и Мурэшану. Разумеется, никто из наставников ничего дурного не подумал, ибо кому как не им было ведомо, что домнул Марин среди «мошенников» слывет отцом родным.

Хорошее настроение вновь вернулось к Василе Мурэшану, как только он опять очутился в шумной семинарии, не перестававшей гудеть, словно улей. Служки уже сносили вниз чемоданы и свертки, натыкаясь на каждом шагу на все еще суетившихся, укладывавших вещи семинаристов. Не меньше других суетились и бегали четверокурсники, и на радостях упаковывали даже то, что вполне могло бы остаться в семинарии до конца учебного года в июне. Служки, тащившие вниз пакеты и свертки, громко переговаривались и изредка даже бранились. Многие из старшекурсников щеголяли уже в цивильном платье, одергивали на себе сюртуки, с немалым удовольствием оглядывая свои костюмы. Всем было легко и весело. Все чувствовали себя счастливыми.

Василе Мурэшану заглянул в одну из классных комнат. В ней человек десять семинаристов сидели перед маленькими зеркальцами величиной с ладонь и брились. Если бы в эту минуту в класс вошел ректор или инспектор, он бы поразился царящему здесь беспорядку. Книги, стулья, газеты, обрывки бумаги, рукав от пальто и даже разорванные пополам брюки валялись на полу. Юноши негромко переговаривались, вытягивая шеи и строя перед зеркалами страшные рожи. Бритвы блестели в лучах весеннего солнца, которое весело заглядывало сквозь четыре больших окна. Василе Мурэшану осмотрел всех и отметил, что ни один из бреющихся не касается усов. Это были сплошь такие же, как и он, четверокурсники, и всем им тайный голос нашептывал, что приехать домой нужно обязательно с усиками. Вот почему у некоторых тень на верхней губе была уже довольно густой и темной: они несколько недель, несмотря на требования ректора, не брили усов. Василе Мурэшану тоже отпускал усы, но поскольку он был блондином, они у него почти что не были заметны, о чем он весьма сожалел. Вновь, как и до этого во дворике, он почувствовал себя уязвленным. Упаковывать ему было уже нечего: оставалось сунуть в чемодан последние две книжки. Сделав это, он сел на стул. До отъезда на вокзал оставалось еще полчаса.

— Уф! Черт бы побрал все папские штучки! — раздался вдруг бас осанистого большеголового семинариста с квадратным лицом, который, размахнувшись, бросил бритву за печку.

Все бреющиеся на мгновенье застыли.

— Опять порезался, Вениамин? — послышалось разом несколько голосов.

— Глотку бы перерезать тому, кто выдумал эту пытку! — воскликнул Вениамин, поворачивая свое смуглое лицо к семинаристам. Под подбородком у него струйкой стекала кровь.

— Здорово порезался! — подтвердил, улыбаясь, Василе Мурэшану, подойдя к Вениамину.

— Порезался! Ты у нас ученый, вот ты и скажи мне, к чему все эти чики-брики? У нас что, не румынская семинария? Мы что, не будем носить бороды и усов, как все попы?

— Это чтобы ты не нравился нашим девушкам, — со смехом отвечал Василе.

— А почему я не должен нравиться девушкам, скажи на милость? Разве нам жениться запрещено? Если паписты не женятся и желания нравиться не имеют, пусть себе бреются хоть три раза на день, пусть хоть шкуру на себе обдерут. Мы-то тут при чем? К чертовой бабушке все эти кривляния! — бушевал Вениамин. — Кто мне даст бритву, только чтобы как огонь была, — тут же добавил он, оглядываясь вокруг.

— Погоди, я тебе свою дам! — отозвался худенький семинарист, у которого вместо бороды торчало всего два-три волоска. — Я же говорил тебе: купи золингеновскую бритву. Эта не подведет.

— Что бритва! Вот если бы у меня борода была, как у тебя! — воскликнул Вениамин. Ему было двадцать четыре года, и за полдня у него отрастала такая густая и жесткая щетина, что запросто можно было уколоться. На свое счастье, Вениамин был очень смугл, и это спасало его от мучений ежедневного бритья. Однако на второй день ему приходилось-таки намыливаться. Семинаристы с удовольствием дожидались этого момента и смеялись до слез, наблюдая, как Вениамин скребет свою шкуру.

В класс то и дело кто-то заглядывал.

— Сервус!

— Счастливых праздников!

— Не забудь, что обещал!

— Давай, давай скорей!

— Привези мне из деревни разукрашенного барашка!

— Поторапливайся, тебе говорят, на поезд опоздаем!

Василе Мурэшану спохватился и взялся за чемодан. Только он собрался уходить, как в класс ввалилась толпа семинаристов. Оглушительно крича, шестеро подталкивали седьмого.

— Посмотрите на этого бедолагу! Ему придется ехать домой в рясе! Да здравствует Петришор! — кричали семинаристы, пританцовывая вокруг своего огорченного собрата.

Низенький Петришор с округлыми, пухлыми щеками был не по возрасту толст. Жилетка от черного костюма с трудом была застегнута на верхние пуговицы. Чтобы застегнуть нижние, жилетку следовало бы расширить на целую четверть. Петришор, придя в отчаяние, натянул сюртук и попытался застегнуть его, чтобы не было видно жилета, но сюртук лопнул под мышками.

— Посмотрите, братцы, может, есть у вас что-нибудь подходящее в запасе, — с отчаянием в голосе воззвал Петришор к семинаристам. Он вместе с кортежем успел уже обойти все классы, все спальни, ко всем обращаясь с этой мольбой. Всюду семинаристы с хохотом вытаскивали поношенные жилеты и сюртуки, но ничего подходящего не находилось.

Предложили, что могли, и брившиеся семинаристы, но все для Петришора было узко.

Петришор тяжело вздохнул, бессильно опуская руки.

— Оставим его здесь. Назначим его проректором! — предложил из коридора какой-то семинарист, хлопая в ладоши.

— Не вижу ничего смешного, — произнес Вениамин, вытирая свежевыбритое лицо. — Нам с ним не тягаться. Его хоть сейчас протопопом назначай!

Среди неутихающего шума и суеты Василе Мурэшану подхватил свой чемодан, вышел в коридор, спустился по лестнице и заглянул на кухню. Подозвав мальчишку-поваренка, он сунул ему в руку три медных монетки.

— Отнеси на вокзал, Пэтруц! — весело попросил он.

— Сию минуту, — с улыбкой отвечал Пэтруц. — У меня еще два чемодана. Но ваш легкий. Сию минуточку! — заверил мальчишка и побежал по лестнице.

Семинарист вышел на площадь и прошелся мимо четырех лавок. Видно было, как во всех лавчонках что-то торопливо покупают семинаристы, одетые в партикулярное платье. Вдруг Мурэшану вспомнил, что ничего не купил в подарок родным. Правда, денег на дорогу было в обрез, но теперь у него в кармане лежали тридцать крон старика Марина. Василе уже не чувствовал себя оскорбленным этим подарком, наоборот, он был рад и благодарен. Быстро войдя в одну из лавочек, он через несколько минут вышел оттуда с тремя сверточками в руках. Но двинулся не в сторону вокзала, а торопливо зашагал к книжной лавке. В лавчонке, где он только что побывал, он успел заметить, что кое-кто из семинаристов покупает такие вещицы, которые вряд ли могут сойти за подарки сестрам или младшим братишкам. «Значит, не я один», — подумал Василе, чувствуя себя счастливым оттого, что может исполнить то, о чем давно уже мечтал. «Я куплю ей книгу», — твердо решил он, подходя к книжной лавке.

Несколько недель тому назад ему пришло в голову по приезде домой на пасху сделать маленький сюрприз домнишоаре Эленуце Родян. Но то ли в стенах семинарии эта мысль показалась ему слишком дерзкой, то ли он стал сомневаться: а не оскорбит ли он ее своим подарком, — словом, Василе так ничего и не купил. И вот теперь, оказавшись на свободе и в партикулярном платье, видя, что и другие семинаристы покупают подарки, он быстро решил, что ему делать, и на душе у него стало радостно. Он уже знал, какую купит книгу, хотя прежде об этом не раздумывал. Войдя в книжную лавку, он попросил сборник рассказов, пользовавшийся в то время большим успехом.

С сияющими глазами Мурэшану выскочил на улицу. Ему казалось, что от книги, зажатой под мышкой, по всему его телу растекается тепло. Он вдруг ощутил, что эта книжка необыкновенно дорога ему, и с нею следует обращаться особенно осторожно и бережно. Направляясь к вокзалу, Василе время от времени ласково поглаживал переплет. Правда, выходя из книжной лавки, он ощутил легкий укол совести, тень вины. Но это отдаленное эхо скорее семинарии, чем собственного сознания, быстро смолкло и больше его не тревожило.

Еще вчера семинаристы казались такими далекими от всяческой мирской суеты: склонив головы, они неподвижно выстаивали литургии, слушали лекции, степенно прогуливались в длинных черных рясах по холодным коридорам. Сегодня же они сновали по тротуарам, суетились в лавках, бежали по дороге на вокзал и, весело смеясь, радовались свободе и молодости. Многие то и дело украдкой поднимали руку, чтобы коснуться долгожданных усиков. В поведении их не было ничего греховного — наоборот, все эти мелкие вольности свидетельствовали о неопытности и детской наивности души. И если бы старый духовник увидел их, улыбающихся и веселых, он бы не стал им пенять. Лучше всех ему было ведомо, что жизнь не исчерпывается четырьмя годами пребывания в семинарии, ими она только начинается. Но все же многого в семинарских стенах не дозволялось. Именно здесь обращалось особое внимание на духовное воспитание, благодаря которому эти юноши должны были стать твердыми в вере священниками, способными укрепить веру в других. И в первую очередь прилагались усилия, чтобы просветить самую драгоценную часть души человеческой, сформировать и поддержать то высшее самосознание, на котором зиждется любой подлинный характер, заложить ту моральную основу, которую не так-то легко поколебать, поскольку питает ее соприкосновение с божественным началом. Но в человеческой душе таится столько чувств! Какие только влечения, самые туманные и неопределенные, не охватывают в переломном возрасте юные души! А для того чтобы прояснить, направить эти влечения в правильное русло, не так уж много у семинарии средств и возможностей. Помыслы, устремленные — увы! — не к жизни небесной, а к жизни земной, множатся помимо воли наставников, которые не в силах направить их по единому пути хотя бы потому, что помыслы эти так разнообразны и их почти столько же, сколько молодых людей. Борются с ними категорическими запретами, надеясь таким образом сформировать единообразие мышления. Но вполне возможно, что и этот метод в отдельных случаях скорее вреден, чем полезен. Одни юноши помышляют о запретном плоде с некоторой робостью, и усугубление запрета делает предмет их помыслов только более привлекательным. Эти юноши учатся перекидывать мостики между повседневной семинарской жизнью и той жизнью, о которой они мечтают, и со временем им удается привести свои чувства в соответствие с требованиями религии. Обычно такие юноши бывают лучшими учениками, а вернее, они редко когда заслуживают порицания наставников.

Но есть и другие — запреты их только подстегивают. Для них запретный плод делается предметом страсти: все, что запрещено, достойно того, чтобы его добиваться. Эти молодые люди не могут установить равновесия между семинарской жизнью и той, какой они жаждут. А если и достигают его, то оно никогда не бывает устойчивым. Все наказания, какие существуют в семинарии, выпадают на долю этих молодых людей. И все-таки наставникам трудно вынести окончательное суждение о семинаристе. Весьма часто оказывается, что надежды, возлагаемые на какого-нибудь примерного ученика, не сбываются, в то время как другой семинарист, привычно считавшийся отпетым, вдруг становится замечательным священником.

Василе Мурэшану умел устанавливать упомянутое выше равновесие и не впадать в крайности. К примеру, он вовсе не считал себя виноватым из-за того, что за целый месяц до пасхальных каникул перестал брить усы. Он точно знал, почему их не бреет, и себя на этот счет не обманывал: он хотел видеть, какое впечатление произведут они на домнишоару Эленуцу Родян. Не почитал он за грех и обман, когда всячески прятал от своих наставников отросшие белокурые усики.

По дороге на вокзал Василе время от времени прикасался к своим мягким усикам и был очень доволен тем, что они стали уже мягкими, тогда как в первые недели были жесткими и колючими. Василе увидел Петруца, сунул ему монетку, взял чемодан и направился к окошечку билетной кассы. Пестрая толпа поглотила семинаристов. В очереди Василе Мурэшану оказался между двумя барышнями, белолицыми, улыбающимися, в больших черных шляпах. Уже целых полгода семинаристу не доводилось так близко видеть ни одну барышню. Правда, купив сборник рассказов и зажав его под мышкой, он ощутил, будто находится рядом с Эленуцей Родян. Но она не была такой живой и реальной, как эти девушки. Василе вдруг почувствовал, что краснеет. Лицо его вспыхнуло, и он старался смотреть только на лысину стоявшего впереди старика, который как раз в эту минуту нагнулся к окошечку кассы. Разглядывая коричневую лысину, юноша устыдился, что так внезапно покраснел. Ему даже показалось, что он в чем-то провинился перед Эленуцей! Все еще волнуясь, он выбрался из толпы с билетом в руках и вышел на перрон. «Не успел покинуть стены семинарии, как от смущения не знает куда деваться!..» Смешно и неестественно вышагивая, Василе принялся прогуливаться по перрону и был счастлив, когда почувствовал, что щеки его перестали пылать. Встретив коллег-семинаристов, он затеял с ними разговор. Кое-кто из них мурлыкал отрывки разных песенок, притоптывая в такт ногой. Но ни Мурэшану, ни другие его товарищи не могли удержаться, чтобы не бросать беглых взглядов на барышень, которые появлялись в толпе или проходили мимо. Для семинаристов барышни были особенно притягательны. Василе Мурэшану тут же отметил про себя их особую манеру говорить: нежно, с переливами, будто воркуя; так не говорил в этой толпе никто, даже дамы. Василе простодушно сообщил своим коллегам, что ему очень нравится это щебетанье. Милая, наивная юность!

Словно бы раздув ноздри и вытолкнув из них длинные струи пара, возле перрона остановился поезд. На несколько мгновений перрон превратился в водоворот из людей и чемоданов. К несчастью, Василе Мурэшану оказался в вагоне, где не было знакомых. Одно место было свободным, но Василе не решился сесть и остался стоять в коридоре. Он подумал было выйти из вагона и поискать другой, где могли бы быть семинаристы, но побоялся отстать от поезда. Он редко ездил на поездах — только в семинарию и домой, в село, да и то между этими путешествиями были такие долгие промежутки, что он по-прежнему, как все крестьяне, побаивался паровозов, казавшихся ему черными жутковатыми чудовищами.

Долго размышлять ему не пришлось: раздался протяжный гудок, и поезд тронулся. Василе Мурэшану даже вздрогнул от радости и удовольствия: он едет домой! Ему уже исполнилось двадцать три года, и на уроках он частенько строил серьезные, взрослые (так ему казалось) планы на будущее; и все же радость, какую он испытывал теперь, была детской — нежной и легкой, словно ласка. Вокзал, городские дома, телеграфные столбы убегали назад, и Василе, с облегчением вздохнув, предался радостному предвкушению встречи. В первые минуты он думал только о своих близких: родителях, двух старших сестрах, младшем братишке; потом о доме, дворе, их садике. При мысли, как скоро он всех увидит, на сердце у него становилось тепло, и ему казалось, что он снова шестилетний мальчишка, готовый заснуть в объятиях матери, которая ласково ерошит ему волосы.

Василе подошел к открытому окну. Вокруг расстилался бесконечный зеленый ковер, кое-где расцвеченный желтыми пятнами донника. Ковер этот, если посмотреть вблизи, казалось, бежит за поездом, если же глядеть вдаль — медленно вращается сам по себе. Между донником изредка мелькали и черные пятна свежераспаханных полей. Сквозь голубой воздух струился нежный умиротворяющий свет. А вдалеке, на горизонте, не было уже ни земли, ни неба, а только синеватая колеблющаяся дымка.

Василе Мурэшану жадно вдохнул весенний воздух, запахи зазеленевших лугов, увлажненной дождями земли. Он уже не сожалел, что в вагоне нет знакомых. Пока он любовался прелестями весны, в голове его засветилась мысль, наполнившая его гордостью. «Бог, — утверждала эта мысль, — которого тебя заставляли познавать по книгам, теперь взялся за работу сам, чтобы ты его лучше постиг». Возрождающаяся природа и все, им видимое вокруг, существовало, казалось, лишь для того, чтобы тверже укрепить в душе и уме юноши понимание смысла жизни и мира.

Среди всех прочих духовное поприще больше других предполагает четкие обязанности перед жизнью.

Между двадцатью и двадцатью четырьмя годами, когда молодые люди, возможно, весьма далеки от того, что именуется глубинным пониманием жизни, семинарист уже должен иметь твердые принципы и во взглядах на жизнь, и в понимании ее. Нелегко сформировать глубокие убеждения в годы, когда тебя захлестывают радужные волны молодости, и нельзя сказать, что все семинаристы выходят из семинарии с твердыми убеждениями. И все же встречаются такие молодые люди, которые покидают семинарию с истинной верой и непоколебимой решимостью в душе. Но каким бы ослепительным ни был свет, излучаемый вечными идеалами, которым поклоняются эти юные души, все же и эти избранники ощущают по временам тяжесть воспринятой ими веры. И не потому, что вера их не истинна, а потому, что она слишком тяжела и чересчур много требует от их еще слишком юного возраста.

Но если реальность истин, в которые верует такой юноша, подтверждает не только логика ума, книг и проповедей, а и непосредственное лицезрение природы, то истины эти становятся как бы теплее и ближе юной душе, заставляя сердце радостно биться.

Так вот радовалось и сердце Василе Мурэшану. Путешественники выходили из вагона, то и дело сновали мимо него, разговаривали, смеялись — он ничего не слышал. Девочка лет пятнадцати, стройная, черноглазая, с чуть вздернутым носиком, осмелилась даже подойти к нему и заглянуть через его руку, которую он положил на оконную раму. Василе не обратил на нее никакого внимания, и тогда этот чертенок в юбке, уязвленный тем, что ему не удалось вывести из мечтательного состояния юношу, вот уже час, как глядевшего в окно, быстро пробежал мимо него, расхохотавшись прямо ему в ухо. Семинарист вздрогнул, обернулся назад, но, никого не увидев, вновь высунулся в открытое окно. Ему хотелось, чтобы учитель Марин именно сейчас спросил его про «божьи следы в мироздании», как старик именовал космогонические доказательства бытия бога. Василе сумел бы ответить ему так, что старик только бы рот раскрыл.

Поезд остановился на совсем маленькой станции, вернее сказать, на полустанке. Это была первая деревня, которую, выехав из города, увидел Василе Мурэшану. Село казалось бедным, с узкими улочками и хатами, крытыми соломой и дранкой. Но при виде деревенских домиков мысли Василе приняли другое направление. Он представил себе родное село и, конечно же, вспомнил домнишоару Эленуцу, о которой почти позабыл. «Да, да, я ее увижу! — заверил он себя, — Может, мы вместе разговеемся на пасху, кто знает. И книгу я ей вручу обязательно!» В голове у него сразу же затеснились картины: каким образом он дарит ей эту книгу. Из множества ситуаций, какие рисовало перед ним воображение, он не мог остановиться ни на одной. Он решительно отверг первое свое желание переплести книгу, поскольку переплетчик мог и не закончить работу до конца каникул. Зато твердо решил начертать на первой странице посвящение. Но что написать Эленуце, как к ней обратиться? Найти какое-нибудь изречение или стих, написать просто — «домнишоаре» или же «милой домнишоаре», — тут он ничего не мог решить.

Теперь ему следует быть осмотрительным. Это уж яснее ясного. Пройдет еще два месяца, и он получит диплом, вакансии есть, к осени можно надеяться получить хороший приход (а Василе, естественно, мечтал о самом лучшем), следовательно, уже летом можно будет жениться. Только еще раз нужно убедиться в благосклонности девушки и благорасположении ее отца, господина Родяна. До сих пор у Василе все было весьма неопределенно, да это и не удивительно, ведь он был мальчишкой! Теперь же он взрослый мужчина и должен бороться за свое будущее. Василе почувствовал даже некоторое раздражение: ведь из-за Эленуцы и письмоводителя Родяна он до сих пор пребывал в полной неопределенности и только теперь, на пасхальные каникулы, надеялся что-нибудь прояснить. Остальные его товарищи-четверокурсники уже уверенно говорили о помолвках в августе и о свадьбах в октябре, он же не мог сказать ничего определенного.

Начав думать о родном селе и Эленуце робко и восторженно, Василе вдруг воспылал гневом и возмущением против нее и ее родителей; но в том-то и дело, что возмущался Василе лишь потому, что слишком был увлечен девушкой. И думал, и принимал решения в нем наполовину мальчик, наполовину мужчина, и половинки эти беспрестанно теснили друг друга… Увы, увы, Эленуца Родян из состоятельной семьи, она даже чересчур богата для бедного семинариста! Но и он, конечно, добьется хорошего прихода, возможно, через несколько лет станет протопопом; и вообще, отец может и не давать за ней слишком большого приданого…

Вдруг ни с того ни с сего Василе принялся весьма сурово осуждать письмоводителя за богатство, возненавидев всей душой золотой прииск, главным акционером и, можно сказать, единственным владельцем которого был отец Эленуцы. Штольня представлялась теперь Василе вратами в ад и главным врагом, вставшим ему поперек дороги. Был ли достоин письмоводитель такого богатства? Нет? Любому может свалиться счастье на голову. И ему, семинаристу Василе Мурэшану, тоже.

Василе уже не восхищался красотами весны и не думал о космогонических доказательствах божьего бытия. Он открывал все новые и еще более основательные препятствия, стоявшие между ним и Эленуцей. Так он вспомнил, что одна из дочек письмоводителя Иосифа Родяна два года назад вышла замуж за городского врача, а две другие, как было ему известно, в феврале обручились с двумя молодыми адвокатами. Припомнил, что среди гостей, которые бывали в доме Родяна, и среди молодежи, ухаживавшей за барышнями, он ни разу не видел священника, а тем более семинариста. Мысли молодого человека становились все серьезнее. Много ли толку от того, что братство и равенство между людьми давным-давно провозглашены законами Христа и столько величайших мыслителей неустанно проповедовало их, если богатство по-прежнему ставит столько преград между людьми! Разве золотой прииск «Архангелы» не разделил в Вэлень даже образованных людей неодолимой пропастью? Разве его отца, священника Мурэшану, поскольку он не акционер этого прииска, не почитают за пятое колесо в телеге? Разве крестьяне не кланяются с большим почтением письмоводителю, чем попу Мурэшану? А ведь и на долю священника могла бы выпасть такая же удача, как и на долю отца Эленуцы! Но священнику Мурэшану за семнадцать лет пребывания в Вэлень не привалило такого счастья! Что и говорить, большое богатство выпадает не всем. Семинарист хотел убедить себя, что богатство дается людям на погибель, но, вспомнив про достаток, в каком жила семья письмоводителя, он подумал, что прииск «Архангелы» мешает только ему, Василе Мурэшану, только его делает несчастным.

Поезд мчался по долине, которая становилась все уже и уже, а холмы по обе ее стороны все выше и выше. Василе Мурэшану сошел на большой станции, пересел в другой поезд и в семь часов вечера был в городе X, где собирался заночевать. Он уже немного успокоился, уверив себя, что Эленуца никогда и не думала, будто богатство высокой стеной отгораживает ее от Василе Мурэшану. Она чистая, невинная девушка, и дыхание гордыни не коснулось ее души. Семинарист старался убедить себя, что Эленуца не похожа на своих сестер, что она скромна, даже очень скромна, и что, наконец, они могут пожениться даже против воли родителей. Он был почти счастлив, подходя к трактиру, где ему предстояло заночевать, и вдруг почувствовал, что задыхается от дыма и неприятного запаха. Запах этот был ему прекрасно знаком. Он остановился на мгновение и, подняв голову, увидел, как плотный темный дым столбами поднимается из труб плавильных печей. Прииск «Архангелы» предстал перед ними в еще более грозном виде; Василе Мурэшану со стесненным сердцем вошел в трактир. Остановившись на пороге, он ощутил острое желание вернуться в семинарию. Он уж не радовался тому, что едет домой.

 

II

В трактире, когда вошел туда Василе Мурэшану, за круглыми столами сидело, пило и закусывало множество людей. Зал был квадратный, на закопченной стене едва можно было разглядеть украшавшую ее виноградную лозу. Высокий человек, подняв руку, мог бы достать до потолка. Единственная висячая лампа тускло освещала лица, склонившиеся над тарелками. Трактирщик, низкорослый, лысый и пузатый человечек, подходил то к одному столу, то к другому и резким, хриплым голосом спрашивал посетителей, не желают ли они еще чего-нибудь. Этим же голосом, похожим на скрип несмазанных дверных петель, он, обращаясь к открытой двери в кухню, выкрикивал:

— Домнишоара! Свиную отбивную! Литр вина! Две кружки пива!

— Несу-у-у! — доносилось издалека.

И домнишоара, весьма солидная женщина с белым лицом и крючковатым носом, тут же появлялась с тарелками и выпивкой.

Трактирщик подошел и к семинаристу, присевшему в углу за свободный столик. Они давно знали друг друга, потому что Василе, с тех пор как поступил в семинарию, останавливался в этом трактире два-три раза ежегодно. Но на этот раз трактирщик, казалось, не узнал его.

— Чего желаете? — равнодушно спросил он.

— Комнату на ночь.

— Будет, будет. А до этого какой-нибудь закусочки, вина, пива? Не хотите ли телячью отбивную?

Василе Мурэшану сообразил, что домнул Илие не узнает его, и почувствовал благодарность за подобное невнимание.

— Пожалуйста, кружку пива, а на ужин телячью отбивную!

— Домнишоара! Кружку пива и телячью отбивную! — выкрикнул трактирщик в открытую дверь.

Через несколько минут Василе Мурэшану уже отхлебывал из кружки. Потом он размял сигарету и стал прислушиваться к разговору крестьян, сидевших за соседним столиком. В трактире был всего один зал для посетителей, и потому зачастую можно было видеть за одним столом священников, адвокатов, крестьян и мастеровых. Два крестьянина говорили тихо, почти шепотом, понемножку прихлебывая из маленьких стаканчиков.

— Да, — говорил один, — нету доли, нет и покоя. Я со сретенья двести злотых спустил, а работал наравне с приисковыми ребятами. Кончено дело! Нет больше золота ни у «Ворона», ни в «Черной луже». Пойду попытаю счастья у «Трех святых».

— Зря только поиздержишься! — отвечал второй, — Я в наши шахты не верю. За пять лет, с тех пор как золотом занимаюсь, научился уму-разуму. Золото ушло от нас в горы, в Вэлень перебросилось. Дурак я был, что не поверил Василе Рошка, он мне про это три года назад твердил. Поверь я тогда, была б у меня сейчас в кошельке тысяча злотых.

— Простому рудокопу трудно понять, что горные духи говорят. Подайся мы за Василе Рошка, все бы наше село в Вэлень перекочевало. Все-таки, ничего не скажешь, и нам перепадало золотишко, по килограмму, а то и по два на брата.

— Это не много, дружище. Будешь меня слушаться, поймешь, какая это малость. Что до меня, то я решил! Сразу, как минует пасха, подамся в Вэлень!

— В рудокопы, поденщиком?

— А чего? Про тамошних «Архангелов» просто чудеса рассказывают. Все, о чем говорил мне Василе Рошка, истинная правда. Сам посуди, ведь не будет же человек так бесстыдно врать. Так вот возвращался как-то Василе Рошка, весь мокрый, голодный, среди ночи из «Вороновой» шахты. Брел, понурив голову, как самый разнесчастный человек. Вдруг видит плошка у него в руке потухла. Остановился он, поднял в страхе голову, а над горами пламя громадное полыхнуло, и из пламени голос раздался: «В Вэлень счастье, в Вэлень счастье!» А после громкого голоса послышались другие, будто подголоски, только разобрать нельзя, что они говорят. Василе стоит столбом, окаменев, и смотрит, как пламя это по горе Корэбьоаре к шахте «Архангелы» подымается. Будешь умным, послушаешься меня…

Крестьяне придвинулись поближе друг к другу, склонили давно не бритые лица и о чем-то зашептались.

Сердце семинариста вдруг отяжелело, по всему телу пробежала ледяная дрожь. Оставив недоеденным ужин, он поднялся, торопясь попасть к себе в номер, лечь в постель и остаться совсем одному. Но в этот миг трактирщик узнал его и, хлопнув в ладоши, подошел, улыбаясь во весь рот.

— Это ты? Вот ведь — не узнал тебя! Как это мне не пришло в голову, что сегодня понедельник, страстная неделя, начинаются пасхальные каникулы! — Трактирщик крепко стиснул руку Василе, заставил снова сесть, принес бутылку вина.

— Наша повозка уже здесь? — спросил Василе, натужно улыбаясь, вовсе не довольный тем, что трактирщик узнал его.

— Еще нет. Но к утру наверняка будет. Ты родителя известил?

— Известил. Наверное, дороги развезло. В прошлые разы она всегда к вечеру здесь была.

— Может, еще приедет. Едва только девять пробило, — быстро отозвался домнул Илие. — А не приедет, не велика беда. Здесь бричка домнула Родяна.

— Он здесь? — переспросил Василе, бледнея еще больше.

— Почти каждую неделю приезжает. Много дел — лошадям работа. Пусть себе ездит, глядишь, и мне чего-то перепадет!

Трактирщик подошел вплотную к семинаристу и тихо спросил:

— А скажи-ка ты мне самолично: вы состоите пайщиками у «Архангелов»?

— Нет, — отвечал Василе Мурэшану, и в голосе его прозвучало чуть ли не отчаяние: «Архангелы» преследовали его повсюду.

— Значит, я был прав, — повысил голос трактирщик, бросая взгляд в глубь зала, где за столом четверо незнакомцев играли в карты. — Какие убытки! — прибавил он тут же, понизив голос. — Какие убытки! Сколько золота там теперь добывают! Просто с ума сойти, что творится!

— Больше, чем зимой? — еле слышно спросил Василе.

— Зимой — пустяки! Теперь — настоящие чудеса: врезаются в золото, как в мамалыгу. Жалко, что твой отец не состоит в доле. А то бы и вправду увидал господа бога. Домнул Родян не знает, куда девать такое богатство. А тебе что, никто об этом не говорил?

Трактирщик испытующе смотрел на юношу. Мурэшану показалось, что он намекает на домнишоару Эленуцу: это она должна была ему сообщить! Семинарист тут же всем сердцем возненавидел лысого человека, чей голос скрипел как несмазанные дверные петли.

— Ничего не знаю! — холодно отрезал он.

— Значит, правда, что ваши семьи не в ладах? Поэтому твой отец и не имеет доли в «Архангелах»? — лысый человечек сверлил его нетерпеливым взглядом.

— Отец никогда и не хотел быть акционером этого прииска, — пренебрежительно ответил семинарист.

— Возможно, возможно, — пробормотал, казалось, чем-то недовольный трактирщик. — Но неплохо было бы и попробовать. Подойти с добрым словом к домнулу Родяну… кто знает… может, и отцу выделили бы пай. Возможно, возможно…

— Нет уж! — скривился семинарист.

— Ты еще молодой. У тебя голова забита всякими принципами! Ты думаешь, это невозможно. А в жизни чего только не бывает, чего только не случается. Главное — уловить момент. Если взять меня, я готов… я бы пошел на все… сослужил бы Родяну любую службу, возьми он меня в компаньоны. Грандиозное богатство в той штольне, молодой человек.

— Нам и своего хватает. Живем тем, что бог пошлет, домнул Штефэнеску, — проговорил Василе Мурэшану и, мрачный, поднялся из-за стола.

— Грехи мои тяжкие! — безнадежно махнул рукой трактирщик. — Я же не говорю, что мы пропадаем! Но я бы не упустил такого лакомого кусочка. Мы тоже живем, но какая разница! Голова идет кругом от хлопот. В тень земную превращаемся. Что у нас за жизнь по сравнению с домнулом Родяном, к примеру? Ты знаешь, куда он отправился сегодня утром? В Вену за дочкой поехал.

— За дочкой? — быстро переспросил Василе, чувствуя, что земля заколебалась под ногами.

— А что ты удивляешься? — весьма довольный произведенным впечатлением, спросил трактирщик, разевая рыбий рот.

— За какой… дочкой? — пробормотал юноша.

— За домнишоарой Эленуцей, самой младшей. Всю зиму она провела в Вене, в самом знаменитом пансионе. Солидное приданое сколотят «Архангелы» этой птичке.

Василе Мурэшану вышел, не сказав ни слова, не пригубив даже вина, и направился в отведенную ему комнату.

Оба крестьянина, ухмыльнувшись ему вслед, многозначительно переглянулись, чокнулись и опорожнили стаканчики.

Трактирщик Штефэнеску подошел к ним.

— Барчук из Вэлень? — спросил один из них.

— Да, сын тамошнего священника, отца Мурэшану. Я слышал, что поп и письмоводитель не ладят друг с другом, а теперь сам убедился. Плохо, потому что батюшка человек порядочный, а семья у него большая. Две дочки на выданье. Вот бы и им получить приданое от «Архангелов».

— А правда, золота там хоть лопатой греби? — загорелись глаза у крестьянина.

— Родян не столько из-за дочки поехал в Вену, сколько ради того, чтобы обменять золото. Говорят, там за него больше платят, — ответил трактирщик и потом, подумав, спросил. — Скажите на милость, а вы почему не идете туда работать?

Крестьяне переглянулись, понимающе усмехнулись, и один из них ответил:

— Разве там пришлых рудокопов ждут? В Вэлень своих хватает.

— Э-хе-хе! Хоть денек могли бы поработать. Одного дня бы хватило! — проговорил Штефэнеску, жадно глядя куда-то вдаль, словно перед его взором рассыпалось золото, и отошел от стола, покачиваясь на толстых и коротких, словно обрубки, ногах.

Крестьяне примолкли. Трактирщик произнес вслух то, о чем они переговаривались шепотом. И теперь они сидели молча, словно бы застигнутые врасплох, словно напугавшись, что тайна их раскрыта. Посидев немного, они встали и исчезли в холодной ночи.

Василе Мурэшану повалился без сил на кровать. Он лежал одетый, стиснув ледяными руками пылающий лоб. Виски ломило, и голова, казалось, раскалывалась. Сначала у него не было ни одной ясной мысли. Воспаленное воображение все время возвращалось к картине гигантского пламени, о котором рассказывал крестьянин. Порою юноше казалось, что он слышит даже голос: «В Вэлень счастье, в Вэлень счастье!» Потом набегали другие картины, вытесняя одна другую. Он видел семинарию, своего учителя Марина, слышал, как ругается, порезавшись, смуглый семинарист. Василе никак не мог понять, что с ним происходит. Когда он стал приходить в себя, свеча наполовину сгорела. Он попытался встать, задуть ее, но нестерпимая боль в суставах не пустила его. Он чувствовал себя бесконечно несчастным оттого, что Эленуца всю зиму провела в Вене, а он об этом ничего не знал. Его до глубины души возмущали родители и сестры, которые ничего не сообщили ему, не написали ни строчки. Возмущала и Эленуца, не пославшая хотя бы открытки… Вдруг он задал себе вопрос: «А когда вообще тебе писала Эленуца?» Василе словно разбудили. Ему казалось, что он видит, как этот вопрос четко написан на белой бумаге. «Когда же она мне писала? — тревожно спросил он еще раз и ответил: — Никогда!» И вот, впервые в жизни, он попытался разобраться в своих чувствах, стараясь судить здраво, все взвешивая, все проясняя. Ему показалось, что с его глаз упала пелена, а в нем самом появилось что-то основательное и никогда уже не исчезнет. Он словно ощутил, будто детство покинуло его навсегда.

Ну зачем было родителям или сестрам писать ему об Эленуце? Разве кто-нибудь из них знал, что он думает о ней? Разве он посвящал кого-нибудь в свои тайны, особенно сестер? Разве можно было из чего-то заключить, что она ему нравится? Что за ребячество! Никто и знать не знает, что за чувства обуревают его. Где же тут ждать, чтобы его известили о том, что Родян отвез Эленуцу в Вену. А она сама разве догадывается о его чувствах? Сколько ни вспоминал Василе Мурэшану, он не мог припомнить ни слова, ни взгляда, ни жеста, по которым Эленуца могла бы заключить, что творится в его душе. И чем она была для его души? Задав себе этот вопрос, Василе понял, что для него Эленуца была целым миром, но он этот мир старательно прятал от всех. Василе почувствовал, что лицо его запылало от стыда. Нет, любить надобно по-другому!

С удивительной ясностью вставали перед ним картины прошлого. Встречи в деревне во время летних каникул, когда он был еще гимназистом, ничего еще не предвещали. Он приподнимал фуражку, старшие барышни чуть склоняли головы, а двенадцатилетняя девочка в белоснежном платье смеялась, прыгая вокруг них. Он не задумывался, по какой такой причине семья священника не ходила в гости к письмоводителю, а письмоводитель с его семьей не появлялся в доме священника. Пока Василе был гимназистом, он даже не раздумывал, почему все складывается так, а не иначе. У него тогда была одна забота: гимназия и отметки. А дома он помогал косить и копнить сено, убирать урожай. Дочки письмоводителя казались ему до того чужими, словно были не из их села.

Будучи уже на втором курсе семинарии, он однажды гулял с однокашниками-семинаристами. Шли они друг за другом, парами. Навстречу им двигался длинный ряд серых платьев: впереди шли совсем маленькие девочки, потом постарше. В середине процессии Василе заметил знакомое лицо и приподнял шляпу.

— Что, знакомая? — спросил сосед.

— Кажется, дочка письмоводителя из нашего села, — ответил Василе, и сердце у него заколотилось.

— Что это за «кажется»? Разве так может быть?

Василе еще трижды встречал Эленуцу. Каждый раз он кланялся, а девушка в ответ улыбалась. С той поры и начал он мечтать о счастье. Как-то он увидел ее на улице. Она шла из лавочки, накинув на плечи коричневый платок. Дул холодный северный ветер. Василе поклонился ей и хотел было пройти мимо, хотя сердце его бешено колотилось, но девушка, которой уже было пятнадцать лет, остановила его.

— Не кажется ли вам странным, домнул Мурэшану, что мы из одного села, но едва знакомы друг с другом?

Василе промолчал.

— На будущий год ты сможешь заходить к нам в интернат. Это разрешается, — девушка улыбнулась и пошла дальше. Но ни в этом, ни в будущем году Василе Мурэшану больше не встречал ее в городе, где он сам учился в семинарии. Письмоводитель Родян что ни год отдавал дочку в новую школу.

Если сосчитать по минутам, сколько они с домнишоарой Эленуцей разговаривали, то всего-то и набралось бы час или два. И разговоры у них шли самые пустяковые. И он, словно виноватый, стоял всегда потупившись. А ведь ей, быть может, хотелось посмотреть ему в лицо, да и он мог бы что-нибудь понять, взглянув ей в глаза. Но он слушал только ее голос, нежный и чистый, который узнал бы среди тысячи. Василе казалось, что девушка говорит так ласково, когда стоит рядом с ним, и больше ему ничего не надо было.

Ну что он за человек! Василе не переставал упрекать себя и никак не мог простить, что так и не намекнул ни о чем Эленуце! Правда, во время летних каникул он не раз порывался подойти к ней, но так и не подошел: смелости не хватило. А разве сама Эленуца не могла угадать? Должна же она была что-то думать, видя его постоянно перед глазами. А он был так робок, так скован, довольствовался лишь своими собственными чувствами и вовсе не интересовался чувствами девушки. И чем больше он любил, тем непоколебимее верил, что Эленуца принадлежит ему. В своем воображении он сватался за нее, венчался и они жили с нею где-то далеко-далеко, в прекрасном приходе.

Какая глупость!

Греясь в лучах счастья, которое поселила в его душе девушка, Василе жил в мире грез, но они — увы! — могли и не сбыться.

И вот теперь, отправляясь на пасхальные каникулы, он совершил еще одну глупость: купил книгу! Да еще решил надписать ее! С чего он взял, что домнишоара Эленуца обрадуется подарку? Может, она и смотреть на него не захочет? А уж портить титульный лист он во всяком случае не имеет никакого права!..

И еще одна чудовищная мысль выползла из мрака: что, если кто-то другой завладел сердцем Эленуцы? Ведь ей довелось жить в стольких городах, разве не могла она повстречать молодого человека куда лучше и благороднее и отдать ему свое сердце? Что, если отец уже выбрал для нее жениха с положением, красивого, богатого? Богатый! Это достоинство было для Василе Мурэшану самым опасным. Он смутно сознавал, что именно богатство письмоводителя Родяна и было причиной робости и нерешительности, охватывавшей его подле Эленуцы. Прииск «Архангелы» предстал его воображению еще более грозным.

Василе вдруг ощутил, что всей душой ненавидит и мерзкий источник наживы, и тех двух крестьян, которые только что о нем толковали, и трактирщика Штефэнеску, расхваливавшего «Архангелов», и даже дорогу домой и всех местных жителей, которые, как ему казалось, поголовно заражены жаждой золота.

Только к утру он задремал и во время короткого сна видел гигантское пламя, которое представилось рудокопу Василе Рошка. Пламя это было устрашающих размеров и обволакивало целиком все небо, оно витало в воздухе и, опустившись на землю, выжигало леса. Василе проснулся весь в поту, услышав в семь утра стук в дверь.

 

III

Работник священника Мурэшану Иеротей въехал во двор трактира еще затемно. Он распряг горячих лошадок, завел их на конюшню, положил в ясли по охапке сена и, набросив им на спины расшитые красным узором попоны, вышел во двор. В гулкой ночной тишине слышались только вздохи лошадей в конюшне да храп возчиков, которые спали в телегах, завернувшись в бараньи тулупы. Иеротей набросил на широкие плечи мохнатый кожух и, сев на край брички, принялся скручивать цигарку. Апрельские ночи в горах были куда как свежи. Но Иеротею не было холодно, и он, затушив окурок, решился было вздремнуть, но сон все не шел. Ворочаясь под кожухом, он едва дождался рассвета. На заре напоил лошадей, подложил им в ясли остатки сена и, увидев служанку, открывавшую окно на кухне в трактире, нетерпеливо закричал:

— Эй, эй! Слышь, дорогуша! Господа проснулись?

Служанка ничего не ответила. Ее растрепанная голова и опухшее после сна лицо тут же исчезло в окне. Но вскоре она вышла во двор, чтобы открыть курятник.

— Господа проснулись, слышь, соседка? — снова спросил Иеротей.

— Дурак! — сердито отрезала служанка. — В такую рань они не встают!

— А стаканчик ракии мог бы я получить?

— Буфетчица еще не подымалась, — проговорила служанка и выпустила на волю кур, которые, клохча, тут же заполонили весь двор и принялись копаться в остатках сена и в навозе под телегами.

— Могла бы и ты поднести стаканчик, ведь не задаром прошу, — повторил просьбу Иеротей.

Служанка сердито взглянула на него и промолчала, сочтя, что этот мужик лет сорока с лишним, с седеющими усами и лицом, изборожденным глубокими морщинами, ведет себя чересчур нахально.

— Не сердись, — примирительно заговорил Иеротей, — не можешь — не надо, подождем, когда проснется буфетчица. Ты вот что мне скажи: наш-то домнишор приехал?

— Какой такой домнишор? — нахмурила брови служанка.

— Домнул «минарист», сынок попа из Вэлень. Я за ним приехал.

Девушка вдруг с любопытством поглядела на Иеротея.

— А ты из Вэлень?

— Было б хорошо, если бы не так, да вот нет, — обстоятельно ответил Иеротей и, заметив знакомую коляску, добавил: — А эта вроде бы нашего письмоводителя.

— Да, домнула Родяна. А правда, что он за неделю двадцать килограммов золота добыл?

— Кто?

— Домнул письмоводитель.

— Он — нет, рудокопы его, — убедительно произнес Иеротей.

— Кучер домнула Родяна со вчерашнего утра из корчмы «Под тремя дубами» не вылезает.

— Хм! Ему можно! — отозвался Иеротей.

— Значит, правда? — переспросила служанка, подходя поближе к Иеротею.

— Что правда?

— Что от хозяйского золота и слугам по капельке перепадает?

— Кому с сот медок, а кому — лизни сапог? Так, что ли? — уклонился от прямого ответа Иеротей.

Девушка вздохнула и направилась к крыльцу. Она жалела, что не поверила кучеру письмоводителя. Вчера после обеда послал ее домнул Штефэнеску, трактирщик, искать «этого прохвоста», который бросил на целый день своих лошадей. Набегавшись, она нашла «прохвоста» в корчме «Под тремя дубами». Кучер гулял, а два цыгана играли ему на скрипках. Кучер, не долго думая, стиснул ее в объятиях и сказал: «Черт с ними, с лошадьми! Садись-ка рядом! Пир закатим такой…» — и показал ей тугой кошель. Вот дура-то была, что не осталась! Могла бы получить из этого кошеля несколько злотых. Остановившись перед лестницей, она обернулась к Иеротею:

— А ты сам не работал у «Архангелов»?

— Нет! Я — нет! — безнадежно махнул рукой работник. — Я в этом деле ничего не смыслю, а то ходил бы я у попа в работниках, как же!

Девушка резко повернулась на каблуках и исчезла на кухне.

Чуть позднее проснулась буфетчица. Иеротей выпил долгожданную стопку ракии.

— Домнишор из Вэлень встал уже? — обратился он к трактирщице, которая, казалось, была не в духе.

— Нет еще! — отрезала она.

— Я вас очень попрошу разбудить его. Нам до дому дорога длинная, трудная.

Трактирщица пропустила его просьбу мимо ушей. Только часов в семь на просьбу Иеротея отозвался домнул Штефэнеску.

Василе Мурэшану с трудом сообразил, где находится. Вскочил с постели и только тут заметил, что спал одетый. Быстро умывшись, подхватил чемодан и, выйдя на крыльцо, увидел на дворе Иеротея — пришлый бобыль уже четвертый год жил в работниках у священника. Василе никогда не нравился нерасторопный лоботряс-работник. Сколько раз Василе спрашивал у отца: почему тот его держит? Иеротей сказывался больным, как только начиналась страда, как мог, отлынивал от работы, больше мешал, чем помогал.

— Чего ты хочешь? — отвечал отец. — Чтоб я остался без работника? Здешние парни в работники не идут. Всех их соблазняют прииски.

Вот и маялся отец Мурэшану с Иеротеем. Впрочем, не так уж был он плох. Пристрастие у него было одно — ракия. Выпить он любил, но допьяна никогда не напивался. И еще обладал Иеротей редчайшей добродетелью в мире: ни за какие блага хозяйского добра пальцем бы не тронул.

Увидев Василе, Иеротей приподнял шляпу и радостно поздоровался:

— Доброе утро, домнишор!

— Дома все в порядке, Иеротей? — спросил семинарист, глядя на широкую улыбку работника, чье лицо явно не было приспособлено для добродушных улыбок. Углубившись, морщины на щеках превратили веселую ухмылку в недобрую насмешку.

— Все хорошо, домнишор, все в порядке. Родители поручили сказать, чтобы ты потеплее одевался, а то у нас холодно.

— Лошади готовы, Иеротей?

— Напоены, накормлены, запряжены — хоть сейчас в дорогу.

— Хорошо. Я тоже сейчас буду готов. Вижу, ты хочешь стопочку.

Работник ухмыльнулся, показывая широкие, желтые зубы.

Через полчаса бричка священника из Вэлень прогрохотала через мостик перед трактиром и свернула на ровную и еще влажную от росы дорогу. Иеротей свернул из листового табака толстую цигарку и закурил. Порывы ветра относили в сторону клубы синего едкого дыма.

— Люблю в дорогу свернуть цигарку потолще: закуришь и дымишь себе до самых Делень, — осклабился через плечо Иеротей. Он был весьма благодарен Василе и за стопку ракии и за табак.

Бричка катила по узким и извилистым улицам городка. Кое-где дорога была вымощена речной галькой и мелким булыжником. В этих местах телегу безбожно трясло, и она оглушительно гремела колесами.

Начали открываться лавчонки; в дверях замелькали, принявшись за уборку, юркие мальчики. Покупателей в эти утренние часы было немного. Двухэтажные и трехэтажные дома скоро остались позади, и улица, по которой бежали теперь лошади, была похожа на сельскую. Корчма в самом конце ее была уже битком набита рабочим людом и крестьянами, приехавшими в город.

Однако апрельское утро было и впрямь холодным! Василе поежился и поплотнее завернулся в широкое зимнее пальто, сшитое семинарским портным.

Сколь бы ни был несимпатичен Василе Иеротей, но, увидев его, он как-то сразу успокоился. Усевшись в бричку и укрывшись поверх пальто попоной, он почувствовал себя под надежной защитой и снова ощутил радость возвращения домой. Ему даже показалось, что все домашние, родители и сестры, ласково ему улыбаются. На страстной неделе он вместе с хором будет петь на клиросе, а на второй день пасхи произнесет в церкви свою первую проповедь. Он приготовил ее уже три недели назад и выучил наизусть. Сколько репетировал в темном семинарском коридоре, читая во весь голос и жестикулируя. Прекрасная проповедь! Стоило Василе подумать, что его проповедь будет куда проникновеннее отцовских, как его сердце счастливо замирало, и он представлял себе благоговейно слушающих прихожан, слезы умиления у них на глазах и растроганный шепот при выходе из церкви:

— Каким замечательным священником станет домнишор Василе!

Лошадки бежали рысью, потряхивая длинными жесткими гривами. Просторные сады оставались позади и медленно вращались на горизонте. Вокруг все было тихо, спокойно, и одна только бричка производила нескончаемый шум, гремя железными ободьями и поскрипывая деревянным кузовом. Ни новой она не была, ни только что отремонтированной, эта бричка священника из Вэлень. По всему селу, в которое они успели въехать, грохот ее раздавался как немолчный шум водопада.

Василе нравилось ее сухое дребезжание, под него он начал повторять про себя проповедь. Постепенно увлекшись, он стал произносить отдельные слова вслух, воображая при этом, какими жестами должны они сопровождаться. Сколько раз он слышал в семинарии: «Священник, проповедуя слово божие, никогда не должен думать о себе. Проповедуй не для того, чтобы обнаружить свой талант, а чтобы других наставить на путь истинный». Увы, это требование было слишком трудным для молодого человека. Василе Мурэшану прежде всего предвкушал сладость успеха. Его проповедь — первое выступление перед прихожанами, а кто сможет удержаться и не восхититься собой во время ораторского дебюта?

Ощущая близость родного дома, убеждаясь в своих неординарных способностях, свидетельством которых послужила ему вдохновенная репетиция проповеди, Василе вдруг почувствовал уверенность и уже совершенно спокойно думал о своих надеждах, о прииске, о письмоводителе Родяне и даже об Эленуце. Он тут же стал читать себе вдохновенную, полную оптимизма лекцию по философии. С необычайной легкостью убедил он себя, что подлинная ценность человека не в деньгах и не в социальном положении, а в нем самом. Знания, культура, высокие идеалы — вот наши истинные богатства. Возможно, даже на первом месте чувства человека. Василе уже не сомневался, что невозможно пренебречь его духовными и душевными качествами. Больше того, он был готов потягаться богатством и помериться силами с любым и каждым, и в первую очередь с письмоводителем Родяном, к которому ощущал инстинктивную неприязнь даже при самом лучшем расположении духа.

Пропасть, которая возникла между ним и Эленуцей из-за «Архангелов», казалась ему уже не такой неодолимой. Возможно, весьма возможно, что богатое золото найдется и на более мелких приисках, совладельцем которых был священник Мурэшану. Так же просто может случиться, что на прииске «Архангелы» иссякнет золото, как это уже не раз бывало в других местах. Что говорить — колесо фортуны поворачивается довольно часто!

Прошло немало времени, прежде чем Василе Мурэшану очнулся от своих светлых мечтаний. Солнце поднялось довольно высоко, и в воздухе потеплело. Семинарист даже сбросил с себя пальто. Работник, заметив это, обернулся и посоветовал:

— Не раздевайтесь! Сейчас в лес въедем. Батюшка наказывал, чтобы вы потеплее одевались и не простудились.

— Не бойся, Иеротей, светит солнце святое, будет поле густое, — ответил Василе с детской беспечностью.

Воздух был прозрачен и чист как слеза, и серебряный глаз солнца смеялся с высоты, пронизывая своими лучами изменчивые тонкие и прозрачные занавеси облаков. Лес между тем становился все ближе, долина все уже, и вдруг повеяло крепким и густым настойным запахом влаги, зелени и тени, запахом весеннего леса. Проселочная дорога вползла в буковый лес и сразу же стала круто забирать вверх. Иеротей спрыгнул с козел и на повороте остановил лошадей.

— Пусть передохнут, домнишор, наберутся духу, болезные.

Широким шагом враскачку Иеротей подошел к лошадям и потрепал их длинные мохнатые уши. Лошади в ответ встряхнулись и замотали головами. Раздался тонкий звон бубенцов.

— Я пойду пешком, а вы закутайтесь получше. В лесу промозгло.

Иеротей присвистнул на лошадей, и бричка тронулась, но теперь уже шагом. Семинарист скоро убедился, что Иеротей был прав, и снова надел пальто. Холодное дыхание леса ощущалось то справа, то слева, словно незримые потоки воды. Старые буки белыми круглыми мощными колоннами высились по обе стороны дороги. Вершины их терялись где-то в небе: буки были прямы, как сосны, без ветвей, с пышными кронами только на самых верхушках. Солнце освещало эти кроны, кое-где свет, прорываясь, падал большими белыми пятнами на стволы, а мокрая дорога оставалась целиком в тени. Жилистые лошадки шли мелким, торопливым шагом, пофыркивая и выпуская из ноздрей облака пара. Семинарист выпрыгнул из брички.

— Сидите себе!

— Да нет, Иеротей, лучше я пешком пойду, а то ноги затекли.

— И правильно, домнишор. Дорога наша просто загляденье, только подъемы крутые — страсть!

— Дотянут ли бричку до Вэлень? — усомнился Василе.

— Наши-то лошади? Еще как! За них у меня голова не болит. А вот когда едут здесь груженые телеги, один только бог знает, как бедным волам достается.

— Что бы мы делали, Иеротей, если бы не было железных дорог?

— На черта они сдались. Крещеный человек знает, что и у скотины есть душа, и не наваливает груза без ума. Вот купцы никакой жалости не имеют к животине!

Иеротей говорил с болью, будто сетуя на неизбывное человеческое несовершенство.

Юноше сделалось легко, весело. Воздух, напоенный запахами леса, вливался в грудь бодрящим напитком.

— А что, Иеротей, у животных тоже есть душа? — с улыбкой переспросил он.

Работник приостановился, внимательно взглянул на семинариста и, снова зашагав, заговорил:

— Как же не быть! Святый боже, конечно есть! Сами-то разве никогда не слыхали, как мычит корова, как мычит теленок, разве не видали, как собака прямо-таки извивается, когда видит хозяина? А все из-за того, что у них есть душа, домнишор Василе. Только у двух скотов, как я полагаю, нету души.

Иеротей замолчал, вытащил из-за широкого кожаного пояса истрепанную книжицу, посмотрел на нее и сунул обратно.

— У каких же это скотов? — поинтересовался семинарист.

— У свиньи и вола, — без колебаний ответил работник.

— У свиньи и вола?

— Ну да! Свинья только и знает, что жрет! А вол смотрит своими дурацкими глазами. Можно подумать, что у него не глаза, а простывшие галушки.

Василе Мурэшану от души расхохотался, и смех его разнесся далеко-далеко по лесу. Бричка понемногу продвигалась вперед, лошади шли шагом.

Иеротей замолчал, опустил голову и лишь изредка поглядывал по сторонам. Молчал и Василе. Он с удовольствием шагал по дороге. В ветвях деревьев щебетали птицы, на маленькой полянке пел дрозд.

Так они шли довольно долго: работник впереди, молодой хозяин сзади; как вдруг Иеротей повернул к семинаристу свое унылое лицо.

— Видали? — спросил он и двинулся вперед.

Василе Мурэшану догнал работника и зашагал с ним рядом.

— Чего?

— Да лес! — вздохнул Иеротей.

— А что с ним, с лесом? — поинтересовался Василе.

Но как ни старался, не вытянул из Иеротея больше ни слова. Тогда Василе принялся гадать: что же хотел сказать работник. Иеротей шагал теперь рядом с лошадьми, иногда ласково понукая их и похлопывая грубой ладонью по крупам. А лес вокруг них, казалось, будто вырос, — прямо в небо упирались могучие буки-великаны, и редко-редко в их просторных кронах сквозила голубизна. Но внизу лес был довольно редок, и далеко виднелись его блестящие белоствольные колонны, которые выстраивались иной раз в ряд, как гигантские свечи. Склон делался все круче, но неколебимый покой древнего леса держал в узде, казалось, коварство горной дороги, вливая в душу спокойную уверенность. Шагая по скользкой тропинке обок проселочной дороги, семинарист вспоминал, что всякий раз после летних каникул, покидая родной дом со стесненным сердцем, он обретал покой и радость, благодаря этому лесу. Разлука с домом всегда давалась тяжело Василе; приближалось первое сентября, и он невольно начинал тосковать, и, даже учась уже в шестом и седьмом классе, не мог, к собственному стыду, удержаться от слез, когда, прощаясь, целовал руки родителям. Вся дорога вплоть до этого леса представлялась ему путем на Голгофу. Он обычно молчал и только растравлял себе душу вздохами. Но, войдя в лес, которым не переставал восхищаться, Василе, сам не ведая почему, мало-помалу успокаивался, вздыхал все реже, мысли в голове его прояснялись, в душе крепла решимость. И хотя под сенью этих огромных деревьев не было ничего, кроме покоя и тишины, у Василе Мурэшану всегда оставалось ощущение, что он испил из источника жизни и силы. И это ощущение не покидало его до самой гимназии, а порой и дольше. Он давно знал, что дорогой из Вэлень в город непременно прильнет к чудотворному источнику. Не раз ему казалось, что посреди дороги его поджидает незримый друг и наделяет волей и силой. Он не отдавал себе отчета, что за перемена происходит в нем, и только знал: попав в густую, напоенную ароматами лесную тень, будет смотреть широко открытыми зачарованными глазами на высокие белые колонны, слегка гудящие из-за раскачивающихся вершин, вознесенных высоко в небо. Дорога начинала светлеть, и он был уже другим: на губах расцветала улыбка, сердце начинало петь.

Когда Василе ехал из дому, дорога с вершины горы торопилась вниз огромными петлями серпантина, и весь путь занимал не больше часа. Но Василе не замечал времени: он не мог сказать, сколько длится путь через лес, один час или десять.

Зато по дороге из школы домой все было по-другому. На сердце было светло, он прыгал, резвился возле лошадей, рвал по обочинам цветы с резким стойким запахом. И про незримого друга, поджидавшего его каждый год на одном и том же месте, не вспоминал, наверное, потому, что не чувствовал себя обделенным семейным теплом и участием.

Василе Мурэшану любил этот лес, восхищался им, был ему благодарен — красивее леса он нигде не видел. Таких высоких, стройных буков, с такой белой, блестящей, почти как у берез, корой он не встречал ни в одном другом лесу. С нежностью смотрел он на прекрасные деревья, не замечая изнурительного подъема. «Как бегут годы! — думал семинарист, — Еще два месяца, и с семинарией будет покончено. Где-то я окажусь через год, через два?» Хотя Василе не очень любил семинарию, но все-таки во всех классах он был одним из первых и теперь испытывал пусть легкое, но сожаление, что ученическая жизнь подходит к концу. Возможно, жалел он вовсе не о школьной жизни, а о годах, которые уже никогда больше не вернутся.

Бричка сделала поворот на следующий виток серпантина, и сзади вдруг послышалось: ку-ку, ку-ку, ку-ку! Иеротей остановился, замер и Василе.

— В первый раз в этом году слышу, — произнес работник.

— Я тоже, — отозвался Василе.

— Откуда-то снизу кукует, а это не очень хороший знак, — убежденно сказал Иеротей. Остановив лошадей, он принялся тщательно осматривать бричку. Семинарист посмотрел в ту сторону, откуда доносилось кукованье. Теперь оно шло сверху, откуда-то с вершины горы, а внизу, то вспучиваясь, то прогибаясь, простиралось бескрайнее голубоватое полотнище. Полотнище это образовали кроны буков, покрытые набухшими почками, от которых отражались чистые лучи весеннего солнца.

— Из-за брички, надо думать, ничего с нами не случится, — пробормотал Иеротей, тщательно обследовав все крепления, колеса и чеки на осях.

— А что может случиться? — недоуменно пожал плечами семинарист, даже не заметив, чем занимается работник.

— Кукушка нам снизу прокуковала, — пояснил Иеротей, — а это недобрый знак. Я и подумал, не случилось бы чего с нами по дороге. Вот и осмотрел бричку, но она крепкая.

Иеротей прикрикнул на лошадей, и те тронулись с места.

— Сейчас вот из леса выедем, и птица, может, умолкнет.

— Чего ты боишься, Иеротей? Мало ли что люди выдумают.

— Не выдумают, а говорят да со смыслом, домнишор. А я толкую про то, что ведаю. Вы же знали Георге Тунсу.

— Как же, как же…

— Больше его не увидите.

— Умер?

— Прикончили его «Архангелы», — голос у Иеротея дрогнул.

— Как же они его прикончили? — Василе стало немного не по себе при упоминании прииска.

— Вот уже три недели будет.

— Но тогда-то кукушка еще не куковала, — попробовал улыбнуться семинарист.

— Она куковала в прошлом году. Когда он услышал ее впервые, она куковала снизу. Как раз об эту пору. И года не прошло, как он в землю ушел.

— Человек может умереть в любое мгновение, — заявил семинарист. — Жизнь его в руке всевышнего.

— Воистину, — прошептал Иеротей и перекрестился, ожидая услышать «Господи, помилуй». Он думал, что Василе подкрепит сказанное им молитвой.

— «Архангелы» многих прикончили, — заговорил работник. — Рудокопы говорят — из-за того, мол, прииск и золота больше дает. А я думаю, недоброе предзнаменование виновато.

— А что, есть и другие, которые погибли? — спросил Василе, чувствуя, как в сердце закрадывается печаль.

— С нового года Георге Тунсу уже третий. Упал в шахту. Есть там такая шахта, словно вход в преисподнюю. А Бумню и Илиеша «динамитой» разорвало. Приезжала комиссия и сказала, что в шахте работать нельзя. А письмоводителю чихать на эту комиссию!

— А руды за эту весну много добыли? — осведомился семинарист.

— Есть, есть, хватает. Только нам одним не везет. Батюшка отказывается иметь дело с владельцами приисков. А ну их, говорит, всех к черту.

Василе Мурэшану молчал. Он думал, что отцу его и впрямь не везет с золотом. Денег он на него перевел много, а добыл всего ничего.

Приехали в Делень — выселки из нескольких хат, в которых жили угольщики. Выселки эти относились к селу Вэлень. Бричка остановилась, лошади передохнули. Работник и хозяин сели в бричку, и лошади мелкой рысью двинулись под уклон, в долину. И снова на всю округу заохала бричка, гремя всеми своими деревянными суставами. Близлежащие склоны гор тоже укрывал лес, но еловый, темно-зеленого цвета с серебристым отблеском. Дорога стала суше, уже. Пересекая лес, она уходила куда-то вдаль. На холме сквозь просветы между деревьями показались первые хаты села Вэлень. Рублены они были из еловых бревен, стояли на высоких каменных фундаментах, обмазывали их глиной или белили известью. Крутые лестницы поднимались на узкие галерейки. Крыши были из дранки. Одни дома издали казались совсем черными, словно огромные куски мрака, другие — рыжеватыми, будто козья шкура — в зависимости от того, старыми или новыми были еловые бревна. Первые дома стояли далеко друг от друга, потом они стали сходиться теснее, ближе. Через полчаса лошади свернули на узкую дорогу, вымощенную булыжником, которая тут же превратилась в деревенскую улицу. Выстроившиеся в ряд первые четыре дома были бревенчатые, и только один из них оштукатурен и побелен известкой. Миновав их, дорога принялась огибать стоги сена и через четверть часа вновь потянулась мимо домов. В Вэлень, как и в других горных селах, дома стояли кучками, то там, то здесь, словно ими выстрелили из пращи, так что село получалось чрезвычайно длинным, раскинувшимся по долине на пять-шесть километров. Возле самой дороги клокотала широкая и быстрая горная речка. Вспененная вода была беловатой, словно в нее щедро подсыпали мела. Речная пойма становилась все уже и уже: с обеих сторон ее сдавливали обрывистые отроги гор, которые в некоторых местах так сближались, что казалось, совсем перекроют дорогу. Густые еловые леса почивали на отрогах.

Как только громыхающая бричка попа Мурэшану выехала на эту плохо замощенную дорогу, семинарист услышал шум, столь характерный для Вэлень: ток-ток-ток-ток-ток, сопровождаемый скрежетом и шорохом, который издают толчеи — огромные ступы, где дробят золотоносный кварц. Шум этот проникал и в лес, отражался эхом, то возрастая, то затухая, и совсем непонятно было, откуда же он исходит. Толчеи были расположены вдоль белесоватой речки, напористая и вспененная вода которой вертела колеса, низвергаясь с деревянных желобов маленькими водопадиками. К каждой толчее вода подводилась от речки по канаве, прорытой в склоне горы, и чем длиннее были канавы, тем больше перепад воды. Колеса были вроде мельничных, только поменьше. На толстом валу закреплялись деревянные ступицы; вращаясь, они поднимали по очереди пест за пестом — четыре, шесть, девять или двенадцать, сколько их там было прилажено, — и опускали одновременно другой в глубокую прямоугольную колоду, куда насыпался золотоносный кварц, предварительно раздробленный кувалдами. К нижнему концу каждого песта железным обручем был прикреплен зуб из кремня. В толчею по мелким желобкам направлялись тонкие струйки воды. Пространство вокруг толчеи было застлано толстыми досками и огорожено, а в ней самой проделаны отверстия, через которые непрерывно вытекала мутная взвесь песка. Попав в отстойник, эта жидкая каша густела по мере того, как стекала вода. Отстоявшийся песок еще несколько раз пропускали через толчею, пока не получался тончайший порошок, который собирали и опять промывали, чтобы не упустить ни одной блестки золота, какая могла бы в нем затаиться. Промывали порошок на полотне, которым выкладывали наклонный желоб, пуская по нему струйку воды. Но основная масса золота оседала на дне толчеи. Оттуда его осторожно извлекали и промывали — или, лучше сказать, прополаскивали в деревянном треугольном ящике. Точно так же вымывали крупинки золота и из полотна, которое снимали с желоба. Полотно опускали в корыто с водой, хорошо его прополаскивали, давали воде отстояться и, когда на дне получался осадок, воду осторожно сливали. Все эти кропотливые операции основывались на том, что тяжелое золото всегда опускалось на дно: и в толчее, и в треугольном ящике с чужеземным названием. Золотую пыль потом сушили на противнях или смешивали с ртутью. Остальное труда не составляло: и в самих Вэлень было немало скупщиков золота, да и государственный приемный пункт был поблизости.

Днем и ночью слышалась стукотня толчей. Особенно шумно было там, где дома стояли плотнее, а стало быть, и толчей было больше.

Семинаристу Мурэшану сызмальства были знакомы звуки «ток-ток-ток» и связанная с ними изнурительная погоня за золотом. Хотя у них самих толчеи не было, и они перетирали золотоносный камень у других хозяев, которые, случалось, сдавали свои толчеи внаем.

Шум был привычен Василе Мурэшану, однако он ему не нравился. Василе всегда приходил от него в дурное расположение духа, то ли вспоминая об «Архангелах», то ли из-за того, что отец его не имел никакой выгоды от работы этих дробилок, которые многих обогатили. Толчеи, чей шум был слышен с дороги, скрывал от глаз густой ивняк, давным-давно затянувший берега реки.

Вскоре дома по обе стороны дороги пошли гуще, один за другим, и Василе стал замечать, как блестят на солнце спицы водяных колес. Отчетливее стали слышны удары пестов, дробящих камень. Показались люди, снующие по дворам и под навесами, мужчины, женщины, дети, в одежде, заляпанной грязью, в шляпах с белыми пятнами.

По дороге все чаще стали попадаться телеги, груженные золотоносным кварцем. Тяжело ступали волы, налегая на отполированное до блеска ярмо. Кое-кто из встречных кланялся семинаристу.

Это был самый центр села; здесь же находилась корчма, она была битком набита народом, звенела от выкриков и песен. Лошади пошли рысью.

— Нехорошие времена настают у нас, домнишор, — ткнул кнутовищем Иеротей в сторону корчмы. — В страстную неделю такое непотребство!

— Может, они пришли с прииска, голодные, холодные, — попробовал найти оправдание семинарист.

— Нет, домнишор. Ни с какого прииска они не пришли. Всех их я видел еще вчера вечером. Они уже гуляли, когда я проезжал мимо. С самого четверга, с полудня, все гуляют. Знаю я их, это все рудокопы с «Архангелов». То-то и оно, говорю я. Только они больше жулики, чем рудокопы, больше воруют, чем работают.

— Ничего, Иеротей, письмоводителю тоже немало перепадает. Или тебе его жалко?

— Ежели чего жалеть, так святую справедливость. Ведь они коли работают, то зарабатывают, и хорошо зарабатывают, — отвечал Иеротей.

В дверях корчмы появился плоский, как доска, низкорослый человечек без пиджака, в одной зеленой полосатой рубашке. Можно было подумать, что его кто-то выпихнул, потому что, оказавшись на последней ступеньке, он покачнулся два раза, пытаясь удержать равновесие, и упал, растянувшись, как лягушка, на животе.

— Это домнул «ахент», писарь из канцелярии, — злорадно проговорил Иеротей, — явился собирать проценты под заклады. Второй день в этой корчме торчит.

— Неплохое местечко нашел, — семинарист с презрением посмотрел на человечка, который тщетно пытался встать.

— Вот я и говорю, накажет нас господь.

— Подстегни лошадей, скорее домой приедем, — попросил Василе, видя, как вокруг упавшего собирается народ.

Иеротей хотел было взмахнуть кнутом, но вслед за ними бросился здоровый крестьянин и тут же настиг бричку.

Держась за облучок, он широким шагом шел рядом, заплетающимся языком бормоча что-то нечленораздельное. Скорее по взгляду Василе понял, чего тому надобно. Он знал его: это был один из крестников священника.

— Ладно, бадя Антон. В другой раз. Не сейчас. Я тороплюсь, — отговаривался Василе.

— Воз-можно! Один стаканчик! Один и баста! Вино доброе! — бормотал мужик.

Бричку догнали еще трое. Двое держали в каждой руке по бутылке вина, третий — кружку пива.

Все трое были мертвецки пьяны, но с сыном священника, которого они узнали издали, старались говорить достойно, как можно достойней. Семинариста тошнило от винного перегара, от их бледных помятых лиц, красных от бессонницы глаз. И вместе с тем было приятно, что они пытаются выразить свою любовь к нему. Он взял кружку пива и выпил.

— И еще вина стаканчик, — еле ворочая языком, просил второй крестьянин.

— Больше не могу. Прошу извинить меня. В другой раз с удовольствием, — отговаривался Василе.

Бричка покатила дальше. Все четверо почесали в затылках и затянули:

Будьте здравы! Будьте здравы! Будьте здравы много лет!

Через полчаса Василе Мурэшану был дома.

 

IV

Вэлень — село с двумя тысячами душ жителей — растянулось вдоль реки на семь километров. Оно зажато горами в узкой долине так, что даже с ближайших вершин увидеть его целиком никак не возможно, потому что долина эта чрезвычайно извилиста и на каждом повороте кажется, что вот-вот распахнется даль. Дома, крытые дранкой, раскиданы кучками то там, то здесь. Двигаясь вдоль долины, небо можно видеть только прямо над головой в виде длинной и узкой голубой полоски. Расширяется долина лишь в одном месте — возле церкви. Здесь образуется нечто вроде котловины, горы раздвигаются в стороны, потому что, стекая по боковым лощинам, тут встречаются две реки. Вэлишоара и Козий ручей, два узких горных потока, у которых хватает сил вертеть колесами камнедробилок. Вокруг церкви сгрудилось около сорока домов. Большинство из тех, кто живет в них, считаются первыми людьми на селе. Если смотреть на восток, то горы здесь расступаются, и лишь на горизонте виден огромный темный горб, заслоняющий небо, — гора Влэдень, похожая на гигантскую сгорбленную спину. Дремучие еловые и буковые леса чернеют на ее склонах. Там наивысшая точка всей округи Вэлень — почти тысяча четыреста метров над уровнем моря.

Весною вершина горы, заросшая буковыми лесами, долго остается черной. Деревья на горе покрываются листвою лишь четыре недели спустя после святого Георгия. На запад и к северу бесконечной цепью поднимаются обрывистые возвышенности с округлыми вершинами, похожие на огромные перевернутые котлы. На севере горы отступают немного вдаль, долина расширяется — здесь-то и располагаются луга и пастбища жителей Вэлень.

Кое-где на склонах, где ближе, где дальше от села, леса сведены на нет и только убогий кустарник еще топорщится там. Склоны эти усеяны кучами серого, ржавого или черного от дождей и ветров камня, извлеченного недавно из шахт и штолен. Порой кажется, что у этих куч есть свой определенный порядок. То тут, то там разбросаны среди них хижины, похожие на гнезда. По склонам ползают люди, которых издалека можно принять за гномов. В глубине гор время от времени слышны взрывы. На одних склонах штольни попадаются редко, на других — чуть ли не на каждом шагу. Круглые черные дыры дышат влагой и холодом потревоженных мрачных недр земли. Многие штольни укрыты елями, и из села их не видно. А другие — вообще далеко: до них от церкви нужно идти и час, и два, и три.

Землей в Вэлень почти совсем не занимаются. В здешних горных прохладных местах только и растет, что яровая пшеница да овес. Кукурузу если и сеют, то на огородах.

Только священник да еще несколько семейств всерьез пашут землю. Зато лугов предостаточно, и травы растут отменные. Сено — чистый пух и сплошной аромат. Почти в каждом дворе держат пару рыжеватых волов, приземистых, но подвижных, с короткими острыми рогами. Животные эти почти постоянно в ярме и зимой, и летом. Золотоносного кварца добывалось на приисках — горы, и люди старались, чтобы толчеи-дробилки не простаивали ни минуты.

Трудно было найти дом, возле которого не было бы толчей-дробилок, не навален был бы кучами раздробленный кувалдами камень. На семь-восемь недель зимою толчеи замирали, скованные льдом. Если же выдавалась теплая зима, то отдыхать им приходилось не больше месяца.

Почти все жители Вэлень были рудокопами. Уже лет десять, с тех пор как на приисках стали добывать много золота, они привыкли покупать за деньги все, вплоть до капусты и кур. Забросив земледелие, крестьяне, казалось, потеряли всякий вкус и к огороду, и к птице возле дома. Зерно, мука, рождественский поросенок или барашек, чтобы разговеться на пасху, — все покупалось на базаре. Но так было не всегда. В давние времена, несмотря на скудость пахотной земли в горах, вэляне сеяли яровую пшеницу, рожь, держали скот, овец. Многие, как только наступала весна, перебирались со всем скарбом в горы, жили в хижинах, землянках, унавоживали землю и осенью убирали в амбары урожай, которого им хватало на целый год. Но в те времена и приисков было мало. Четыре работало, не больше. И ковырялись больше в земле, штолен в скале не долбили.

Но лет десять назад золото появилось на одном прииске, потом на другом, селяне вспомнили обо всех заброшенных штольнях и мало-помалу забыли земледелие. Хижины и землянки в горах пришли в негодность, одни сгнили от дождей, другие разметало ветром. «Придет еще их время», — твердили старики на селе, потому что в Вэлень одна пора сменялась другой: пора золота порой земледелия. Так уж повелось. Золота было в изобилии, например, когда строили церковь, просторную и красивую, словно монастырский храм; а потом пришлось снова браться за плуг. Золото вдруг спряталось, исчезло. Пока водились деньги, рудокопы искали его. Когда в домах ничего не оставалось, кроме голых стен, принимались за сельское хозяйство. Что и говорить, кое-кто отправился на прииски в чужие края, но это уже в теперешние времена: а раньше, как рассказывали старики, никто из вэлян родного села не покидал. Некоторые вэляне зимой работали на прииске, а летом вели хозяйство.

Но вот уже добрый десяток лет по всей округе только и говорят, что о прииске в Вэлень. Никогда еще местные прииски не давали столько золота. Никому и в голову не приходит, что это изобилие может вдруг иссякнуть. Лаковые сапоги на мужчинах и шелковые платья на женщинах стали в Вэлень самым обычным делом.

* * *

Возле церкви стоял приходской дом, квадратный, тяжелый, старый, но еще в полной сохранности. Перед окнами пестрел цветами палисадник, позади тянулся большой огород. В жизни попадье не довелось купить ни морковки, ни луковицы. Поп был твердо убежден в полезности такого примера всем хозяйкам на селе, которые вконец забросили огородничество. Однако крестьянки не желали следовать доброму примеру.

Приблизительно в километре к востоку от приходского дома стоял недавно выстроенный двухэтажный домик, напоминающий миленькую, кокетливую дачу. Широкие окна с большими стеклами были обращены на три стороны и смотрели на покрытые лесом холмы. Здесь и жил вышедший в отставку письмоводитель Иосиф Родян. На его дворе толчеи, укрытые от морозов в добротном сарае, работали непрерывно круглый год. На полпути между домом Родяна и приходским домом стояла примэрия. Четыре самых крупных лавки в Вэлень тоже располагались здесь, по соседству. Три из них имели право торговать и вином.

Приближалась пасха, и толчеи оглушительно стучали повсюду. Везде суетились люди — мужчины, женщины, дети, — на дороге, по дворам, под навесами. Старатели, не разгибая спины, мыли и мыли золото. Телеги, наполненные камнем, скрипели по дорогам. Празднично одетые женщины заходили в лавки, торговались, смеялись и, довольные, счастливые, весело выходили с полными корзинами и сумками через плечо. Это были статные женщины с белыми руками и белыми лицами, как у барынь из благородных. Ветер играл складками белоснежных кофточек, сиявших на весеннем солнце. Женщины останавливались по двое, по трое, разговаривали, исподтишка разглядывая, как одеты товарки.

— Поторопись, милая, белая-то мука кончается.

— Еще привезут, пока соберемся куличи печь.

— Изюм? Изюма нет еще, завтра будет.

— У вас еще осталось чего толочь?

— Сколько ты говоришь? Пуд? У нас — полтора.

— Ты исповедовалась? Уф! Вот уж поп так поп!

Подобные разговоры слышались на каждом шагу, где только ни повстречаются соседки.

Насколько оживленны были женщины, настолько мрачны были возвращающиеся с приисков рудокопы. Им еще предстояло трудиться до самого великого четверга, до полудня. А после праздников их ждала все та же работа. Вот они и тащились бледные, измочаленные тяжким трудом, и их смятая, побелевшая от кварцевой пыли одежда отдавала едким тяжелым запахом штолен. С трудом добирались они до первой корчмы, и корчмарь стремглав подносил им копченой колбасы, сала, брынзы и пива. В Вэлень никто не постился даже в страстную пятницу. Труд рудокопов всегда был тяжелым, но с тех пор как золота стало много, даже те, кто не добывал руду, тоже знать не хотели, что такое пост.

В последние дни перед пасхой телеги корчмарей то и дело подвозили из города груды всякой снеди. Ящики, бочки с пивом и даже бочонки с вином опускались в глубокие подвалы под трактирами. В Вэлень пили пиво и первоклассные вина. Люди были веселы, жизнерадостны и сыпали деньгами без счета и оглядки.

Семинарист Василе Мурэшану еще по прошлым годам знал лихорадку нетерпения, охватывающую людей в страстную неделю. Не в силах и сам усидеть дома, он разгуливал по улицам, поглядывая на неустанно трудившиеся толчеи, отвечая на почтительные приветствия рудокопов. Время от времени он заходил во двор какого-нибудь из крестников своего отца, смотрел, как тщательно промывается каменная пыль, и, наклонившись, разглядывал остающийся на дне почти чистый золотой песок.

— Что, попович, давай и тебя примем в долю! — предлагали ему.

— Нам с золотом не везет, — с улыбкой отнекивался семинарист, хотя сам не мог глаза отвести от золотой пыли, которая приятно возбуждала любого, кто бы на нее ни смотрел.

— Это батюшка не желают вступить в сговор. Уж больно они беспокойные, все перебегают из одного общества в другое. А в нашем деле, попович, надобно терпенье.

Василе Мурэшану выходил со двора и шествовал мимо трактиров, откуда доносился нескончаемый глухой гул. Погода стояла ясная, теплая. Лопались почки. Все ожидали веселых праздников. Семинарист полной грудью вдыхал напоенный весенними запахами воздух, и если и был несчастлив, то только от мысли, что Эленуца еще не приехала.

Не успел он переступить порог родного дома, как сестры ему сообщили, что домнишоара Эленуца Родян всю зиму провела в Вене. О том, как весело жилось дочке Иосифа Родяна в большом городе, сестры рассказывали с весьма постными лицами. И Василе понял: они огорчаются, что не столь богаты, как Эленуца. Им она прислала несколько цветных открыток с изображениями пышных дворцов. Семинарист тут же потребовал показать ему открытки. Он долго рассматривал мелкий девичий почерк, чувствуя, что сердце бьется сильнее, а кровь отливает от щек. Он впервые видел аккуратные буковки, выведенные Эленуцей, и вдруг его пронзила горькая мысль: ему эта девушка, обращавшаяся с такими милыми словами к его сестрам, никогда не напишет.

Возвращая открытки, Василе спросил сестер изменившимся голосом:

— А вы что скажете об этой девушке?

— Мы?

— Да.

— А у тебя что, есть особое мнение об Эленуце? — засмеялась старшая сестра Анастасия.

— Возможно, — улыбнулся Василе.

Младшая сестра, Мариоара, приставив большие пальцы рук к ушам и медленно помахивая ладонями, забубнила:

— Осел, осел, осел!

Семинарист вспыхнул, растерялся и тут же рассердился:

— Серьезному человеку нельзя с вами разговаривать. Особенно с тобой, Мариоара.

— А разве речь идет о чем-нибудь серьезном, братец? — спросила Мариоара, вплотную придвигаясь к Василе и лукаво поглядывая на него.

— Ты просто невыносима! — отстранил ее брат.

— Возможно. Но ты напрасно думаешь об Эленуце.

Мариоара, раскачиваясь, прошлась по комнате и неожиданно пропела:

Поздно очень, поздно очень, Сердце пусто, между прочим.

— Говорят, на этих днях, на пасху, состоится ее помолвка с одним адвокатом, — пояснила Анастасия. Но, желая утешить брата, тут же добавила — Это еще не наверняка, ведь даже имени его никто не знает.

— По мне, пусть себе выходит за кого хочет, — проговорил Василе, темнея лицом.

Он встал, взял свою шляпу и вышел. С той минуты он ни с кем не заговаривал о домнишоаре Родян, но втайне ожидал ее приезда. Возможно, поэтому ему и не сиделось на месте, и он блуждал по селу как неприкаянный.

Однако дома Василе выглядел, как всегда, спокойным и рассказывал всякие смешные случаи из семинарской жизни. Отец Мурэшану был чрезвычайно весел. Прихожане почти все уже исповедались, и кое-кто из них почествовал священника золотой монетой в десять крон. А богатый крестьянин Василе Корнян положил на тарелку целых двадцать. Даже самая бедная женщина не оставила после исповеди меньше кроны. Так что денежки собрались немалые, и была еще надежда на праздники, на причастие. Вот священник и был в наилучшем расположении духа. Василе давно не помнил его таким веселым. Сколь ни презирали бы мы деньги в возвышенные часы нашей жизни, когда душа у нас парит в заоблачных высях, но лишь этот презренный металл дает нам уверенность в сегодняшнем и завтрашнем дне. Отец Мурэшану не был жаден до богатства, но с приближением праздников и у него хватало расходов на платья и шляпки для дочерей и попадьи. Девицы были уже взрослые, и вполне могло случиться, что в дверь постучится гость с самыми серьезными намерениями. Так что перед праздниками священник оставался почти без гроша. Зато теперь он вновь обрел уверенность, был весел, и это веселье добросердечного человека действовало заразительно на окружающих.

— Ничего не могу сказать в осуждение отважных золотоискателей, кроме одного: уж очень они расточительны, — заговорил как-то вечером отец Мурэшану. — Люди они мирные, уважительные. Добропорядочные люди, но слишком уж сорят золотом. Мне иной раз кажется, что и двух рук им маловато.

— Не будь у них этой слабости, не собрать бы тебе столько денег, — улыбнулась попадья.

— Даешь попу-даешь церкви! — засмеялся отец Мурэшану. — От этого не разоришься. Пасха-один раз в году! Роскошь, которая стала повседневностью, и в особенности шумные застолья — вот что заставляет задуматься. А что вытворяют золотоискатели с прииска «Архангелы» — просто невообразимо.

Никогда это название не казалось Василе столь ненавистным, как теперь, когда произнес его отец. Название это он вдруг ощутил как имя врага, как живое существо, к которому воспылал тяжкой ненавистью.

— Большое богатство делает людей подлыми, отец, — произнес он глубоким, чуть дрогнувшим голосом. — Этот прииск — проклятие для села.

— О! Ты слишком торопишься судить, юноша! — отозвался отец. — Слишком торопишься!

— Никуда я не тороплюсь. Эти люди поклоняются идолам, становятся лживыми, подлыми, стоит только им завладеть богатством.

— Не все, не все, юноша! — поторопился перебить Василе отец. — Кому суждено пасть — падет. Но не все! Есть весьма честные люди и среди имущих.

Василе не ответил. Резкая складка появилась у него между бровей. Он встал из-за стола и вышел во двор. «Все, все становятся подлыми!»-твердил он чуть ли не вслух. В тот вечер поколебалась надежда на исполнение его чаяний. Услышав название «Архангелы», он тут же вспомнил о помолвке Эленуцы. «А что, если и она алчет суетных благ, как и ее сестры?» — молнией промелькнул вопрос. «Несомненно, так оно и есть!» — столь же молниеносно прозвучал ответ.

Ночью, едва Василе забылся сном, пришел отец и разбудил его: пора идти в церковь служить всенощную.

Ночь с пятницы на субботу. Ночь отпевания Христа. Вынос плащаницы.

Василе с трудом протер глаза. Голова у него болела. Ничего не понимая, он оглядывался вокруг. Очнулся он с ощущением, что заблудился в бесконечной пустыне. В ночной тишине раздавалось медленно гуденье колоколов, отчетливое, исполненное горя пение: бам-м, бам-м, бам. Семинарист вскочил с постели и удивленно уставился на собственного отца, стоявшего перед ним словно черное изваяние, освещенное дрожащим светом восковой свечи, которую он держал в руке.

— Поторапливайся, Василе, будешь петь на клиросе, — глуховатым голосом сказал отец Мурэшану. В этот первый час пополуночи не только голос, но и лицо, взгляд, да и весь облик священника казались необычными. Семинаристу, затуманенному первым глубоким сном, почудилось, будто перед ним стоит незнакомец и требует от него неведомого. Опустив руки, Василе застыл, прислушиваясь к гудению колоколов. Отец Мурэшану, сообразив, что сын еще наполовину спит, положил ему руку на плечо и проникновенно сказал:

— Одевайся, сынок. Сегодня мы погребаем господа нашего, Иисуса Христа.

Сердце отца Мурэшану переполняла скорбь, в глазах стояли слезы. Пламенная вера молодости и твердая вера зрелости соединились в его душе. В ночной тишине, когда многие почивали, доверившись добрым объятиям друга всех смертных — целительного сна, священник слушал звон колоколов, и трепещущая душа его бодрствовала. Несказанно тонкое, почти нематериальное тепло, исходя от сердца, завладело им. И одна-единственная мысль, одно-единственное чувство больно билось в нем: «Сколь мы ничтожны, господи, сколь ничтожны!» Вздох этот прерывал его дыхание, и с губ рвался плач: «Господи! Как отдалили меня от тебя годы моей жизни! Меньше я думаю о тебе, меньше живу твоей верой! Как же я мог забветь тебя, господи?!» Отец Мурэшану чувствовал бога близко от себя, совсем с собой рядом, над собой и повсюду кругом. Все его существо растворялось в несказанно тонком блаженно-теплом сиянии.

Василе не чудилось, он и впрямь видел перед собой не отца, к какому привык и каким тот бывал повседневно, а совершенно иного человека, отринувшего земную суетность, осененного святым апостольским духом, который может снизойти и снисходит в блаженный миг на каждого.

— Сейчас, отец, сейчас. Я иду. Я готов, — прерывающимся голосом проговорил Василе, ощущая, как тепло от благословляющей отцовской руки растекается по его телу.

— Смотри, пой красиво и не глотай слов, как привыкли вы, молодые. Каждый стих выпевай с любовью.

— Я так и буду петь, отец. Ничего не пропущу. — Василе будто давал обет. Волнение, переполнявшее душу священника, передалось и сыну. Поспешно одеваясь, Василе думал: «Прииск, девушка, суета, беспокойство-как все это ничтожно перед лицом всевышнего, ждущего нашей чистой горячей молитвы». Никогда еще не понимал он столь глубоко и не ощущал столь явственно благотворной истинности учения, которое внушалось ему в семинарии. А как часто представлялось ему холодным и отвлеченным все то, что теперь вдруг предстало питающим душу животворным откровением!

Все последние дни Василе мучительно страдал, ожидая помолвки Эленуцы. Но самый жестокий удар, который он так и не смог пережить и с которым никак не мог смириться, нанесло ему открытие, что его небесный идеал — обыкновенная земная девушка, приверженная к мирской суете не меньше других своих сестер. Незаживающая рана сочилась кровью и терзала его сердце днем и ночью. И вот сейчас, отдавшись мыслями богу и радостно готовясь служить ему, Василе почувствовал, что рана его больше не кровоточит, и впервые он подумал об Эленуце по-доброму. Как он презирал ее! Но теперь в душе его звучал утешающий голос: «И она — творение божие, и ты. Разве вправе ты презирать ее? Тебе ведомы порывы к высокому, не отказывай в высоком и ей».

Раскатисто и звучно звал колокол людей на молитву. Священник приоткрыл двери. Колокольный звон зазвучал еще чище, еще отчетливей. Отец и сын молча вышли во двор. С улицы неслись тихие голоса, казавшиеся шорохом. Крестьяне шли ко всенощной. Воздух был прохладный, бодрящий. Сквозь легкую, едва заметную дымку смотрели с вышины на землю звезды. Еловые леса, казалось, раскачивались в темноте, передавая все дальше и дальше колокольный гуд, текущий со звонницы. Проемы на колокольне чуть посветлели, и ярче стали видны черные силуэты людей, странно размахивающие в вышине руками: звонарь с двумя своими помощниками.

С восковой свечой в руках отец Мурэшану вошел в церковный двор, посветил сыну, чтобы тот не споткнулся о высокий порог, и, непрестанно повторяя: «Доброе утро! Доброе утро!», прошел сквозь толпу мужчин и женщин.

На паперти он задул свечу и, преклонив колена — что делал весьма редко и то лишь перед вечерней и всенощной, — вошел в храм. Иконостас был ярко освещен, и святые на иконах, казалось, ожидали начала службы. Вся церковь лучилась мягким таинственным светом, каким светится она только ночью, освещенная потрескивающими в глубокой тишине свечками.

Дьячок поднялся на правый клирос и, склонив седую голову, раскрыл старинную Библию с закапанными воском страницами. Священник вошел в алтарь. Василе встал на клиросе рядом с дьячком. Началась заупокойная служба. Скорбные голоса пели о беспредельной, нечеловеческой боли, исполненной святого отчаяния и умиротворяющей безнадежности.

Василе, склонившись над древней книгой, запел тропарь:

«И, взяв тело, Иосиф обвил его чистою плащаницею и положил его в новом своем гробе, который высек он в скале».

Мягкий глубокий тенор Василе не раз заставлял глубоко вздохнуть мужчин и вытереть слезы женщин. Но в эту ночь он звучал не нежностью, а глубокой безысходной болью. Василе выпевал каждое слово, и голос его дрожал, словно от слез. Высоко и проникновенно звучали слова утешения, с какими бог-отец обращался к богу-сыну устами пророков. Все менее значимое Василе проговаривал речитативом. Старый дьячок всегда с удовольствием слушал Василе, но в эту ночь смотрел на него будто на небесного ангела. Когда приходила пора читать дьячку, он начинал бормотать себе под нос, торопливо ища в Евангелии нужную строку, которую приходилось отыскивать для него семинаристу.

Церковь мало-помалу наполнялась народом. Мужчины и женщины входили в храм медленно, с той благоговейной робостью, с какой и входят обычно в ночной храм христиане. Но вэленских жителей и тут можно было узнать по нарядной одежде. Однако и они, суетные и легкомысленные на улице, переступив церковный порог, преображались. Видно, какими бы мы ни были, душа наша безотчетно чувствует, где мир, а где храм.

Рудокопы из Вэлень вступали в церковь серьезные и сосредоточенные, слегка побледнев от напряжения, так спускались они глубоко под землю в шахту, словно темные недра земли и светлый праздничный храм в равной мере позволяли им чувствовать близость высшей силы.

Люди все прибывали и прибывали, бесшумные, словно тени. Заняв свое место, никто больше не шевелился. Обычно к каждому вновь вошедшему поворачивают головы хотя бы близ стоящие. Но вэленские рудокопы стояли неподвижно, глядя прямо перед собой. Роста они были среднего, бороды брили, усы носили короткие, волосы тоже. Толстяков среди них не водилось, все как один — сухощавые, смуглые, взором строгие. Носили они белые холщовые кафтаны, глухие рубашки с черным воротом, суконные штаны и безрукавки, расшитые на груди черными замысловатыми цветами. Большинство было в сапогах.

Толпа в церкви становилась все плотнее, и вскоре уже нельзя было различить отдельных людей, виднелось только море голов, а вернее, лбов.

На женской половине было еще теснее. Многие слушали службу, стоя возле дверей, заглядывая в окна. Сдержанность и сосредоточенность царили только среди мужчин. Женщины то и дело с любопытством оглядывались и даже толкались, стремясь продвинуться вперед и занять место получше. Среди дорогих платков виднелись простоволосые головы молодых девушек.

Служба шла неторопливо, торжественно. Отец Мурэшану молился в алтаре, читая ектеньи, и дьячок отзывался: «Господи, помилуй!» или «Аминь!». И вновь плавно текли стихи тропаря, завораживая душу поэзией страдания, веры и надежды.

Верующие внимали службе с большим, чем обычно, благоговением. А может быть, и не благоговением, а просто-напросто позабыв ненадолго свои суетные заботы, отдавшись душой чудесному пению, которое звучало в церкви только раз в году и потому всегда казалось новым.

Глухой шум наполнил церковь, когда четверо рудокопов сняли с железных крючьев висевшие на них хоругви. Настало время выноса плащаницы. Кроме свечей, освещавших церковь, в приделе, заполненном женщинами, вспыхнула вдруг звездочка. И одновременно с ней на мужской половине загорелся огонек. Огоньки умножились, густо засверкали, словно капли огненного дождя, освещая лица православных. Люди парами, кучками стали выходить на улицу.

Зазвонили колокола. Ночную тишину всколыхнули тугие гудящие волны. Дрожащие удары — бам-бам — сопровождались тонкими звуками подголосков. Одни из них всхлипывали: ай-ай, другие повторяли скороговоркой: танг-танг-танг, танг-танг-танг. Леса, казалось, не знали, каким звукам отдать предпочтение, и потому, смешав их, возвращали долгим далеким эхом.

Люди медленно двинулись вокруг церкви. Их было так много, что церковь оказалась в кольце трепещущих огоньков. Издалека представлялось, что белые вытянутые капли пламени, словно дождь, упали с неба и повисли, застыв на одинаковом расстоянии от земли. Священник, поочередно останавливаясь у восточной, южной, западной и северной сторон церкви, читал из Евангелия о страстях господних, и голос его далеко разносился в ночном безмолвии.

Дьякон с хором время от времени повторял: «Святый боже, святый крепкий, святый безсмертный, помилуй нас!» Василе молча брел, опустив голову, с тонкой свечкой в руках. Тишина была мертвая, не ощущалось даже дуновения ветерка. Семинариста так глубоко поглотило таинство этой ночи, что он даже не заметил, как шагавший рядом рудокоп, взмахнув рукавом, потушил его свечку.

— Пожалуйста, зажгите от моей, — послышался поблизости серебристый нежный голосок.

Семинарист скосил глаза направо и, к своему удивлению, увидел домнишоару Эленуцу. Темное пальто делало ее почти невидимой, сливая с ночной темнотой, но свечка в ее руках освещала милое, ясное лицо. Особенно выразительно поблескивали из-под густых бровей темные глаза. Василе сначала не поверил, что это Эленуца, как недавно не узнал родного отца.

— Зажгите, пожалуйста, свечку, а то она у вас потухла, — вновь прозвучал мелодичный голос девушки, поравнявшейся с семинаристом.

Юноша растрогался, растерялся и не знал, что сказать, как зажечь свечку.

Эленуца взяла из его рук свечу, зажгла и вернула обратно.

— Вы… вы… — глухо и еле слышно забормотал Василе.

— Заслоните рукой, а то опять потух нет, — зашептала девушка, заметив, что Василе забыл про свечу.

— Так вы уже приехали? — наконец-то выразил свое изумление семинарист.

— Да. В четверг вечером. В церкви всю службу отстояла, — ответила Эленуца, продолжая идти рядом с юношей.

— А я вас не заметил. Не видел, — тяжело вздохнул Василе. Девушка искоса взглянула на него. Василе был бледен, но выглядел красивей, чем всегда.

— Вы и не могли меня видеть. Вчера я целый день не выходила из дома — очень устала.

Девушка замолчала и левой рукой принялась поправлять пальто. Скорее всего потому, что не смела высказать, что чувствовала, и ждала, что собеседник подхватит разговор. Но семинарист молчал. У девушки округлились глаза, она не сводила с него вопрошающего взгляда.

— Но на всенощной я решила быть обязательно. Меня отговаривали, но я так люблю эту службу! — заговорила Эленуца. Неожиданно голос ее дрогнул, стал грудным. — И ты пел прекрасно, просто замечательно! — вырвалось у нее.

Василе опять промолчал. Он только смотрел на нее завороженным пылающим взором.

Отец Мурэшану остановился в последний раз и прочел Евангелие. Часть людей направилась снова в церковь, часть двинулась к воротам. Светало.

— До свидания, домнул Мурэшану, — произнесла Эленуца, намереваясь уходить.

— До свидания, домнишоара, — ответил юноша, и голос его прервался.

— Вы еще долго здесь пробудете?

— До воскресенья, домнишоара.

— А я уже с пансионом распрощалась, — сообщила девушка и остановилась на полуслове, словно ожидая чего-то.

Но семинарист сумел из себя выдавить только недоуменное «Да-а-а?».

Девушка исчезла в толпе. Василе Мурэшану вошел в церковь, где уже шла заутреня.

 

V

С той поры как отец Мурэшану получил приход в Вэлень, ни разу еще не случалось, чтобы в пасхальную субботу церковь была полна народу до конца литургии. Примерно треть толпы возвращалась в церковь, но по мере того, как становилось все светлее и светлее, прихожане один за другим исчезали за дверью. Когда пелся причастный стих, в церкви оставалось едва человек двадцать мужчин да несколько женщин, вторивших священнику. Все остальные поспешно высыпали во двор и бодро, весело шагали по дороге к ближайшему городку, где в пасхальную субботу всегда был обильный базар. Крестьяне из соседних сел пригоняли целыми стадами ягнят. Куры, утки, цыплята, связанные за ноги попарно, кудахтали, крякали, попискивали по обе стороны двух длинных улиц. Горожанки торопились как можно раньше покончить с закупками в великую святую субботу, опередив рудокопов из Вэлень и прочих окрестных сел. Этот народ не привык торговаться, выкладывая деньги с удовольствием и не без хвастовства, и тут же поднимал цены на все товары.

Вот и в этом году в святую субботу узкая каменистая дорога из Вэлень была запружена празднично разодетыми селянами. День был ясный, и при солнечном свете холщовые мужские кафтаны и полотняные женские кофты сверкали, как свежевыпавший снег. Белоснежная вереница людей запрудила всю дорогу, время от времени раздаваясь в стороны, чтобы пропустить грохочущую повозку. Большинство крестьян шло пешком: тут и дороги-то было всего на час. Путь до города был приятной прогулкой. Когда же солнце просушивало все пути-дорожки, обнаруживались тропинки, по которым можно было добраться до городка и за полчаса.

На головах у мужчин красовались маленькие круглые шляпы, украшенные желтым шнуром, который казался тонкой золотистой змейкой, трижды обвившейся вокруг тульи. Лакированные сапоги блестели на солнце черными зеркалами. Женщины кутались в большие и тяжелые шелковые шали, пристукивали высокими каблучками башмаков, точь-в-точь как у городских барынь. То тут, то там мелькали каштановые и черные простоволосые головки девушек. Парни шли парами или небольшими компаниями, негромко напевая и что-то весело рассказывая. Компании сталкивались, приостанавливались, вступали в жаркие споры и яростно жестикулировали, словно желая убедить друг друга в чем-то чрезвычайно важном.

Солнце поднималось все выше и выше, толпа на дороге редела. Многие, на радость торговцам, добрались уже до рынка. Человек двадцать рудокопов из Вэлень окружили стадо ягнят.

— Сколько просите? — спросил один, обращаясь к крестьянам, стоявшим, опершись на посохи.

— Гуртом? — удивился рыжий мужик, высокий и широкогрудый с густыми усами.

— Гуртом!

— Двести злотых! — ответил рыжий.

— Все твои? — спросил другой.

— Мои и еще двух товарищей.

— А сколько их тут будет?

— Полсотни. По четыре злотых ягненок. Задешево отдаем. Ягнята молоденькие, жирные.

Рудокоп, первым начавший торговлю, оглядел приятелей, достал кошель и отсчитал усатому двести злотых.

— А чего канитель разводить? Нас здесь двадцать, еще пятерых дружков найдем, вот и получится на каждого по паре ягнят, всего — по восемь злотых. Или не так? — спросил рудокоп.

— Раз так, значит, можно передохнуть где-нибудь в пивной, — предложил другой рудокоп. — Не люблю я эти покупки.

Все двинулись к ближайшему заведению.

— Рассиживаться не будем. Нехорошо, если пасха застанет нас за попойкой, — заявил первый, входя в пивную.

— Священника испугался, боишься исповеди! — засмеялись остальные. — Наложит на тебя епитимью батюшка!

В пивную рудокопы вошли далеко не первыми. Было всего часов десять, а зал был полон людей, шума и дыма. Пили и галдели в основном мужчины-женщины занимались покупками. Они толкались в лавках, толпились вокруг палаток на базарной площади, сновали туда и сюда, набивая торбы и котомки свертками и кульками.

Приказчики, хозяева лавок и даже подручные мальчишки безошибочно выделяли в толпе женщин и девушек из Вэлень. Их приглашали, зазывали, разговаривали с ними, улыбаясь и поминутно расшаркиваясь, словно с самыми видными городскими барынями. Улыбки и льстивые слова расточались не напрасно: поселянки из Вэлень выбирали самые дорогие товары и платили не торгуясь. С деньгами они обращались без всякой робости, как и их мужья. Те же из них, кто еще не привык жить нараспашку, слюнили пальцы, отсчитывая бумажки по десять, двадцать и больше злотых с некоторым страхом и робостью. Но не успевали они расстаться с деньгами, как их лица расцветали счастливыми улыбками: и у них обновы не хуже, чем у других их товарок из села. Хозяева лавок и приказчики награждали каждую уходившую покупательницу комплиментами, а иногда и провожали до самой двери, раздвигая перед ними толпу. Даже мальчики в лавках не забывали сказать:

— Счастливых праздников. Заходите к нам.

Многие покупали все необходимое в палатках на базарной площади. Словаки, занимавшиеся в Трансильвании торговлей на колесах, торопливо выкладывали перед женщинами и девушками из Вэлень целые штуки сукна, полотна, ситца, развертывали шали, разматывали чулки. Время от времени они вскидывали глаза на других крестьянок, которые толклись в задних рядах:

— А тебе чего?

Крестьянка показывала на бумажные чулки или еще какую-нибудь мелочь, но торговец уже не обращал на нее внимания и продолжал расхваливать товар, который перебирали поселянки из Вэлень.

На одной из двух улиц, где пищали цыплята и крякали утки, возник переполох. Люди бросились бежать к перекрестку, где уже собралась толпа.

Двое околоточных, торопясь навести порядок, никак не могли разнять двух сцепившихся женщин. Одна из них была крестьянка из Вэлень, другая-жена местного трактирщика. Среди базарного шума едва можно было понять, что кричали эти две рассвирепевшие женщины.

Трактирщице не хватило цыплят. Она уже купила их спозаранку, но всех пришлось прирезать: от посетителей не было отбою. Вот она и прибежала, чтобы прикупить еще. За пару давала она по злотому и тридцать крейцеров, брала тридцать пар, и торговалась с крестьянками из-за пяти крейцеров с пары. В это время из толпы, окружившей торгующихся, вышла сухопарая смуглая женщина, и, отстранив трактирщицу, заявила:

— Беру всех, два злотых пара! — и тут же вручила крестьянкам задаток.

Трактирщица ехидно спросила:

— Зачем тебе столько цыплят! Что ты с ними будешь делать?

— Это моя забота! — отвечала смуглянка. — Я сейчас за ними пришлю, — добавила она, обращаясь к крестьянкам, и повернулась, собираясь уходить. Горожанка сделалась лиловой, словно слива.

— Сразу видно, дура деревенская: соришь деньгами ради бахвальства.

— Имеем, чем сорить.

— В городе-то имеешь, а дома небось мамалыгу ешь, да лук, от которого весь дом провонял, — зашипела в ярости трактирщица. — Не трогай моих цыплят!

— Теперь я их купила! Чего скупилась на пять крейцеров? — И женщина принялась спокойно отсчитывать деньги.

Трактирщица, видя, как у нее из-под носа уплывают тридцать пар цыплят, которые, не торгуйся она, могли бы достаться ей задешево, бросилась на смуглянку из Вэлень и вцепилась ей в волосы. Деньги полетели в разные стороны.

Мгновенно собралась толпа зевак. Могутная трактирщица была сильнее, но крестьянка все же ухитрилась изрядно ее поцарапать.

Оба околоточных, оценив обстановку, встали на сторону трактирщицы, которая нередко подносила им по стаканчику.

— Отдай ей половину цыплят, — посоветовал один.

— И не подумаю, разрази меня бог. Это ж цыганка, а не барыня, — ответила крестьянка, одергивая платье.

Пышнотелая трактирщица опять закричала:

— Жизни из-за вас, сиволапых, не стало! Швыряетесь деньгами, цены набиваете! Жить в городе невозможно!

Второй околоточный подошел к крестьянкам, торговавшим цыплятами.

— Отдайте ей половину, — попросил он.

— Господи боже мой, да ведь и у других есть цыплята, не только у нас. А эти уже проданы, — отвечала одна из них.

Остальные молчали, но по лицам их можно было понять, что они ни за что не отдадут пару цыплят за полтора злотых, если можно получить два.

В конце концов трактирщица, не переставая ругаться, удалилась в сопровождении полицейских. От ярости она раскраснелась и была похожа теперь на свеклу.

Базарная площадь продолжала бурлить, несмотря на то что близился час обеда. Все корчмы и трактиры тоже были полны народу. Туда стали заглядывать и женщины, разыскивая рассевшихся за столиками мужей, а разыскав, садились с ними рядом. Тут же к ним подбегали половые, неся пиво, увенчанное белыми шапками пены.

Во всех корчмах играли музыканты.

У «Черного медведя» собрались самые богатые рудокопы из Вэлень, совладельцы кто прииска «Архангелы», кто «Елового», кто «Ложбинки». Трактир был самый большой в городе, с номерами и знаменитыми музыкантами.

Из совладельцев прииска «Архангелы» были там Василе Корнян, Ионуц Унгурян, Георге Прункул — ровесники, лет сорока шести-сорока семи, но если судить по внешнему облику, можно было подумать, что разделяют их годы и годы. Василе Корнян на голову выше своих сотоварищей, брюнет с густыми черными усами, бледным лицом и живыми лукавыми глазами, то и дело поглядывал по сторонам, и его красивые чувственные губы трогала веселая усмешка. В черных как смоль волосах не змеилось ни одной белой ниточки. Ионуц Унгурян, словно бочонок, носил перед собой огромный живот. Щеки у него были пухлые, слегка отвисшие. Усы он коротко стриг. Голова была полуседая. Маленькие желтые глазки, казалось, плавали в чем-то масляном, теплом и приятном.

Самым низкорослым из них был Георге Прункул, с впалыми, морщинистыми щеками и белым, изборожденным морщинами лбом. Глаза у него были навыкате, как у зайца, отчего казалось, будто он постоянно чего-то ждет.

Совладельцы прииска «Архангелы» сидели вокруг стола и тихо разговаривали между собой, склонившись друг к другу головами. Потом разговор стал громче. Корнян и Унгурян, смеясь, откидывали головы назад, Прункул же только ухмылялся, и от его ухмылки множились на лице морщины.

— Вы отобедаете у нас, господа? Не так ли? — расплываясь в улыбке, осведомился трактирщик.

— Ай-яй-яй! — укоризненно покачал головой Унгурян. — И ты еще спрашиваешь?

— Жареный барашек, токана с цыпленком, тушеный заяц. Чего изволите?

Самый толстый из совладельцев поспешил ответить:

— Барашка мне, цыпленка Прункулу, а зайчатину домнулу Корняну. Порции большие всем троим. А то мы голодны, братец, будто волки среди зимы. Тащи быстрей!

Трактирщик бросился к кухне.

— Погоди! — окликнул его Корнян. — А вино, то самое, есть?

— Есть. Как не быть!

— То, что я пил две недели назад?

— Есть, есть! — подтвердил трактирщик уже на бегу.

Гремел оркестр, и говорить приходилось громко.

От выпивки люди, сидевшие за столом, становились говорливее, оживленнее.

— Сегодня Лэицэ мог бы и помолчать, — пробормотал Георге Прункул. — В пасхальную-то субботу…

— Оставь его, братец. Пусть себе играет, — отозвался Унгурян. — Ну, какая может быть гулянка без грохота сапог и пыли из-под ног?

— Мы же сегодня сюда не гулять пришли. Завтра пасха, — тихим голосом возразил Прункул.

— Сегодня тебе не хочется, значит, ты и не пьешь! Ты же исповедовался! Мне жена говорила, что ты был на исповеди! — воскликнул толстый Унгурян.

— Правда? — переспросил Василе Корнян.

— Это такое дело, про которое не спрашивают, — отрезал Прункул.

Принесли заказанные блюда, и все трое с волчьей жадностью набросились на еду. Унгурян алчно глотал куски и с еще большей алчностью смотрел на еду.

Цыган Лэицэ на цыпочках, улыбаясь, подошел к трем хозяевам прииска «Архангелы». Остановившись за спиной у Корняна, он тихонько коснулся смычком струн.

Трое золотопромышленников разом подняли головы.

— Не сегодня, Лэицэ! Сегодня мы не пируем, — покачал головой Корнян, доставая пухлый черный бумажник. — А это тебе на праздник! — протянул он музыканту сотенную.

— Значит, сразу урожай! — усмехнулся Лэицэ и сунул деньги в карман, вовсе не удивившись оказанной ему чести.

— Пусть его играет, он же музыкант, — проворчал Унгурян. — Небо не треснет из-за его песни.

— Сегодня мы не гуляем, Лэицэ. Сегодня гулять — грех на душу брать, — назидательно повторил Корнян. Цыган пожелал всем счастливых праздников, поклонился и хотел было уйти.

— Погоди, несчастный, — остановил его Унгурян с набитым ртом. — Я тоже хочу тебя поздравить, — и вынул полусотенную.

Не выразив особых чувств, Лэицэ взял и эту бумажку, сунув в карман вслед за первой.

— На второй день пасхи будешь у нас. Не так ли? — спросил Корнян.

— Непременно! Желаю здравствовать! — подтвердил Лэицэ, отходя от стола.

Все это время Прункул искал, искал и никак не мог найти мелких денег. Цыган удалился, и Прункул только усмехнулся ему в спину.

Золотопромышленники пропустили по стаканчику, потом, под непрекращающийся в трактире шум, по второму и по третьему. Наконец явились слуги и доложили, что лошади заложены. Все трое уже опять толковали о своих «Архангелах».

— С годик они еще продержатся, — утверждал Корнян.

— Годик? Все десять! Сам знаешь, золота там невпроворот! — с напором утверждал Унгурян, с трудом ворочая заплетающимся языком.

— Да. Позавчера я сам видел! Жила там богатейшая. Посмотрим, что будет дальше, — хрипел Георге Прункул.

— Да здравствуют «Архангелы», братцы! — встал Василе Корнян и поднял стакан.

— А господина письмоводителя я так сегодня и не видел, — пробурчал Унгурян, тоже поднимаясь. — Он что, не приехал?

— Он обычно после обеда приезжает. Пора бы знать, — отозвался Георге Прункул.

Все трое вышли на улицу. Не одни они собрались домой, — шел уже третий час пополудни. В трактире висел тяжелый дым, на полу валялись раздавленные вонючие окурки. Но и за столами сидело еще немало народу. Кое-кто пел, подперев голову рукой. Музыканты не спускали глаз с четырех парней-рудокопов с «Архангелов». Они пили много и жадно, и по всему было видно, что уходить не собираются.

Площадь почти опустела. Люди разбрелись кто куда. Некоторые засели по питейным заведениям, другие отправились по домам. На дороге можно было видеть и покачивающихся и спотыкающихся. К дому брели большими группами, оживленно разговаривали. Многие сожалели, что не приехали в город на тележке, и с завистью смотрели вслед тем, кто, наняв извозчиков, катил с женами, дочерьми или приятелями.

Вдруг толпа раздалась, люди отхлынули кто вправо, кто влево и, выгибая шеи, раздувая ноздри, мимо них промчалась пара вороных.

— Письмоводитель! Домнул Родян! — восклицали рудокопы.

Молнией промелькнула коляска. Люди едва успевали снять шляпу и поклониться.

— Привет! Привет! Привет! — отрывисто звучал сухой голос великана, развалившегося в коляске. Он даже не поднимал гигантской ладони, покоившейся на коленях, даже не кивал массивной темной головой, придававшей ему сходство с быком. Все заднее сиденье коляски занимал он один, зато на переднем сиденье поместились двое молодых людей. Они-то и поднимали шляпы вместо письмоводителя Родяна.

— Катит, словно Илья-пророк, — бурчал кое-кто из рудокопов.

— Здорово пришлось бы его пообтесать, если б он стал святым. Я Илью-пророка своими глазами видел, так он тощий, как доска! — отозвался какой-то старик.

— Да пропади он пропадом вместе с лошадьми и коляской! — желали письмоводителю другие.

— А эта парочка — вроде бы сынки Прункула и Унгуряна.

— Вроде бы.

* * *

Молодые люди и впрямь были сыновьями Прункула и Унгуряна. Студенты университета, они приехали на каникулы. Письмоводитель так и не уговорил своего сына Георге, рано утром приехавшего вместе с этими юношами из столицы, совершить с ним поездку в город. Лошади нетерпеливо рыли копытами землю, кучер недовольно поглядывал то на отца, то на Георге. Молодые Прункул и Унгурян толклись тут же во дворе у письмоводителя.

— Тогда вы поезжайте со мной! — воскликнул раздраженный Родян.

— Мы устали. Грехи наши тяжкие! — завздыхали, отказываясь, молодые люди.

Тогда Иосиф Родян правой рукой обнял одного юношу, левой другого, приподнял и бросил в коляску.

— Погоняй! — бешеным голосом крикнул Родян, прыгая в экипаж.

Коляска тут же исчезла из виду. Во дворе остались Георге Родян и Эленуца.

— Ну, что хорошего из того, что отец силком их увез, — проговорил Георге. — Они и вправду устали. Мы ведь не спали целую ночь.

— Могли бы поспать до утра в X. Все равно сегодня к полудню были бы дома, — возразила Эленуца.

Юноша, очень похожий на сестру, немного помолчал, потом лукаво усмехнулся:

— А ты знаешь, когда мы могли бы приехать домой?

— Когда?

— Гораздо раньше, чем ты. В среду. А торчать целую ночь в X. не было никакого интереса.

— Если вы могли приехать домой в среду, почему же ты так задержался?

— Потому что ездить нужно одному. Спутников моих никакими силами нельзя было вытащить из пивной, пока они не спустили все до копейки.

Девушка промолчала. Георге взял ее за руку.

— Пойдем погуляем! Хорошо? Так хочется подышать местным воздухом.

— Пойдем, Гица. С удовольствием.

Они вышли на улицу и некоторое время шли, не проронив ни слова.

— Вот что я должен тебе сказать, — заговорил Георге, — но не суди обо мне превратно. Я знаю, что о друзьях не следует говорить плохо, но не знаю, могу ли назвать этих двух своими друзьями. И все-таки я бы не стал ничего говорить, если бы мне не показалось, будто у отца есть планы относительно, по крайней мере, одного из них.

Эленуца вспыхнула, побледнела и ничего не сказала, хотя прекрасно поняла, куда клонит ее братец.

— Мне неведомо, который ему больше по нраву, Прункул или Унгурян, — продолжал Георге, — но одного из них он желает иметь зятем. А невеста только ты одна. Будь я на твоем месте, я бы ни за что не согласился.

Девушка улыбнулась.

— Не волнуйся, Георге, я не выйду замуж ни за кого из твоих приятелей. Я останусь старой девой!

— Пострижешься в монахини! — засмеялся молодой человек.

Домнишоара Родян снова побледнела и решительно произнесла:

— Не смейся. У меня давнее предчувствие, что я никогда не выйду замуж.

— Вот и хорошо-по крайней мере, я избавлен от неприятной обязанности описывать тебе этих чертяк! — проговорил юноша.

— Ну, нет! От этой обязанности ты не избавлен! Я хочу, чтобы ты все про них рассказал. Хоть я и не собираюсь ни за одного из них замуж, но все равно во время каникул мы будем видеться. И мне нужно знать, с кем я имею дело.

— С приятелями твоего брата, — расшаркался перед Эленуцей Георге.

— Ну, прошу тебя, — расскажи. Будь со мной откровенен, и я тоже буду откровенна. Мне очень хочется знать, сдали ли они «успешно» первый экзамен в этом году? Оба они подписываются — «преуспевающий в праве».

— На чем они остановились год назад, на том стоят и до сих пор, — отвечал Гида.

— Даже второй, «основной» экзамен не сдали?

— Нет, конечно.

— Так что же они делали целый год в столице?

— Бог ты мой, то же самое, что делают и сейчас! Бражничали.

— И не надоело? — улыбнулась Эленуца.

— Деньги на дорогу они заняли у меня, представляешь? С той поры, как у «Архангелов» открыли новую жилу, глотки у обоих стали бездонными. К тому же не подумай, что они гуляют в одиночку. У них свита из шести гренадеров, которые их повсюду сопровождают. Унгурян, не стесняясь, хвастает, что это свита архангела Гавриила. Посылая им деньги, родители только потакают злу.

— Что родители! Есть возможность — вот и посылают, сколько у них просят. Детки поступают плохо, требуя денег.

— Причем много и часто. Я думаю, каждый из них тратит больше, чем я, раз в десять. Чего о них только не рассказывают!

— Значит, будем иметь дело со знаменитыми людьми, — засмеялась Эленуца.

— Можешь смеяться, но ни отец, ни мать, ни сестры не думают, как ты. По правде сказать, дорогая Эленуца, — Гица погрустнел, — я все меньше и меньше понимаю людей вроде нашего отца. В головах у них чудовищная неразбериха.

— Например?

— Например, отец отвел меня сегодня в сторону и говорит: «Знаешь, Гица, сколько стоит одна акция прииска „Архангелы“? Дороже, чем все ваши университетские дипломы за десять лет». Говорить так, на мой взгляд, по меньшей мере странно.

— Да, — неохотно признала Эленуца, — отец возлагает большие надежды на «Архангелов». Но можешь быть спокоен. Мне он сказал, что выдаст меня замуж только за принца. Так что твои приятели несерьезные для меня кандидаты.

Из города возвращались рудокопы. По дороге белели их праздничные кафтаны. Заскрипели повозки, набитые ягнятами, птицей. В двух плетеных кошелках верещали наваленные друг на друга поросята, задирая кверху пятачки. Самые бедные шли, взвалив себе на плечи по ягненку. У сельского кузнеца, огромного цыгана, изрядно заплетались ноги. В каждой руке он нес по петуху — большому, тяжелому, словно сноп. Птицы то спокойно висели головами вниз, то вдруг, словно придя в ярость, начинали хлопать крыльями, вырываться и отчаянно кукарекать. Тогда кузнец разводил пошире руки и повторял: «Цыц, птица! Цыц!»

— Еще один базар разнесли в пух и прах наши односельчане, — заметил Гица, без конца отвечая на приветствия проходивших.

— Знаю я их! Три дня будут разговляться так, что дым коромыслом! — откликнулась Эленуца.

— Два!

— Два, потому что в первый день закрыты все трактиры и нету музыки. Ну да ничего, они от пасхи прихватят дня четыре, а то и всю неделю.

— Что правда, то правда. А нынешние праздники будут веселее всех предыдущих! Чтобы на пасху покупали поросят, такого я еще не видел!

Они замолчали, пристально вглядываясь в дорогу, словно среди возвращавшихся из города хотели увидеть знакомого.

— Сдается мне, поповский сынок, — произнес Гица.

— И впрямь домнул Мурэшану, — подтвердила Эленуца, но в голосе ее прозвучал упрек в адрес непочтительного брата.

— Если не хочешь с ним здороваться, давай отвернемся! — предложил Георге, уловив перемену в голосе сестры.

— Зачем же отворачиваться? Я никого не сторонюсь! — воспротивилась девушка.

— Вот семинариста тебе нечего опасаться. Видишь, как я с тобой откровенен и прямо высказываю свое мнение об окружающих тебя молодых людях. Надеюсь, в свое время ты будешь со мной не менее откровенна!

— Когда? — улыбнулась сестра.

— Когда меня будут так же занимать девушки, как сейчас тебя кандидаты в женихи.

— Ох! — вздохнула Эленуца. — Я же тебе сказала, что замуж не пойду.

— Положим, и я не намереваюсь жениться, однако надеюсь, что ты все-таки будешь откровенна. Однако продолжу. Хоть тебе и не нравится, что я говорю о женихах, но ничего не поделаешь, они существуют помимо твоей воли. Им и в голову не приходит, что ты решила остаться старой девой. Что же касается теолога, то тут причина иная. Он совершенно безобиден.

— Что ты сказал? — переспросила Эленуца.

— Бе-зо-би-ден!

— Как это следует понимать?

— Что тебе нечего опасаться. Он застенчив, как девица, и никогда не станет докучать тебе объяснениями в любви. С другой стороны, как я полагаю, он чрезвычайно порядочный молодой человек. Он не ждет, как другие, когда плод свалится в рот, он с юных лет привык трудиться.

Девушка молчала. Василе Мурэшану был совсем близко, но поскольку он шел опустив голову, то не замечал ни брата, ни сестры. Когда же наконец увидел их, то остановился и сделал такое движение, будто хотел повернуть назад. Но Гица Родян уловил намерение семинариста и предупредил его:

— Добрый день! Здравствуйте, домнул Мурэшану! Подойдите к нам.

Семинарист медленно подошел к молодым людям. По всему было видно, что он с большим удовольствием повернул бы в другую сторону.

Вернувшись утром из церкви, Василе Мурэшану бросился, не раздеваясь, на кровать; ему хотелось и спать, и мечтать, и умереть — все разом. Целую ночь он не смыкал глаз, и сон, даже взбудораженный сновидениями, принес бы ему желанный отдых. Но заснуть ему мешали мечты: подумать только, Эленуца, владевшая всеми его помыслами, вдруг появилась среди ночной темноты, живая и прекрасная. Мечты прогонял стыд: она разговаривала с ним так дружески, так ласково, а он, глупец, деревенщина, отвечал ей отрывисто, едва вымолвил три слова, даже не сказал, что купил для нее книгу. А когда она сообщила, что теперь будет жить дома, поскольку в пансион посылать ее не будут, он вместо галантной любезности выдавил из себя только несчастное «Да-а-а-а?», которое до сих пор звенело у него в ушах и заставляло корчиться от стыда. Нет, Василе не мог ни заснуть, ни погрузиться в мечты, ни тем более умереть. Проворочавшись в кровати часа два и вдоволь наглядевшись на потолок, он встал и вышел на улицу. Потолковал с каким-то стариком, который долго ему рассказывал, как два рудокопа отправились в пасхальную ночь воровать золото. Вернувшись домой, сидел и смотрел, как сестры красили яйца. В полдень перекусил и снова отправился гулять. Только одно воспринимал он вполне отчетливо — полную пустоту в голове.

— Не в город ли изволили ходить? — улыбаясь, спросил Гица, тепло пожимая Василе руку.

— Почти что, — отвечал тот, чувствуя, как теплый голос Гицы и в особенности дружеское рукопожатие возвращают его к действительности — Я вышел на нижнюю дорогу и все по ней и шел, — пояснил Василе.

Гица заметил, что семинарист даже не взглянул в сторону Эленуцы.

— Имею честь представить мою сестру, Эленуцу Родян, — торжественно произнес Гица и, улыбаясь во весь рот, обернулся к сестре.

— Сегодня утром мы встречались в церкви, — сказала девушка и, покраснев, протянула Василе белую ручку. — Вы поспали, домнул Мурэшану?

— Так и не удалось, домнишоара. Служба продолжалась до самого рассвета, — отвечал семинарист. Слова Эленуцы звучали для него неожиданной лаской.

Эленуца шла между братом и семинаристом. По дороге, по тропинкам брели и брели рудокопы, поодиночке, парами, кучкой, гурьбой, и растекались по трем долинам, вдоль которых расположилось село.

— Сегодня в Вэлень остались только дети да старики, — заговорил Василе Мурэшану, чувствуя, что робость его куда-то исчезла.

— Много денег останется сегодня в городе, — подхватил Георге Родян. — У нас крейцер и за деньги не считают.

— Легко зарабатывают, легко и тратят, — отозвался Василе. — От золотоискателей до землепашцев как от неба до земли. Кто землю пашет, тот денежку десятью узлами завязывает. Ничего в этом удивительного — как же иначе! У тех, кто живет от плуга, полны закрома, а кошель почти всегда пустой. Для них денежка почти что святая.

Семинарист говорил четко, убежденно, твердым уверенным голосом. Гица поднял на него глаза, потом взглянул на Эленуцу. Девушка, опустив голову, казалось, думала о чем-то своем. А Василе поражался собственной дерзости: подумать только, отважился разглагольствовать в присутствии Эленуцы. Но и это его не смутило, наоборот, он почувствовал себя увереннее.

— Значит, ты полагаешь, что рудокопы сорят деньгами, потому что у них много денег, — начал Гица, — а земледельцы над ними трясутся, потому что денег у них нет. Отсюда следует, что земледельцы должны швыряться едой, которой у них в достатке. Не правда ли, Эленуца? — засмеялся Георге.

— Не так все просто, — живо отозвался семинарист. — Во-первых, в полных закромах зерна ровно столько, сколько надобно для прожитья целой семье в течение года. Не у многих после уборки урожая есть излишки хлеба для продажи. Большинство платит налоги, продавая какую-нибудь животину. Землепашцы всю жизнь, год за годом, наполняют осенью амбар, а к августу он уже пуст. Сколько зерна необходимо на год — ими давно и точно выверено; а золотоискатель никогда не знает, сколько денег потратит за год. Кроме того, если прииск хороший, рудокопы снимают свой урожай каждую неделю или каждый день. Вот все понятия и смещаются, забывается истинная ценность денег.

— Да-а! Я и не предполагал, что ты столь наблюдателен, домну л Мурэшану, — усмехнулся Гица, которому показалось весьма любопытным воодушевление, с каким говорил Василе. Он чувствовал, что увлеченность экономическими проблемами имеет непосредственное отношение к его сестре. Эленуца на мгновение подняла глаза и, заметив усмешку брата, встревожилась. Гица, сообразив, что сестра может истолковать его замечание в дурном смысле, тут же изменил тон и быстро проговорил: — Однако наблюдения твои весьма интересны.

Георге Родян тоже частенько думал о безумном расточительстве, которым вот уже несколько лет жило село Вэлень, и приходил почти к тем же выводам, что и семинарист. Но как раз в это утро его меньше всего интересовали экономические теории. Гица не признавался себе, но ему больше всего хотелось, чтобы семинарист заговорил с сестрой. Ему было бы очень интересно посмотреть, как этот юный клирик ухаживает за девушками. И поскольку этот клирик Гице нравился, то ему казалось обидным, что Василе даже словом не перемолвился с Эленуцей.

Семинарист чувствовал, что тонет в омуте, из которого ему уже не выбраться, но не печалился, а радовался.

— Я думаю, — снова воодушевился Василе, — что труд на земле крепче связывает человека с плодами, ради которых он целый год работает, нежели труд под землей. Связь крестьянина с полями пшеницы или кукурузы куда крепче связи рудокопа с золотоносной жилой. Вы ведь видели, с каким удовольствием, даже радостью навивает крестьянин воз снопов или сена? Не торопясь, носит он снопы или охапки сена, будто живые существа. И как тяжело расстается крестьянин со стогом сена, который сложил собственными руками, пригладил граблями и разровнял! Чувства земледельца легко можно понять. Возьмем, к примеру, луг! Только проклюнется трава, земледелец приходит взглянуть на нее. С любовью следит он, как она растет, а вместе с ней мало-помалу, день за днем, месяц за месяцем растет и его надежда. Земледелец как бы занимает у травы часть ее жизненной силы. В конце концов трава вздымается до пояса, благоухает по всей округе, и косарь погружается в нее, будто в зеленые волны. Если вы видели косьбу, то должны были ощутить в размеренных движениях косаря великое удовлетворение. Как он ждал этой минуты! Сколько раз замирает у него сердце: не разразилась бы гроза, не попортила бы сено. А запах сена? Пока оно сохнет, пока стоит в копнах возле дома, — весь двор и дом им пахнет, сладко, душисто, и крестьянину кажется, будто стог — частичка его самого. Мне доводилось слышать, как крестьяне спустя много лет вспоминали запах сена — летний, осенний, одного сена, другого. Земледелец трудится долго, он ничего не получает сразу, но работает на свету, под солнцем, и оно облагораживает его душу. Труд в недрах земли куда тяжелее и горше. Здесь не ищут плодов от семян, весь расчет на везенье. Это не труд, а охота. Сперва лихорадочно ищут, потом кувалдами крушат скалу, и если наконец находят среди тьмы и могильного смрада золото, то не собирают его, а алчно выцарапывают. Золото не друг, оно скорее враг, которого пришлось долго и трудно преследовать. Крестьянин, оглядывая во дворе копны сена и полные закрома, чувствует благодатный покой и говорит: «Все хорошо! Слава тебе, господи!» А золотоискатель, видя два-три килограмма золота, шепчет: «Наконец-то! Вот увидишь, что я с тобой сделаю!» И он не щадит это золото, как врага, наконец-то попавшего ему в руки. Думаю, по той же причине и наши односельчане столь расточительны.

Георге Родян даже захлопал в ладоши, когда семинарист закончил свою речь.

— Да ты нам целый трактат по социальной психологии прочел! — воскликнул он.

— И вправду. Извините меня, — смутился Василе, порозовевший от возбуждения.

— Домнул Мурэшану и поет, и говорит просто замечательно, — похвалила Эленуца Василе, и лицо у нее засветилось. — О последней его способности я до сих пор не знала, — добавила она, бросив на юношу смущенный взгляд.

— Вы слишком добры, домнишоара! — почти шепотом ответил юноша.

— О, я совсем не добрая, домнул семинарист. Спросите Гицу. Напротив, я часто оказываюсь злой, потому что всегда говорю правду.

— Превосходное качество, дорогая сестрица, но несколько опасное, — улыбнулся Георге. Эленуца покраснела, опустила глаза в землю, но тут же вызывающе встряхнула головой.

— Ты можешь только пожалеть, что не был на всенощной, — обратилась она к брату. — Служба была замечательная, а домнул Мурэшану пел как никогда.

— Каноны и псалмы необычайно красивы. Музыка божественная, домнишоара, — как бы извиняясь, произнес семинарист.

— Не скажу, что не сожалею об этом, — начал Гица, — но ты же знаешь, я не мог. Я убежден, — произнес он вполне серьезно, — что и на меня вчерашняя служба произвела бы сильное впечатление. Зато сегодняшние рассуждения домнула семинариста побуждают меня к размышлению-Заметив, что Эленуца следит за выражением его лица, Георге поспешил добавить: — Я не шучу. И весьма сожалею, что не изучал логику.

— Логику? — недоверчиво переспросила девушка.

— Да. Многие из наблюдений, о которых только что говорил домнул Мурэшану, делал и я, но никогда не мог извлечь из них выводы. Для этого нужно обладать последовательностью в суждениях, дисциплиной ума, а ум дисциплинирует логика.

В это время мимо них прокатила бричка Ионуца Унгуряна. Самый толстый из совладельцев прииска «Архангелы» издалека приветствовал их, размахивая шляпой и крича:

— С приездом! С приездом!

Не успели молодые люди обернуться, как Унгурян был уже далеко.

— Красный как свекла! — с отвращением произнесла Эленуца.

— Если у «Архангелов» и впредь будут добывать столько золота, жизнь превратится в сплошную попойку, — усмехнулся Георге Родян.

Семинарист изменился в лице. Он вновь спустился на землю, над которой воспарил на несколько мгновений, и вспомнил, что его спутники — дети богатейшего золотопромышленника. В замечаниях Гицы, который до этой встречи вообще не обращал на Василе внимания, он вдруг ощутил скрытую иронию и возмутился: «С чего это я разгуливаю с ними? Ведь они издеваются надо мной! Как это я сразу не заметил их снисходительно-покровительственного тона?»

Заявив, что должен заглянуть в соседний дом к знакомому, которому давал поручение в городе, Василе Мурэшану распрощался. Но не успел он сделать и десяти шагов, как услышал серебристый голосок:

— Домнул Мурэшану, домнул Мурэшану!

Василе обернулся. Окликала его Эленуца. Ему показалось странным, что эта совершенно чужая девушка окликает его.

— Домнул Мурэшану, — подошла к нему Эленуца. — Не могли бы вы дать мне что-нибудь почитать? Завтра пасха, на улицу выходить нельзя, боюсь, что я умру от скуки. Будьте добры, дайте мне какую-нибудь книжку.

— С удовольствием, домнишоара. Сегодня же вечером пришлю.

— Спасибо! — произнесла Эленуца и бросилась назад, к Гице, который поджидал ее.

Некоторое время брат и сестра шли молча. Потом Эленуца задумчиво произнесла:

— А ты, Гица, порой бываешь злым.

— Я?

— Ты любишь посмеяться над людьми.

— Избави бог! В жизни ни над кем не смеялся. И меньше всего над Мурэшану.

— Ну вот теперь еще и лжешь! Будто я ничего не слышала и не видела!

— Как ты можешь думать, что твой родной брат!..

— Ты же сам говорил, он скромный, стеснительный. И вместо того чтобы помочь ему сблизиться с нами, ты его запугал.

— Разреши не согласиться. Правда, он не очень вылощенный, но уверяю тебя, запугать его трудно. Он куда сильнее, чем кажется, и подшучивал я только потому, что чувствую себя с ним на равных. Я думал, он начнет за тобой ухаживать, а его вдруг на философию потянуло.

— С чего бы ему за мной ухаживать? — спросила Эленуца.

— Да хоть из любезности. По крайней мере, этого требует амбиция брата хорошенькой сестры.

— Молчи, сумасшедший! — Эленуца прикрыла ему рот ладошкой.

— Я говорю правду, — засмеялся Гица, — этот стеснительный богослужитель с тем же пылом, с каким только что философствовал, однажды объяснится в любви избраннице своего сердца.

— Только и знаешь, что издеваться над людьми! — нахмурилась Эленуца, недовольная пафосом, с каким ее братец произнес последние слова.

— Ошибаешься. Истина очень проста: человек, способный воодушевиться таким далеким от него вопросом, как психология рудокопа и земледельца, воодушевится еще больше, когда дело коснется его самого. Я старше Мурэшану на четыре года. И можешь мне поверить, этот юноша обещает стать настоящим мужчиной. Тебе он кажется тихоней, но на самом деле он боец.

— Опять насмешки! — возмутилась негодующая Эленуца.

— Никогда не говорил серьезнее. И вот тебе доказательство: пока он учился в школе, он был лучшим в классе и почти ничего не брал из дома. В гимназии уже с четвертого класса он давал уроки. Мало кто способен на такое.

— С четвертого класса? — удивленно переспросила Эленуца.

— А ты не знала?

— Откуда же мне знать?

— Действительно, — хмыкнул Гица, — Родом из одного села, а друг другу словно иностранцы. Не очень-то мы интересуемся друг другом, боимся как бы не заразиться… бедностью! Да, с четвертого класса он почти полностью содержал себя сам. В этом году кончит семинарию, женится, станет приходским священником, будет и дальше бороться и побеждать. Он многого добьется. Мне доводилось встречать подобного рода людей, застенчивых, как девица на выданье, но преисполненных рвения и благородного честолюбия. Я тебе твердо заявляю: мне этот юноша нравится! Но порой я буду его подкалывать. Мне любопытно знать, как он поведет себя. Старше я его, в конце концов, или нет?!

Эленуца слушала брата с удовольствием. Тучка, омрачившая было небеса, исчезла. Домой брат с сестрой вернулись веселые.

 

VI

Тщетно пытался бы заснуть в пасхальную ночь какой-нибудь путешественник, явись он в Вэлень в субботу вечером. Перед полуночью начиналась стрельба из маленьких мортир. Это был старый обычай села Вэлень, и люди привыкли к громким выстрелам, которые продолжались до самого рассвета и потом, хоть и становились реже, не умолкали весь первый день пасхи. Но в эту ночь даже старые, ко всему привычные золотоискатели вскакивали с постелей. Пальба была такой частой и громкой, что старые леса отзывались стоном, ропотом и шумом. Казалось, в самом селе и вокруг него завязалось сражение не на жизнь, а на смерть, и все яростнее и грознее грохочут настоящие пушки. Миг робкого затишья разбивал одинокий выстрел вспышкой сухого треска, и казалось, будто на тысячи кусков разлетелась огромная фаянсовая ваза, но уже в следующий миг этот треск, достигший леса, превращался в гул, вой отчаяния, и будил ото сна самые далекие леса вплоть до горного кряжа Влэдень. Порой выстрелы гремели так часто и так близко, что во дворах от страха начинали выть собаки. Особенно громко грохотал выстрелами конец села, что тянулся вдоль Козьего ручья, — там жило с полсотни рудокопов, работавших на прииске «Архангелы». Они задолго до пасхи сговорились, что будут палить непрерывно всю ночь, пока не зазвонят к заутрене. Порох и динамит они запасли в неимоверном количестве, и сам Иосиф Родян, выдавая им двести злотых для салюта, изволил сказать своим сухим холодным голосом:

— Постарайтесь, братцы, в честь здешних, земных «Архангелов» дать столько залпов, что небесные архангелы позавидовали бы.

Рудокопы и без наущения Родяна готовы были палить всю пасхальную ночь напролет.

Иногда где-нибудь открывалось окошко и кто-то пытливо всматривался в прорезанную вспышками темноту. Слышались даже сонные голоса:

— Совсем рехнулись.

— Ребятишек перепугают.

— Ну, хватили! Так ведь и покалечить могут, дурни безмозглые!

— Нет, такого еще не бывало!

Находились и такие, кто, не стерпев, выходил на улицу и взбирался на ближайший склон, откуда палили мортиры. В минуту затишья раздавались возмущенные голоса:

— В ночь воскресения господня так палить — просто издевательство.

— Архангелы, они воинственные, им это по нраву, — отвечал другой голос, и пальба возобновлялась с прежней силой.

Выстрелы стали реже, когда забрезжило утро и колокола стали сзывать к заутрене.

Как ни просторна была церковь в Вэлень, но вместить всех, кто пришел на пасхальную службу, она не смогла. Кто немного запоздал, лепились вокруг окон, те же, кто задержался дома подольше, не могли подойти даже к церковной стене. Густая, плотная, колышущаяся толпа окружала церковь. Если люди не видели, как идет служба внутри собора, то пенье, хоть и приглушенное, а оттого и более таинственное, выплескивалось наружу. Люди слушали, опустив головы, били поклоны и набожно осеняли себя широким крестом.

В церкви возле клироса стояли все именитые люди села Вэлень во главе с бывшим письмоводителем Иосифом Родяном, нынешним письмоводителем Попеску и примарем Василе Корняном, совладельцем прииска «Архангелы». Два учителя пели на амвоне вместе с семинаристом Мурэшану и дьячком.

Церковь была набита битком; если случалось шевельнуться одному, то казалось, шевельнулась вся толпа, словно люди были крепко-накрепко связаны друг с другом. Жара стояла непереносимая, и Родян то и дело вытирал свое широкое смуглое лицо огромным носовым платком. Свечки в паникадиле стали двоиться перед глазами, а языки пламени казались белыми.

Первый акционер прииска «Архангелы» время от времени бросал гневные взгляды в сторону притвора, где стояли женщины, среди которых была и его жена, доамна Марина. Дома у них произошла перепалка, потому что Иосиф Родян не желал идти к заутрене. По прошлым годам он знал, какая теснота и духота бывает в церкви во время пасхальной заутрени, и не хотел вставать с постели. Но доамна Марина все точила и точила его, пока наконец великан не вскочил с кровати и, вне себя от бешенства, не принялся одеваться. В спешке он чуть было не порвал сюртук.

— Иосиф, Иосиф, — страдальческим голосом уговаривала его жена, — не выходи из себя. Ведь нужно же отстоять литургию в день воскресения Христова.

— Я же тебе говорю, что задыхаюсь в этой духотище, — гневно кричал муж.

— За полчаса не умрешь, — урезонивала доамна Марина.

— Оставишь ты меня в покое или нет? Не видишь, я одеваюсь! — взревел Родян. — И бабу, и попа, и черта — всех надо слушать!

И теперь он все пытался увидеть жену, но никак не мог отыскать ее в толпе.

Конец службы был великим облегчением. Иосиф Родян первым подошел под благословение и взял из серебряной ложки кусочек пасхи. В белый ящичек, который держал служка, он опустил монету в двадцать злотых.

— Христос воскресе! — произнес священник и поднес ему просфору, смоченную в вине.

— Воистину воскресе! — зло буркнул Иосиф Родян и тут же стал продираться к выходу. На его месте любой другой завяз бы в толпе и не смог сделать вперед ни шагу. Но Иосифу Родяну люди уступали дорогу, еще теснее прижимаясь друг к другу.

Относительный порядок еще держался, пока причащались самые именитые жители села, пять-шесть человек. После этого вся толпа возжаждала как можно скорее получить освященные просвирки. Оделять людей пасхой стал кроме священника и дьячок, потом еще два ктитора, а вслед за ними звонарь и служка.

Церковный двор был полон народу. Но уже через час на улице не осталось ни одного человека, будто всех проглотила земля. Лавки и питейные заведения были закрыты, село казалось опустевшим. Тишину тревожили только редкие выстрелы.

Церковь наполнилась снова только к вечеру. Но теперь уже никто не забирался снаружи на окна: церковь вместила всех. И снова улицы опустели.

Первый день пасхи отмечался в Вэлень великим благочестием. Казалось, что все поселяне, обычно столь жадные до жизни, проникались великим таинством. Каждый оставался в тесном кругу своей семьи, и было бы просто невероятно, чтобы, к примеру, какая-нибудь женщина отправилась в пасхальное воскресенье поболтать к соседке. Еще в пятницу и субботу каждый запасся и вином, и пивом, а потому муж, жена и старшие дети, сидя дома, нет-нет да и поднимали стаканчик:

— Христос воскресе!

— Воистину воскресе!

Ни крика, ни песни, ни звука скрипичной струны — ничего подобного нигде не было слышно. Только изредка грохотали выстрелы, заставляя отзываться гулом густые леса.

На второй день, как только колокол обозначил конец богослужения, церковь начала быстро пустеть. Первой поторопилась выскочить молодежь, потом стали выходить мужчины и женщины помоложе. Вскоре в церкви остались только те, кому перевалило за пятьдесят. На улице, где-то совсем поблизости от церкви, раздавались веселые, чистые звуки: кто-то наигрывал танец «царину».

Семинарист Василе Мурэшану был весьма огорчен, что читать проповедь ему придется одним только старикам. Его залихорадило от волнения, как только он заметил, что люди двинулись к выходу. Поведение верующих показалось ему издевательством. Мысленно он обвинял отца за то, что тот не приучил прихожан достаивать службу до конца. Своих прихожан он будет учить другому! Василе забыл о пении. Гнев, возмущение, отчаяние, униженность — каких только чувств он не испытал. Воодушевление, с каким он готовился читать проповедь, куда-то испарилось. Стилистические обороты, которые он подбирал с таким тщанием, утратили свой блеск, жесты, которые он отрабатывал, оказались ненужными!

Когда отец подал знак Василе приступать к проповеди, он уже был без сил. Он знал, что проповедь его ровно ничего не стоит и вовсе не достойна того, чтобы ее читать. Но вспомнив, что успел уже намекнуть о своей первой проповеди, Василе испугался, что окажется в смешном положении и, осенив себя крестом, произнес «вступление» и начал проповедь.

Первые фразы давались ему с великим трудом. Но тут он увидел, что какой-то старик не сводит с него глаз. Внимательный взгляд старика спас добрую славу семинариста как проповедника. Стоило Василе заметить, что его внимательно слушают, как к нему тут же вернулось воодушевление, голос обрел звучность, слова будто потеплели, фразы потекли легко и плавно. Мало-помалу Василе забыл, что в церкви одни старики, и полностью отдался развитию избранной темы.

Семинаристу удалось исторгнуть слезы из глаз стариков и женщин и, когда подготовленная проповедь кончилась, он с еще большим пылом принялся импровизировать. Отец из алтаря подавал знаки, чтобы Василе кончал: ведь говорил он уже целых полчаса; но семинарист ничего не видел и не слышал. Тогда Мурэшану-старший, воспользовавшись тем, что оратор перевел дух, громко запел в алтаре:

— Со страхом божиим, с верою и с любовью приблизьтесь!

Сразу же после литургии между отцом и сыном вспыхнула жаркая перепалка. Раздражение священника было скорее напускным, в душе он был доволен и талантом сына, и вдохновением, с каким тот читал проповедь.

— Ты нехорошо поступил, прервав меня, — чуть ли не с возмущением упрекал отца семинарист.

— Я поступил правильно. Ты и так говорил слишком долго.

— Это по-твоему. Долго для старозаветных священников, которые читают проповеди три раза в год, да и то по пять минут.

— Длинную проповедь никогда не слушают внимательно до конца, юноша!

— Мне не показалось, что я так уж надоел людям, — иронически заметил Василе.

— Не могут же они повернуться к тебе спиной, когда ты обращаешься к ним, да еще впервые. На это у них хватает вежливости. Но уверяю тебя, что священник, который читает столь долгое поучение…

— Поучение! — возмущенно фыркнул юноша.

— Назови его речью или проповедью, как тебе заблагорассудится, но запомни: если будешь говорить долго, не к людям будешь обращаться, а к стенам.

— Ты так думаешь, потому что никогда не пробовал…

— Да, никогда не пробовал! — резко прервал его отец.

— Когда ты учился в семинарии, проповеди в церкви не придавали такого значения.

— Согласен, учили нас больше практически, — улыбнулся отец, — и прививали такие навыки, которые могли сразу же дать практический результат.

— А проповеди не дают практических результатов? — удивился Василе.

— Нет! — коротко ответил отец.

— Проповеди?

— Не дают. Знаю по собственному опыту, — твердо сказал священник.

— Первый раз в жизни такое слышу! — возмутился семинарист.

— Потому что наставники, воспитывающие вас, учат по книгам, а не по жизни, — холодно произнес отец Мурэшану.

— Ты их не знаешь! — возразил Василе.

— Знаю! Многие из них холодной водой допьяна напоить хотят!

— Отец! — воскликнул оскорбленный семинарист.

— Что? Если хочешь, я все тебе объясню. Вот вы учите: вступление, развитие, заключение — главные части проповеди. Вступление как исходный момент словопрения суть часть…

— Отец! — умоляюще повторил Василе.

— Ну хорошо, — переменил тон священник. — А ты знаешь, что направляет людей и делает христиан воистину добрыми христианами. Совсем не проповеди, не поучения и не советы. Все это если и доходит до сознания, то редко, очень редко.

— Так что же их направляет? — иронически спросил семинарист.

— Мог бы и другим тоном спросить, — заметил священник, — ибо ответ, который ты получишь, достоин того. Одними словами ничего не сделаешь. Но есть и у нас действенное средство, и даже два, с помощью которых мы готовим почву для божьего дела. Вот и скажи мне, что это за средства?

Семинарист молчал, и не потому, что не мог перечислить те средства, с помощью которых священник ищет путь к человеческому сердцу, а из боязни, что отец признает их непригодными. В эту минуту Василе явственно ощущал превосходство отца.

— Молитва и добрый пример, юноша. Запомни мои слова. Ты и сам убедишься в их справедливости. И проповедь хороша, если в ней есть смысл, если она кратка и понятна. Вдобавок нужно выбрать для нее подходящее время. Сегодня, к примеру, ни к чему длинная проповедь. Посмотри сам!

Они уже спускались с паперти на церковный двор. Оба невольно поглядели влево: на лугу, у подножья горы Негруцы, разворачивалось пасхальное гулянье.

— Все село! — с удивлением воскликнул Василе.

— Теперь до самого воскресения Фомы можно запирать церковь, — отозвался отец. Оба не спеша двинулись к дому, время от времени оборачиваясь назад. На лугу музыканты играли зажигательную «царину».

Черные еловые леса, покрывавшие крутые склоны Негруцы, можно сказать, нависали прямо над селом. У самого подножия горы бурлил белесый поток, приводивший в движение множество камнедробилок. Четыре дома были поставлены так близко к горе, что ели, вздымавшиеся выше по склону, отбрасывали тень прямо во двор. За этими четырьмя сложенными из толстых бревен строениями под дранковыми крышами, потемневшими от дождей и от времени, начинался прямоугольный луг, простиравшийся вплоть до улицы, которая вела к церкви. В верхнем, восточном, углу этого луга высился самый знаменитый в Вэлень трактир и лавка, хозяину которых принадлежал и этот прекрасный луг. Начиная со святого и великого понедельника трактирщик принялся забивать колья и приколачивать поверх них белые еловые доски. Так на лугу возник огромный круг, обозначенный столами и скамейками. Для именитых людей, сельской интеллигенции, одним словом, господ, из трактира вынесли столики и стулья и поставили их так, чтобы было удобно смотреть на гулянье, танцы и хороводы, которые стремительно кружились посреди луга. Уже в субботу после обеда можно было полюбоваться белыми скамьями, сиявшими на солнце, и столиками, покрытыми навощенным полотном, которые блестели, как зеркало, — теперь же все загородила толпа.

Весеннее небо, как и ожидалось, было чище слезы. За неделю, что не было дождя, земля, обдуваемая теплым ветерком, подсохла, и старики рассаживались прямо на мягкой, едва пробившейся травке.

Весеннее солнышко погружало в приятную истому. Луг зеленел от края до края, и лишь вдалеке ольховые заросли вздымали к небу свои еще черные руки.

Большинство поселян разговелись в церкви. И с первым ударом колокола, обозначавшим конец литургии, все сразу повалили на луг. Когда до луга добрались взрослые, молодежь уже плясала. Одна пара, десять, тридцать закружились в быстром танце со сложными фигурами и поворотами. Лаковые сапоги молодых людей засверкали, словно зеркала, разбрасывая солнечные зайчики. Штаны из тонкого мягкого сукна и холщовые кафтаны были белее молока. Сапоги, маленькие черные шляпы, черным расшитые безрукавки и смуглые лица только подчеркивали белизну одежды. Статные, подбористые парни были все в основном роста среднего, высокие среди них редко попадались. С поразительной ловкостью и уверенностью отплясывали они зажигательную «царину». Каждый танцевал со своей девушкой. Редко когда можно было видеть, чтобы на одного кавалера приходилось две партнерши.

По обычаю, девушки были с непокрытыми головами. Черные волосы они заплели в тугие косы, успели завить и челки, и прядки на висках. Девичьи лица горели, яркие глаза радостно сияли. Порхали кисейные белоснежные кофты, расшитые черным шелком у ворота и по рукавам. Кружились узкие плахты, чаще всего ярко-алого цвета, мелькали вышитые передники. Обуты девушки были в ботинки, и большинство из них щеголяло в самых что ни на есть модных.

Казалось, что не только ботинки да завивку переняли они у городских барышень, но и жесты, плавность движений. По тому, как они опирались в танце на руку партнера, как склоняли головки, изображая нежное простодушие, как устало опускались на лавку и ожидали приглашения, — они скорее походили на городских барышень в национальных костюмах, чем на поселянок. Впечатление подтверждалось стройностью их стана, свежестью цвета лица, маленькими белыми ручками. Одного взгляда было довольно, чтобы понять — эти девушки не гнут от зари до зари спину по целым неделям в поле. Крепости и дородства, какими пышут девицы из хлеборобных сел, было в них маловато, но гибкость стана, деликатность походки, движений придавали им особое очарование, ту девичью нежность, какой отличаются все юные существа, избавленные от тяжелой физической работы.

Здесь нельзя увидеть сцен, столь обычных для других сел, когда на танцах парень хватает девушку за руку и чуть ли не тащит в круг. Местные парни приглашали на танец легким поклоном и осторожно, даже боязливо касались девичьей руки. Не толкались парни и между собой.

Там, где мужчины, тяжко трудясь, обрекают на тяжкий труд и женщин с самого юного возраста, женщины относятся к мужчинам если не пренебрежительно, то уж, конечно, без всякой почтительности. Мужчины же, инстинктивно чувствуя, что женщины не созданы для непосильного труда, и видя, как сгибаются они под тяжким бременем, невольно считают их обделенными судьбой и обращаются соответственно. В Вэлень ни женщины, ни девушки не работали ни в поле, ни дома. На все село едва лишь в трех-четырех домах сохранились ткацкие станы. Сукно и холст покупали готовые. Золото было в изобилии, и мужчинам даже в голову не приходило заставлять женщин прясть и ткать. Даже шитье в Вэлень сосредоточилось в руках нескольких вдов да девиц победнее. Мужья, любуясь своими красивыми, белолицыми женами, тешили свое самолюбие и искренне, от всего сердца радовались. Труд их часто был изнурительным, с приисков они возвращались вымотанными, разбитыми, но зато всегда приносили с собой золото, и оно заставляло их забывать об усталости. Даже самому последнему мужичонке нравилось, чтобы женой у него была аккуратная белолицая красавица, вот он и лез из кожи, только бы оберечь жену от тяжелого труда. Однако, когда страдания и нищета омрачали ему душу, он жестоко бранил и попрекал жену.

Молодые парочки мало-помалу заполнили пространство, огороженное деревянными лавками и столами, и от луга в кругу ничего не осталось: непрерывно мелькающие ботинки и сапоги до земли вытоптали траву. На еловых скамьях плотно уселся солидный народ, столы заблестели высокими бокалами с золотистым вином. Самодовольные хозяева чокались с женами и с удовольствием тянули холодный напиток.

Со всех сторон слышался звон бокалов, смех, пасхальные приветствия:

— Христос воскресе!

— Воистину воскресе!

Музыканты то и дело оказывались в кругу пивных кружек, с которыми к ним тянулись рудокопы.

Время от времени скрипка Лэицэ на мгновенье замолкала и он, отхлебнув из бокала, произносил: «Удачи в шахте!»

За спиною распивающих пиво шевелилось еще одно плотное пестрое кольцо людей. Зрители с удовольствием любовались танцами, но стоило кому-нибудь покинуть свое место за столом, как оно тут же оказывалось занятым. Трактирщик, прикинув заранее, сколько будет народу, выкатил четыре огромные бочки пива прямо на луг, поставив с краю, но на виду. И вокруг них, не оскудевая, толпились жаждущие прохладиться. Мальчики, разливавшие пенистый напиток, едва успевали наполнять бокалы, торопливо вытирая потные лица. Трактирщику с великим трудом удалось заполучить себе помощников, которые обслуживали бы столики на лугу и в трактире. Сменять их приходилось через каждые четыре часа, а иначе кто согласился бы ему помогать, ведь танцы в самом разгаре.

Пар в танцевальном кругу становилось все больше. Лэицэ перемежал бурные пляски медленными танцами, когда танцующим можно было лишь слегка покачиваться. Потом вдруг начиналась головокружительная «царина» и длилась так долго, что танцующие чуть не валились с ног. Молодежь в Вэлень танцевала молча, серьезно, удивляя ловкостью и изяществом. Только парни, недавно вернувшиеся из армии, выкрикивали время от времени забористые частушки. В Вэлень недолюбливали подобные выкрики, может быть, потому, что танцы бывали всего лишь раз в году — на пасху. Танцевали, правда, и на свадьбах, но тогда танцевало не все село.

Возможно, не любили частушек и потому, что слишком любили сами танцы и наслаждались их чарами в полном молчании. Но, пожалуй, ближе всего к истине будет предположение, что такова была натура золотоискателей из Вэлень, в душе мрачных и холодных, как недра земли, где и проводили они свою жизнь.

Мальчишки и девчонки веселились на лугу с краю, толкались, катались по земле, громко хохотали. С Козьего ручья непрерывно доносились выстрелы. Воздух был прозрачен, пахло зеленью, солнце окутывало все тончайшим мерцающим покровом. Шум и гам стоял на лугу столбом, и, если закрыть глаза, могло показаться, что где-то на небесах идет грандиозная перепалка.

Только солнце дошло до полудня, как Лэицэ разделил свой оркестр и отправился с шестью музыкантами «подсластить господам обед». Никто на лугу не обиделся. Таков был стародавний обычай, казавшийся всем вполне естественным. К тому же оставшиеся семь цыган прекрасно играли и без старшего. Танцующие даже не заметили, что он ушел.

Лэицэ прямым ходом повел своих музыкантов к бывшему письмоводителю Иосифу Родяну. Три кудлатых овчарки, похожие на серых медведей, рвались, дергая тяжелые цепи, и гулко, яростно лаяли, да так, что фараоново племя на мгновение опешило. Но тут же, оправившись, бодро двинулось вперед, поднялось по лестнице на широкую веранду второго этажа и там застыло. Из просторных светлых комнат доносилось женское щебетанье, мужские голоса и время от времени все перекрывающий хохот хозяина. Громовые эти раскаты, казалось, исходили из огромных кузнечных мехов.

Музыканты настроили скрипки и грянули «Проснись, румын…» бурно, страстно, восторженно. В следующий миг тихо открылась дверь, и на пороге появилась Эленуца. Она слушала, прислонившись к стене, и на ее большие глаза навертывались слезы.

— Это «Отче наш» всех румын! — послышался громкий голос Иосифа Родяна, как только затихли последние звуки. — Лэицэ! Эй, Лэицэ! — загремел он из ближайшей комнаты.

— Что изволите, домнул Родян? — заулыбался скрипач, однако не сдвинулся с места.

— Лэицэ! — рявкнул хозяин.

Музыканты принялись подталкивать старшего.

— Иди, Лэицэ, иди!

Цыган ни за что не хотел переступить порога комнаты: Родян никогда не приглашал его к себе в дом. Кому только не играл по трактирам Лэицэ, наклоняясь со скрипкой к самому уху, бывал и в домах видных господ, все разговаривали с ним по-дружески, один только Иосиф Родян держался от Лэицэ на расстоянии. Лэицэ это смущало. Казалось, он даже побаивался великана. Но попытку приблизиться к Иосифу Родяну счел бы за унижение собственного достоинства. Гордый и самолюбивый, как все артисты, он хоть и сознавал, что, играя, служит хозяину и играет только потому, что тот хорошо платит, однако не мог простить Родяну, что ни разу не видел на его глазах слез.

Лицо музыканта сделалось суровым, сорокалетний жилистый цыган принял царственную позу.

— Не пойду! — отвечал он товарищам и тут же заиграл «сырбу».

Эленуца все забыла, слушая музыку. Она следила за легким скольжением смычка, за дрожанием пальцев Лэицэ и чувствовала, как вместе с веселой музыкой в ее душу проникает неясное томление.

Отзвучала «сырба», и на пороге возникла огромная фигура Иосифа Родяна.

— Лэицэ, дорогой, зайдите, пожалуйста, выпейте стаканчик вина, — пригласил Родян.

Цыган недоверчиво посмотрел на него, но не уловил насмешки. Ему даже показалось, что взгляд Родяна смягчился.

Он кивнул своим музыкантам, приглашая их за собой.

Иосиф Родян угощал музыкантов коньяком, ветчиной и куличом собственноручно.

— Пейте, пейте, добрый коньяк! — приговаривал он. — Пейте, это же лекарство!

Музыканты пили, не ожидая приглашения, и один только Лэицэ все отказывался. Нехотя жевал он ветчину с куличом.

С минуту письмоводитель испытующе глядел на цыгана, потом, круто повернувшись, взял со столика рюмку, наполнил ее и чокнулся с Лэицэ.

— Христос воскресе!

— Воистину воскресе! — поспешно ответил Лэицэ и выплеснул коньяк через плечо, как это делается по старинному обычаю при поминовении усопших. Почувствовав себя тут же «среди своих», скрипач не замедлил наполнить рюмку и поклонился:

— Щедрого вам золота от «Архангелов», домнул Родян!

— Золото есть, Лэицэ! — Родян вновь наполнил рюмки.

— Здоровья и счастья вашему дому! — поспешил добавить музыкант.

— Есть и здоровье, и счастье! — прорычал хозяин, — Вот ты мне, Лэицэ, пожелай хорошего настроения, веселья моим домашним. Заставь танцевать эту домнишоару, — раздраженно закончил он, взглянув на появившуюся на пороге Эленуцу.

Девушка, не сказав ни слова, проскользнула в соседнюю комнату.

Музыканты выпили и вышли на веранду. Подтягивая струны, Лэицэ серьезно покачал головой:

— Переменился медведь! Веселье ему понадобилось! — и заиграл жалобную дойну горных пастухов. Потом сыграли романс, после чего появился Родян, помахивая двумя бумажками по сто злотых каждая.

— Ни от кого не принимай приглашений, Лэицэ. На праздник ты мне очень понадобишься, — предупредил Иосиф Родян.

— Будет исполнено, домнул Родян! — улыбнулся музыкант, пряча деньги в карман полукафтана.

Музыканты спустились по лестнице и, оказавшись на улице, заспорили. Большинство предлагало идти к примарю Василе Корняну или к новому письмоводителю Попеску. Но Лэицэ отрицательно мотал головой.

— К батюшке пойдем, — решительно заявил он, прекращая спор. Немного помолчав, пояснил: —Со священника надо было и начинать.

Веселая шумная семья отца Мурэшану сидела за обеденным столом. Невесел был один семинарист. Завидев Лэицэ, священник вышел ему навстречу, тепло пожал руку, пригласил всех в дом и предложил угоститься ракией или пивом, кому что нравится. Лэицэ взял бокал с пивом и, чокнувшись со священником, поздравил с праздником весь дом.

— Да услышит тебя господь бог, Лэицэ! — доброжелательно отозвалась попадья.

Потом музыканты исполнили три песни, священник одарил их пятью злотыми, но Лэицэ, выходя из поповского дома, выглядел куда более довольным, чем покидая бывшего письмоводителя.

Музыканты навестили и примаря, перебрав вслед за ним всех именитых людей на селе, однако поторапливались, потому что народ все тянулся и тянулся на луг.

Поздравляя компаньонов-золотопромышленников, музыканты дольше всего задержались у Ионуца Унгуряна и меньше всего мешкали у Прункула.

Самый толстый из компаньонов сидел за столом с женой и сыном-студентом. Обед длился уже давно, и было заметно, что и отец, и сын порядочно выпили. Молодой Унгурян принялся насвистывать на ухо Лэицэ какие-то новомодные песенки и требовал их исполнения.

— Не знаю, домнул! Каюсь, не знаю! — отнекивался музыкант, желая избавиться от студента.

— Не знаешь? Разве может быть такое? Колоссально! — обиженно бубнил Унгурян-младший.

— Разве может быть? — бормотал вслед за сыном и отец.

— Такой артист и не знает! А вот эту? — и студент попытался насвистеть другой мотив, но ни язык, ни губы его уже не слушались. Лэицэ с отвращением замотал головой.

— Колоссальная песенка! Клянусь честью — колоссальная! — твердил студент.

— Истинная правда! — еле вымолвил толстяк-отец.

Чтобы наконец-то избавиться от них обоих, Лэицэ заиграл марш. Молодой Унгурян попытался насвистывать его, хлопая в ладоши.

— Колоссально! Как это ты умеешь все играть! — воскликнул Унгурян-младший, всовывая Лэицэ в руку бумажку в двадцать злотых.

У Прункула они едва успели начать песенку, как появился хозяин с бумажной десяткой. Музыка тут же сникла, и все шестеро музыкантов поспешно ретировались со двора.

— Больше ноги моей здесь не будет! — пообещал скрипач, оказавшись на улице.

Когда они вышли от последнего богача и поспешно стали спускаться вдоль Козьего ручья к лугу, навстречу им выбежал парнишка.

— Вы забыли зайти к Мэрджиняну, Паску и Лупу, — закричал он.

— К кому? — переспросил Лэицэ, останавливаясь.

Парнишка повторил все три фамилии и добавил: «Они вас ожидают!»

Музыканты призадумались: никто из них не помнил, чтобы кто-то из этой троицы считался важной птицей.

— Пошли. Показывай дорогу, парень! — решил Лэицэ, вспомнив, что четыре года назад число почетных жителей Вэлень тоже вдруг неожиданно увеличилось. Но такого, чтобы за один год появилось сразу три новых богача, еще не бывало.

Музыканты свернули к Козьему ручью и миновали дом Прункула, подозрительно поглядывая на парнишку.

— Вот здесь! — показал мальчишка и покраснел от радости.

Музыканты навестили Мэрджиняну, потом через два дома выше по склону дом Паску, а напротив него — Лупу.

— Ты уж теперь не забывай нас, Лэицэ, — уговаривали цыгана новоявленные богачи. — Нам тоже приятно послушать музыку в собственном доме в святой день воскресения.

Парнишку, который так ловко провернул дело, тоже щедро наградили.

Лэицэ повеселел:

— Если так и дальше пойдет, через год, глядишь, еще четыре богача появятся. В Вэлень богачи растут как грибы.

На минутку музыканты заглянули в трактир, где их ждал обед, но есть им не хотелось: в каждом доме, куда они заходили, их чем-нибудь, да угощали. Выйдя из трактира, они с трудом стали пробиваться сквозь густую толпу. И когда наконец-то присоединились к своим товарищам, их встретили криками «виват» и «ура».

Лэицэ поднял смычок, помахал им в воздухе, и оркестр грянул «хору». Толпа заволновалась. Из-за столов стали подниматься мужчины и женщины, кто-то пытался пробиться сквозь плотное кольцо зрителей.

Послышались хлопки в ладоши, перекличка между парами, становившимися в круг, который замыкался второпях, под зажигательные звуки «хоры». Танец начинался медленно, с плавного волнообразного раскачивания: вправо-влево. Потом пары расходились и, кружась, проплывали по всему кругу. Женщины и девушки, склонившись, проскальзывали под рукой, широко улыбаясь или затаивая улыбку.

Было два часа пополудни. Настоящее веселье только начиналось.

 

VII

У Иосифа Родяна были гости. Они заявились утром, часов в девять. Это были адвокаты Албеску и Тырнэвян, посватавшиеся к старшим сестрам Эленуцы, Эуджении и Октавии. Сватовство началось в марте, через несколько недель после того, как у «Архангелов» открыли большое золото. От претендентов не было отбою, но Иосиф Родян давно положил глаз именно на этих молодых людей, в которых открыл великие достоинства, что, по правде говоря, было совсем не просто. Эленуце, например, оба сразу же не понравились — заурядные молодые щеголи без всяких примет, не запомнишь даже сразу, брюнеты или блондины, одеты по самой последней моде, проборы как ниточки, одинаковые приторные улыбки, губы будто смазаны маслом.

Албеску, высокий, сухощавый, с голубыми, словно выцветшими, глазами, был уже слегка лысоват. Говорил размеренно, изысканно, отчетливо произнося концы фраз и время от времени поглаживал белокурые выхоленные усики.

Другой адвокат, Тырнэвян, едва достигавший Албеску до плеча, тоже был блондин, но поплотнее, пожирнее коллеги. Одет был тоже элегантно, но говорил взахлеб и размахивал руками.

При первой встрече Эленуца заметила только застывшие, словно окаменевшие, черты удлиненного лица Албеску, отчего он сразу стал ей несимпатичен. У Тырнэвян ей не понравился вздернутый нос, который, казалось, передавал всю сущность адвоката. Смотрел ли Тырнэвян, говорил ли, ел, нос его всегда был по ветру.

Но Эленуце даже в голову не пришло поинтересоваться, какое впечатление произвела эта пара на ее сестер. Будь она повнимательнее — заметила бы, что Эуджения и Октавия просто светились от счастья. Она же, мельком взглянув на сестер, подумала: «Вот как отец может обездолить своих детей!» Однако продолжить эту мысль ей не пришлось, потому что рядом с адвокатами оказался третий незнакомец, который чрезвычайно изящно поклонился, когда его представили Эленуце.

«До чего самодоволен этот домнул Войку!» — подумала она, выслушав его вежливое приветствие. Поглядев на него, она чуть не расхохоталась. Юноша был вовсе не дурен собой и знал это. На лице его сияла улыбка до ушей. Его так и распирало радостное самодовольство, которое скрыть было невозможно, так сияли его глаза и вся физиономия. Вдруг Эленуцу осенило: «Да ведь это для меня заказал отец такое солнышко!» И у нее тут же пропало всякое желание смеяться.

Потом явились два ходатая по делам и доктор — все с женами. Они были давнишние знакомые письмоводителя и каждый год на пасху приезжали в Вэлень полюбоваться на сельский праздник, тщетно питая надежду, что Родян предложит им стать компаньонами золотого прииска.

Георге Поплэчан был стряпчим старого закала, дока в своем деле, хоть и без диплома. Руки у него были пухлые, лицо одутловатое, бороду и усы он коротко стриг. Когда кто-нибудь произносил нечто похожее на шутку, он широко разевал рот и выдыхал:

— Э-э-э!

Второму лет было около сорока, и он только именовал себя юристом. В молодости имел склонность к романтике, пописывал стишки и женился на бедной девушке. Но поскольку корпеть над бумагами в кабинете не любил, то мотался по трактирам и кофейням, не переставая проклинать благородный порыв, подвигнувший его на женитьбу. Дела у него шли плохо, он запутался с банковскими ссудами, и вот уже несколько лет уповал, что спасут его только золотые прииски. При каждом удобном случае он непременно затевал о них разговор с управляющим, но Иосиф Родян ко всем намекам оставался бесчувственным, как скала.

Из вновь прибывших гостей, пожалуй, только доктор Принцу в самом деле любовался природой и красочным зрелищем пасхального празднества в селе, глядя на него сквозь огромные, тяжелые очки, постоянно сползавшие на кончик носа. Говорили, что он хороший врач, на удивление понимает во всех болезнях и любит свою профессию. Так оно и было, но, несмотря на прекрасную практику, денег у него не водилось. Все, что он зарабатывал, как мука через сито, просеивалось сквозь пальцы его жены. Она была лет на пятнадцать моложе мужа, но зато куда его толще. Краснощекая, пухлая, рыхлая, она похожа была на надутую волынку, и платье на ней, казалось, постоянно готово было лопнуть.

Пятнадцать душ, одетых, как им и положено, плотью, наслаждались праздниками в прекрасном доме Иосифа Родяна. Но почему-то ни Эленуца, ни доамна Марина, жена Иосифа Родяна, ни служанки не были довольны, и у каждой была на то своя причина. Доамна Марина вконец захлопоталась, потому что Эуджения с Октавией из-за женихов совсем забыли, что гостей нужно еще и кормить. Одна Эленуца помогала матери, бегая с поручениями то на кухню, то в подвал.

Иосиф Родян мимоходом шепнул ей так, как он умел, чтобы и вокруг все слышали:

— Смотри, егоза! На тебя заглядываются молодые люди.

Хотя было сказано «молодые люди», Эленуца прекрасно поняла, что речь идет об одном, о «солнышке Войку», как она прозвала его с первой минуты знакомства. А поняв это, под любым предлогом сбегала из гостиной. Из всех приятелей отца приятен ей был только доктор Принцу, ее смешили его летающие очки и то, что каждый год, приезжая в Вэлень, он обязательно говорил ей:

— Истинное несчастье, что твой брат не избрал медицинского поприща!..

Повторил он это и теперь, а поскольку Гица стоял рядом, Эленуца дернула его за рукав.

— Слышишь, Гица, что говорит доктор?

— А что он говорит?

— Истинное несчастье, что ты пренебрег медициной, — повторил доктор, наклоняясь к юноше.

— Почему же несчастье, домнул Принцу? — спросил молодой человек.

— Потому что из тебя получился бы хороший врач.

— Надеюсь, что и инженер получится не хуже! — ответил студент.

— Разумеется. Однако для человечества врачевание полезнее инженерных расчетов.

Молодому Родяну было известно, что и доктор Принцу пусть туманно, но намекал отцу, что не прочь бы стать его компаньоном; усмехнувшись, Гица спросил:

— А если благодаря моим расчетам на приисках в Вэлень будет открыто золото, о котором никто даже не подозревает?

— Хо-хо! — воскликнул доктор. — Ты ведь будешь инженером по мостам и дорогам, а не по золоту.

Адвокат Поплэчан, проходивший мимо, услышал только последние слова доктора, но это не помешало ему широко разинуть рот и по обыкновению заржать:

— Э-э-э!

Эленуца прыснула со смеху и скрылась на кухне.

Мужчины занимались тем, что пробовали разные ликеры, закусывали ветчиной и пасхальными яйцами, курили. Оба жениха еле отважились покинуть своих суженых, чтобы опрокинуть по стаканчику, оглядывались через плечо — не явятся ли они, чтобы толкнуть их в бок или в спину.

Молодой Войку сиял по-прежнему, хотя Эленуца не удостоила его и десятком слов. Он принадлежал к той счастливой породе людей, которые на вид кажутся хрупкими и прозрачными, однако обтянуты такой толстой кожей, что терпение их почти бесконечно. Он был еще только кандидатом в адвокаты, но ему вот-вот предстоял экзамен, дающий право на свободную адвокатскую практику. В его глазах даже это было преимуществом: быть самым молодым среди гостей уже означало для него чувствовать себя бесконечно счастливым. Он как и все мочил губы в рюмке (казалось, что экзотическая птица хочет окунуть в жидкость свой клюв), отщипывал самые крохотные кусочки ветчины, всем улыбался и готов был подхватить с любого места затеянный другими разговор.

Часов в одиннадцать выбили затычку в пивной бочке, и дамы получили право первыми отведать пива. Все, кроме супруги доктора Принцу, ограничились одним стаканчиком.

— Я обожаю пиво. Напрасно вы смеетесь. Моя норма — три кружки, — заявила она.

— Верно, верно, — подтвердил ее муж. — Но эти три кружки она выпивает подряд.

— Вам хорошо, — подхватил адвокат Стойка. — С мужем-доктором нечего бояться, что бы ни случилось.

— Случилось! — фыркнула обиженно докторша. — Это от трех-то кружек?!

— Действительно, — поддержал ее муж, — три кружки — совсем немного. В пиве, как всем известно, очень мало алкоголя.

Тут раздалось ржание адвоката Поплэчана, и вся компания неведомо почему вдруг дружно расхохоталась. Даже Родян не смог удержаться. А случайно оказавшаяся в комнате Эленуца обнаружила, что домнул Войку смеяться не умеет. Да, этот светившийся самодовольством и постоянно улыбающийся юноша не мог смеяться, как все люди. Несмотря на все усилия, из его горла вылетело лишь козье «ме-ке-ке». О какой симпатии могла идти речь? Войку стал еще более противен Эленуце.

Она приоткрыла дверь, чтобы уйти, но отец остановил ее:

— Куда ты? Побудь с гостями!

Девушка осталась, но стоило отцу отвернуться, как она ускользнула за дверь. Желая быть предупредительным по отношению к юноше, тем более что привезли его по настоятельному велению самого управляющего, Родян пояснил:

— Девочка должна помочь матери. Пройдемте с нами в ту комнату.

— Прошу вас, не беспокойтесь. Мне и здесь хорошо, даже очень. Прошу вас. Я вовсе не притязателен. Ни на что не претендую! — медовым голосом затараторил Войку, не переставая улыбаться.

Управляющий нахмурил брови и взглянул на юношу. Тот явно его не понял, но Иосиф Родян был не из тех, кто повторяет приглашение дважды. Отвернувшись от Войку, он перешел в соседнюю комнату, где был накрыт длинный стол и куда все время носили бокалы пенистого пива. Недолго потолкались в ней и оба жениха. Незаметно выскользнув на веранду, они воссоединились с Эудженией и Октавией и отправились гулять по саду.

Как только в доме появились гости, разговор пошел об «Архангелах», и только об «Архангелах». Можно было подумать, что прииск — огромный светящийся шар, вокруг которого летают завороженные пламенем ночные бабочки.

Иосиф Родян с воодушевлением рассказывал о своем прииске. Глаза его горели. С мельчайшими подробностями рассказывал он, как ведутся работы. Уверял, что через три-четыре недели непременно будет открыта еще одна золотоносная жила, параллельная той, которая уже разрабатывается. Ход к новой жиле уже пробивают сквозь скалу. Штольня дается трудно: камень твердый, словно гранит. Дорога к золоту, можно сказать, за семью печатями. Но теперь штольня уже тянется метров на триста и до новой жилы остается метров десять, от силы пятнадцать. Родян говорил, что нужны деньги, много денег, потому что работают семьдесят шахтеров, расчет с ними происходит каждую неделю, и часто приходится выкладывать сразу больше тысячи злотых.

Гости слушали с благоговением, словно он открывал перед ними священную тайну. Глаза у всех горели, и стоило приглашенным хоть на минутку остаться одним, как они начинали перешептываться. Все были уверены, что Иосиф Родян не говорит им всей правды. Поплэчан и Стойка утверждали, что новая жила уже открыта, только управляющий не желает в этом признаться, отпугивая людей баснями о непомерных расходах.

Петре Стойка даже обмолвился:

— Что за суды-пересуды! Да за один-единственный пай в компании «Архангелов» я свой диплом, не сморгнув глазом, отдам.

— У тебя неплохой вкус, — усмехнулся доктор Принцу. — Но сдается мне, что сбыть диплом тебе не удастся.

Старик Поплэчан заржал, потом задумчиво выговорил:

— Что до меня, то, будь я в силах, я бы пошел в забой простым шахтером, если бы только Родян взял меня. Голову даю на отсечение, что через год все его семьдесят шахтеров станут богаче каждого из нас.

— Вполне возможно, — процедил доктор.

Все замолчали, меланхолически глядя вдаль. Войку осторожно приоткрыл дверь, заглянул в комнату и быстро втянул голову назад.

— Честное слово, я бы не отказался помолодеть, — заметил Стойка.

— Охотно верим, — хором отозвались остальные.

— И жениться на какой-нибудь из дочек Родяна.

— Если ради этого, дружок, то сдается мне, что ты проходил бы в холостяках всю жизнь. Родян выбирает женихов, будто в гвардию. За такого гуляку, как ты, он ни за что не выдаст дочку. Ему подавай людей серьезных, усердных, вроде Албеску и Тырнэвян. Ты ведь не умеешь денежку в платочек десятью узлами завязывать, — заключил доктор.

— Ox! — вздохнул Стойка. — Жить-то словно медведь в берлоге — тоже никакого удовольствия. От капли вина человеческая жизнь светлей становится.

— Браво! — воскликнул старик Поплэчан. — И мне расстаться со стаканчиком не так-то легко, — пояснил он, разглаживая усы. — Но за пай у «Архангелов» я бы поклялся перед попом на святом Евангелии, что до конца жизни не притронусь к выпивке.

— Что поделаешь! Не каждому дано быть богатым, — вздохнул доктор, поправляя очки.

Послышались тяжелые шаги хозяина, потом появились женихи с невестами; только Эленуца все где-то пропадала. Юный Войку вежливо улыбался двум сестрам и, казалось, вовсе не страдал от отсутствия Эленуцы. Но Родян, заметив, что молодой человек снова в одиночестве, поймал на дворе дочь и с глазу на глаз отчитал ее.

— Мне не нравится, как ты себя ведешь. Что гости подумают?

— Пусть думают что хотят! Какое мне дело! — отвечала девушка.

— Вот я тебе покажу, какое дело!

Иосиф Родян взял дочь за руку и привел в дом. Рассыпавшийся в комплиментах Войку стал похож на петуха, который, вытянув крыло, приближается к курочке. К счастью Эленуцы, именно в этот момент и появился Лэицэ.

 

VIII

Эленуца заперлась в своей комнате. Она чувствовала себя несчастной: из всех гостей один доктор Принцу ей был симпатичен. Она с облегчением вздохнула, укрывшись ото всех хотя бы до обеда. Ах! Если бы она могла не покидать своего убежища целый день! Просто безумие, думала Эленуца, портить таким образом праздник. И кому пришло в голову наприглашать всех этих людей в дом? Ну женихи еще куда ни шло, хотя и они ей ни к чему, как и все остальные, но Поплэчан, Стойка, их жены да еще докторша, будто обложенная пуховиками, которыми она будет трясти все праздники воскресения господня! Примостившись в глубоком кресле, Эленуца представляла, как счастливы, должно быть, поповны и семинарист, встречая праздники среди семейного согласия. Вдруг она подумала об «Архангелах». И ей сразу стало ясно, что все эти гости явились в дом не из дружеских чувств, что их сильней магнита притягивает золотая жила «Архангелов». Эленуца всей душой возненавидела этот прииск, особенно за то, что из-за него в доме появился кандидат в присяжные поверенные Войку. То, что она заподозрила, взглянув в первый раз на него, теперь превратилось в уверенность. Этот несносный молодой человек появился в их доме только из-за золота. Сама она, Эленуца, ничем не могла его прельстить, ибо они никогда не встречались и молодой человек совсем ее не знал. Это «Архангелы» заставили Войку приползти сюда.

Принадлежать к кругу богатых людей — значит терпеть жадность и лесть окружающих, сносить насмешки и выдерживать презрительные взгляды, хотя большое приданое не заключает в себе никакого счастья. Эленуца вспомнила, что в обществе, на балах, в школе — повсюду она встречала особо радостные взгляды, и с льстивыми словами к ней обращались гораздо чаще, чем к другим девушкам. Тогда она ничего не понимала, но теперь вдруг ощутила, что все доброжелательство, которое люди проявляли к ней, было вызвано только «Архангелами». И чем больше Эленуца думала о своей жизни, тем явственнее чувствовала, как на нее давят «Архангелы». Девушке стало противно, страшно. На какой-то миг ей показалось, что ее опустили в шахту, что вокруг пахнет серой и сыростью холодного камня.

Домнишоара Эленуца Родян если и тянулась к кому-нибудь в своей семье, то только к Гице. Мать она любила, когда была маленькой, и помнила Марину в крестьянской плахте, какие носили все женщины в Вэлень. Теперь мать носила городские платья, а дочь, проведя не один год в пансионах, мало-помалу от нее отдалилась.

Еще девочкой, впервые увидев мать в непривычном одеянии, она бросилась вон из комнаты и расплакалась. Зато старшие сестры хлопали в восторге в ладоши и по очереди целовали мать. Даже сам письмоводитель одобрительно поглядел на жену. А Эленуца почувствовала себя чужой в родном доме, только Гица остался ее прибежищем и утешителем.

Не любила Эленуца и шума, громких споров, бесконечной суеты, царящих у них в доме. Распрощавшись с детством, ее сестры начали вести барский образ жизни — каждый день ездили в коляске на прогулку в город, увлекались охотой и верховой ездой. Им шили туалет за туалетом, от которых уже ломились шкафы. Эуджения и Октавия громко смеялись, громко говорили, громко распоряжались, словом, вели себя так, словно весь мир принадлежал им. Эленуца по натуре была спокойной, мечтательной, склонной даже к меланхолии. Ей мешали шумные восторги сестер. Она чувствовала себя счастливой, только когда возвращалась в пансион.

Год за годом нарастало ощущение, что в собственном доме она чужая. Всякий раз, когда Эленуца, приезжая на каникулы, возвращалась под родной кров, она замечала, что число слуг и служанок еще увеличилось. Вокруг нее целый день роились незнакомые лица, покой и тишина окончательно покинули родительский дом.

Сколько раз говорила она про себя: «Пора бы отцу утихомириться». Но письмоводитель, человек энергичный и деятельный, думал лишь о делах. Как только весна поворачивала на лето, его громкий резкий голос раздавался на просторном дворе начиная с трех часов утра.

Гица был уже тем хорош, что всегда и обо всем говорил с иронией, даже об «Архангелах», даже об отце.

Эленуца с трудом переносила не прекращающиеся в доме разговоры о золоте, об «Архангелах», о килограммах, спрятанных про запас, о рудокопах, которых нужно нанять. Эуджения и Октавия вступали в разговоры о золотых промыслах с такой легкостью, словно речь шла о модных туалетах. Возмущенный Гица не единожды повторял:

— Ты только посмотри! Скоро мы все превратимся в золотые статуи!

Погрузившись в глубокое кресло, домнишоара Родян прислушивалась к незатихающему веселью, шум которого доносился из соседних комнат, и чувствовала, что веселит всех все тот же прииск, который, казалось, был не где-то в горах Корэбиуцы, а здесь, прямо у них в доме. «Какое дурацкое веселье!» — повторяла про себя Эленуца, думая, как бесконечно далека эта шумная суета от того ощущения счастья, какое она испытывала вчера, в первый день пасхи.

Еще в субботу вечером Василе Мурэшану прислал ей книгу рассказов, купленную им в городе. Но слуга, которому вручена была книга, передал ее доамне Марине, а она позабыла отдать книгу дочери и вспомнила об этом только на следующий день, вернувшись из церкви. Девушка, схватив книгу, бросилась в комнату, принадлежавшую трем сестрам, где Эуджения и Октавия вертелись перед зеркалом, оглушительно восторгаясь новыми нарядами. Даже не взглянув на сестер, Эленуца забилась в уголок дивана и погрузилась в чтение. Счастливые сестры, напевая, удалились. Не переводя дыхания, Эленуца проглотила первый рассказ и принялась перелистывать книгу. Она не очень поняла, о чем читала, мысли у нее разбегались. Пасхальная литургия все еще звенела в ушах. Как бы в кадильном дыму виделись ей батюшка Мурэшану и Василе. Он и на этот раз пел красиво, но не так проникновенно, как в ночь на страстную пятницу. Вдруг, небрежно листая страницы то вперед, то назад, она заметила на белом листе, следующем сразу же после переплета, короткую строчку, написанную бисерным почерком. Будто приятное дуновение, похожее на ласку, ощутила она на бледных щеках. В душе вспыхнула радость и вместе с ней любопытство. Она поднесла книжку поближе к глазам и опасливо прочитала:

«Истинное счастье в нас самих».

Под этой строчкой, написанной изящно и тонко, не было ни подписи, ни даты, ни года, ни указания места. «Истинное счастье в нас самих», — повторила Эленуца. Что означает эта надпись, начертанная рукой Василе Мурэшану? Намек на ее положение богатой девицы? Вызов? Или просто изречение, которое Василе в минуту раздумья взял да и вывел на белой странице? Эленуца никак не могла понять, по какой причине появилась в книжке эта фраза. Перевернув несколько страниц, она принялась было снова за чтение, но отложила книгу.

Изречение занимало Эленуцу больше, чем книга. Она снова перечитала надпись и, вглядевшись, заметила, что буквы выписаны тщательно и что надпись совсем свежая. Тут Эленуца возмутилась:

— Какая дерзость!

Но потом, поразмыслив и припомнив все, о чем говорила с Василе, как он выглядел и как вел себя, она решила, что ничего дерзкого в нем нет. Наоборот, как заметил Гица, Василе, оказавшись рядом с девушкой, был даже чересчур робок, смущен, неловок. Но если эта надпись не намекает на то, что она богата, тогда что же он хотел сказать этой фразой? Эленуца подумала, что, возможно, таково убеждение Василе и он начертал его без всякой задней мысли. Подумала она еще и о том, что в семинарии молодые люди слишком увлекаются философией, живут текстами из Священного писания и молитв, а потому нет ничего удивительного в их привязанности к афоризмам. А может быть, эта истина касается только священников?

Эленуцу осаждали вопросы, но она все больше укреплялась в мысли, что слова эти обращены к ней. Уже не сомневаясь в этом, она подумала: да, у нее есть все, что могло бы составить счастье любой девушки, и все-таки она несчастлива. Внезапно она ощутила, что высказанная Василе мысль давно знакома ее душе. В сердце Эленуцы шевельнулось теплое чувство к стеснительному, словно девица на выданье, семинаристу, на которого она до сих пор смотрела только с детским любопытством. Кто, как не он, разгадал ее тайные печали! Все, что она обсуждала с Гицей, устрашенная поклонением золоту, царящим у них в доме, Василе Мурэшану выразил четко и ясно в пяти словах! До сих пор Эленуца не могла толком разобраться, почему не чувствует себя счастливой. В конце-то концов никто не принуждал ее обожать золотого тельца, но счастья у нее от этого не прибавлялось. Зато теперь она ясно поняла, что несчастной чувствует себя потому, что в душе у нее пустота.

Эленуца так остро ощутила в себе душевную пустоту, что ей стало жалко самой себя. Ей уже семнадцать, а она и краешком глаза не заглянула за занавес, укрывающий тайну, которой дышит все вокруг. Только и слышит, что лихорадочные разговоры о золоте, золоте. Выходит, единственными светлыми днями были те, которые она провела в пансионе!

О господи, как же прав Василе Мурэшану, начертавший на чистой странице: «Истинное счастье в нас самих!» Да, да, она уже предчувствовала свое счастье, ведь душа ее жаждала лишь прекрасного, чистого!..

Теперь она распахнет свою душу, отметет все препятствия, которые встают на пути, ведущем в царство света. Если родители и сестры довольствуются жизнью, где все связано только с «Архангелами», поощряющими лишь дурные страсти, то Эленуца станет выше этого. Вместе с Гицей, которого она полюбила еще больше, потому что теперь лучше поняла его, она пойдет другой стезей, путем к счастью. Что это будет за путь, Эленуца не знала, думала она о новом счастье, которое ее ожидает. В мечтах прошел для нее весь первый день пасхи. Ей чудилось, что жизнь предлагает ей бесчисленное множество дорог, проложенных по цветочным коврам; что в воздухе витает какое-то сладостное дуновение и она впивает его. Целый день она не расставалась с книгой, испытывая глубокую признательность к семинаристу, который все время был рядом с ней, но только почему-то его нельзя было увидеть.

Вечером она заснула счастливая, а на следующий день открыла глаза с твердым решением сделать жизнь еще более прекрасной. Эти-то блаженные светлые грезы и спугнули заявившиеся в дом спозаранку гости.

Сначала Эленуца, сдерживая себя, пыталась исполнять все желания отца, но потом почувствовала, что не в силах этого сделать. То, о чем ей мечталось, было далеко от домашней действительности, как небо от земли. И люди, и разговоры, и наряды, и угощение — все было ей невыносимо. Душа ее стремилась воспарить, вознестись над этой жизнью, где так тесно сплелись алчность, спесь и глупость, где все, что она видела вокруг, связывало белоснежные крылья, раскрывшиеся у нее за спиной, — хотя куда ей лететь, она не знала.

Вдобавок Войку, это «солнышко», вызывал у нее отвращение. Пусть отец думает, что он красив и умен, пусть нашептывает ей, что он из хорошей, богатой семьи, — Эленуца каким-то тайным подспудным чувством, которое нас никогда не обманывает, сразу же поняла, что этот молодой человек весь свой блеск истратил на сияние глаз, физиономии и волос, так что для души ничего не осталось. Она только удивлялась разительному контрасту между серыми стертыми словами и сияющим лицом, повторяя про себя: «Павлин, настоящий павлин». А когда обнаружила, что кандидат в присяжные поверенные не умеет смеяться, отвращение ее стало безграничным.

«Значит, это и есть тот принц, о котором толковал мне отец!» — презрительно фыркнула Эленуца.

Запершись в своей комнате, она с ужасом думала, что за обедом ей придется сидеть рядом с Войку.

Она не знала, сколько времени ей удастся скрываться, как вдруг услышала голос матери, доносившийся из соседней комнаты:

— Куда же она запропастилась, господи! Из-за нее уже на четверть часа задерживается обед!

Сердечко Эленуцы радостно забилось.

— Боже мой, если бы они не нашли меня! Как было бы хорошо! — зашептала она про себя.

Но радовалась она напрасно. Уже через минуту послышались шаги Гицы, подошедшего к запертой двери.

— Возможно, она здесь, читает, как и вчера, — раздался его голос. Постучавшись осторожно в дверь, он спросил: — Эленуца, ты тут?

Бледная Эленуца отворила дверь. Перед ней стояли Гица и мать. Не успела девушка шагнуть за порог, как появился отец.

— Где ты болтаешься в такое время! — грозно спросил он.

— У меня голова болит, — отвечала девушка. — А к обеду я выйду при одном условии.

— При условии? — удивился Иосиф Родян.

— Да, если меня не посадят рядом с Войку. Я его не переношу.

Отец громко расхохотался.

— Хорошо, — согласился он, успокоившись. — А с кем бы ты хотела сидеть?

— С доктором Принцу, если можно, — отвечала бледная Эленуца, которая и впрямь выглядела больной.

— Это невозможно, дорогая. Такого афронта молодые люди не перенесут.

— А разве есть еще молодые люди? — быстро переспросила девушка, и щеки ее вспыхнули. Сама не зная почему, но при упоминании о «молодых людях» она подумала о Мурэшану.

— Прункул и Унгурян, — улыбаясь, ответил Гица.

— Тогда рядом с Прункулом или Унгуряном, — согласилась Эленуца, и голос ее дрогнул.

— Браво! — воскликнул управляющий. — И ты предпочитаешь компанию «Архангелов»!

До столовой, где был накрыт праздничный стол, нужно было миновать три комнаты. Обедали не спеша, запивая каждый кусок выдержанными винами из подвала Иосифа Родяна. Вина были крепкие и горячили кровь. У старика Поплэчана уже заплетался язык и, даже пытаясь, по своему обыкновению, засмеяться, он под общий хохот разевал только рот. Адвокат Стойка пустился философствовать со студентом Унгуряном, который, поддерживая беседу, время от времени восклицал: «Колоссально!» Петре Стойка, не зная, то ли соглашается с ним этот молодой человек, вливающий в свою широкую глотку вино стакан за стаканом, то ли издевается над ним, наконец сердито воскликнул:

— Ты понимаешь хоть что-нибудь? Нечего кричать «Колоссально! Колоссально!». Мне доводилось беседовать и не с такими людьми.

— Колоссально! — снова выдохнул Унгурян. Все разразились оглушительным хохотом, и только кандидат в присяжные поверенные Войку, словно в насмешку, издал свое «ме-ке-ке». Доктор Принцу совсем запутался, пытаясь перечислить, какие преимущества и беды содержит алкоголь.

Непрерывно стучали ножи и вилки. Докторша одна проглотила половину торта. Мужчины уничтожали вино.

— От «Архангелов» не убудет, — повторял Стойка всякий раз, когда приносили новый кувшин.

Спустя полчаса после обеда Иосиф Родян провозгласил:

— А теперь пошли веселиться на луг!

 

IX

Василе Мурэшану сделал на книге надпись, имея явное намерение досадить Эленуце. Намереваясь взяться за перо, он был еще во власти чувства, которое неожиданно вспыхнуло, когда он разговаривал с братом и сестрой. Ему хотелось найти такой афоризм, который больно задел бы Эленуцу, потому что и сам он ощущал себя задетым. Чувство это возникло оттого, что ему показалось, будто брат и сестра смотрят на него свысока. Поддавшись ему, Василе холодно распрощался с Гицей и Эленуцей, словно они были совершенно чуждые ему и недоброжелательные люди. Но, взяв в руки перо, он забыл о желании обидеть Эленуцу, ему захотелось заставить ее немного призадуматься. У него не было никакого права, никаких оснований требовать от домнишоары Родян уважения к себе, никаких оснований полагать, что она встанет на его защиту. И все-таки, сам того не сознавая, — возможно, под воздействием длительных мечтаний, — Василе ожидал, что Эленуца, единственная из всего семейства Родян, будет на его стороне. И если бы он мог представить себе положение более беспристрастно, то понял бы, что Эленуца и впрямь относится к нему очень доброжелательно. Стоило только вспомнить, как она помогала ему зажечь свечку на паперти, все сомнения сразу бы рассеялись.

Но взор бедного семинариста был затуманен. Неожиданная встреча с Эленуцей Родян в ту ночь взволновала его так глубоко, что все его мысли пришли в смятение. Встретив брата с сестрой на дороге, он взволновался не меньше и вновь погрузился в бесконечный спор с самим собой, со временем ставший даже комичным. В голове его царила такая сумятица, что более или менее отчетливо он представлял себе только одно: он обещал домнишоаре Родян прислать книгу. Но, вспоминая об этом, Василе ощущал, что между ним и Эленуцей ничего общего никогда не было и не будет, что они совершенно чужие друг другу люди. И по дороге к дому, впав в отчаяние, семинарист возжаждал мести.

Но стоило ему взять в руки книжку, как он тут же ощутил безграничное раскаяние. Совсем другие намерения были у него, когда он ее покупал. Как он был счастлив, представляя, что подарит ее! Какое прекрасное, прочувствованное посвящение собирался написать на первом листе! И вот на тебе! Нет, нужно быть просто младенцем, чтобы так довериться собственным мечтам!

И все же, прежде чем написать, Василе не раз повторил про себя изречение, которое пришло ему в голову, словно по волшебству. Ему казалось странным, что пока он хотел высказать нечто невообразимо прочувствованное, он никак не мог найти, что же именно, а теперь вдруг совершенно отчетливо звучали в нем слова: «Подлинное счастье в нас самих», и он чувствовал, что ничего более подходящего ему не найти. Но написать их на книге медлил. Несколько раз макал перо в чернильницу, пока вдруг не осенила его блестящая мысль: «Я не имею права ни оскорблять, ни обижать ее. Однако могу остаться доброжелателем, предупреждающим об опасности». И он решительно надписал книгу, хотя тут же почувствовал угрызения совести: ему показалось, что эта строка навсегда отстраняет его от Эленуцы; а потом опять стало даже приятно, что изречение это наверняка неприятно заденет девушку.

Закрыв книгу, Василе поручил работнику передать ее «домнишоаре Эленуце Родян». Хотя он все еще испытывал смятение, однако, отослав книгу, немного успокоился. Первый день пасхи прошел как бы через силу. Веселье сестер и отца досаждало ему. Василе думал о семинарии, о соучениках, наставниках. Ему хотелось оказаться среди холодных стен старинного здания, а желание побывать дома он счел теперь настоящей глупостью — только в семинарии была настоящая жизнь!

На второй день пасхи, после заутрени и разговора с отцом, жизнь показалась Василе веселее. Позавтракав, он ускользнул из дома и отправился посмотреть, как веселятся рудокопы.

Когда Василе Мурэшану добрался до луговины, Лэицэ еще не вернулся. Семинарист, заметив дьячка Гавриила, восседавшего за одним из покрытых рядном столов, протолкался сквозь толпу и подсел к старику.

— Христос воскресе! — произнес он, протягивая дьячку руку.

— Воистину воскресе! — радостно отозвался тот и заботливо спросил: — Чего выпьешь? Пива или винца стаканчик?

— Стаканчик винца, — ответил семинарист и налил себе в стакан из бутылки.

— «Карбанет»! — весело сообщил дед Гавриил.

— И крепкий! — отхлебнув, заметил Василе.

— А чего ты хочешь! Пасха бывает раз в году! — радостно подхватил старик. — А твои разве не придут? — спросил он, наливая стаканчик до краев.

— Кто?

— Батюшка, попадья с барышнями.

— Как это не придут? Придут обязательно! — отвечал семинарист.

Они чокнулись и выпили еще по стаканчику.

— Не слишком ли зачастили? — улыбнулся Василе.

— Ничего не зачастили! Вот когда служу, я и капли не выпью, чего нет, того нет! — покачал головой дьячок. — А сейчас и нам повеселиться не грех! Ну, что, нравится тебе гулянье? — окинул он взглядом кружащиеся в бешеном танце пары.

— Нравится! — радостно отозвался семинарист, который сразу же словно просветлел, оказавшись среди жизнерадостной толпы под ясным весенним солнцем.

— И правильно, что нравится, — одобрил Гавриил, — такого пасхального гулянья, как у нас, нигде больше не бывает. Раз в году и наши работнички берут свое.

Вдали послышались крики «виват» и «ура»: вернулся Лэицэ со своими музыкантами. Тут же грянула «хора» и образовался огромный круг.

— А тебе не охота пойти потанцевать? — обернулся дьячок к Василе.

— Охота! — улыбнулся семинарист, чувствуя, как при звуках музыки по всему его телу побежали мурашки.

— Коли споткнулся, падай!.. — воскликнул дьячок. — Других господ, как я вижу, нету еще, — добавил он, оглядываясь по сторонам. — Никого нет, — продолжал дьячок, — ни нового письмоводителя, ни писаря, ни господ учителей. Придет время, все притащатся один за другим. Все будут тут, как только появится Родян.

Семинарист не слышал последних слов дьячка: втиснувшись между двумя девушками в общую цепочку, он уже отплясывал «хору». Гавриил поднялся из-за стола и, пока все плясали, внимательно следил за Василе. Ему было приятно, что семинарист последовал его совету. «И отец у него добряк, — думал дьячок, — а уж сын — так просто душа-человек». От выпитого «Карбанета» старик оживился и покачивал головой в такт «хоре».

Василе вернулся к столу. Лицо у него пылало, глаза блестели: казалось, он сбросил с себя тяжелую зимнюю шубу, в которую зябко кутался последние несколько дней. Ему уже не хотелось обратно в семинарию, не хотелось, чтобы поскорее кончались каникулы, он забыл о Иосифе Родяне, Эленуце и «Архангелах». Радостное возбуждение счастья, которое владело на этом лугу всеми, электрическим током пронизало и его душу.

— Замечательный праздник! — воскликнул он, снова подсаживаясь к дьячку.

— Желаю тебе жить среди младости и доброжелательства, — отозвался дьячок. — А теперь — перевертыш, — улыбнулся он, наполняя стаканы. «Перевертыш» — означало, что стакан следовало выпить разом и до дна.

Семинарист не стал ждать вторичного приглашения и быстро выпил горьковатое вино.

— Бесподобные музыканты! — восхищался Василе, все еще не отдышавшись после первого своего танца.

— Домнул Василе, это же Лэицэ! А он только раз в году играет для всего села Вэлень. Ну и девушки, конечно! Ты хоть ущипнул ту, что справа? — понизив голос, спросил дьячок, наклоняясь к семинаристу и обдавая его винными парами.

— Что вы такое говорите, дед Гавриил! — покраснел до ушей Василе.

— Что говорю! Да ничего не говорю. Сам знаешь песенку:

Девушки несчастные Любят губы страстные. Хоть их ложками корми, Не насытятся они.

Дьячок негромко пропел песенку, покачивая в такт головой и притоптывая ногами. Заметив, что Василе помалкивает, он спросил его:

— А ты знаешь, кто был справа от тебя?

— Кажется, дочка Прункула.

— Хорошо, хоть разглядел! — вздохнул старик. — Знай, что девица с приданым, и нешуточным. Сдается мне, у нее приданое будет побогаче, чем у дочек самого Родяна.

— Чем у барышень Родян? — удивленно переспросил Василе.

— Да, да! И удивляться нечему. У Прункула вот уже пятнадцать лет, как два пая от «Архангелов». А денежка, если падает ему в руки, солнышка больше не видит, особенно золотая. Не то что Родян, тот мошну не слишком туго затягивает. Жаль только, в школу ее не посылал, — вздохнул старик.

— Кого? — спросил Василе.

— Да дочку свою. Прункул бы не обеднел, если бы года на четыре отдал ее в школу. Замечательная попадья могла бы из нее получиться. Я бы на его месте лучше сынка дома держал.

— Иларие?

— Его самого, Иларие, — подтвердил дьячок, вновь наполняя стаканы. — Сдается мне, станет он адвокатом не раньше меня.

— Образумится, дед Гавриил, он еще молодой, жеребенок, — криво ухмыльнулся семинарист.

— Добрый день поутру видать, домнул Василе, — отозвался старик. — Я теперь никаких надежд на него не возлагаю. Да и отец его, Прункул, тоже, как мне кажется.

Они чокнулись и выпили «Карбанета». За спиной у них послышался звонкий смех.

— Хорошо вы развлекаетесь, старый да малый! — воскликнула Мариоара, положив руку на плечо Василе.

Дьячок поднялся и склонил белую как лунь голову: перед столиком стояла семья священника.

— Пожалуйте к нам! Просим, просим! — весело пригласил старик. — Господи, боже мой! Да найдется местечко, как не найтись! — затараторил он, заметив, что попадья пристально смотрит на соседний стол.

Действительно, за столом у дьячка места было много, не хватало только стульев. Старик быстро принес два стула, позаимствовав их у соседей, и поставил так, чтобы они не качались. Рудокопы усаживались только за непокрытые белые столы, зная, что застеленные рядном предназначены для господ. Каждый год на пасхальные праздники в Вэлень приезжали и горожане, желавшие повеселиться на свежем воздухе и принять участие в деревенских танцах.

К великому удовольствию дьячка все семейство священника расселось за его столом. Тут же появился обслуживающий гостей мальчик, и отец Мурэшану распорядился принести «пару»: литр вина и бутылку воды.

— Пусть тебе, батюшка, «Карбанета» принесут. Вот это вино!

— Принесут, принесут! А для тебя, отец Гавриил, не слишком ли крепко это вино?

— У стариков сил мало, батюшка, приходится поддерживать. Но я и этого больше не хочу! — вздохнул дьячок.

— Ого! Ты еще будешь отпевать меня на похоронах. Румян, словно яблочко, любо-дорого посмотреть! — засмеялся отец Мурэшану.

Принесли вино, наполнили стаканы, прозвучало «Христос воскресе». Девушки слегка обмочили губы, попадья выпила полстакана, трое мужчин допили стаканы до дна.

Мариоара вскочила, подхватила под руку Василе и рывком подняла со стула.

— «С тобою этот танец хочу я танцевать, чтоб счастье молодое могла я испытать», — сладким голоском пропела она и звонко расхохоталась.

— С одним условием, — весело отозвался Василе, — вести себя скромно.

Мариоара танцевала легко, изящно, Василе любил танцевать с ней. В следующее мгновенье они уже смешались с танцующими парами.

Шум от всеобщего веселья поднимался со всех сторон и сливался в единый гул. Сквозь общее кипенье голосов все чаще то тут, то там, словно сигналы тревоги, прорывались крики «ура!» и «виват!». Лэицэ, прижимая скрипку подбородком, стоял, выпрямившись, словно солдат, и, полуприкрыв глаза, играл с такой легкостью, что казалось, будто смычок двигается сам по себе. Прислуживающие мальчики сновали между столами, гости непрерывно чокались и поздравляли друг друга с праздником. День был безветренный, ясный и на удивление теплый. Время от времени раздавались выстрелы со стороны Козьего ручья — рудокопам не терпелось покончить с оставшимся порохом. Взрослые, дети — все постепенно собрались на лугу.

Трактирщику с женой даже словом перекинуться было некогда. Головы у них шли кругом. Никогда еще не нанимали они столько помощников — и все равно сбивались с ног. Не прошло и часа, как пришлось послать две повозки за свежим пивом. То, что было припасено накануне, подходило к концу.

Трактирщик с женой метались, суетились, перебрасываясь короткими словами, на мгновение распрямлялись, чтобы перевести дух и торопливо вытереть пот. Обращаться с посторонними вопросами к трактирщику Спиридону было бесполезно. Молодой писарь из сельской канцелярии, худой и бледный юноша с едва пробивающимися усиками, отважился было спросить:

— Как делишки, бадя Спиридон?

— Уф! Черт бы все побрал! — злобно буркнул трактирщик. — Всю душу вымотали!

Уже по третьему разу на все четыре стороны луга отправляли новые бочки. Люди, словно обезумев от жажды, набрасывались на них и опоражнивали в мгновение ока. Многие, завладев стаканом, не выпускали его из рук, пока трижды не выпивали до дна. Подростки лет четырнадцати, не зная, чем заняться, затевали на траве возню и потасовки: и они хлебнули изрядно пива. Каждый на праздничные развлечения припас в кармане несколько злотых. То тут, то там можно было увидеть бледное лицо, поникшую фигуру: видно, хлебнули люди лишнего и маялись головной болью.

Крашеными яйцами бились детишки не старше десяти лет. Это была их забава. Для тех, что постарше, пестрые яички не представляли уже никакого интереса. В стороне мальчонка лет четырех усердно колотил палкой по старой акации, приговаривая: «Христос воскресе из мертвых!» В другой руке он крепко держал красное яйцо. Увлеченный своим делом, никого вокруг не видя, он, казалось, был самым главным посреди этого пестрого веселого мира.

За столом дьячка опорожнили первую бутылку. Если мимо проходил кто-либо из почтенных односельчан, все дружно говорили: «Христос воскресе!»

Василе и Мариоара еще танцевали. Можно было подумать, что Лэицэ и не собирается прекращать этот танец.

— Ох, молодость, молодость, — вздохнул дьячок. — С чем ее сравнить, батюшки?

— С парой стоптанных башмаков, — засмеялся отец Мурэшану, не сводя глаз с танцующих.

— Очень мне нравится ваш сынок Василе! Таким же лихим танцором и я был когда-то.

— Нужно и ему чуточку поразмяться, — вставила попадья.

— Он, прошу прощения, уже «хору» отплясал! — заметил дьячок.

— Вот как! — воскликнул священник, весьма довольный, что Василе повеселел. Он подозревал, что сына расстроила нотация, прочитанная по поводу проповеди. Ему казалось, что и сегодня Василе из-за этого не в духе.

— Да, плясал. А по правую руку от него была дочка Прункула. Знаете, о чем я думаю, отче?

— Наверное, об «Архангелах»? — усмехнулся священник.

— Нет. Пусть себе пребывают на небе. Здесь, на земле, все, что было мне суждено, я перепробовал. Думаю я о дочке Прункула. Как бы она подошла Василе! Жаль, что отец ее в школе не учил. А то стала бы попадьей, все село бы ею гордилось.

— Хо-хо-хо! — засмеялся священник. — А куда меня? Из села выгнать?

— Вэлень и двух священников прокормит. Особливо если молодой будет зятем Прункула.

В этот момент с красными, как пионы, щеками, вернулись танцоры.

— Я плясала с влюбленным молодым человеком! — воскликнула Мариоара, усаживаясь на стул. — Теперь и у меня под ногами словно уголья.

— Ради бога, Мариоара! Что ты такое говоришь? — укоризненно воскликнула попадья.

Девушка удобно уселась на стуле, выпила стакан минеральной воды и, пожав плечами, ничего не ответила матери.

Василе сделал вид, что ничего не слышал, и пригласил танцевать другую сестру, Анастасию. Девушка тут же вскочила, улыбнулась матери и убежала с братом.

Мариоара не успела еще отдышаться, как перед ней возник с поклоном распорядитель танцев, бледнолицый, с черными живыми глазами мужчина лет тридцати шести. Мариоара без колебаний встала и пошла с распорядителем.

— Теперь весь мир у ее ног, — произнесла попадья и вдруг рассмеялась сквозь слезы. — Эта девица никогда не устанет плясать, — добавила она, вытирая глаза.

— Господь бог являет свою радость во всех ваших детях, — торжественно провозгласил дьячок, поднимая стакан с вином.

— Аминь! — отвечал священник. Все чокнулись и выпили.

— До дна, доамна! За это до дна надо пить! — обратился к попадье дед Гавриил, заметив, что та только пригубила вино.

— Если прихлебывать по глоточку за каждого из детей, — улыбнулась попадья, — до дна и выпью. Не беспокойся!

Священник заказал еще вина. Дочери возвращались к столу, но тут же новые танцоры приглашали их, так что за столом постоянно сидели и выпивали только трое. Василе разошелся. Казалось, зажигательные танцы бурлят у него в крови. Он пригласил одну из крестниц отца Мурэшану, потом другую. В редкие перерывы между танцами он появлялся у стола, чтобы выпить стакан вина, разбавленного водой.

Среди танцующих было много господ: письмоводитель Попеску и его писарь Брату, трое гимназистов, несколько неизвестных, адвокаты, врачи, даже офицеры, приехавшие из города специально на праздник. У каждого в Вэлень были знакомые, у которых приезжие оставляли свои дрожки или пролетки.

За длинным столом, который до сих пор стоял свободным, несмотря на то что за другими негде было присесть, рассаживалась семья Иосифа Родяна и его гости. Адвокат Стойка еще не закончил своего разговора со студентом Унгуряном, а потому они, не присев, мерили друг друга взглядами. Петре Стойка запальчиво продолжал:

— Никогда не быть тому, о чем ты говоришь! Понятно? Никогда. Свободные связи с женщинами — чудовищная аморальность. Понимаешь? Это было бы возвращением к животному состоянию, из которого с таким трудом выбралось человечество. Это было бы унижением самого сокровенного в нашем существе. Понимаешь? Все, что ты говоришь, абсурд! — заключил он, взмахом руки давая понять, что у него нет больше никакого желания обсуждать этот вопрос.

— Колоссально! — произнес Унгурян, показывая широкие крепкие зубы.

Адвокат сердито посмотрел на него, сел и тут же затеял разговор с доктором Принцу.

Словно из-под земли возник трактирщик Спиридон и отвесил низкий поклон Иосифу Родяну. Он делал вид, что никуда не торопится.

— Ну, что у тебя есть? — спросил Родян.

Трактирщик повторил названия вин.

— Принеси рислингу.

— Неси в ведре, дорогой, — добавил Прункул.

Ой, вино в стакане крепко — Павою прошла соседка,—

запел густым басом Унгурян.

Эуджения и Октавия с женихами отправились поближе к танцующим. Эленуца сидела молча и с удивлением смотрела на широкое народное празднество. Ей казалось, что радуется не только шумная толпа, но и земля, и прозрачный воздух. Она не слышала, о чем толкуют рядом с ней; ей представлялось, что ее медленно окутывает светлое облако. Здесь, под этим высоким голубым небом, в окружении еловых лесов, отливающих серебристым блеском, какими ничтожными представлялись ей вдруг все ее невзгоды! Какая пропасть разверзлась между их домом и широким божьим миром! Новые чувства вдруг захватили ее душу.

Эленуца вздрогнула, когда Гица слегка коснулся ее плеча.

— Начинается вторая «хора», — предупредил он. — Первую мы пропустили. Давай поторопимся.

Эленуца мгновенно вскочила и, подхватив брата под руку, направилась к танцующим. Ей казалось, что она плывет среди светящегося облака, обволакивающего все ее существо.

Прислуживающие мальчики поставили по краям длинного стола два огромных кувшина. Сразу же вслед за ними появился трактирщик Спиридон с бутылкой какой-то бесцветной жидкости. Нагнувшись к Родяну, он прошептал:

— Прошу вас отведать.

— Что за вино? — нахмурил брови Иосиф Родян, рассматривая бутылку.

— Не скажу. Поглядим сначала, понравится или нет.

Родян пробовал медленно, словно разжевывал каждый глоток, прикрыв глаза. Потом вернул бутылку, не сказав ни слова.

— Дай-ка я попробую! — попросил студент Унгурян. — Я сразу скажу, чего оно стоит.

Он опрокинул солидную рюмку, прищелкнул языком и облизал губы.

— Запах — с ума сойти! Настойка на базилике! — определил он.

— Что же сразу не сказал? — попенял Родян трактирщику.

— Не знал, понравится вам или нет. У меня у самого в подвале такой еще не бывало.

Унгурян тут же решил, что рислинг нужно отправить назад. Но студент Прункул с доктором Принцу решительно воспротивились.

— А мы их перемешаем! — предложил адвокат Поплэчан и радостно заржал.

— Сначала выпьем рислинг, а потом принесешь настойку, — распорядился Иосиф Родян. — Но впредь, если будет у тебя хороший товар, сразу же говори мне.

— Слушаюсь! — ответил трактирщик и тут же исчез, словно сквозь землю провалился.

Оба студента не двинулись с места, пока не осушили по три стакана рислинга.

Потом и они смешались с толпой танцующих. «Хора» кончилась, теперь танцевали «царину». У этого танца было множество вариантов. Лэицэ переходил от одного к другому, все время возвращаясь к самому старинному и необычному, заставляя танцующих то выступать медленно и степенно, слегка покачиваясь и чуть касаясь руки партнерши, то, обхватив ее за талию, бешено кружиться, словно танцующих подхватил смерч.

Стоило студентам оказаться в вихре кружащихся пар, как послышались припевки. Уклоняясь от развевающихся перед ними юбок, они хлопали в ладоши и выкрикивали один одну строчку, другой — другую:

Леле, леле, не вертись, Чужой юбкой не хвались! Чужая кофта и платок, Свои лишь глазки да роток!

И танцующие, и те, кто еще сидел за столами, приняли их криками: «Браво! Давай еще!»

За того, кто люб и мил, С плугом три бы дня ходил! А за эту образину Из карманов рук не выну! Леле, все из-за тебя Пилит маменька меня: Шляюсь, дескать, дотемна!

Чтобы посмотреть на певцов, люди поднимались на ноги, кое-кто даже влез на стул. Со всех сторон неслись одобрительные крики. Лэицэ ухмылялся, его смычок тоже отплясывал лихой танец. Воодушевленные всеобщим одобрением студенты одну за другой выкрикивали припевки.

Казалось, танцующих подхватил новый смерч. Все кружились в бешеном вихре. Лавки и стулья постепенно пустели, и вскоре широкий круг, отведенный для танцев, стал уже тесен. В огромной пестрой карусели взвихрялись бесчисленные водовороты, завивались бесконечные колокола юбок. Под восторженные выклики студенты подхватили по девушке и тоже принялись отплясывать «царину». Припевки стали звучать реже.

Дорогой, ты с кем плясал? Базиликом пахнуть стал! Укажи мне, господь бог, Где б найти красотку мог, У которой муженек Снарядился в путь далек. У меня под каблуком Баба с дьяволом вдвоем — Не дают спокойно жить, Толкают пакости творить.

Вслед за студентами со всех сторон стали выкрикивать припевки парни и взрослые. Но у рудокопов запас их скоро иссяк, и снова стали слышны только голоса студентов.

Время от времени возле длинного стола Иосифа Родяна появлялись то Прункул, то Унгурян, чтобы, прищелкивая пальцами, осушить стакан вина. Прункул подошел, напевая:

Налей стакан разок-другой, И горе снимет как рукой.

Появился толстый Унгурян с раскрасневшимся лунообразным лицом. Родян, громко смеясь, наполнил стаканы. Старик Поплэчан, лукаво подтолкнув обоих, захихикал. Его «э-э-э» звучало дольше, чем обычно.

За столом снова остались одни мужчины. Женщины во главе с Мариной Родян отправились посмотреть вблизи, как веселится толпа, как танцует молодежь.

Время от времени подбегали к столу и Гица с Эленуцей. Но девушку тут же приглашали на танцы деревенские парни, кто-нибудь из господ, женихи ее сестер. Не приглашал ее только Войку. С неизменно счастливым выражением лица он сидел возле старого Поплэчана и подливал вино в стаканы. Он не умел танцевать «царину», а когда заиграли «хору», не успел открыть рта, как Эленуцу подхватил Гица.

Эленуца танцевала с упоением, ей казалось, что все происходит во сне. Танцуя «хору», она заметила Василе Мурэшану и кивком головы поприветствовала его. Танцующие внутри хоровода постоянно менялись партнершами. Настала очередь и Эленуцы, и здесь, в середине круга, образованного медленно раскачивающимися парнями и девушками, ее рука соединилась с рукой Василе. От этого прикосновения по телу девушки пробежала странная дрожь. Ничего подобного она не испытывала, когда подавала руку, здороваясь с молодым человеком. Ей представилось, что этот трепет и есть счастье, та самая радость, которая исходила от окружавших ее людей и растворена была в воздухе. Трепет этот словно бы проник в нее не от рукопожатия юноши, а прямо из светлого облака, обволакивающего ее.

Сразу же после «хоры» Василе пригласил Эленуцу на «царину». Она с радостью приняла приглашение и протянула ему руку.

— Книжка, которую вы мне прислали, просто замечательная! — быстро проговорила Эленуца.

— Правда? Вам нравится? — переспросил Василе. И вдруг понял, что стоящая перед ним барышня совсем не та девушка, о которой он столько мечтал и кому собирался подарить книжку. Он был потрясен, неожиданно вспомнив, где он все-таки с ней познакомился: эта барышня зажгла его свечку в страстную пятницу.

— Да, очень, — подтвердила девушка. — Я в ней нашла много нового, о чем и не подозревала.

Семинарист уже не смущался, как тогда возле церкви. Однако слова домнишоары Родян напомнили ему о сделанной надписи, и, сочтя их намеком и уже обо всем сожалея, Василе не знал, как отвечать Эленуце.

— Мне понравилось, что все рассказы там добрые.

Василе оживился.

— Да, да, — подхватил он, — книжка очень чистая. Прочитав ее, чувствуешь какой-то полет. Становишься лучше. Это верно, очень верно.

— Я прочитала ее очень внимательно. И, думаю, именно из-за доброты, потому что вообще-то я не так уж много читаю.

Эленуца подняла глаза и спросила:

— А знаете, что я еще нашла в книге, которую вы мне прислали? Посвящение.

— Одну строчку? — испуганно переспросил юноша.

— Да! Короткую строчку, — засмеялась девушка.

— Это просто так. Просто афоризм, — извиняющимся тоном пробормотал Василе.

— Но разве он был написан не для меня? — с улыбкой продолжала Эленуца.

— Нет! — Василе опустил глаза.

Эленуца вдруг стала серьезной. Она пристально посмотрела на смущенного юношу и ощутила, как мир и покой воцаряются у нее в душе. Этот юноша не замышлял ничего плохого. И она сказала так, как если бы говорила с давним, испытанным другом:

— Нехорошо отрицать то, что было сделано.

Семинарист молчал, но Эленуца почувствовала, что руки у него обмякли. Они уже не танцевали, а топтались на месте.

— Я говорю, что нехорошо отказываться от содеянного. Что же вы молчите? — настаивала Эленуца.

— Это была несчастная минута, домнишоара, — прошептал семинарист, страшно побледнев.

— Почему несчастная? Потому что вы написали это изречение специально для меня?

— Нет. Потому что я чувствовал себя униженным и написал его со злым умыслом! — выдавил Василе, одолевая самого себя.

И сразу же танцевать стало легче.

— Из-за чего же вы чувствовали себя униженным? — улыбаясь, продолжала допрашивать Эленуца.

— Мне показалось, что ваш брат посмеивается надо мной. К сожалению, у меня бывают такие минуты, домнишоара, когда я не способен судить верно. Теперь я ясно вижу, что тогда и впрямь выглядел смешно.

Эленуца ничего не могла понять. Но вдруг вспомнила прогулку в субботу вечером.

— И поскольку вам досадил мой брат, вы решили отомстить мне? — голос ее звучал так мелодично, что на Василе будто наплывали теплые волны.

Семинарист улыбнулся.

— Иногда на меня находит. Но послав книгу, я сразу же горько раскаялся и утешался только надеждой, что вы не придадите значения этой короткой строчке.

У Эленуцы задрожал от обиды голос:

— Надеюсь, со временем вы узнаете меня лучше, домнул Мурэшану. Богатство для меня ничего не значит. Ничего, ничего, ничего! И Гица такой же. Истинное счастье мы ищем в самих себе, как вы изволили выразиться.

— Это не я, домнишоара. Это не моя мысль, а… — упавшим голосом оправдывался семинарист.

— Пусть так, — продолжала девушка, — но знаете, эта строчка не причинила мне боли. Для меня она стала счастливым открытием. Я не раз пыталась понять, почему вы избегаете нас. А теперь знаю. Но уверяю вас: вы заблуждаетесь. Я думаю, другие причины отдаляют людей друг от друга куда больше, чем богатство.

— За это я вам очень благодарен, — тихо произнес семинарист.

— Вы находите, что я добрая христианка и мне обеспечено спасение души? — улыбнулась Эленуца.

— Не за это я благодарен, хотя и желаю вам оставаться доброй христианкой, — проговорил Василе, и вся кровь бросилась ему в лицо. Ему показалось, что он сказал лишнее.

— Господи, какой же вы ребенок еще! — опять улыбнулась Эленуца, видя, как Василе заливается краской. Но и она прикусила язычок. И оба они молчали до самого конца танца, переполненные неведомыми доселе чувствами.

После этого домнишоара Родян танцевала с обоими женихами своих сестер, с писарем Брату, деревенскими парнями. Наконец Василе Мурэшану вновь пригласил ее на танец, потом еще на один, а через некоторое время за обоими столами заметили, что Эленуца и семинарист все танцуют и танцуют.

— Гм! — крякнул дьячок, моргая, — Ничего не скажешь, и они были бы недурной парочкой!

— Домнишоара Родян и впрямь прекрасно танцует, — отозвалась попадья, и по ее тону нельзя было понять, довольна она или же утешает себя.

Отец Мурэшану невнятно буркнул: «Если бы да кабы…»

Веселье шло своим чередом. Доамна Марина, жена Иосифа Родяна, вместе с другими женщинами вернулась к столу, и не успели они сесть и выпить вина, как Лэицэ заиграл старинную «царину».

Всех охватило необыкновенное волнение. Пожилые мужчины повскакивали с лавок, держа за руки своих жен. Зашевелились и старики, продвигаясь поближе к танцевальному кругу. Кое-кто прищелкивал пальцами, кое-кто в такт музыке выделывал всяческие кренделя, хлопая руками по лаковым голенищам. Было уже часа четыре, и всех изрядно подогрело вино. Звучала «царина», самая старинная, самая красивая, и даже старики невольно задвигались под ее музыку.

Дьячок Гавриил тоже встал из-за стола и обратился к попадье:

— Доамна, не ударим в грязь лицом, а?

Попадья улыбнулась и, выйдя из-за стола, отправилась танцевать.

Кроме священника от силы можно было насчитать человек двенадцать, кто остался сидеть за столами.

Иосиф Родян, подхватив под руку жену, тоже замешался в толпу танцующих. Его огромная фигура возвышалась над всеми. Неподалеку отплясывал со своей женой адвокат Стойка. Его сразу можно было заметить, потому что танцевать «царину» он не умел. Доамна Поплэчан пыталась вытащить из-за стола своего мужа. Она и уговаривала его, и тянула за руку — все напрасно.

Старик был или слишком скромен, или слишком пьян. Хохоча во все горло, он только повторял:

— Ей-богу, не могу! Ей-богу, не могу! Э-э-э! Ей-богу, не могу! Э-э-э!

Иосиф Родян танцевал старинную «царину» по всем правилам, и танцевал с воодушевлением. Глаза у него блестели. Люди с удовольствием смотрели, как он отплясывает. Вдруг раздался его зычный голос:

— Эй, Унгурян! Давай, парень!

Студент услышал и тут же отозвался:

Моей милки краше нет…

С другого конца круга раздался голос Прункула:

На ней кофточкам сто лет… В той, что похуже, топает,—

раскатился бас Родяна.

Ту, что получше, штопает,—

заключил Прункул.

Все трое вперемешку принялись выкрикивать припевки. Веселье кипело. Крики, визги, возгласы.

Крепче, крепче, крепче шаг! Эва как! И снова так!

Лэицэ играл, закрыв глаза. Вольное праздничное веселье пьянило его лучше всякого вина.

Выскочил на минуточку покружиться в танце и трактирщик Спиридон с женой. Потный от беготни, забот и хлопот, он отплясывал, гордо закинув голову. Время от времени Иосиф Родян со студентами перекидывались припевками. Их одобряли криками, хлопками по голенищам. Все плясали, все утирали пот.

Старинная «царина» длилась почти полчаса. Когда Лэицэ кончил играть, многие закричали «давай еще!», но Лэицэ не слушал. Он сел передохнуть. Полбочонка вина и пять больших бочек пива было выпито за время его недолгого отдыха.

На столах появились блюда с холодной жареной бараниной, утятиной и поросятиной. Среди жаркого сияли белоснежные ломти пшеничного хлеба. Люди давно уже ждали этих благ. Все, кому не хватило места за столами, рассаживались прямо на траве, раскладывали припасы и принимались закусывать.

За столом Иосифа Родяна расположились Прункул, Унгурян, самый толстый из совладельцев «Архангелов», а также новый письмоводитель Попеску и его писарь Брату.

Прислуживающие мальчики принесли три новехонькие белые корзины. На миг наступила тишина. Все глаза были устремлены на еду, которую в следующее мгновение предстояло разделить на всех. Быстрее всех насытился студент Унгурян.

— А теперь отведаем настоечки! — воскликнул он, вытирая усы. На столе неведомо как оказался стакан из-под пива. Студент наполнил его настойкой, поднес ко рту и, не переводя дыхания, выпил все до последней капли. Его примеру незамедлительно последовал его приятель Прункул. Протянул руку за стаканом и адвокат Поплэчан.

— Па-па-па-звольте и мне! — дальше последовало прерывистое иканье, от которого все покатились со смеху.

Но жена перехватила стакан и поставила его на соседний стол, шепнув ему на ухо:

— Не делай глупостей. И так над тобой смеются.

Потом базиликовую настойку пили все. Даже женщины нашли приятным ее вкус и запах.

Писарь Брату, осушив предварительно целый стакан, незаметно исчез. Но тут же вернулся, ведя за собой дюжину парней, которых научил петь на четыре голоса. Встав во главе стола, они запели хором.

Сначала они спели «На нашем знамени — единство», потом другие хоровые песни.

Гости, сидевшие за столом, смолкли. Стали затихать и соседние столы. С разных сторон потянулись люди, желавшие послушать певцов. После каждой песни раздавалось: «Браво! Браво! Молодцы!»

Иосиф Родян слушал, нахмурив брови. Брови он хмурил, когда что-нибудь его трогало. Затихли звуки последней песни, и Родян подозвал мальчика:

— Три ведра настойки певцам!

Опустив глаза, он долго сидел молча. Нарушил тишину писарь Брату, затянувший пастушью дойну. У него был чистый сильный тенор, и песня текла легко и раздольно:

Ой, белянка с кручи горной, Не плети венок узорный Для головки непокорной! — Ты не трожь меня, не трожь! Ушел милый косить рожь. Косу бы ему сломать, Не стал бы долго пропадать, Ко мне вернулся бы опять! Пускай он косит по росе, Сломает косыньку в овсе, А чтобы было чем косить, Придется новую купить.

Старик Поплэчан слушал, разинув рот. Не хохотал, как обычно, по морщинистому лицу его текли слезы.

Эленуца слушала, и ее будто обволакивала легкая дымка печали. Вдруг, ни с того ни с сего, она пожалела, что Василе Мурэшану нет за их столом. Впервые в жизни она поняла, насколько несправедлива была ее семья, да и она сама к священнику и его семейству. Вот и теперь — сколько у них за столом совершенно чужого народа, вроде Прункула и Унгуряна. А чем они лучше отца Мурэшану, его жены и дочерей? Эленуце стало стыдно, что-то горячее подкатило к горлу. Тонким платочком она промокнула две слезинки, навернувшиеся на ее черные блестящие глаза.

Иосиф Родян подошел к Брату и положил ему руку на плечо:

— Молодец!

Брату запел новую дойну. Видно было, что он и сам взволнован. Сердце его размягчило вино, а больше всего песни.

Мою тоску с твоею бог В синий превратил цветок, Чтоб на груди он был укрыт, Где сердце до сих пор болит.

За спиной у Брату появился Лэицэ и заиграл. Плотная толпа окружила их, и в ней Эленуца заметила Василе Мурэшану. Брату и Лэицэ с чувством выводили грустную дойну. У стола священника песни почти не было слышно, и Василе, не утерпев, подошел поближе, преступив наказы отца. Он был само внимание. Лицо светилось, глаза сияли. В этот миг он был необыкновенно хорош и казался обитателем иного, нездешнего мира. Лицо его светилось невинным детским восторгом. Ему и в голову не приходило обижаться, что песню он слушает, стоя в толпе, которая теснила его со всех сторон. Эленуца же, увидев его, ощутила укол совести и отвела взгляд, будто в чем-то провинилась. Она огорченно вздохнула, и лицо ее приняло недовольное выражение. В эту минуту разница между Василе Мурэшану и двумя студентами или кандидатом в присяжные поверенные Войку показалась ей особенно разительной, хотя эти трое имели честь восседать за столом ее отца. В тот же самый миг она ощутила, насколько безразлична ей эта троица и насколько приятен семинарист Василе Мурэшану.

Брату под аккомпанемент Лэицэ спел еще три романса. Потом, откашлявшись, затянул любимую песню Иосифа Родяна:

Там, в предгорьях Цебы, Где, листвой укрытый, Под платаном Хоря [2] Войско собирал, Над простой могилой Виден крест забытый — Им героя Янку [3] Кто-то увенчал.

Стихи были маловыразительны, но мелодия, сопровождавшая их, придавала каждому слову какой-то особый волнующий смысл. В музыке слышался отзвук играющих вдалеке военных труб, и он пронзал душу, как пронзает тело острый клинок.

Толпа молча слушала. По лицам мужчин пробегали сумрачные тени. Лэицэ вел мелодию на скрипке, закрыв глаза и покачиваясь в такт музыке. Казалось, играет не он, а какое-то таинственное существо, спрятанное в скрипке, а сам он лишь слушает его.

Мирно сном бессрочным Спи, герой великий! Пусть врагов пугает Даже тень твоя! —

Брату пел, побледнев от волнения. Когда он кончил, воздух потряс шквал аплодисментов.

— Спиридон! Спиридон! Трактирщик! — загремел устрашающий голос Иосифа Родяна. — Где трактирщик? Где Спиридон? Где этот бездельник? — вращал он во все стороны глазами.

Перед ним возник трактирщик.

— Есть еще вино? — рявкнул Иосиф Родян.

— Немножко есть! — поклонился трактирщик.

— А пиво?

— Есть и пиво.

Разговор происходил в мертвой тишине.

— Можешь сказать, сколько у тебя выпивки?

— Конечно! Хорош был бы я хозяин…

— Вся моя! — яростно отрубил Родян. — Вынь затычки, выбей днища! Рекой! Рекой пусть текут вино и пиво! Понял?

У Иосифа Родяна было такое неистовое лицо, что Спиридон вздрогнул. «Не рехнулся ли Родян часом?» — мелькнуло у него в голове. В погребе оставалось больше двухсот ведер вина и бочек пятнадцать пива. Сидевшие за столом Иосифа Родяна смотрели на него с испугом.

Трактирщик подтянулся.

— Домнул Родян, выпивка, что у меня есть, и на завтра, и на послезавтра приготовлена.

— Пои всех подряд! Пусть пьют, бестии! Вынь затычки, выбей днища! За все плачу! Плачу за всю твою выпивку! Бегом! Праздник так праздник!

Побледневший Спиридон исчез, словно провалился. Несколько мгновений стояла мертвая тишина. Потом воздух дрогнул, словно от взрыва:

— Да здравствует управляющий! Виват «Архангелам»! Да здравствуют «Архангелы»! — вырвалось разом из сотен глоток. Собственно, слова «управляющий», «да здравствует», «виват» и разобрать было невозможно, они растворились в оглушительном рефрене: «Архангелы»! «Архангелы»! «Архангелы»! — похожем на удары колокола.

Сделав вид, что устал, Иосиф Родян опустился на стул. Доамна Марина, белая как мел, глубоко вздохнула.

Первым за столом заговорил Гица:

— Ну и ну! По правде говоря, я бы так не поступил, но теперь ничего другого не остается, как веселиться.

Никто ему не ответил, будто не слышали. Однако молчание длилось не долго, потому что снова заиграли «царину».

Оба жениха, перепуганные поведением будущего тестя, были рады предлогу удалиться вместе с невестами. Побледневшая Эленуца схватила за руку Гицу и затерялась в толпе. Праздник шумно продолжался. В воздух то и дело взмывали дружные крики: «Архангелы, ангелы, ангелы!» Вдруг со стороны Козьего ручья раздался выстрел. И еще, и еще — пальба продолжалась до тех пор, пока не отзвучал сто первый.

— Вот это, скажу я вам, праздничек! — прошептал на ухо Иосифу Родяну Войку — единственный человек на этом гульбище, которого так и не захватило веселье, хотя он по-прежнему старательно улыбался.

Родян не удостоил его даже взглядом. Поднявшись из-за стола, он взял за руку жену и вошел с нею в круг танцующих.

До самых сумерек не затихал топот ног, и бурлила, волновалась стихия, что в годину бедствий может стать грозным бунтом, но пока была всего лишь пасхальным гуляньем в Вэлень, но таким, какого давно уже не бывало.

Дамы и господа, рудокопы и крестьянки — все отплясывали и веселились.

Редко когда случается, чтобы люди образованные и простые люди так легко и непринужденно чувствовали себя друг с другом. Казалось, истинное единство царит в Вэлень на пасхальном гулянье, крестьянские девушки отплясывали с адвокатами и врачами, хозяин со служанкой кружились в вихре «царины». Между людьми исчезли различия. Всех вдохновляло одно чувство, одно желание — повеселиться.

Отчего это было так? Оттого ли, что у крестьян в Вэлень водились деньжонки и они над ними не тряслись, или потому, что в селе только раз в году бывал настоящий праздник, — кто это скажет? Возможно, и то и другое служило причиной чистосердечного, нелицемерного равенства, царившего на гулянье. Как бы там ни было, но благодаря этому равенству празднества в Вэлень всегда были веселее и радушнее, чем в других селах, и рудокопы относились к господам с большим уважением, чем относятся там, где люди образованные всегда держатся особняком.

* * *

Сумерки спускались туманной дымкой, мало-помалу становившейся все плотнее и плотнее. На столах, окружавших танцевальную площадку, зажгли свечи. Кое-кто вместе с танцующими перекочевал в просторный зал трактира. Заполнились и четыре боковых зальчика. Но и за столами на лугу оставалось еще немало народу: кто-то не мог окончить спор, кому-то не хватило в трактире места.

На свежем воздухе за столом, покрытым рядном, сидел Василе Корнян, золотопромышленник, вместе с женой и двумя сестрами. К ним подсел и дьячок Гавриил, после того как удалился священник с семейством. Посреди стола стоял большой кувшин вина.

Четыре стакана были наполнены, только перед дедом Гавриилом стоял пустой.

Василе Корнян, примарь села Вэлень и компаньон прииска «Архангелы», с двух часов сидел неподвижно за своим столом. Разливанное море веселья, которое колыхалось вокруг, казалось, его не затрагивало. Он не станцевал ни одного танца, ни разу не подошел к длинному столу, несмотря на приглашения Иосифа Родяна, не повернул головы, когда писарь Брату пел «Там, в предгорьях Цебы».

Поутру, когда Корнян занял свое место за сбитым из еловых досок столом, за соседний стол уселась стройная высокая вдовушка с белоснежным личиком и черными, как уголь, глазами величиной с персиковую косточку. Докица явилась на гулянье с матерью, братом-плотником и двумя-тремя дальними родственниками. Шурша крахмальными юбками, она удобно расположилась на деревянной скамье, посмотрела как бы случайно в сторону Василе Корняна и, как и ожидала, поймала взгляд примаря. Склонившись к брату, она что-то шепнула ему на ухо и звонко, на весь луг, расхохоталась.

Василе Корнян поднял стакан, выпил залпом и с грохотом поставил на стол. Жена его Салвина, сидевшая до сих пор неподвижно, вздрогнула и, взглянув направо, заметила Докицу.

Вздрогнув еще раз, Салвина побледнела и опустила глаза. Кривая улыбка не украсила ее белое как мел лицо.

Веселая счастливая Докица выскочила из-за стола и, искоса взглянув на Василе Корняна, громко произнесла:

— Хочу повеселиться! Когда соскучитесь, позовите меня! — и бросилась в круг танцующих.

Примарь, закусив губу, смотрел ей вслед, пока она не затерялась в толпе.

— Не пойдешь ли танцевать «царину», Василе? — попыталась заговорить с ним жена. Совладелец «Архангелов» бросил на нее взгляд, полный ненависти, и ничего не ответил. Опершись локтем о стол, он повернул голову к танцевальному кругу и застыл в неподвижности.

Сестра Корняна громко и весело затараторила, явно желая развлечь Салвину. Но та односложно роняла «да» и «нет», мертвенно-белое лицо ее пошло багровыми пятнами и читалось на нем одно лишь безысходное отчаяние.

Прошло около года, как двадцатипятилетняя Докица овдовела. С той поры жизнь в доме примаря Василе Корняна стала невыносимой.

Салвина вышла замуж за Василе по любви. В приданое она принесла пять фунтов золота. Корнян и сам с юных лет копался в земле, но все его богатство пошло от жениного приданого. Не будь этих пяти фунтов, ему бы за пятнадцать лет, прошедших с тех пор, ни за что бы не стать совладельцем «Архангелов». Жена любила его и за красоту, и за то, что он был рачительным хозяином. Она давно заставила замолчать своих родителей, которые клялись, что только через их труп она пойдет под венец с Корняном.

— Муж-рудокоп — ложись заживо в гроб, в доме молоток да хлеба кусок, — твердили ее родители, протестуя против замужества.

Но Салвина их не слушала. Она шла туда, куда влекло ее сердце, и не сожалела об этом. Потом и родители стали радоваться ее замужеству. Салвина была очень тихой, очень благочестивой женщиной и любила своего мужа той ровной, неугасимой любовью, которая сродни жертвенности. Любовь ее была почти что священнодействием.

Она и сама не подозревала, что боготворит мужа. И Василе Корнян обращался с нею чрезвычайно ласково. По крайней мере, в первые годы после свадьбы он был совершенно ей предан.

Но вот три года назад случилось так, что эта самая Докица, только что вышедшая замуж, промывала золото на толчее Василе Корняна. Стоял теплый ясный весенний день. Молодая женщина, засучив рукава, работала, беззаботно напевая. Примарь вышел из дома, спустился по деревянной лестнице во двор и весь этот день там и проработал, стараясь быть поближе к толчее. Когда Салвина позвала его обедать, он явился мрачный и едва прикоснулся к еде.

Василе все кружил возле Докицы, постоянно что-то у нее спрашивал и никак не мог от нее отойти.

Наблюдая из сеней за происходящим у толчеи, Салвина чувствовала, как у нее останавливается сердце. Мужу она не сказала ни слова, но с тех пор никогда больше не нанимала на работу Докицу.

Докица была бедна. Муж у нее был плотником, как и ее брат. Он делал новые толчеи, и ему хорошо платили, но он был пьяница и домой не приносил ни гроша. Сама Докица весело трудилась то у одних, то у других, зарабатывая на жизнь, и казалась вполне счастливой. Характер у нее был легкий, она закрывала глаза на слабости мужа и искала для себя удовольствий, до которых была охоча, там, где могла их найти.

После того дня, когда Докица работала у Корняна, до Салвины стали доходить слухи о ее муже и Докице. Тут-то и вошла в сердце Салвины заноза, от которой она никак не могла избавиться. Когда же Докица овдовела, доброхоты поторопились выложить Салвине кучу всяких новостей. Салвина худела, бледнела, у нее стали отниматься ноги.

Муж не утешал ее ни единым словом. Наоборот, она таяла на глазах, а он становился все жестче, грубее, готов был жестоко оскорбить ее из-за любого пустяка. Салвина все поняла, еще больше замкнулась, но решить ничего не могла. Бессердечие и грубость мужа говорили ей, что сердце его жаждет чего-то другого. Она умирала тысячу раз на дню, но не могла расстаться с мужем. Салвина любила Василе и постоянно твердила про себя: «Говорят всякое, а может, между ними ничего и нет». Пыталась она оправдать и грубое отношение к себе Василе. Она была из тех женщин, которые любят глубоко, но без страсти, и все готовы понять и простить. Такого рода женщины, а их на свете чрезвычайно мало, сетуют не о человеке, удаляющемся от них, а о душе, которую почитали за родственную и за которую чувствуют глубокую ответственность.

Каждый вечер Василе Корнян исчезал из дома, но Салвина утешала себя: «Кто ж из хозяев прииска не гуляет да не пьет?» И была рада, если Василе заявлялся домой на рассвете.

Каждым своим словом она хотела внушить мужу, что прощает его, что она его любит. Заботясь, как бы выказать Василе свое доброе к нему отношение, Салвина не заметила, что увяла и подурнела, особенно за последний год, когда Докица стала вдовушкой.

Вот и теперь Салвина, видя, что муж ее недоволен, позвала его танцевать «царину», давая понять, что хочет отвлечь его и развеселить.

Молчание Василе глубоко ее ранило. До сих пор на людях примарь не обнаруживал неприязни к жене. Обида, нанесенная на глазах родни, показалась Салвине во сто крат горше.

Отвечая на шуточки своячениц, она не могла удержаться от тяжелых и горестных вздохов.

Время от времени Василе Корнян наливал себе стакан вина, выпивал и снова смотрел только на «хору».

Но Докица танцевала недолго. Она вернулась вприпрыжку и села рядом с матерью лицом к Корня-ну. Отхлебнув из полного стакана, она громко заговорила, расхохоталась заливисто и нежно взглянула на примаря.

Василе Корнян смотрел на нее откровенно жадными глазами. Возбужденный крепким вином, он не обращал внимания на то, что рядом с ним сидит жена, сидят сестры. Его чувственные губы, казалось, ожили и нервно подергивались.

Когда обмен взглядами между Докицей и Корняном стал уж совсем откровенным, Салвина, бледная как смерть, встала и вышла из-за стола.

Сестры засуетились вокруг Корняна, упрашивая его пойти потанцевать. Они видели, что дело нешуточное и зашло далеко. Но примарь упорно сидел, пил и молчал, а когда Докица после танцев вновь появлялась за столом, не сводил с нее жадных глаз.

Изредка его оставляли одного: сестры и Салвина ходили посмотреть на танцы. Сестры даже несколько раз танцевали. Только Салвину никто не решался приглашать, такая она была бледная, будто неживая.

А Салвине казалось, что все вокруг — мужчины, женщины, даже дети — знают, что происходит у них за столом. Каждый взгляд в ее сторону причинял ей новую боль. Она кожей чувствовала, что весь этот народ нарочно собрался посмотреть, как она мучается. До сегодняшнего дня она страдала молча. Никто и не подозревал, что за муки терзают ее сердце, а теперь все смотрели на ее беду. До чего же тяжелы казались ей человеческие взгляды, кишевшие вокруг, как муравьи в муравейнике.

То и дело Салвина порывалась уйти домой, но, сделав несколько шагов, испуганно возвращалась. Ее бросало в дрожь, она старалась избегать людских глаз, чувствуя себя подранком, затравленным охотниками.

Все то время, пока они сидели у всех на виду за столом, было для Салвины жесточайшей пыткой. Муж ее не двигался, словно прирос к стулу. Она видела, что ничто его не веселит. И даже вино он пьет от злости. Когда зажгли свечи, Салвине наконец полегчало: Докица перешла в трактир.

Однако примарь, заметив, что соседний стол опустел, еще больше нахмурился и мрачно произнес:

— Теперь настал и наш черед танцевать! В темноте, без музыки — как нам богом положено, ведь мы убогие!

Салвина вспыхнула. Насмешка мужа показалась ей чересчур жестокой. Уже не в первый раз Василе намекал на ее болезнь, на старость. А она не чувствовала себя ни старой, ни больной, только очень несчастной. Собрав последние силы, Салвина прошептала:

— Иди, Василе! Кто же тебе мешает танцевать и веселиться? Иди себе в трактир, а я домой пойду. Кто тебе мешает?

Примарь с ненавистью взглянул на жену. Вино разгорячило ему кровь, и она глухо бурлила в каждой жилочке.

— Кто мне мешает? — переспросил он с кривой ухмылкой. — Кто же мне мешает? Ты!

Салвина почувствовала, что теряет сознание, и крепко ухватилась за стул.

К столу подошел дьячок Гавриил.

— Еще раз — добрый вечер! Добрый вечер — еще раз! — забормотал он, слегка покачиваясь. — Рады гостям?

— Рады, отец Гавриил, рады! — затараторили сестры Василе.

Покачиваясь, дьячок приблизился к примарю.

— Христос воскресе! — произнес он. Язык у него заплетался, и пахло от него вином.

— Воистину воскресе! — пренебрежительно буркнул примарь.

Дьячок рухнул на стул.

— Не танцуем, не молодеем, а, внучек? — спросил он, моргая глазами.

— Может, выпьешь стаканчик? — предложил Корнян, наполняя стаканы. Выпив, старик прищелкнул языком.

— Что за вино, внучек?

— Базиликовая настойка, дедушка, — отвечали сестры примаря.

— Лучше бы я ее не пробовал, — посожалел дьячок. — Все сегодняшнее празднество насмарку идет, как подумаю, что только теперь отведал этакого винца.

Примарь налил еще стакан, и дьячок немедленно его осушил.

— Это вино, как видно, досталось нам от самого старика Ноя, — весело затараторил дьячок, но, подняв глаза, заметил бледную, застывшую Салвину.

— Внученька, тебе нездоровится? — ласково обратился он к ней.

— Да нет, ничего, дедушка Гавриил, — попыталась улыбнуться Салвина. — Как можно плохо себя чувствовать в день святого воскресения.

— Воистину! — подтвердил дьячок, зевая. Глаза ему застилал легкий туман. Он попытался пропеть что-то из воскресного тропаря.

— Это де-е-е-нь, предназначенный бо-о-о-гом для радости!

— Христос воскресе! — раздался глубокий, идущий словно из бочки, голос у них за спиной.

Никто не ответил, но все повернули головы. Перед ними, чуть покачиваясь, стояла Мужичка — женщина лет сорока пяти, высокая, сильная, с широким плоским лицом и налитыми кровью глазами. Видя, что никто ей не отвечает, Мужичка протянула свою лапищу, взяла чей-то полный стакан и, тихо покачиваясь, произнеся еще раз «Христос воскресе!», выпила залпом. Окинула всех невидящим взглядом и медленно двинулась к соседнему столу, где повторилось то же самое. Так она и переходила от одного стола к другому, везде выпивая по стакану. Уже около получаса бродила она, начав со стола, за которым сидели какие-то ее дальние родственники.

— Вот кто умеет пить! — восхитился дьячок. — Бочка, не женщина! Когда в ад попадет, всех чертей переполошит, столько выпила, что можно адский огонь залить…

Дьячок покачал головой, налил себе стаканчик и, выпив, продолжал:

— Вы люди молодые, вам следует танцевать. Вон в трактире сколько народу — яблоку упасть негде. Но и здесь сидеть и дуться тоже не годится! — Он уже смекнул, что между мужем и женой пробежала кошка.

— Вот кто веселится, — обронил примарь Корнян, словно проснувшись после появления Мужички.

— Кто? — переспросил дьячок.

— Да София, Мужичка. Пьяна в стельку, в голове туман, все беды свои забыла, и жизнь ей кажется распрекрасной, и жить хочется! — Корнян вздохнул, и лицо его стало еще мрачнее.

— Жизнь есть жизнь! — вздохнул и дьячок.

— Подлость это! — тихо произнесла Салвина.

Примарь сурово глянул на нее и вдруг встал.

— В трактир пойдете? — осведомился дьячок.

Салвина болезненно улыбнулась, но не ответила.

Она бросилась за мужем, шагавшим быстро, широко, чуть ли не бегом бежавшим. По дороге они не обмолвились ни единым словом. Дома примарь торопливо зажег свечу. Яростный взгляд его шарил по углам, отыскивая что-то. Салвина помертвела, перехватив этот взгляд: человеческого в нем не было. В следующий миг муж схватил толстый плетеный ремень, которым волы тянут плуг, и начал ее хлестать. Салвина в ужасе вскрикнула, потом затихла, молча снося градом сыпавшиеся удары. Потом, не в силах больше терпеть, завыла тонким голосом. Обезумевший муж хлестал и хлестал ее.

— Не бей, Василе! Ради бога, не бей! Не бей! Помираю! Убьешь ведь! Иди к Докице! Приведи ее сюда! Живи с ней! Только не бей! Ой-й-й! Косточки мои!

После душераздирающих стонов Салвина принялась визжать. Потом тело ее обмякло, и она как подкошенная свалилась на пол.

Муж бросил ремень, вытер пот и хрипло зарычал:

— Вон! Вон! Прочь из моего дома! Чтоб я тебя больше не видел!

Послышался глухой умирающий голос:

— Ухожу, Василе, ухожу… Ухожу я… ухожу.

Салвина закрыла глаза. Могло показаться, что она умерла: она не шевелилась, не дышала. Испугавшись, что убил жену, Василе подхватил Салвину на руки, уложил на постель и принялся растирать ей уксусом лоб, виски. Долго он бился, пока Салвина приподняла веки. Глаза — две черные раны — вовсе не были похожи на глаза.

— Утром уйду, — проговорила она замирающим голосом. — Господи! Господи! И это расплата за мою любовь, за мою верность! — Салвина тихо заплакала.

Василе Корнян бросился прочь от кровати. Схватив валявшуюся на полу шляпу, он скрылся за дверью. Как только скрипнула дверь, плач прекратился. Салвина приподнялась на локте и, глядя вслед мужу полными ненависти глазами, выкрикнула:

— Да настигнет тебя кара божия!

Муж на мгновенье застыл на пороге, словно хотел вернуться и приняться опять за битье, но раздумал и только поплотнее прикрыл за собою дверь.

Добравшись до луга, Василе нашел стол, за которым угощались два совладельца «Архангелов», Унгурян и Прункул, и, не сказав ни слова, рухнул на стул. Он пил, словно его мучила неутолимая жажда. Оба приятеля недоуменно смотрели, как исчезает вино, пиво, ракия — все, что стояло перед Корняном.

Около полуночи три рудокопа, которых подозвали Унгурян и Прункул, отволокли полумертвого Корняна домой.

Толстый, словно бочка, Унгурян хохотал, поддерживая руками живот.

— Нечего смеяться, — урезонивал его Прункул. — «Архангелы» кого хочешь с ума сведут.

— Мы, если и рехнемся, все равно пить будем, — смеялся Унгурян. — Главное — иметь возможность выпить! Мне думается, мы можем побиться об заклад: я, Родян и примарь, кто кого перепьет! А Корнян мне нравится: таким пьяным я его еще никогда не видел!

Прункул не отвечал, насмешливо поглядывая на приятеля. Потом он поднялся:

— Доброй ночи! Я пошел домой! — заявил он.

— Что дома делать? Еще рано! Полночь только! — возражал Унгурян, но Прункул не обернулся.

 

X

В большом зале трактира танцы были в полном разгаре. Ночь стояла звездная. Окна запотели и с улицы казались тусклыми. Вскоре распахнулись форточки, потому как духота была — не продохнуть. Время от времени музыка умолкала, и тогда начинали кропить деревянный пол водой. Однако пыль стояла столбом, плавала легкими облачками, витала вокруг подвешенных к потолку ламп, оседала серым слоем на вощеные скатерти и шляпы гостей. Едкая, словно перец, пыль раздражала носы и глотки.

Музыканты сыграли несколько вальсов, прочирикали даже кадриль в угоду городским барышням. Пока исполнялись господские танцы, крестьяне не проявляли нетерпения, наоборот — были снисходительны и даже довольны.

Кадриль Войку танцевал с домнишоарой Эленуцей Родян. Сестры, заметив, что она всячески уклоняется от танцев с таким блестящим кандидатом в женихи, ее пристыдили. А Родяну уже было безразлично, как ведет себя его дочка с Войку. После того как Войку на лугу прошептал ему: «Вот это, скажу я вам, праздничек!», молодой человек с неизменно счастливой физиономией перестал существовать для Иосифа Родяна. Неведомо почему, но он стал ему противен. Воодушевление Родяна было так велико, а фраза так незначительна, что, возможно, и не из-за нее управляющий переменил свое отношение к Войку. Однако уже там, на лугу, Родяну показалось, что Войку человек весьма ограниченный, и письмоводитель недоумевал, как это он мог так сильно ошибиться в оценке кандидата в присяжные поверенные. Однако когда управляющий заметил, что его дочка слишком много танцует с семинаристом, и предположил, что и кадриль она будет танцевать с Василе Мурэшану, он нахмурил брови и, подозвав дочь, заявил:

— У тебя есть обязанности перед нашими гостями. Прошу не забывать об этом!

Но по тону отца Эленуца поняла, что он сочувствует ей, а потому весело отозвалась:

— Хорошо, папа! Эту кадриль я буду кружиться вокруг солнышка Войку! — и, смеясь, побежала к кандидату в присяжные поверенные.

Случилось так, что парой, стоявшей напротив, оказался Василе Мурэшану с сестрой Мариоарой. Семинарист был бледен. Хмурое лицо и взгляд исподлобья говорили, что он не в духе. Время от времени он поглядывал на сияющего молодого человека, но чаще смотрел себе под ноги, стараясь не замечать соперника.

Эленуца тут же поняла, что Василе не по нраву ее танец с Войку, и ей стало радостно. Но она старалась ничем не выдать эту радость и, когда семинарист не мог ее видеть, весело щебетала с Войку, шутила и смеялась. Ей было весело, а Василе все больше мрачнел и даже стал угрожающе поглядывать в сторону счастливчика Войку.

Исполняя очередную фигуру кадрили, Эленуца должна была взять Василе за руку — рука была холодна как лед.

— Сожалею, что вы не на моем месте, домнул Мурэшану! — шепнула Эленуца на ухо семинаристу.

— На вашем месте? — переспросил удивленно семинарист.

— Вам холодно. Руки как лед, вам было бы куда полезнее быть возле солнышка Войку! Посмотрите, как он сияет. Одно сияние согрело бы вас.

Василе Мурэшану поднял взгляд, ожидая пояснения, но Эленуца уже кружилась с соседом, меняя, согласно правилам, партнеров. Все-таки он уловил на ее губах легкую усмешку и успокоился: Эленуца насмехалась над Войку.

Мариоара сразу заметила, что брат ее повеселел. Он принялся шутить и обращался к ней не иначе, как «милая Мариоара».

— Гм! — хмыкнула девушка, поджимая губы.

— Что это ты? — улыбаясь, поинтересовался Василе.

— А то, что не ко мне ты должен обращаться — «милая», — отвечала сестра.

— Не к тебе? А к кому же?

— К домнишоаре, с которой только что кружился! — Мариоара немного подумала и серьезно сказала: — Плохо, Василе!

— Что плохо? — недоумевал семинарист, чувствуя, что бледнеет.

— Плохо, что ты думаешь о домнишоаре Родян. Виноград-то зелен. Сам видишь, что задумал ее отец.

— Домнишоара Эленуца не похожа на своего отца, — проговорил упавшим голосом семинарист.

— Какой же ты еще ребенок! — воскликнула Мариоара. — И я видела, что Эленуце приятно танцевать с тобой. Но это же ничего не значит, — вздохнула сестра. — Просто ты красивый парень, покружиться с тобой любой девушке приятно. Эленуце хочется повеселиться, вот и все! Кончатся пасхальные гулянья, сам увидишь, что она тебя и узнавать перестанет.

— А ты злая, — задумчиво проговорил семинарист.

— Вовсе нет. Просто я не хочу, чтобы ты мучился. Замки, что мы строим для будущего, сколь бы ни были воздушны, причиняют боль, рассыпаясь в прах. Стоит ли призывать на свою голову несчастье?

— Тебе не хочется, чтобы я был счастлив, — с болью произнес Василе.

Разговор шел во время танца. Они выполняли следовавшие одна за другой фигуры, расходились, сходились и вновь продолжали разговор. Семинарист был убежден, что сестра ревнует его к будущему счастью, и потому говорил с ней все холоднее и отчужденнее.

— Я уже больше не «милая»? — спросила Мариоара под конец кадрили.

— Скоро увидим, кто из нас прав, — холодно ответил Василе.

— Скоро? — переспросила девушка и закатилась неудержимым хохотом.

Первый после кадрили вальс Эленуца танцевала с Василе Мурэшану. Не успели они сделать и круга по залу, как домнишоара Родян весело спросила:

— Можете ли вы мне сказать, домнул Мурэшану, что означает приснившийся во сне бледный ангел, когда все ворота счастья у тебя за спиной открыты?

— Это не цитата из стихотворения? — осведомился семинарист.

— Нет. Это из частного разговора… Вы не знаете, что это может значить?

— Бледный ангел, — повторил Василе, делая вид, что размышляет.

— Разве ангелы бывают бледными, домнул Мурэшану?

— Я полагаю, что белизна им свойственна, — отвечал семинарист. — Вернее, я думаю, что у них светлые лики с тенями от длинных густых ресниц.

— Вы уклоняетесь от ответа, — возразила девушка, чувствуя свои разгоревшиеся щеки. — Так, значит, вы не знаете, что означает «бледный ангел»?

— Не знаю.

— Ну что ж. А известны ли вам следующие стихи:

И если тополь под окном В стекло стучит ветвями,— Ты будто снова входишь в дом Неслышными шагами.

Эленуца прочитала эти строки нарочито жалобным голосом, словно подражая кому-то.

— Это из стихотворения Эминеску, домнишоара.

— Правильно. А скажите, сейчас стучат ветви в окно?

— Не слышу, — отвечал семинарист, делая вид, что прислушивается.

— А тополя растут возле трактира?

— Не растут.

Эленуца подняла глаза к потолку и, всеми силами стараясь удержаться от смеха, заговорила:

— Это такое счастье находиться рядом с дорогим существом. Ах! Бледный ангел, являющийся во сне и оставляющий за собою открытыми все врата счастья! А ты даже и не подозреваешь, — тут голос Эленуцы патетически зазвенел, — а ты даже не подозреваешь, что, если тополь под окном в стекло стучит ветвями, ты будто снова входишь в дом неслышными шагами.

Последние слова она еле выговорила. В глазах ее давно уже прыгали лукавые чертики и лишь мучительным усилием она сдерживала смех. Дочитав стихи, она расхохоталась, да так громко, что все, кто только был в зале, уставились на нее и семинариста. Мурэшану тоже приостановился, потому что девушка не могла сделать ни шагу. И тоже засмеялся, чувствуя себя счастливым оттого, что Эленуца так весела, но и чувствуя смущение, видя, что все глаза в зале смотрят на них.

— Ради бога, домнишоара, не смейтесь так громко! Сорвете голос! — ласково уговаривал Мурэшану.

— Нет! Нет! Смех мне на пользу, домнул Мурэшану, — возражала девушка, позволяя увлечь себя в широкий круговорот вальса. — Скажите, разве это не глупость, разве не идиотизм? И как вы думаете, что это была за фраза, украшенная вдобавок стихами?

— Не могу знать, домнишоара, — отвечал семинарист. — Наверно, сложное скрещение цитат.

— Нет, дорогой домнул семинарист, это был комплимент! И представьте себе, комплимент этот был преподнесен мне! Вы можете вообразить себе что-нибудь смешнее? — В голосе ее звучало негодование. — Представьте себе молодого человека, который до сегодняшнего дня меня ни разу не видел и, впервые танцуя со мной, принимается бомбардировать меня подобными глупостями. Нет, это поистине возмутительно! — закончила она, и глаза ее сверкали подлинным гневом.

— Это домнул кандидат? — тихо спросил Мурэшану.

— Да. Сегодня — он, завтра — другой, послезавтра — третий, — гневно продолжала домнишоара Родян. — Любой из этих охотников за приданым считает себя вправе приставать к тебе и волочиться! Я убеждена — будь на моем месте кукла с тем же приданым, этот господин говорил бы те же слова.

Эленуца все больше распалялась, и видно было, что она всерьез оскорблена и искренне негодует.

— Все эти люди, — продолжала она, — грубые материалисты и, когда хотят притвориться поэтами, становятся ужасно смешными. Но еще ужаснее то, что сами они этого не понимают.

— Должен сказать, что ухаживать за вами, домнишоара, дело весьма опасное, — улыбнулся Василе.

— Если ухаживание похоже на издевательство. Извините, но я полагаю, что это даже не ухаживание. Я думаю…

Эленуца смутилась и покраснела. Она хотела сказать: «Я думаю, что две души сближаются по-иному…» Но прикусила язычок, спохватившись, что и так много наговорила. Помолчав, она закончила недосказанную фразу:

— Я думаю, в семинарии лучше воспитывают.

— Потому что мы не произносим красивых слов? — спросил Василе, с удовольствием глядя на разрумянившееся личико Эленуцы.

— И поэтому, и не только поэтому.

Глядя на Эленуцу, чувствуя ее близость, семинарист уверял себя, что Мариоара не права: Эленуца вовсе не похожа на своих сестер. Сейчас Василе представлял себе, что Эленуца могла бы стать его женой, и чувствовал себя счастливым.

* * *

Студенты Унгурян и Прункул не танцевали. Расположившись за столом Иосифа Родяна вместе с другими гостями, они без устали поднимали бокалы, горячо спорили и пели песни среди всеобщего шума.

Доамна Родян с дочерьми и их женихами, как только пробило полночь, отправилась домой. Мужчины, оставшись одни, приступили к настоящей попойке. Отец Мурэшану в час ночи подошел к их столу, выпил стакан вина, чокнувшись с Иосифом Родяном, и удалился вместе с попадьей и поповнами домой. Семинаристу уходить не хотелось. Эленуца так обворожительно улыбнулась ему на прощание, так нежно сказала «до свидания», столь дружески пожала руку, что у Василе будто крылья выросли за спиной. И теперь он без устали танцевал с деревенскими девушками, выкрикивал частушки, и угомону на него не было. Трактир гудел, и казалось, стоит этому шуму еще чуть-чуть усилиться — все взлетит на воздух. Танцевал до упаду и Гица.

Адвокат Поплэчан проснулся и, почувствовав себя посвежевшим, с новой силой возжаждал вина. Почти два часа он клевал носом, а теперь снова слышалось его меканье. Старик мог три ночи подряд не ложиться в постель. Ему достаточно было часок-другой подремать, и он вновь принимался за попойку.

Другой адвокат, Петре Стойка, напротив, к этому часу достиг той стадии опьянения, когда люди иной раз чувствуют особую ясность ума, и весьма велеречиво рассуждал с Прункулом-младшим. По тому, как люди слушали, как вмешивались в их философский разговор, было видно, кто и до какой степени пьян. Большинству до отвлеченных проблем дела не было.

— И я признаю, — вступил в разговор Паску, — что следует верить только в то, что мы видим, и в то, что можем понять. Признаю, что материя едина и вечна. Но не могу поверить, что эта материя не подчиняется определенным законам. Законы эти мы ощущаем каждый миг. Я не утверждаю, что законы созданы высшей силой. Их создала сама материя, чтобы быть управляемой ими. Слепая материя жестока.

— Разве ты не видишь, что в этом мире все жестокость? — возражал ему Прункул. — Разве не замечаешь, что все, что ни происходит в мире, делается вслепую? Раз ты признаешь закон, ты признаешь и разум. В материи есть силы, но нет законов. В законах обязательно присутствует целенаправленность.

— Я открою тебе цель законов материи, — снисходительно улыбаясь, отвечал Паску. — Стабильность мироздания — вот ее цель; порождая, она продолжает сохранять. Возьмем, к примеру, человеческое тело. Только тот, кто его не знает, может утверждать, что оно не подчиняется никаким законам. Возьмем сердце, кишечник, легкие. Разве они не подчиняются законам? Разве у этих законов есть другая цель, кроме поддержания жизни в человеке или продолжения его рода?

— Да, законы тела таковы, — подтвердил доктор Принцу. — Наш организм не что иное, как комплекс законов. Все функции нашего тела совершаются с поразительной регулярностью, пока организм здоров. Но мне кажется, что, встав на такой путь, вы никогда не решите вопроса, с которого начали. Называйте его силой или законом, но механизм материи как таковой не объясняет жизни.

— Э-э-э! — проблеял старик Поплэчан. — Знаем мы, как люди воду в ступе толкут. Не объясняет жизни! Да это вообще невозможно!

— Возможно, и даже очень, — огрызнулся Паску. — Жизнь всего лишь бесконечная цепь законов, благодаря которым все сущее обновляется и будет обновляться вечно, приобретая другие формы. Потому что и материя — вечна, она наша общая мать.

— Остается только объяснить, что же такое жизнь, — вмешался Гица, появившийся у стола.

— Смейтесь, домнул Родян, но мои тезисы — результат долгих научных исследований многих метафизиков, — с достоинством проговорил Паску. И, вспомнив, что Гица всегда насмехается, вспылил: — Имейте в виду, что я не верю ни в сотворение мира, ни в бога, ни в душу и загробную жизнь. Все это чепуха! — яростно закончил он.

— Колоссально! — послышался густой голос Унгуряна.

— Ваша исповедь ничего не проясняет, домнул Паску, — ухмыльнулся Гица. — Вы только обеднили жизнь, и она стала еще более пустой и непонятной.

— Вы верите в сотворение мира? — с издевкой спросил Паску.

— Возможно, и верю. Но не хочу отвечать на ваш вопрос, потому что мне и в голову не приходит объяснять, что такое жизнь.

— Вот так, — вставил свое слово Прункул. — Следует признать, что мы ничего не понимаем. Все ваши законы ничего мне не объясняют. Ты мне скажешь, что сердце бьется ради кровообращения, а я спрошу — зачем мне оно? Скажешь, что кровообращение нужно для поддержания жизнедеятельности организма, для его жизни, а я спрошу — какой смысл в жизни этого организма, если он все равно умрет? Ты мне скажешь — для продолжения человеческого рода, а я тебе отвечу: что мне до этого продолжения, если я его даже не увижу, если оно произведет на свет еще одно существо, чья жизнь будет такой же непонятной, как и моя? Но если говорят: силы, а не законы, тогда я с самого начала знаю, что в них мне ничего не понять, а потому благодарен и могу катиться по жизни безо всякой мысли, как булыжник, свалившийся с высокого берега! Мы не знаем ничего и ничего знать не будем! С другой стороны, так оно и лучше: живи как бог на душу положит, веселись, пока можешь! Ни до мира, ни до жизни никакого тебе дела! Это лучшая пощечина, какую мы можем отпустить непостижимой жизни.

— Как это, отпустить жизни пощечину, дать ей затрещину? — возмутился Унгурян. — Ее обнимать надо, прижимать изо всех сил к груди, дорогой. Ведь жизнь восхитительна, бо-жест-вен-на. Есть только два несчастья в мире, два слова, которые я ненавижу всей душой: бедность и смерть.

— Смерти нет, — отпарировал адвокат Паску. — Есть только обновление материи.

— Уф! Да ну его к черту, это обновление! — крякнул Унгурян. — Вот ты мне скажи, после того, как я в последний раз выпучу глаза и оцепенею, доведется мне пригубить этого винца, послушать Лэицэ, сжать в объятьях хорошенькую девушку? Вот уж радость для меня будет, если из моего тела вырастет бурьян ради обновления материи!

— Жизнь была бы слишком печальной, если поверить, что материя — это все, — размышлял доктор Принцу, — и хотя я всю свою жизнь щупал только материю, резал только материю, я не могу поверить, что не существует высшей силы, которая управляла бы миром.

— Веришь в сверхъестественное? — насмешливо спросил Иосиф Родян, который все это время сидел молча, будто его вовсе не интересовал разговор.

— А почему бы и не верить, домнул Родян?

— По одной простой причине, что такового не существует. И никакая сила ничем не управляет. Это мы управляем всем. Если голова на плечах, а воля твердая, мы делаем жизнь прекрасной. Одолеем все что угодно, домнул доктор. Боремся и радуемся — вот и все.

Родян говорил сухо, отчетливо. Брови сдвинулись над черными, глубоко посаженными глазами.

— А смерть, домнул Родян, — не сдавался доктор, — смерть мы можем победить?

— После того как ты боролся и радовался всю жизнь, смерть уже ничего не значит. Заснешь сытый, а может быть, и усталый от борьбы и радостей жизни.

— Значит, ты, как и домнул Паску, ни в бога не веришь, ни в душу, а все-таки ходишь в церковь, заставляешь священника принимать клятву у рудокопов, когда они поступают к тебе на работу, освящаешь штольни. Зачем все это? — повысил голос доктор, неприятно затронутый иронической улыбкой, не сходившей с лица Родяна.

— Потому что всего этого требует борьба, которую я веду, — усмехнулся Родян.

— Что за борьба?

— Борьба с невежеством, с жадностью, с неизвестностью.

— Значит, все это только оружие в борьбе и больше ничего? — спросил доктор.

— Именно. Я делаю только то, что обеспечивает мне победу, — с той же иронической улыбкой ответил золотопромышленник.

— Воля ваша, домнул Родян, если можете так судить и быть счастливым, — продолжал доктор. — Сколько в мире людей, столько и убеждений. И все же мне кажется, и у вас в жизни случались мгновения, когда вы ощущали силу, о которой я говорю.

Иосиф Родян сосредоточенно молчал. Ироническая улыбка сползла с его лица, и оно стало мрачным. За столом завязался другой разговор. Все были разгорячены вином.

— Бывали такие мгновения, — спокойно прозвучал глубокий бас Родяна, и все за столом замолкли. — Лет двадцать тому назад. Работал я тогда на прииске «Заброшенном». Рабочие мои пробивали штольню сажен в двести длиной в породе твердой, как кремень. Целое состояние ухлопал я на это. Потеряв всякую надежду найти жилу, за которой охотился, я стал молиться: «Помоги мне, господи! Не пусти меня с семейством по миру!»

Голос Родяна становился все глуше, как бы серее, и на лицо набегала тень.

— Кто-то внутри меня нашептывал: бог тебя не оставит, по миру не пустит! — продолжал Иосиф Родян. — Штольня достигла шестисот саженей. Я уже последнюю рубаху с себя снял. По уши увяз в долгах. Слезными мольбами удалось мне уговорить судебных исполнителей не выставлять меня на позор. Я надеялся, все надеялся на ту силу, о которой ты говоришь. Шесть лет надеялся и ощущал над собою руку защитника. Все эти шесть лет были похожи на бред, на безумие. Когда в скале было пробито восемьсот сажен, ко мне одним дождливым вечером явились шахтеры, мокрые, как бездомные собаки. Понимаете, доктор, — мокрые, как ледащие псы! «Пшик!» — сказали они мне. «Пшик?» — переспросил я. «Пшик!» — подтвердили они.

Штольня вывела прямо в прекрасную долину, но золотоносную жилу так и не пересекла. Вот так, домнул доктор! Я тогда чуть не спятил. Никакого покровительства я больше не чувствовал над собою, потому что его вообще не существует. Потом я начал работать у «Архангелов».

Иосиф Родян замолчал. За столом воцарилась тишина, и в образовавшуюся пустоту, казалось, хлынул весь шум с соседних столов.

— Ви-ви-ви-ват «Архангелам»! — раздался голос старика Поплэчана.

Поплэчан не старался пить вровень с другими. Он пил сам по себе, стакан за стаканом, впитывая вино, как иссушенная засухой земля впитывает влагу.

Все сидевшие за столом тут же чокнулись. Тут появился Гица, тащивший за собою семинариста. Увидев его, Унгурян захлопал в ладоши.

— Вот кто разрешит вопрос! Иди, Василе, иди, дорогой! Ты разговариваешь с господом богом, так утешь одного несчастного! — проговорил Унгурян заплетающимся языком.

— Меня, что ли? — презрительно спросил адвокат Паску. Он и вправду выглядел несчастным, поскольку не убедил остальных в своей правоте. Унгурян схватил семинариста за рукав и посадил рядом с собой.

— Скажи, дорогой, что станет с нами, когда умрем?

— Тогда и увидим, — ответил, улыбаясь, Василе. Разгоряченный после танцев, он вытирал лицо носовым платком.

— Ответ, достойный философа, — отозвался Прункул. — Выпей со мной стаканчик винца, моя радость.

— Действительно, было бы интересно услышать твое мнение, — заговорил доктор Принцу. — Устами любого клирика, любого священника глаголет церковь.

— Не очень подходящее время для подобных разговоров, домнул доктор. Уже третий час ночи, — заметил семинарист. — К тому же в этом зале, как мне кажется, никто о смерти не думает.

— Ты не прав, дорогой, — жалобно сказал Унгурян, — я страшно боюсь смерти. Умереть — это ужасно. Бррр!

У студента то ли от обильной выпивки, то ли и вправду от страха перекосилось лицо. Глазки болезненно поблескивали.

— Если ты боишься смерти, дорогой Унгурян, значит, не очень усердно о ней думаешь.

— Думаю, как не думать! Даже посреди попойки меня посещают эти мысли! — настаивал студент.

— Думать о смерти с пользой возможно лишь тогда, когда строишь свою жизнь так, что не надо бояться смерти. Кто исполняет свой долг, тот не боится смерти.

Василе Мурэшан говорил серьезно и убежденно. Поэтому и почувствовал себя почти оскорбленным, услышав, какой в ответ раздался хохот.

— Не может поп рта открыть, чтобы не прочитать проповедь, — насмешливо заметил Иосиф Родян под несмолкающий смех.

— Такова наша обязанность, домнул Родян! — голос у Василе изменился, и он тут же отошел от стола.

Шумная попойка продолжалась. Пели песни, поднимали тосты: заплетающимся языком кто-нибудь произносил несколько слов, которые прерывались криками «ура!», «виват!», «да здравствует!», и все дружно опустошали стаканы.

Забрезжил рассвет. От ламп в трактире исходил желтоватый свет, а огоньки их мало-помалу бледнели.

В танцевальном зале народу поубавилось. Музыканты осунулись, устали, но продолжали играть. После каждого танца к столам подходил кто-нибудь из музыкантов Лэицэ. Ему давали серебряную монету. Следом несся крик:

— Еще хоть один танец, Лэицэ!

Лэицэ нанимался играть до половины четвертого, потому что с десяти утра снова должен был играть на лугу и на третий, и на четвертый день пасхи. Но танцы в трактире длились даже не до четырех, а до семи утра.

За столом Родяна оставались только два студента. Унгурян прилагал все усилия, чтобы удержать за столом управляющего «Архангелов». Он даже принимался петь тропарь: «Где же бросает тень свою дар твой, Михаил-архангел?», который он всегда исполнял, крепко выпивши. Но и эта ода «Архангелам», как называл ее Унгурян, не смогла удержать Иосифа Родяна. Танцы в трактире прекратились, и Лэицэ с товарищами проводил Родяна и его гостей до самого дома гимном «Проснись, румын!».

Оба студента продолжали потягивать вино в зале, полном табачного дыма, когда за спиной у них раздался густой, идущий словно из бочки, бас:

— Христос воскрес!

— Истину скресе! — ответил Унгурян и заморгал глазами, повернувшись и увидев перед собой покачивающуюся женщину с сизым лицом.

— Тьфу! Тетя Софья, это ты? Выпей с нами стаканчик!

— Ничего другого и не желаю! — густым басом отвечала Мужичка.

— Выпей и станцуй с нами хоть один танец! — предложил Прункул.

— Выпить выпью, а танцевать — увольте!

Но не успела Мужичка поставить стакан, как молодые люди вскочили и увлекли ее танцевать. Однако им с трудом удалось повернуть ее несколько раз. Они и сами не крепко держались на ногах, а вдова София казалась каменной статуей, которую трудно было сдвинуть с места, а сдвинувши нужно было поддерживать изо всех сил, чтобы она не опрокинулась.

— Прямо свинцовая! — признался Унгурян, едва переводя дух и опускаясь на стул.

— Гы-гы! — хмыкнула женщина и медленно, словно нащупывая дорогу, поплелась к другим столам, за которыми еще оставались гости. Ее басистое приветствие слышалось еще несколько раз в разных местах.

Студенты клевали носом и наконец заснули, положив головы на стол. Оба были бледные, словно вынули их из гроба.

Занималось утро третьего пасхального дня. Усталые брели по улицам вдоль Козьего ручья и Вэлишоары мужчины, женщины, девушки. Музыка в трактире стихла, и музыканты, набившись в пустую каморку, уже храпели. В залах трактира оставалось еще довольно всякого народу. Кое-кто спал, положив голову на стол, кое-кто просыпался и требовал снова выпивки. Но ни трактирщик Спиридон, ни его жена не показывались. Поздних гостей обслуживала взъерошенная служанка с опухшим после короткого сна лицом.

* * *

Для тех, кто хотел бы иметь полное представление, как праздновалась пасха в том году в Вэлень, следует добавить, что и на третий, и на четвертый день пасхальное веселье, разливаясь во всю ширь, бурлило с тем же воодушевлением, как и во второй день.

В пятницу утром просторная телега увозила из Вэлень четырнадцать человек, с отрешенными лицами, лежавших вповалку, изможденных, смертельно измученных. Это были музыканты Лэицэ.

 

XI

На третий день пасхи Кива уже не находила себе места. Каждую минуту она выбегала из своей бревенчатой избушки, тревожно оглядывала дорогу и тропинки, спускавшиеся с вершин, и снова возвращалась домой к детям, которых тоже заразила своей тревогой. Что ни час наведывалась она в трактир, окидывала отсутствующим взглядом людей и бегом торопилась домой, словно там ожидало ее то, чего она искала. Сердце ее беспокойно билось, чуть не разрывалось в груди, когда она входила во двор и ей представлялось, будто она видит знакомые следы. Как в лихорадке, вбегала она в дом, но ждали ее только дети.

Кива осматривала комнату, заглядывала под навес, выходила в сад, и всюду ее встречала безрадостная пустота, сродни холоду покинутого жилища.

В понедельник муж ее Глигораш собрал шахтерский инструмент, прихватил сальные свечи и отправился к «Архангелам» за золотом. Глигораш был из тех странных людей, которые попадаются в любых слоях общества: люди эти всегда остаются несчастными, обойденными судьбой бедняками, хотя их соседи с теми же самыми средствами и возможностями обогащаются. Можно подумать, что кошельки у них с дырой и деньги в них не держатся. Глигораш уже лет пять отработал у «Архангелов», когда был пойман с поличным: он пытался утаить фунт золота. Иосиф Родян его выгнал. Но жаловаться на судьбу Глигорашу не пришлось: в Вэлень были и другие богатые прииски, так что он тут же нанялся на работу. Он знал один отвод в уже покинутой теперь штольне «Архангелов», где после взрыва можно было ожидать самородного золота. Долгое время сомневался Глигораш: попытать ему счастья или нет?

Шахту «Архангелов» днем и ночью охраняли восемь сторожей. Но на пасху, как было известно Глигорашу, сторожа тоже гуляли. Если не попробовать, все надежды можно повесить на гвоздь. Жена Глигораша, Кива, всячески ругала, попрекала и проклинала его за воровские мысли, которые осаждают его в самые святые дни в году.

— На жизнь нам хватает. Не бесчесть себя, не поддавайся дьявольскому искушению.

Но Глигораш, бледный и молчаливый, улизнул из дома и вот — пропал! Жена ума приложить не могла, на каком он теперь свете. Она не слышала ни вопросов, ни просьб, с которыми обращались к ней. Она ждала. Бегала, заглядывала во все укромные уголки, в подвал, навещала даже корчму. Искала словно иголку в стоге сена, ни никого не спрашивала, не видели ли ее Глигораша.

В пятницу утром к Иосифу Родяну постучался сторож с прииска.

— Входи! — раздался могучий бас хозяина.

— Христос воскресе! — поклонился здоровый широкоплечий парень. Лицо у него, однако, было бледное и растерянное. Комната мгновенно заполнилась запахом земли и серы. Запах этот приятно щекотал ноздри Родяна. Глаза его заблестели, он оживился.

— Воистину воскресе, Митруц! — весело ответил он, шагнув навстречу сторожу. — Чего нового у «Архангелов»? Не попала ли какая-нибудь мышь в мышеловку?

— Вроде нет, — буркнул парень.

— Вы тоже, Митруц, погуляли? Хватило ли вина, что я вам послал?

— Хватило, домнул управляющий, и еще осталось.

Митруц замолчал. Но по голосу, по выражению лица, по тому, как он переминался, видно было, что он чем-то встревожен. Родян сдвинул брови:

— Ты хочешь мне что-то сказать, Митруц? — вопрос прозвучал строго и сухо.

— Да, домнул управляющий, потому и пришел.

— Что, и сегодня рабочие не вышли на работу?

— Выйти-то они вышли, да за работу не взялись. Все семнадцать человек разлеглись возле входа пузом вверх. До спуска в шахту дошли, а спускаться вниз не хотят.

— Ты что, спятил? — закричал Родян, тряхнув парня за плечо.

— Не спятил я, хозяин. Внизу, на дне шахты, слышно, кто-то стонет. Рудокопы послушали и не захотели спускаться. Лежат себе возле входа и молчат.

— А вы, сукины дети, сторожа и надсмотрщики, вы-то на что? Ничего вам поручить нельзя! Не мог кто-нибудь из вас спуститься, посмотреть, чего боятся эти недоноски? — Родян был в ярости и уже не говорил, а рычал.

— Лазили мы, домнул управляющий, — отвечал Митруц, — сами слыхали: что-то подвывает на дне шахты. Не чудится, а взаправду так. Люди на наши слова и ухом не ведут. Ни с кем и не потолкуешь, все молчат, словно окаменели.

Ничего не сказав, Иосиф Родян выбежал на веранду и закричал:

— Никулае! Где запропастился, подлец? Седлай гнедого, Никулае!

— Прошу прощения, господин управляющий, — начал Митруц, когда Родян вернулся в комнату, — прошу прощения за известие, но люди сильно перепугались. Сама шахта весть подает, что близится несчастье: и молотом стучит, и завывает!

— А ну, ходом отсюда, паршивец! На прииске тебя найду! — рявкнул Родян. — Всех разгоню!

Митруц тут же исчез, свернул на тропу и стал подниматься на Корэбьоару. Не успел он одолеть и половины дороги, как его догнал конный Родян. Даже не взглянув на сторожа, он пришпорил взмыленного коня и поскакал дальше.

Через полчаса Иосиф Родян был возле «Архангелов». Рудокопы при виде его повскакали, сбились в кучку и стали перешептываться.

Управляющий выпрыгнул из седла, конь встряхнулся, и во все стороны полетела белая, словно мыльная, пена.

Рудокопы, сторожа, надсмотрщики встретили Родяна гробовым молчанием. Казалось, все они сговорились и были заодно.

— Сплошь бабы, ни одного мужика не нашлось! — крикнул Родян, и презрительная улыбка пересекла его лицо.

Люди молчали.

— Что стряслось, братцы, что все вы окаменели? Или хотите и шестой день пасхи отпраздновать?

Шахтеры упорно молчали, опустив головы.

— За мной, ребята! — крикнул Родян и направился к входу в штольню, к черной дыре, откуда вырывались густые клубы пара, остро пахнувшие влажной землей. — Кто не полезет в шахту, тому расчет. Бабы должны по домам сидеть.

Иосиф Родян остановился над черной дырой. Его огромную фигуру обволакивал туман, вырывавшийся из шахты. Никто за ним не последовал.

— Не будем больше работать в этой штольне, — выдавил из себя один из рабочих.

— Не будем! — поддержали его остальные.

— Бросить надо эту шахту! — загомонили со всех сторон.

— Нам знак был, что будет человекоубийство, если мы туда спустимся, — прозвучал одинокий голос.

Родян ничего не ответил. Он потребовал сальную свечу и шагнул в темную мокрую штольню. Сверху со стен непрерывно падали тяжелые капли, порождая странные печальные звуки, одиноко и гулко отзывавшиеся под каменными сводами. Вход в штольню был достаточно высоким, но Родяну приходилось горбиться и наклонять голову. Шел он быстро, прямо по лужам, не замечая этого. Пройдя метров триста, почувствовал, что ему холодно. В штольню он вошел еще потный, а теперь его пронизала дрожь от холодной и мокрой земли. Остановился, застегнул поддевку и двинулся дальше. Вскоре он добрался до спуска в шахту, прислушался. Слышен был только звон капель, непрерывно падающих со свода. Сальная свеча освещала желтовато-красным светом плотный туман, забивший ствол шахты. Кроме печальных звуков капель, которые, казалось, гнались друг за другом и тонули во тьме, ничего не было слышно. Вдруг из глубины штольни донесся словно отдаленный собачий вой, потом он зазвучал явственнее, потом почти смолк. И опять наступила тишина. Иосиф Родян не верил ни в темные силы, ни в духов, обитающих в шахтах, однако и у него по коже побежали ледяные мурашки и на лбу выступил холодный пот. Долго пришлось ему ждать, пока из шахты не донесся опять протяжный, вызывающий ужас вой.

Иосиф Родян лег и сунул голову в шахту, чтобы лучше было слышно, потом вскочил и быстро зашагал назад. Когда он вышел из штольни, его окаменевшее лицо было таким же бледным, как и у рудокопов. Никакого гнева не слышалось в его голосе, когда он заговорил:

— Нужна длинная веревка. На дне шахты человек умирает.

Тут же загалдели сторожа:

— Не может этого быть, господин управляющий. Ни одна душа человеческая с понедельника не была на прииске. Клянемся, что глаз не спускали с входа.

— А я говорю, под землей умирает человек. Тащите веревки, вяжите их в одну. На спине его не вытащить: и шахта слишком узкая, и лестницы хлипкие.

Уверенность, с какой говорил хозяин, сразу оживила рудокопов. Они тут же притащили веревки, связали их. Кое-кто потянулся за Родяном в штольню. Из шахты, сколько они ни прислушивались, не доносилось ни звука.

— Мог и скончаться, пока мы возились, — предположил Иосиф Родян.

— А я говорю, что это нечистая сила. Подала нам знак и скрылась. Сделала, значит, свое дело, — возразил старый рудокоп, гладко выбритый, без бороды и усов.

— Не говори глупости, бадя Петре. Сторожа во всем виноваты. Пусть кто-нибудь спустится по лестнице, обвяжет труп веревкой, а мы поднимем его наверх, — голос Родяна звучал решительно и глухо. — Ну, кто пойдет? — обернулся Родян к рабочим.

Никто не отозвался, потом вперед вышел Лисандру, худущий, кожа да кости, рудокоп, осенил себя крестом и стал спускаться вниз.

В тяжелом молчании все остальные сгрудились над колодцем шахты. Многие крестились. Иосиф Родян вытирал с лица пот. При желтоватом свете сальных свечей бледные рудокопы с поникшими головами казались статуями, застывшими в молчаливой молитве. Вздох облегчения дружно вырвался у всех, когда со дна штольни донесся голос Лисандру:

— Человек! Бросайте веревку!

— Человек! — повторяли рудокопы, и их голоса мешались с эхом в длинном и темном каменном коридоре.

Вскоре мертвое тело подняли из шахты.

— Что, несчастный, насытился золотом? — Иосиф Родян наклонился над трупом. Узнать его было трудно: на лице запеклась кровь, присохла земля. Рудокопы умыли ему лицо.

— Недавно помер. Еще не остыл, — сообщил один из них и тут же воскликнул: — Да это Глигораш!

Все склонились над мертвым и единодушно признали в нем Глигороша.

— Да, это Глигораш, — невесело проговорил Родян. — Страже «Архангелов» быть за него в ответе.

Восемь парней принялись клясться и матерью, и отцом, что ни одна человеческая душа не проникала в штольню.

Родян знал, насколько преданы ему эти люди, и задумался. Потом послал рудокопов нарубить лапника и сделать носилки, чтобы доставить мертвого в село. Распорядился, чтобы остальные приступили к работе, разделившись, как обычно, на две партии: одни в штольню, откуда шла выработка, другие — в забой, прокладывать дальше ход, который в прошлом году наткнулся на богатую жилу. Сам Родян с двумя сторожами пошел осматривать местность вокруг прииска. Одна мысль, как гвоздь, сидела у него в голове, и он никак не мог от нее избавиться. Ему было известно, что существует ход, пробитый в давние времена, и соединяется он со штольней теперешних «Архангелов», но ход этот вел с восточного склона горы и давно уже был погребен под осыпью камней и земли. Даже самые старые рудокопы, работавшие на прииске, не помнили, когда входили в эту старую штольню.

Теперешний вход в главную штольню «Архангелов» находился у западного подножия похожей на перевернутый вверх дном котел горы Корэбьоары, в маленьком ущелье, которое вилось между этой горой и горой Палтинул. Обе горы были покрыты старыми еловыми лесами, поднимавшими высоко в небо свои острые вершины. До «Архангелов» можно было добраться из Вэлень двумя тропами и узкой дорогой вдоль взбаламученной речки, приводившей в движение почти все толчеи в селе. В эту речку сбегали и серебристые прозрачные ключи, и ручей, начинавшийся выше прииска «Архангелов». Ручей промыл достаточно широкий распадок, так что, если случалось встретиться двум повозкам, они могли разминуться. Вот и ехали повозки к «Архангелам» вдоль этого ручья лощиной, заваленной камнями, волы еле-еле продвигались, телеги тряслись и скрипели. Одного летнего паводка хватало, чтобы загромоздить лощину обломками скал и белыми круглыми камнями. Пешком по опушке подниматься было куда приятнее: и камни легче было обходить, и густая тень в разгар жаркого лета опускалась плотной прохладной мантией. Перед глазами высилась гора Корэбьоара. То и дело попадались кучи серого, раздробленного кувалдами камня, дожидавшегося, когда его свезут к толчее. Пять новых сараев из крепких еловых бревен возвышались между серых каменных куч. Самый просторный, с большой комнатой и нарами для отдыха рудокопов, стоял у самого входа в штольню.

Ствол штольни вел прямо к сердцу горы Корэбьоары. От главной штольни отходили налево два боковых ствола, направо — три. Один был давно заброшен, второй вел к недавно открытой богатой жиле, третий только недавно начали пробивать. Пробивая этот ствол, Иосиф Родян надеялся открыть еще одну золотоносную жилу, которая, как он полагал, должна идти параллельно первой. Восточный конец главного ствола упирался в забой, где работали еще прадеды, выход наружу здесь был завален намертво. Горы изнутри были изглоданы вдоль и поперек. Пещеры, похожие на огромные храмы, зияли со всех сторон. Гулко отдавался здесь каждый удар молота, человеческие голоса будили бесконечное эхо, со сводов обрушивались нависшие куски скалы. Работать здесь было чрезвычайно опасно, но Иосиф Родян не желал прекращать разработки: много лет подряд шахта давала золотоносный кварц.

Иосиф Родян с двумя сторожами быстро разыскал старый вход. Расположенный выше теперешнего, он зарос ежевикой, но, продравшись через заросли, они убедились, что один камень отвален совсем недавно и сквозь образовавшуюся щель пусть с трудом, но мог протиснуться человек.

Родян оглядел щель, хмыкнул и, вернувшись назад, снова полез в штольню, чтобы посмотреть, как выглядит старый вход изнутри. Но здесь ничего нового он не увидел: вход, как и раньше, был завален беспорядочной грудой камней.

— Может, щель, через которую он протиснулся, сразу же обвалилась, — предположил Родян. — Ясно, что проник он отсюда и свалился в шахту, этот злосчастный Глигораш.

Иосиф Родян в тот же день нанял еще двух сторожей, чтобы охранять «древний вход» в штольню «Архангелов».

* * *

По селу Вэлень разнесся слух, что у «Архангелов» убили человека. Не успел Иосиф Родян вернуться домой, как слух этот обежал все село. У Кивы похолодело сердце. Объятая смертельным страхом, она бросилась бежать к «Архангелам». На полпути ей повстречались носилки из еловых лап, на которых восемь рудокопов с обнаженными головами несли ее Глигораша. Увидев Киву, носильщики осторожно опустили мертвого на землю и молча отошли в сторону. Обезумевшая женщина припала к покойнику. Она громко звала его по имени, ощупывала, целовала, поднимала его руки. Но руки падали безжизненными плетями. Глигораш лежал, и губы его были стиснуты, как будто он все еще терпел мучительную боль.

— Убили! Вы его убили! — закричала Кива, разразившись отчаянным плачем.

— В недобрый час все случилось, Кива. Мы тут не виноваты, — глухо проговорил один из рудокопов.

— Вы его убили! Вы застрелили! Душегубы! — кричала женщина в отчаянии. — Да поразит бог этих «Архангелов»! Да пропадет на свете все золото! Все, все, все!

— Окстись, Кива, никто его не убивал! Он и в шахту попал через «древний вход». Некому было в него стрелять.

— Да не будет ни крупиночки золота во всех горах на всем белом свете! — выла женщина, поднимая глаза к небу. Она долго смотрела в небесную голубизну, потом осенила себя широким крестом и вновь повторила:

— Господи, вытрави на земле все золото!

— Не проклинай, баба, не проклинай! — увещевал Киву старый рудокоп. — Видишь, у него череп проломлен, значится — не стреляли. В шахту он свалился.

Кива расслышала только последние слова и, обратив безумные глаза на рудокопов, снова дико завыла.

— И вы, собаки «Архангелов», сдохнете! За щепотку золота моего мужика пристрелили! Все мало, мало Родяну. Да зальет ему господь бог и глотку, и брюхо расплавленным золотом!

Словно надломившись, Кива припала к мужу и долго, безудержно плакала, содрогаясь от рыданий. Восемь рудокопов с мрачными лицами слушали этот плач. На сердце у них было тяжело. Кто знает, не придется ли и их женам так рыдать над их телами, вытащенными из-под обвалившейся скалы? Не будут ли и они проклинать «Архангелов», как несчастная Кива?

Словно окаменев, стояли рудокопы, пока жена причитала и оплакивала мужа. Потом подняли носилки и понесли мертвого дальше. Только они вошли в село, к Киве стали присоединяться другие женщины, плакать и выть. Когда мертвого проносили мимо трактира, за носилками уже шла целая толпа причитавших в голос женщин. Шли в этой толпе и несколько мужчин с непокрытыми головами. Всем уже было известно, что Глигораш отправился к «Архангелам» воровать золото, но в Вэлень это не считалось за грех, потому что бог упрятал золото в скалы, а извлекать его оттуда может всякий, у кого есть охота и сноровка. Рудокопы воспринимали несчастный случай с Глигорашем так, будто его и впрямь убила шахта, которой он служил верой и правдой. «Нехорошие дела творятся у „Архангелов“. Убила шахта человека», — толковали они между собой. И название это, которое во время праздников прославлялось с таким воодушевлением, произносилось теперь с откровенным страхом.

 

XII

Семинарист Василе Мурэшану поцеловал руки родителям, обнял сестер и прыгнул в телегу, ожидавшую его во дворе. Было это в три часа пополудни в воскресенье, в день святого Фомы. Отец задержал его, попросив помочь с похоронами Глигораша, которые состоялись только сегодня. До этого, к великому негодованию Кивы, приезжали разные комиссии выслушивать свидетелей.

Уезжая в этот час, Василе рассчитывал к восьми вечера добраться до станции. Там ему предстояло дождаться ночного поезда и на следующий день, хотя и с небольшим опозданием, быть в семинарии.

Василе нисколько не сожалел, что отец задержал его. Он был бы рад остаться дома и подольше!

Как только повозка переехала мосток перед воротами и свернула на дорогу, Василе показалось, что все воспоминания об этих кратких каникулах бросились за ним следом.

Сильное впечатление произвела на него проповедь, которую отец сказал на похоронах Глигораша. С глубоким уважением думал он об отце, и ему уже не казалось, что он превзойдет его искусством проповедника. Это была даже не проповедь, а страстное слово боли, жалости, глубокого участия. Отец коснулся всех мирских страстей, особо выделив человеческую алчность, неутолимую жажду золота. «Чего ты достигнешь, безумец, если покоришь весь мир и потеряешь собственную душу?» Отец Мурэшану красочно живописал, насколько пустой и бесплодной становится жизнь человеческая, если наполнена одной лишь алчбой богатства: «Мы должны наполнить свою душу сокровищами нетленными: верой, надеждой и любовью. Любовь пребудет и тогда, когда в глубинах земли исчезнет последняя блестка золота, она осветит, смягчит и согреет самую черную бедность». Взяв Глигораша за пример, священник обратился к рудокопам: «Все вы люди добропорядочные, но сдается мне, в ваших душах слишком много места занимает слово „золото“! Как можно больше золота — вот чего жаждет душа ваша. Но исчезнет золото и душа ваша опустошится. Кто тогда окажется несчастнее вас? Потому что вместе с золотом вы утратите и радость, и желание трудиться, и силу, а может быть, даже и честь».

Семинарист с радостью вспоминал, что эту проповедь слушало почти все село, Иосиф Родян, Гида, домнишоара Эленуца. Василе даже показалось, что отец говорил специально для семейства Родян. Пусть выслушают правду! Пусть хоть кто-то выскажет им эту правду в лицо!

Думая о проповеди, Василе был рад, что не поехал на станцию утром. Ему показалось, что даже Родяна проняла эта проповедь.

Но больше отцовских слов на могиле Глигораша растрогала его встреча с Эленуцей. Она сама подошла к нему, так что проповедь послужила предлогом и для их прощального разговора.

Улыбаясь, семинарист повторил про себя все, о чем они говорили по дороге от кладбища до дома.

Лошади бежали легкой рысью по каменистой дороге. Телега дребезжала. Василе, окруженный теплым светом, сидел полузакрыв глаза и слушал чистый взволнованный голос Эленуцы.

— Когда-нибудь и вы будете произносить такие прекрасные проповеди, домнул Мурэшану?

Слышал он и собственный ответ:

— Вряд ли, домнишоара. Не знаю, многие ли способности родителей передаются по наследству.

— Как бы там ни было, но вам должно быть очень приятно, что ваш отец — священник, весьма отличающийся от других духовных лиц. Вы сегодня уезжаете?

— Да, домнишоара.

— И вы будете столь любезны, что оставите мне ту книгу, которую дали почитать?

— С большим удовольствием, домнишоара.

На этом месте воображение семинариста немного задержалось. Три часа назад, когда девушка произнесла эти слова, лицо ее заметно опечалилось, Василе даже показалось, что в глазах у нее блеснули слезы. Потом она, как бы справившись с собой, продолжала:

— Если бы я знала, что не слишком обеспокою вас, я бы попросила…

— Никогда и ничем вы не можете обеспокоить меня, домнишоара! — восторженно и решительно заявил Василе.

— Ничем? — удивленно произнесла Эленуца, и голос ее прозвучал тепло и ласково.

— Ничем!

— Тогда я попрошу вас время от времени посылать мне что-нибудь почитать.

— Это будет для меня большим счастьем, домнишоара.

На этом месте воспоминания Василе снова замедлили ход. С невыразимым блаженством ощущал он на себе признательный взгляд домнишоары Родян. Девушка смотрела на него с явной симпатией.

— Вам еще два месяца осталось в семинарии, домнул Мурэшану? — спросила Эленуца.

— Да, домнишоара. Я закончу семинарию в конце июня.

— Что же после этого?

— Получу приход.

— Уже в этом году? — удивилась Эленуца.

— Да, домнишоара.

Немного помолчали. Потом домнишоара Родян снова заговорила:

— Мой брат тоже получает диплом в июне.

Однако произнесла она это как бы с сожалением, словно ей было грустно, что годы учения молодых людей кончаются. Дальше до дома управляющего они шли молча. Эленуца остановилась, тепло пожала Василе руку и прошептала:

— Прощайте, домнул Мурэшану.

— Прощайте, домнишоара.

— Доброго пути, — добавила девушка.

— Спасибо, — прозвучало в ответ.

Сделав несколько шагов, Василе обернулся: Эленуца смотрела ему вслед, держась за ручку калитки. Он покраснел, снова двинулся вперед, но, не сделав и десяти шагов, опять обернулся: девушка провожала его взглядом. Когда же он обернулся в третий раз, домнишоара Родян исчезла.

Детская счастливая улыбка заиграла на губах Василе. Казалось, по лицу его пробежала волна света, пока он припоминал во всех подробностях слова, движения, взгляд Эленуцы. Он был счастлив: ведь он встретился с Эленуцей перед самым отъездом и был доволен собой: никогда еще он не разговаривал с Эленуцей столь открыто и откровенно. На душе у него было радостно. Он возвращался в город, в семинарию веселей, чем обычно. Он чувствовал, между ним и Эленуцей протянулась прочная ниточка, хотя что, собственно, было, кроме прощального разговора? Однако семинаристу представлялось весьма многозначительным то, что, трижды обернувшись, он дважды ловил на себе взгляд Эленуцы.

Потом он вспомнил третий день пасхи. Перевалило уже за полдень, когда он, направляясь на луг, где продолжалось шумное празднество, повстречал Гицу Родяна. Молодой Родян смотрел серьезно, ни тени насмешки не замечалось на его лице.

— Отдохнули, домнул Мурэшану? — дружески обратился студент-политехник.

— Часа четыре поспал. Но голова болит, — ответил семинарист.

— У меня тоже. Надеюсь, танцевать сегодня не будете?

— Потанцевать еще можно, поближе к вечеру, но вот пить сегодня не буду. Довольно и вчерашнего.

Гица удивленно взглянул на Василе и дружески предложил:

— Прогуляемся?

— Я в вашем распоряжении, — отвечал семинарист, и они зашагали рядом.

— Вы жалуетесь, что вчера слишком много выпили, но, как я заметил, вы едва-едва пригубливали.

— Да нет, сначала я немножко выпил дома, потом с регентом, с родителями, еще с одним из крестников отца…

Гице помолчал, потом спросил:

— Скажите откровенно, домнул Мурэшану, — тут голос его изменился, — вы не подумали ничего плохого из-за того, что вас не пригласили к нашему столу?

Василе Мурэшану покраснел. Он вообще никогда не думал, что и его можно было бы пригласить к столу управляющего «Архангелами», и в том, что его не позвали, не видел для себя ничего унизительного. И вдруг теперь, когда молодой Родян задал этот вопрос, Василе почувствовал себя униженным, словно впервые ощутил высокомерие Иосифа Родяна.

— У вас за столом и без меня было гостей достаточно, — голос Василе чуть дрогнул.

— Однако нашлось бы место и для вас, — настаивал студент.

— Пустяки, домнул Родян. Главное, мы хорошо повеселились.

— А вам было очень весело? — допрашивал Гица, испытующе глядя на Василе.

— Веселей не бывает! — радостно воскликнул семинарист.

— Вы много танцевали с моей сестрой. Она хорошо танцует?

— Только наша Мариоара танцует легче домнишоары Эленуцы.

Долгое время оба шли молча. Потом Георге Родян неожиданно спросил:

— А какого мнения вы об этом празднестве?

— Праздник замечательный, люди и сейчас еще веселятся. Только, мне кажется, слишком уж безудержный.

— Вы имеете в виду траты? — переспросил Гица, вспомнив широкий жест отца, заплатившего разом за весь погреб Спиридона.

— Нет. Денег у людей хватает. Даже не знаю, как сказать. Мне кажется, в Вэлень что-то неблагополучно, — отвечал Василе, нервничая, что не может яснее выразить свои ощущения.

Гица насторожился.

— Люди чем-то недовольны или излишне довольны? — спросил он.

— Не в этом дело. Мне кажется, люди встревожены. Праздник им представляется короткой передышкой во время долгого пути. А путь этот начинается и кончается неуверенностью. Люди радуются, что они хоть на минуту, но все вместе; они веселятся, но их гложет какой-то страх. Да, да, это веселье встревоженных людей, которые блуждают среди неопределенности. — Семинарист перевел дух, задумался и продолжал. — Я думаю, так веселятся матросы, солдаты во время войны, словом, те, чья жизнь висит на волоске более тонком, чем наша.

Гица слушал его с интересом, хотя и был несколько удивлен.

— А вы довольно проницательны! — заметил он и переменил тему, принявшись расспрашивать о жизни в семинарии.

Семинарист хоть и удивился в свою очередь, но охотно принялся описывать порядки, царившие за старинными холодными стенами. Быстро покончив с подробностями быта, он с жаром заговорил о воспитании, о больших жизненных проблемах, к которым старались приобщить семинаристов их учителя. Он ни на что не жаловался, ни на дисциплину, ни на преподавателей, ни на соучеников. Для всех у него находилось доброе слово. Василе был доволен, полагая, что Гица может впоследствии описать семинарскую жизнь другим односельчанам.

— Мне кажется, вы проявили себя достойным учеником и в семинарии, — заметил Гица, когда Василе закончил свой рассказ.

Василе улыбнулся:

— Не такое это большое достоинство, домнул Родян.

— Однако времени зря вы в семинарии не теряете. Для жизни очень важно, когда в молодости время не проходит зря.

Василе еще долго разговаривал с Гицей, но разговор был так незначителен, что от него ничего не осталось в памяти. Зато он с симпатией вспоминал Гицу и думал, что студент оказался весьма порядочным человеком и он глубоко заблуждался, когда считал Гицу заносчивым и насмешливым.

Проповедь отца на похоронах Глигораша и разговоры с братом и сестрой Родян все время вспоминались Василе Мурэшану по дороге в семинарию. Легкие волны тепла и света, казалось, набегали одна за другой, баюкая его душу. Он никак не мог понять, что за ощущение пронизывает все его существо. Нет, не любовь, не надежда, а скорее всего покой, из которого рождалась уверенность.

Сладостные и чистые грезы самым бесцеремонным образом были развеяны хриплым голосом трактирщика, который встретил повозку со свечой в руке. Произнеся «Христос воскресе!», он тут же спросил:

— А правда, что у «Архангелов» погиб человек?

— Правда, — неохотно подтвердил семинарист.

— Сторожа застрелили?

— Нет. Пошел воровать и свалился в шахту.

— Бог наказал! — вздохнул трактирщик.

— Несчастный случай, — возразил семинарист.

Помолчав, грузный трактирщик снова заговорил:

— Много его еще?

— Чего? — удивился Василе, поднимаясь на крыльцо.

— Золота у «Архангелов»?

— Не знаю. Я его не видал. Но рудокопы просто сказки рассказывают.

— И вы… даже не пытались вступить в долю?

— Не пытались! — отрывисто буркнул семинарист. — Вы сможете предоставить мне комнату до ночного поезда?

— Почему же нет?

Трактирщик приоткрыл дверь и громко крикнул: «Домнишоара!»

Василе тут же скрылся в номере, хотя и знал — заснуть он не сможет. Но ведь предаваться грезам или воспоминаниям о пасхальных праздниках было куда приятнее, чем болтать с хозяином гостиницы!

На следующий день часов около десяти Василе Мурэшану подходил к семинарии. При виде мрачных стен ему стало грустно. Но тут же он утешил себя: «Два месяца! А потом…» Что будет с ним дальше, он не представлял, но в семинарию вошел весело, его подбадривало многообещающее «а потом…».

 

XIII

Этой весной в Вэлень работали все толчеи. Вдоль реки шумело целое село водяных мельниц. Непрерывно вращались их черные колеса, из ковшей под серебристыми лучами солнца щедро выплескивались зеркальные блестки. Вокруг каждой толчеи среди куч дробленого камня, согнувшись в три погибели, сидели мужчины, женщины, подростки, промывали золото или блестящими кувалдами дробили каменные глыбы. Под грохот тяжелых пестов, безостановочно мельчивших кремневыми зубами золотоносную породу, молча работали люди в мокрой одежде, покрытой белыми пятнами кварцевой взвеси. Среди грохота пестов изредка раздавался крик — мальчишка подгонял поближе волов, тянувших повозки с породой. Тяжело переваливаясь через камни, скрипя всеми своими суставами, тянулись одна за другой по дороге телеги. По крутым горным тропам вереницей шагали понурые лошади с печальными глазами, тяжело нагруженные корзинами с золотоносным кварцем. Мальчишки, пронзительными криками понукавшие лошадей, иногда останавливали их и, сбившись в кучу, начинали копаться в породе. Кому удавалось заметить кусок с блестками золота, быстро прятал его в карман. Выбравшись на дорогу, мальчишки подбирали упавшие с возов куски породы. Таким образом каждый мальчишка в Вэлень имел собственные деньги и чувствовал себя независимым. Опорожнив корзины у себя во дворе, мальчишки возвращались в горы, но теперь уже верхом. Они мчались вскачь, им не было дела ни до лошадей, ни до болтавшихся корзин. Они летели стремглав, и каждый чувствовал себя полководцем.

В Вэлень было немало волов, ходивших в ярме, но лошадей еще больше. Некоторые прииски были так малы и расположены в столь неудобных местах, что доставлять оттуда золотоносный камень можно было только на спине маленьких лошадок с длинными жесткими гривами.

Говорят, если долго никто не умирал и вдруг кто-то помер, эта смерть потянет за собой другие. Редко бывает, чтобы человек уходил в одиночку.

Цеплялось одно за другое и в золотоискательском деле в Вэлень. Начали все «Архангелы». Вскоре и на других приисках обнаружилось золото, открылись новые жилы, образовались новые товарищества. Произошло это потому, что, поправив дела благодаря «Архангелам», жители Вэлень, работавшие рудокопами и возчиками, стали тщательнее разрабатывать и другие прииски. Кое-кто из золотоискателей понимал эту зависимость, однако большинство верило, что достаток свалился на них по воле горного духа с горы Корэбьоары, где, кроме «Архангелов», было еще три богатых прииска.

Во двор к Иосифу Родяну непрерывным потоком тянулись волы и лошади с камнем. Два больших и прочных колеса, приводивших в движение толчеи, вращались безостановочно день и ночь. Родян и здесь держал сторожей, но не проходило ночи, чтобы он, прихватив ружье, самолично не обошел обширный двор. Не доверяя никому, он вмешивался во все и собственными руками доводил до конца любую операцию, из которых состоит длительный процесс извлечения золота из породы.

Старики в Вэлень, наблюдая, как Родян сноровисто управляется с любым делом, частенько говорили: «Вот чертов мужик, будто с пеленок рос среди нас!» Кое-кто говорил иначе: «Чертов чужак! Явился богатеть на наших трудах!»

Иосиф Родян действительно был «чужаком» в Вэлень. Пришел он сюда лет тридцать назад из села на Муреше. Однако родиной его родителей, державших лавку, была даже не долина Муреша, а село на самом севере Трансильвании.

Родители, нуждаясь в помощи сына в лавке, поздно отдали его учиться. Поняв, что толку в лавке от него никакого, что он целыми днями бьет баклуши на улице, его отдали в гимназию. Срок призыва на военную службу застал его в пятом классе гимназии. На этом его ученье и кончилось, на военной службе он поднатаскался болтать по-немецки и сразу же после службы устроился нотаром, или письмоводителем, в сельскую управу. Это были первые годы после провозглашения Австро-Венгерской империи, и знание немецкого языка ценилось тогда весьма высоко. В селе, куда его назначили на эту должность, Родяну не понравилось, и он через два года перевелся письмоводителем в Вэлень.

В Вэлень он явился верхом на белой кобыле, со старым саквояжем, притороченным к седлу. Старики в Вэлень еще помнят долговязого парня, ноги которого свисали до самой земли, когда он въезжал в село на своей кобыле. Дорога в те времена и вовсе была неухоженной, и на ней редко можно было увидеть бричку и еще реже — телегу.

Иосиф Родян обосновался со своим саквояжем в одной из комнат сельской примэрии и только и делал, что писал, ругался и ссорился с людьми, нагоняя на них страх громоподобным голосом. Крестьяне в те времена называли его не иначе, как «канцелярский детина».

С первых же дней исполнения им своих обязанностей жители Вэлень со страхом усвоили, что Иосиф Родян никому ничего не прощает. Срубит ли кто без разрешения ель, утаит ли золото, не выйдет на общественные работы — тут Родян был неумолим.

Мелкие прииски и в те времена разрабатывались в Вэлень, и надобность в лесе у людей возникала довольно часто: то нужно было укрепить вход в штольню, то поставить опоры в стволе. Не станешь же из-за каждого бревна бежать за разрешением! Что касается воровства на приисках, на толчеях, в лесу — то дело это было обычным с незапамятных времен. И хозяева прибегали к закону чрезвычайно редко. У каждого было заряженное ружье и наемная стража.

Однако новый нотар установил свой порядок. Он немедленно отыскивал вора, хотя потерпевший хозяин ни о чем и не заявлял. И тогда привлекал к ответственности как «ночных птиц», так и хозяев.

За эти два года нотар Иосиф Родян не приобрел себе ни одного дружка: ходил он везде и всегда один и если выпивал стакан вина, то тоже в одиночку. Жители Вэлень стали даже побаиваться его, несмотря на инстинктивное презрение, какое любой крестьянин испытывает к человеку более бедному, чем он сам, особенно если этот бедняк из господ или пришлый человек. А Иосиф Родян был, по мнению золотоискателей, беднее их всех: он не входил в долю ни в одном товариществе, не имел толчеи, у него не было ни волов с телегой, ни даже лошади.

Иосиф Родян жил отшельником, говорил лишь о том, что касалось службы, но зато пристально приглядывался ко всему и больше всех размышлял и прикидывал.

К концу второго года пребывания в Вэлень он письмом известил своих родителей о том, что в скором времени женится. Барышня его невеста или простая крестьянка, об этом он не писал, но родители даже подумать не могли о невестке из простых. Занимаясь торговлей, они смотрели на простых людей свысока. Велико же было их удивление, когда на настойчивые вопросы сын ответил, что избранная им невеста в школу не ходила, а зовут ее Марина Негру.

Его родители были первыми, кто узнал о его выборе. Ни бадя Ион Негру, ни его дочь Марина ни о чем подобном и не подозревали. Иосиф Родян ни разу не переступил порога их дома, ни разу не поговорил с девушкой наедине, даже не попытался сблизиться хоть немного с будущим тестем.

Отправив письмо родителям, Иосиф Родян пошел и попросил руки Марины. Ее родители застыли, разинув рты от изумления. Долгое время они не могли вымолвить ни слова: удивление и смущение их были безграничны. Родян спокойно ждал, когда они опомнятся.

— Дочь наша не обучена, домнул письмоводитель, — еле вымолвил Ион Негру.

— Научится. Мне и не нужна жена, которая слишком много знает.

— Да ведь, домнул письмоводитель… — открыла рот мать, но так и не закончила.

— Я прошу в жены вашу дочь Марину. Ведь она у вас одна?

— Одна, — хором подтвердили родители.

— У вас две толчеи. В приданое я прошу одну толчею и десять долей из двенадцати в принадлежавшем вам прииске «Архангелы».

— «Архангелы» — заброшенный прииск, домнул письмоводитель. Уж много лет, как мы там копаемся, а не работаем, — удивился Ион Негру. — Лучше я выделю вам долю на прииске «Шпора». Настоящая штольня и золото доброе дает.

— Я прошу только десять долей от «Архангелов», — спокойно повторил Иосиф Родян.

— Берите тогда все двенадцать!

— Тем лучше! Значит, договорились?

Муж и жена недоуменно переглянулись, потом ответили, отводя глаза в сторону:

— Спросим и дочку, домнул письмоводитель.

— Ладно, спросите. А вечером дайте мне ответ, и ваш, и дочки, — решил Родян и вышел.

Ион Негру в те времена был самым богатым в селе человеком, держал пятерых рудокопов и исправно платил им каждую неделю. К тому же жил скупо и даже еду в дом покупал с оглядкой. Было у него два работника и шесть волов. И все-таки честь, какую ему оказывал письмоводитель, была очень велика: никто еще в Вэлень не выдавал дочери за барина. Священники, письмоводители обычно приезжали в село уже женатыми. Ион Негру сразу смекнул, что Родян любой ценой хочет войти в дело по добыче золота, и тут же сообразил, что если не его дочка, так чья-нибудь еще станет доамной письмоводительшей. Иного пути стать совладельцем какой-либо шахты в Вэлень в те времена не было. Кое-кто сдавал шахты в аренду, но чтобы продавать доли, такого не случалось: надежда на будущее богатство никогда и никого не покидала окончательно.

Ион Негру понял еще и то, что от этого брака будет и ему немалая польза: не пустое дело быть родней письмоводителя сельской управы, тем более такого ревнителя порядка, как Иосиф Родян.

Родители быстро столковались и в тот же день преподнесли новость Марине. Девушка стала белее мела и целую ночь проплакала. Родяна она не знала и ничего, кроме страха, перед великаном не испытывала.

Однако спустя две недели к удивлению всего села состоялась свадьба.

После свадьбы Марина продолжала одеваться по-деревенски. Лицо у нее было постоянно печальным, и, казалось, она чем-то больна. Было видно, что замужество не принесло ей счастья. Ходила она понурив голову и краснела до ушей, если к ней обращались «доамна нотарица».

Как-то ночью, спустя несколько недель после свадьбы, письмоводитель потихоньку выбрался из своей каморки при примэрии и во дворе разрядил двустволку. Грохот выстрела затих вдали, и какая-то тень поспешно перемахнула через высокий дощатый забор.

С той ночи Марина на долгое время будто лишилась дара речи, еще больше побледнела, и если выходила из дому, то только навестить родителей.

Пошли дети, умножились заботы и хлопоты, и Марина, казалось, даже и не вспоминала о парне, в которого стрелял Родян. Она даже не менялась в лице, если какая-нибудь из подружек успевала шепнуть о нем на ухо.

Но и Иосиф Родян не упоминал никогда этого парня, которого напугал так, что тот даже примэрию обходил за версту. Родян заметил его во дворе, узнал, прицелился и выстрелил. И вина не Родяна, что не убил он этого парня, а ночной темноты. Однако урок парень получил на всю жизнь. Родян с Мариной даже словом не обмолвился о случившемся.

У письмоводителя, впрочем, и времени не было на разговоры. Сразу же после свадьбы он самым тщательным образом занялся «Архангелами». За два года работы в селе он заметил, что кражи золота чаще всего происходят на этом прииске, хотя разработка там велась еле-еле. Много раз доводилось ему слышать, как рудокопы перешептывались между собой: «Были б деньги, из „Архангелов“ несметные богатства можно было бы выкачать!» Излазив все штольни и забои, Родян убедился, что треков, которые уже пробиты, мало, чтобы развернуть работы. Только на восстановление основных стволов, обвалившихся почти по всей длине, нужно затратить целое состояние.

За два года молчаливого пребывания в селе Иосиф Родян изучил почти все работы, из которых складывается добыча золота, начал различать породы, в которых оно содержится, и те, натолкнувшись на которые обрываются золотоносные жилы. Изучив до мелочей штольни «Архангелов», он уверился, что у прииска блестящее будущее, однако требует оно больших расходов. Потому-то Ион Негру и забросил разработку, оставив в штольне одного рудокопа. Родян решил:

— Сперва нужно сколотить деньги!

И он взял в аренду сначала одну маленькую шахту, потом вторую и третью и начал работать с таким рвением, что тесть, глядя на него, задумчиво говорил:

— Этак на деревянные грабли скоро станешь похож.

После свадьбы Иосиф Родян стал охотно заводить разговоры с рудокопами, участвовать в их попойках. И люди мало-помалу изменили отношение к «канцелярскому детине». Многие, как Ион Негру, советовали ему не бросать безрассудно деньги на ветер.

— Можешь обжечься, домнул письмоводитель, — говорили ему. — Мы вот от дедов-прадедов имеем дело с золотом и знаем: штольню пробивать — чистое разорение. Будь осторожен, как бы не обжечься.

— Вылечу в трубу, но дела не оставлю, — твердо отвечал Родян, и глаза его блестели из-под кустистых бровей. Великая надежда укрепляла его сердце. Но сколько раз, выдавая в субботу вечером очередную получку рудокопам, он говорил про себя: «А в следующий раз нечем».

Два года прошли в лихорадочной работе, а золото все не давалось в руки. В конце концов осталась одна штольня, подававшая надежды, — «Заброшенная», но и она безответно поглотила деньги Родяна. Он начал понемногу влезать в долги. Деньги, полученные от родителей, он давно растратил и теперь принялся подписывать кабальные векселя. Под ручательство тестя ему довольно легко удавалось доставать деньги.

Шесть лет Иосиф Родян разрабатывал «Заброшенную». Рудокопы только покачивали головами, видя, как он мечется день-деньской, позабыв про канцелярию и про службу. Родян даже нанял писаря, пугая его каждое утро своим громоподобным голосом.

Дети между тем подрастали. Трех дочек и Гицу пора было отдавать учиться. Марина проклинала тот день, когда стала «барыней», проклинала «спятившего мужика», как она называла мужа, который не желал от нее слышать ни единого слова, зато сам держал в страхе и трепете весь дом своим громовым басом.

Жители Вэлень толковали о письмоводителе:

— Не остановится, пока шею не свернет!

— Деревянными граблями стать хочет…

— Такое творить — вконец разума лишиться! Прости господи!

— Ох, Марина горемычная!

— Не сладкая у нее жизнь.

— Горькое ее боярство!

Но Иосиф Родян никого не слушал. Сдвинув брови, блестя глазами, гнался он за всеми зайцами разом. Жители Вэлень опасались проштрафиться: не дай бог, попадешь под горячую руку нотара, обуянного лихорадочной деятельностью.

Кончилось тем, что жители села Вэлень возненавидели своего нотара.

В конце шестого года лихорадочной работы Иосифа Родяна в «Заброшенной» штольне первые люди села собрались, посоветовались и решили направить вышестоящим властям жалобу с просьбой отозвать из села «сумасшедшего, почитающего нас за собак, а не за людей». Когда жалобу, красиво переписанную учителем, собирались уже отправить, к письмоводителю явились рудокопы и сообщили, что уперлись в твердую породу.

Иосиф Родян улестил старейшин села, и жалобе не дали хода. Глаза у него подобрели, голос потерял былую жесткость. Казалось, он переболел тяжелой неведомой болезнью, после которой даже кости у него размягчились.

В это же время и банк приостановил ему кредит. Только благодаря настоятельным просьбам и заступничеству нескольких друзей Родяну удалось отсрочить немедленную выплату по векселям.

Люди стали смотреть на него с сочувствием.

— Узнал, почем фунт лиха, — говорили одни.

— Этого урока ему на всю жизнь хватит, — вторили другие.

Однако человек, который так дерзко отважился «пытать свою судьбу», вызывал невольное уважение.

Полгода Иосиф Родян молча работал в канцелярии. Привел в порядок запущенные дела, за которые уже не раз получал дисциплинарные взыскания, и Марина, успокоившись, даже благодарила бога за то, что «утихомирил» мужа.

Но весною Иосиф Родян заявил жене:

— Теперь начнем работать у «Архангелов»!

— Чего? — переспросила Марина, не разобрав, что муж упомянул название шахты.

— «Архангелов» начнем разрабатывать!

— Заброшенную шахту?

— Не совсем заброшенную: все-таки один человек там каждый день ковыряется, — весело отвечал Родян.

— А ты с отцом посоветовался? — спросила Марина, побледнев.

— Я с самим собой посоветовался. Эту шахту стоит как следует подоить.

— Ты шутишь, Иосиф? — забрезжила у Марины слабая надежда.

— Не шучу. Работу на прииске надо поставить на широкую ногу, а то нам никогда не подняться.

На этом разговор был окончен: мнение жены Иосифа Родяна не интересовало.

На следующий день он нанял еще трех старателей.

Однако Родян понимал: расходы будут так велики, что без кредита, особенно поначалу, ему не обойтись. Поэтому скрепя сердце он продал две доли Василе Корняну и по одной Унгуряну и Прункулу. Из двенадцати долей шахты «Архангелы» у него осталось восемь.

Зато нанято было еще трое рабочих, и работа на прииске закипела всерьез.

На первом же заседании нового акционерного общества Иосиф Родян был избран управляющим прииска. Решили также очистить старый вход только на пятьдесят метров и пробивать новый ствол в левую сторону. Пройдя метров десять нового ствола, наткнулись на породу, дававшую двадцать пять — тридцать граммов золота на пуд камня.

* * *

Первое свое золото Иосиф Родян намыл лет пятнадцать тому назад. С тех пор колесо фортуны поворачивалось не один раз. Бывали времена, когда недели и даже месяцы подряд порода из штольни шла богатая, не меньше двенадцати граммов золота с пуда. Вслед за богатыми неделями шли бедные, когда золотая жила скудела, превращалась в ниточку, и на поверхность поднимали огромные глыбы камня, которые выцветали и трескались под солнцем.

В первый же год «Архангелы» дали столько золота, что Иосиф Родян расплатился с большей частью своих долгов. Потом из года в год работы на прииске расширялись, и на четвертый год «Архангелы» стали знамениты: прииск дал чистого золота на продажу тридцать килограммов.

К этому времени были расчищены все обвалившиеся ходы, проложены штольни, и рудокопы в Вэлень только и говорили, что о богатствах, которые скрывают «Архангелы». Росло число рудокопов, работающих на прииске, и все больше воловьих упряжек и лошадей нанимало акционерное общество «Архангелы». За короткое время это название стало словно бы осью, вокруг которой завертелась вся жизнь села Вэлень. Деньги, заработанные на этом прииске, позволили оживить и другие дела. Все село пришло в движение, чего раньше никогда не бывало.

Иосиф Родян стал в глазах жителей Вэлень человеком и грозным, и достойным уважения, перед ним все привыкли загодя снимать шляпу.

Он начал полнеть и казался теперь еще огромнее. Детей своих он отдал в гимназию и никогда не забывал никаких платежей и взносов. В канцелярии держал уже двух писарей и сам только подписывал бумаги, для чего ежедневно являлся в примэрию в пять часов Дня ровно на полчаса.

Снова на него пошли жалобы. Но имя Иосифа Родяна было теперь известно по всей округе, так что прямое начальство закрывало на эти жалобы глаза. Жители Вэлень все чаще стали называть его не «домнул нотар», а «домнул управляющий», и с каждым днем все с большим почтением.

Почувствовав, что мешочки с золотом придали ему весу, Иосиф Родян стал наведываться в город, где у него появились друзья. Мелкая сошка набежала без всякого приглашения. Людей значительных пришлось завоевывать.

Обладая острым чувством реальности, Иосиф Родян, поговорив несколько раз с первыми лицами города, понял, что воспитание его и образование оставляют желать лучшего. Продолжать образование, прерванное на пятом классе гимназии, было поздно, но он сразу сделал единственно возможное и подписался на все румынские и немецкие газеты и журналы. Прочитывал он их от передовицы до самых незначительных заметок, тратя на это каждую свободную минуту. Польза от чтения не замедлила сказаться: словарь его обогатился, расширился, и говорить он стал гораздо свободнее, употребляя научные термины, понемногу стал разбираться в проблемах, обсуждавшихся в газетах, и испытал большое удовлетворение, обнаружив, что может порассуждать в кофейне и с адвокатом, и с доктором. Надо сказать, что наука и литература не слишком его интересовали, но, убедившись, что чтение газет приносит ему немалую пользу, он стал регулярно подписываться на всевозможные газеты и журналы.

Уже после первых разговоров с представителями городской интеллигенции Родян почувствовал, что стоит ему только пообтесаться и приобрести некоторый лоск, как он забьет всех, став самой значительной фигурой и в этом кругу. Он знал, что за спиной у него «Архангелы», а это стоило многого.

Однако в глазах окружающих Родян на всю жизнь остался человеком со странностями. Люди, которыми он окружал себя, считая наидостойнейшими, на деле не пользовались ни уважением, ни симпатией окружающих, будучи весьма сомнительными личностями. В свой час они произвели на него впечатление взглядом, осанкой, жестом, и эта поверхностная симпатия чаще всего была для него решающей, переубедить его редко когда удавалось. Добрых отношений с ним никто не сторонился, ни богатые люди, ни в особенности те, кто вот-вот мог разбогатеть. И все-таки чаще всего он оказывался в компании старого Поплэчана, кандидата Войку и им подобных.

Присущи ему были и смешные черточки, которые неизбежны для всех недоучек, если только они не обладают особой врожденной интеллигентностью. Так, например, с той поры как слава «Архангелов» прокатилась по всей округе, Иосиф Родян старался по-другому ходить, разговаривать, даже смотреть, стремясь казаться как можно значительнее; но ловко перенимать чужие жесты и манеры он не умел и потому выглядел в глазах горожан зачастую нелепо. Так вот и получилось, что односельчане относились к нему всерьез, считая основательным и даже суровым человеком, а горожане, ради которых он выучил множество разных поз и ужимок, всерьез его не принимали. Две-три городские семьи неизменно держались на расстоянии от управляющего «Архангелов».

Но и те, что охотно поддерживали с ним дружеские отношения и никогда не подвергали обсуждению ни его поступков, ни манер, разделились на два лагеря, увидев его жену Марину, впервые нарядившуюся в городское платье.

— Не надо ей было отказываться от привычной крестьянской одежды! — утверждали одни.

— Городская ей больше подходит. Когда муж переходит в другой социальный слой, жена должна следовать за мужем, — возражали другие.

Но не Родян заставил Марину переодеться. С той поры как они зажили на широкую ногу, Марина стала по-иному смотреть на жизнь. Муж перестал кричать на нее и не пугал больше детей, в дом к ним к тому же зачастили разные господа. И Марина с удовольствием стала вкушать те блага, которые предоставляла ей жизнь как жене богатого человека. Не отстать от нее старались и другие женщины, чьи мужья владели доходными приисками, и тоже наряжались в дорогие модные туалеты.

По правде говоря, поначалу Марина чувствовала себя в городском платье очень неловко, оно стесняло ее и даже мешало ходить, стыдилась она и появляться в нем на людях: какой-то голос в глубине души твердил ей, что не пристали ей городские наряды! Но мало-помалу она привыкла, освоилась и с платьем, и с положением, и ей стало казаться, что только теперь она превратилась в настоящую жену нотара.

Три года назад на прииске было добыто много самородного золота. Тогда же молодой врач из города попросил руки старшей дочери Родяна, домнишоары Марии. Иосиф Родян, хотя ему и не нравился белокурый и голубоглазый, словно немец, молодой человек, живший весьма обособленно, все-таки выдал за него свою дочь. Когда стало известно, какое приданое принесла с собой Мария, пораженные горожане долго переглядывались между собой, а ее сорок тысяч послужили темой самых оживленных разговоров. Иосиф Родян сразу же вырос в глазах общества, и в городе не осталось ни одного семейства, которое не принимало бы его с распростертыми объятиями.

Приданое Марии между тем попало в надежные руки. Доктор Илие Врачиу, перебравшись вскоре в большой город, из года в год приумножал исходный капитал. После свадьбы и у «Архангелов» дела пошли лучше. Сорок, потом шестьдесят, потом семьдесят рудокопов денно и нощно трудились в глубинах горы Корэбьоары. То и дело они натыкались на самородное золото, а главное, золотоносная жила становилась все толще и богаче. Самые заядлые скептики в Вэлень уверовали теперь в счастливую звезду Иосифа Родяна. Все больше и больше народу предлагало ему свои услуги. Каждому хотелось работать у «Архангелов» — рудокопом ли, сторожем, возчиком или погонщиком. Применительно к рудокопам особенно справедлива поговорка: «Кто медом мажет, у того и доски лижут». Жители Вэлень относились все с большим почтением к управляющему Родяну, а с некоторых пор стали поговаривать, что у него тайная связь с нечистой силой, с горными духами и даже с самим дьяволом.

Если рудокопы не сомневались больше в счастье Иосифа Родяна, то и сам он в будущем не видел ничего, кроме мешков, набитых золотом. Он настолько уверовал в неисчерпаемость золота у «Архангелов», что был одержим одним желанием: добыть побольше золота и обеспечить дочерям такое приданое, чтобы вся округа только и говорила, что об управляющем «Архангелов». Случались у него и такие минуты, когда мечтал он, чтобы о нем заговорила вся страна. И надо думать, что такие минуты случались у него совсем не редко, потому что частенько он вызывающе поглядывал на незнакомых ему людей, словно желая сказать: «Почему же вы мне не кланяетесь? Разве вы не знаете, что я управляющий „Архангелов“?»

Слепая вера в свой прииск и желание вызывать восхищение собственной персоной — вот две страсти, которые росли день ото дня. Пожалуй, только эти два чувства и заполняли душу Иосифа Родяна. Он давно уже подумывал уйти со службы, но опасение, что односельчане станут к нему менее почтительны, удерживало его и заставляло заниматься делами, которые до смерти ему надоели.

Только два года назад, когда стали прокладывать новую галерею, он решился наконец подать в отставку.

Вечером в самом хорошем расположении духа вернулся управляющий с прииска. Первые взрывы потревожили девственную породу и показались ему торжественным гимном близкой и решительной победе. Он чувствовал себя могучим полководцем, который прозревает в дымке будущего, как его преданные солдаты окружают со всех сторон вражеское войско, и нет врагам спасения. Коротко обрисовал он положение дел жене. Сообщил ей, что как можно быстрее нужно поставить еще четыре «ступки». И тут как раз явился посыльный из примэрии и положил на стол пачку писем.

В первом же письме, которое вскрыл Родян, содержалось распоряжение выслать в двадцать четыре часа финансовый отчет примэрии, иначе будет наложен штраф в сто злотых, поскольку это уже третье напоминание. Прочитав распоряжение, Иосиф Родян швырнул на пол все письма, выхватил лист бумаги и написал прошение об отставке.

— Отнеси это в канцелярию, — закричал он на рассыльного, показывая на разлетевшиеся по всему полу конверты, — и со всей этой дребеденью больше ко мне не являйся!

— Слушаюсь, господин управляющий.

Побледневший посыльный подобрал письма и поспешно вышел из дома.

Марина, молча наблюдавшая за этой сценой, спросила:

— Что ты делаешь?

— То, что давно должен был сделать. Больше не желаю зависеть от всяких голодранцев и проходимцев! — отвечал Иосиф Родян, складывая вчетверо бумагу.

— Ты уходишь со службы? — бледнея, спросила жена.

— А ты, что, не понимаешь? — на нее взглянули свирепые круглые глаза.

— Нехорошо, Иосиф, неправильно ты поступаешь, — стала укорять Марина. — Какое ни на есть жалованье, но в тяжелые времена…

— Какие еще тяжелые времена! — оборвал ее возмущенный муж.

— «Архангелы» не могут без конца давать золото!

— Глупость! Глупость чистой воды! Приснилось тебе, что ли, что-то? — ухмыльнулся муж.

— Не глупость это, Иосиф. Мы же знаем, что прииски то дают золото, то скудеют. И в тяжелые времена…

Муж вскочил и начал кричать на жену, как в былые годы.

— Я тебе скажу, почему ты держишься за эту проклятую службу! Скажу, скажу! Ты думаешь, тебя перестанут уважать, как уважали до сих пор! И не спорь! Я тебя знаю! Иди сюда, я тебе покажу! — Родян схватил за руку Марину и силой подвел к окну. (Они только что переселились в новый дом.) — Видишь это село? — Иосиф дернул жену. — Оно мое со всеми потрохами. Я всех жителей вместе с детишками держу в кулаке. Видишь дорожки и тропинки по склонам? Все они сходятся у меня во дворе. Смотри, смотри во все стороны! Недолго ждать, когда всякий, кто захочет пройти между Корэбьоарой и горой Влэдень, не минует порога моего дома! Я буду здесь всех сильней, всех страшней! На что мне эта паршивая службишка!

Родян умолк, тяжело переводя дух. Говорил он это скорее для себя, чем для жены. Ведь это ему казалось, что он перестанет быть уважаемым человеком, если оставит службу в примэрии. Он искал подходящего предлога, чтобы разразиться гневом и отогнать от себя мысли, которые давно его тревожили. После вспышки гнева Иосиф Родян и вправду почувствовал себя уверенней.

Марина же и в самом деле боялась, что муж останется без службы. Она сохранила здравый смысл и трезвое чувство реальности, а по опыту своих родителей знала, что даже самые лучшие прииски, иссякнув, оставляли своих владельцев у разбитого корыта.

— Поступай как знаешь! — с горечью сказала она и вышла.

— Ни за что не передумаю! — крикнул ей вслед все еще не остывший Иосиф Родян.

На следующий день произошла первая перепалка с примарем Корняном и особенно с Прункулом из-за новой галереи. Четвертый акционер, Унгурян, одобрял все, что ни делал управляющий. Ни Корнян, ни Прункул не присутствовали при первых взрывах, обозначавших начало новых работ. На следующий день они отправились на прииск и, внимательно рассмотрев куски породы, пришли к убеждению:

— Место для новой галереи — неподходящее!

К Прункулу присоединился и Корнян:

— Так и я думаю. Что делать будем?

— Скажем управляющему. Тут работать — только деньги на ветер бросать!

— Сказать-то мы можем, а будет ли толк? — засомневался Корнян. — Ты же его знаешь! Он уверен, что в старательском деле никто больше него не смыслит.

— Пусть думает. Но в доле как-никак мы состоим, — бодрился Прункул. — Сегодня же ему скажу. Глупо ведь понапрасну деньги тратить.

Сразу же после полудня они разыскали Иосифа Родяна, но тот и слышать не желал об изменении плана.

— Вот увидите, добьюсь богатства и без ваших советов! — заявил им Родян.

— Приходится советовать, домнул управляющий, потому как штольни проглатывали и большие состояния, — заметил Прункул.

— Ты, что, боишься обеднеть? Выходи из общества и живи богачом! Кто тебе мешает? — разозлился Родян.

Оба акционера ушли как побитые, опустив головы. Они поняли — с Иосифом Родяном шутки плохи. Нужно или держаться его и идти с ним до победы или поражения, или расставаться с «Архангелами». Новые работы пугали их, но и от прииска просто так не отмахнешься. Как откажешься, если он всего лишь на Две доли приносит четыреста — пятьсот злотых в неделю!

* * *

С той поры было пройдено уже триста метров нового ствола, и, хотя золотоносной жилы еще не достигли, оба совладельца ни слова не сказали против затеянных работ. Жила в старой штольне все ширилась и ширилась, золота в породе становилось все больше, так что расходы на новую проходку легко покрывались. К тому же компаньоны побаивались гнева своего управляющего. С некоторых пор и Корнян проникся слепой верой Иосифа Родяна в неиссякаемость золота на прииске. Один Прункул дулся: ему было жалко понапрасну выброшенных денег и ему казалось, что эти деньги вынимают живьем из него живого.

В Вэлень приехал новый нотар, Попеску, но многие по старой памяти обращались к Иосифу Родяну «домнул нотар». Появление Попеску не вызвало переполоха в селе Вэлень. Многие его даже не заметили, потому что жизнь в селе давно уже подчинялась треволнениям, связанным с золотом. То, что новый письмоводитель ничем не привлек к себе внимания, весьма обрадовало управляющего и даже расположило его к новичку. Родян разговаривал с ним запанибрата и чуть свысока, что могло бы показаться и обидным, будь Попеску другим человеком. Но новый нотар весело поблескивал зелеными глазками и, что бы ни говорил Иосиф Родян, от души смеялся, легко пропуская мимо ушей намеки на нищенскую жизнь служащего примэрии, на которые не скупился управляющий. Частенько Иосиф Родян чувствовал себя уязвленным, видя, что никак не может задеть Попеску. Ему казалось, он пытается поймать руками рыбу, а она все время ускользает от него. Но гневаться на нового письмоводителя он не мог: тот и сам, казалось, не придавал особого значения собственной персоне и чувствовал себя счастливым, находясь рядом с Иосифом Родяном.

Поначалу Родян полагал, что Попеску терпит все унижения, потому что задумал стать его зятем. Ему было бы очень приятно, будь у Попеску такое намерение. Явись тот в один прекрасный день и попроси руки его дочери, Родян бы ему ответил: «Домнул Попеску, мне кажется, ты ошибся адресом. Я давно уже не нотар!» Мысль об этом отказе доставила Иосифу Родяну много приятных мгновений. Но новый письмоводитель не только не сватался, но даже не намекал, что вынашивает подобный замысел. Тогда Иосиф Родян утвердился в убеждении, что этот человек чувствует его силу и превосходство, а потому и улыбается ему, после чего Попеску сделался ему чрезвычайно симпатичен.

Весьма радушно пригласил он Попеску в марте месяце на помолвку своих дочерей Эуджении и Октавии.

Эти помолвки, как и свадьба старшей дочери, последовали сразу за неожиданной удачей, которую принесли «Архангелы». Золотоносная жила с каждым днем расширялась и однажды после трех взрывов вдруг заблестела, словно ее густо посыпали кукурузной мукой. Весть об этом мгновенно облетела всю округу.

Помолвку дочерей Иосиф Родян превратил в настоящее празднество. Написал и младшей дочери, Эленуце, чтобы та приехала из Вены поприсутствовать на помолвке сестер, но Эленуца ответила телеграммой, что больна и, к сожалению, не сможет приехать. Отец телеграфировал и Гице, но юноша сдавал ответственный экзамен и тоже не смог присутствовать на празднестве.

И брат и сестра, разумеется, от души пожелали счастья невестам. Но Иосифу Родяну было мало словесных поздравлений, и за пиршественным столом он недовольно раздувал ноздри, пока вино не привело его в доброе расположение духа.

Эленуца вовсе не была больна, а Гице хоть и нужно было сдавать экзамен, но только в июне. Другое дело, что они без особой радости навещали родной дом, особенно если предстояли застолья и попойки.

Семью Иосифа Родяна составляли люди весьма друг с другом несхожие. Сам он был человеком малообразованным и попал в общество благодаря своему нежданному богатству. Такого рода люди обычно забывают верования и обычаи своих родителей, но не приобретают и новых и плохо приживаются в той среде, куда волею судеб попали. Принципы, убеждения, занятия людей культурных остаются для них чуждыми и не ценятся ими. Руководствуются они во всех жизненных ситуациях чаще всего эгоистическими страстями. Иосиф Родян, кроме того, обладал немалой силой воли, и она помогала ему удерживаться на поверхности, вынуждая окружающих считаться с ним. Он часами мог говорить о политике, выступая как самый пламенный патриот, но по окончании разговора тут же выкидывал все из головы и из сердца. Принципы, идеалы были для него ерундой и незначащими пустяками, занимало его одно только золото, которое сулили ему «Архангелы» и которому он был по-настоящему предан. Сосредоточен он был на безудержном стремлении к богатству и на не менее безудержном стремлении производить фурор. И ум его, и сердце с наслаждением жили этими двумя страстями. И когда что-либо становилось у них на пути, воля его была непреклонна. Страсти были стержнем, основой, цементом, скрепляющим его характер: казалось, убери их, и Иосиф Родян рассыплется в прах.

С некоторых пор к ним прибавилась еще и страсть к еде: о невероятном аппетите Родяна служанки рассказывали легенды.

Как и положено людям подобного рода, твердыми жизненными принципами Родян не обладал — то ли из скудости душевной, то ли потому, что эти твердые принципы воздвигали слишком много препятствий на далеко не всегда праведных жизненных путях, а Иосиф Родян не терпел помех. Он был одновременно и дичь, и охотник. Страсти преследовали его, а он охотился за золотом. Несмотря на богатство, жизнь его трудно было назвать счастливой. Но не имея идеалов, он никогда об этом не задумывался и несчастным себя не чувствовал. Лихорадочная деятельность доставляла ему удовольствие, он жил не оглядываясь. При этом лицо его всегда хранило спокойствие, и разве что блеск глаз, громовые раскаты голоса и вспышки гнева свидетельствовали о клокочущем внутри огне.

Однако страсти не делали Родяна человеком недобропорядочным. Он не терпел воровства, и воспользоваться чем-либо, принадлежащим другому, ему никогда бы не пришло в голову. С рудокопами он обращался по-доброму, зато когда впадал в гнев и ярость, мог нагрубить любому, с кем бы ни говорил.

А говорил он всегда об одном и том же: о золоте и «Архангелах», что по сути было тем же золотом. Впрочем, в Вэлень все говорили о золоте.

Жена его, Марина, была крестьянкой, нечаянно сделавшейся госпожой. Дом она повела с великой робостью и даже стыдом. Думая о своем возлюбленном, в которого стрелял муж, она чувствовала себя несчастной. И пока работы на прииске шли без всякого толку и все расходы казались напрасными, тоже чувствовала себя несчастной. Но стоило колесу фортуны повернуться, как она ожила и стала жадно пользоваться долгожданным богатством и властью. Однако, сделавшись барыней, она не перестала быть крестьянкой, расчетливой и работящей. Встав спозаранку, Марина весь день, засучив рукава, суетилась по дому вместе со своими служанками, Верила она во все, чему научили ее в детстве: верила в бога, верила снам и жила в вечном страхе, который неистребим в душах настоящих крестьян и не покидает их в самые счастливые времена — в страхе перед несчастьем, которое не сегодня завтра по воле божией свалится на их головы. Поэтому она частенько понуждала мужа служить на прииске молебны, а его самого — ходить в церковь, за что неоднократно терпела вспышки его яростного гнева.

Старшая дочь, Мария, выданная замуж за доктора Врачиу, только год проходила в городскую гимназию. Она выпорхнула из родительского дома, когда в нем только-только начинал появляться достаток. И хотя за ней дали большое приданое, Иосиф Родян был еще в долгах, жил в доме тестя и берег каждый грош. Характер Марии стал формироваться только после свадьбы, а так как в мужья ей достался человек добропорядочный, жила она покойно и радостно, довольная тем новым миром, в котором оказалась.

Эуджения и Октавия выросли в годы достатка, а поскольку их некому было воспитывать, обе выросли ветреными девицами, готовыми менять платья по три раза на дню. Иосиф Родян и им не позволил слишком долго учиться.

— Женщине пристало быть богатой и красивой! Грамота не для нее.

А девушки и рады были жить дома, где все им потворствовали и можно было каждый день ездить в город. Кто мог их наставить на путь истинный? У отца была одна забота: сколотить для них приданое, да побольше, а мать не решалась делать замечания дочкам-барышням, как все матери-крестьянки, не наделенные особым разумом, у которых дети сделались господами. Кроме того, она была убеждена, что истинным барышням и следует иметь верховую лошадь, костюм для охоты и шить туалет за туалетом.

Эуджения и Октавия были воистину родными сестрами, одинаково думали, одного и того же хотели. По отношению к матери обе вели себя с чуть заметным пренебрежением. Везде и всюду они чувствовали себя совершенно независимыми и наслаждались этим. Где бы они ни появлялись, на всех вечерах и празднествах молодые люди вились вокруг них роем.

Когда Эленуца выросла, Иосиф Родян неожиданно решил дать ей образование. Людям, выросшим без твердых принципов и убеждений, свойственна переменчивость.

— Только девушка с образованием и хорошим приданым может рассчитывать на порядочную партию, — заявил он жене.

Вычитал он это где-нибудь, или сам составил такое мнение, или имел на Эленуцу особые виды — кто знает? Достаточно того, что с семи и до семнадцати лет младшая дочь Иосифа Родяна, Эленуца, росла вне дома и воспитывалась посторонними людьми. В Вэлень девушка чувствовала себя чужой, и чужой считали ее родные сестры. Марина относилась к ней с особой почтительностью — то ли потому, что Эленуца превратилась в барышню не у нее на глазах, то ли потому, что поведение младшей дочери разительно отличалось от повадок старших. Эленуца была молчалива, ровна, никогда не просила новых нарядов, дружески разговоривала с работниками и служанками, с удовольствием ходила в церковь и могла целыми днями читать, что на Марину, которая едва могла расписаться, производило огромное впечатление.

Длительное пребывание среди чужих людей, весьма обширное для ее возраста знакомство с жизнью разных городов, частая смена среды и обстановки заставили Эленуцу задуматься о жизни, и думала она о ней куда серьезнее своих старших сестер.

Когда Эленуца сказала семинаристу, что читает мало, она хотела этой невинной уловкой поддержать тоненькую ниточку отношений с юношей, который ей нравился. Эленуца скромничала, она читала слишком много, и ее несколько сумрачный взгляд на жизнь, вовсе не соответствовавший ее возрасту, возник именно благодаря чтению. Без сомнения, беспорядочное чтение запоем может иметь и дурные последствия… и все-таки сколь бы хорошо человек ни учился в школе, без чтения он не расширит кругозора.

Эленуца свой кругозор расширила, но мыслям ее недоставало четкости — случай нередкий: до юношеского запаса знаний и чувствований не сразу добирается свет путеводной звезды.

Для Эленуцы все еще было смутно, хотя она чувствовала, что грубый материализм, царящий в ее родном доме, ей не по душе, и домой не стремилась.

«Гица — та же Эленуца, только одиннадцатью годами старше», — любил шутить студент Георге Родян. При этом надо сказать, что из всего семейства только Гица имел более или менее реальное представление о финансовом положении Иосифа Родяна. Во время каникул он примечал все, вникал во все платежи, собирал сведения о добытом золоте, дерзал даже проникать в тайны отцовских векселей. Из университета он писал отцу письма с просьбой регулярно из месяца в месяц сообщать ему о положении дел на прииске. Он завел даже специальную тетрадь и заносил в нее всяческие цифры. Отец пришел бы в ужас, попади она ему в руки: он нашел бы в ней все свои траты неприбыльных лет, о которых, как он надеялся, все давно позабыли. В тетради были записаны приблизительные расходы на еженедельную оплату рудокопам, сторожам, возчикам, рабочим и даже суммы, потраченные на ремонтные работы, необходимость в которых возникала не так уж редко.

Все, что касалось «Архангелов», охотно рассказывал сам Иосиф Родян, чрезвычайно польщенный интересом Гицы к прииску. Отец сообщал сыну о самородном золоте, называл количество добытых килограммов, фунтов и даже граммов. Бывая дома, юноша присутствовал при взвешивании золота и убедился, что отец ничего не скрывает.

На старших курсах университета Гица обратил внимание, что отец не сводит приход с расходом. Молодой человек любил математику, но не это пристрастие заставило его заняться семейной бухгалтерией. Еще учась в гимназии, Гица подумал о том, что его отец легко может, сам того не замечая, оказаться на краю пропасти.

Согласно подсчетам, которые Гица закончил как раз во время пасхальных каникул, капитал управляющего «Архангелов» был вовсе не так велик, как судили о нем все, и в том числе и сам Иосиф Родян. Главным источником расходов была новая штольня. Управляющий и сам иногда на это сетовал, но скорее для того, чтобы отбить охоту у друзей сделаться совладельцами «Архангелов». Про себя он верил в ослепительное будущее и ради него никаких денег не жалел. Впрочем, верил — не то слово, он был в нем убежден.

Во время каникул Гица, размышляя о замужестве сестер, подсчитал приданое и прикинул, во что обойдется мебель, наряды и прочее. Остаток получился вовсе не завидный. Еще основательнее задумался Гица, поговорив с Прункулом, который не слишком верил в успех новой штольни. Правда, старая жила давала золота все больше и больше и, вполне возможно, могла не оскудеть и в дальнейшем. Словом, исход мог быть двояким.

Иосиф Родян любил сына в первую очередь за интерес к прииску. Однако ему было непонятно, почему Гицу не вдохновляют новые начинания, почему ни в одном письме он не поздравил его с успехами «Архангелов». Приезжая домой, Гица интересовался конкретными результатами работ на прииске. А как только отец заговаривал о новых работах и новых приспособлениях, о взрывах скальных пород и воспламенялся надеждами, сын тут же норовил улизнуть за дверь, отговариваясь неотложными делами.

Управляющий «Архангелов» гордился сыном, но самой большой отрадой в жизни были для него дочери, которых он только что просватал. С Эудженией и Октавией он мог не таясь говорить о будущем: они слушали его с горящими глазами и слушать могли как угодно долго.

В этой странной семье эта троица лучше всех понимала друг друга; можно сказать, что только они и разговаривали между собой. Марина была вечно занята на кухне и во дворе, Эленуца, приехав домой, уединялась и читала, примостившись в уголке дивана, Гица совершал прогулки и производил подсчеты, утверждая, что «практикуется в своей будущей профессии горного инженера». На прогулки он брал с собою и Эленуцу, для обоих это были самые счастливые часы каникул.

Брат и сестра нередко говорили о своей семье, в особенности об отце, и оба чувствовали, что их благополучная жизнь не так уж и приглядна, и им казалось, что будь она на месте родителей, а вернее отца, они постарались бы ее облагородить. Вместе с тем они понимали, что Иосиф Родян этого сделать не в силах. Сердце у них сжималось от унижения и жалости: будь их отец человеком образованным, он бы не вел себя так нелепо. Жестом дурного тона показалось Гице распоряжение отца выкатить все бочки за его счет:

— Дешевое позерство! Я бы так никогда не поступил! — сказал он.

 

XIV

Не прошло и недели после отъезда из Вэлень трех студентов, как рассыльный принес две телеграммы, одну Ионуцу Унгуряну, другую Георге Прункулу, компаньонам прииска «Архангелы». В телеграмме, которую вскрыл Унгурян, значилось: «Телеграфом четыреста иначе застрелюсь!» Прежде чем вскрыть телеграмму, Ионуц сказал посыльному:

— Бьюсь об заклад — от сынка!

Усталый посыльный пожал плечами. Ни разу не передохнув, он пришел из города пешком. Унгурян не удивился, за последние восемь лет он привык к таким телеграммам. Но, увидев слово «четыреста», не удержался и воскликнул:

— Черт бы тебя побрал!

Позвал жену и показал ей бумагу на столе. Жена читать не умела, но, увидев красную печать, поежилась.

— Всего неделя прошла, как уехал. Две сотни ему дали, ни много ни мало, — с искренним удивлением проговорила она.

— Я три ему дал, а не две, — со вздохом признался Ионуц, опуская голову.

— Мы же договаривались дать двести!

— Договаривались! — вскипел Ионуц. — Разве против него устоишь! Сама попробуй сладить с мошенником.

— Плохо ты поступил, муженек, плохо. И две-то сотни было слишком! — женщина подошла поближе и принялась разглядывать бумагу. — Я так скажу: не посылай ты ему ни гроша. На то, что ему дали, мог бы безбедно два месяца прожить. Пусть теперь терпит.

— Как он проживет в этом Вавилоне без денег, жена? Кто его там знает? Кто ему поможет? Ты думаешь, там можно занять в долг? Останется на улице, помрет с голоду. Там не деревня, не пойдешь к дружку, который выручит!

Ионуц говорил с удовольствием, чувствуя свое превосходство перед женой. Хотя почти каждый месяц он повторял одно и то же, ему представлялось, будто говорит он что-то новое, и он насмешливо посматривал на жену.

— Не пропадет, не бойся! Должен же он когда-нибудь научиться беречь деньги! — настаивала жена, не обращая внимания на взгляды мужа. — Плохо ты его учил, должен разок и сам покаяться.

— А если он застрелится? — рассердился муж.

— Не застрелится! Только пугает, — отмахнулась женщина и, обернувшись к посыльному, сунула ему в руку серебряную монетку.

— Можешь идти, бадя Андрей, а то ночь застанет!

Пузатый совладелец «Архангелов» побелел как мел и еле выговорил:

— Нет, погоди, Андрей! Не уходи!

Унгурян выбежал во двор и скрылся в погребе. Жена поняла, что отговаривала напрасно.

— Разорит нас парень вконец, — пожаловалась она. — Целое состояние уже проел!..

— И в сто раз больше осталось! — улыбнулся Андрей. — Мне бы господь бог дал ваши заботы.

Посыльный повеселел: он знал, что если Ионуц Унгурян полез в погреб, то непременно угостит стаканчиком доброго вина, а угостит, потому что, как всегда, вручит ему деньги, которые нужно будет отправить телеграфом. За такую небольшую услугу бадя Андрей получал от Ионуца Унгуряна от пяти до десяти злотых. Андрей был человек исполнительный и нередко «спасал от пули» студента Унгуряна.

Ионуц Унгурян вернулся с кувшином, полным вина, и двумя стаканами.

— Отведи душу, бадя Андрей, — пригласил он, наполняя стакан и ставя кувшин на стол.

— Благодарим, домнул Унгурян! — улыбнулся во весь рот посыльный, поднимая стакан. — Дай вам бог счастья с «Архангелами».

Потом они оба сели за стол, и посыльный спокойно допил стакан, зная, что, пока кувшин не опустеет, его не отпустят.

Чокнувшись последним стаканом вина, Ионуц Унгурян, раскрасневшись, встал и ушел в соседнюю комнату, где, позвенев ключами, отпер стальной сейф. Вернувшись, он положил на стол четыре сотенных бумажки и одну, в десять злотых, отдельно.

— Ну, уж это я в последний раз посылаю, — проговорил Унгурян, словно заканчивая разговор, который вел с самим собой.

Посыльный ухмыльнулся, пожелал спокойной ночи и ушел. Жена молча сидела в углу, склонившись над шитьем. Ионуц несколько раз прошелся по дому, недовольный тем, что жена ничего не говорит, и вдруг закричал:

— Я бы и посылать не стал, если б знал, что будешь недовольна!

Жена сделала вид, что не слышит, и продолжала шить. Некоторое время Ионуц продолжал расхаживать взад-вперед, лицо его все больше краснело. Прошло довольно много времени. Унгурян подошел к жене и выкрикнул ей почти что в ухо:

— Он застрелится! Я его знаю!

Женщина взвизгнула, вскочила со стула и, хлопнув дверью, выпалила:

— Ох! Как вы мне надоели! Покарай меня бог!

— Если и покарает, потеря не велика! — прорычал ей вслед Унгурян. Потом, нахлобучив шляпу, отправился к соседу выпить стакан вина. Эта сцена почти без изменений разыгрывалась всякий раз, когда студент телеграммой требовал денег. Если просьба приходила не по проволоке, а письмом, денег, случалось, и не посылали или посылали, но гораздо меньше. Но перед телеграммой компаньон акционерного общества «Архангелы» устоять не мог. Ощущение огромного расстояния и сумбур в голове, оставшийся у него после посещения столицы, напугали его раз и навсегда; он был искренне убежден, что малейшая задержка с посылкой денег может разрядить пистолет прямо в сердце сына. Перепалка между супругами не нарушала семейного лада. Когда Ионуц возвращался домой, выпив стакан вина у соседа, все было давно забыто, словно ничего и не произошло.

Гнев длится долго лишь тогда, когда люди бедны, когда их гложет нужда. Если же человек доволен и жизнь его обеспечена, гнев улетучивается, будто его сдувает ветер.

Рассыльный Андрей со второй телеграммой направился к Прункулу, но здесь его не попотчевали вином и не доверили отнести на почту деньги. Получив злотый за труды, он пустился в обратный путь. Сынок Прункула прислал более пространную телеграмму, чем младший Унгурян. Он объяснил, что в аудитории у него вместе с осенним пальто украли деньги и осталось всего десять злотых.

Прочитав телеграмму, отец ехидно ухмыльнулся. Не иначе, сынок был пьян, когда выбрал этакую причину, кому как не Прункулу было знать, что сынок в аудитории и глаз не кажет; ясное дело, врет сынок, и деньги он прокутил в какой-нибудь пивнушке.

— Ну, хоть немножко могли бы ему послать, — спустя долгое время обронила жена.

— Ни к чему. До конца месяца и на десять злотых проживет, — по-прежнему зло ответил Прункул и, помолчав, добавил: — Сдается мне, что не адвокат, а пустобрех из него выйдет. Как бог свят, через год ни гроша ему посылать не буду. Хватит, взрослый уже! Пусть за собой смотрит, сам себя кормит!

У жены сердце оборвалось. Не раз Прункул выражал недовольство, но так решительно — никогда. Жене было ведомо, что, если морщины на щеках мужа обозначились резче и губы тронула слабая улыбка, он принял решение. И как же ей было больно, как обидно: сыночек ее рос как мальчик благородный, а жить будет как простой рудокоп.

Больно и обидно было и Прункулу. Он давно понял, что сынок у него — полное ничтожество, обучать его нет никакого толку, но и возвращать домой стыдно. К тому же и тратил он меньше младшего Унгуряна, в большинстве случаев веселясь на деньги своего односельчанина. Младший Прункул тратил меньше лишь потому, что неоткуда было взять. Что же касается выпивки, то на нее он был более падок, чем Унгурян, который любил шум, песни и восхищение пирушками, за которые платил.

Вот и на этот раз Унгурян еще со станции послал телеграмму своему приятелю в столицу: «Дорогой Василаке! Закажи от моего имени ужин с шампанским на сорок человек. Собери ребят. Обязательно пригласи Пырву». Подпись «архангел Гавриил».

Гица пытался предостеречь его от этой глупости. Но все было тщетно.

— Не мешай! — отмахивался Унгурян. — Пусть достанутся крошки и церковным мышам. Натерпелись они за каникулы.

«Церковными мышами» были студенты, у которых не было денег на дорогу домой, и они вынуждены были проводить праздники в столице. Прункул чрезвычайно обрадовался. У него в кармане было всего семьдесят злотых, и потратить больше он не мог.

— Да здравствует архангел Гавриил! — воскликнул Прункул, облобызав коллегу, и сделал знак корчмарю, чтобы тот принес пару пива.

На вокзале в столице Унгуряна встречали двенадцать студентов. Вся компания в пролетках триумфально прокатилась до ресторана «Сплендид», где Василаке заказал ужин в специально нанятом зале. Унгуряна еще в дверях встретили восторженные крики:

— Да здравствует архангел Гавриил!

Торопливо пожав руки и перебросившись несколькими словами с Прункулом и Гицей Родяном, студенты мгновенно встали в кружок вокруг Унгуряна и начали петь на мотив марша сочинение Василаке:

Спустись к нам с гор, воитель, Архангел Гавриил, И от нечистых сил Нас упаси, спаситель! Из золота твой щит, Кольчуга вся из злата, И сам одет богато, Невиданно на вид. Сюда, братва, скорей! Преклоним же колена — Принес он несомненно Нам десять тысяч лей! За щедрость дивидентов, Чтоб нашу знал любовь, Его мы стиснем вновь В объятиях студентов!

Все пели, слегка раскачиваясь, а Унгурян стоял в кругу с сияющим лицом, отбивал такт и дирижировал.

Пропев последний куплет, молодые люди еще теснее сгрудились вокруг Унгуряна и грянули:

Сойдемся в тесный круг И воздадим по праву Ему такую славу, Что всех проймет испуг.

Тут они подхватили и подняли Унгуряна на руки, а тот, сияя от счастья, пытался удержать равновесие. Молодые люди, не прерывая пения, демонстративно возвели к нему взоры, сгрудившись еще плотнее:

Как солнце воссияй Над грешными людьми! Сойди же и возьми Нас всех с собою в рай! Архангел Гавриил, Чудесный небожитель, Явись скорей, спаситель, К нам, кто без денег был!

Пропев последние слова, студенты осторожно опустили Унгуряна на пол, и в зале раздалось раскатистое «ура». Выждав некоторое время, Унгурян поднял руку, призывая к молчанию.

— Братцы, — заговорил он, сияя улыбкой, — благодарю вас за честь, какую вы мне оказали и из-за которой, смею вас уверить, завидует мне и враг мой на небесах. Прошу всех садиться. Посмотрим, что за блага может преподнести нам эта недостойная земля!

Снова загремело «ура», и студенты с шумом уселись за стол. По правую руку от Унгуряна сел Василаке, по левую — Прункул. Пока пели гимн, Гица Родян улизнул на улицу. Но его отсутствия никто не заметил. Молодые люди весело принялись за ужин. Зал был высокий, просторный, залитый электрическим светом. Смех, выкрики, разговоры сливались в бурлящий шум. Хотя ужин был с шампанским, Василаке для начала заказал еще вина. Поначалу все были заняты только едой и питьем. Наконец Василаке поднялся и в зале наступила тишина, слышалось только: «Тссс!» Василаке, «вечный студент», крепкий и широкоплечий, начал свою речь:

— Дамы и господа! Бывают мгновения непонятной трансцендентальной радости, когда нам кажется, что жизнь — это широкая дорога, несущая нас по плещущим волнам. Зенит над нами подобен огромному изумрудному оку, которое воодушевляет сердца божественной гармонией. Мы уже не «humana gens», a «angelica», иначе говоря, не человеческий, а ангельский род. Небо и земля, кажется, сливаются воедино от эфемерной вибрации наших душ.

Дамы и господа! Мы имеем счастье приветствовать в нашем кругу святого архангела Гавриила, великого покровителя мира малых сих, кто тонет в непроглядной тьме и жаждет увидеть лиловый луг. Он пришел, сияя светом полярных ночей, соблаговолил снизойти и остаться среди пигмеев, в то время как его звали к себе вершины Гималаев. Спектроскопический энтузиазм, который мы ощущаем, невозможно описать и возможно только показать, применив для этого лучи Рентгена. Но мы передадим нашим потомкам из грядущих поколений свет разума и силу воображения. Солнечные эманации будут плыть над грядущими веками и донесут наши поздравления: «Виват Унгурян! Виват архангел Гавриил!»

И Унгурян, и другие молодые люди часто прерывали речь Василаке смехом и криками: «Браво! Молодец!»

Теперь же приветственным возгласам в честь Унгуряна и Василаке, казалось, не будет конца. Когда наконец крики немного поутихли, Унгурян шепнул сидевшему справа Василаке:

— Ты вроде бы похудел?

— Нет. Наоборот. Пусть несут шампанское.

Юмор этого квадратного юноши заключался в умении произносить бессмысленные речи, соединяя друг с другом такие слова, которые никогда, ни при каких условиях соединиться не могут. Унгурян весьма ценил этот его талант. Но еще больше ценил он Василаке за то, что тот мог пировать три ночи подряд.

Теперь же Василаке выпил совсем немного и язык у него только начал развязываться, потому ему и не удался тост, которым он хотел удивить Унгуряна. Чтобы говорить гладко и совсем бессмысленно, Василаке нужно было выпить по меньшей мере литра два выдержанного вина. Возможно, благодаря тесному общению или же от восхищения перед талантом Василаке Унгурян тоже начал произносить длинные тосты. Но, понимая, что совершенства маэстро ему не достичь, рад был внимать словесным шедеврам своего приятеля.

Василаке был из тех студентов, которые не торопятся учиться, понимая, что самая счастливая пора — студенческая. Никто лучше него и Унгуряна не понимал толк в пирушках. Принесли шампанское, выпили по бокалу, и Василаке заказал песню, потом вторую. Принесли коробки с сигарами, которых всем присутствующим хватило бы на целый месяц. Дым, шум — голоса все громче, все оживленнее.

Прункул следил, чтобы стаканы наполнялись и опоражнивались как можно чаще. Унгурян побуждал Василаке произносить тосты. Зал гремел от хохота, песен, выкриков. То и дело между молодыми людьми вспыхивали горячие споры, которые Василаке тушил очередным тостом.

Было уже за полночь, когда Унгурян произнес свою традиционную речь.

— Я с любовью думал о вас, братцы, и мне так хотелось вновь увидеться с вами! И теперь, когда мы с вами встретились, я не могу с вами расстаться. Хочу вам сообщить, что до восьми утра никто не выйдет отсюда. А теперь послушаем Пырву.

Пырву учился на третьем курсе медицинского факультета. Высокий белобрысый парень, он усердно занимался, но не сторонился и пирушек. Голос у него был такой, какого Унгуряну слышать еще не доводилось — а он, уже шестой год пребывая в университете, слышал многих молодых певцов, кочующих по столицам.

Шум постепенно затих, и Пырву запел.

Снова принесли еду, бутылки вина, коробки с сигарами. Василаке не уставал провозглашать тосты, едва только умолкал Пырву. Незаметно наступило утро.

Если бы в кармане у Унгуряна были только те триста злотых, которые дал ему отец на прощанье, студенту ни за что бы не расплатиться по счету за эту ночь. Но за время каникул отец не раз совал ему деньги, о которых потом забывал.

Повиснув на руке Прункула, Унгурян плелся к нему на квартиру.

Им частенько доводилось спать вдвоем; случалось, что, возвращаясь после ночной попойки, они брели, смертельно уставшие, к той квартире, какая ближе, но чаще всего идти можно было только на одну квартиру из двух. То у Унгуряна, то у Прункула оказывались неожиданные большие долги квартирным хозяевам. Проходило три-четыре месяца, и уже ни у того, ни у другого не было крыши над головой. Дожидаясь денег по телеграфу, они засиживались допоздна в кофейнях и гуляли по улицам до утра.

Много денег спускали в злачных местах столицы два молодца из Вэлень. Редко они брали в руки книгу, но и взяв, вскоре с отвращением бросали. Случались минуты, когда они задумывались, испытывали угрызения совести, клялись самим себе взяться за ум. Но воли у них не было, а вести, приходившие из дома о положении дел на прииске, настраивали на прежний легкомысленный образ жизни — и они весело гуляли и сладко спали.

Унгурян-младший частенько с недовольной миной говорил:

— Какой черт заставляет отца хвастаться каждой находкой на прииске?

Но недовольство его длилось недолго, поскольку всякая добрая весть отмечалась новой попойкой.

Старики же хвастались, потому что золото затмевало им все, потому что чувствовали себя счастливыми, сильными, непобедимыми и хотели, чтобы все на свете об этом знали.

Вот так и сложилось, что молодые люди больше интересовались состоянием дел у «Архангелов», чем, к примеру, здоровьем родителей, братьев и сестер. Не было письма, чтобы они не спросили о делах акционерного общества. Мало-помалу им стало казаться, что их счастье и несчастье зависят от «Архангелов», что «Архангелы» для них и мать, и отец. Родители могут и умереть, но если прииск будет исправно выдавать золотоносную породу, то доля, которую они имеют в общем капитале, обеспечит достаток и им не придется менять образа жизни. «Архангелы» превратились для них в солнце, дарующее жизнь, к которому они постоянно обращали свои взоры. Они и знать не хотели о других приисках, которыми владели их родители. Все, кроме «Архангелов», считалось чепухой.

Однако если бы молодые люди всерьез вникли в добычу золота, то убедились бы, что никаких оснований презирать остальные прииски нет. Ионуц Унгурян и Георге Прункул возлагали большие надежды на «Шпору» и прииск «Влэдяса». Молодой Унгурян, если бы он полюбопытствовал, мог бы узнать, что золото, которым он сорит направо и налево, добывается не у одних только «Архангелов».

Фамилии Унгурян, Прункул, так же как и Негру, которую носил тесть Иосифа Родяна, были исконными в Вэлень. Деды и прадеды их промышляли кто старательством, кто земледелием, кто тем и другим. Один из предков Унгуряна был владельцем золотых приисков, пожалуй, даже покрупнее, чем Иосиф Родян. Процветал в те времена знаменитый прииск «На Хусдоапе». Семейства эти частенько поминаются в разговорах рудокопов и старателей, а дома их и до сих пор остаются самыми красивыми и просторными в Вэлень. Так что, издавна владея приисками, эти три семейства в Вэлень да еще несколько могли бы прожить, не занимаясь золотодобычей, поскольку скопили уже значительный капитал, денежный в первую очередь, владея вдобавок лугами и пахотными землями.

Молодые люди, думая о собственном будущем, могли бы брать в расчет и земельную часть имущества своих родителей. Но они про землю даже не знали. Ни разу в жизни в пору сенокоса не вышли они на светлую луговину, которая им принадлежала. С землей у них не было никакой связи. Впереди им светило только одно — «Архангелы».

Не думали они и о том, сколько расходуют родители и сколько откладывают. Будь они повнимательнее, то даже Унгурян мог бы заметить, что его отец далеко не все денежки пускает в расход. Старый Унгурян если и тратил деньги, то только на выпивку и еще на благодарность Лэицэ. Но, сколь бы старик ни был жаден до вина и сколько бы ни пил, выпивка не могла разорить его, если принять в расчет доходы от «Архангелов» да еще от двух приисков. И с Лэицэ он не так уж часто встречался, потому как был весьма тяжел на подъем и редко бывал в городе. Значит, возможность отложить «белые денежки про черный день» была, и занималась этим его жена. Никто в селе не знал, сколько денег у Георге Прункула, но всему селу было известно, что каждый грошик он десятью узлами завязывает. Оба совладельца «Архангелов» никогда не были бедняками, а потому, продолжая жить по-прежнему и теперь, когда шло богатое золото, они не впали в крайность и не стали гоняться за роскошью. Унгурян был счастлив тем, что мог сладко есть и пить, а Прункул тем, что мог отложить лишнюю денежку. Больше всего денег у них уходило на содержание отпрысков.

Сыновья же и в грош не ставили как земельные владения, так и родительскую рачительность. Это им даже в голову не приходило. Они ощущали только свою зависимость от «Архангелов», а когда представляли себе, что золото на прииске может иссякнуть, им становилось страшно, словно они оказывались на краю бездонной пропасти, готовой их проглотить. Почему они с таким легкомысленным пренебрежением относились к остальному родительскому имуществу, которое могло бы их выручить в тяжелую минуту, объяснить невозможно. Может, они инстинктивно чувствовали, что отложенное подальше — пустяк по сравнению с их аппетитами, что припрятанный капитал можно спустить за месяц, что при той жизни, к которой они привыкли, его хватит на один зуб.

Но минуты, когда молодым людям приходило в голову, что и у «Архангелов» золото может кончиться, были чрезвычайно редки. По всему выходило, что прииск только теперь начинает входить в силу. А потому студенты продолжали пировать и Унгурян что ни месяц заявлял товарищам:

— Пришла пора стреляться!

Всем было известно, что означают эти слова. Все знали, что самое позднее через три дня снова будет разливанное море, и потому радостно кричали:

— Ура! Да здравствует архангел Гавриил!

 

XV

За несколько дней до духова дня управляющий «Архангелов» получил от своего зятя, доктора Врачиу, письмо:

«Дорогой тесть!

Извините великодушно за отсутствие мое и Марии на пасхальных праздниках. Я и теперь не устаю повторять, что безмерно об этом сожалею: ведь пасхальные празднества в Вэлень — настоящее чудо. Но на духов день мы хотели бы восполнить то, чего лишились на пасху: приехать к вам с женой и еще одним знакомым. Скажу сразу, он не из тех, кто мечтает лишь об „Архангелах“, и вовсе не похож на корыстолюбцев, которые вьются около вас, хотя вполне достоин быть акционером вашего общества. Этот добропорядочный юноша с многообещающим будущим имел счастье однажды видеть домнишоару Эленуцу. В нашем городе он недавно, но уже состоит на службе юристом в самом крупном нашем банке. Могу также сообщить, что он весьма приятной наружности и отлично воспитан. Я взял на себя смелость пригласить его в Вэлень, не испросив вашего согласия. Теперь ничего поделать не могу и мне придется привезти его с собой, даже если это вам не понравится. До свидания. Всех обнимаем.

P. S. Не забудьте прислать за нами коляску. Приезжаем поездом после полудня».

Иосиф Родян с удовольствием прочел письмо. Он был рад повидать Марию с доктором и принять у себя молодого человека, которого так расхвалил его зять. Он доверял доктору Врачиу и весьма ценил его мнения о людях. К тому же этот новый знакомый — человек, конечно, молодой и ехал к ним ради Эленуцы. После пасхальных праздников Иосиф Родян резко изменил свое отношение к кандидату в присяжные поверенные Войку: к себе не приглашал и всячески старался избегать его в городе. Войку ему никто не рекомендовал, он его выбрал сам, услышав, будто тот из хорошей семьи. Молодой человек расположил к себе Иосифа Родяна сияющей улыбкой и вечной готовностью соглашаться. К тому же Родян счел, что он красив, элегантен, — словом, непременно понравится Эленуце. Теперь Родян почувствовал облегчение: Войку ему больше не нужен, есть новый претендент на руку Эленуцы, и куда лучше Войку — в этом Родян не сомневался.

Эленуце недавно исполнилось семнадцать, и она вполне могла повременить с замужеством и год, и другой, тем более что сестры были старше ее, одна двумя, другая тремя годами. Но у управляющего «Архангелами» были свои соображения, согласно которым младшую дочь желательно было выдать замуж как можно скорее. Возможно, ему надоело видеть ее печальное личико, возможно, в нем говорила отцовская любовь, настоятельно пекущаяся о будущем дочери, возможно, он не чувствовал себя свободно в собственном доме, постоянно видя молчаливую неулыбчивую девушку. А может быть, он приметил, что Эленуца стала поглядывать на семинариста Василе Мурэшану. Иосиф Родян вовсе не хотел причинить своей дочери боль, заставив оборвать ниточку, что так легко протягивается между молодыми людьми. Но он готов был оборвать ее, потому что никогда бы не согласился породниться со священником. Зять-священник — этого только ему не хватало!

Прочитав письмо Врачиу, Иосиф Родян сообщил новость жене и дал понять, что с прибывающим в их дом незнакомцем следует вести себя как можно ласковее.

Марине не нужно было даже намекать: ей было достаточно увидеть свою старшую дочь, чтобы раскрыть свои объятия для любого и каждого, кто приедет вместе с ней.

Эленуце было сказано, что на духов день приезжает Мария с мужем, о третьем же госте даже не упомянули. Марина между тем принялась готовиться: заказала в городе пирожные, свернула шею индейке и откормленному гусю. Эленуца обратила внимание, что служанки под наблюдением матери приводят в порядок две комнаты, и тут же смекнула, что родители сказали ей не всю правду: должны быть и еще гости, по меньшей мере один. По ухмылкам матери и по взглядам отца она скоро догадалась, что ждут еще одного незнакомца.

Сердце у Эленуцы сжалось. После пасхи девушка много думала, а еще больше мечтала и сейчас сразу же почувствовала, что незнакомец этот явится только для того, чтобы помешать ей мечтать. После пасхи жизнь для Эленуцы приобрела вдруг новое, неведомое очарование. Ей представлялось, что она плывет по легким, ласково укачивающим ее волнам. Волны эти колышутся и вспыхивают под лучами весеннего солнца, и стоило ей закрыть глаза, как она видела эти волны.

Каждая новая книга, которую присылал ей семинарист, обладала особой прелестью. Василе Мурэшану усердно выполнял обещание: каждую неделю посылал ей книгу. Как ни странно, но девушке казалось, что жизнь ее стала радостнее именно благодаря книгам, которые приносили ей в субботу вечером. На самом деле каждая новая книга все больше сближала ее с Василе Мурэшану. Эленуца всякий раз лихорадочно осматривала титульный лист, нет ли на нем какой-либо надписи, строчки, написанной мелкими буквами. Ей бы очень хотелось увидеть хоть слово, написанное его рукой. Казалось, именно из-за этого она с таким нетерпением ждет каждую субботу книг.

Но семинарист на книгах больше ничего не писал. Послание заменял адресом, зато как тщательно было выведено на бумажной ленте, опоясывающей посылку: «Уважаемой домнишоаре Эленуце Родян»! Прочитав адрес впервые, Эленуца нашла, что семинарист слишком прозаичен, потому что даже ее приятельницы в подобных случаях писали на конвертах «милой домнишоаре» и пр. А он, молодой человек, красивый юноша, пишет всего-навсего «уважаемой…»! Но тщательно перелистав всю книгу в поисках какой-либо подписи и прочитав все-таки повесть, она вдруг решила, что «уважаемая домнишоара» — это самое лучшее обращение. «Почему?» — как бы спохватившись, спросила она себя.

Вместо ответа перед нею неожиданно и очень явственно возникло удивленное, растерянное лицо семинариста, каким она видела в страстную пятницу, когда зажигала его свечку. «Конечно, Василе не может ко мне обращаться иначе, как „уважаемая домнишоара“», — подумала Эленуца.

Все остальные могут обращаться как угодно, и только Василе — «уважаемая домнишоара».

Когда же Эленуца пыталась понять, что же отличает (а в этом у нее не было сомнений) семинариста от других молодых людей, то вместо отчетливого ответа у нее появлялось счастливое ощущение легкости и на душе становилось так светло, как никогда еще не бывало.

Мечтания, в которые погрузилась Эленуца в эти ясные весенние дни, освещали ее лицо, глаза. Сестры с завистью поглядывали на нее, так она похорошела. Светом, нежностью добротой светилось ее белое тонкое лицо, лучились черные влажные глаза. Походка стала плавной: казалось, что она не шла, а плыла, грациозно поворачивая головку. Эленуца еще больше замкнулась в себе, но выглядела гораздо веселее, чем раньше. Она не раздражалась и не выходила из себя из-за непрестанной суеты и шума в доме, которые раньше так сердили ее. Иосиф Родян радовался, замечая ее улыбку: «Нравится ей дома».

Всегда одна, сидя ли в уголке дивана или под цветущей вишней в саду, она все прислушивалась к едва слышной музыке, словно бы замирающей вдали. Незаметно для самой себя она увлеклась цветами — то полола, то поливала их. Иногда она наклонялась, осторожно притягивала к себе гибкие стебли, торопливо целовала цветок и, когда выпрямлялась, на ее белых щеках расцветали розы. Отчего? Оттого что слишком быстро выпрямилась или оттого что из глубины души выпорхнула сладостная, туманная тайна?

И вот в эту жизнь-мечту ворвалось известие, что в день вознесения господня к ним должен приехать чужой. Эуджения и Октавия, заметив, что Эленуца вдруг помрачнела, втайне обрадовались, потому что хмурость ее не красила. А Эленуца с неприязнью думала о незнакомце, который явится и нарушит течение ее жизни. Она никак не могла понять, по какому праву вовсе не желанные и ею не приглашенные молодые люди могут к ней являться. Ей казалось это и докучливым, и отвратительным. Бессознательно Эленуца мерила всех молодых людей одной меркой, а образцом для нее был семинарист Василе Мурэшану.

Ее чувства к нему нельзя было назвать любовью, скорее признательностью, вызванной его непохожестью на других юношей. Уж он-то никогда бы не явился к ней без приглашения. Он производил впечатление человека, который способен жить, погрузившись сам в себя, любит одиночество и склонен к созерцательности. Возможно, Эленуца приписывала Василе слишком много, решив, что он чужд земного и всегда непохож на других молодых людей, молчит ли, улыбается или разговаривает. Иногда Эленуце казалось, что она знает его давным-давно, и он представлялся ей братом, но потом она вновь смотрела на него как бы издалека и видела незнакомца, с которым ни разу не встречалась.

Когда Эуджении и Октавии стало невмоготу хранить про себя сногсшибательную новость и они поделились ею с Эленуцей, та спокойно сказала:

— Я знаю.

— Не можешь ты знать! — воскликнула Октавия, задетая безразличием, с каким Эленуца их выслушала. — Мы первые тебе говорим. Видишь, уже улыбаешься. Может, тебе выпадет счастье.

Эленуца печально усмехнулась.

— Не может дать счастья человек, который охотится за приданым, — возразила она.

— А откуда ты знаешь, что он охотится за приданым? — поинтересовалась Эуджения, поджимая губы.

— А за чем еще, если он меня и в глаза не видел?

— А он тебя видел, дорогая, — затараторила Октавия. — Видишь, ничего-то ты не знаешь. Он с тобой встречался.

Эленуца подняла глаза на сестер и вопросительно на них посмотрела.

— Нет, нет, нам ничего не известно, мы с ним не знакомы, но Врачиу написал, что этот господин тебя знает, что он видел тебя, — пояснила Октавия.

Эленуце стало немного легче. Она было подумала, что речь идет об одном из тех молодых людей, кто бывает у них в доме, что сестры знают его и только не хотят называть. Эленуце было бы это очень неприятно. Теперь же ей оставалось тщетно гадать, какому молодому человеку она попалась на глаза. Пока самым внимательным к ней был Василе Мурэшану. Но он не мог быть этим незнакомцем! Нет, это не он, — решительно отвергла собственное предположение Эленуца, и ей стало очень грустно. Она бы, конечно, не хотела, чтобы он оказался среди тех, кого привлекает золото «Архангелов», и все же ей было грустно, что подобное невозможно.

В четверг вечером она раньше обычного решила уйти в свою комнату, сославшись на головную боль. Эленуца побледнела и выглядела так, как будто в любую минуту могла упасть в обморок. Но отец отрицательно покачал головой.

— Ты должна их дождаться. Самое большее через полчаса они приедут. Обнимешь свою сестру и доктора.

Эленуца сидела как на иголках, когда коляска въехала в ворота. Эуджения и Октавия бросились к окнам, родители вышли во двор. Сестры, едва взглянув в окно, тут же отпрянули. Глаза их злобно сверкали, плотно сжатые губы побелели: из коляски выпрыгнул молодой высокий брюнет, гораздо более красивый и элегантный, чем их женихи. Сестры поняли: судьба Эленуцы счастливее. Они не сомневались: Эленуца будет без ума от молодого человека, перед которым в низком поклоне согнулся даже отец.

По тому, как торжественно гостей вводили в дом, как необычно легко и учтиво двигался управляющий «Архангелов», как светилось довольное лицо его жены, можно было понять, что родителям с первого взгляда понравился незнакомец, а это предвещало что-то серьезное.

— Доктор права господин Павел Крэчун, — представил гостя Врачиу, улыбаясь сестрам.

Незнакомец слегка поклонился барышням, потом повернулся к Эленуце и с улыбкой спросил:

— Вы меня не припоминаете, домнишоара?

— К сожалению, не припоминаю! — весьма сухо отвечала Эленуца.

— На румынском вечере в Вене вы как-то танцевали с моим другом Перианом. А я вынужден был прервать ваш танец, поскольку очень торопился и должен был сообщить моему другу нечто весьма важное, — пояснил адвокат, не сводя глаз с Эленуцы.

— Нет, не помню, — повторила Эленуца и решительно отошла к старшей сестре Марии, заговорив с ней о каких-то пустяках.

Время до ужина пролетело незаметно, хотя во всем, и в поведении, и в разговорах, ощущалась какая-то натянутость. Весьма неловко в первую очередь чувствовали себя оба жениха. Их подавляло превосходство адвоката Крэчуна, которого они не могли не ощущать.

Доктора права Павела Крэчуна отличало врожденное изящество манер, благодаря которому он не сомневался в собственном превосходстве и не старался понравиться во что бы то ни стало. С этой уверенностью ему легко было быть отменно вежливым, тем более что чужое мнение для него мало что значило. Крэчун сразу же отметил, что Эленуца не встретила его той невольной легкой улыбкой, какой обычно встречали молодые девицы, а это говорило о многом. Другой бы на его месте, возможно, счел себя уязвленным той холодностью, с какой Эленуца обронила свои несколько слов. Но он, искоса бросив на Эленуцу несколько взглядов, как это свойственно людям, умеющим легко ориентироваться и составлять довольно точное мнение о человеке по его жестам или словам, счел, что эта девушка может быть его женой, и удовольствовался этим. Он не думал, сможет он полюбить Эленуцу или нет. Ему было достаточно знать, что она справится с ролью жены, войдя в те круги, где вращался он сам. На пути к таинству брака он руководствовался единственным чувством — чувством реальности, сверяя каждый свой шаг с жизнью, которая пока не ставила перед ним препятствий, а потому ему и в голову не приходило предаваться мечтам или, к примеру, поухаживать за Эленуцей. У людей, чересчур упорядоченных в своих повседневных делах, чаще всего черствое сердце. Воображение у них отстает от ума, и жизнь в их представлении состоит из расчетов и соображений.

Наш молодой человек, если быть справедливым, был красив, привлекателен, элегантен, но жестковатые черты его лица говорили, что жизнь для него скорее борьба и стремление к победе, чем радость и удовольствие.

Вскоре он занялся обсуждением с доктором Врачиу и Родяном способов разработки на прииске «Архангелы», говорил об особенностях пород, о направлениях, в каких обычно залегают золотые жилы, об обстоятельствах, при которых находят самородное золото, и о происхождении этих земных сокровищ. К удивлению Иосифа Родяна, ничего не смыслившего в науке, адвокат прочел целую лекцию по геологии, нарисовал картину разных эпох формирования земной коры и закончил утверждением, что под долиной, где раскинулось село и стоит дом Родяна, тоже располагаются золотоносные жилы, тянутся они от Корэбьоары на восток, выходя на поверхность на прииске «Шпора» и других приисках Западных гор.

— Даже под вашим домом на глубине тридцати — сорока метров, думаю, можно найти продолжение золотоносных жил, — уверенно заявил он. Заключительную часть этой речи понял даже глава акционерного общества «Архангелы».

— Не знаю, правда это или нет, домнул адвокат, но рассказывают, что, когда рыли тут колодец, и впрямь нашли камень, из которого получили золото, — сообщил Родян, весьма довольный тем, что может подтвердить справедливость предположений гостя.

— Нисколько в этом не сомневаюсь, — подхватил адвокат. — Только неведомо, сколько здешнему золоту почивать в земле. Возможно, из него никогда не будут чеканить золотые.

— Почему же это? — заинтересовался доктор Врачиу.

Тут адвокат принялся за новую лекцию о водосодержащих слоях почвы и плавучих песках, доказывая, насколько невыгодно работать с жилами, которые проходят под селом, из-за создающей невероятные трудности воды.

— Мы и не предполагали, что ты так разбираешься в геологии, дружище, — воскликнул доктор, вставая, чтобы перейти в столовую, где уже накрыли стол.

— Мне нравится эта наука, — весело отвечал Крэчун. — Когда выдается свободная минута, я с удовольствием читаю о тайнах земли.

Сначала за столом царила тишина. Казалось, Иосифа Родяна смутил молодой человек, который лучше его разбирался в земле, откуда извлекалось золото. Он ел молча, изредка с любопытством поглядывая на Крэчуна. Старшие сестры не спускали глаз с Эленуцы. Она сидела мертвенно-бледная, но обе невесты полагали, что бледна она от радостного волнения. Однако, увидев брезгливо поджатые губы Эленуцы, повеселели. Мало-помалу все сидевшие за столом, кроме Эленуцы, оказались втянутыми в веселую беседу. Доктор Врачиу благодарно улыбался, потому что до сих пор он один пытался справиться с молчанием за столом. Шум был стихией Иосифа Родяна. Как только вокруг зашумели, он очнулся и обрел присущее ему величие. Пир пошел горой.

Однако Мария, сославшись на усталость после дороги, вскоре встала из-за стола и увлекла за собой Эленуцу.

— Я ненадолго лишу вас ее общества, — улыбнулась она, увлекая за собой младшую сестру.

Никто ей не ответил, но мужчины с улыбкой посмотрели на сестер, словно говоря: идите, идите, мыто знаем, о чем вы будете секретничать.

Едва они оказались в коридоре, который вел к комнате, приготовленной для Марии с мужем, сестра положила руки на плечи Эленуцы и, улыбаясь, заглянула ей в лицо:

— Что скажешь, моя дорогая? Нравится?

— Адвокат Крэчун? — переспросила девушка.

— Ну, конечно.

— Думаю, что человек он порядочный, но мне не нравится.

— Да неужели?!. Какая же ты привереда! — удивилась Мария и, взяв Эленуцу под руку, повела в свою комнату. Торопливо зажгла свечу в серебряном подсвечнике и, повернувшись к младшей сестре, снова положила ей руки на плечи.

— Значит, домнишоаре не нравится наш протеже? — спросила она, глядя прямо в глаза Эленуце.

— Почему же? Очевидно, он весьма добропорядочный человек, — проговорила девушка, опустив глаза.

— Но тебе он не нравится?

— Нет. А почему он должен мне нравиться? — в свою очередь спросила Эленуца, поднимая на сестру большие печальные глаза.

— Смотри-ка, смотри! — воскликнула Мария. — А ведь нашей домнишоаре он и вправду не нравится! А я думала, ты шутишь.

Мария уже не обнимала Эленуцу, а усадила ее рядом с собой на голубой бархатный диванчик.

— Скажи, — голос у Марии стал глубже и проникновеннее, — скажи мне, чем тебе неприятен адвокат?

— Ничем, — тихо промолвила Эленуца.

— И все-таки он тебе не нравится!

— О, господи! — Эленуца начала сердиться. — Ведь человек не дерево.

— Не дерево? — удивилась Мария.

— Ну да! Это про дерево сразу можно сказать, нравится оно или нет. Посмотришь на ствол, ветви, листья и скажешь: «Как красиво!» И больше про это дерево тебе и знать не надо, достаточно, что тебе понравился его вид. Но человек ведь совсем другое!

— Так, так, но вот перед тобой человек, такой же молодой, такой же красивый, как дерево, о котором ты говоришь! — подхватила Мария, не совсем понимая сестру.

— Пусть так, сестричка, — оживленно возразила Эленуца. — Но глаза видят в человеке самое несущественное, самое поверхностное.

— Ах, вот оно что? — поняла наконец Мария. — Ты не хочешь ни о чем говорить, пока не представится случай узнать покороче нашего протеже? Правильно. Но все-таки он тебе понравится! Обязательно!

— Я не понимаю, почему нужно, чтобы мне нравился тот или другой молодой человек! — возвысила голос Эленуца. — Не понимаю, почему мне сегодня показывают одну усатую физиономию, а завтра другую! Не вижу смысла устраивать этот смотр!

— Тебе пора выходить замуж, Эленуца. А это один из способов завязать знакомство, — ласково проговорила Мария.

— Замечательный способ, ничего не скажешь! — насмешливо фыркнула Эленуца. — Неужели важнее всего увидеть петушиное оперение, гребень и шпоры! А если попутает грех и ты скажешь, что тебе нравится, как петух кукарекает, все вокруг закричат: «Какое счастье! Ей нравится петушиное пенье, наверняка она его купит!» И никто не думает, что кукареканье обычно будит спозаранку, отгоняя самые прекрасные сновидения.

— Значит, мы напрасно привезли его с собой? — спросила, подумав немного, Мария.

— Почему же напрасно?

— Раз он тебе не нравится!

— Вовсе не напрасно. Завтра чудо что будет, пойдем все к источнику на водосвятие, потом праздник в горах Влэдень. Он увидит много интересного и, думаю, не пожалеет, что приехал. Да и мне он никакого неудовольствия не доставил. Но до моей свадьбы еще много воды утечет! Так много, что я его позабуду, будто и вовсе не видела.

Мария пристально взглянула на сестру:

— Значит, он тебе безразличен!

— Так же безразличен, как доктор Еуджен Ионеску, которого я в глаза не видела и не знаю, есть такой или нет, — усмехнулась Эленуца.

— Значит, он все-таки произвел на тебя неблагоприятное впечатление.

— Неблагоприятное?

— Конечно. Ведь замуж ты за него выходить не хочешь?

— Не хочу! — весело подтвердила Эленуца. — Но не думаю, что это большая беда. Я уже говорила Гице, что давно предчувствую: быть мне старой девой.

Девушка произнесла эти слова легко и весело. Вскочив с дивана, она закружилась по комнате, что-то напевая. Мария смотрела на нее, потом, словно догадавшись о чем-то, встала и обняла сестру.

— Кажется, мы приехали слишком поздно…

— Слишком поздно? Почему?

— Ты любишь другого.

Эленуца выскользнула из объятий, сделала еще несколько кругов по комнате, остановилась перед Марией и по-детски забарабанила по ее плечу кулачками.

— Нет! Никого! Но и замуж выходить не желаю. Ох! Нет ничего ужаснее, чем свадьба! — засмеялась она, но, заметив, что сестра опять хочет заключить ее в объятия, закружилась вокруг стола. Ее черные глаза сверкали из-под темных бровей, изогнутых словно луки, щеки порозовели.

Мария решительно потребовала:

— Ты мне скажешь или нет: ты влюблена?

Эленуца перестала кружиться, подбежала к сестре, обвила ее шею и поцеловала.

— Не влюблена я, милая моя сестричка! И не думаю даже! Мне весело оттого, что не понравился ваш протеже. Вот и все! — Девушка еще раз поцеловала сестру и попросила: — Завтра на прогулке, прошу тебя, будь рядом со мною, иначе я не удержусь от какой-нибудь выходки. Будь так добра!

Мария понимающе и ласково взглянула на младшую сестру. Веселье Эленуцы, казалось, и ей наполнило душу светом.

— О чем говорить, конечно, конечно, — улыбаясь, подтвердила она. — Но мне-то ты можешь все-таки сказать: кто он?

Эленуца вместо ответа взмахнула ресницами, вытянула шею и сделала большие глаза, как это делают дети, притворяющиеся, будто не понимают, о чем их спрашивают.

— Не притворяйся, что не понимаешь, глупышка. Скажи мне, я сохраню тайну! — ласково уговаривала Мария.

— Хочешь, поклянусь: я ни в кого не влюблена, ну, сама скажи, кому здесь быть? — засмеялась Эленуца и прижалась к сестре.

— Ладно! Не хочешь, не говори, все равно узнаю. А теперь беги в гостиную, и пусть тебя пожурят за то, что так долго задержалась. А завтра обещаю тебе помочь, насколько возможно.

Сестры расстались, но Эленуца отправилась не к гостям, а в свою девичью комнату, и улеглась спать.

* * *

На другой день все отправились в церковь, потом, сразу после литургии, с отцом Мурэшану и дьячком к источнику, где в день Вознесения господня происходило водосвятие. Про этот источник ходила легенда, будто к нему принесли старателя, придавленного камнем, обмыли его — и человек, который был ближе к смерти, чем к жизни, открыл глаза, а как только окропили ему лицо, перекрестился и встал на ноги. Раны словно чудом зажили, и осененный милосердием божиим, он неделю простоял на коленях перед источником, вознося молитвы. Вода в источнике с тех пор прослыла целебною. Другие, менее значительные исцеления случались и потом, но славу источника и по сей день поддерживало исцеление искалеченного рудокопа.

Источник звался «Пречистый» и находился довольно далеко от села в горах Влэдень. Небо было ясное, луга пестрели цветами, птицы пели без устали, и процессия, в которой участвовало почти все село, незаметно преодолевала долгий путь.

Управляющий акционерного общества «Архангелы» был куда веселее, чем накануне. Он уже свыкся с адвокатом, к тому же и Эленуца смеялась и веселилась вовсю. Они шли втроем — Эленуца, Мария и Крэчун. Мария обещала Эленуце быть помощницей в беседах с адвокатом, но теперь с удивлением замечала, что младшая сестра ни в какой помощи не нуждается, и про себя подумала: «Не иначе, девчонка надо мной подшутила, наш протеже ей более чем симпатичен!» Но не успели они войти в старый еловый бор, как Мария поняла, что ошиблась и что до самого Пречистого источника ей одной придется поддерживать любезный разговор с адвокатом. Эленуца замолчала.

Дело в том, что едва они вошли в лес, как адвокат, ободренный веселым настроением Эленуцы, наклонился к ней и шепнул:

— Не вы ли лесная фея?

Веселье Эленуцы как рукой сняло. Она отвернулась и, упорно глядя в сторону, односложно отвечала «да» и «нет».

Отправляясь к источнику, жители Вэлень непременно прихватывали с собой провизию и выпивку. После водосвятия все разбредались по просторной луговине и начинался праздник: пили, пели, закусывали, но не танцевали.

Трактирщик Спиридон разбил неподалеку от источника палатку, чего раньше не бывало, и сразу же после водосвятия принялся торговать напитками. Он словно чувствовал, что в этом году вина, принесенного из дома, не хватит.

Люди рассаживались группками по всей обширной луговине. Началось веселье, послышался смех. Окружавший разлужье лес жадно вбирал многоголосый шум, отсылая вдаль раскатистые крики парней. Когда Родян с родней и гостями уселись на траве, Эленуца, молчавшая до сих пор, робко предложила:

— А нельзя ли пригласить к нам и батюшку? Он здесь один, с дьячком Гавриилом.

Родян и его жена подозрительно взглянули на дочь, но тут же убедились, что так оно и есть и что дьячок и священник оба выглядят усталыми.

— Можно, — отозвалась Марина.

— Если хотите, я не против, хотя меня он не крестил, — насмешливо процедил Иосиф Родян. Он и в самом деле не подходил к священнику и тот не кропил его святой водой.

— Так пригласить? — добивалась Эленуца.

— Чего спрашиваешь?! — пробурчала мать. — Вечно ты суетишься.

Легкая Эленуца быстро вскочила и подбежала к священнику.

— Разрешите пригласить вас к нашему столу, — обратилась она, заливаясь краской до ушей; и, чувствуя, что ее бьет дрожь, не понимала, отчего бы это.

— Благодарим, домнишоара, мы сейчас подойдем, — звучным уверенным голосом отвечал ей батюшка.

— Вот только пропустим стаканчик вина! — пробасил лежавший на траве дьячок.

Но Эленуца продолжала настаивать:

— Прошу вас, пойдемте. Вас ждут!

— Ого! — воскликнул дьячок. — Значит, надо вставать.

Они двинулись все втроем. Отец Мурэшану спросил девушку:

— А как вам, домнишоара, понравилась наша процессия?

— Очень, батюшка. Будь моя воля, я бы каждую неделю ходила к Пречистому источнику.

Эленуца произнесла эти слова легко, с почтением в голосе. Она чувствовала, что кровь уже отхлынула от щек и что вообще она успокоилась. Облик, взгляд и голос священника благотворно воздействовали на нее, успокаивали, внушали уверенность.

— А мне едва хватило духу добраться сюда, — вздохнул старик Гавриил. — Все в гору, да еще петь нужно — такая служба уже не по мне. С этого дня уступаю свое место Никулице.

— Не очень заметно, чтобы вы так устали, дедушка, — заметила Эленуца. — Наоборот, на водосвятии вы так хорошо пели.

— Лес и божье небо способствуют этому, домнишоара, — отвечал дьячок, довольный похвалой Эленуцы. — Здесь, среди елей, чувствуешь себя как в храме, какого не могут создать люди.

— Правда, правда, — поддержала Эленуца. — В церкви совсем другая служба, чем на природе. Как по-вашему, домнул Мурэшану?

Священник промолчал. Они подходили к тому месту, где расположился Родян с гостями. Хозяйка радостно встретила новоприбывших и попросила откушать с ними.

С этого мига Эленуца не умолкала. К ней снова вернулась вся ее веселость. Но пожелай кто-нибудь понаблюдать за ней, он бы заметил, что все ее внимание было отдано вновь прибывшим гостям. Отцу Мурэшану она подкладывала самые аппетитные куски, не забывала подливать вина в бокал, постоянно к нему обращалась. Для него она улыбалась, хохотала.

Длительная прогулка, горный воздух, животворный отдых, который ощущаешь всем телом, когда после долгого пути лежишь на траве, пробудили у всех зверский аппетит и особое ощущение счастья. Жадно утолив первый голод, каждый чувствовал только себя, радовался только себе и ублажал только себя. Все говорили наперебой, улыбались друг другу, что-то спрашивали, но ничего не понимали, ощущая только упоение едой и отдыхом.

Потому-то и некому было следить за Эленуцей, кроме разве отца. Иосифа Родяна интересовало, как ведет себя священник, в присутствии которого он не чувствовал ни покоя, ни свободы, а потому и поглядывал косо на дочь, которая так усердно ухаживала за батюшкой и дьячком.

Трогательную заботу, которую Эленуца проявляла по отношению к отцу Мурэшану, заметила в конце концов и Мария. На мгновение ей показалось, что она все поняла. Но тут же постаралась отогнать свою догадку. «Не может быть! — решительно сказала она. — Другой появится!» Со вчерашнего вечера Мария мучительно ломала голову, пытаясь представить себе, в кого же могла влюбиться Эленуца. Мария перебрала многих, но не остановилась ни на одном и успокоила себя: «Глупое это занятие — гадать, Эленуца где только не жила!» Но она чувствовала, что сердце сестры не свободно — вчерашнее поведение Эленуцы убедило ее в этом.

* * *

На луговине по склону горы Влэдень народу оставалось совсем немного. Семейство управляющего «Архангелов» с гостями уже в два часа пополудни вернулось домой, а в четвертом часу во дворе стояла коляска, чтобы везти гостей на станцию.

Иосиф Родян, Марина и оба жениха долго обхаживали доктора Врачиу, уговаривая его остаться. Но ни доктор, ни адвокат Крэчун не могли задержаться; у обоих были неотложные дела.

— Черт подери этакую жизнь! — негодовал Иосиф Родян. — Если ты так крепко привязан к службе, так пусть тебе и платят соответственно.

— Легко вам говорить, — улыбаясь, отвечал зять.

В конце концов сошлись на том, что до воскресенья останется Мария.

Услышав о таком решении, Эленуца радостно захлопала в ладоши. Она обняла сестру и расцеловала в обе щеки, приговаривая:

— Как я рада! Как я рада!

Время близилось к четырем, доктор Врачиу чуть-чуть принахмурился, и лицо его приняло как нельзя более торжественное выражение. Он пошептался с Родяном и Крэчуном, и те тоже приосанились. Иосиф Родян, крепко сегодня выпивший, выглядел очень смешно, стараясь держаться строго и благородно: казалось, что широкое багровое лицо принадлежит одному человеку, а взгляд и насупленный лоб — другому.

Женщин в эту минуту в комнате не было. Мужчины остались втроем.

— Времени мало, домнул управляющий, — начал несколько развязно, минуя все условности, адвокат. — Надеюсь, ваш зять поставил вас в известность о цели моего приезда.

Насколько спокойным казался Крэчун, настолько взволнованным выглядел Родян. Можно было подумать, что вино, переполнявшее его, постепенно закипало, как в котле. Ему очень хотелось породниться с Крэчуном.

— Да, домнул адвокат, — подтвердил он, отдуваясь.

— Итак, я имею честь просить руки вашей дочери. Должен сказать, что мне неизвестны чувства вашей дочери, но я питаю надежду, что она мне не откажет, — закончил он, улыбаясь. Крэчун действительно думал, что Эленуца, замолчавшая после того, как услышала: «Не вы ли лесная фея?» — готова была влюбиться в него. Люди излишне практичные и расчетливые ошибаются не реже нерасчетливых, и бывает, что более жестоко.

— Мы согласны, домнул адвокат, — голос у Родяна сорвался, и он прохрипел. — Мы счастливы. Уверен, что и дочка будет согласна.

Родян вскинул голову, думая увидеть сияющее от счастья лицо адвоката. Но тот совершенно равнодушно произнес:

— Таким образом часть вопроса вроде бы ясна.

— Ясна! — радостно воскликнул Родян.

— Прошу меня извинить, — довольно холодно возразил адвокат, — прояснилась лишь часть вопроса, вторая заключается в том, что я прошу восемьдесят тысяч в качестве приданого, которые в виде наличных денег должны быть переданы мне в день свадьбы.

Родян был ошеломлен. Сделав шаг назад, он с дурацким видом смотрел на адвоката и вдруг закричал:

— Хочешь восемьдесят тысяч наличными в день свадьбы?

Адвокат, вздрогнув от громового голоса Родяна и увидев, как исказилось его лицо, инстинктивно попятился, но тут же овладел собой и ответил:

— Да, такое я прошу приданое!

На широком лице Родяна заиграли все мускулы. Глаза налились кровью, он сдерживался изо всех сил.

— Прошу немедленно покинуть мой дом! — хотя Родян и пытался говорить тихо, слова эти были слышны и через комнату, и даже во дворе. — Покинуть немедленно! У меня нет никакого желания видеть вас!

Испуганный и побледневший молодой человек выскочил в коридор, так что последние слова Родян выкрикнул ему в спину. Крэчун не сомневался, что у хозяина дома приступ безумия от слишком большого количества вина, выпитого со вчерашнего вечера. Не отвечая на вопросы тех, кто бросился к нему, он сухо простился, и, ощущая легкую дрожь в ногах, сбежал вниз по лестнице, и почувствовал себя более или менее безопасно, лишь усевшись на подушку поданной коляски. Наверху, в доме, бушевал скандал. Возмущенные крики Родяна взрывались один за другим. Не успел доктор опуститься на сиденье, как кучер тронул лошадей, и они вынесли коляску на улицу.

Долго пришлось Марине и дочерям успокаивать Родяна. С посиневшим, даже почерневшим лицом он твердил:

— Какое бесстыдство! Является голодранец и диктует мне, управляющему акционерного общества «Архангелы», какое я должен дать приданое за дочерью. Мне! Какая наглость! Ну, нет! Да оставьте меня! Больше я о нем и слышать не хочу!

Последние слова были брошены Марине, которая, заметив, что муж начал приходить в себя, заявила, что хорошо было бы вернуть молодого человека, сказать, что произошло недоразумение или что-нибудь в этом роде, лишь бы не расстроилась помолвка.

Но управляющий Иосиф Родян слышать не желал об адвокате. Он метался по дому, с шумом выпуская воздух через ноздри и храпя, как испуганная лошадь. Он был ошеломлен: человек, к которому он проникся таким уважением, счел возможным сам назначить приданое! И стоило ему подумать, что паршивый адвокатишка мог посягнуть на его отцовские радости, как Родяну хотелось схватить его за глотку и задушить! Грубость, выплеснувшаяся наружу, была лишь слабым отсветом того пламени, которое бушевало внутри.

Если бы его зять, доктор Врачиу, или оба теперешних жениха вели себя как адвокат Крэчун, если бы они дерзнули сами определить точную сумму приданого, он бы стер их в порошок. Потому что, кроме страсти к золоту, у Родяна была страсть поражать и производить фурор своим богатством. И вторая страсть была даже сильнее первой. Высшим счастьем для него было оделить дочерей богатым приданым, но это было его сугубо личным делом. Каким должно быть приданое, решал он один. Неизъяснимым удовольствием для него было смакование слухов и перешептываний о приданом его дочерей. Какую бы сумму ни называли, он в душе смеялся над людьми, которые и вообразить не могли, сколько он может дать своим дочерям денег, и заранее предвкушал, как поразит и даже испугает людей сумма, которую управляющий «Архангелов» в конце концов отвалит.

Толки о приданом доставляли Родяну такое удовольствие, что он даже старался оттянуть свадьбу, желая их продлить. Он ощущал, что неизмеримо высоко поднимается его собственная цена, что люди смотрят на него с неподдельным интересом, восхищением и даже опаской.

С тех пор как были помолвлены Эуджения и Октавия, им владела лихорадка этого болезненно счастливого ощущения. Родян решил для своих дочерей построить в городе два дома, два настоящих дворца. Замысел этот наполнял его чувством самодовольства, но он ни с кем не делился своими планами, намереваясь осуществить их весною будущего года. Родян хранил свой замысел в тайне от всех домашних, от дочерей и даже жены. Зато частенько усмехался, воображая себе эти дворцы, и никто не понимал смысла его усмешек.

Когда зять написал в письме, что имеется претендент на руку Эленуцы, Родян стал думать о трех свадебных пиршествах сразу. За Эленуцей он решил дать царское приданое, и вот на тебе! — явился этот наглец и решил сам назначить сумму. Значит, не будет никаких слухов, предположений, пересудов о приданом Эленуцы! Через несколько дней всем станет известно, сколько запросил адвокат! Более жестокого оскорбления, чем потребовать восемьдесят тысяч в качестве приданого, этот адвокатишка не мог нанести Иосифу Родяну. Управляющий был глубоко уязвлен тем, что кто-то вообще посмел требовать от него определенной суммы денег. Сколько Иосиф Родян может дать, какую сумму решит выделить — в этих двух вопросах Родян считал себя хозяином и никому и ни за что не позволил бы вмешиваться.

Когда Эленуца поняла, что произошло, она разразилась безудержным хохотом. Марина только успела подумать, что этот смех может плохо для нее кончиться, как Эленуцы уже не было в комнате, она выскочила в коридор, продолжая хохотать.

Она все еще смеялась, когда отец, гневно сопя, распахнул дверь и яростно выкрикнул:

— Напрасно веселишься. Этого выгнал, но не думай, что пущу в дом зятем попа!

— Попа? — словно удивившись, переспросила Эленуца, блестя глазами и продолжая смеяться.

— Не думай, что я ослеп! Видел прекрасно, как ты увивалась вокруг Старой лисы.

— И не думала! — фыркнула Эленуца и снова расхохоталась.

Вся эта история представлялась ей настолько смешной, что даже гнев Родяна не напугал ее — Эленуца продолжала хохотать.

Управляющий что-то гневно пробурчал и захлопнул дверь. Ему было не до смеха. Он был доволен собой и все же в душе сожалел, что лишился адвоката Крэчуна: что ни говорите, а это была бы блестящая партия для Эленуцы!

Коляска, в которой катили адвокат и доктор, была уже далеко, но ни тот, ни другой не обменялись пока ни словом. Адвокат никак не мог понять, что же произошло, и поэтому все, что было, представлялось ему дурным сном.

Доктор Врачиу чувствовал себя чрезвычайно неловко: пригласил лучшего друга и подверг такому унижению. Ему следовало бы поподробнее рассказать, что за человек его тесть. Но доктору и в голову не могло прийти, что его приятель решит столь стремительно улаживать свадебные дела.

Спустя некоторое время, как бы превозмогая себя, адвокат повернулся лицом к доктору. Холодная насмешливая улыбка застыла на его лице.

— За хваленым зерном ходить с рваным мешком, — презрительно произнес он. — Давно я знаю эту поговорку, но тут черт меня попутал.

— Ты сам виноват! — еле выдавил из себя доктор.

— Я?

— Конечно. Голову даю на отсечение, что ты потребовал приданое, — уже более уверенно произнес доктор.

— Само собой разумеется! И этого было достаточно, чтобы разразился такой скандал?

— Ты не должен был требовать ничего и тогда получил бы золотые горы. Мне нужно было предупредить тебя о слабости тестя, но я никак не предполагал, что ты сразу заведешь разговор о приданом.

Оба молчали, глядя в разные стороны и сидя каждый в своем углу. С этого дня их дружбу сковал так и не растаявший никогда ледок.

 

XVI

По заведенному в семинарии порядку часов около десяти семинаристам раздавали почту. Мальчики-первокурсники толпились вокруг юноши с четвертого курса. Головы склонялись, пытаясь разобрать фамилии, руки тянулись через головы, и счастливчики, которым повезло, торопливо уносили с собой конверты. Не прошло и минуты, как семинарист, раздававший письма, остался в одиночестве с единственным конвертом в руке. По темному и холодному коридору раскатился крик:

— Мурэшану! Эй, Мурэшану! Тебе письмо.

Был июньский день, большая перемена, и многие семинаристы вышли кто во двор, кто в сад. Со скамейки, укрывшейся под липой, вскочил Василе Мурэшану и бросился в семинарию. Только два дня тому назад он получил письмо от отца и теперь гадал, кто бы это мог ему писать.

— Большая у тебя корреспонденция, дружище, — улыбнулся однокурсник. — Позавчера письмо, сегодня; конечно, и послезавтра будет, — добавил он, протягивая конверт.

Мурэшану даже не взглянул на приятеля. Все его внимание было поглощено почерком: письмо было от Эленуцы. Да, да, этот изящный почерк он видел на открытках у сестер и узнал бы его из тысячи.

Василе бегом бросился во двор и, усевшись на ту же скамью, вертел в руках конверт, не решаясь его вскрыть. «Не может быть, чтобы она написала мне! И что она может мне написать?» — рассуждал он про себя, но, вглядываясь в почерк, каким был написан адрес, всякий раз убеждался, что письмо это от Эленуцы. Недоумевая, что же такое она могла написать ему, он вдруг испугался — уж не случилось ли чего, не заболела ли? Сердце его заколотилось, и он торопливо разорвал конверт. И сразу же пришло ощущение радости и покоя: письмо было длинным, значит, не больна! Больной человек не испишет четыре листа с обеих сторон. А письмо Эленуцы было на восьми пронумерованных страницах. Василе прочитал одно слово на одной странице, другое на другой и, казалось, не решался одолеть письма целиком. Лучезарная улыбка освещала его лицо. Наконец он решился — уселся поудобнее на скамейке и с мучительно счастливым волнением принялся читать:

«Уважаемый домнул Мурэшану!

Мне хотелось бы, чтобы мое письмо застало вас в добром расположении духа и вы не судили меня сурово за то, что я набралась храбрости вам написать. Я не хочу оправдывать себя тем, что весьма долгое время не решалась взяться за перо, в чем вам и признаюсь. Увы, мне известно, что обычно говорят о девушках, которые первыми вступают в переписку с молодыми людьми. Но вот уже две недели, как я не нахожу себе покоя и, не имея поблизости ни одного человека, который помог бы мне разобраться в весьма тонком вопросе, вынуждена обратиться к вам. В семинарии вы не чужды подобным занятиям, а окончив вскоре семинарию, будете священником. Я не могу определить мое прегрешение, а потому ограничусь тем, что сообщу, как все было. Я могла бы сказать; я смеялась над человеком, нет, смеялась над двумя людьми, словом, я смеялась и радовалась происшествию, которое плохо кончилось для двоих. Но, если сказать только это, боюсь, вы ничего не поймете, и я лишусь возможности получить от вас то успокоение, в котором так нуждаюсь. А потому, с вашего разрешения, поделюсь с вами некоторыми подробностями.

Домнул Мурэшану, меня во что бы то ни стало хотят выдать замуж. Не удивляйтесь, такова наша судьба, судьба девушек из богатых семей — нас обязательно нужно выдать замуж. Впрочем, полагаю, это для вас не новость. В духов день мой зять Врачиу привез претендента на мою руку, человека красивого и, как видно, порядочного. Он — адвокат. Служит юристом в одном крупном банке. Говорят, у него блестящее будущее. Старшая сестра, зять, родители — все от него без ума. Две другие сестры мне завидуют. Все шло к тому, что я уже сегодня могла бы стоять под венцом, домнул Мурэшану! Мы ходили к Пречистому источнику. Ваш отец освятил воду, причастил всех нас, кроме моего отца, потому что, как вам известно, мой отец не в ладах со святой церковью. Как всегда, мы позавтракали на лугу и вернулись домой. Родители были веселы, сестры — чернее тучи, а зять мне подмигивал, давая понять, что нынче решится очень важное дело. И оно бы решилось, не случись того, что ввело меня в грех. Вообразите себе, домнул семинарист, мой отец остался наедине с молодым человеком — видно, подобные дела так и делаются, — но с глазу на глаз они оставались совсем недолго, и мой отец выгнал его вон! Я сразу поняла, что случилось, поняла быстрее всех остальных, и мной овладел смех, но смех необыкновенный — безумный. Я от всей души радовалась, что они поругались, радовалась, что поссорились они из-за денег, из-за „Архангелов“. Собственно, они не ссорились, а разгневался мой отец, когда этот вполне добропорядочный человек попросил приданое.

Я хохотала больше двух часов. Отец меня выбранил, а сестра Мария сказала, что мой смех… (я затрудняюсь написать это слово), что мой смех… аморален!.. Да, домнул семинарист, аморальный смех! Могли бы вы подумать, что кто-то мне предъявит такое обвинение?

— Ничего подобного, — решительно возразила я сестре.

— Нет, дорогая, он аморален, потому что ты смеешься над родителями, над отцом.

— Я смеюсь над глупостью, — ответила я.

— Что?

— Над глупостью того, что произошло, — повторила я.

— А я говорю: ты поступаешь аморально, — отчеканила сестра и ушла к себе.

И теперь я все думаю о приговоре моей сестры, и порою мне кажется, что я и впрямь совершила грех. А потом мне кажется, что я вовсе не согрешила.

Поэтому, домнул семинарист, я и обращаюсь к вам и прошу вас разъяснить, я согрешила или нет.

Для того чтобы вам было легче вынести решение, могу добавить, что я вовсе не смеялась над отцом как моим родителем, я смеялась над человеком, одержимым страстью. Я знаю четвертую божью заповедь и следую ей. И тот адвокат (его фамилия Крэчун) был мне смешон не как человек, попавший в затруднительное положение, а как игрок, который проиграл. И думаю, что меня судит слишком строго. Мне кажется, что развеселил меня глупый конец торговой сделки. Я надеюсь, вы не удивитесь, домнул семинарист, что я не могу более ясно описать вам все, что происходило тогда в моей душе. Не правда ли, мы часто глубоко грустим и весело смеемся, никак не анализируя в подробностях все причины нашего настроения?

Вы будете снисходительны ко мне и, приняв все это во внимание, пришлете ответ, который успокоит меня, склонив чашу весов в ту или другую сторону. Честно говоря, мне бы хотелось, чтобы правой оказалась я, а не моя сестра Мария. Я бы чувствовала себя чересчур несчастной, зная, что допустила столь большой грех. Но это только мое желание, уважаемый семинарист, и я прошу не сообразовывать с ним ваше суждение. Вы должны вынести самый праведный приговор. В конце концов и мне следовало бы поучиться не хохотать при виде уморительных вещей… Вот-вот! Уморительных! Вот в чем дело, вот почему я смеялась! Сватовство Крэчуна закончилось просто уморительно! Не правда ли, домнул Мурэшану, самые подходящие слова возникают, когда о них и не думаешь? Сколько я ни думала, как мне определить этот случай заставивший меня так смеяться, я ничего не могла подобрать. И вот слово само явилось — уморительный!

Итак, теперь речь идет о том, чтобы вы вынесли свой суровый приговор тому уморительному концу, который заставил меня хохотать. Ведь мы, в конце концов, должны владеть собой, должны держать себя в руках даже в самых уморительных положениях.

И самым последним доводом в мою пользу, смею вам указать, будет то, что не следует, по моему мнению, совершая торговую сделку, полагать, что это сватовство. А теперь прошу вас, уважаемый домнул семинарист, не задерживаться с ответом, если вас в какой-то мере трогает мое душевное спокойствие.

С уважением,

Елена Родян.

P. S. У Пречистого родника после водосвятия я имела честь принимать за нашим столом отца Мурэшану. Он, как и всегда, был весел и, хотя у него в тот день была очень длинная служба, ведь это был день вознесения господня, вовсе не выглядел усталым. Он мне сказал, что вы в самом скором времени должны кончить семинарию, после чего получите приход. Сегодня я разговаривала с вашими сестрами и должна сказать, что завидую им, особенно Мариоаре. Я была бы рада оказаться на ее месте, я многое бы дала, чтобы смеяться, как она. И теперь в ушах у меня звенит ее чистый голосок…

P. S. Умоляю вас не показывать моего письма другим семинаристам, как это водится у вас, насколько мне известно. Оно написано столь бестолково, что я не хочу оказаться предметом обсуждений. Ведь вы, семинаристы, люди весьма серьезные.

P. S. Благодарю за книги.

Елена».

Василе Мурэшану смеялся от души, читая письмо Эленуцы. С первых же строк он понял, что все ее угрызения совести лишь предлог, чтобы известить его о том, что произошло в Вэлень. Если бы ему пришлось услышать о сватовстве адвоката Крэчуна от кого-либо другого, он, возможно, впал бы в великое смятение, а так и ему оставалось только посмеяться над тем, что произошло. Василе было очень приятно, что Эленуца сообщила ему и фамилию претендента на ее руку. Уж если девушка столь подробно посвящает его в дела ее семейства, значит, она расположена к нему и питает полное доверие. Все происшествие было изложено в насмешливом тоне. Семинарист помнил, что Эленуца на пасху столь же насмешливо отзывалась о Войку. Интересно, насмешливость всегда присуща характеру Эленуцы или она скрывает так свою застенчивость? В чем окончательно уверился Василе благодаря письму, так это в том, что девушка не насмешничает над ним самим! Если бы она написала ему такое письмо до пасхальных каникул, семинарист почувствовал бы себя уязвленным, сочтя его тонкой издевкой. Но они танцевали, разговаривали, и он чувствовал: Эленуца не станет над ним издеваться.

К тому же она так тепло и сердечно писала о его отце и сестрах!

Василе, перечитав письмо несколько раз, вскочил со скамьи. С раскрасневшимся лицом он мчался по дорожке и, обнимая идущих навстречу семинаристов, восклицал:

— Какой прекрасный день! Какой день прекрасный!

День и вправду был замечательный — ясное голубое небо, прохладный воздух. Мелькнет черной подковкой ласточка и исчезнет. А как сладко заливается дрозд из зеленого пышного куста!..

Семинаристы знали, как чувствителен Василе к красоте природы, но такого безудержного восторга не ждали даже от него.

— Того и гляди, зайца догонит! — воскликнул один из семинаристов, недоуменно поглядев вслед Василе, который летел со всех ног к семинарии, торопясь немедленно ответить Эленуце. Радость переполняла его, и он спешил взяться за перо. Он узнал, нет — он почувствовал, что небезразличен Эленуце! Сказать, что домнишоара Родян влюблена в него, ему бы и в голову не пришло, потому что занят он был одним — ему хотелось быть приятным Эленуце, радовать ее, знать, что ей интересно с ним разговаривать и весело смеяться. Василе жаждал дружбы Эленуцы. Познакомившись с ней поближе, он испытывал к ней глубочайшее уважение. Душа его была переполнена, но все чувства и мысли, которые в ней пробудились, вели речь лишь о самом Василе, о его будущем, о его счастье, и как можно было отвлечься от них, заняться чем-то другим? Эленуца улыбалась ему из прекрасного далека, и, куда бы он ни смотрел, всюду видел себя, сияющего от счастья. В ушах у него звучали целые фразы из ее письма…

Так что же ей написать?

Он думал, что же ей написать, а сам видел себя и удивлялся: почему он до сих пор не замечал, что он умен, и красив, и такого высокого роста? Ему даже казалось, что он еще вырос, возмужал, поумнел. Не понимая, что с ним творится, Василе сидел неподвижно с пером в руке. Вместо того чтобы обдумать вопрос, заданный домнишоарой Родян, и ответить на него, Василе унесся мыслями далеко-далеко. Порадовавшись себе, он задумался об отце, о матери, сестрах и в каждом открыл новые неожиданные достоинства. Можно было подумать, что письмо Эленуцы — волшебное зеркало, благодаря которому для Василе стало зримо все самое лучшее, самое светлое, что было в нем и в его близких. Василе понял еще явственнее, чем раньше, что богатство вовсе не препятствие для человеческих отношений и его отец может быть в дружеских отношениях с Иосифом Родяном. Он увидел, что священник из Вэлень превосходит достоинствами управляющего, что его сестры куда образованнее дочерей Родяна и если отношения между семьями не совсем дружественные, то виною тому письмоводитель сельской управы, а не священник. Но подружиться они могут, и это дело будущего! Василе и Эленуца словно призваны способствовать сближению двух семей. И еще Гица. Как хорошо он сейчас видел все достоинства Гицы — ум, честность, твердые житейские правила.

Но не только он сам и его родные — все, о ком бы ни подумал Василе, представлялись ему яснее и отчетливее. Больше того, проблемы, которые он никак не мог решить, вдруг предстали перед ним решенными, и оставалось только облечь это решение в слова. Он вспомнил приятеля, с которым у него произошла размолвка, и понял, что давно простил его. Как это ни странно, но о чем бы ни думал Василе, все представлялось ему более ярким, рельефным, не таким, как обычно. Касалось это и людей, и отношений между ними. Даже отец и сестры предстали будто новые существа, более значительные и выразительные.

Когда Василе очнулся от своих размышлений, похожих скорее на пестрый калейдоскоп быстро мелькающих картин, то ему показалось, что он тоже стал другим — более решительным, сильным и как будто бы даже более значительным.

На застенчивую душу семинариста пролился из письма Эленуцы благотворный дождь чистосердечного доверия и брызжущей смехом искренности. Душа его проснулась и ощутила самое себя в полную силу — возможно, она впервые в жизни познала, какова она есть. Поэтому какое-то время, совсем позабыв про Эленуцу, Василе видел только себя: ведь собственное «я», которое предстало перед ним, оказалось таким необычным!.. Для Василе настал великий час, он начал постигать самого себя. С ним произошло чудо, которое воистину рождает человека для постижения жизни.

Когда Василе окончательно пришел в себя, он ощутил глубокую значительность домнишоары Эленуцы Родян и с нежностью подумал, как бы поделикатнее ей ответить.

Но счастье его было столь велико, что он никак не мог взяться за письмо. Ему хотелось, чтобы веяние бесконечной благодарности, какое он ощущал в душе, длилось как можно дольше. И он снова погрузился в сладостные грезы, перед ним замелькали картины его жизни, он думал о семье Эленуцы и о семье сельского священника. Пытался понять, почему между ними такие натянутые отношения. Сколько он помнил себя, у них в доме никогда не говорили плохо о семье Родян. И все же все, кроме отца, вели себя по отношению к семейству управляющего весьма сдержанно. Сдержанность, холодность, отчуждение, которые можно было прочитать в глазах матери и сестер, он не мог объяснить ничем другим, как только тем, что семейство Родяна жило на широкую ногу. Василе с болью для себя открыл, что в душах женщин, обитавших в приходском доме, таилась зависть, пусть неосознанная, к той беспечной жизни, какую вело семейство управляющего прииском «Архангелы».

Василе Мурэшану с восьми лет бывал в родном доме лишь наездами и потому не мог знать доподлинно отношений между семействами. Он судил превратно, считая, что только богатство Родяна было причиной натянутости между семьями. Не богатство, а бесконечные укоры и попытки унизить и оскорбить тех, кто беднее, заставляли семейство священника отчужденно относиться к Родяну и его близким. И если Гица и Эленуца не творили мелких гадостей и, возможно, даже не ведали, на что способны их кровные родственники, то все остальные члены семейства Родян, наоборот, весьма усердно, пользуясь любым случаем, старались показать свое превосходство и унизить семейство Мурэшану.

Когда отец Мурэшану поселился в Вэлень, прииск «Архангелы» не был еще знаменит и письмоводитель примэрии с удовольствием вел разговоры с батюшкой и всегда первым приветствовал его, сколько бы раз на дню они ни виделись. В первые годы оба семейства ходили друг к другу в гости, часто встречали вместе праздники. Но по мере того как разгоралась звезда «Архангелов», семейство Родяна все больше отчуждалось, словно окружив себя железной оградой, через которую можно было проникнуть лишь ценой подобострастия и унижения. В один прекрасный день отец Мурэшану заметил, что письмоводитель, всегда уважительно кланявшийся ему, проходит мимо и ждет, чтобы священник первым приподнял шляпу. Отец Мурэшану усмехнулся, поздоровался и легко простил эту мелочную суетность. Но попадья так и не смогла принудить себя первой отвешивать поклон письмоводительше, которая хоть и стала носить городские платья, но осталась той же темной, неграмотной деревенской бабой. Попадье, женщине образованной, претила спесь нуворишей, и мало-помалу обе женщины стали избегать встреч, а когда встречи были неизбежны, одна смотрела в одну сторону, другая в другую. Матерям~стали подражать и дочери. Дочери Родяна при встречах окидывали презрительным взглядом скромные, сшитые дома платья барышень Мурэшану, а те заливались краской от стыда и гнева.

Письмоводитель ревновал к доброй славе священника и всем своим чиновным авторитетом препятствовал батюшке, стоило тому завести речь о каких-либо полезных для села новшествах. Священник, понимая все, улыбался, порой отстранялся, но в большинстве случаев сам брался за дело и успешно завершал его без помощи письмоводителя.

Попадья часто говорила ему: «Тебе бы стоило написать в газеты, чтобы люди знали, как радеет за село этот письмоводитель».

Но батюшка отвечал ей с улыбкой: «А стоит ли нашими мелкими заботами морочить людям головы?»

Всего этого Василе не знал, живя пока еще вне забот и трудов большого и зачастую суетного мира. Правда, приезжая на каникулы, он замечал, что Эуджения и. Октавия смотрят на него пренебрежительно и свысока. Но к этому времени оба семейства не были уже в дружеских отношениях. Читая письмо Эленуцы, Василе счел многообещающими извинения за семейство Родян и похвалы в адрес семьи священника. Но суд его был, увы, неправеден.

Очнувшись от грез, Василе принялся за письмо:

«Уважаемая домнишоара!

У меня нет слов, чтобы выразить радость, с какой я читал ваше письмо. Оно пролило бы свет в мою душу, будь я даже в самом мрачном настроении. Ваше доверие для меня великая честь, и, как мне кажется, вы делаете первый шаг к тому, чтобы исчезла напряженность, которая ощущается в отношениях между нашими семьями. И если, домнишоара, я испытываю боль, то только оттого, что наши родители так далеки друг от друга. Мы живем слишком разъединенно, и, если в селе есть две-три интеллигентных семьи, они не должны жить изолированно. Вы пишете, что в день вознесения мой отец завтракал с вами на лугу в горах Влэдень, потом вы разговаривали с моими сестрами, а Мариоару нашли очаровательной. Я не могу выразить, насколько я благодарен вам за утонченность ваших чувств и души.

А теперь разрешите мне поблагодарить вас за тот интересный случай, который вы описываете.

Полагаю, что единственным ответом на все, что вы мне написали, может быть лишь глубокая благодарность. Но чтобы вы не думали, будто я недостаточно подготовлен к принятию сана, скажу, что вы не содеяли никакого греха и не совершили ничего аморального. Мы не всегда являемся хозяевами наших поступков, особенно если они вызваны вспышкой чувства. Прекрасный пейзаж рождает восхищение, смешное вызывает неудержимый хохот. Тут мы подчиняемся инстинкту.

Ваш смех передался и мне, но я не хохотал столь безудержно. Тонкие, словно серебряные, струны вашего смеха до сих пор звенят в моей душе. Стало быть, если вы даже согрешили, вместе с вами согрешил и я, И все-таки прошу вас, впредь не смейтесь столь безжалостно над теми, кто будет просить вашей руки. Хоть вы и пишете, что мысль о замужестве не доставляет вам удовольствия, на вашу руку будут претендовать многие, и не потому только, что вы богаты…

Вы, домнишоара, можете ждать… А мы, несчастные семинаристы, вынуждены жениться как можно скорее, чтобы получить приход. И нам, в отличие от вас, не до смеха; мне, возможно, придется жениться уже осенью. И если девушка, отказав мне во взаимности, еще и посмеется надо мной… Я прекрасно понимаю, что могу оказаться в таком положении и буду достоин осмеяния, и все же, поверьте, смех этот не доставил бы мне удовольствия.

С тех пор как я прочитал, что вы без всякой радости думаете о замужестве, расхотелось жениться и мне… Мы, семинаристы, и впрямь несчастные люди!..

Ваше письмо никто не увидит, смею вас заверить. Но вовсе не потому, что оно написано небрежно. Если бы речь шла о стиле, я бы показывал письмо всем подряд и приговаривал бы: „Посмотрите, как замечательно пишет прелестная девушка, моя знакомая!“ Я бы не постеснялся так сказать, потому что вы все равно не услышали бы меня. Я знаю, вы не любите комплиментов, но это была бы чистая правда.

Но я никому не покажу письма, потому что оно мне слишком дорого. Оно единственное мое сокровище, уважаемая домнишоара. Могу откровенно признаться, что после пасхи и у меня было немало волнений, хотя из дома я уехал совершенно успокоенный. Что это были за волнения? Но почему я должен о них говорить, когда, возможно, вы вовсе ими не интересуетесь и не желаете их знать? Размышления, предположения, планы на будущее, смятение чувств… Но теперь все это прошло, вы писали словно бы волшебными чернилами, и я спокоен. Хотите, я вам признаюсь в одном заблуждении: мне казалось, что вы разговариваете благожелательно со мной только из сочувствия, из жалости. Теперь я так не думаю и очень счастлив.

Мне хотелось бы сказать вам… Но как выскажешь поющую и трепещущую душу? Только молчанием, уважаемая домнишоара! Я бы вам написал еще о многом, мне столько нужно вам сказать, но мешает счастье.

Прежде чем я закончу, разрешите мне послать вам… нет, нет, лучше молчать! Я так боюсь услышать взрыв вашего смеха.

С уважением остаюсь искренне ваш,

Василе Мурэшану.

P. S. В скором времени пошлю вам две книги, которые, надеюсь, понравятся вам больше, чем все посланные ранее».

 

XVII

Обычно к концу июня с наступлением летней жары толчеи в Вэлень начинали грохотать тише, но не потому, что им нечего было толочь, а потому что во всех трех речках, к великому сожалению золотопромышленников, резко падал уровень воды. Первой высыхала Вэлишоара, потом Козий ручей. Большая река, вдоль которой в основном и располагались толчеи, текла, обмелев, и летом, но у нее не хватало воды, чтобы вращать все колеса.

Но этот год не был засушлив. После того как сошел снег, что ни день шли дожди. Леса хранили влагу, мелкие ручьи, пробивавшиеся через щели в скалах, обильно питали все три речки, и толчеи наполняли своим перестуком всю долину. «Архангелы», «Шпора», «Влэдяса» и прииски поменьше, не скупясь, снабжали их золотоносной породой. Вэляне выглядели веселей и шумней, чем обычно, радуясь бренчанию монет в кошельках. По сельским корчмам не прекращались попойки, а когда в городе собиралась компания рудокопов, работавших у «Архангелов», гулянье продолжалось по три дня кряду.

Совладельцы «Архангелов» помалкивали о расходах на новую галерею, а они все росли и росли. И только Прункул глядел задумчиво, словно на что-то решался. Унгурян получил еще три телеграммы, в которых его чадо угрожало покончить жизнь самоубийством, если немедленно не получит денег, и, понятное дело, старый Ионуц не оставил в беде будущего адвоката. Прункул же сжигал все телеграммы и раз в месяц посылал своему студенту по восемьдесят злотых.

Мрачнее всех был примарь Василе Корнян.

С той поры как он ночью на второй день пасхи поколотил жену, дом их превратился в ад. На другой день утром его жена Салвина ушла к родителям. Выглядела она совсем больной, но убивали ее не физические муки, а душевные. Родители окаменели, увидев бледную, всю в синяках, враз постаревшую дочь. Мать разрыдалась и запричитала:

— Дитятко мое! Девочка моя!

Она давно замечала, куда устремлялись помыслы примаря, но думать не думала, что так это может кончиться.

— Вот наука тем, кто не слушает родителей! — проворчал отец. Но, увидев, что Салвина рыдает навзрыд, смягчился, подошел к дочери, погладил ее по голове и сказал:

— Не плачь. Ничего не поделаешь, от ежа шерсти не дождешься. Но ничего. Мы вас разведем, а бог, глядишь, даст тебе новое счастье.

Обе женщины причитали до самого вечера, смешивая слезы в один ручей. Салвина две недели прожила в доме родителей, но не оправилась, а худела и слабела не по дням, а по часам.

Мать, привыкшая терпеть любую беду, столь же упорно настаивала на примирении с мужем, сколь громко оплакивала судьбу Салвины, когда та выходила замуж, и требовала этого тем решительней, чем больше «Архангелы» давали золота и чем шире расходились по селу слухи: «Видали Докицу? Разрушила-таки семью примаря!»

Все чаще и чаще заводила она разговоры о том, чтобы Салвина вернулась к мужу. А Салвину не нужно было и уговаривать. Она простила своего Василе сразу после той ночи, когда он избил ее, и была бы рада вернуться, да только чувствовала себя настолько слабой, что боялась в таком виде показаться мужу на глаза. Она знала, что муж не терпит ни болезней, ни страданий, даже самых малых, от каких грустнеют только глаза. В такие минуты жена у него вызывала отвращение. Вот Салвина и выжидала, когда окрепнет и поправится.

Наконец она почувствовала себя здоровой и, повеселев, с улыбкой покинула родительский дом. Мать от души радовалась за дочь.

— Правильно, доченька. Будь крепкой. Все у тебя наладится, — напутствовала она Салвину.

Когда Салвина пришла домой, оказалось, что муж отправился на прииск. Ни одна вещь в доме не была на своем месте. По лавкам и стульям была разбросана одежда, валялись ножи, вилки, стояли немытые тарелки. Запах запустения витал по комнатам. Салвина с радостью принялась за уборку. Ей было приятно, что она может навести порядок, что Василе, вернувшись, увидит свой дом чистым, как вымытый стакан. Салвина все ждала, что вот-вот послышатся знакомые шаги. День прошел быстро. К обеду Василе не явился, она сама что-то перекусила на скорую руку, зато к вечеру приготовила вкусный ужин.

Сердце замерло у Салвины, когда она заслышала на лестнице тяжелые шаги примаря. Она уже готова была броситься ему на шею, расцеловать и попросить прощенья, когда Василе, распахнув дверь, остановился на пороге и выругался:

— Тьфу, черт!

Не сказав больше ни слова, он тут же повернулся и спустился по ступенькам вниз. Калитка хлопнула, и Василе пропал в ночи. Он зашел в один из трактиров, заказал ужин с выпивкой и, напившись, принялся бить в трактире окна, выкрикивая:

— Кто подойдет, пристрелю!

Три дня он не появлялся дома. По селу ползли слухи, что его видели в лесочке, на склоне горы, где были прииски, вместе с Докицей, а за ними шагал рудокоп с огромной корзиной, полной закусок и бутылок с вином.

Через три дня помятый, осунувшийся Василе Корнян явился домой.

Жена, которая за эти три дня то умирала, то воскресала, не могла удержаться от тяжелого вздоха.

— Вздыхай, да только не обо мне! — с ненавистью крикнул Василе. — Собирай свои пожитки и уходи! Не могу с тобой больше жить! Не могу! Кончено, не могу больше!

Собрав остаток сил, Салвина спросила его:

— Чем я грешна пред тобою, Василе?

— Не об этом разговор! С тобой я больше жить не могу, поняла? — зло и презрительно выкрикнул Корнян. — Мне нужна жена молодая! Ясно?

— Да, — выдохнула побелевшая как мел Салвина, поднимаясь со стула.

— Все радуются, все веселятся! — Василе кричал, он, казалось, сошел с ума. — Самый распоследний голодранец в Взлень счастливее меня. У меня в руках «Архангелы», а я ненавижу жизнь. Вот что, — он резко обернулся, сверкнув глазами, к жене, — мне нужна молодая жена. Вино есть, денег хватает, можно сказать, рай на земле, но рай с женой-старухой превращается в ад! Ха! — осклабился Василе. — Мне нужна женушка-лапушка, душечка-пампушечка…

— Постыдись! — прервала его Салвина. Грубая издевка вдруг придала ей сил. Оскорбленное достоинство честной женщины заставило ее посмотреть на мужа глазами богини справедливости и мести.

— Постыдился бы говорить мне такое, я всегда была тебе верной женой, — выговорила Салвина. Она стояла, выпрямившись, глаза у нее сверкали, она уже не была той сломленной женщиной, какой казалась минуту назад. — Ты еще раскаешься, несчастный, в том, что творишь сейчас. Только поздно будет, слишком поздно! Спокойной ночи! — Салвина хлопнула дверью.

— Никогда не раскаюсь! — крикнул ей вслед Василе. — Никогда! Только теперь-то я и заживу. Я, Докица и «Архангелы». Да здравствуют «Архангелы» отныне и навсегда!

У примаря голова давно шла кругом, но как ему теперь поступить, он сообразил.

На следующий день он отправился к отцу Мурэшану и заявил, что с обоюдного согласия они с Салвиной расходятся.

Это известие застало отца Мурэшану врасплох. Он пригласил Корняна сесть и завел разговор о супружеских обязанностях.

— Обдумайте все, домнул примарь. Решение это настолько ответственное, что легкомысленно его принимать нельзя. Нужно все тщательно взвесить. Мелкие неурядицы бывают в каждом браке. Но потому-то и дается двум людям этот дар божий, чтобы они все преодолевали и владели бы сами собой. Господь бог почитает супружество нерасторжимым и обрывает только смертью.

Примарь насмешливо ухмыльнулся.

— Возможно, батюшка, так оно и есть, как вы говорите. Но мы-то не больно знаем, что там бог говорил.

— Плохо, что ты и не желаешь этого знать, — с горечью произнес священник. — Все вы уверены, что знать следует только об одном — о золоте, золото настолько завладело вашими чувствами, что ничего другого вы уже и чувствовать не можете. А что вы будете делать, когда не станет золота?

Примарю хотелось сказать: «Будь спокоен, тебя не спросим!» — но только злая ухмылка, вызванная этой мыслью, мелькнула на его лице.

— Когда случится, тогда и посмотрим, батюшка, — ответил он. — Никто не может знать наперед, что с нами будет.

— Потому и не следует насмехаться над божескими законами, — опять взялся за свое священник.

— Я ни над какими законами не насмехаюсь. Не могу я больше жить с женой и хочу с ней расстаться. Вот и все! — отрезал Корнян.

Священник снова принялся за уговоры.

— Нет, насмехаешься, — заговорил он, повышая голос, — Я тебя венчал. Я знаю, что ты мне тогда говорил, а говорил ты, что по искренней чистой любви берешь себе в жены Салвину. А иначе и быть не могло, была она девушка красивая, с приданым, и пошла за тебя не с такого уж полного согласия родителей. Сколько лет прожили вы мирно и в ладу. Закон божий гласит, что любовная связь мужчины и женщины дается до конца жизни. Господь бог не для того дарует нам свое благоволение, чтобы мы попирали этот закон. Уверяю тебя, что, если бы доходы твои были скромными, ты бы и сейчас жил в мире со своей женой. «Архангелы» кружат тебе голову. Ты привык жить на широкую ногу, пить, гулять и потворствовать скотским желаниям. Пьешь ты постоянно и подчиняешься только законам плоти. А эти законы попирают божьи законы, и ты должен знать: за такое прегрешение следует горькая расплата. Ты хочешь бросить свою законную супругу и сойтись с Докицей! Вот и скажи, разве ты не насмехаешься над милостью божией? Благодаря ей ты стал богатым человеком и ее же теперь предаешь, подчиняясь велениям плоти!

— Я не говорил, что беру в жены Докицу, — холодно произнес примарь, поднимаясь со стула. — И пришел я сюда, — продолжал он мрачно, — не для того, чтобы выслушивать проповедь, а только заявить о своем желании и попросить, чтобы вы начали бракоразводный процесс.

— Вот этого-то я и не хочу делать, — решительно произнес священник, — Суд затевать бесполезно, потому что напрасное это дело. У вас нет причин для развода.

— Это вы так считаете, — прошипел примарь, — есть инстанции и повыше вас.

— Никто не возьмется за этот процесс, уверяю тебя!

Примарь, остановившись на пороге, презрительно взглянул на священника и снисходительно обронил:

— Сотню злотых протопопу — и через три недели нас разведут, батюшка. Знаем, как такие дела делаются.

Священника этот разговор чрезвычайно расстроил. Он сел за стол и принялся писать письмо протопопу.

Примарь подал прошение о разводе в высшую инстанцию и вот уже несколько недель беспробудно пил. Если он отправлялся в город, то торчал там по неделе и сорил деньгами, словно песком. Золотоискатели частенько видели, как он, напившись, плакал. Говорили, что жалеет о том, что разводится. На прииск он больше не ходил, зато, когда бывал дома, приглашал к себе Докицу. Из трактира тащили к нему неимоверное количество вина. Про него и про Докицу ходили самые невероятные слухи.

На прошение Корняна о разводе ответа все не было. Василе вконец озлобился, и вдруг в один прекрасный день в начале июня над селом разнесся колокольный звон.

— Жена примаря померла! — растерянно передавали друг другу женщины.

Салвина не вынесла беды, выпавшей ей на долю, настрадалась, намучилась и развязала руки Корняну: теперь он мог жениться на Докице.

— Господь бог помог им разлучиться, — толковали крестьяне.

— Будет еще жалеть. Такой жены, как Салвина, больше не сыщет.

— А Докица?

— Ха! Докица! Да их и сравнивать нельзя.

— Эта еще рога ему наставит.

— Дай ему господь, достойный он человек!

Деревенские кумушки перемалывали все, что попадало им на язык, и не могли остановиться до тех пор, пока не разнесся слух, что на Ивана Купалу примарь венчается с Докицей. Кумушки ненадолго приутихли, чтобы с новой силой приняться перемывать косточки. Перебрали и старые и новые грехи Докицы, Салвину превратили в святую, примарю напророчили, что он исподличается, а новая жена наставит ему рога.

Сельские кумушки бесились от злобы, потому что многие молодые вдовы считали, что Докица украла их счастье. Быть женою совладельца такого прииска, как «Архангелы», тем более имевшего на руках два пая — дело немалое!

До Ивана Купалы оставалась неделя. В субботу вечером примарь отыскал Иосифа Родяна во дворе возле толчеи и сказал, что хочет его кое о чем попросить.

Управляющий провел Василе Корняна в дом и осведомился, чем может быть ему полезен.

— Я пришел просить тебя, домнул Родян, — начал примарь, — быть моим посаженым отцом на свадьбе, держать надо мною венец.

— Так, значит, правда, что ты женишься второй раз? — спросил Родян, и на его широком лице появилась какая-то странная улыбка.

— Совершенно верно, — отвечал примарь, склоняя голову.

— На Докице?

— На Докице.

— Никогда бы не поверил. Плохо, что на ней.

— Теперь этого не переменишь, домнул Родян, — отвечал примарь.

Иосиф Родян помолчал, меряя комнату из угла в угол тяжелыми шагами, потом решительно произнес:

— Если нельзя переменить, ищи себе другого посаженого отца. Я венчать не буду.

Василе Корнян удивленно смотрел на него. Он не поверил тому, что услышал, и по глазам было видно, что ждал ответа.

— Не буду венчать, ищи другого! — яростно выпалил Родян.

Примарь наконец уразумел и обиделся. Ему хотелось, чтобы посаженым отцом у него был человек уважаемый, и лучше всего — управляющий «Архангелов».

— Кого же я теперь найду, когда и времени всего ничего осталось? — растерянно забормотал он.

— Не мое это дело, кого ты найдешь! — крикнул письмоводитель и вышел на веранду, откуда донесся его раскатистый голос. — Эй, Никулае! Сыпь камень, черт тебя побери, лоботряс! Вхолостую толчея работает, не слышишь, что ли?!

— Всего доброго! — проговорил примарь, проходя мимо него.

Родян или не слышал, или настолько разгневался, что не ответил. Василе Корнян понуро вышел на улицу. Отказ управляющего его раздосадовал. Он брел по улице, опустив голову, как вдруг услышал:

— Добрый вечер, дружище, добрый вечер, дорогой! — кричал кто-то ему вслед.

Корнян обернулся и увидел студента Унгуряна.

— Привет! — все еще хмуро ответил Василе. — Ты когда приехал?

— Только что, дорогой, ну прямо только-только. Хотел повидать дядю Спиридона, узнать, как он поживает. А у тебя как дела?

— Ничего! — пожал плечами Корнян.

— Погоди, погоди! Чуть не забыл! Ведь ты женишься? — Унгурян подошел вплотную к примарю и задышал в лицо винным перегаром.

— Женюсь!

— Прими мои поздравления! На Докице?

— На ней.

Студент поджал губы, потом ухмыльнулся и произнес:

— За брови да очи выбрал. Знаю, знаю, есть что подержать в объятьях. Одного простить не могу: почему до сих пор не пригласил на свадьбу.

Унгурян был первый, кто сказал о Докице доброе слово. Взгляд примаря повеселел. И вдруг его осенила спасительная мысль. Он положил руку на плечо молодому человеку и произнес:

— Если я до сих пор не пригласил тебя на свадьбу, то теперь прошу быть моим посаженым отцом!

Студент так и покатился со смеху. Сквозь неудержимый хохот доносилось его любимое присловье: «Колоссально! Колоссально!» Успокоившись, он стиснул руку примарю:

— Договорились, дорогой! С радостью принимаю! А кто будет посаженой матерью?

— Какая-нибудь из моих сестер. Выбирай любую.

— Прекрасно! Значит — на Ивана Купалу?

— На Ивана Купалу.

— Колоссально! Позаботься о хорошей выпивке.

— Будет! — весело отозвался Корнян.

Они еще раз пожали друг другу руки и разошлись.

Отец Мурэшану в день Ивана Купалы обвенчал Василе Корняна и Докицу. Он не произнес проповеди, как это обычно делал; не пожаловал и к свадебному столу. Попадья была этим недовольна и даже выговорила мужу:

— Нехорошо ты делаешь. Так всех первых людей села против себя настроишь.

— Та-ак! — воскликнул священник. — Вон о чем ты думаешь! Нечего мне там делать, я и против развода был, и против свадьбы. Салвина-то из-за этого стервеца померла, я уверен.

Зато все остальные уважаемые люди села и даже управляющий «Архангелов» почтили своим присутствием пир Корняна. Правда, сын Родяна Гица еще не приехал из Бухареста, где сдавал последние экзамены, после которых должен был явиться домой с дипломом инженера в кармане. Зато Прункул и Унгурян, письмоводитель Попеску и писарь Брату — все сидели за столом и от души веселились.

Время от времени молодой Унгурян переглядывался с Докицей, и, когда оркестр грянул «царину», невеста осторожно выскользнула за дверь. Вслед за нею вышел и Унгурян. Никто не обратил на них внимания. Мужчины пили, женщины и девушки плясали, Лэицэ играл так, что небу становилось жарко.

Прошло довольно много времени, и почти одновременно Унгурян с Докицей вернулись обратно. Унгурян поднял полный стакан, выпил до дна и сквозь смех выкрикнул:

— Эх, примарь, примарь! Связался ты с самим чертом!

Докица, усмехнувшись, подлила студенту вина. Корнян тупо таращил черные глаза; упившись вконец, он ничего не понимал.

— Ой, примарь, связался ты с чертом! — повторял Унгурян, покатываясь со смеху.

— Го-го-говоришь… связался? — пытался собраться с мыслями жених, глупо улыбаясь. Покрасневшие заплывшие глаза его слипались.

— Клянусь честью, это колоссально! — воскликнул Унгурян вместо ответа. И, стараясь перекричать шум, начал говорить речь, из которой можно было разобрать лишь отдельные слова:

— Братья — примарь — сердце наше «Архангелы»… Источник веселья… Без «Архангелов» мы бы ничего… Да здравствуют «Архангелы»!

Сидящие возле Унгуряна, разобрав последние слова, принялись молотить кулаками по столу. Раздались крики: «Да здравствуют „Архангелы“!» и вскоре все уже дружно подхватили эти слова. Музыка смолкла. На мгновение наступила тишина. Унгурян вскочил на стол и закричал что есть силы:

— Братцы, наш поп не пожелал в этот вечер оказать нам честь. Позвольте вынести ему публичное порицание. А вместо попа или, по крайней мере, дьякона в эту ночь буду я. В честь наших небесных покровителей, архангелов, спою вам тропарь.

— Виват! Виват! — послышалось со всех сторон. И хотя все не раз слышали это пенье, однако утихли в ожидании.

— Следует вспомнить нам во благовремение небесных архангелов, придающих блеск своим собратьям земным, прогнавших из села Вэлень несчастья, бедность и убожество. В честь архангелов и солнца, сияющего над Вэлень, — да не погаснет свет его, — пойте вместе со мною!

И Унгурян запел густым басом:

— Куда ни ляжет тень твоя, Михаил-архангел, отовсюду изгоняет она бесовскую силу, ибо не терпит света твоего падший Люцифер. Потому-то и молим тебя: стрелы его, огнь несущие и в нас нацеленные, потуши своим вмешательством, упаси нас от бесовского умопомрачения, достославный Михаил-архангел.

Мало кто вторил Унгуряну, потому что эту хвалу он пел на особый манер с придуманными им самим распевами. Пелась она на пятый глас, как и пасхальные восхваления. Но Унгурян украсил церковную мелодию такими завываниями, что никто не мог их запомнить.

Хотя большинство гостей было уже сильно навеселе, никто, кроме сидевших за столом господ, не посмел после церковного пения крикнуть: «Браво!» Церковное пение в любых условиях производит на крестьян глубокое впечатление, погружая души в мистический трепет.

Ненадолго воцарилась тишина, потом снова закружилось веселье.

«Архангелы» своим щедрым и неожиданным золотом всколыхнули, расшевелили, взбудоражили жизнь в Вэлень. Она набрала силу, стронулась с места и понеслась вскачь по самому краю пропасти. Крестьяне почувствовали себя господами, теми самыми господами, которых они встречали по трактирам и корчмам…

Ослепило золото и женщин, и Докица была одной из них. Иосиф Родян, который умел платить, был прекрасно с ней знаком. С той поры как он начал есть и пить «от пуза», он ни в грош не ставил моральные законы и легкие связи не считал грехом. Студент Унгурян тоже не раз развлекался с Докицеи и не терял надежды веселиться с ней и впредь. Письмоводитель Попеску и писарь Брату, хотя и недавно появились в селе, но уже перезнакомились почти со всеми «женами мироносицами». Первыми в омут безнравственности окунулись с головой люди на селе уважаемые и, казалось бы, с образованием. А дурной пример, как известно, заразителен. Крестьяне следовали примеру господ из тщеславия и их грехами оправдывали свои:

— Они люди ученые, а вон как живут!

Но не случайно именно эту господскую жизнь, а не иную принимали они за образец…

 

XVIII

С той поры как на летние каникулы в Вэлень явились оба студента, попойки потянулись одна за другой. Свет в корчмах теперь не гасили до зари. Владельцы приисков, золотоискатели, рудокопы с «Архангелов» — все словно посходили с ума. Жены стали задумываться, что же делать: по три-четыре дня мужики не вылезали из кабака. Молодые Унгурян с Прункулом кочевали из одной корчмы в другую, выделывая дорогой замысловатые вензеля и начиная попойку сызнова, стоило им только повстречать новую компанию гуляк. А принимали их с восторгом, с криками «ура». Мало-помалу студенты приучили местных забулдыг к нравам столичных кабаков. Напившись, рудокопы начинали бить бутылки, стаканы, вскакивать на столы, поливать вином потолки, заключали пари, кто больше выпьет, тащили жребий, кому платить за ночную попойку, потому что каждому было лестно угостить всю компанию. Когда жребий выпадал студентам, рудокопы освобождали их от «повинности» и, предоставив честь «возглавлять стол», за вино расплачивались сами.

В кабаках все ходило ходуном. Двери то и дело распахивались, и на порог, покачиваясь, вылезали люди с помертвевшими лицами. Следом вырывался густой табачный дым, смешанный с запахом винного перегара.

По воскресеньям приезжали поразвлечься в Вэлень господа из города. И не бывало такого, чтобы гостя не угостили вином, не попотчевали обедом. Ионуца Унгуряна-старшего, примаря Корняна в любое время можно было найти в трактире, а поскольку приезжих тоже тянуло туда, совладельцы прииска «Архангелы» тут же брали их под свою опеку, а это значило, что есть и пить можно было сколько влезет и даже сверх того и оставаться в селе сколько заблагорассудится. Если по какой-либо случайности в трактире не оказывалось ни Унгуряна, ни Корняна, находились другие люди, открывавшие незнакомцу свои объятья. Так встречали всех гостей подряд. Когда же в село залетала какая-нибудь важная птица, то навстречу спешили оба студента или кто-нибудь из совладельцев «Архангелов», а то и сам управляющий Иосиф Родян.

По воскресеньям и на праздники приезжали из города обычно люди известные, те, что бывали в Вэлень уже не раз. Вокруг них сразу же собиралась компания собутыльников в десять — пятнадцать человек, начинали застолье часов в десять с пива и кончали на рассвете вином и ракией. Часто веселились прямо на лугу, на свежем воздухе. Барашков и поросят жарили на кострах из сухих сосновых дров. Крики, тосты, песни гремели всю ночь до самого утра. Полыхали костры, сновали черные тени.

Попади какой-нибудь чужак поздней ночью в Вэлень, он наверняка бы решил, что какая-то запоздавшая свадьба заблудилась в лесу. Однако в первую очередь о свадьбе подумал бы посторонний человек, доведись ему проезжать через Вэлень и днем. Несмолкаемый шум в корчмах и трактирах, веселые крики из окон домов. Соседи, друзья собирались отведать только что привезенного «деревенского винца», и начиналась гулянка, которая продолжалась не один день.

Однако никто не помнил другого такого года, когда летняя добыча золота была столь богатой, а попойки столь частыми. Золотопромышленники не могли удержаться, чтобы не похвастаться: просто с ума можно спятить от такого везения. Не было недели, чтобы Лэицэ со своими музыкантами не спешил в Вэлень. Студенты завезли в село новые песни, веселые романсы, которые в скором времени распевали даже мальчишки, подвозившие золотоносную породу на горных лошадках.

Неделя за неделей пролетали незаметно в лихорадочной суете и веселье. Многие из жителей Вэлень, услышав в субботу вечером колокольный звон, с удивлением восклицали:

— Господи, завтра-то уже воскресенье!

По установившемуся обычаю, в последнее воскресенье августа именитые люди села Вэлень собрались в трактире у Спиридона в десять часов утра на проводы студентов. В этом году уезжали только двое, Унгурян и Прункул. Гица Родян уже получил диплом, но работы пока не нашел и оставался в Вэлень.

В церкви еще шла служба, а кружки, наполненные свежим пивом, уже стояли вдоль длинного стола. Прункул-отец где-то задерживался, и старый Унгурян, блюдя обычай, поднял кружку и заговорил, обращаясь к студентам:

— Доброго вам пути, сыночки. Возвращайтесь к нам здоровыми. Через год ждем вас обоих адвокатами.

— Да здравствуют адвокаты! — дружно воскликнули остальные.

— Если мы летом не привезем с собой дипломы, можете забыть, как меня зовут! — твердо заявил молодой Унгурян, вытирая с усов пивную пену.

— Дай вам бог! Помоги вам господь! — радостно зачастил отец, растроганный обещанием сына, и морщины на его лице разгладились.

Старик Унгурян никогда не терял надежды на будущее сына. То, что чадо уже столько лет болталось в столице, нисколько его не удивляло: столько книг нужно прочитать — страшное дело! Но рано или поздно его сын будет большим барином и заговорят о нем по всей округе. Всякий, кто увидит, как он живет припеваючи в городе, скажет: «А вот этого господина содержал в школе Ионуц Унгурян, совладелец и акционер прииска „Архангелы“». Старик не удержался и заявил об этом вслух:

— Сынок дорого мне обходится? Чепуха! Из него такой барин получится, любо-дорого посмотреть!

Унгурян-отец с удовольствием выпил вторую кружку и, обведя взглядом присутствующих, улыбнулся:

— Доброе пиво!

Все зашумели, начались рассказы, разговоры. Зал наполнился табачным дымом, который казался синим в свете солнечных лучей. Всем было весело: за всю неделю ни разу не собирались такой компанией — как-никак четырнадцать человек. Был и управляющий. Не хватало только Гицы и семинариста Мурэшану, которые бывали на традиционных проводах, но тут вдруг решили отправиться в горы на прогулку.

Из всей компании один студент Прункул пребывал в черной меланхолии. Глубокая печаль, даже, можно сказать, отчаяние читалось на его лице. Сидевшие за столом пошучивали:

— А ведь о Вэлень тоскует парень.

— Про все село не скажу, а вот о красотке какой-нибудь — возможно!

— Думает, как вернется сюда весною готовым адвокатом!

— Так оно и будет. О студенческой жизни сожалеет!

— Да здравствует адвокат Прункул!

Но студент сидел как в воду опущенный. На душе у него было тошнехонько: с раннего утра на него свалилась беда.

Не успел он одеться и закурить сигару, как вошел отец. Лицо мрачное, взгляд тяжелый — дело ясное: сейчас нудить начнет. Студент хотел было обмануть судьбу и шагнул к двери, но отец остановил его.

— Погоди! — холодно приказал он. — Поговорить надо!

Тяжело вздохнув, молодой человек опустился на стул и бросил сигару за печку.

— Нам нужно поговорить, — повторил отец. — Сегодня, как я понимаю, будут проводы.

— Да, тебя тоже приглашали, — выдавил из себя студент.

— Я уже сыт по горло, не пойду. А ты иди, если хочешь. Деньги есть?

— Нету, — буркнул студент.

Отец достал бумажник и выложил на стол три десятки.

— Возьми. Погуляй сегодня. Можешь все спустить, — сухо проговорил он. — Но знай, в школу едешь последний раз. — Он замолчал, бледные щеки прорезали глубокие морщины. Отец ждал, что ему ответит сын, но тот молчал как рыба. Побледнев, он упорно рассматривал стол.

— Этот год я тебя еще содержу. — Прункул наливался гневом, глядя на онемевшего сына. — И наверное, зря, но раз уж решил, еще годок жертвую. Потом считай, что я свой долг перед тобой выполнил. Ты хоть знаешь, сколько денег я на тебя извел?

Обиженный, студент встал, посмотрел на отца, но промолчал.

— На эти деньги можно было лошадь выучить на адвоката! У тебя что, ни капли мозгов не осталось? Ни капли совести? И хватает наглости появляться в городе? Мне стыдно от твоего бесстыдства! Еще год учись, но это будет последний! Сорок злотых в месяц — и все!

— Сорок злотых! — воскликнул удивленный молодой человек, впервые открывая рот.

— Сорок, и не больше! Думаешь, денег у меня куча и конца им нет? А ты знаешь, сколько их сжирает новая штольня? Да ты еще будешь сосать целый год! Так что договорились, — отец встал и бросил с порога: — Пусть меня не ждут. Я заболел.

Студент долго сидел неподвижно. Перед ним разверзлась бездна. Что же ему теперь делать? Кончить университет за один год, когда у него сдан всего один экзамен, когда у него нет никакой практики, нету и книг, когда он несколько лет подряд даже лекции не посещал, ну разве одну-две в год?! Старика он просто-напросто обманывал, рассказывая, что работает практикантом в конторе одного столичного адвоката! Как теперь признаться отцу, что все рассказы об успехах сплошное вранье, а за один год получить диплом невозможно? А если и удастся уговорить отца, разве это ему поможет? Разве сможет он переломить себя и взяться за работу?

Студент поднялся, махнув на все рукой.

— Будем жить, пока живется! — сказал он про себя и направился в трактир, решив, что погуляет так, как никогда еще не гулял.

Но он был слишком потрясен и никак не мог прийти в себя. Долгое время Прункул-младший пил молча, не обращая внимания на шуточки и насмешки, и повеселел, когда захмелел уже изрядно.

Трактирщик Спиридон то и дело подходил к столу, уносил позванивающие пустые кружки, и не успевали гости хлопнуть в ладоши, как приносил полные. Вот уже семь или восемь лет прощальную попойку со студентами Спиридон обслуживает самолично, а потому и вертится, как волчок.

— Так, Спиридон, так, дорогой! Я в твою честь выиграю сотню процессов! — приговаривал младший Унгурян всякий раз, когда трактирщик приносил полные кружки. Взрыв хохота следовал за этими словами.

— Да здравствует «бесплатный» адвокат! Виват человеколюб! — воскликнул, разражаясь хохотом, Прункул.

— Виват человеколюб! — подхватили остальные.

— Слышишь, отец? — расплываясь в улыбке, обратился молодой Унгурян к родителю. — Вот откуда начинается моя будущая слава! Вы, маловеры, смеетесь, а я всегда буду идти вперед! Виват! Смело вперед! Виват!

Последние слова студент пропел на мотив популярного марша. Его подхватил Прункул. Потом адвокат Паску, специально приехавший в Вэлень на проводы студентов. Замурлыкал себе под нос тот же марш и доктор Принцу. Наконец над всей этой невнятицей голосов возвысился голос писаря Брату, вдохновляя всю компанию. Время уже шло к обеду, все были наполовину пьяны. Вдруг Брату вышел из-за стола, раскланялся во все стороны и, взмахнув рукой, запел:

Тверже шаг — Тра-ла-ла. Все вперед быстрее! Весел всяк, Крепче шаг, Ну, вперед, смелее! Тра-ла-ла.

Он сбился, начал марш сначала, потом сбился хор, и только после того, как все глотки были еще раз промыты пивом, удалось допеть марш до конца.

Когда поющие дошли до слов:

Кубок может вскоре Смыть любое горе,—

все подняли бокалы, которые поспешно наполнил Спиридон, и, чокаясь, под звон бокалов стоя закончили марш. Пенье превратилось уже во всеобщее завыванье. Было два часа пополудни. Бокалы опустели. Управляющий «Архангелов», повернув бычью голову к двери, крикнул:

— Эй, Спиридон, где ты там!

— К вашим услугам, домнул управляющий. Чего изволите?

— Цыц! — рявкнул Родян. — Поросят приготовил?

— Три молочных еще с вечера заколоты.

— Когда будет половина четвертого, знаешь? — прищурился Иосиф Родян.

— Поросят выпотрошили, опалили, на Оленьей поляне огонь развели! — по-военному отрапортовал Спиридон, поднеся ладонь к правому уху.

— Мошенник! — загремел управляющий. — Так ты исполняешь распоряжения!

— Десятиведерная бочка в тенечек поставлена! — быстро проговорил трактирщик, бледнея.

— И водички, Спиридон. Пошли два ящика минеральной.

— Все будет в порядке, домнул управляющий: и хлеб, и соль, и ножички, и вилочки!

— Да иди ты к черту, делай как знаешь! — икнул студент Унгурян.

Спиридон покосился на него насмешливым глазом:

— У каждого своя профессия, домнул адвокат. У вас законы, у нас стаканы.

Все покатились со смеху. Послышались крики: «Да здравствует Спиридон!» Старик Унгурян тоже хохотал во весь рот, не понимая, в похвалу ли сыну или в насмешку были слова трактирщика. Но ему доставляло удовольствие смеяться, смеяться просто так, не зная над чем, смеяться, и все. Появился Спиридон в сопровождении трех мальчиков, каждый из которых нес веер кружек с пивом.

— Прошу угощаться. Как говорится, разгонные. За это пиво плачу я!

Гости встали, готовясь уходить. Каждый взял по кружке.

— Да здравствует первый трактирщик в Вэлень! — провозгласил студент Унгурян.

— Да здравствует Спиридон!

Все принялись за пиво, и через считанные минуты кружки опустели. Старик Унгурян выпил кружку не отрываясь и даже высосал оставшуюся на дне пену.

— Ах ты, чертов сын, Спиридон, ведь это пиво из только что открытой бочки. А ну, обнеси нас всех еще разок!

— Браво, отец! Да здравствует великий дегустатор! — завизжал молодой Унгурян.

Толпясь вокруг стола, компания выпила еще по две кружки. Спиридон прикинул, что от бочки осталось меньше половины. Наконец гости вышли на улицу. Один студент Прункул остался сидеть за столом. Он подозвал Спиридона и жалобно попросил:

— Поставь бочонок рядом со мной, отец Спиридон… Ты теперь будешь моим отцом!

Трактирщик видел, что студент уже лыка не вяжет, однако отчаянье, прозвучавшее в голосе, его удивило. Прункул побледнел, стал почти зеленым.

— Хватит вам пить, домнул адвокат. Это плохо кончится, — стал уговаривать трактирщик, наклоняясь над ним.

Прункул глядел на него пустыми глазами. Казалось, он не узнает Спиридона. Потом тяжело вздохнул.

— Ты — мой отец. Дай я тебя поцелую.

— Не пейте больше, — брезгливо поморщился трактирщик. — Лучше бы вам пойти домой, домнул адвокат, пообедать, немножко соснуть до четырех часов. Иначе вам всю ночь не высидеть. Идите-ка лучше домой.

— Нет у меня дома, — горестно вздохнул молодой человек, покачивая головой. — Нет ни дома, ни родителей. Ты теперь мой отец. Разве ты меня бросишь на произвол судьбы? — Прункул не сводил с трактирщика своих’ мутных выпученных глаз.

— Ни за что на свете, домнул адвокат!

— Тогда услышь мольбу твоего сына и принеси бочонок. Больше ни о чем не беспокойся, отец Спиридон. Наливать в кружку я буду сам, я знаю, как это делается.

Трактирщик поклонился и тут же скрылся за дверью. Можно было подумать, что он поспешил выполнить просьбу, однако он занялся другими делами. «Сейчас заснет. Знаю я его!» — пробурчал про себя Спиридон. Переделав мелкие дела и распорядившись по поводу жаркого на лугу, Спиридон с женой и младшими детьми сел обедать. Не успел он проглотить ложку супу, как приоткрылась дверь и появилась голова студента.

— Ты не принес мне бочонка, отец? — захныкал он.

— Нет еще, домнул адвокат! — Спиридон удивился, что студент не заснул за столом.

— Это черт знает что! — возмутился молодой человек. — Тащи немедленно пиво. Сегодня ты ведешь себя по-свински!

Спиридон побледнел. Его даже затрясло от возмущения: да что же это такое, ложки супу проглотить не дают. Однако вскочив, прошел мимо адвоката, приволок начатый бочонок пива, поставил возле стола, приладил помпу и вежливо сказал:

— Пожалуйста, домнул адвокат. В нем кружек двенадцать еще будет.

— Прошу! — Прункул протянул трактирщику бумажку в двадцать леев.

— Не сейчас, домнул адвокат! Откуда мне знать, сколько вы выпьете. Потом рассчитаемся.

— Прошу! — настаивал студент. — Я плачу! И ты, Спиридон, не добрый отец. Тебе человека не жалко. Получи деньги и уходи!

Спиридон оставил бумажку на столе и вышел.

* * *

Время уже шло к пяти, когда вновь стали собираться участники проводов. На Оленьей поляне давно уже пылал костер. Приятели сошлись в трактире Спиридона и, к своему великому удивлению, нашли там молодого Прункула, сидевшего перед кружкой пива. Кто-то пощелкал по бочонку, бочонок отозвался гулким звоном. Его перевернули — ни капли! Но Прункула тоже нельзя было сдвинуть с места. Он сидел, откинувшись на спинку стула и оперевшись локтем о стол. Ноги его, казалось, были воткнуты в пол, и сам он выглядел как человек, окаменевший от смертельной усталости. С тупым равнодушием, словно никого не узнавая, смотрел он на столпившихся вокруг него людей. Время от времени студент тяжело вздыхал и слегка покачивал головой. Приятели, собравшиеся вокруг, шумели, окликали его по имени, подталкивали, кое-кто пытался даже трясти за плечи. На сильные толчки Прункул отзывался глухим бормотанием, которое, казалось, выходило откуда-то из нутряных глубин.

— Придется его тащить до самой поляны, — выразил недовольство Иосиф Родян.

— Надо же — выпил целый бочонок пива. Удивляюсь, как его не разорвало! — заметил доктор Принцу, наклоняясь над студентом и ощупывая его.

Прункул что-то забормотал, зашевелился, и словно с того света донеслось:

— Свиньи!

— Ого! Он еще нам преподносит уроки морали! — рассмеялся адвокат Паску.

Прункул заерзал на стуле, попытался встать, но не смог. Снова откинулся на спинку стула и повторил:

— Свиньи! Все свиньи!

Тут в трактире появился младший Унгурян. Раздвинув толпу, он подошел к своему дружку.

— Привет, коллега! Привет! — радостно прозвучал его голос. — Выпил? Захмелел? Проспался?

— Пришел, увидел, победил! — произнес Прункул и осклабился.

— Да он совсем не пьян! — воскликнул Унгурян, вот уже много лет по системе вопросов и ответов определявший степень опьянения Прункула.

— Пойдешь с нами, дорогой? — спросил он его. Прункул, словно бы не слыша, безучастно бормотал:

— Все свиньи.

— Коньяк есть, Спиридон? — Унгурян выглядел озабоченным.

— Есть, домнул адвокат.

— Скорей коньяку и рюмку! Сразу проснется!

Кое-кто вопросительно поглядел на доктора Принцу.

— Весьма возможно, — отвечал тот. — Опьянение от пива похоже на густой туман, но оно не тяжелое. Пивной хмель не давит с такой силой на мозг, как винный хмель или ракия. Опьянение от пива не такое глубокое. Оно размягчает все тело и чрезвычайно отягчает живот.

Проглотив одну за другой несколько рюмок коньяку, Прункул стал покачивать головой, подергивать руками и ногами. Потом с помощью Унгуряна, бледный, как мертвец, встал.

— А теперь скорее на улицу, на воздух! — скомандовал Унгурян.

— Уже идти пора. Пока доберемся до поляны, он проветрится, — заметил старик Унгурян.

— Колоссально! — воскликнул младший Унгурян. — А ты не боишься простыть? Хотя на тебе столько жиру, что и шубы не надо.

Миновав проулок, все свернули на тропинку и перешли распадок по узкому мостику, на котором Унгурян особенно заботливо поддерживал Прункула. Прогулка на свежем воздухе и коньяк сделали свое дело — молодой человек протрезвел. Когда стали подниматься к Оленьей поляне, он выдернул руку, за которую его поддерживал Унгурян.

— Хватит меня держать!

— Наконец-то! — облегченно вздохнул Унгурян. — Какого черта ты нализался пива, когда знал, что после обеда сможешь надраться рислингом или мускатом?

— Со мной ничего бы не было, не пей я на голодный желудок, — признался Прункул.

— Так ты сегодня не обедал?

— С вечера ничего не ел!

— Да что ты говоришь? Ну, коли так, то ты здоровее быка, братец! А с чего ты решил поститься? Или с утра тоже приложился?

Прункул молчал. Подъем был крутой, он задыхался.

— У меня конфликт со стариком, — наконец ответил он.

— Подумаешь, конфликт! Отцы и дети! И ты из-за этого дурака валяешь?

— Не лезь ко мне, Унгурян! Иди к черту! — в голосе Прункула звучало отчаяние. — Не конфликт даже, а ультиматум.

— Ультиматум? — удивился Унгурян, не понимая, о чем может идти речь.

— Еще год он будет давать мне деньги. А я за год должен получить диплом, — еле выдавил из себя Прункул. Ему было стыдно признаться, какую ежемесячную сумму положил ему отец.

Унгурян так и покатился со смеху. Но тут же перестал смеяться — только потому, что, смеясь, трудно было подыматься в гору. Тропинка по луговому склону, хотя и вилась спиралью, однако была достаточно крутой. Остальная компания давно их опередила.

— Да что ты, право? Малый ребенок, что ли? Сколько нам предъявляли таких ультиматумов? — беспечно воскликнул Унгурян.

— Мой старик не шутит. Это я сразу понят. Мой отец — человек суровый, — горестно промолвил Прункул. — Сказал, что новая галерея на прииске поглотила уже целое состояние.

— А ты проглотил второе, — добавил Унгурян.

— А я второе, и теперь у него нет денег. — В голосе Прункула звучала безнадежность.

Оба замолчали. Поднимаясь вверх, приходилось сильно наклоняться вперед. Под ботинками похрустывали камешки. Теми же камешками была усеяна и поляна. Дожди в этих местах смыли почву, оставив после себя галечник.

— Раз так, о чем тогда говорить? — промолвил, помолчав, Унгурян.

— То-то и оно, — обронил Прункул. — Судьба! — Фатализм показался ему самой мудрой философией в мире.

— Греки и римляне не были дураками, дорогой. Недаром античность зовут классической.

— Кусок жареного поросенка примирил бы меня с судьбой! — заявил Прункул, ощутивший, что голоден как волк. Испарявшийся постепенно хмель уступал место голоду.

— Жаль, что ты не Ион, но говоришь все равно как Златоуст, — отозвался Унгурян, тоже изрядно проголодавшийся, из-за выпитого с утра пива за обедом он почти ничего не ел.

— Лучше зови меня Иоанн Волчья Пасть, — ухмыльнувшись, предложил Прункул.

Когда студенты добрались до костра, вся компания уже разлеглась на траве. Успев пропустить по паре стаканчиков, ждали жаркого. Курили, смеялись, переговаривались. «Ого-го-го-го!» — оглушительно выкрикивал вдруг кто-нибудь, и истошный вопль катился вниз, в долину.

Прункула встретили радостно. Доктор Принцу пощупал его запястье и заявил, что пульс почти в норме.

— Печеной луковицы не стоит твоя наука, доктор. Мой уважаемый коллега, адвокат Прункул, голоден. Он со вчерашнего дня ничего не ел! — с видом превосходства заявил Унгурян.

Над огромной грудой полыхающих углей жарились на вертеле два тупорылых поросенка. Кожица на них уже подрумянилась, порозовела, тоненькие завитки хвостов затвердели. Пухлые поросячьи тельца безостановочно поворачивались на вертелах, и двое мальчиков поливали растопленным салом то поросячью спинку, то живот, то бока. Сало капало в угли, слышался треск, и по поляне разносился запах, раздражавший всю компанию, развалившуюся на траве. Казалось, что поросята становятся все тоньше, вернее сказать, выравниваются, потому что все труднее было понять, где живот, где спина. Поросячья кожица в некоторых местах лопнула, и сквозь еле видимые трещинки проступал розовый сок. Аромат шел такой, что животики подводило.

— Хватит, Филипп! — крикнул управляющий и, подхватив вертел с поросенком, победно вернулся к алчущим.

— Право первого куска отшельнику, постившемуся целый день! — провозгласил он, увидев, что над поросенком засверкало множество ножей. Молодой Прункул отрезал кусок поросенка и, выскользнув из толпы, жадно принялся жевать. Ломтем хлеба он запасся заранее.

Филипп, один из мальчиков, готовивших жаркое, вскоре принес и второго поросенка. Все принялись за еду, не торопясь, со смаком.

Ели, запивали вином, снова ели. После молодой свинины всех охватила неуемная жажда. Разговор становился все громче, стаканы осушались одним глотком. Ни у кого не хватало терпения держать в руке стакан: вино немедленно опрокидывалось в глотку. Хорошее вино, выдержанное. Настойка на базилике в подвале Спиридона кончилась, и он угощал рислингом. Пили много, но хмеля не чувствовали, хорошо закусив на свежем воздухе. Тени удлинились. Еловый лес вокруг поляны помрачнел. А воздух был такой свежий, что казалось — он и мертвого поднимет. Гуляки были недовольны. Для настоящего веселья нужно было хоть немножечко захмелеть, а в этом рислинге будто и хмеля не было. Болтали, смеялись, пытались петь, но всем будто чего-то недоставало. И хозяевам, и гостям мало было чуть развязавшихся языков, они были знатоками по части иного, более оживленного веселья. Вино лилось рекой, и мальчишки, жарившие поросят, едва успевали наполнять стаканы.

Неподалеку заранее были приготовлены сухие и зеленые еловые ветви. Подобрав грудкой головешки, мальчики набросали сверху сухих веток. Огонь взвился вверх. Затрепетали языки пламени, одни длинные и узкие, другие широкие, как лемех плуга. В сгустившихся сумерках живо и ярко полыхал огонь. Люди вставали, выбирали из кучи длинную еловую ветку с зеленой хвоей и бросали в костер. На миг пламя будто задыхалось в дыму, потом слышался треск, похожий на торопливые маленькие взрывы, и ветка вспыхивала — огромный факел взмывал вверх, к вершинам елей.

Сгрудившись вокруг костра, мужчины размахивали горящими еловыми лапами, по которым во все стороны разбегались потрескивающие огоньки. При свете костра их лица казались бронзовыми. Вот и нет больше веток, все бросились в лес рубить и ломать еловые лапы.

Неожиданно пришла усталость, а вместе с нею дал знать о себе и хмель. Едва держась на ногах, кто-то пробовал петь. Вдруг из ночной темноты вынырнуло двенадцать парней-рудокопов, и обрадованный Брату принялся с гиканьем распевать с ними на четыре голоса залихватские песни. Ночная тишь доносила их аж до села. И опять полилось вино рекой. Говор, шум, пьяные выкрики и огромный столб пламени, уходящий в черное небо.

Было уже совсем поздно, костер едва тлел, последний поросенок был съеден.

Решили вернуться в село и продолжать пир в трактире у Спиридона. Пустую бочку столкнули вниз, и она, подпрыгивая и гулко грохоча, покатилась по склону в долину. Все, кроме Иосифа Родяна, были смертельно пьяны. Ночь не была темной, но все шли, вытянув руки вперед, словно намеревались что-то поймать. Небо было усеяно звездами, но людям, ослепленным ярким светом костра, ночь казалась непроглядной.

Спускаться по крутому склону и днем было труднее, чем подниматься, а уж в потемках тем более. Люди падали и с криками катились вниз по склону. Из всей компании лишь двое-трое держались на ногах, а остальные скользили по скату, кто как сумеет. Тьму оглашали взрывы смеха и выкрики «Ух ты! Черт побери!», потом наступала тишина, и начиналась перекличка:

— Эге-гей!

— Ого-го-го?

Собутыльники пытались отыскать друг друга, опереться на дружескую руку, но тщетно: земля, казалось, ускользала у них из-под ног.

С грехом пополам добрались до речки, что-то мурлыкавшей в темноте. Иосиф Родян первым перешел мостик, остальные все попадали в воду. Немногим удалось устоять на ногах и вымокнуть только по колено. Остальные бултыхнулись в воду кто плашмя, кто спиной.

— Вот, папаша, так и утонет твой адвокат, словно цыган в луже! — выкрикнул студент Унгурян. Он упал в воду спиной и, видимо, чувствовал себя прекрасно, потому что и не думал вылезать из реки.

— Лишь бы не утонула с тобой моя трубка! — отвечал старик, стараясь подняться на ноги и выбраться на берег.

В трактире у Спиридона еще горел свет. Вся компания вломилась в зал и принялась выжимать одежду. Купанье не остудило веселья. Студент Унгурян, с трудом взобравшись на стол, улегся на спину, скрестил на груди руки и заявил, что умер.

Тотчас же вокруг него встал хор и под руководством Брату дружно запел молитву:

«Плачу и печалуюсь, когда думаю о смерти и вижу в могиле лежащую красоту нашу, по образу божию сотворенную, без украшения, без величия, потерявшую образ свой! О, чудо! Что за тайна содеяна для нас? Почему мы преданы разрушению, почему мы покорны смерти? Воистину по повелению божию, как говорится в писании того, кто дает отдохновение усопшему».

Мужской хор пел на четыре голоса. Дрожали стекла, тоской щемило души людей, которые, казалось, начали трезветь. Долго стояла тишина. Наконец Унгурян открыл глаза.

— Сами пели, что грех зарывать в могилу такую красоту, как я, так дайте руку, друзья, и покоримся не смерти, а жизни! Да здравствует веселье!

Спиридон поспешно растолкал служанку. Хлопот ему должно было хватить до утра, и один он бы с ними не управился.

Попойки, гулянки, вроде этой, то и дело затевались в Вэлень с тех пор, как на приисках, и особенно у «Архангелов», стали добывать много золота. Никто им не удивлялся, никто не препятствовал. Разве что чья-нибудь жена, которой все эти буйства и окаянства осточертели, плюнет поутру на ступеньки корчмы и проклянет их все до единой от всего сердца.

Одно время отец Мурэшану в церкви читал проповеди против пьянства, да дело кончилось тем, что мужики с парнями перестали в церковь ходить.

Доходы корчмарей и лавочников росли. Состояния они себе сколотили такие, что хватило бы на прожитье не только им самим, но и их детям до самой смерти. И чем больше они богатели, тем услужливее и щедрее становились на выпивку. Ведь известно, что одними поклонами да улыбками и завзятого пьяницу не растрясешь.

 

XIX

Домнишоара Родян не лукавила: она и вправду волновалась и мучилась, прежде чем решилась написать семинаристу письмо. Но мучилась она не из-за того, что писала первая, и не из боязни, что ее сурово осудят, — она мучилась потому, что не знала, как сказать Василе о своей любви.

Выслушав попреки своей сестры Марии и успокоившись, Эленуца поняла, что радуется тому, что не выходит замуж. Она была вольна смеяться над незадачливым женихом и подтрунивать над отцом, потому что ничто не мешало ей думать о семинаристе. А не думать о нем было свыше ее сил! Начиная с пасхи все, что бы ни происходило, было для Эленуцы связано с Василе Мурэшану: в собственных словах и жестах, в радостях и печалях ощущала она присутствие этого застенчивого, словно девица, молодого человека. Стоило ей вспомнить или представить его себе, как в ней пробуждались совершенно необыкновенные мысли и чувства. Так однажды Эленуца поняла, что симпатия ее к семинаристу возникла вовсе не в страстную пятницу, а гораздо раньше. Вполне возможно, что прохладные отношения ее семейства к семье священника обострили ее внимание и любопытство и заставили отнестись к Василе гораздо сердечней, чем к другим молодым людям, которые бывали у них в доме. Когда им доводилось изредка встречаться, она охотно разговаривала с Василе Мурэшану, но никаких особых чувств не испытывала. Правда, нужно сказать, что его ясный взгляд на мир просветлял и ее. Эленуца ощущала какую-то совершенно особую уверенность и покой, стоило ей хоть немного поговорить с Василе. Однако до пасхи Эленуца испытывала к Василе скорее всего то любопытство, какое мы обычно испытываем к людям, которых вроде бы знаем и не знаем: эти люди нам симпатичны, и, доведись выбирать, мы наверняка предпочтем их другим, пусть даже знакомым людям. Возможно, любопытство это питалось тем, что во время каникул Василе вел себя совсем не так, как остальные студенты из Вэлень: чаще всего его можно было видеть одного с книгой в руках. В гулянках он не участвовал, а в церковь ходил постоянно. Возможно, он привлекал внимание еще и тем, что редко бывал весел и никогда не хохотал во все горло. А возможно, симпатия зародилась потому, что Василе не был самоуверен и избегал Эленуцу. А может, привлекало его ясное невинное лицо, благодаря которому и в восемнадцать лет он казался еще ребенком? Словом, любопытство было, но оно не вызывало у Эленуцы желания повидать молодого человека, поговорить с ним. Они виделись примерно раз в неделю, и этого ей было вполне достаточно, как сестре, которая изредка получает добрые вести о брате и не тревожится о нем, зная, что брат ее порядочный человек. А в том, что Василе Мурэшану человек добропорядочный, Эленуца была убеждена давным-давно. Она даже и вообразить не могла, что он способен на выходки, какие позволяли себе Унгурян или Прункул. Хотя, признаться, в этой ее уверенности тоже было нечто необычное, поскольку откуда ей было знать, как ведет себя семинарист в селе, а тем более в городе, где проводит большую часть года.

Итак, в течение четырех лет Эленуца питала самые добрые чувства к семинаристу, а подогревало их любопытство, которое вспыхивало всякий раз, когда им доводилось встретиться или когда девушка вдруг вспоминала о нем. Но с той поры, когда она вечером в пасхальную субботу услышала, как он поет, после того, как зажгла его свечку, любопытство ее превратилось в желание быть как можно ближе к этому необыкновенному юноше. Теперь для нее стало счастьем просто побыть рядом с ним, даже не обменявшись ни словом, ни взглядом. После пасхальных праздников она почувствовала то, чего раньше никогда не чувствовала: ей вдруг стало жаль, что Василе возвращается в город, в свою семинарию. Как глубока ее вера в него, она поняла на празднике, когда Войку стал приставать к ней со своими ухаживаниями. Расставание на похоронах Глигораша, просьба прислать ей книги, лихорадочное ожидание их, мучительная тоска, завладевшая ею при известии, что приезжает претендент на ее руку, — все это так стремительно обрушилось на Эленуцу, что она не успела разобраться в своих чувствах.

Теперь же, после неудачного сватовства Крэчуна, после своего неудержимого смеха, она вдруг, словно при вспышке молнии, открыла расцветающее в ее сердце чувство нежности и поняла, что влюблена — но не в семинариста, а в свою нежность. Сказать правду, думала она все-таки о Василе, но первое, что сделала, совершив свое открытие, — привстала на цыпочки и робко поцеловала собственное отражение в зеркале! Потом, вспыхнув всем лицом, как пион, выбежала в сад, сплела себе венок и до самого вечера бродила по дорожкам.

Целую ночь она не спала, все волновалась и успокоилась, только написав весьма странное письмо, в котором во всем открылась Василе, совершенно не чувствуя ущемления своей девичьей стыдливости.

О том, что письмо ее может быть дурно истолковано семинаристом, она не думала ни секунды, а потому с великим нетерпением ожидала ответа Василе.

И семинарист не обманул ее ожиданий! Прочитав ответное письмо, домнишоара Эленуца хохотала чуть не до слез и, хохоча, повторяла все ту же фразу: «Нет, нет, лучше молчать… Я так боюсь услышать». Но на этот раз она кривила душой сама перед собою: смеялась она вовсе не над многозначительными точками, а потому, что теплыми, светлыми волнами накатывало на нее счастье. Застенчивость молодого человека послужила как бы щитом для ее свободной, ничем не стесненной радости, а ведь все могло быть по-другому, и тогда она упрекала бы себя:

— Ах, как я дурно воспитана! Влюбиться, и так безрассудно!

Эленуца получила письмо утром, а вечером уже писала ответ. Сообщение семинариста о том, что ему надлежит жениться, и в самом скором времени, всерьез ее взволновало, но она не отозвалась на него ни единой строчкой. Куда только подевались вся ее отвага и решительность. Решившись написать Василе, она не сомневалась, что он все поймет, и первое свое письмо писала довольно легко. Теперь, решившись спросить, как следует понимать его слова о женитьбе, она почувствовала, что сердце ее замкнулось, как на замок, и рука не в силах вывести ни буквы. Эленуца отложила письмо на завтра, потом еще на день, и, по мере того как день проходил за днем, сила воли ее таяла, таяла и уверенность, что она правильно поняла Василе. Но она утешала себя надеждой, что семинарист непременно пришлет другое письмо.

Каждую субботу приходили книги, а писем не было. Неподдельная сердечность, согревшая два первых письмеца, казалось, сделалась главным камнем преткновения и для юноши, и для девушки. Казалось, они смотрят друг на друга издалека и никак не осмелятся окликнуть и подойти друг к другу поближе. До этих писем они почти и не говорили между собой, в письмах же открыли неожиданно слишком многое. И теперь робели друг друга, но эта робость невинности переполняла их счастьем до самых летних каникул.

Когда они встретились в первый раз, семинарист приветствовал ее издалека и трижды поднимал шляпу, потому что ему казалось, что Эленуца не замечает его приветствия: она шла нижней дорогой под руку с Гицей и громко хохотала. На третий раз Эленуца низко склонила голову, а Гица весело взмахнул шляпой и крикнул:

— Добрый вечер, домнул семинарист, добрый вечер, кандидат в священники!

Василе не разобрал, что выкрикнул Гица. Он шел им навстречу и видел одну Эленуцу, на душе у него было тепло от кивка домнишоары Родян. Василе смотрел на Эленуцу и не узнавал ее, перед ним была не прежняя домнишоара Родян, а удивительное создание иного мира — фея, таинственная дева. Василе даже удивился, что она разговаривает.

Рука у Эленуцы была холодной и слегка дрогнула, коснувшись ладони семинариста. И Эленуца, и Василе ужасно смущались, но глаза их оказались смелее, они глубоко-глубоко заглянули друг в друга, и щеки молодых людей мгновенно вспыхнули.

— Я чрезвычайно рад найти вас в добром здравии, — произнес семинарист, изо всех сил стараясь идти с Эленуцей в ногу. Ему почему-то показалось, что от этого зависит вся его жизнь, все его счастье; не важно, что он будет говорить, о чем спрашивать, лишь бы идти с нею в ногу!

— И мы рады, домнул Мурэшану, что вы веселы, — поспешила отозваться Эленуца.

— Это не главное! — воскликнул Гида. — Мы должны его поздравить с тем, что семинарию он окончил с отличием!

— Неужели? — притворно удивилась Эленуца.

Семинарист опустил глаза. Похвала его не порадовала. «Откуда Гице знать, насколько успешно закончил я семинарию?!» — подумал Василе с неприязнью.

— Или, может, вы провалились? — спросил Гица, заметив, что семинарист упорно молчит.

— Чего нет, того нет, — улыбнулся Василе.

— Ну, а если не провалились, значит, окончили с отличием. У молодых людей вроде вас по-другому и быть не может, — убежденно заявил Родян.

Эленуца скорее почувствовала, чем поняла, что похвала брата не по вкусу Василе. Она остановилась, подняла на семинариста блестящие, влажные от счастья глаза и проговорила:

— Имею честь, домнул Мурэшану, представить вам домнула инженера Гицу Родяна, — и грациозно кивнула в сторону Гицы.

— Ах, вот оно что. Видите ли, я об этом как-то не подумал, — забормотал Василе, думая лишь об очаровании Эленуцы. — Мне бы надо было вспомнить, — продолжал он бормотать, — что вы в этом году заканчиваете университет.

— А вы думали, почему мой брат вас хвалит? Чтобы вы вспомнили о нем и тоже похвалили, — весело отчеканила Эленуца.

Голосок ее звенел как серебряный колокольчик.

— Примите мои самые искренние поздравления, домнул Родян!

— Поздравьте его еще и с тем, что диплом у него с отличием, единственный на тридцать пять человек, — улыбаясь, добавила Эленуца.

— Иначе и быть не могло, как могло быть иначе, — смущенно твердил Василе, не зная, что сказать.

Он понял, что ему одному придется поддерживать разговор с Эленуцей, и земля ушла у него из-под ног.

Гица и впрямь не проявлял никакого желания разговаривать; он стоял, молчал, посматривал на своих спутников и улыбался — то ли потому, что на душе у него было спокойно и чувствовал он себя человеком, чей жизненный путь определился, то ли потому, что ему приятно было наблюдать за молодыми людьми, которые никак не могли скрыть овладевшего ими сердечного волнения.

— Как я вижу, вы сговорились не оставить мне и капельки счастья, — вдруг заговорил Гица. — А я бы не возражал, если бы хоть раз кто-нибудь уделил и мне внимание, и у меня на лице расцвело бы такое же ликующее счастье, какое я вижу на ваших лицах.

Эленуца тут же зашагала по дороге, за ней двинулся и Василе, желая провалиться сквозь землю. Ему казалось, что Гица читает в его душе, как в открытой книге. Не по себе было и Эленуце; ей казалось, что брат что-то заподозрил.

— Черствые вы сердца, — продолжал Гица, шагая за ними вслед, — рады посмеяться над несчастным человеком, у меня ведь настоящее несчастье: диплом есть, а службы нет.

У Мурэшану отлегло от сердца — нет, вряд ли Гица подозревает, что творится у него на душе.

— Не у вас одного такое несчастье, домнул инженер. Сколько порогов придется обить, прежде чем определишься на службу.

— Что правда, то правда, — согласился Гица. — Ведь и у вас еще нет прихода.

— А не слишком ли вы торопитесь, почтенные дипломированные господа? Не успели отучиться, как подавай вам службу, как будто не надоест она вам за целую-то жизнь, — в голосе Эленуцы слышалась и ирония, и сочувствие, и нежность. Пожалуй, нежности было больше всего.

— Что поделать, такова судьба мужчин, домнишоара, — торжественно провозгласил Гица. — Мы должны относиться к жизни серьезно, потому что ее тяжесть ложится на мужские плечи. Вы, слабый пол, впархиваете в готовое гнездышко, и вам даже в голову не приходит задуматься, каким трудом оно было создано.

— Ого! Нельзя ли полегче! — засмеялась Эленуца. — А то мне придется уже теперь посочувствовать твоей будущей жене.

— Разве я не прав? Ну скажите как будущий священник, — обратился новоиспеченный инженер к семинаристу. Тот не знал, что и отвечать. Ему вдруг показалось, что его спрашивают о гнездышке, куда он приведет Эленуцу.

— Домнул Мурэшану не такой эгоист, как ты, — ответила вместо Василе Эленуца.

— Речь не об эгоизме, а об истине, — возразил Гица. — А истина на моей стороне, разве не так, домнул Мурэшану?

— Смотря что вы понимаете под гнездом…

— Под гнездом! Ну, гнездо — это укрытие, где два существа прячутся от житейских бурь. Под гнездом я понимаю супружество, — отвечал Гица.

— Прекрасно! — воскликнул семинарист. — А это значит, что гнездо, если оно не создано обоими супругами, не может уберечь ни от какого зла. Как видите, и ласточки, и воробьи…

— Браво! — радостно подхватила Эленуца. — Я же знала, что домнул Мурэшану не такой эгоист, как ты!

Воодушевленный голосом девушки, ее искренней радостью, семинарист продолжал:

— Получить диплом, а благодаря ему службу — это еще не значит создать гнездо, в котором мужчина и женщина будут чувствовать себя счастливыми и укрытыми от житейских невзгод. Как бы это выразиться? Семейное гнездо не материально, оно состоит не из общественного положения и не из жалованья. Сколько мужчин с положением и хорошим жалованьем не могут обеспечить женщине уютного гнезда! Полагаю, что мы ошибаемся, если думаем, что, имея службу, мы тем самым делаем счастливой и женщину, которая живет с нами рядом. Она вовсе не приходит на все готовое, потому что брак не есть нечто сугубо материальное. Подлинное семейное гнездо создается из взаимного чувства двух молодых людей, и в этом смысле они оба участвуют в устроении убежища от житейской непогоды. Если молодым супругам не удастся воздвигнуть подобного укрытия, основанного прежде всего на откровенности, все остальное будет иллюзорным и все наши дипломы чепухой, которая никакой женщине счастья не принесет.

Эленуца с удовольствием слушала воодушевленно говорившего семинариста, время от времени поднимая на него увлажненные глаза, и чувствовала себя гордой и счастливой.

— Вы, разумеется, совершенно правы, — отвечал Гица. — Вас приучили видеть суть, и вы сразу же извлекаете плодоносящее семя, пренебрегая самим плодом, тогда как я говорю о мякоти, даже кожице с плода семейной жизни. Все мы знаем, что любая истина облечена в слова, а любое семя укрыто мякотью, в которой оно живет.

— Согласен, домнул инженер, — отвечал семинарист, — но, по моему убеждению, общественное положение мужа и деньги только тогда могут стать щитом для супругов, когда образ жизни их продиктован совместным желанием. Иначе все развалится. Кроме того, я убежден, хотя многим это покажется смешным ребячеством, что имущество, служба, то есть плоть, мякоть, придут к нам, если мы будем стараться достичь прежде всего нематериальных благ: чистоты мыслей, чувств и поступков. Я, домнул инженер, верю в учение Спасителя нашего: «Ищите же прежде Царства Божия и правды Его, и это все приложится вам».

Семинарист говорил с воодушевлением. Он чувствовал, что Эленуца слушает его с удовольствием, и радовался, что может рассуждать при ней о браке как о чистой теории.

Василе умолк, и девушка не могла сдержать своего восхищения:

— Как красиво вы говорите, домнул Мурэшану! — Во взгляде ее, устремленном на Василе, было столько тепла и нежности, что он даже вздрогнул.

С удовольствием слушал его и Гица. По выражению его лица можно было понять, что он согласен с Мурэшану; однако он ожидал от семинариста большей логики в обосновании.

— И я верю в слова Спасителя, домнул Мурэшану. Но Царство Божие — и супружеская жизнь! Мне кажется, в Писании говорится о небесах, о будущей жизни, а не о земле и супружестве.

Эленуца бросила на Василе опасливый взгляд. Слова Гицы вызвали у нее раздражение. На мгновение ей показалось, что молодой человек не знает, что ему ответить.

— Царство Божие, домнул инженер, находится не только на небесах, но и на земле, — начал семинарист. — Царство Божие всюду, где исполняется воля божия. И в мире растений, и в движении солнца, и в звездных путях, во всех законах природы — всюду царство божие, потому что всюду исполняется его воля, которая и есть источник этих законов. Убеждение мое таково: на пути к браку и в самом браке мы должны стараться достичь чистоты мыслей, чувств и дел, а все остальное, то есть еда, питье, одежда, дом, — все это будет дано нам.

Молодой инженер обратил внимание, что пока Мурэшану говорит, сестра смотрит на него как зачарованная. Он и сам слушал внимательно, ибо никогда не думал, что слова Христа можно толковать столь широко. Семинарист договорил, и Гица, улыбаясь, спросил его:

— И вам хотелось бы как можно скорее войти в это царство, домнул Мурэшану?

— Речь не об этом. Это совсем другое, — растерялся Василе, вообразив, что Гица намекает на них с Эленуцей.

Тут как раз подошел работник звать Гицу домой: с прииска пришел штейгер, принес мешочек самородного золота, а Иосифа Родяна не оказалось дома.

— Прошу меня извинить, я ненадолго вас покину, но скоро вернусь, — сказал Гица и отправился вслед за работником.

* * *

Оставшись наедине, Эленуца и Василе долгое время шли не говоря ни слова. Семинарист старался держаться как можно дальше от Эленуцы, словно бы сохраняя место для третьего, который встал бы между ними. Он чувствовал себя почти несчастным, ибо не мог произнести ни слова. И чем дольше длилось молчание, тем беспощаднее он корил себя. Ему казалось, что Эленуца ждет не дождется, когда же он заговорит. Но девушка, раздумывая о том, что говорил семинарист раньше, не заметила ни затянувшегося молчания, ни того, как далеко шагает от нее Василе.

Очнувшись внезапно от своих грез и как бы испугавшись, что осталась с Василе наедине, она поторопилась начать разговор:

— А вы очень красиво говорите, домнул Мурэшану. У вас в семинарии все так говорят?

Ее нежный голосок ласкал слух, и на душе у молодого человека сразу стало легче.

— Почти все, домнишоара, — отвечал он.

— Не могу поверить! — надула губы Эленуца.

— Я тоже кое-чему не могу поверить… домнишоара! — Василе подбодрила откровенность девушки.

— Чему же? — спросила Эленуца, вскидывая на семинариста черные бархатные глаза.

— Что еще какая-нибудь девушка могла бы написать такое же милое письмо, как написали вы, — отвечал Василе, весь заливаясь краской.

— Ах! — вздохнула Эленуца, пытаясь рассмеяться. Но не смогла, потому что сердце забилось, как колокол.

— Правда, правда, домнишоара, — продолжал с воодушевлением Василе, — ваше письмо — это просто чудо какое-то!

— Чудо? — переспросила девушка, вновь поднимая глаза на молодого человека. На ее побледневшем лице чернота глаз выделялась особенно ярко.

— Да, да, что-то необыкновенное!..

— Необыкновенная глупость? Или дерзость? Или просто дурной почерк? — спрашивая, Эленуца упорно разглядывала носки своих туфель.

— Вы напрасно издеваетесь, домнишоара, — тихо произнес юноша. — Ваше письмо прекрасно. Оно поразило меня и наполнило несказанной радостью.

— Но вы на мой вопрос ответили так кратко, — быстро возразила Эленуца, словно испугавшись, что на этом Василе прекратит разговор. — А ведь именно вопрос и был в письме самым главным.

Слова эти прозвучали как птичья трель и звонкими капельками упали на душу семинариста.

— Я не могу сравниться с вами, домнишоара. Мой ответ не достоин вашего письма. Но я был так счастлив! Надеюсь, это извинит меня, потому что если кто и был виноват, так это… вы.

Девушка не ответила, только вздохнула прерывисто, грудь у нее вздымалась часто и неровно. Какое-то время оба шли молча. Пытаясь улыбнуться, Эленуца сказала почти шепотом:

— Счастье, оно в нас самих, а не в других.

— Нет-нет, мое счастье с этих пор в вас! — произнес юноша дрожащим голосом.

Они снова замолчали. Оба почему-то все ускоряли и ускоряли шаг, словно хотели убежать, отдалиться от чего-то такого, чего оба страшились.

— Выходит, вы изменяете собственным правилам? — нарушила долгое молчание Эленуца. — Но скорее всего вы просто кривите душой.

— Не понимаю, домнишоара, — у семинариста защемило сердце.

— Вы изучаете святое Писание, говорите о законах божьих, а в конце своего письма вдруг просите меня…

Семинариста словно водой окатили. Глядя на него, Эленуца прыснула со смеху.

— Я не смеюсь над вами, — торопливо начала она оправдываться, заметив, что ее смех поверг семинариста в полное замешательство. — Уверяю вас, я над вами не смеюсь. Поверьте, я не могу смеяться над вами, — в голосе у нее послышалось отчаяние. — Но почему вы не написали слово полностью?

Василе Мурэшану поднял на нее глаза, полные страдания, страха и счастья, но ответить ничего не мог.

Эленуца помолчала, потом шагнула к юноше и доверчиво взяла его за руку. Прикосновение, не похожее ни на одно из прикосновений в мире, взволновало обоих. Глазами, полными несказанной любви, смотрела Эленуца на юношу.

— Для вас я с радостью сделаю что угодно, — произнесла она, и на губах ее заиграла счастливая улыбка. Василе Мурэшану медленно и бережно, словно святыню, поднял белую тонкую руку Эленуцы и поцеловал ее, едва коснувшись губами. Сам он даже не ощутил своего поцелуя — охваченный какой-то безнадежностью, он будто окаменел. Эленуцу же посетило блаженство, какое ей еще не доводилось испытывать. Руки их так и не разлучились, и долго еще Эленуца с Василе шли, держась за руки.

Свечерело, дорога была пустынной, но все же мог и им кто-то повстречаться, кто-то мог и их увидеть. Но они об этом и не помышляли и вздрогнули оба, как от ожога, услыхав возле себя голос Гиды:

— Еле-еле догнал. Нехорошо так торопиться.

Гида был весел. Он заметил, что молодые люди шли, держась за руки, но притворился, что не заметил, и заговорил об «Архангелах», где опять нашли самородное золото.

Все трое повернули назад и направились к дому, перебрасываясь время от времени самыми незначащими словами; однако ни Эленуца, ни Василе, казалось, не понимали и не слышали, о чем их спрашивал, о чем говорил Гида. У них было странное чувство, будто смотрят они на все иными глазами, чем раньше, и слышат иначе, чем все остальные люди. Они разучились быть внимательными и что-то замечать, потому что все ощущения их сосредоточены были на душе, а душа витала далеко-далеко от земли.

Они добрели до дома Родяна, и семинарист почти безучастно пожелал брату и сестре доброй ночи. Несколько дней еще он глядел на родителей, на сестер, на родной дом, на цветы в палисаднике так, словно не видел их и ничего не понимал.

Эленуце жилось веселее, она предвкушала будущие встречи, слова, которые скажет, и мечтала о счастье, которое осенит ее отныне и навсегда.

* * *

С этого дня встречи молодых людей участились то ли благодаря Гиде, знавшему больше, чем казалось Эленуце с Василе, и искавшему случая сблизить их, то ли потому, что любовь сделала их изворотливее, принуждая находить предлоги для частых встреч. Не было дня, чтобы они не совершали совместной длинной прогулки. Эленуца чаще всего выходила из дома с Гицей, хотя случалось, что и одна; Василе же обычно появлялся с сестрой Мариоарой. Мариоара, девица весьма бойкая, быстро сообразила, какие чувства крепнут между ее братом и домнишоарой Родян, и искренне удивлялась, что Эленуца влюбилась в ее брата, который был всего-навсего семинаристом. Но, убедившись, что этого препятствия — а оно казалось ей главным — для молодых людей не существует, она перестала посмеиваться над семинаристом и взяла влюбленных под свое покровительство. Гуляя с влюбленной парой, она всегда находила предлог, чтобы хоть на четверть часа оставить их наедине, то позабыв дома платок или книгу, то вспомнив чрезвычайно важное поручение Анастасии. Молодым людям она казалась добрым ангелом-хранителем; Эленуца испытывала к ней глубокую признательность, а Василе обожал ее и готов был броситься за нее в огонь и в воду.

На прогулках и во время экскурсий, которые устраивал Гица, и на тех двух вечеринках, которыми молодежь отпраздновала летние каникулы, у семинариста было время, чтобы спеть Эленуце ту новую песенку, о которой он упоминал в письме.

Во время вечерних прогулок влюбленные оказывались в таинственном и священном мире: они верили, что это для них восходит Венера и небеса украшаются звездами. Они почти и не разговаривали. Им казалось, что они не люди, что их плотская оболочка растаяла, и, желая убедиться, что они все-таки существуют, они изредка легонько касались друг друга рукой.

Во время экскурсий Гица занимался геодезической съемкой, производил замеры и просил молодых людей помогать ему. Благодаря своим занятиям он всегда был вдалеке от них, а они то убегали, чтобы натянуть веревку, то не мешали ему заниматься расчетами, все больше и больше отдаваясь своим чувствам… То один, то другой начинали они вдруг напевать «их» песенку.

Домнишоара Родян не пропускала теперь ни одной церковной службы. Ей нравилось, как поет хор на клиросе. Никакие грешные побуждения не касались ее души, любовь взращивала в ней лишь белые лилии. Все ее существо с благоговейной признательностью тянулось к богу.

На двух городских вечеринках они много танцевали вдвоем. Во время этих головокружительных танцев, казалось, они делались единым существом и чувствовали, что единство это дано им навеки. Счастье ощущалось ими столь полно еще и потому, что никто из окружающих не замечал его.

* * *

В семье священника после Мариоары больше всех радовалась за Василе мать. Она даже стала оправдывать многочисленные бестактности семейства Родян. Заглядывая в будущее, она думала о весьма возможной свадьбе. Шло время, и она уже не могла таить свои мысли про себя. Как-то вечером она сказала отцу Мурэшану:

— Может статься, мы с управляющим породнимся.

Священник сердито взглянул на нее.

— Все девичий туман в голове.

Попадья обиделась и спросила:

— Коли все на свете бывает, почему бы и этому не случиться?

— Людей ты не знаешь, если так говоришь. Было бы куда лучше, если бы Василе искал невесту в другой стороне. До зимы ему бы следовало подыскать себе невесту и получить приход. Хотя, с другой стороны, он еще молоденек и годик вполне может обождать.

Последние слова священник произнес как бы с сожалением. Он уже давно заметил, что творится с Василе. Эленуца ему нравилась, он находил ее самой разумной из дочерей управляющего, но считал, что это пламя только крепко обожжет крылышки его сыну. Он не верил в возможность этого брака и уже давно наметил про себя девушку, подходящую для Василе. Это была домнишоара Лаура Поп, дочка священника из Гурень, с которым отец Мурэшану вместе учился в семинарии. Но девушка эта была еще слишком молода, а потому отец Мурэшану даже и не заговаривал о ней с сыном.

Управляющий «Архангелов» Иосиф Родян был безотлучно на прииске, при толчеях, в дороге. Озабоченный тем, как бы извлечь побольше выгоды из золота, он не очень-то наблюдал, чем занимаются его дочери. Зато старшие сестры Эленуцы, Эуджения и Октавия, все чаще стали подталкивать друг друга локотками, перешептываться и прыскать со смеху, когда младшая возвращалась после прогулок.

Эленуца и раньше не много обращала внимания на сестер. А теперь и вовсе их не замечала.

Счастье ее было так глубоко, что мелкие подковырки, которые сестры стали себе позволять и при родителях, не могли его замутить. Однако и управляющий, и его жена стали внимательнее приглядываться к поведению Эленуцы и мало-помалу убедились, что их дочь неравнодушна к сыну священника. Иосиф Родян принимался оглушительно кашлять, когда Эленуца с Гицей являлись домой после прогулки, и бурчал, что слишком часто с ними «таскается домнул молитвенник».

Внутреннее сопротивление отца ощущал больше Гица, чем Эленуца, которая жила будто во сне.

Каникулы подходили к концу. Молодые люди, благодаря покровительственному небрежению Мариоары, в очередной раз остались наедине. Оба были невеселы. Долго шли они молча, как вдруг Эленуца заговорила:

— И что же мы будем делать, Василе? — В вопросе ее прозвучала безнадежность.

— У меня есть план, — откликнулся молодой человек. — Еще этой осенью…

— Мы поженимся? — торопливо спросила девушка, и голос ее дрогнул от счастья.

Уже давно она приходила в ужас при мысли, что ей придется и дальше жить в одном доме с сестрами и отцом. Никогда еще родной дом не казался ей таким невыносимым, как в это лето. Жизнь, которую Эленуца только-только начала узнавать, которую едва-едва пригубила, настолько превосходила все, что творилось в доме, так отличалась от повседневного быта в семье управляющего, что ей казалось — перенести все это будет просто невозможно. Все свои надежды она возлагала на то, что в самом скором времени выйдет замуж за Василе Мурэшану. Ей даже в голову не приходило подумать, какие препятствия может воздвигнуть перед нею семейство Родян. Она беспокоилась только об одном: рукоположат ли Василе в сан и получит ли он уже этой осенью приход.

Убаюканный мечтаниями, потерял чувство реальности и семинарист. Он давно уже не вспоминал, что Эленуца доводится родной дочерью управляющему Иосифу Родяну, что разделяет их, как бездонная пропасть, прииск «Архангелы». Ему представлялось, что он имеет полное право просить руки Эленуцы; ему даже казалось, что девушка уже принадлежит ему.

— Да, — ответил он Эленуце, — мы поженимся!

— Но у тебя еще нет прихода, дорогой Василе! И возможно, тебя не захотят рукоположить в сан, ведь тебе еще не исполнилось двадцати четырех лет.

— Есть добрые люди около владыки и среди профессоров, — отвечал семинарист. — Я уверен, что они поддержат наше совместное прошение.

Девушка восторженно глядела на Василе. Она вдруг почувствовала себя всемогущей и непобедимой. Околдованные единым стремлением, молодые люди больше не думали о возможных преградах и о том, что такое серьезное решение нужно все-таки всесторонне обсудить. В полном согласии друг с другом они решили, что на следующий день Василе отправится в епископию и уладит дело и с рукоположением в сан, и с приходом.

Отец Мурэшану не мог дать Василе бричку до завтра: накануне ведь и речи не было о поездке сына в город, да и теперь не очень-то верилось в причину, которая заставляла Василе столь скоропалительно отправиться к церковным властям. Василе объяснил, что в семинарии должны в этот день быть переэкзаменовки, а он дал слово двум своим товарищам поднатаскать их.

Семинарист не лгал. По счастливой случайности его решение отправиться в город совпало с днем переэкзаменовок. Он, по правде говоря, давно уже позабыл об обещании, данном двум своим однокашникам, зато теперь был счастлив, что сможет сдержать слово.

* * *

Перво-наперво семинарист направился к профессору Марину.

— Целую руку! — отчетливо произнес он, входя в комнату. Отвесив на пороге земной поклон, Василе направился к старику, который, сидя за столом, что-то писал и, буркнув на приветствие через плечо «Здравствуй!», продолжал заниматься своим делом.

— Целую руку, домнул профессор! — повторил Василе Мурэшану, останавливаясь напротив старика.

Священник поднял голову и, узнав Мурэшану, вскочил со стула. Положив руки на плечи юноши, он весело заговорил:

— Приветствую, дорогой! Приветствую тебя, Мурэшану, мой мальчик! Каким ветром занесло тебя к нам? Соскучился по семинарии? Хочешь остаться еще на годок? Не делай глупостей! Ну его к черту, это ученье! А как дела дома? Как отец? Что сестры? Что делается у «Архангелов» — говорят, золото рекой льется?

Профессор говорил, похлопывая юношу по плечу. Он был весел, глаза у него блестели; казалось, он помолодел.

Семинарист принялся обстоятельно отвечать на вопросы. Отец Марин, пристально глядя ему в глаза, одобрительно хмыкал: «Хорошо! Хорошо!», а когда речь пошла об «Архангелах», семинарист подтвердил весть, долетевшую и в семинарию.

— Золота — тьма! — закончил он свой рассказ.

— А вам так и не удалось приобрести хотя бы акцию в этом обществе? — спросил профессор.

— Нет. Бывший письмоводитель Иосиф Родян — почти единоличный хозяин этого прииска и вовсе не склонен продавать акции. Возле него никому нету места.

— Это верно. — Голос профессора прозвучал серьезно, и он снял руки с плеч юноши. — Совестливые люди повсюду и всегда остаются в стороне. Впереди всех бегут эгоисты и хамы. Жизнь принадлежит им, — тут отец Марин замолчал, а потом твердо продолжил: — Жизнь принадлежит им, и все-таки не им, потому что счастье частенько их обходит.

Он предложил семинаристу сесть и долго рассуждал о новом учебном годе, который должен был начаться через несколько дней, о семинаристах, принятых на первый курс, о теологическом труде, над которым работает уже много лет и скоро закончит. В конце концов семинарист спросил:

— Домнул профессор, а какие приходы выдвинуты на конкурс в этом году?

— Ты спрашиваешь о вакантных приходах? — отец Марин проницательно взглянул на юношу.

— Да.

— А зачем это тебе? — профессор не спускал с него глаз.

— Да мне бы хотелось получить какой-нибудь, домнул профессор, — проговорил Василе, не поднимая глаз.

— Просто конец света! — весело воскликнул отец Марин. — Тебе нужен приход! Значит, «расход» ты себе уже обеспечил, — добавил он, совсем развеселившись.

«Расходом» семинаристы именовали своих будущих жен. Возможно, в этом прозвище не было большого смысла, но, единожды произнесенное, оно давно и прочно вошло в язык семинаристов.

Василе ничего не ответил, упорно глядя в землю, но лицо его залилось краской.

— Нет, это невозможно! — воскликнул отец Марин, поднимаясь со стула и улыбаясь во весь рот. — Просто невозможно, до чего развращенное поколение растет! Ты еще мальчишка, а тебе уже «расход» нужен!

Он даже притопнул ногой, произнося «развращенное поколение», но было видно, что негодование его притворно.

— Все люди грешны, домнул профессор, — отвечал семинарист, силясь улыбнуться.

— Люди, может быть, и грешны, но не юноши! А ты пока что юноша. Владыка не рукоположит тебя в сан, так что и прихода тебе не будет, даже если б было их бессчетное множество. Ты что, забыл, каков должен быть возраст при рукоположении? Да тебя никто не рукоположит в священники, раз это против канонов!

Кончив говорить, отец Марин с недовольным видом снова уселся на стул, наблюдая, как в глазах Василе появляется безысходная печаль. Священник сказал куда более мягко:

— Ты можешь на год, на два поехать в село учителем. Поглядишь на мир, узнаешь жизнь. Не торопись за теми, кто старше тебя. В свое время и тебя рукоположат.

Василе Мурэшану еле выговорил упавшим голосом:

— Для меня будет подлинным несчастьем, если мой возраст помешает мне вступить в сан этой осенью.

— Так говорят все влюбленные. Но будущий священник не должен поддаваться никаким страстям. Следует знать, что возможно, а что невозможно, — примиряюще проговорил отец Марин и вдруг неожиданно добавил: — А хорошие вакантные приходы есть.

Василе Мурэшану опасливо взглянул на профессора. Он знал его привычку подшучивать.

— Я не смеюсь, — улыбнулся отец Марин. — Имеется четыре прекрасных прихода, которые осенью будут выставлены на конкурс. Мне было бы приятней, если бы ты подождал года два-три, но в конце-то концов, если положение критическое, не умирать же человеку. Правильно, юноша? Значит, тебе нужен хороший приход?

— Если это возможно…

— И разрешение на рукоположение?

— Смею просить об этом.

— Что ж, попытаемся сделать это возможным! — твердо произнес профессор. — Только, как будущий священник, ты не должен отступать ни перед какими трудностями. Не допускай, чтобы неудачи в жизни делали тебя несчастным. Не забывай, что мы призваны служить жизни вечной.

Семинаристу эта речь вовсе не была так уж по нраву, потому что ничего определенного отец Марин не обещал, и он ерзал на стуле, не зная, как вынудить домнула профессора прямо ответить на его вопросы.

— Домнул профессор, — начал было Василе и осекся.

— Увы, быть тебе несчастным, ибо всем ты недоволен, — насмешливо воскликнул профессор. — Что тебе еще нужно?

— Я хотел бы знать…

— Ох, мошенник, ты хочешь знать, можешь ли свататься? Ну, чего молчишь? Можешь, дорогой. У нас кругом нехватка. Нужно восемнадцать священников, а семинарию окончило только четырнадцать. Понятно? И в сан тебя рукоположат, и приход получишь, конечно, не самый богатый, но уж и не самый плохой. Теперь ты доволен?

— Я вам очень признателен, домнул профессор! — пробормотал счастливый семинарист.

— Меня благодарить нечего, я не умирал восемнадцать раз, чтобы освободить восемнадцать приходов. А скажи-ка мне: твои родители одобряют тот шаг, который ты собираешься предпринять?

— Конечно! — поспешил заверить семинарист, не замечая, что говорит неправду: просто-напросто позабыв, что еще не говорил с родителями. Счастье его и надежда были столь велики, что он не сомневался: все для него возможно и все разрешится положительно.

Семинарист Василе Мурэшану вернулся в Вэлень в наилучшем расположении духа. Родителям он с воодушевлением рассказал, как успешно сдали экзамен оба его однокурсника. Сестрам купил по паре красивых сережек. Младшему брату подарил книжку о Робинзоне Крузо. А с Эленуцей они решили, что в ближайшие три дня Василе попросит ее руки у управляющего «Архангелов».

Насколько серьезно обсуждали они всяческие мелочи, настолько самое важное, говоря по правде, решали очертя голову. На жизнь они смотрели еще по-детски, хотя нисколько не сомневались в своей «взрослости». Происходило это, очевидно, потому, что они и в самом деле были еще детьми — но, может быть, и любовь заставляла их потерять чувство реальности.

Однако Иосиф Родян обошелся весьма жестоко с их полудетскими мечтаньями.

На третий день после поездки в город семинарист выбрал час, когда в доме был только управляющий, и постучался у дверей. Василе хотел, чтобы ни одна душа, даже Эленуца, не знала о его посещении.

Служанка провела семинариста по коридору и, оставив возле кабинета, сама вошла в комнату.

— Пусть войдет! — раздался грубый голос управляющего.

— Пожалуйте! — распахнула дверь служанка и торопливо сбежала вниз по лестнице.

Василе вошел; управляющий медленно встал из-за стола, за которым что-то писал. Лицо его было куда мрачнее обычного. Насмешливая ухмылка затаилась в уголках рта.

— Здравствуйте, домнул управляющий, — произнес Василе и застыл, сделав несколько шагов. Он был смертельно бледен, хотя глаза его горели.

— Имею честь приветствовать тебя, домнул теолог. Чем обязан особой честью, какую оказываешь мне? — не скрывая сарказма, спросил Родян.

Юноша взглянул на него, и ему стало не по себе: великан смотрел на него с откровенной и грубой издевкой. Василе уже решил не говорить ничего и немедленно откланяться. Но тут же взял себя в руки.

— Возможно, вас удивит, домнул управляющий, то, что я вам скажу.

— Ни в коем случае. Соизволь говорить. Не в моих обычаях удивляться по пустякам!

— Я был бы счастлив, если бы вы соизволили отдать мне в жены домнишоару Эленуцу, — четко и бесстрастно отчеканил семинарист.

Ни один мускул не дрогнул на лице управляющего. Он стоял, широко расставив ноги и смотря прямо перед собой.

— Повтори-ка еще раз! — коротко, каким-то змеиным голосом приказал он.

Семинарист изумленно замер.

— Вы не слышали? — выдавил он из себя.

— Слышал, как не слышать! Да вроде ослышался, — пренебрежительно процедил управляющий. — Речь, как я понимаю, о Нуце идет. А Нуца не моя дочь и не домнишоара, служит она у нас, тебя ко мне проводила.

— Домнул Родян, домнул управляющий… — голос молодого человека дрогнул от возмущения.

— Напрасно волнуешься, сосватаешь свою Нуцу, только ее нужно не у меня сватать. Ступай на кухню! — с дьявольской усмешкой Родян распахнул дверь.

После этого их разговора Эленуца слегла в постель с температурой сорок, а семинарист целых четыре дня не выходил из дома. Гица взял на себя роль ангела-хранителя влюбленных, наведываясь то к Эленуце, то к Василе. И мало-помалу заронил в их безнадежно мрачное отчаяние лучик надежды. Больше того — заметив, что молодые люди приободрились, он пообещал им свое содействие. Через Гицу влюбленные обо всем договорились между собой, решив терпеливо ждать. Василе год поучительствует, как советовал ему отец Марин, а спустя год все изменится к лучшему.

Чего Гице не удалось, так это вывести Эленуцу на прогулку. Она была так уязвлена, так больно ранена поведением отца, что не в силах была даже взглянуть в лицо Василе. Ей Василе сообщил только, что домнул управляющий не желает выдавать ее замуж. Но о том, как вел себя Иосиф Родян, было известно всем: он сам рассказывал об этом на кухне среди слуг и служанок.

Семинарист написал профессору Марину, что он раздумал торопиться и будет рад проработать год где-нибудь учителем. Профессор, зная, как непостоянна юность, не выразил удивления и незамедлительно ответил, что Василе поступает правильно и, если хочет, может отправиться учителем в Гурень, село весьма известное; стоит только написать прошение. Семинарист через Гицу обсудил предложение с Эленуцей и ответил отцу Марину, что с радостью его принимает.

Письмо с благодарностью было послано в тот день, когда намечалась прощальная пирушка со студентами. Гица отказался от пирушки и пригласил на утреннюю прогулку Василе. Прикинув, что к тому времени, когда они вернутся с прогулки, отец уже будет пировать в трактире, а сестры с матерью отправятся в город, он надеялся, что ему удастся устроить встречу Василе и Эленуцы. Не воспользоваться такой возможностью было бы просто грешно, тем более что через два дня Василе Мурэшану уезжал в Гурень, откуда уже пришло уведомление об ожидающей его должности временного учителя.

Расчеты Гицы полностью оправдались. Когда часов в пять пополудни они с Василе вернулись с прогулки, в доме управляющего не было никого, кроме Эленуцы. Узнав, что Василе через два дня уезжает, домнишоара Родян согласилась с ним увидеться. Но Василе не в силах был еще раз переступить порог ее дома. Он дошел до калитки, но дальше, побледнев, не мог сделать ни шагу. Молодой инженер понял, что с ним происходит, и, тоже побелев как полотно, помолчал и предложил:

— Стало быть, домнул Мурэшану, ждите нас без четверти шесть у Козьего мостика. Мы непременно будем.

Четыре дня не виделись Эленуца с Василе, но им показалось, что прошло четыре века. Бледная Эленуца похудела, осунулась, живые ее глаза потускнели от слез. Глубокий вздох вырвался из ее груди при виде семинариста.

— Не сердитесь на меня, домнул Мурэшану! — во взгляде и в голосе ее таился страх.

— На вас? Никогда, домнишоара, — твердо произнес семинарист.

У Гицы защипало в носу. Он вертел головой во все стороны и вдруг увидел поднимавшегося по тропе рудокопа. Окликнув его, Гица бросился за ним, догнал и зашагал рядом, о чем-то торопливо заговорив. Видно было, как он оживленно размахивает руками.

— Так ты не сердишься, Василе? — снова спросила девушка.

— Нет. Ты ведь ни в чем не виновата. Это все — золото, «Архангелы». Всему виною домнул Родян.

— Хоть бы его не было, этого золота! Без тебя я умру, понимаешь? Умру! — выговорила Эленуца и разрыдалась.

Василе был словно деревянный: утешить ее он не решался, коснуться руки не осмеливался. Боковая дорога, похожая скорее на тропку под нависшим орешником, была в это воскресенье совсем безлюдной. Жители Вэлень веселились по корчмам и трактирам, старики сидели по домам. Народ к этому часу был уже сильно навеселе.

Эленуцу сотрясали рыдания. Она еле держалась на ногах и, не в силах идти дальше, оперлась на руку Василе.

Они были совсем одни, ее близость, ее беспомощность пронзили семинариста дрожью. Он чувствовал ее округлое плечо, ароматное тепло молодости, нежность, слабость и хотел защитить ее, оградить от всех невзгод.

— Не плачь, не надо! Все будет хорошо, любимая! — эти слова он почти прошептал ей на ухо.

— Лучше бы умереть! — вздохнула Эленуца.

— Не говори так, любимая! — с болью воскликнул Василе. — Нельзя так говорить!

— Тебе было бы жаль меня? — спросила Эленуца, всхлипывая и поднимая на юношу заплаканные глаза.

Влажный взгляд проник в самую душу Василе, голова у него закружилась, он бережно обнял ее и поцеловал в алые губы.

Эленуца замерла, не открывая глаз.

— Теперь я верю, что ты на меня не сердишься! — улыбнулась Эленуца, и яркая весна юности, с которой она, казалось, за последние дни распрощалась, вновь заиграла у нее на щеках, в глазах, губах, зазвенела в голосе.

Долго они гуляли, забыв обо всем на свете. Позади послышался голос Гицы, он разыскивал их. «Ау-у!» — кричал Гица, будто давая знать, что ищет их. Молодые люди очнулись от сладостного опьянения нежных слов и взглядов.

— Еще два дня — и мы с тобой разлучимся, — вздохнула Эленуца.

— Не разлучимся, любимая. Мы будем все время думать друг о друге, будем все время вместе, будем друг другу писать.

— Да, да, будем писать! — воскликнула девушка.

Подошел Гица и стал подробно передавать свой разговор с рудокопом. Этот рудокоп, Никифор, пророчил, что через полгода, а то и раньше, золото на прииске иссякнет. Гица говорил не умолкая до самого дома, у калитки они расстались. Через два дня семинарист уехал учительствовать в Гурень.

 

XX

В середине ноября инженер Георге Родян нашел себе службу в одном из районов северной Венгрии. Перед отъездом юноша заглянул к отцу. Иосиф Родян сидел и занимался подсчетами: кому какое жалованье следовало на прииске за минувшую неделю.

— Мне пора ехать, отец, — сказал Гица, подходя к столу.

— Ты всю жизнь будешь жалеть, что не принял моего предложения. Оставайся-ка лучше дома — мы тебя сделаем инженером над всеми приисками в Вэлень.

— Думаю, что я поступаю правильно, — отвечал Гица. — И, чтобы совесть моя была чиста, я хотел бы обратить твое внимание на одно обстоятельство, которое давно уже меня беспокоит.

Иосиф Родян отложил ручку в сторону и, с удивлением взглянув на сына, спросил:

— Какое именно?

— Чтобы не оказаться в тяжелом финансовом положении, тебе нужно немедленно приостановить работы в новой галерее. Длина ее уже почти четыреста метров, и, пробейте вы хоть еще сто раз по стольку, золото не появится. Направление выбрано неверно, и я убежден, что, кроме той жилы, которая и сейчас дает достаточно золота, другого пласта, выгодного для разработки, нет. Ты ухлопал кучу денег на эту галерею. Должен сказать тебе, что я давно уже веду кое-какие подсчеты приходов и расходов на «Архангелах», — тут молодой инженер достал записную книжку и стал листать ее, даже не взглянув на отца. — По моим данным, — продолжал он, — в течение двух недель в мае месяце, одной в июне, трех в августе и двух в сентябре расходы превышали доходы. За эти недели ты потерял от восьми до десяти тысяч злотых. Подобные недели были и раньше и, как мне кажется, будут и впредь.

— Это все, что ты хотел мне сказать? — спросил Иосиф Родян, с трудом сдерживая гневное возмущение.

— Нет. Есть и еще кое-что, — ответил Гица, не обращая внимания на тон, каким говорил отец. — В скором времени ты должен будешь снять со своего счета деньги, чтобы дать двум дочерям приданое, купить для них мебель, одним словом — выдать их замуж. Не знаю, сколько ты намерен дать за ними, но по моим расчетам, если дать приданое наличными деньгами, твой счет в банке уменьшится тысяч на двадцать пять — тридцать. Если работы на прииске ты будешь вести так же широко, как и до сих пор, не прекращая вместе с тем прокладки новой галереи, если будут повторяться, как и прежде, дефицитные недели, то, судя по всему, через год ты останешься с деревянной лопатой в руках. Впрочем, и без этого у тебя уже долгов более десяти тысяч.

Гица произнес все это весьма уверенно. Он выглядел совершенно спокойным, чего нельзя было сказать о бывшем письмоводителе, который, вскочив со стула, с неподдельным изумлением смотрел на сына, как смотрел бы великан на гнома, решившего преградить ему дорогу. Тяжело пройдясь по комнате, он встал перед Гицей и окинул его уничтожающим взглядом. Ноздри его раздувались, и он фыркал, как испуганная лошадь.

— Ты рехнулся! У тебя с головой не все в порядке! — презрительно обронил он.

— Пусть я рехнулся, но все, что я сказал, возможно, и не истинная правда, поскольку у меня нет исчерпывающих данных, однако приближается к ней. Ты пожалеешь, что не дал себе труда вникнуть в реальную ситуацию.

— Такого безумца, как ты, я еще не встречал! — яростно выкрикнул управляющий «Архангелов». — Через несколько недель, а может, даже дней мы доберемся в новой галерее до богатой руды. Это так же верно, как то, что я стою сейчас перед тобой. Далее, если работы в главном штреке иногда и бывают убыточными, то в общем добыча приносит значительный доход и будет его приносить. Разве ты не знаешь, что все чаще и чаще нам попадается самородное золото?! Разве ты не видишь, что этот прииск только сейчас становится божьим даром? Ты просто сумасшедший, неся подобную ересь. Впрочем, я не нуждаюсь ни в чьих советах, а тебе лучше бы не соваться ни в мои счета, ни в мои долги. Только зря время тратишь! Я еще добуду из земли такие богатства, что весь мир ахнет! Мое богатство еще в земле, на то, что на поверхности, и смотреть не стоит! Ты понял, Гица?

Молодой инженер встал, собираясь уходить. Лицо у него помрачнело, душу томили самые тяжкие предчувствия.

— Долг свой я выполнил, сказав все, что думаю, — глухо проговорил Гица. — Ты можешь не прислушиваться к моим советам — дело твое; но через год, я думаю, будет уже поздно. Ты должен подумать и о семье. Нет-нет, я не о себе говорю! — воскликнул он, заметив злорадный и презрительный блеск отцовских глаз. — Я могу содержать себя сам. И буду всегда признателен тебе за то, что ты дал мне образование, большего мне не надо. Я говорю о сестрах, что с ними будет, если в один прекрасный день они окажутся нищими, ведь они с детства привыкли жить в достатке!

— Могу тебя заверить, уважаемый инженер, что ничего подобного никогда не случится, — ехидно произнес Иосиф Родян, — и тебе не придется ни содержать своих сестер, ни выдавать их замуж. Впрочем — баста. Потолковали, и будет! Понял, Гица? И чтобы я не слышал больше твоих глупостей! А теперь скажи-ка мне, — голос старшего Родяна помягчел, — деньжата нужны?

— Спасибо, есть.

Гица поклонился, вышел из кабинета и, попрощавшись со всеми, сел в бричку.

— Желаю тебе явиться с просьбой принять тебя в компаньоны! — крикнул ему вслед отец. Мать и сестры удивленно переглянулись, не понимая, о чем идет речь.

Гица уехал, и в тот же день после обеда акционер Георге Прункул пришел поговорить с управляющим «Архангелов». Он не раз обсуждал с молодым инженером вопрос о новой галерее на прииске, и они договорились попытаться повлиять на Иосифа Родяна и уговорить свернуть работы. Явился он с твердым решением выйти из общества, если инженеру не удалось переубедить отца, потому что расходы последних месяцев приводили его просто в ужас. Гица же его предупредил, что разговор этот он затеет с отцом только в день отъезда.

Взглянув на Иосифа Родяна, Георге Прункул сразу заметил, что великан смотрит на него подозрительно и раздраженно. Не успели они поздороваться, как Родян зарычал:

— Говорил об «Архангелах» с моим сыном?

— Говорил, и часто. — От улыбки по лицу Прункула разбежались морщинки.

— Незачем тебе было болтать мальчишке про всякие глупости! Ты треплешься, а он верит. Все, что ты наболтал про новую галерею, — брехня и глупость. — Голос управляющего дрожал от гнева.

— Извините, домнул управляющий, но никакая это не глупость. Мне бы очень хотелось, чтобы и вы поняли, какие безумные деньги мы бросаем на ветер. Вам-то, может быть, это и безразлично, а нас, людей победнее, заставляет призадуматься.

— Уф! — брезгливо выдохнул Иосиф Род ян. — Все плачешься, никак не перестанешь. Сколько тебя помню, ты только и знаешь, что на бедность жаловаться. Учти, Прункул: кто чего боится, то с тем и случится!

— Может, оно и так, домнул управляющий, — осклабился Прункул, — не каждому же человеку в жизни везенье. Я о детях хочу сказать: вот ваш, к примеру, имеет уже свой кусок хлеба, а мой до сих пор меня сосет — ученье нынче дорого стоит. Вам бы следовало с уважением относиться к товарищам по «Архангелам», а не облагать их данью, какую они и выплатить не могут. Вы ведь всегда радели об общей пользе, могли бы и теперь для общей выгоды прикрыть работы в новой галерее. Поставим крест на этих четырехстах метрах и скажем: велик убыток, но дальше копать не будем. Сегодня я не в состоянии оплачивать расходы, завтра — Унгурян, послезавтра — примарь, наступит и ваш черед.

— Ты глубоко ошибаешься, если думаешь, что со мной можно так разговаривать! — ледяным тоном произнес Иосиф Родян и вдруг заорал, распахивая дверь настежь: — Вон, бесстыжий греховодник! Вон из моего дома!

По лицу Прункула заструились морщинки, освещаемые бледной улыбкой. Член акционерного общества, не шелохнувшись, продолжал:

— Я уйду, домнул управляющий. Для этого не стоило так громко кричать. Но, прежде чем уйти, хочу поставить вас в известность, что с первого декабря выхожу из общества. А до этого продам свою долю. Значит, вы поступите правильно, если с первого декабря перестанете посылать мне счета на оплату.

Иосиф Родян на минуту застыл от удивления. Он не мог поверить, что Прункул решается выйти из общества. В главном штреке все говорило за то, что золотоносная жила станет еще богаче. Но, глядя на морщинистое лицо Прункула и встретив его кошачий неподвижный взгляд, Родян понял, что тот не шутит, и, казалось, засомневался. Но нет, облачко сомнения было мимолетным. В голосе Родяна смешались ненависть, презрение и ярость:

— Хочешь покончить самоубийством, препятствовать не смею. Кому будешь продавать свою долю?

— Кто больше даст, домнул управляющий.

— Тогда мне! — удовлетворенно крякнул Иосиф Родян.

С первого декабря в акционерном обществе «Архангелы» состояло всего три человека: бывший письмоводитель, Унгурян и примарь. Десять дней спустя после продажи доли Георге Прункула на прииске добыли около пяти-шести килограммов самородного золота.

— Крепко погорел! — весело говорили люди про Прункула.

— Ничего, он и сам многих выпотрошит. Не велика потеря!

— Вот, наверное, локти кусает.

Георге Прункул действительно побледнел, услышав о самородном золоте, но ни по поведению его, ни по разговору никто не мог понять, сожалеет он о выходе из общества или нет.

Прошло еще четыре недели, и на прииске «Архангелы» опять было найдено самородное золото. Однако, несмотря на эти неожиданные доходы, общая прибыль с прииска в начале зимы ощутимо упала. Старый штрек по-прежнему оставался прибыльным, зато новая галерея поглощала все больше и больше средств.

Но думать об этом никому не хотелось. Все три пайщика слепо верили, что новая галерея непременно приведет к золотоносной жиле, что, пройдя еще несколько сотен метров, галерея упрется в то место, где две золотоносные жилы сливаются в одну, и вот тогда-то золото можно будет черпать, как мамалыгу, ложкой. Иосиф Родян по-прежнему носился с идеей построить в городе два роскошных дома для своих зятьев, примаря Корняна вконец ослепили прелести Докицы, а Унгуряну ничего другого и не надобилось, как только бражничать каждый день с кем-нибудь из приятелей.

Где уж тут было думать о досадных пустяках, тем более что молва об их прииске в Вэлень все ширилась, доводя округу до безумия. Жажда золота и веселья лихорадила людей. Простые рудокопы говорили уже о сотнях, тысячах и даже десятках тысяч так, словно речь шла о медных монетках. В село прибывали и прибывали люди. День и ночь скрипели по дорогам телеги, груженные золотоносной породой. Лошадки, навьюченные переметными сумами с камнем, тянулись по улицам бесконечным караваном. Запах горной породы, только что извлеченной из недр земли, влажный, сернистый, едкий, порой дурманящий, витал над селом, заставляя раздуваться ноздри рудокопов, которые хмелели от него больше, чем от любой выпивки. Немолчно грохотали толчеи, будя в старинных еловых лесах сухое раскатистое эхо.