I
Несколько писем, которыми обменялись Василе и Эленуца:
«Гурень, сентябрь.
Милая Эленуца!
Вот я среди своих малышей, среди щебета и шума шестидесяти ребятишек от шести до двенадцати лет! Их веселье вовсе не раздражает меня, напротив, я очарован им и радуюсь, когда оно разгоняет грусть, которая иной раз пытается завладеть мной. Бывают минуты, когда я сожалею, что не стал учителем, мне кажется самым большим счастьем жизнь, проведенная среди этих гномиков, которые, как только прозвонит звонок, бросаются бежать, словно муравьи в потревоженном муравейнике, которые смеются до слез, откидывая назад головки, которые смотрят на меня простодушно и преданно. Их чистота притягивает и покоряет меня, а мелкие проказы заставляют лишь внутренне улыбаться. Как непохож их мир на обуреваемый страстями мир взрослых! Мне так и чудится над этими беспокойными созданиями веяние неуловимого духа, сродни трепету ангельских крыльев.
Если я понемногу смиряюсь со всем, что было, если разлука мне начинает казаться более терпимой, то этим я обязан только моим ребятишкам, на которых не умею даже рассердиться. Да, ты совершенно права, первое мое письмо к тебе было слишком коротким и чересчур грустным. Увы, бывают в жизни минуты, когда мы так одиноки и мрак будущего не освещен для нас ни единым лучиком надежды. Силы оставляют нас в эти минуты, и мы ничего не чувствуем, кроме боли. Сразу же по приезде я писал тебе именно в такую минуту. Путь до Гурень, само село, школа, люди — все показалось мне тяжким кошмарным сном. Я чувствовал себя таким несчастным, заброшенным! Мне казалось, что я никогда больше не увижу тебя, и мне было невыносимо больно. Я говорил себе: домнишоара Эленуца скоро меня забудет, выйдет замуж за другого и обречет меня на вечное скитание по пустыне.
Ты права — когда душа наша явно больна, не стоит брать перо в руки: ничего, кроме мрачных слов, у нас не напишется, ибо мы и сами не знаем, где взять хоть капельку света. Но я был настолько слаб, что в отчаянии послал тебе строки, о которых сожалею теперь и буду сожалеть всегда. Прости меня — перед тобой открылась моя теневая сторона. И сколько бы я теперь ни размышлял, как же могло случиться, что я написал столь отчаянное письмо, сколько бы ни убеждал себя, что писал его вовсе не я, я чувствую, что пытаюсь себя обмануть. Как храним мы в душе чувства высокие и героические, так и таим — увы! — в ней и малодушие.
Я тебе не писал еще про Гурень и про здешний народ. Село красивое, дома каменные, в немецком стиле (соседнее село — немецкое), крестьяне все зажиточные, но безо всякой склонности к грамоте. Главное, о чем я должен тебе сообщить, следующее: оказывается, посылая меня в Гурень, мне готовили ловушку. Дело вот в чем: как и в любом селе, в Гурень есть священник, и здешний священник был однокашником моего отца. Что ж тут особенного? А то, что у священника есть дочь-невеста, Лаура, и ее я называю ловушкой. Прежде всего ты должна знать, что профессор Марин благоволит ко мне, но, возможно, еще больше благоволит он к моему отцу и, как мне кажется, выбрал для меня это село, посоветовавшись с отцом.
Такое впечатление сложилось у меня оттого, что, провожая меня в Гурень, отец был весьма доволен, а отец Поп встретил меня с неподдельным восторгом. Он приглашал и даже настаивал, чтобы я поселился у него: мол, в доме пустует совершенно отдельная комнатка, которой пользуются как канцелярией. Его не на шутку рассердило мое непреклонное решение жить в школе. Но отказаться у них обедать я не смог — готовить мне здесь некому, крестьяне отказываются от подобной повинности.
— Мне было бы чрезвычайно неприятно видеть вас голодным в Гурень, — заявил мне священник, недовольный тем, что я отказался у них поселиться.
Домнишоара Лаура — девушка лет восемнадцати, росту среднего, кругленькая, очень веселая и пышущая здоровьем. Характером она похожа на мою сестру Мариоару и потому с первых же дней стала мне симпатична. Она знать не знает о замыслах своего отца и ничуть не старается мне понравиться, беспрестанно болтая всякие глупости, хотя родители строго за это на нее поглядывают. Мне она рада, потому как наконец-то в Гурень появился молодой человек, с которым можно поболтать и посмеяться. Дольше ни о каких чувствах и речи нет. Но поверь, случись на меня даже общая охота родителей и дочки, успеха бы она не достигла.
Моя жизнь, моя душа настолько полны тобой, моя милая Эленуца, что страшно мне только одно: потерять тебя! А если ни тебе, ни мне ничего не угрожает, то почему бы не скрасить дни и домнишоаре Лауре? Ты не завистлива, а значит, и не ревнива и знаешь, что между молодыми людьми бывают отношения не только любовные. Как видишь, я счел неприличным поселиться в семействе священника, коль скоро не в силах оправдать возлагаемые на меня надежды. В душе своей я храню сокровище — твою любовь, драгоценная Эленуца, — но думаю, ты уподобишь меня скупцу, который зарывает клад в землю, обрекая на нищету и прозябание всех вокруг, если все свои дни я буду проводить в одиночестве, наслаждаясь в тишине своим счастьем. Я думаю, что господь бог лишит нас счастья, если мы станем себялюбцами и не поделимся с окружающими хотя бы капелькой дарованного нам света. Делясь, я думаю, мы ничего не потеряем, напротив — сокровище наше станет еще драгоценнее. Мне еще кажется, что домнишоара Лаура счастлива сама по себе невинным счастьем молодости и здоровья и мое появление было для нее лишь предлогом, обнаружившим природную жизнерадостность ее юной души.
Волосы у нее светлые, глаза голубые и очень добрые, и попадья то и дело покрикивает и одергивает ее. Но я прекрасно вижу, что родители сердятся только для порядка, а в душе довольны царящим у них в доме весельем.
Но сколь бы ни была мила домнишоара Лаура, ей, увы, далеко, как до неба, до тебя, дорогая Эленуца! Даже если бы я не знал тебя, влюбиться в нее я бы никогда не смог. В ней, бедняжке, нет и следа той удивительной тайны, которой полна твоя улыбка, каждое твое движение и которая потрясает меня до глубины души, заставляя с восторгом глядеть на тебя, думать о тебе, чувствовать себя твоим рабом! Достоинства Лауры могут разбудить человеческое сердце, но в ней нет ничего, перед чем благоговела бы душа. Впрочем, вполне возможно, что я слишком суров к бедной девушке.
Частенько я корю себя за то, что не в силах веселиться вместе с Лаурой. Бывают дни, когда мне трудно и слово вымолвить. Память о тебе доставляет мне боль почти физическую, и мне кажется, я ее не перенесу. В эти минуты мне кажется, что, кроме тебя, вообще ничего нет на свете, и я отдал бы весь мир за возможность остаться с тобою вдвоем. Извинением моему душевному ничтожеству, которого я стыжусь, обретая рассудок, может быть только то, моя милая Эленуца, что я так крепко, так глубоко люблю тебя и терзаюсь болью, какой никогда не испытывал и какая, мне кажется, принадлежит иному, чуждому миру и переносит меня с родной земли в мрачные и ледяные края.
Я часто думаю: почему любовь столь болезненна? Ведь благодаря воображению я постоянно вижу тебя, мою таинственную и нежную, и меня влечет к тебе с непреодолимой силой. Я улыбаюсь, смеюсь, волны света пронизывают все мое существо, сверкающие лучи согревают меня, целуют мои щеки и глаза, стоит мне только представить себе твой чудесный образ. В такие мгновенья весь мир, кажется, принадлежит мне. Но стоит мне подумать: „Ты — моя!“, — как дрожь тайной боли пронизывает меня.
Прости, но я выскажу тебе опасение, которое страшит меня, как черная молния: а что, если тоска моя пророческая? Разве не может быть, что будущее затянут тучи и ты перестанешь быть моей? Предчувствия тревожат меня. И вправду, разве не может случиться, что однажды ты уступишь настояниям родителей? Скажешь: „Я люблю его, но что поделать… Что поделать, господи?“ — и, рыдая, подчинишься решению матери и отца?
Как ужасно думать об этом! Я не хочу так думать, мне куда легче полагать, что любовь болезненна сама по себе… И знаешь, милая Эленуца, почему? Потому, я думаю, что наша душа слишком тесна для такого всеобъемлющего бездонного чувства, как любовь. Она, собственно, уже и не чувство, она сама наша жизнь, освободившаяся от всяческой корысти, от всего темного и тленного. В любви нет ничего, что стало бы добычей смерти, недаром апостол Павел говорил: „Пребывают сии три: вера, надежда, любовь, но любовь из них больше“.
С нетерпением жду ответа. Как там тебе живется? Думаешь ли обо мне? Домнишоара Лаура идет сейчас мимо школы и пытается увидеть через окно, дома ли я. Высунуться, что ли, в окошко и попугать ее, потому что развлекать я сегодня не в силах! Моя душа переполнена тобой, любимая Эленуца. Как бы весело я ни начинал письмо, я не могу избавиться от болезненных чувств, которые берутся неведомо откуда и теснят мою душу. Меня утешает одно: когда-нибудь мое счастье будет скреплено законом и страх потерять тебя исчезнет — вот тогда навеки воцарится свет в моей душе и вокруг меня! Не правда ли, моя Эленуца? Вот-вот начнутся занятия. Шумные ребятишки уже собрались. Почему они мне так дороги? Мне кажется, что и ты смотришь на них, и ты им рада.
Не заставляй меня долго ждать!
Твой Василе».
«Вэлень, ноябрь.
Дорогой Василе!
Сегодня, еще до полудня, уехал Гица! Когда я осталась одна, мне стало очень страшно, и я прошу твоей поддержки и опоры среди моих неизбывных мук. Какие вы счастливые, мужчины, какое несметное богатство — ваша свобода! Жизнь открывает перед вами бесчисленные пути. Чемодан в руки — и можете отправляться по любой дороге. В какой бы части света вы ни оказались, всегда отыщется кров, который с радостью вас приютит. И если у вас на пути возникают препятствия, вы их одолеваете, если только вы настоящие мужчины. Вам легко избавиться от того, что вас ущемляет, изменить свое невыгодное положение, возместить потерю. Вы — птицы, которые, щебеча, перелетают с места на место и могут жить где угодно.
Но горе нам, женщинам, у которых нет, как у вас, крыльев, которые принуждены оставаться в том же доме, где когда-то был свет, а теперь темно и пусто, с тем же букетом цветов, который когда-то пьянил своим ароматом, а теперь увял. И несмотря ни на что, нам надобно отыскать себе опору и не свалиться в пропасть, хотя ни единый лучик света не помогает нам увидеть, к чему мы тянемся! Мы не можем взять в руки дорожный посох и отправиться в мир, потому что не готовы к этому, да и мир нас не примет, разве только за такую цену, которая для нас, женщин, равносильна смерти.
Твои письма ясно сказали мне, что страдания облегчаются возможностью удалиться от места наших несчастий, возможностью жить среди других людей. Господи! Не могу даже описать, как я завидовала Гице, когда он собрался уезжать! Василе, дорогой, ведь вокруг себя я вижу огромное кладбище. Родители, сестры, все люди в Вэлень кажутся мне призраками, которые вышли из могил на прогулку! Каждый день без устали я пишу письма, и только они помогают мне превозмочь жестокий страх. Завидую я и тебе, потому что тебе посчастливилось сблизиться с семьей священника. А до сих пор я только радовалась, что в лице домнишоары Лауры ты нашел себе добрую знакомую. Я говорила себе: пусть дни разлуки он проводит весело. Ведь и у меня был мой Гица! Ты даже не представляешь, каким бесценным другом был мне любимый брат! С ним я легко терпела свое положение, которое теперь мне кажется непереносимым. Когда рядом был Гица, я не замечала презрительных взглядов сестер, делала вид, что не слышу злых намеков отца. Как ни тяжело жаловаться на своих близких, однако иначе я не могу. И не могу понять, почему они так плохо обращаются со мной, будто я нищенка, которую держат в доме из милости. Я не могу понять их, потому что думаю и чувствую совсем иначе, чем они! По-моему, каждый человек, даже самый последний нищий, имеет право на собственное мнение, на собственное понимание жизни. Почему же меня лишают этого права? И если они не могут примириться с моим образом мыслей, то должны, по крайней мере, сдерживаться, а не показывать, как дурно они обо мне думают. Я бы внимания не обратила на все их выходки, будь рядом со мною Гица. Какая нежданная сила вливалась мне в душу, когда он говорил: „Мы победим, Эленуца, не теряй мужества! Василе — человек достойный, так будем надеяться, что родители еще переменят свое решение. Пройдет белая зима, минует цветущая весна, а там…“
Кто теперь утешит меня? Я — одна. Всегда и всюду наедине с собой… И меня одолевают сомнения… Нет, дорогой Василе, жить куда легче, когда с тобой рядом искренне расположенный к тебе человек. Я уверена, что ты заменишь мне Гицу, да и он тоже не лишит меня своей поддержки. Но рядом со мною нет теперь никого-никого!
Ты не оставишь меня, мой дорогой. Теперь ты уже никогда меня не покинешь. Сердце мое замкнуло тебя в себе навек, на все мгновенья нерадостной бесконечности! Я буду непрестанно думать о тебе, буду вспоминать все, о чем мы говорили, все, что ты мне сказал! Я буду закрывать глаза и видеть твою улыбку, глаза мои погрузятся в твои глаза. Я буду перечитывать твои письма, чтобы чувствовать, что ты рядом!..
Вот я закрыла на минуточку глаза и увидела тебя! Да, я увидела тебя со мной рядом, сердце мое забилось и никак не может успокоиться. Оно уже не печалится! Я не страдаю уже и не вижу никакого зла! Господи, как хорошо иметь близкого человека и думать о нем с любовью!
В одном из писем ты спрашивал, не может ли случиться так, что, сломленная настоянием родителей, я, разрыдавшись, подчинюсь их воле. Надеюсь, что на этот вопрос я уже ответила. В другом письме ты спрашивал, не позабуду ли я тебя, повстречав человека более красивого, образованного и… богатого! Такое, мне кажется, можно спрашивать только в шутку, но и шутка эта мне оскорбительна. Со мною, любимый, не стоит так шутить. Таких шуток я не понимаю! Ведь и ты мог бы встревожить меня постоянными упоминаниями о домнишоаре Лауре, но нет, я нисколько в тебе не сомневаюсь. Моя вера в тебя столь велика, что порою она кажется мне стрелой, вонзенной в мое сердце: мне больно от нее, но выдернуть ее нельзя! То, что я тебе написала, — правда: если бы я не верила в тебя, я не верила бы ни во что. Надеюсь, что и я достойна той же веры. Хоть ты ценишь меня больше, чем я стою, я счастлива, ибо живу теперь только светом и теплом твоих писем. Беспокоит меня, что сестры следят за нашей перепиской. Однако пока они еще ничего не знают, хотя очень хотели бы знать, что ты пишешь мне и что я тебе отвечаю. Через четыре дня получу от тебя ответ. А пока — до свидания.
Эленуца».
«Гурень, январь.
Милая Эленуца!
Я очень рад, что наконец-то и ты решилась вкусить от радостей земных, а вернее, зимних. Ты пишешь, что катаешься на коньках и твоими санками по белоснежным дорогам проложены извилистые колеи. Ты так описываешь зимние прелести Вэлень, что я всерьез чувствую себя несчастным оттого, что не могу увидеть „огромные могилы великанов под покровами чистейшей невинности“, а главное, увидеть тебя, — как ты мчишься в санках под нежное позвякиванье бубенцов. Я даже вообразить себе не могу, что подходило бы тебе лучше маленького возка, который мчат, как крылья, две белоснежных лошадки. Так радуйся всему, что с радушием предлагает тебе зима, нарядившаяся в такую толстую шубу, что мороза почти и не чувствует.
Ты пишешь, что сестры уехали к доктору Врачиу и ты наконец-то осталась одна в доме. Я же, напротив, завел новые знакомства. Представь себе, что пьесу, о которой я тебе писал, мы сыграли на крещение и имели успех. Я не хвастаюсь, нас хвалили незнакомые люди, которые приехали из соседних деревень, смотрели на нас и поздравляли! Надеюсь, ты не упрекнешь меня в нескромности, если я скажу, что успешно справился со своей ролью, хотя, уверяю тебя, она была вовсе не так проста. Все вертелось вокруг меня, мужика-забулдыги, в том числе и Лаура, которой выпало на долю изображать мою жену. Был я в кожухе, с большими усами из кудели и сосал без конца то трубку, то бутылку. Ты бы видела, как вытянулись физиономии достойных прихожан, которые столько раз слышали, как я пою в церкви! Поначалу они вознегодовали, но, сообразив, что это всего лишь шутка, принялись так хохотать, что задрожали стекла.
А мы на сцене молча размахивали руками, потому как все равно ни слова не было слышно.
Один старичок, заметив, что я принимаюсь за пятую бутылку ракии, крикнул что было силы:
— Смех смехом, но больше не пей, а то ракия внутри вспыхнет!
А пожилая женщина в полушубке, раскрасневшись, видно, от жары и от удовольствия, выкрикнула, когда я наклонился, чтобы поцеловать Лауру:
— Ох и дает, поп сатанинский!
Как видишь, успех был полный. Крестьяне, правда, когда я появился в своей обычной одежде, поглядывали на меня косо, зато люди образованные, съехавшиеся в Гурень, не скупились на похвалы:
— Вот где таятся истинные таланты!
— Какая дикция, а мимика!..
Больше всех восхищался отец Поп и готов был меня расцеловать от восторга.
Накануне крещения мы с батюшкой обходили дома с крестом. Село большое, разбросанное. В каждом доме нас угощали вином и закусками, и дьячка Глигуца пришлось оставить в одном доме, потому что он упился до положения риз и вместо двери хотел выйти в окно. Зато я знаю, что люди надолго запомнят, как я пел „Иордань“! Я не хвалюсь, я сам слышал:
— Господи, что за голос!
— Вот это поп так поп!
— Ну и зятек будет у нашего батюшки!
Да, милая Эленуца, и такое я слышал тоже, и не единожды. Считаю своим долгом не утаить от тебя, что слух этот пошел гулять по селу. Откуда он взялся, не знаю. Может, оттого, что обедаю у священника и, стало быть, каждый день бываю у него в доме, а может, потому, что вывожу на прогулку Лауру, которая все так же весела, как и в день моего приезда. Возможно, какие-то намеки делает и сам священник.
Он состоит в переписке с моим отцом. В этом я убедился, получив на днях от отца письмо, где он пишет, что весьма мною доволен и будет совсем неплохо, если будущей осенью я получу приход.
Как я поживаю? Постоянно думаю о тебе и, как видишь, каждый день пишу тебе письма. Я очень рад, что в Вэлень открылось почтовое отделение — как раз вовремя. Еще лучше, что ты договорилась с почтальоном, чтобы письма он отдавал только тебе, и больше никому.
Что я делаю? Думаю о тебе. У меня на душе весеннее солнце, и, играя со своими малышами в снежки, я все время повторяю про себя: и моя Эленуца так же бела и чиста, как вот этот белейший снег. Сегодня я получил от Гицы десятое письмо. Я благоговейно отмечаю это число, потому что для меня это целое событие. Мне кажется, он чрезвычайно похож на тебя и всегда умеет внушить мне новые надежды. Ты знаешь, что он пишет? Он пишет, что, по его мнению, года через полтора от силы для нашей свадьбы не будет никаких препятствий. Ему что-нибудь известно? Домнул Родян что-то сообщил ему? Полтора года — это почти что вечность, но если иметь гарантию, что наше счастье все-таки осуществится, можно ждать и десять лет. Возможно, ты что-нибудь знаешь, дорогая Эленуца, но не хочешь мне сказать? Если да, сообщи, пожалуйста, и, если можно… телеграфом!
Неизменно обожающий тебя Василе».
«Вэлень, апрель.
Дорогой Василе!
Как я тебе уже писала, сестры вернулись домой в середине марта. Как мало мы можем знать из того, что скрывает от нас будущее! Они совсем не так злонамеренны, как мне показалось несколько дней назад, когда они только приехали. Они вовсе не интересуются мной и мне не досаждают. Им до меня просто нет дела, и я могу писать письма даже в одной комнате с ними. Обе они какие-то взбудораженные, и, кажется, дорогой Василе, обе в этом году выйдут замуж.
В этом меня убеждает и то, что отец купил в городе четыре развалюшки, стоявшие в ряд на базарной площади, и приказал их немедленно разрушить — вот уже две недели там работают десять человек, кладут фундамент, возят кирпич и камень. Вчера и я была в городе и видела, что возводятся два дома, только не знаю, что это будет — жилые дома или лавки. Многие говорят, что на первом этаже будут магазины, а на втором — жилые помещения. Кто-то сказал, что строится гостиница.
Отец с конца марта чаще бывает в дороге, чем дома, и еще чаще в городе, чем в дороге. Он наблюдает за строительством, которое будет стоить, по его словам, больше десяти тысяч. Как обычно, отец ничего не говорит наперед, но именно это и заставляет меня подозревать, что два строящихся дома предназначены для Эуджении и Октавии. Сестры часто отправляются поглядеть, как идут работы, и возвращаются, счастливо улыбаясь. Верно, и они подозревают то же, что и я. Видя, как озабочен отец, как суетятся сестры, без конца слыша о заказах в торговые дома на мебель и белье, я полагаю, что не ошибаюсь и летом мои сестры выйдут замуж.
Меня это радует: они так заняты, что обо мне и думать забыли, а я от всего сердца желаю им счастья и думаю: при том, что желается им самим, составить их счастье возможно.
Как я уже сказала, отец очень редко бывает дома: случается, он и ночевать остается в городе. На этой неделе он только дважды ночевал дома, а ведь сегодня уже суббота. У него в городе дела, строительство домов и, как видно, много всяких неурядиц, потому что домой он приезжает очень недовольный, и тогда все в доме ходят на цыпочках. Я его не боюсь. А он меня будто не видит. Однако он стал как-то по-особому заботлив к матери, которая всегда печальна и озабоченна.
Я счастлива, и мне кажется — время бежит даже слишком быстро. С тех пор как наступила весна, мне все кажется, что мы рядом. Через неделю будет год с того дня, когда я зажгла твою свечку. Годовщина. Прощай.
Эленуца».
«Вэлень, июнь.
Дорогой Василе!
Сегодня утром я проснулась от невероятного шума. Отец отчитывал на дворе работников: было слышно, как он бьет их по щекам и как они вскрикивают. Потом наступила тишина, но ненадолго. Шум послышался уже не со двора, а из комнаты наверху. Опять кричал отец. Никогда я не слышала такого яростного крика. Мы все трое переглянулись, не зная, что и подумать. Слышен был только голос отца, но было ясно, что он кого-то ругает. Потом послышались глухие рыдания. Мы втроем замерли от страха — плакала мать. Быстро вскочив с постелей, мы оделись, но когда вышли в коридор, мама уже спустилась во двор и скрылась в кухне, а отец при виде нас рявкнул:
— А не рано ли поднялись?!
Мы тут же юркнули в нашу комнату. Отец был явно чем-то недоволен.
Потом мы узнали, что вернулся он из города на рассвете, нашел во дворе какой-то непорядок и рассердился на работников. Мама вроде бы встала на их защиту и рассердила отца еще больше.
Так сказала мне Октавия, которая всегда все знает. Однако я хорошенько подумала и решила: ссора произошла потому, что отец все реже и реже ночует дома, так как пристрастился к карточной игре. Да, дорогой Василе, я уверена, дело именно в этом! Ведь и письмоводитель Попеску ездит в город в те дни, что и отец! Коляска отца обычно останавливается у примэрии и забирает с собой Попеску. И длится это уже не один месяц.
Хотя возможно, у него неприятности со строительством домов. Они уже почти готовы. Ты бы посмотрел на них — настоящие дворцы! Люди на них заглядываются, да и как иначе — других таких в городе нет. На первом этаже окна огромные — будто настоящие магазинные витрины. Многие утверждают, что отец будет сдавать эти помещения под лавки. Я не знаю, чему и верить. Ясно одно: у отца с этими домами связаны большие планы, иначе бы он так о них не пекся.
…Наконец-то и я нашла, чем испортить тебе настроение. Ты мне все рассказываешь о домнишоаре Лауре, а я тебе буду писать о домнуле Пауле Марино. Да, любимый, не смейся, у нас в городе появился некий домнул Марино, о котором никто не знает, кто он такой и откуда прибыл. Ходят упорные слухи, что он представитель какой-то крупной иностранной компании, которая задумала купить золотые прииски в наших краях. В том, что сам он несметно богат, никто не сомневается. Ты скажешь: „А мне-то что?“ А я отвечу: „Не далее, чем позавчера, когда я была в городе, он заметил меня и не сводил с меня глаз. Поинтересовался, кто я такая, и тут же заговорил с моим отцом — сам Пауль Марино, который до той поры не удостоил подобной чести ни одного жителя города!“
Вот так, дорогой мой семинарист! Если будешь все время хвастать своей белокурой домнишоарой с голубыми глазами, я в следующем письме опишу домнула Марино, про которого говорят, что он итальянец! Представляешь? Итальянец! Одного этого довольно, чтобы ты больше не хвалился своей Лаурой!
Однако посмотрим, довольно ли?..
Эленуца».
«Вэлень, 2 июля.
Дорогой Василе!
Твое последнее письмо повергло бы меня в отчаяние, если бы не записка профессора Марина. Сколь бы безгранично не верила я тебе, я бы не усомнилась: ты от меня отказываешься, не прочитай я просьбы домнула Марина. Господи, с каким нетерпением я ждала летних каникул! Мне казалось, рай наступит на земле. При мысли о встрече с тобой меня бросало в дрожь! Что же делать теперь? Проклинать твоего старого профессора и благодетеля?
Стало быть, все каникулы ты будешь переписывать новую работу профессора? Разве не мог он найти вместо тебя кого-нибудь другого! „Никому не могу доверить с чистой совестью переписку рукописи кроме тебя, голубчик Мурэшану“, — перечитываю и чувствую, что не могу гневаться на старика. И все же мы с тобой увидимся, ты обещал заехать в Вэлень на два дня. О, господи, как хорошо — жить! Через неделю ты будешь здесь! Жду тебя с… Не скажу, как я тебя жду! Сам догадайся.
Твоя Эленуца.
P. S. Дома построены, окна, двери — все на месте. Отец сегодня внимательно изучал рекламу мебели. Надеюсь, Эуджения и Октавия скоро встанут под венец. Жду этого с нетерпением еще и потому, что в доме у нас все вверх дном. Такое впечатление, что готовится всеобщее восстание. Но ты можешь спокойно приезжать в Вэлень, восстание на этот раз не против нас с тобой!»
«Вэлень, 25 сентября.
Дорогой Василе!
Только вчера отпраздновали свадьбы Эуджении и Октавии. Собирались праздновать на рождество богородицы, но пришлось отложить, потому что поставщики задержались с мебелью, а мои сестрицы желали сразу же после венчания поселиться каждая у себя. У меня пока голова идет кругом. Описать невозможно, что творилось у нас в последние дни, а после вчерашнего, думается, я и вовсе не опомнюсь: столько народу, еды, вина, столько музыки, столько танцев!
Все дар речи потеряли, когда поняли, для кого отец построил эти и впрямь роскошные дома! Многие позавидовали и будут еще завидовать моим зятьям! Представь себе — две адвокатские конторы на первых этажах и жилые апартаменты на вторых. И отделано все с роскошью, какую редко увидишь. Отец, я думаю, целое состояние потратил только на одну отделку.
Ты и вообразить не можешь, сколько было попыток и меня „подцепить“. На свадьбе не было ни одного молодого человека, который не хотел бы немедленно просить моей руки. Комплименты так и сыпались на меня. Но у меня не было времени ни сердиться, ни смеяться, столько у нас с мамой было забот и хлопот.
Слава богу, миновало и это! Мама довольна даже больше, чем я. Кажется, она очень торопила отца с этими свадьбами. Не знаю, то ли ей надоели бесконечные хлопоты и захотелось перевести дух, то ли она хотела лишить отца предлога для частых поездок в город. Словом, теперь мама выглядит на десять лет моложе. Бедняжка! Судя по всему, хватила она горя со своими детьми, хоть и прожила всю жизнь в достатке.
Итак, ты снова в Гурень! Смотри не играй больше в пьесах вместе с домнишоарой Лаурой и не наклоняйся, чтобы ее поцеловать, а то я немедленно приглашу на сцену домнула Пауля Марино! Ты хочешь знать, был ли он у нас в гостях? Не был! Он живет уединенно и интересуется только мной. Я не шучу, действительно интересуется!
Вчера меня смертельно расстроила телеграмма от Гицы — он сообщил, что не может приехать: его срочно вызвали на железную дорогу, где вода размыла полотно. Как я была бы рада увидеть его! Мне бы тогда казалось, что со мною рядом частичка тебя!
Ты спрашиваешь, есть ли еще золото в Вэлень? Отвечаю: пока все идет по-прежнему и попойкам нет конца. Правда, две-три небольших выработки заброшено, зато другие продолжают работать вовсю. Старик Унгурян растолстел и обрюзг еще больше. Сенсацией для Вэлень стал студент Прункул: он живет теперь в селе и никуда не уезжает. Как видно, его карьера кончилась! Отец не желает больше давать денег на ученье. Теперь молодой человек утешается тем, что пьет с утра до вечера. Ему очень льстит, если рудокопы называют его „домнул адвокат“. Младший Унгурян две недели, как уехал в столицу. Несчастный отец все еще надеется сделать из него юриста. Гица меня уверяет, что к лету все препятствия будут устранены. Можно ли надеяться? Я не знаю, как это произойдет, знаю только, что с некоторых пор он состоит в деятельной переписке с отцом.
Эленуца».
II
Ноябрь подходил уже к концу. Как-то после обеда коляска управляющего «Архангелов» выехала со двора, прогремела через мостик за воротами, и кони, разбрызгивая слякоть, понесли ее размашистой рысью по дороге, печально поблескивающей под скудным холодным солнцем. Два дня до этого шел дождь, с утра и до обеда валил мокрый снег. Теперь он таял по обочинам, запятнанный грязью, летевшей из-под копыт и колес. Вверху, на безлесных проплешинах, зимний покров сиял непорочной белизной. Но по горам вокруг Вэлень луговин было мало, склоны поросли еловым лесом, и снег, лежащий на хвое, казался издали густым туманом, из которого порой торчат колючие еловые лапы. К полудню проглянуло солнце, но его бледные, слабые лучи едва просачивались сквозь дымку, повисшую в воздухе. Воздух был влажен и холоден. Холод этот, казалось, пропитывал одежду, льнул к телу, пронизывал до костей.
На Иосифе Родяне была доха до того огромная, что слуги вдвоем раздевали и одевали управляющего. Казалось, это неопределенное время — не осень и не зима — оказывает на Родяна самое решающее воздействие. Все заднее сиденье коляски занимала его спина, облеченная в доху с широким круглым воротником серого меха. Управляющий то и дело ерзал, словно никак не мог удобно усесться, фыркал, раздувал широкие ноздри и недовольно поглядывал по сторонам. За год он сильно похудел, лицо осунулось, щеки опали, и под подбородком кожа свисала сморщенным мешочком. Вокруг глаз темнели глубокие круги, но сами глаза не потонули в них, а еще больше выпучились. Совсем недоброжелательно смотрели на мир эти немигающие жабьи глаза.
Иосиф Родян нервно подтягивал то одну, то другую полу своей огромной дохи. Заметив, что грязь из-под копыт летит прямо на доху, закричал на кучера:
— Объезжай ухабы, подлец, объезжай лужи, безглазый!
Кучер, пропустив все это мимо ушей, спросил через плечо:
— У примэрии остановиться, домнул управляющий?
— Я тебя научу, мать-перемать… — Родян разразился грубой бранью.
Кучер не оскорбился. Он заранее знал, что услышит, но спросить об остановке считал необходимым, ибо, когда один раз этого не сделал, получил две здоровенные оплеухи. И стоило ему вспомнить о них, как у него начинало гореть лицо.
Перед примэрией коляска остановилась, и на крыльце тотчас же появился письмоводитель Попеску в сопровождении Прункула-младшего.
— Добрый день, домнул управляющий, — радостно воскликнул Попеску. — Я-то думал в такую погоду посидеть дома. Но если вы желаете…
— Давай поторапливайся! — кивнул головой Родян, подбирая полы дохи.
— Живей, Прункул! — письмоводитель подтолкнул студента.
Студент схватил пальто, висевшее на гвозде в коридоре примэрии, набросил его на плечи письмоводителю, и минуты не прошло, как оба они сидели уже в коляске: Попеску лицом к управляющему, а Прункул на козлах, рядом с кучером.
— Погоняй! — приказал управляющий. — Да смотри в оба, а то узнаешь почем фунт лиха.
Лошади фыркнули, тронули с места, разбрасывая далеко в стороны еще не растаявший снег.
— Вот, полюбуйся, — управляющий показал письмоводителю грязные пятна на дохе. Тот наклонился, словно рассматривал что-то весьма важное, и после долгого молчания, сосчитав, верно, все пятна, солидно произнес:
— По нашим дорогам в хорошей одежде нельзя ездить!
Обернулся и сидящий на козлах Прункул, чтобы взглянуть на чудо: несколько грязных пятен на дохе его высочества управляющего «Архангелов»! Подумать только! Бывший студент заявил, что следует нажать на уездные власти: пусть они замостят дорогу, по которой такое оживленное движение. Ни Попеску, ни Прункул и внимания не обратили, что через несколько минут были заляпаны грязью куда гуще, чем Иосиф Родян.
Как ни старался кучер, жидкая грязь фонтанами вздымалась из-под колес и копыт. Вскоре и сами лошади были все в грязи, а поскольку обе они были серой масти, то казалось, что у них по животу проходит широкая темная полоса. Лошади бежали весело, задорно изгибая шеи, напрягая стройные и длинные тела.
Ездоки молчали. Первым заговорил Попеску.
— А вы знаете, домнул управляющий, — обратился он к Иосифу Родяну, — что прииск «Заброшенный» и вправду ведь забросили.
— «Заброшенный»? — презрительно переспросил Родян, будто и названия такого никогда не слыхал. Попеску давно изучил все жесты, взгляды и оттенки голоса домнула управляющего, а потому сразу понял: Иосиф Родян дает понять, что прииск «Заброшенный» весьма мало его интересует.
— Да, так он называется — «Заброшенный». Возможно, вы его и не знаете, домнул управляющий. Скорее он был похож на лисьи норы, а не на штольни. Вчера после обеда прекратили там работы.
— Почему же? — поинтересовался Родян.
— Золота больше нет. Выбрали жилу дочиста, ни блестки золота.
— Будто оно там было когда-нибудь! — обернулся с козел Прункул. — Подумаешь, щепотка на один зуб.
— Вот и я говорю! — ухмыльнулся управляющий, и сумрачный взгляд его просветлел.
Завязался разговор о других трех-четырех приисках, где тоже уменьшился выход золотоносного камня. Выражалась уверенность, что эти малые потери не будут ощутимы в жизни рудокопов, потому как начнут бить в других местах новые штольни, и вообще в Вэлень есть денежки, чтобы пережить временные трудности. Попеску со смехом принялся рассказывать, что слышал от Никифора, будто золотое изобилие на приисках Вэлень скоро кончится и местным рудокопам уже не богатеть по-прежнему. Никифор и впрямь предсказывал, что золотое счастье года через два-три упорхнет из этих мест, слишком уж бесстыже его насиловали. Похожий на апостола Никифор считался немного тронутым, а потому никто на него не обращал внимания. К тому же эти три-четыре выработанные прииска принадлежали всего семи семействам, которые имели долю и в других местах, так что закрытие их не было погибелью для хозяев и особых разговоров в селе не вызвало. Подобных «лисьих нор» было еще штук восемьдесят, люди копались в них то попусту, то нападая на богатое «гнездо», которое, правда, вскоре иссякало. Видимо, эти «норы» затрагивали боковые ответвления от главных золотоносных жил.
Иосифу Родяну вдруг показалось, что коляска катит слишком медленно. Он прикрикнул на кучера, велев погонять лошадей, прибавил крепкое словцо, запахнул поплотнее доху и погрузился в молчание. По его окаменевшему лицу письмоводитель Попеску понял, что управляющий желает, чтобы его оставили в покое, и тоже замолчал, сделав серьезную мину.
Попеску было прекрасно известно, что с некоторых пор у управляющего «Архангелов» на душе скребут кошки. Поэтому он был с Родяном крайне предупредителен и не скупился на лесть, боясь его разгневать. Он понимал: одно неосторожное слово — и дружбе конец. А отношения их с этой весны стали даже чем-то большим, чем дружба! Письмоводитель Попеску скорее лишился бы руки или ноги, чем расстался с Иосифом Родяном: что ни день он получал от Родяна золотые монеты и почти целое состояние перетекло уже из рук управляющего в бездонный кошелек письмоводителя.
Поэтому всю дорогу он был нем как рыба, внимательно следя при этом за переменами выражения лица и взгляда управляющего «Архангелов». Дорога, залитая синеватой слякотью, тускло поблескивала в неярких лучах солнца и казалась огромной змеей, извивающейся вдоль теснины между горами. Вскоре солнце исчезло, потухли даже вершины окрестных гор, в воздухе похолодало, и ветерок стал пронзительнее. Письмоводитель попытался поплотнее запахнуть свое пальтецо; руки у него покраснели и словно бы опухли. Но он не выражал ни малейшего неудовольствия и только искоса поглядывал на Родяна. Он научился еще дорогой только по выражению лица угадывать, каким будет проигрыш Родяна предстоящей ночью. Если читалось в нем напряжение и будто каменная неподвижность, проигрыша следовало ждать крупного. И Попеску заранее радовался, губы его складывались в алчную полуулыбку. Боясь, как бы не изменилась маска Родяна дорогой, Попеску следил не только за собой, но и за кучером, за Прункулом, даже за коляской, чтобы неловкое слово или неожиданный толчок не изменили настроения хозяина.
Сердце у него болезненно сжалось, когда сидевший на козлах Прункул застонал:
— Подлая погода! Пока доедем, я в ледышку превращусь! — Прункул принялся усердно растирать руки.
— В тебе, видать, крови маловато, — попытался улыбнуться управляющий. — А ту, что осталась, ты пивом охладил.
Попеску, заметив улыбку Родяна, расстроился. Но спустя минуту управляющий вновь мрачно молчал, чем чрезвычайно утешил письмоводителя: до города было рукой подать.
Привычные лошади, стоило им попасть на базарную площадь, знали, где им остановиться. Кучер и вожжами не шевелил, а они уже свернули направо и встали у нового, весьма солидного двухэтажного здания гостиницы с балконом и вывеской «Сплендид».
Приехавших шумно приветствовали адвокаты Поплэчан и Стойка вместе с доктором Принцу. Письмоводитель Попеску поднял вверх палец, призывая к тишине. Иосиф Родян и вправду не слышал ни приветствий, ни того, что говорил ему хозяин гостиницы. Хмурый, молчаливый, уселся он во главе стола, покрытого зеленым сукном, и все остальные, тоже молча, последовали его примеру. Происходило это в комнате, отведенной еще с весны специально для карточной игры.
Управляющий «Архангелов» вытащил из кармана пригоршню монет и высыпал рядом с собой на стол. Один золотой упал на пол, но его тут же нашел и водворил на место расторопный Попеску.
Первую игру выиграл Иосиф Родян. Он тут же приказал зажечь свет и опустить шторы, хотя на улице было еще достаточно светло, распорядился, чтобы принесли закусок и вина.
Снова сдали. Тишину нарушали только шелест карт да позвякиванье денег. Сердца у всех шестерых бились, внимание было напряжено до крайности. Письмоводитель Попеску больше не смотрел на управляющего, весь мир для него сосредоточился на веере карт в руке и на прикупе. Адвокат Поплэчан сидел с приоткрытым ртом, нижняя губа у него отвисла, но глаза лихорадочно блестели. Стойка все ерзал на стуле, и взгляд у него был испуганный. Только доктор Принцу казался более или менее спокойным, время от времени затягиваясь сигарой.
И все же самой примечательной фигурой был письмоводитель Попеску — он то выпрямлялся, будто аршин проглотил, то ссутуливался и изгибался крючком, будто перед приступом эпилепсии. Блестящие глаза его, вспыхивающие огнем, так и бегали, и казалось, в них видна вся его душа, беспокойная и алчная.
Иосиф Родян проиграл десять раз кряду. Кучки серебряных монет, среди которых поблескивали и золотые, подросли возле всех игроков, кроме него; особенно выросла кучка Попеску. Однако управляющий «Архангелов» доставал и доставал из кармана монеты, и картежники вздрагивали, но вздрагивали болезненно, словно в них вбивали мелкие гвозди.
Уже по второму заходу опустели бутылки с вином. Из соседнего зала слышались громкие голоса и звуки цыганского оркестра, но картежники за зеленым столом ничего не слышали. Они отрывались от игры только для того, чтобы выпить стакан вина, которое разливал трактирный слуга.
Наступала тишина, и становилось слышно, как в печке гудит огонь, теплом и уютом веяло от жаркой печки в эту ноябрьскую ночь.
— Прекрати топить! — рявкнул вдруг Иосиф Родян. — Закрой печь и распахни окна!
Слуга бросился выполнять приказание. Управляющий рванул сюртук за отвороты, четыре пуговицы со стуком покатились по полу, но и на этот раз Попеску ничего не услышал.
— Что за идиотизм так жарко топить! Подлость — заставлять людей мучиться! — хрипел Родян. Он тяжело дышал, широко раздувал ноздри и разевал рот, словно котел, в котором вода вот-вот выплеснется через край.
— Прошу прощенья! — извинился слуга, распахнув окна.
Сдавая карты, Иосиф Родян рычал:
— И он — свинья, как и ты! Все вы шельмы! Стыдно порядочному человеку переступать ваш порог. Красненькая! — рявкнул он, выкладывая на стол десятку.
Слуга промолчал, принес новую бутылку вина и, словно ничего не случилось, начал разливать, начиная с Иосифа Родяна.
Час за часом шла, не прекращаясь, молчаливая напряженная игра, табачный дым становился все гуще, да больше становилось пустых бутылок. Даже старик Поплэчан не ржал, как обычно. Пил он много, но не хмелел: звон золота заставлял его сохранять трезвость. Этот старичок, на вид такой беспомощный, во время карточной игры проявлял невероятную выносливость. Целую ночь он, не двигаясь, сидел за столом, приоткрыв рот с отвисшей нижней губой, и, полузакрыв глаза, сдавал карты и передвигал деньги. Что-то нечеловечески зловещее появлялось во всем его облике. При взгляде на его желтые зубы и вываливающийся изо рта язык по спине пробегала дрожь.
Письмоводитель Попеску час от часу становился бледнее, черты его худого лица заострялись, и костистые скулы выпирали все явственнее сквозь кожу.
Часов около трех ночи управляющий «Архангелов» откинулся на спинку стула и долго сидел неподвижно. Лицо у него было багрово-сизым, глаза он закрыл.
Внезапно открыв выпученные мутные глаза, он грохнул кулаком по столу и рявкнул:
— Кельнер!
— К вашим услугам, ваше степенство! — тут же отозвался слуга, вскакивая со стула.
— Накрыть стол! Вино, закуску! Позвать музыку! Пусть придет Лэицэ! — И Родян разразился прерывистым, лающим хохотом.
Все игроки разом подумали одно и то же: управляющий «Архангелов» проиграл все прихваченные из дома деньги. Они привыкли уже, что так кончается у них игра и начинается попойка.
— А знаете, друзья, что я чувствую, когда играю в карты? — обратился Родян к сидящим за столом. — Чувствую, что грызут меня какие-то мелкие паразиты…
Картежники встретили его слова взрывом хохота, хотя, наверное, им надлежало бы обидеться. Но кому из них было обижаться на Родяна?
— Виват! Да здравствует управляющий «Архангелов»!
— Да здравствуют «Архангелы», которых и мы можем грызть, — пробурчал адвокат Стойка.
Принесли закуски, откупорили бутылки шампанского. Бывший студент Прункул произносил тост за тостом. Поплэчан то и дело ржал. Ожил и письмоводитель Попеску, лицо у него порозовело. Управляющий «Архангелов» опрокидывал стакан за стаканом. Глаза у него совсем вылезли на лоб; еле ворочая языком, он рычал:
— Ну, кто со мной сравнится?
Ответом на вопрос служил общий крик: «Виват управляющий!» И всякий раз Лэицэ играл «Многая лета». Слуга и музыканты знали, в эту ночь им не сомкнуть глаз.
Так кутил управляющий с самой весны.
Зальчик, где шла игра и попойки, был известен в городе как комната «девяносто шестой пробы». Название это ему дали еще весной, почти со дня открытия гостиницы «Сплендид».
* * *
Старые дома Иосиф Родян купил по дешевке. Городской примарь удивился, когда услыхал, что управляющий «Архангелов» решил стать горожанином, и начал разными способами допытываться, чего ради он покупает эти развалюхи. Но Иосиф Родян не стал объяснять. Он выложил наличными денежки и, весьма довольный, вернулся в Вэлень. Спустя три дня старые дома уже сносили, а архитектор трудился над проектами новых. При закладке фундамента присутствовал управляющий со всем семейством, кроме разве что Эленуцы и Гиды. Из Вэлень был приглашен письмоводитель Попеску, а из города — все друзья. Когда отслужили молебен, жена Иосифа Родяна с дочерьми поехали домой, а сам он отправился в гостиницу «Сплендид», чтобы угостить дорогих гостей.
— Говорят, вы провернули наивыгоднейшую сделку, домнул управляющий, — заговорил Попеску. — Обеспечили себе прибыль по меньшей мере тысяч в десять. Что ж, мелкие речки всегда впадают в большие.
— А по-твоему, куда им впадать? — спросил Поплэчан.
— Да пусть хоть какая-нибудь струйка заблудится и попадет на землю, иссохшую от зноя.
С этими словами Попеску небрежно взял с соседнего стола колоду карт и принялся ее тасовать, снимать, поглядывая на «подрезанную» карту. И чем дольше мешал он карты, тем становился бледнее. Самодовольно, с чувством великого превосходства смотрел на него управляющий «Архангелов».
— Вхолостую играешь, Попеску! А губы у тебя и вправду высохли от зноя! — насмешливо заметил Иосиф Родян. — Хочешь струйку воды, чтоб воспрянуть духом?
Попеску поднял на управляющего загоревшийся взгляд.
— Я не смеюсь. Хочешь, сыграем в карты?
— Господин управляющий… — Попеску вздохнул, у него перехватило горло и бешено заколотилось сердце. Давным-давно, только он появился в Вэлень, возникла у него мечта вовлечь Родяна в карточную игру. Долго терпел он от управляющего всяческие унижения, лишь бы сбылось его страстное желание. Но Иосиф Родян всегда держался на расстоянии и не снисходил до него. В карты он перекидывался только ради забавы, и азарт ему был неведом. Он умел зарабатывать деньги в борьбе с тайнами земли, со скальными породами, а не сидя за столом и передвигая жалкие раскрашенные картонки. Те несколько раз, когда он играл на деньги, условий его никто не принимал. Играли-то обычно «по маленькой», и, пока кто-нибудь выигрывал или проигрывал сорок — пятьдесят злотых, проходило несколько часов. Иосиф Родян считал, что это слишком большая трата сил и времени для столь ничтожного проигрыша или выигрыша.
Потому-то Попеску и посмотрел на управляющего с таким удивлением: он никак не мог поверить, что тот говорит серьезно.
— Чему ты удивляешься? Ты же сам сказал, что моя покупка даст по меньшей мере десять тысяч прибыли. Хорошо. А ты хочешь, чтобы эти деньги перекочевали в твой кошелек? Я не очень держусь за них. Давай сыграем, только с условием: первая ставка будет пятьсот леев. Найдутся у тебя при себе такие деньги?
Слабая краска проступила на бледном лице Попеску. Вместо ответа он достал портмоне и отсчитал пять банкнот.
— Браво! — воскликнул управляющий, выкладывая такую же сумму. — Это мне нравится! Значит, ты не хочешь терять время по пустякам. Кто еще хочет сыграть? — окинул он веселым взглядом присутствующих. Кроме двух адвокатов и доктора Принцу, за столом сидели еще шесть человек, друзей из города. Но никто даже не шелохнулся. Затаив дыхание, все ждали, что будет дальше.
Пальцы Попеску неожиданно приобрели необычайную гибкость. Он элегантно тасовал и снимал карты, щеки же его снова стали мертвенно-бледными. Один только Иосиф Родян пил, курил, смеялся, без умолку что-то говорил, как будто это была не крупная игра, а легкомысленное, невинное развлечение. Ему доставляло особое удовольствие видеть, как все остальные застыли и побледнели. Первую игру выиграл Попеску. Вторая ставка была тысяча леев, третья, к ужасу всех сидевших за столом и сбежавшихся из других залов, — две тысячи. Попеску соглашался на любые предложения. Он ни на кого не смотрел, ничего не видел. Щеки его ввалились, словно он внезапно заболел тяжелейшей болезнью. Гости и страстные болельщики время от времени издавали восклицания: «Ого! Ах! Ну и ну! Вот те на!», но Попеску ничего не слышал. У Родяна покраснели щеки, но он продолжал шутить.
— Разве я не говорил? А эта уже будет моя, — говорил он всякий раз, когда проигрывал.
Родян проиграл четыре раза подряд, но на пятый, когда ставка поднялась до четырех тысяч, он выиграл.
Игра продолжалась еще около часа, держа всех в страхе и напряжении.
В конце концов письмоводитель Попеску одержал победу: десять тысяч перешли в его карман.
— Ну, будь здоров! — весело поздравил его управляющий. — Теперь ты не можешь утверждать, что все маленькие речки впадают в большие.
Родян торжественно и даже с удовольствием отсчитал десять тысяч. Вокруг него толпилась куча зрителей, десятки глаз следили за ним, десятки сердец замирали от восхищения тем, с какой небрежностью он бросает банкноты. Воцарилось тяжелое молчание, словно мельничный жернов придавил все сердца, когда люди увидели, как Попеску собирает деньги и прячет их в портмоне. Только когда он улыбнулся и опустил сокровище в карман, вырвался всеобщий вздох облегчения. Многие тут же вышли из зала.
За столом принялись пировать. Иосиф Родян был очень доволен: он и вправду не сожалел о проигрыше. Во время игры были минуты, когда он ощущал какое-то беспокойство, тревогу, но теперь, после того как он отсчитал деньги и на глазах такого количества людей передал их Попеску, он не чувствовал ни сожаления, ни беспокойства. Внутренний голос нашептывал ему: «Вот видишь, как ты их всех удивил». Во время ужина, который затянулся далеко за полночь, он единственный раз рассердился. Это было, когда письмоводитель захотел на свой счет заказать четыре бутылки шампанского.
— Ну, ну, извини, пожалуйста, — мрачно отстранил его Иосиф Родян. — Все еще от засухи страдаешь?
* * *
С той поры управляющий «Архангелов» почти каждый день ездил посмотреть, как продвигается строительство новых домов. В один из дней письмоводитель Попеску попросил подвезти его до города: у него были там срочные дела, а нанять повозку было невозможно — все лошади были заняты, возили с рудников камень. Иосиф Родян захватил его с собой, довез до города, и они расстались. Но к вечеру, прежде чем пуститься в обратный путь, они снова встретились за стаканом вина. После всяческой беготни у управляющего пересохло в горле, к тому же он был раздражен всяческими спорами и торговлей, без чего не обходилось ни одно дело, а потому выпил лишнего и почувствовал вдруг настойчивое желание снова сразиться в карты с Попеску. На этот раз играть сели и другие приятели. Управляющий опять проиграл.
Через неделю хозяин гостиницы уже держал специально для этой компании комнату «девяносто шестой пробы», названную так потому, что на прииске «Архангелы» добывалось золото наивысшего качества. Хозяин гостиницы «Сплендид» выделил эту комнату, удовлетворяя желания Иосифа Родяна, который с каждым днем становился все нервнее и уже не желал терпеть зевак, толпившихся у него за спиной. Карточный азарт мало-помалу отверзал в его душе пропасть, которая становилась тем глубже, чем больше он проигрывал. Он и теперь ничего не боялся, однако речь уже шла не о мелочи, а о десятках тысяч, и потому при мысли, что это потерянное богатство он может вернуть одним лишь мановением руки, он становился столь же страстным игроком за карточным столом, каким азартным хозяином был на прииске, стремясь выжать из него как можно больше золота. К тому же письмоводитель Попеску, этот презренный нищий, имел дерзость соглашаться на любые ставки. Как больно задевала Иосифа Родяна эта оскорбительная наглость, как ему хотелось «раздавить» наглеца!
Вскоре письмоводителю уже не нужно было напрашиваться, чтобы управляющий взял его с собой в город. Сколько бы раз коляска Родяна ни проезжала мимо примэрии, она обязательно останавливалась у крыльца, забирая письмоводителя.
Иосиф Родян был Иосиф Родян: на прииске он слепо верил в свою звезду и приходил в ярость от самого пустячного замечания, за карточным столом был убежден, что «сотрет в порошок наглеца Попеску». Когда жена узнала, что кроется за частыми отлучками, и попыталась вразумить мужа, Родян пришел в такую ярость, что чуть не побил ее.
Азарт и ослепление Родяна были Попеску только на руку. И чем больше управляющий входил в раж, тем вернее и больше он проигрывал. Адвокаты Поплэчан и Стойка быстро сообразили, что могут получить от Иосифа Родяна кучу денег, можно сказать, ни за грош ни за полушку. Они заняли по нескольку тысяч и вступили в игру.
Сам того не замечая, управляющий «Архангелов» падал все глубже и глубже в пропасть. С одной стороны, прокладка новой галереи, упершейся в скальные породы, становилась все дороже, а выплата рабочим возросла еще и потому, что Родян приобрел теперь и долю Прункула, с другой — и на строительство домов каждую неделю уходила значительная сумма, потому что Родян любил еженедельно расплачиваться с рабочими и мастерами; к тому же все, что требовалось для строительства, он покупал за наличные. Он не любил быть должником у торговцев какими-то там гвоздями. И в-третьих, почти ежедневная карточная игра значительно облегчала его туго набитый кошелек. Так и получилось, что где-то в августе он вдруг обнаружил, что золото, которое он приготовил, чтобы обменять на деньги, кончилось! Сделав это открытие, Иосиф Родян никак не хотел этому поверить. Он обшарил подвал, кладовую, залез в сейф, но не набрал даже килограмма золота. В этот день он поругался со всеми, с кем только мог: надавал звонких пощечин слугам и людям, работавшим на толчеях, обругал жену, потом забрал все, что удалось найти в доме, и укатил в город. Он был в ярости, но о том, что может остаться без денег, и не помышлял. Новая галерея по его подсчетам и произведенным замерам должна была метров через пять упереться в золотую жилу, к которой он так долго стремился. Правда, сейчас дело встало: никто не решался на взрывные работы. Жизнь рудокопов была в опасности: порода отваливалась огромными глыбами и при каждом взрыве можно было ждать обвала, который погребет и людей. Зато с удесятеренными силами шла разработка старой штольни, которая не переставала щедро давать золото. Имелись огромные груды немолотой породы, кучами лежала она возле каждой толчеи, так что бояться было нечего. Но Иосиф Родян, не привыкший вести точные счета, не замечал, что все доходы старой штольни поглощались новой галереей, а деньги на строительство домов и картежную игру брались из отложенных.
«Пять метров — пустяки!» — утешал он себя, думая о новой галерее. И не пробив еще этих пяти метров скальной породы, стал снимать деньги со счета в банке. Прибегнув единожды к этому источнику, он уже не мог остановиться. У него было только два желания: возвести и обставить дома и «сокрушить» Попеску. Архитектору пришлось выложить значительную сумму, мебель стоила целое состояние, а карточная игра поглощала невероятные суммы.
Так что к свадьбе своих дочерей он не только ничего не имел на счету, но и весьма изрядно задолжал банкам. Два банка, оказывающие ему кредит, взяли под заклад его новые дома.
Но Иосиф Родян, и выстроив дома, продолжал ездить в город вместе с Попеску по три-четыре раза в неделю и запираться от чужих глаз в комнате «девяносто шестой пробы». Страсть к картежной игре завладела им целиком. Он стал нервным, раздражительным, и ему все труднее удавалось скрывать свое беспокойство. И Попеску, и другие сподвижники по зеленому столу видели, что управляющий не в своей тарелке. Но объясняли они это очень просто — частыми проигрышами. Никто из них не знал денежных затруднений Иосифа Родяна. Снятие денег со счетов и займы производились втайне, и если об этом и появлялись смутные слухи, то никто им не верил. «Архангелы» на протяжении многих лет продолжали оставаться богатым прииском, и Попеску, как и все остальные, полагал, что у Иосифа Родяну несметные богатства, что у него припрятан и золотой песок и самородки, каждый из которых сам по себе стоит сотни тысяч. О погребе и сейфе управляющего «Архангелов» ходили легенды не только в Вэлень, но и в городе и по всей округе. А потому Попеску и его товарищи надеялись вытянуть из управляющего еще много денег, и единственной их заботой было не обидеть его чем-нибудь, чтобы не распалась их компания.
Доверенные лица банков пока не видели ничего тревожного в том, что Иосиф Родян задолжал им несколько десятков тысяч. В конце концов, насколько повышался долг, настолько же вырастала цена его новых домов. Но они были уверены, что через год-два Иосиф Родян выплатит все, и только по настоянию доктора Принцу, который был членом административного совета обоих банков, потребовали дома под заклад.
Лишь один человек в Вэлень знал, в какой паутине запутался управляющий. Это был Георге Прункул, отец бывшего студента. С тайным злорадством внимательно следил он за всем, что делал Иосиф Родян.
Он не мог простить управляющему, что из-за его упрямства ему пришлось лишиться килограммов двух самородного золота, которое полагалось бы ему получить согласно доле, принадлежавшей в разработке старой штольни. Наблюдая, как Иосиф Родян все больше погрязает в долгах, он испытывал злобное удовлетворение. А поскольку радость никогда не бывает полной, если ее не разделяют другие, то Прункул весьма охотно делился всем, что знал, с инженером Георге Родяном, который состоял с ним в переписке и постоянно спрашивал о состоянии дел.
Прункул с огромным удовольствием отвечал на все вопросы Гиды. Он радовался всякой плохой новости, какую мог сообщить инженеру. Если бы ему хоть на мгновение пришла в голову мысль, что Гида хочет спасти отца, он бы не стал подробно описывать, что происходит в Вэлень. Но ему было ведомо только одно — управляющий Родян ничьих советов не слушает.
Таким образом, Гида был в курсе всех денежных дел отца до тех мельчайших подробностей, до каких мог докопаться Прункул. Когда же бывший студент остался в селе, Прункул-отец получил возможность быть в курсе и другой стороны жизни Иосифа Родяна и даже стал забывать все неприятности, которые доставил ему сын, настолько бесценными были сведения, какими он снабжал отца.
У бывшего студента Прункула не было в Вэлень никаких занятий, но он этого не стыдился. Почти все знатные люди села ничем не занимались, а только кутили. Отец поначалу считал, что так жить невозможно, но после того как сын занялся картежной игрой с Иосифом Родяном и стал приносить домой порядочные деньги, смирился. Собственно, никого не удивило, что Прункул-младший остался дома, в селе. Жители Вэлень знали: господа — это те, у кого много денег и кто может кутить напропалую. Молодой человек и чёрту бы не уступил по части выпивки, к тому же вскоре у него появились и деньги. А золотоискателям даже нужен был человек, который знал толк в попойках.
Инженер Георге Родян, кроме переписки, которую он поддерживал с двумя влюбленными, начал с августа месяца довольно часто писать отцу. По отношению к молодым людям Гица испытывал нечто вроде родительской любви, его трогало их чистое чувство, хотя он и не мог простить Василе, что тот, не поговорив с ним, решился на опрометчивый шаг и просил руки Эленуцы. Если бы с ним посоветовались, он бы сказал, что это глупость и необходимо ждать. Но Василе совершил безумный поступок, а самодурство управляющего могло бы навеки разлучить молодых людей, если бы он, Гица, не приложил все усилия и не утихомирил разбушевавшегося отца. Он с самого начала знал, что трудности, вставшие на их пути, можно будет устранить и наступит время, когда молодые люди поженятся. Да, знал. Он давно уже видел, что отец его катится к пропасти, и радовался порой, что рано или поздно отец прозреет и увидит, как разнообразна жизнь, и не станет себя ограничивать одним только прииском. Когда же ему стало ясно, что отец непременно окажется на дне, и не один, а со всем семейством, он стал бомбардировать его письмами, пытаясь обрисовать реальное положение вещей, осыпая его просьбами, умоляя и даже угрожая.
Но все его усилия были бесполезны. Иосиф Родян едва удостаивал его изредка коротким ответом, где давал понять, что все его опасения напрасны и подлинное богатство «Архангелов» откроется не сегодня завтра.
Инженер Родян быстро понял, что усилия его тщетны, но не перестал, однако, писать письма, в которых напоминал отцу, что он обездолит и трех дочерей, и жену.
Получив подобное письмо, управляющему хотелось отхлестать Гицу по щекам. И гнев его выливался на работников, на дочерей, на жену. Хотя он был твердо уверен, что в новой галерее вот-вот появится золото, что в старой штольне оно не иссякнет никогда, все же случались минуты, когда на него вдруг находило что-то вроде предчувствия большой беды. Где-то в сентябре он вдруг заметил, что ему неприятно восхищение, с каким его партнеры по картам принимали его полное бесстрастие при проигрышах. С некоторых пор он весьма болезненно воспринимал свои проигрыши и не мог удержаться от неприязненных взглядов, жестов и слов. Шутка его в адрес «мелких паразитов» выражала скорее горькую обиду, чем равнодушное пренебрежение. Ссуда, полученная им в двух банках, заставляла его порой содрогаться от страха, представить себе реальное положение вещей. Но он продолжал слепо верить в «Архангелов». Хотя порою чувствовал себя несчастным при одной только мысли, что в городе или в Вэлень узнают, каков его долг перед банками. Если же никто ничего не узнает до того, как новая галерея упрется в золотоносную жилу, все будет отлично, пусть его долг будет хоть в десять раз больше. Через полгода он расплатится со всеми долгами и закатит роскошную свадьбу своей младшей дочери, Эленуце!
Однако то ли из-за мучительных мыслей, то ли из-за бессонных тревожных ночей за карточным столом Иосиф Родян сильно сдал за этот год. Но еще сильнее постарела его жена, Марина. Давно уже она перестала улыбаться, давно уже не было мира и покоя у нее в душе. Эленуца жалела мать, сочувствовала ей. Она понимала, что страдает та из-за отца, но ей и в голову прийти не могло, что мать предчувствует близкое разорение.
III
Окна в комнате «девяносто шестой пробы» посветлели, хотя ноябрьский рассвет был тягучим и мрачным. Табачный дым плавал толстыми слоями; музыканты, сидя в углу, клевали носом. Из всех картежников пить еще могли Иосиф Родян, Прункул-младший и доктор Принцу. Вернее, пили управляющий и Прункул, а доктор только поднимал стакан, желудок его больше не принимал вина. Старик Поплэчан сидел, откинувшись на спинку стула, и храпел, открывши рот. Письмоводитель Попеску спал, скрестив руки на груди, будто охраняя свое богатство, и было в нем что-то от покойника. Слуга наполнял то один бокал, то другой. Иосиф Родян поднимался, будил кого-то из спящих, совал в руки бокал и заставлял выпить. Лэицэ принимался играть «Многая лета» и снова клал скрипку на стол. Встревоженные тучи дыма расступались, колебались и вновь успокаивались. С улицы доносился скрип телег, скрежет колес по песку. Полностью еще даже не рассвело, когда в комнату «девяносто шестой пробы» постучали. Слуга скрылся за дверью и, через несколько минут вернувшись, торопливо направился к Родяну.
— Домнул управляющий, — робко обратился он, — там один человек хочет с вами сейчас же поговорить.
Иосиф Родян сидел, уперев локти в стол и погрузив широкое лицо в пухлые ладони. Он чуть-чуть скосил глаза и спросил:
— Что ты сказал?
— На улице вас ожидает какой-то человек. Хочет сообщить что-то срочное, — пояснил слуга, прислушиваясь к шуму за дверью: уж не вознамерился ли незнакомец ворваться в запретное помещение.
— Человек? Что за человек, братец? Кто таков? — переспросил Родян, выходя из оцепенения.
К разговору стали прислушиваться Прункул и доктор Принцу. Отрывистый, грубый голос управляющего разбудил Попеску и Стойку. Только Поплэчан продолжал безмятежно похрапывать.
— Горнорабочий из Вэлень, штейгер с «Архангелов», — пояснил слуга.
Сердце управляющего болезненно сжалось: опять на прииске кого-то убило. Остальные замерли и навострили уши.
— Скажи, пусть войдет сюда и не мешкает! — нетерпеливо распорядился Родян.
— Я ему говорил, да он не хочет. Говорит, надо с глазу на глаз с вами поговорить.
— Я ему покажу с глазу на глаз! — Управляющий вышел из себя. Он вскочил и распахнул дверь: — Ну, где он? Кто эта подлая душа? Кто такой будешь? Заходи скорей, не жди приглашения.
Наружная дверь отворилась, и на пороге выросла странная фигура. При мрачном свете большой керосиновой лампы, освещавшей зал, человек этот на первый взгляд мог показаться шутом или привидением. Весь, с головы до ног, он был в грязи. Лицо, шляпа, руки — все было забрызгано грязью. Кое-где она уже подсыхала и отваливалась, кое-где еще растекалась. Блестели одни только глаза. Черные, расширившиеся от испуга и недоумения. Налипшая грязь сделала лицо совершенно неузнаваемым, и все же управляющий его узнал.
— Тьфу! Креста на тебе нет, черт грязный! Что это с тобой, Иларие? — Иосиф Родян готов был улыбнуться.
Картежники и музыканты повскакали с мест и сгрудились вокруг странного человека.
— Да говори же! — нетерпеливо закричал управляющий.
Но Иларие молчал, в глазах его было изумление и испуг.
— Погиб кто-нибудь на прииске?
Штейгер отрицательно мотнул головой.
Кровь бросилась в лицо управляющему: его вдруг пронзила мысль — ослепительная, — от которой глаза его вспыхнули так, что никто не мог вынести его взгляда.
— Ты… ты… напал на жилу в новой галерее? — со стоном выдавил из себя Родян.
Штейгер Иларие чуть заметно отрицательно качнул головой. В комнате стояла мертвая тишина. Даже музыканты затаили дыхание, и только отрывистый, глухой храп Поплэчану раздавался время от времени.
Управляющий вцепился в плечи штейгера, встряхнул его изо всех сил и зарычал прямо в лицо:
— Говори же, несчастный, чего тебе надо? Какого дьявола я тебе понадобился, да еще здесь?
Потом отпустил Иларие.
Иларие сделал шаг назад и еле слышно прохрипел:
— Домнул управляющий!
— Да говори же скорей, а не то раздавлю, как змееныша! — Родян топнул ногой.
Все теперь смотрели только в рот Иларие.
— Я попал в выработку, — глухо проговорил штейгер.
Управляющий понял — конец! — и растерянно огляделся. Но длилось это один миг. В следующий — в комнате «девяносто шестой пробы» прозвучали две тяжелые пощечины, и изо рта и носа Иларие потекла кровь.
— Вон! Вон отсюда! А то я тебя растопчу, гадина! — проорал нечеловеческий голос. Музыканты с перепугу забились в угол, остальные покрылись смертельной бледностью. Иосиф Родян не двигался, Иларие исчез.
— А вы что? — обернулся управляющий к партнерам по игре. Потом, словно вспомнив что-то, улыбнулся, широко повел рукой, приглашая садиться, и приказал слуге наполнить бокалы.
— Видите, как может обезуметь человек? — спросил, улыбаясь, Иосиф Родян. Но четверо партнеров смотрели на него с испугом. Они так и застыли со стаканами в руках, не решаясь пригубить вино. Смотреть на управляющего «Архангелов» было страшно. Но он этого не знал.
— Нечего удивляться, — продолжал он. — Человек и впрямь может обезуметь. На такое пари мог пойти только сумасшедший.
Все недоуменно переглянулись.
— Ну, ясное дело, откуда вам понять. Сегодня ночью примарь Корнян и Ионуц Унгурян пригласили Иларие. «Слышь, Иларие, сколько тебе дать, чтобы ты пошел к управляющему и сказал, что попал в выработку?» — «Четыре сотни». — «Пойдешь?» — «Пойду». — «По рукам!» — «Держи!» — Тоже мне шутка! — Иосиф Родян разразился лающим смехом.
Все по-прежнему смотрели испуганно, держа в руках полные бокалы. Музыканты по стеночке прокрались к двери и исчезли. У слуги с перепугу глаза стали косить. Ноги не держали его. И без того кожа да кости, он после бессонной ночи казался зеленоватым скелетом.
— Садитесь, друзья, давайте выпьем! — пригласил Иосиф Родян.
Сам он сел, а все остальные словно окаменели и продолжали стоять. Управляющий не обратил на это внимания. Он взял стакан, но тут же поставил его обратно. Глаза его сощурились.
— Разбудите эту старую скотину! Толкните дохлятину, чтобы больше не храпела! — прозвучало среди полной тишины.
Поплэчан протер глаза и, ничего не понимая, посмотрел вокруг. Управляющий вскочил и сделал шаг к старику. Наклонившись над ним, Родян прошипел ему прямо в лицо:
— Дохлятиной от тебя несет, старая скотина!
Поплэчан разинул огромный рот и проблеял:
— Э-э-э!
С отвращением плюнув и ни на кого не глядя, управляющий как был, в одном сюртуке, без шапки, бомбой вылетел во двор. Схватил, словно вязанку хвороста, дремавшего кучера, вышвырнул из коляски, вскочил на козлы и, хлестнув по лошадям, погнал их галопом по дороге в село.
В комнате «девяносто шестой пробы» долго еще царила тишина. Поплэчан хоть и задремал снова, но еще не храпел. Остальные молчали с перепугу. Все они были под хмельком, и на миг им показалось, что они очутились в кошмарном сне. Однако и вернувшись к действительности, они не могли поверить в то, что сказал штейгер Иларие.
Первым нарушил молчание бывший студент Прункул. Перенеся множество житейских бурь, он утратил способность что-то искренне переживать и глубоко чувствовать.
— Все может быть, — заговорил он. — Вполне возможно, что старая штольня уперлась в выработку незапамятных времен. Такое уже бывало. Известно же, что на прииске имеется заброшенный ход, золото в нем выбрали, возможно, еще во времена римского владычества.
Прункул подождал, не выскажется ли еще кто-нибудь, но поскольку все как рыбы молчали, продолжил:
— Думаю, так оно и есть. Вот уже несколько недель как рудокопы поговаривали, будто порода под ударами дает глубокий звук. Такое бывает, когда на пути встречается новый пласт, но чаще всего — когда поблизости пустота.
— Гм! Вот было бы любопытно! — хмыкнул письмоводитель Попеску.
— Ужасно, а не любопытно! — воскликнул адвокат Стойка.
Вскоре все разошлись по домам, потому что никакие разговоры не клеились. Остался один Поплэчан — он спал, безмятежно похрапывая.
А управляющий «Архангелов» гнал во весь опор в Вэлень. Стройные, упитанные лошадки неслись галопом. Если бы на них взглянуть сверху, то спины их представились бы плавно изгибающимися волнами, с белыми цветами пены на гриве. Единственная мысль сверлила мозг Иосифа Родяна: «Гулкий звук! Гулкий звук». Эти слова он часто слышал в последнее время от рудокопов, но не придавал им никакого значения, не дал себе труда спуститься в штольню, не послушал. И теперь они стучали, словно кровь в виски, словно от них зависела вся его жизнь. Он забыл, что сказал ему штейгер Иларие, потому что сразу же после его слов предчувствие беды вынесло на поверхность памяти тяжелые, как свинец, слова: «Молот дает гулкий звук». Родян не пытался проникнуть в смысл, который таился за пределами этих четырех слов, и только повторял, когда они вновь и вновь всплывали в мозгу: «А если нет, если молот не дает гулкого звука?»
Этот вопрос он выкрикивал вслух, чувствуя необходимость слышать собственный голос, и отвечал: «Нет, не дает», — вздрагивая при одной только мысли, что он сделает, если и впрямь это все вранье. Не поздоровится тогда Иларие, и всем штейгерам, и сторожам, и рудокопам. Он придумает им такую казнь египетскую… Родян сам сотрясался, придумывая всевозможные пытки, и вместе с тем испытывал тайное наслаждение. А если взять их всех да и выгнать в шею? От этой дурацкой мысли управляющий громко расхохотался. Его длинный бич так и гулял по спинам грязных, покрытых пеной лошадей. Лошади с прижатыми будто от страха ушами на миг сжимались и тут же стремительно вытягивались, так что казалось, словно это не мчащиеся галопом кони, а вспененные волны бурной реки.
Попадавшиеся по дороге путники с удивлением замирали на месте и долго смотрели вслед коляске, пока она не исчезала из виду. «Вот это гоньба!» — говорил кто-нибудь, вовсе не удивляясь простоволосому управляющему: при такой езде шляпа могла бы удержаться на голове, только если ее привязать.
Порой Иосифу Родяну казалось, что он грезит, что он заснул с перепоя и вот теперь ему снятся всякие чудеса: темные леса по краям дороги, снег на еловых вершинах, толчеи, люди! Но он ничего не узнавал, ему представлялось, что в этих местах он никогда в жизни не бывал. Ну, конечно же, все это ему, пьяному, грезится, это галлюцинации! И Родян улыбался, а от этой улыбки по всему телу растекалось тепло, становилось приятно. Ему казалось, что он преображается. Но вдруг опять в мозгу начинали стучать свинцовые слова: «Молот дает гулкий звук!»
За все время пути Иосиф Родян не перешагнул мыслями этого барьера. Он не думал, что ему делать, если все это окажется правдой, он думал только, как он поступит со своими работниками, если это окажется ложью.
Брызги и шматки грязи заляпали его не меньше Иларие. Белели у него только зубы, а кони, остановившиеся у ворот дома, выглядели так, будто вывалялись в самой большой луже на дороге.
Казалось, во дворе и в доме все живое давно уже ждало его приезда: ворота немедленно и торопливо распахнулись, кто-то тут же принялся распрягать лошадей. Весть Иларие сбила с толку всех, даже работники при толчеях забыли подсыпать в них камень, и теперь кремневые песты работали вхолостую.
Сухой перестук пестов — первое, что заметил Иосиф Родян, оказавшись у себя на дворе. Перестук был ему хорошо известен и мгновенно вытеснил из его головы все другие мысли.
— Кто тут работает? — гневно заорал он. — Какой подлец не подсыпает камень!
Что-то особое было в его голосе? На лицах работников? Вообще в воздухе? Управляющий вздрогнул. Ему почудилось, будто кричал кто-то другой. И тут же вновь услышал роковые слова: «Молот дает гулкий звук». Два работника в мокрой, грязной одежде бросились засыпать камень в толчеи. Они уже чувствовали, как горят у них лица от оплеух Иосифа Родяна. Но нет — управляющий, мгновенно забыв о них, приказал конюху Никулае:
— Седлай гнедого!
Все во дворе, казалось, облегченно вздохнули — то ли потому, что их миновал гнев хозяина, то ли потому, что решение управляющего самому отправиться на прииск положило конец общему напряжению. Словно судьбу «Архангелов» решал только Иосиф Родян лично. Жавшихся во дворе управляющего людей волновало вовсе не то, что их хозяин станет бедняком — о таком они и помыслить не могли — они, через чьи руки перетекло несметное количество золота прямо в мошну Иосифа Родяна. Они знали — богатства его несметны. Их вовсе не заботила судьба бывшего письмоводителя, они не сожалели о его участи, их интересовало, что будет с «Архангелами». Ведь может случиться, что возьмут да и закроют прииск. Здесь, во дворе, были люди, которые лет по пятнадцать находились в услужении у Иосифа Родяна и только благодаря «Архангелам» содержали свои многолюдные семьи. Они никак не хотели верить сообщению Иларие, просто не могли ему верить. Но и те, кто не столь долго зависел от милостей «Архангелов», думали о случившемся с щемящим чувством безнадежности. Над всеми нависла угроза, предчувствие которой всегда таится в душе рудокопа, — угроза остаться с протянутой рукой. Сегодня «Архангелы», завтра «Шпора», послезавтра «Влэдяса» — так один за другим могут закрыться все прииски. Но, как ни странно, и работники, точно так же как и управляющий, вовсе не думали, что будут делать, если и впрямь золото иссякло. Нет, они ждали Иосифа Родяна, который все должен увидеть собственными глазами. Они надеялись, на прииске управляющий убедится, что все это неправда.
Поэтому-то они и ощутили облегчение, когда услышали приказ управляющего седлать гнедого. Не прошло и минуты, как работник вывел из конюшни коня: тот был оседлан заранее. Доамна Марина едва успела вынести мужу шапку, на которую великан взглянул с откровенным недоумением. Только заметив в руках жены еще и меховую безрукавку, Родян все понял и, нахлобучив шапку, вскочил на лошадь, дал ей шпоры и ускакал.
Доамна Марина, прижав к себе безрукавку, широко перекрестилась и громко, во всеуслышанье, сказала: «Помоги, господи!» И за ней следом все, кто только был во дворе, тоже перекрестились, повторяя: «Помоги, господи!» И еще раз вздохнули с облегчением.
Впервые после этой ночи у доамны Марины полегчало на душе. Хотя она все прекрасно слышала, хотя десять раз расспрашивала Иларие, однако надеялась, что муж ее, съездив на прииск, все слышанное переиначит и отведет страшную беду, которая нависла над ними этой ночью.
Вечером доамна Марина выпила чаю с Эленуцей и рано легла в постель, но заснуть не могла, как это всегда бывало, когда муж задерживался в городе. Время шло, мужа все не было, и она уж и ждать его перестала, привыкнув за долгие месяцы к такой жизни, но в глубине души чувствовала себя глубоко несчастной. Как только она оставалась одна, ее начинали душить рыдания, и часто она целыми ночами лежала, не смыкая глаз. Многого из того, чем занимается ее муж, она не знала. И о деньгах на счете в банке имела весьма туманное представление. Не знала она, во сколько ему обошлись оба дома и обстановка в них. Но сердце подсказывало ей, что муж ее ведет себя дурно, а удостоверившись, что он играет в карты, она совсем потеряла покой. После свадьбы Эуджении и Октавии не раз ощущала она леденящий сквозняк бедности. Случалось, что не было у нее на руках даже гроша на мелкие расходы и приходилось ждать, когда появится сам управляющий. Во время бессонных ночей она с болью думала, что же будет с ней, с Эленуцей, если, не дай бог, «Архангелы»…
И в лучшие времена врожденный страх, какой знаком каждому крестьянину, страх перед поворотом фортуны иной раз посещал ее, но с тех пор, как Иосиф Родян стал играть в карты, он терзал ее постоянно.
В эту ночь, едва доамна Марина стала забываться сном, раздался громкий стук в дверь. Она вскочила с постели, накинула платье и с замирающим от страха сердцем: не случилось ли чего с мужем, открыла дверь.
— Кто там? — спросила она, ничего не видя в темноте.
— Я!
— Это ты, Нуца?
— Я, — отвечала девушка.
— Что тебе?
— Там рудокоп пришел.
— Из города?
— Нет, с прииска, штейгер Иларие.
— У него дело к хозяину?
Служанка немного помолчала, потом решительно выпалила:
— Кто есть в доме, с тем он и хочет поговорить.
— О, господи! — воскликнула Марина, предчувствуя недоброе. — Веди его сюда!
Тысяча всяческих предположений промелькнула у нее в голове. Ничего доброго она не ждала: вот уже полгода, как ничего хорошего не случалось. А из множества возможных зол она не знала, какое выбирать. Когда вошел Иларие, в комнате было темно. Служанка зажгла свечу и в ожидании встала в сторонке.
— Я пробил дыру в старую выработку, — с дрожью в голосе проговорил Иларие.
— В новой галерее? — переспросила Марина, чувствуя, как земля уходит у нее из-под ног.
— Нет, в старой, — вздохнул Иларие.
Доамна Марина собрала все свои силы, чтобы не упасть в обморок.
— Нужно немедленно уведомить хозяина, — быстро проговорила она. — Он в городе! — успела она добавить. Силы покинули ее, она пошатнулась и упала бы, если бы не служанка, которая усадила ее на кровать. Штейгер вышел. Он вывел из конюшни управляющего лошадь и без седла ускакал на ней в темноту. Когда Иларие прискакал в город, все трактиры были уже закрыты. Он не знал, где ему искать управляющего, а потому стучался во все корчмы. Наконец добрался он и до гостиницы «Сплендид».
Служанка, усадив хозяйку на кровать, бросилась будить Эленуцу.
С помощью служанки Эленуце удалось привести мать в чувство.
— Ради бога, скажи, что случилось? — стала расспрашивать девушка, видя, что матери полегчало — она почти и не дышала до того, как растерли ее винным уксусом.
Мать молчала, глядя на нее усталыми, больными глазами.
— Новость! — произнесла служанка.
— Какая новость?
— Плохая, домнишоара.
Марина жестом выпроводила служанку. Оставшись наедине с Эленуцей, она горько заплакала, обняла дочь и, сотрясаясь от рыданий, запричитала:
— Бедное, бедное мое дитятко!
Эленуца растерялась. Она даже подумала, уж не умер ли отец. Жестокая боль сдавила ей сердце, но на глазах не появилось ни слезинки.
— Бедное мое дитятко! — вздыхала мать, постепенно успокаиваясь. — Что с тобой будет? «Архангелы»… — тут она снова разрыдалась.
Эленуца вздрогнула, услышав это слово.
— При чем тут «Архангелы»?
— Доченька ты моя, самая младшая, самая несчастная, — вздыхала Марина.
— Что же все-таки с «Архангелами»? — настаивала Эленуца.
— Дошли до старой выработки. Нет теперь «Архангелов»! — и мать снова залилась слезами.
— И в этом все несчастье? — спросила Эленуца, поскольку новость ее не удивила и не огорчила.
С детских лет она только и слышала, что «Архангелы» да «Архангелы», так что теперь ощутила даже что-то вроде облегчения, услышав, что их больше нет. Но мать вопрошающе посмотрела на нее: ей показалось, что дочь не поняла, о чем ей толкуют.
— Нет больше золота у «Архангелов», доченька, — горестно прошептала она.
— Я понимаю, что нету золота, но почему это такое большое несчастье?
— Господи, какой ты еще ребенок. Ты ничего не понимаешь! — В голосе матери звучала безнадежность.
— Я вовсе не ребенок и все прекрасно понимаю, мама. Но разве без золота нельзя прожить? — с каким-то напряжением спросила Эленуца, невольно обнаруживая свое тайное недовольство тем, что родители ее только и думают что о деньгах, золоте и приисках.
— Ну как ты можешь так говорить, девочка? Ты и в самом деле ничего не понимаешь! В первую очередь для тебя это большое несчастье.
Мать была больно задета холодным безразличием дочери. И, как всякий несчастный человек, старалась сделать больно и Эленуце.
— Для меня?
— Да, да, для тебя! Сестры твои уже замужем, а ты… — И она снова захлебнулась слезами. Она уже сожалела, что вместо того, чтобы ободрить дочь, она ее напугала. Но напрасно: на губах Эленуцы расцвела счастливая улыбка.
— Что касается моего приданого, можешь успокоиться, мама, мне никакого приданого не понадобится.
Но мать ей не ответила. Зарывшись головой в подушки, она безутешно рыдала. Эленуца вдруг ощутила, что она ничем не может помочь матери, ни единого слова утешения или сочувствия ей из себя не выдавить, и тихо прикрыла за собой дверь. Закрывшись в спальне, которая была теперь целиком в ее распоряжении, она безуспешно пыталась заснуть. Одна и та же мысль приходила ей на ум: уж не это ли имел в виду Гица, когда постоянно писал и ей, и Василе, что вскоре исчезнут все препятствия и они поженятся? Душа ее наполнялась радостью, когда она представляла, что отец, возможно, уже теперь будет вынужден выдать ее замуж, и хотя Эленуца никому не желала зла, она с глубоким удовлетворением думала о том, что на прииске иссякло золото. При этом она спросила себя: не зло ли, не грех ли ее радость? Но не почувствовала за собой никакой вины. В конце-то концов какая польза была отцу от этого золота? Оно держало его в вечном напряжении, не давало ни минуты покоя; оно подчинило, поработило его. Всю свою жизнь он отдал этому идолу, и, конечно, ему покажется великим несчастьем, если этот златой телец окажется разбитым. Эленуца подумала, что и к карточной игре пристрастили его те, же «Архангелы». К этой страсти, столь властно завладевшей отцом, Эленуца испытывала даже нечто вроде признательности, считая ее силой, изменившей жизненный путь Иосифа Родяна. Эленуца давно, но особенно явственно с сентября, стала замечать, что их семью окончательно покинуло веселье, что мать только страдает и стареет не по дням, а по часам. И ее сердце сжималось от боли: разлад между отцом и матерью отбрасывал на все вокруг леденящие тени. Какое же будет счастье, если все эти бессмысленные хлопоты и суета разом кончатся и в доме наступят мир и покой! Эленуца предвкушала счастливый миг, когда отец признает, что вел себя несправедливо с Василе Мурэшану, и, раскаиваясь, скажет, указав на Эленуцу: «Дорогой Василе, вот твоя невеста!» Господи, с какой любовью она бросится на шею отцу. Она перестанет его бояться, и лед, сковавший ее любовь к родным, растает!
Да, да! Вот и теперь, при одной только мысли, что так может случиться, ее душа готова раскрыться ему навстречу. Да, она будет любить отца, будет его обожать, ведь ее отец станет совсем другим человеком.
Так ей ли чувствовать себя несчастной из-за того, что на прииске кончилось золото? Отцу до конца жизни хватит на прожитье, сестры выданы замуж, а о ней самой пусть никто не заботится!
Денежные затруднения управляющего были весьма далеки от Эленуцы. Она слышала, что два дома и обстановка в них стоили дорого, знала, что отец играет в карты, но вовсе не представляла, каково же состояние отца и сколько он тратит. Ее никогда не интересовали денежные вопросы, а с тех пор, как она мысленно связала себя с Василе Мурэшану, тем более.
IV
Иосиф Родян не мог бы сказать, каким путем и сколько времени скакал он до «Архангелов». Всю дорогу он только и делал, что шпорил коня. Гнедой и сам прекрасно знал самую короткую дорогу до прииска. Почувствовав на себе седока, почувствовал он и тревогу хозяина, прижал уши и единым духом домчал Родяна до «Архангелов». Когда он несся вверх по склону горы, каждый мускул его казался живым существом, которое, напрягаясь, хочет высвободиться из лошадиной шкуры.
Конь встал, а управляющий в полном недоумении огляделся вокруг — кучи породы, безмолвные, неподвижные люди, которые словно бы вросли в землю. Подслеповато и сонно смотрели на него маленькие окошечки хижин. Бурное ликование встрепенулось в его душе: снится! Все это ему снится! Но тут он заметил стоявшего поодаль штейгера Иларие.
Иосиф Родян спрыгнул с коня. Рудокопы обнажили головы.
Но Иосиф Родян их словно не заметил. Широким шагом подошел он к входу в галерею и исчез в темноте. Один из рабочих поспешно зажег сальную свечу и, разбрасывая сапогами грязь, бросился за управляющим, обогнал его и зашагал впереди, освещая дорогу. Но от свечки было мало толку, при каждом повороте управляющий обо что-нибудь ударялся. Он уже трижды стукнулся лбом и набил себе шишку, потому что шел не наклоняясь, а галерея не везде была по росту Родяну.
Шаги гулко отдавались в галерее, рождая далекое эхо.
Вдруг управляющий остановился, взял у штейгера свечу, поднял ее к своду, потом осветил стены, внимательно осматривая их выпуклыми рачьими глазами. Сделав четыре шага вперед, он снова осветил свод. В стене зиял огромный провал, за которым открывалась неведомая галерея, много выше и шире, чем та, где находились они, с гладкими стенами, вырубленными словно долотом. Колючие лучи от свечки мало что позволяли рассмотреть. Иосиф Родян перелез через обвал в незнакомую галерею. Ощупав стены, он подивился столь тщательной работе и двинулся вперед. Метров через сто галерея растраивалась: вправо и влево уходили столь же широкие и тщательно вырубленные галереи. По ним спокойно могла бы проехать воловья упряжка.
Боковые галереи были совсем короткие. Иосиф Родян осмотрел их и убедился, что обе они заканчиваются, упираясь в сланец. Вернувшись, он двинулся по продолжению главной галереи.
Шел он долго, и страх леденил его сердце. Галерея кончилась, он внимательно обследовал, во что она уперлась. Нет, не целиковая порода — завал.
— Отсюда не больше двенадцати метров до выхода наружу, — совершенно спокойно прикинул он, словно явился сюда делать замеры.
— Двенадцать с половиной, — отозвался штейгер.
— Значит, уже замеряли? — так же спокойно спросил управляющий осипшим голосом.
— Да. Там вход в штольню, про которую и не знал никто. Четыре часа понадобилось, чтобы пробиться сквозь завал. А обломки скалы при самом входе пришлось даже взрывать.
Управляющий зашагал обратно. Вернувшись на то место, где соединялись новая и старая галереи, он снова поднял свечу и, внимательно осмотрев провал, сквозь который мог бы проехать воз сена, сказал, обращаясь к штейгеру:
— Вот это был грохот!
Рудокоп с удивлением взглянул на Иосифа Родяна.
— Да, я было подумал, что вся Корэбьоара обвалилась.
Управляющий поднес свечу к стене старой галереи и пощупал ее. Казалось, ему приятно видеть такую ровную стену.
— Умели работать, чертовы предки! — с улыбкой заметил он.
Штейгер не отозвался: от улыбки управляющего у него в жилах заледенела кровь. Он пошел потихоньку к выходу. Ему казалось, что Родян идет следом, но слышал он эхо своих собственных шагов. Управляющий, задумавшись, сидел на камне. В руке у него горела свеча, а взор неподвижно застыл на красном отблеске света на стене.
Перед ним тянулась галерея, пробитая в самом сердце горы Корэбьоары несколько сотен лет назад, возможно, даже римлянами. В земле немало осталось следов, говорящих, что предки долгое время пользовались приисками в Вэлень и в горах по соседству. Кто знает, какие события могли заставить древних золотоискателей прекратить работы в галереях, где еще было золото. Могущественный приказ или повальное бегство заставили далеких предков бросить золотоносную жилу, которую с таким успехом разрабатывали до сегодняшнего дня «Архангелы». Возможно, прозвучали трубы, возвещающие уход римских легионов из Дакии, и искусные руки предков больше уже не поднимали здесь тяжелый молот. С тех пор ничьи глаза не видели, как блестят эти стены, ничьи шаги не будили раскатистого эха. И все же галерея эта казалась новой, словно рудокопы только что покинули ее.
Но не об этом думал Иосиф Родян.
Он присел на обломок скалы, ощутив, что в его огромном теле что-то оборвалось, и сидел, обмякнув, сгорбившись, забыв о времени, без единой мысли, долго-долго сидел он совершенно неподвижно и очнулся только тогда, когда огарок свечи обжег ему пальцы.
Он встал, отбросил огарок и стал пробираться к выходу. На каждом шагу его шатало, он ударялся о стены, и счастье еще, что не доставал головой потолка. Когда он вышел из галереи, рудокопы в ужасе отступили назад: Иосиф Родян постарел настолько, что его едва можно было узнать. Он тяжело опустился на скамью возле погреба у входа в штольню и с трудом перевел дух.
Поглядев на искаженное страданием лицо управляющего, первый штейгер Флоря Лупу осмелел и, подойдя к нему, заговорил:
— Судьбу не изменишь, судьбы наши извечно в руках всевышнего. А мы, значит, черви, которых в любое время можно раздавить. Несчастье наше, что врезались мы в старинную выработку, а может, и не вправе мы называть это несчастьем, ведь столько лет подряд мы добывали золото, а другие в то же самое время трудились понапрасну, вот как мы в новой галерее. Долг наш, хозяин, рассказать все как было, потому что ничто не случается, не оповестив о себе заранее.
Флоря Лупу замолчал, задумавшись. Иосиф Родян смотрел вдаль, ничего не видя и не слыша. Вокруг них сгрудились рудокопы.
— Вот уж несколько недель, как появились разные знаки, — продолжал штейгер, — только ты не хотел нас слушать. Теперь дождались — уткнулись в старинную выработку. А до этого несколько недель подряд от удара молотов шел гуд.
Флоря Лупу взглянул на рудокопов, и те хором подтвердили:
— Шел от молотов гуд.
От хора голосов управляющий вздрогнул, обвел взглядом рудокопов и вновь уставился в пустоту.
— Вот уж сколько времени на каждый удар молотом с нашей стороны отзывалось три-четыре удара с изнутри. Мы били породу, и они тоже, и звук далеко катился. Тени древних рудокопов давали нам знать, чтобы смотрели мы в оба и со страхом божиим скалу долбили.
— А от молотов шел гуд, — снова хором подтвердили рудокопы.
— Мы никак не могли решить, кому первому прокладывать штольню. Договорились потом, что будем испытывать судьбу. Те, кто первыми были, чуя смерть в душе, приближались к скале. И тут появился старец с белой бородой, в белой одежде, прошел он мимо нас и сделал знак рукой, чтобы за ним шли.
— Да, мы видели этого старца, — хором подтвердили рудокопы.
— На следующую ночь испытывали судьбу Виса, Гиуц, Пэрэу, Петришор, и всем им выпало на долю погибнуть. Они шли первыми. И я был в штольне — слыхал, как вдалеке грохотали сотни молотов, как пели голоса то тонко, то густо, как раздавалось завыванье, словно из-под земли.
— Да, от молотов шел гуд, — опять дружно повторили рудокопы.
Управляющий вскочил со скамьи и навис над штейгером:
— Четверо, говоришь, померли?
— Не было им времени помереть. Разорвало на сотни кусков.
Иосиф Родян уперся взглядом в людей, толпившихся вокруг, и вдруг в ярости заорал:
— Почему вы все не погибли, собаки? Почему все там не оказались, чтобы перемолола вас адская сила! Чего вам надо? Для чего живете? Вам еще мила эта жизнь? Показал бы я вам, что такое жизнь! — Родян перевел дух и скорчил страшную рожу: — Видали черта? Вот он, черт! — прохрипел он и высунул длинный красный язык.
Многие из рудокопов перекрестились и отвернулись.
Но Иосиф Родян опамятовался. В следующее мгновение голос его звучал властно, резко, звонко — так, как привыкли рудокопы:
— Мертвых отвезли в село?
— Еще ночью, — ответил Флоря Лупу.
— А вы с полуночи так и не работали?
Рудокопы, только было успокоившиеся, затрепетали от страха.
— Так за что же я плачу вам, мошенники? А ну, принимайтесь за взорванную породу! Все измельчить и вынести наружу! А в новой галерее приступайте к взрывным работам.
Люди стали покорно разбредаться. Один Флоря Лупу не тронулся с места.
— Домнул управляющий… — робко начал он.
— Чего тебе, Флоря? — откликнулся почти весело Родян, радуясь привычной картине.
— Хотел бы я слово вам молвить, — медленно проговорил Флоря.
— Говори, братец! Кто тебе мешает?
— В этом камне, — Флоря махнул рукой на кучи, — хватит золота. Да и дома у вас возле каждой толчеи достаточно породы. Хорошо бы и новую галерею забросить.
— Новую галерею? — Управляющий ничего не понимал.
— Да. Поработаем там еще несколько месяцев, и от золота в этих кучах ничего не останется. — Голос у Флори совсем упал.
Вместо ответа Иосиф Родян махнул рукой, приглашая Лупу следовать за собой. Придерживаясь направления новой галереи, они на четвереньках полезли вверх по крутому склону горы, то и дело оскальзываясь и хватаясь за кустарник. Остановились они примерно над тем местом, где галерея упиралась в скалу, которую велено было пробивать рудокопам. Иосиф Родян что-то искал, раздвигая кусты и сдирая каблуком толстый слой мха.
— Вот, гляди! — окликнул он Флорю.
Рудокоп нагнулся и увидел, как скальную породу рассекает беловатая жила, испещренная серыми пятнами.
— Эта жила спускается вниз, рассекая гору пополам. И мы в новой галерее непременно на нее наткнемся — вот тогда-то и потечет золото.
— Нет, хозяин, не потечет. Жила эта, вот она — здесь, да еще чуть-чуть ниже. А до галереи она не доходит. Галерея давно уже прошла под ней.
Управляющий весь напрягся, потом схватил штейгера и, приподняв, подержал с секунду над пропастью, затем поставил рудокопа на землю и, тяжело дыша, прохрипел:
— Лупу! Ты со мной не шути!
Штейгер, побелевший как мел, не мог унять дрожь.
— Твое дело служить, понимаешь? — рявкнул Родян. — Я тебе плачу, а ты меня слушайся, как собака! Понял?
— Да, домнул управляющий.
Не сказав больше ни слова, оба спустились вниз. Иосиф Родян взгромоздился на коня и ускакал.
Добравшись до села, он то тут, то там стал замечать группки людей, размахивающих руками и что-то обсуждавших.
— Что такое? Праздник, что ли, какой? — с пренебрежением спрашивал Иосиф Родян.
Люди испуганно кланялись ему, но не отвечали.
Доамна Марина почувствовала, что к ней возвращается жизнь, увидев мужа, спокойно входящего в дом. За несколько минут до этого и рабочие, дробившие камень во дворе, принялись усерднее за работу, заметив, как спокойно хозяин слезает с лошади.
Марина ожидала, что муж заговорит, расскажет ей что-нибудь, но Иосиф молча уселся на стул, стянул сапоги и переобулся в домашние туфли. Только тут он заметил, что весь в грязи.
— Чертовы дороги! — выругался он. — Принеси мне переодеться.
Пока он переодевался, жена с замиранием сердца ждала, что же он все-таки скажет, но муж упорно молчал.
— Ты был там? — в конце концов не выдержала Марина.
— Ничего там нет! — недовольно буркнул управляющий.
— Как? Правда ничего?
— Четырех человек там убило — вот это правда, — отвечал Иосиф, пытаясь расстегнуть пуговицу на воротнике. Не расстегнув, злобно оторвал и бросил.
— «Архангелы» не погибли. Из этой штольни мы достаточно добыли золота, не грех и оставить ее.
— Так, значит, все-таки правда? — заикаясь, спросила жена.
— Дура! — рявкнул управляющий, — Правда, что штольня уперлась в старинную выработку…
Марина разрыдалась и едва могла выговорить:
— Значит, конец «Архангелам»…
— Не вой! Поняла? Не причитай! — Лицо управляющего побагровело. — Я тебе говорю, что ничего не случилось. Золото мы скоро найдем…
— В новой галерее? — дрогнул испуганный голос Марины.
— Да, в новой галерее! Чего ты удивляешься, глупая баба? Чего нюни распустила?
— Иосиф! Иосиф! — жалобно вздохнула доамна Марина.
— Да, Иосиф! Правильно говоришь! Я руковожу работами и никому не позволю вмешиваться, ни тебе, ни кому другому. Поняла? Погоди, я еще все горы перекопаю! Любите вы, бабы, по пустякам впадать в отчаяние! Про «Архангелов» больше не думай. Какого черта ты в мои дела вмешиваешься? Смотри за кухней да за служанками. Я сделал прииск знаменитым, я снова его прославлю. Подумаешь какое дело — штольня уперлась в старинную выработку! Проложим другие штольни, для этого у нас есть и молоты, и порох, и динамит! Ты еще порадуешься так же, как и шестнадцать лет тому назад! И сейчас не унывай: «Архангелов» мы не бросим!
Марина не могла унять дрожь, она запахнула поплотнее халат на груди и, понурив голову, вышла из кабинета.
Иосиф Родян говорил так громко, потому что хотел подбодрить самого себя. И все, что он говорил, предназначалось скорее ему, чем Марине. Только он вошел в дом, только услышал голос жены, как тут же вспомнил об огромных долгах в двух банках. До этой минуты он о них и не думал. Поначалу от отчаяния он чуть было ума не лишился, но мало-помалу перед ним забрезжил лучик надежды. Он увидел, что люди его снова работают, и в нем вспыхнула прежняя уверенность, что новая галерея непременно принесет ему груду золота. Наличных денег у него больше не было, зато были кучи золотоносной руды, высившиеся возле входа в старую штольню. Он решил, что они дадут ему достаточно денег, чтобы заплатить за работы в новой галерее. Пока Иосиф Родян был далеко от дома, он не думал ни о семье, ни о денежных затруднениях. Но, оказавшись среди родных стен, он тут же вспомнил о двух своих новых домах, а вместе с ними и о долгах.
Надежда и уверенность, какими он был преисполнен до сих пор, сделались зыбкими. Родян напряг всю свою волю, только бы отогнать мысль о долгах. Не будь их, он бы спокойно перемолол все навалы руды, получил хорошие денежки, а там, глядишь, и в новой галерее обнаружилось бы золото. Без долгов! Но куда их денешь? Неужели банки заставят его немедленно платить и вынудят продать все запасы золотоносного камня?! Неужели он вскоре окажется на улице?!
Никакими криками и бранью не мог он избавиться от горьких размышлений; стоило Марине выйти, как они снова им завладели. Мало-помалу он понял: больше всего пугают его не банки, а людская молва. Ведь не пройдет и нескольких дней, как он услышит:
— А ведь управляющий «Архангелов» до деревянной лопаты достукался.
— Кто-кто?
— Да Иосиф Родян, управляющий «Архангелов».
— Брось!
— Так оно и есть, а кто бы мог подумать. Говорят, он и банку задолжал изрядную сумму.
— Влез в долги?
— И немалые, несколько десятков тысяч.
Иосифу Родяну чудилось, что он явственно слышит этот разговор и даже видит, как люди недоуменно пожимают плечами и на губах у них застывает насмешливая улыбка.
«Нет, нет, этому не бывать! — настойчиво убеждал себя Иосиф Родян. — Я добуду золото раньше, чем люди узнают, что старая штольня выработана. Еще несколько дней, и я открою новую золотоносную жилу!»
Тяжелые шаги Иосифа Родяна раздавались по всему дому. То он ложился на диван, то снова вскакивал, сопя, как паровоз на подъеме, — нет, дома ему не сиделось. Оседлав лошадь, он опять поехал на прииск. И на этот раз дорогой повстречалось ему множество людей. Видя, что они не работают, Родян недоумевал, но уже ничего не спрашивал.
Ему и в голову не приходило, что село кипит, как огромный котел, что рудокопы с других приисков, прослышав о случившемся, бросили работу и пришли в село посмотреть на погибших, а заодно и удостовериться, правда ли, что этой ночью штольня у «Архангелов» врезалась в старую выработку.
Еще затемно эта новость обежала село. На рассвете шум поднялся и в городе. Иосиф Родян глубоко ошибался, полагая, что добудет золото в новой галерее прежде, чем весть о случившемся достигнет города. Надеялся на это отчаявшийся человек, который, чтобы не утонуть, хватается за соломинку. Если добрые вести летят на птичьих крыльях, то дурные разносит ураган.
Ночная тьма еще не рассеялась над селом, а в распадках, по склонам гор, на всех тропинках уже замелькали, множась, огоньки. Они качались из стороны в сторону, описывали круги, а то неподвижно сияли, похожие на дырки в темном полотне. Как только принесли погибших рудокопов, как только положили их на лавки, соседи один за другим стали испуганно вскакивать с постелей и с зажженными свечами выходить на улицу. Народ потянулся к домам, где лежали покойники.
Рудокопы с землистыми лицами неподвижно стояли над погибшими, женщины причитали во весь голос.
Около калиток и прямо посреди дороги собирались тесные кучки людей, толковавших о несчастье. Начинали с «Архангелов», с четырех рудокопов, и постепенно погружались в глубь времен, вспоминая случаи, ставшие легендами. Выход в старинную галерею на прииске «Архангелы» по разному оценивался рудокопами, но большинство видели в нем дурное предзнаменование.
— Нужно уносить отсюда ноги, друзья!
— Ведь на лучшем прииске был дан этот знак!
— Не скажи! Не с «Архангелов» началась беда.
— Другие и штольнями не назовешь — лисьи норы!
— Упаси нас, господи, от несчастий!
— Обереги нас от смертного часа!
Рудокопы жалели Иосифа Родяна.
— Управляющий — такого поискать!
— На расправу — огонь, но и платит хорошо!
— Он еще сколотит себе состояние.
— Как знать!..
Говорили об «Архангелах» и недобро.
— Что ему, управляющему? Он и так сыт.
— Не видишь, что ли? Обляпался, как скотина.
— Поменьше будет тайком в картишки поигрывать.
Те, кто был более заинтересован в судьбе «Архангелов», чувствовали себя неуверенно. Правда, они могли перевозить камень на телегах или вьюками и с других приисков, но за плату куда меньшую, и там уж так свободно не выберешь куски, где побольше золота! То же думали и рабочие, которые молотами дробили камень: где еще, кроме «Архангелов», найдешь такую руду, из которой спокойненько кладешь себе в карман золотишка на пять-шесть злотых в день без всякого ущерба для хозяина? А поскольку очень многие в Вэлень работали на «Архангелов», село трясло, как в лихорадке.
V
Утром того же хмурого ноябрьского дня Докица выскочила за калитку и засеменила вверх по дороге в сторону трактира за обычной утренней порцией коньяку. Она шла на цыпочках, стараясь не запачкать ботинки. На плечах у нее была легкая коричневая шаль, которую она придерживала на груди полной и крепкой рукой. Платок был большой, покрывал всю спину, а из-под него с обеих сторон высовывались белые рукава ее кофты. Докица шла с непокрытой головой. Волосы на затылке были собраны в пучок, а на виски и на лоб свисали локоны, завитые железными щипцами. Ее полные щеки розовели, в глазах блестели смешливые искорки. Шла она весело и легко, мурлыкая сквозь зубы какой-то романс.
Она сама ходила поутру за коньяком с тех самых пор, как выгнала свою служанку. По мере сил своих и разумения Докица старалась не походить на односельчанок, как оно положено примарясе, то есть жене примаря, однако ничуть при этом не стеснялась отправиться поутру в корчму за коньяком. Без служанки Докица осталась из-за весьма запутанного происшествия, о котором вспоминала безо всякого удовольствия. Как-то в мае месяце примарь приехал из города к вечеру. Как и всегда, потихоньку вошел он в дом, и ему показалось, будто под окнами мелькнула чья-то тень и исчезла в саду. Докица всегда была у мужа в подозрении, а тут он учинил ей форменный скандал. Но она клялась святыми угодниками, чертом и дьяволом, что ни в чем не повинна и примарю в потемках что-то помстилось. Так что в тот вечер она отделалась лишь таской — мужниной лаской. На следующий день Докица поняла, что муженек смотрит за ней в четыре глаза и она шагу ступить не может без того, чтобы ему не было известно.
Такая жизнь была вовсе не для Докицы! Стоял месяц май, и три бравых парня наперебой обхаживали Докицу. Тогда она принялась есть поедом служанку, придираясь к каждому пустяку. Что бы служанка ни сделала, хозяйке было не так. Бедная девушка слова человеческого не слышала — одну брань. Попреки, пощечины, толчки, щипки так и сыпались на бедняжку. Сегодня так, завтра так, послезавтра тоже так. Примарь Корнян, заметив такое, подождал-подождал, да и пробурчал однажды:
— Чего ты против этой девки имеешь? С чего так ее невзлюбила?
— Что имею, то имею! — нахально отвечала Докица.
— Так не пойдет: раз имеешь, то и мне скажи. Не страдать же тебе из-за служанки. На мой взгляд, она делает все как следует.
Докица помолчала. Опустив глаза в землю, она старалась изо всех сил покраснеть. Почувствовав, что кровь прилила к щекам, она вскинула на Корняна блестящие глаза:
— Видеть ее не могу. Быть в одном доме с ней не могу.
— Господи помилуй, да что же случилось! Что она тебе сделала?
— Либо она, либо я! — выкрикнула яростно Докица. — Тогда я буду знать, кто тебе дороже!
— Мне? — Корнян был и удивлен, и польщен одновременно.
— Да, тебе! Больше не будешь водить меня за нос. Все сегодня и решится. Либо — либо.
Все это чрезвычайно льстило Корняну, и он, веселый и влюбленный, клялся всеми богами, что ни в чем не виноват, что о служанке и не помышлял даже.
Тогда Докица разрыдалась. Сначала казалось — плачет она притворно, но потом всхлипывания становились все жалобнее, пока не превратились наконец в настоящие рыдания. Примарю сделалось не по себе; согласно своему разумению, которое определялось привольной жизнью и выпивкой, Докицу он любил, любил как молодую женщину, весьма соблазнительную, которую всегда хотел бы видеть красивой. Он обнял Докицу и горячо ее поцеловал.
— Значит, ты меня крепко любишь, Докица? — Корнян посмотрел ей прямо в глаза.
Вместо ответа жена прикрыла ему рот ладошкой.
Тут же примарь рассчитал служанку и перестал следить за Докицей. И как нельзя вовремя, потому как еще два-три дня — и все три ухажера решили бы, что Докица отдала предпочтение кому-то еще.
Так что Докица сама теперь ходила за выпивкой, и ходила с удовольствием, заранее предвкушая ароматный вкус коньяка. Она давно уже пристрастилась к спиртному, но с тех пор, как стала примарясой, выбирала всегда самые дорогие напитки и пожаловаться, что отстает в этом деле от мужа, особенно не могла.
Когда Докица вошла в трактир Спиридона, человек десять рудокопов стояли вокруг круглого стола, на котором по краю расположились стопки с ракией. Она удивилась, что никто из мужчин не улыбнулся ей, привыкнув за много лет, что все мужские лица расплываются ей навстречу, а тут только двое или трое довольно безразлично буркнули ей в ответ «доброе утро» и тут же снова все погрузились в таинственный разговор.
Докица окинула их подозрительным взглядом, потом подошла к Спиридону и протянула ему фляжку.
— Коньячку желаете? — безучастно спросил трактирщик, будто Докица отродясь у него ничего не покупала.
— А то чего же? — хмыкнула Докица и еще раз испытующе посмотрела через плечо на рудокопов.
Спиридон наполнил фляжку и молча вернул ее Докице.
— Не заболел ли ты, Спиридон? — осведомилась женщина.
— Разве мы на болезни жалуемся? — недовольно пробурчал трактирщик.
— Плохо ночью спал? — продолжала расспрашивать женщина, вовсе не собираясь уходить. Ей казалось, что вокруг нее витает какая-то тайна, переменившая Спиридона, да и рудокопов тоже.
— Не слишком-то хорошо, примаряса!
— А что у тебя болит? Дай посмотрю, может, присоветую какое лекарство, — предложила Докица. Повернувшись на каблуках, она заметила, что все рудокопы с удивлением уставились на нее.
— Что это с вами? Не узнаете меня, что ли?
Докица весело улыбалась и по своему обыкновению посматривала на мужчин весьма двусмысленно.
— Видать, ты ничего не знаешь, — вполголоса отозвался один из рудокопов.
— А что мне нужно знать?
— То, что случилось у «Архангелов».
— Откуда мне знать, когда я только встала и в корчму тотчас попала, как поется в песенке, — усмехнулась Докица. — А что с «Архангелами»? Самородное золото нашли?
— Кабы так! — вздохнули рудокопы.
— А что еще могло случиться?
— Неужто домнула примаря и вправду не оповестили? — спросил Спиридон.
— А должны были оповестить, что… — Тут Докица изогнулась в сторону Спиридона, словно ожидая особо веселой шуточки.
— Что штольня у «Архангелов» выработалась и золота больше нет! — продолжил Спиридон, недовольно глядя на Докицу.
— Нету больше золота? — переспросила Докица и, на мгновение побледнев, повернулась к рудокопам.
— Нету, — подтвердил кто-то из них. — Да еще четверо лишились жизни в забое.
— Горе-то какое! — искренне опечалилась Докица. — Кто ж они будут?
Ей назвали имена погибших. Докица вытерла глаза рукавом кофточки.
— Жалко и такого богатого золота, — проговорил рудокоп.
— Золото, коли мужчины есть, отыскать можно. А мертвому человеку больше не встать.
— И «Архангелы», сдается мне, не восстанут из мертвых, — заметил другой рудокоп.
— Улетят на небо, а то слишком долго в Вэлень задержались, — ухмыльнулась Докица. — Видно, и им земля опротивела. Нет «Архангелов» — есть другие прииски и еще будут.
С этими словами она ушла.
— Черт — не баба! — грустно произнес Спиридон.
— Пусть хоть одна такая будет. Нюнить все на селе умеют, — откликнулся кто-то из рудокопов.
Докица по дороге домой быстренько составила план борьбы за свое будущее. Шла она так же стремительно, легко, весело: ей-то чего терять — молодость ее в полном расцвете, а она только на молодость и рассчитывает. На перекрестке Докица заметила кучку рудокопов, которые старались удержать Ионуца Унгуряна. Остановившись, Докица прислушалась.
Красный от злости, Унгурян с мутными глазами еле держался на ногах.
— Пустите меня! Я до него доберусь! — орал он, размахивая руками.
Хотя было утро, Унгурян успел уже изрядно набраться.
— Пустое это дело. Не ходи ты к нему, — уговаривал Унгуряна рудокоп, крепко держа его за рукав.
— Быть того не может. Мало ли что вы говорите, а я не верю! Как это! Где? — спрашивал, ни к кому не обращаясь, старик.
— Правду мы тебе говорим, правду. Успокойся. Врезались мы в старую выработку — своими глазами видели, сами там побывали. А ты успокойся и иди домой, не стоит сегодня с управляющим встречаться.
— А я вам говорю, что стоит! — упорствовал Унгурян. — Мне деньги нужны. Много денег. Адвокат мой телеграмму отбил, что застрелится! Понимаете? Застрелится. А вы все врете! Пустите, я пойду к управляющему!
Унгурян вырвался из рук рудокопов и, покачиваясь, побрел к дому Иосифа Родяна.
Докица ухмыльнулась и пошла своей дорогой.
Примарь Корнян поджидал ее, сидя за столом.
— Принесла, зазнобушка?
Докица выставила на стол фляжку, взяла стопочку, налила, выпила, а потом сказала:
— Жена не зазнобушка, мил дружок, лучше уж бабой меня кликай.
— Больно быстро ты постарела! Это по дороге к Спиридону и обратно? — Примарь протянул руку, чтобы ущипнуть ее за щеку.
Докица уклонилась.
— И на более коротком пути, чем этот, можно поседеть, коли…
— Коли колдун повстречается, — подхватил Корнян.
— Коли услышишь такую страшную весть: ведь у «Архангелов» золото кончилось!
Выпалив свою новость, Докица повернулась на каблуках и полезла в буфет за сахаром. Потом, не удостаивая Корняна взглядом, принялась варить кофе с молоком.
В это утро Корнян еще ничего не пил и был трезв как стеклышко. Но от новости Докицы голова у него пошла кругом, будто от крепкой ночной попойки.
Когда жена окликнула его, приглашая выпить кофе, он будто протрезвел и с улыбкой переспросил ее:
— Так что ты сказала? Вроде говорила ты что-то?
— У «Архангелов» штольня врезалась в старую выработку, — спокойно сказала Докица. — Сам знаешь, рудокопы давно говорили: гуд идет от удара молотом.
— Шутки шутить изволишь? — осклабился примарь, глядя на нее бараньими глазами.
— Хорошо, если б шутка, а то ведь горькая правда. Мне сказал Спиридон, а десять рудокопов подтвердили. Видела я, как старый Унгурян шел к управляющему, тоже не верит, как и ты. А теперь давай кофе пить, а то остынет. — Докица указала на дымящиеся чашки, взяла фляжку и в четвертый раз наполнила себе стопку.
Но примарь и не поглядел на стол. Исподтишка он все следил за женой, думая, что она только предлог ищет, чтобы выставить его из дома и повстречаться с кем-то другим. Так он думал еще и потому, что Докица не злилась и не приходила в отчаяние — наоборот, пьет себе четвертую стопку коньяку, а ему даже не наливает.
— Сейчас я узнаю всю правду, — змеиным голосом прошипел примарь, — Но если обманешь, с чертом будешь иметь дело, не со мной. — Примарь надел шляпу и вышел.
Докица только плечами повела, села за стол и с удовольствием принялась за кофе.
Василе Корнян сломя голову летел по дороге, не видя ни луж, по которым шлепал, разбрызгивая грязь во все стороны, ни камней, о которые спотыкался, — торопился к управляющему.
Иосиф Родян в это время уже ускакал на прииск.
Ионуца Унгуряна примарь застал во дворе. Старик с непокрытой головой сидел среди рабочих возле толчеи, слушал страшные рассказы и растерянно поглядывал по сторонам. Увидев примаря, он отчаянно замахал рукой, растерянно повторяя:
— Кто бы мог подумать! Кто бы мог подумать!
— Значит, это правда? — У Корняна осекся голос.
Никто ему не ответил. Рабочие занимались толчеей, и оба компаньона, подавленные и растерянные, поплелись к воротам.
Телеги, груженные камнем, лошади с переброшенными через спину корзинами нескончаемым потоком двигались и двигались по дороге, к великому удивлению акционеров общества «Архангелы». Не сразу обрели они голос и заговорили. Казалось им, что настал конец света.
— А тут еще мой адвокат телеграмму прислал, что застрелится! — наконец произнес старик Унгурян, как бы заключая свои невеселые размышления.
— Так уж и застрелится! — с презрением отозвался Корнян.
— Ты его не знаешь. Он может. Нет, нет, не знаешь ты его, — залопотал старый Унгурян. — А потом, сам посуди, что еще можно сделать среди этого столпотворения вавилонского, если у тебя нет денег и тебя никто не знает? Вот скажи, хоть мы и дома сидим, а что будем делать без денег?
— И все-таки мне не верится! — выдавил из себя примарь.
— А мне? Э-эх… если бы все это было не так! — между этим «Э-эх» и остальными словами прозвучала непечатная брань.
— Надо нам, не откладывая, идти на прииск, — решил примарь.
Старик Унгурян робко поглядел на него. Он уже давно не решался садиться в седло, а пешком до «Архангелов» было слишком далеко. Вот уже четыре года, как он не бывал на прииске, привык к тихому неподвижному житью-бытью и ничего другого представить себе не мог. Бывали такие дни, когда он если что и делал, то разве что пересаживался со стула на стул, таская за собой бутыль с вином. И теперь вдруг покончить с этим безмятежным существованием? Невозможным и бесчеловечным представилось ему и путешествие к «Архангелам», особенно сейчас, после такого глубокого потрясения. Но, возможно, в глубине души он чувствовал — только не хотел признаваться даже себе, — что все, о чем говорили люди, чистая правда.
— Нужно ехать немедля! — настаивал примарь.
Послали двух мальчишек, и они мигом привели им пару оседланных лошадей. Корнян птицей взлетел в седло, а старик, жалобно причитая, заковылял вокруг лошади, никак не решаясь сунуть ногу в стремя. Примарь слез и помог Унгуряну — поднял и посадил в седло, — потом вскочил сам на лошадь, и они поехали.
— Эй! Потише! Потише, а то все мозги мне повытрясешь! — стонал старик.
Дорога до «Архангелов» была пыткой для них обоих.
Примарь вынужден был ехать шагом, в лучшем случае тихой рысью. Стоило ему пустить лошадь чуть быстрее, как старик Унгурян проклинал все на свете: его лошадь тоже прибавляла шагу, и его начинало беспощадно трясти. Ездить на лошади Унгурян разучился, сидел в седле, как в кресле, втиснувшись в него всем своим тяжелым, оплывшим телом. При каждом толчке старик клял лошадь, дорогу, «Архангелов» и всю свою жизнь. Даже самого себя раз послал он к черту.
Наконец добрались до прииска. Оказалось, управляющий отправился в новую галерею, чтобы на месте посмотреть скальную породу, которую только-только раздробили шесть глубоких подземных взрывов.
— Пойдем в старую штольню, — предложил примарь, передавая поводья лошади одному из сторожей.
Поручил свою лошадь кому-то и Унгурян и нехотя поплелся за Корняном.
— Соизвольте пожаловать! — пригласил сторож. — В третьем погребе на столе есть свечи.
Примарь заглянул в погреб, взял свечу и вместе с Унгуряном исчез в штольне.
— Что тут творится! Сплошное свинство! — на каждом шагу повторял старик Унгурян, то оскользаясь, то спотыкаясь о мокрые камни.
Примарь молча шагал вперед, держа свечу.
Наконец-то они добрались до пролома. Корнян внимательно осмотрел дыру и обвал, погубивший четырех человек.
— Дальше не пойдем, хватит с нас, — проговорил, задыхаясь, старик.
— А куда дальше идти? Вот здесь еще прошлой ночью добывали золото. — В голосе Корняна прозвучало отчаяние.
Ионуц Унгурян, который давным-давно не бывал на прииске, а тем более не спускался в штольню, понятия не имел, где они находятся. Старик никогда особенно не стремился под землю, а если и приезжал на прииск, то только ради попоек, которые устраивались здесь иной раз по случаю открытия самородного золота.
Унгурян посмотрел на то место, куда указал ему примарь, и, быстро переведя испуганный взгляд, ткнул рукой в темноту:
— А там что такое?
— Старая штольня, на которую наткнулась наша.
— Значит, правда?
Примарь не ответил. Он сделал несколько шагов по старой выработке, но тут ему показалось, что впереди его подстерегает опасный враг, и он вместе с Унгуряном стал торопливо пробираться к выходу. Из штольни примарь вылез весь в грязи, а старик Унгурян в синяках, от которых, казалось, страдал больше, чем от того, что с «Архангелами» покончено.
— Домнул управляющий еще не возвращался? — осведомился примарь у сторожей, стоявших с их лошадьми.
— Нет еще.
— Тогда и мы пойдем посмотрим! — воскликнул Корнян, вновь зажигая свечу и направляясь к входу в новую галерею. Он думал, что Унгурян последует за ним, но старик опустился на скамью и, тяжко вздыхая, принялся скручивать цигарку.
Перед входом лежала большая куча свежей породы, извлеченной из штольни после взрывов, — ее-то и рассматривал внимательно управляющий при свете четырех свечей, которые держали сторожа. Он был так поглощен своим занятием, что не услышал, как подошел примарь, и вздрогнул, услышав его голос.
— Хорошо, что ты пришел, примарь, хорошо, что пришел, дружище! — обрадовался Иосиф Родян. — Посмотри-ка на эту породу!
Корнян присел на корточки и опытным взглядом принялся рассматривать камни. Управляющий жадно следил за выражением его лица. Когда наконец Корнян поднял голову, Иосиф Родян быстро спросил:
— Ну, что скажешь? — Выпученные глаза его блестели…
— Хорошая порода. Обещающая.
— Золото содержит?
— Возможно, есть и золото! Говорю же, хорошая порода.
— Скажешь тоже — возможно! Есть. Наверняка. А ну, берите-ка два куска, да не выбирайте — какой камень попадет под руку, тот и тащите, — приказал он сторожам. — Если золота в них не будет, — добавил он, выходя наружу, — можешь меня застрелить. Понял? Можешь пустить мне пулю в лоб.
Порода, которую вынесли на свет божий, действительно была прекрасной и, по общему мнению, весьма многообещающей, хотя до сих пор ни одной золотой блестки в ней не было обнаружено.
При виде старика Унгуряна управляющий хлопнул в ладоши:
— Знай, что у «Архангелов» еще много золота, — весело воскликнул Родян. — На всех хватит! — звонко ударил он ладонью о ладонь старика и пригласил: — Пойди убедись сам, что не зря трясся сюда. Пойди посмотри.
Пока камень толкли в ступках тяжелыми железными пестами, вокруг, низко склонив нечесаные головы, плотно стоял народ. Тишина стояла мертвая, и слышен был один только резкий и равномерный металлический звук. Камень растолкли в воде, и штейгер, взяв тазик и вращая его под струей воды, стал размывать густую кашицу. Вода уносила с собой каменную взвесь, и вскоре на дне появились блестки золота. Великая радость наполнила сердца всех присутствующих. Улыбка заиграла в глазах, осветила лица. Послышались вздохи облегчения. А золотых блесток становилось все больше, и каждая, даже едва заметная, чешуйка множила счастливые улыбки.
— «Архангелы» пали, да здравствуют «Архангелы»! — вне себя от радости закричал Иосиф Родян, заметив, что штейгер окончил промывку.
— Да здравствуют «Новые Архангелы»! — с воодушевлением подхватил примарь.
Старик Унгурян не сводил восторженных глаз с Иосифа Родяна. Поддавшись всеобщему энтузиазму, возвысил голос и он:
— Вот что значит ученый человек! Виват управляющий!
— Да здравствует управляющий! — хором подхватили остальные.
— Теперь все опасения позади, — весело заговорил Иосиф Родян. — Теперь можно признаться, что в старой галерее все золото выбрано, ибо нет ничего, что длилось бы до скончания света. Однако Корэбьоара — гора не маленькая, а золота в ней хватит на сотни лет.
Все три совладельца «Архангелов» укрылись в сарае и после долгих переговоров дружно решили, что с удвоенными силами будут продолжать работы в новой галерее.
После того как решение было принято, старик Унгурян неожиданно разволновался: он вспомнил о своем сыне-адвокате, о котором успел позабыть, пока трясся в седле и набивал себе шишки в темном забое.
— Господи, ведь это мне никак не поможет! — в отчаянье застонал он.
Два других акционера смотрели на него с удивлением и с испугом.
— Никак мне не поможет, потому что деньги мне нужны сегодня, и много денег. Сынок из Пешта прислал телеграмму, что застрелится. А у меня денег нет! — жалобно причитал Унгурян. — Вот ведь какая подлость — нету денег!
Старик не притворялся: получив телеграмму, он полез за деньгами в железный сундучок и нашел в нем всего три бумажки по десять злотых. Денег будущему адвокату требовалось больше и больше, и все чаще говорил он своим собутыльникам: «Ну, придется стреляться!»; что же касается доходов, то вот уж полгода как «Архангелы» ничего старику не приносили и жил он только тем, что давали ему другие, более мелкие прииски, а еще чаще запускал руку в наличный капитал, сохранившийся от лучших времен. И вот сегодня утром он, к своему ужасу, обнаружил, что от весьма солидной пачки банкнот осталось у него всего три бумажки.
Другой совладелец «Архангелов», примарь Корнян, хотя тоже не имел с прииска доходов, однако сохранил в запасе несколько тысчонок. Его счастьем было, что в доме их было всего двое, он да Докица, и они не успели промотать все дотла, хотя ни он, ни она скупостью не отличались.
— Твой адвокат подождет немножко, — холодно отрезал управляющий, предчувствуя, что Унгурян намерен просить у него денег, а поскольку в наличии у него было только несколько несчастных сотен, он поспешил предупредить возможную просьбу. Родян счел бы великим для себя унижением ответить на просьбу старика отказом.
— Не будет он ждать! Застрелится, домнул управляющий, и все тут! Я его знаю! — тревожно лепетал старик. — Если только уже не застрелился! — Старик умоляюще глядел на компаньонов.
— Сколько денег нужно? — спросил примарь.
— Трехсот хватит!
— И у тебя нету трех сотен?
Старик стал тереть ладонями щеки, лоб, потом тяжело вздохнул:
— Как видишь, нет.
— Вот доберемся до дома, я тебе одолжу, — успокоил его примарь.
— Ну, тогда все в порядке! Тогда дело будет! — сразу повеселел старик, — Сегодня денег нет, но завтра, в крайнем случае послезавтра, я соберу все золотишко, которое намыли за четыре дня. Теперь все в порядке.
* * *
В тот же день после обеда село обежал слух, что в новой галерее у «Архангелов» нашли золото. Однако, кроме людей, в этом заинтересованных, никто из жителей Вэлень доброй вести особенно не поверил. Большинство говорили: «Пока доберутся до такой руды, как в старом забое, много воды утечет».
Но рудокопы, трудившиеся на «Архангелах», возчики, доставлявшие с прииска камень, и рабочие на толчеях Иосифа Родяна разом оживились, услышав обнадеживающую весть.
И на следующий день во дворе Иосифа Родяна шла все та же лихорадочная работа, как и всегда.
Управляющий уже в город не ездил, всячески избегал письмоводителя Попеску и отца Мурэшану и ни свет ни заря был на прииске или наблюдал за толчеями возле дома.
О развлечениях в городе управляющий больше не помышлял. Он был уверен, что новая галерея принесет ему богатство, однако нередко ощущал на сердце давящую тяжесть. Неколебимая изначальная вера его в старую штольню рухнула, и на ее месте открылась глубокая и мрачная бездна, заполнить которую он ничем не мог. Сколько бы радужных планов ни вспыхивало над ней огоньками, они освещали лишь края этой пропасти, а со дна ее, как из подземной пещеры, поднималось леденящее дыхание. Казалось, в бездне его души затаился молчаливый враг, который только изредка тяжело там ворочался, но избавиться от него не было никакой возможности. Когда порою управляющий вспоминал о своих долгах двум банкам, на него словно обрушивалась ледяная вода горного водопада. Он не желал об этом помнить, но постоянно чувствовал, что долг этот давит на него все сильнее, преследует его неотступно и черная бездна в его душе день ото дня становится все мрачней. Иосиф Родян не хотел себе признаваться, что именно страх перед долгом мешает ему ездить в город.
Как ни старался управляющий быть веселым и доброжелательным, чаще всего он был мрачен и молчалив. А когда вспоминал то раннее утро, штейгера Иларие и дорогу, по которой мчался до дома, прииск и штольню, врезавшуюся в старинную выработку, сердце у него замирало от ужаса.
Была у него и еще причина для непокоя — жена его, Марина, давно уже разучившаяся улыбаться, сделалась еще нервнее, вздрагивала от каждого его грубого слова, вздыхала по ночам, не спала и что ни утро поднималась все бледнее и болезненней. После того как она поняла, что Иосиф будет прокладывать новую галерею, в ней угнездилась какая-то безнадежность. Управляющий замечал, что Марина все чаще задерживается перед иконами и ночами, думая, что муж спит, выбирается из постели и часами стоит на коленях перед образом, тревожа ночную тишь тяжкими вздохами. Иосиф Родян кипел, задыхался от злобы и шипел: «Дура баба! Выпрашивает золото у икон! Сумасшедшая дура баба!» Он пытался заснуть, но не мог.
Вздохи жены нагоняли на него страх, и, что самое странное, он не мог решиться и приказать ей лечь спать. Наоборот, он тихо поворачивался в постели, боясь, как бы Марина не заметила, что он знает, что она делает.
Мало-помалу и рудокопы на прииске, и штейгеры, и сторожа, и рабочие при толчеях после первого отчаяния и первого воодушевления стали впадать в уныние. Все стали куда молчаливей, раздражительней, скоры на брань и на ссору. Лица с каждым днем делались все мрачнее. Все, казалось, страдают от упадка сил, которые высасывает канувшее в пустоту сокровище, завладевшее людьми более властно, чем окружающая их реальность. Чудилось, что и в воздухе плавает что-то тяжелое, гнетущее, и нередко можно было слышать, как горестно вздыхают рабочие при толчеях, рудокопы и возчики.
— Где там… Разве такое будет, как бывало…
Для всех, кто только был связан с «Архангелами», наиболее устрашающим выглядело исчезновение буквально за три недели всех громадных завалов золотоносной руды, которые высились на прииске. И произошло это вовсе не потому, что управляющий и его компаньоны наняли больше, чем обычно, телег и вьючных лошадей, а по той простой причине, что из новой галереи выход золотоносной руды был в десять раз меньше, чем из старой штольни, да и та, которая там была, тоже кончалась. Правда, во дворе Иосифа Родяна еще высились громадные кучи, но для опытного рудокопа нет ничего более удручающего, чем жалкие кучки руды на прииске вместо навалов, которых хватило бы не на одну сотню телег. Вокруг «Архангелов» стало пусто, и в самом воздухе, казалось, висел запах запустения. Мрачнее всех были сторожа, которые бродили между скудных кучек, не обмолвясь порой за целый день ни единым словом.
Иосиф Родян каждый день бывал на «Архангелах», но новая руда вовсе не была такой хорошей, какой показалась вначале. Порода была все та же — темно-серая, но золота в ней сегодня было немножко больше, завтра меньше, послезавтра еще меньше, а потом вдруг количество его увеличилось и застыло на уровне первой пробы.
К унынию от потери старой штольни прибавлялась неуверенность в будущем новой.
Иосифу Родяну тошно было от окружающей унылости, и потому каждая встреча с Эленуцей его радовала: она одна, казалось, не впала в тоску от того, что происходило на прииске, наоборот, выглядела веселее, чем раньше. Чаще улыбалась, и каждая ее улыбка была для Иосифа Родяна утешением. Бывая дома, управляющий старался как можно чаще видеть Эленуцу, веселость ее беспечной молодости укрепляла его надежды на новую галерею, и он твердил про себя: «Царское приданое ей сколочу!» Ему казалось, девушка хочет ободрить его, и Родян вновь воспарял, мечтая о богатстве. Бог знает куда бы он занесся в своих мечтаниях, если бы не останавливало его воспоминание о долге. А директора обоих банков все чаще и чаще намекали, что могут принять против него меры. И действительно, приближался срок выплаты процентов, а у Родяна не было нужных денег.
Судьбою прииска не меньше Иосифа Родяна интересовался Георге Прункул, бывший сотоварищ по «Архангелам». В то утро, когда разнеслась весть о несчастье, он, похоже, с легкостью загнал бы зайца, собственной персоной обегав домов тридцать, разнося повсюду злосчастную новость. Он всплескивал руками, ужасался, а в душе его звучал многоголосый тревожный хор:
— Благодарю тебя, господи! Спасибо тебе!
— Достукался, проклятый!
— Это за мои денежки, выброшенные на новую галерею!
— Ну и слава богу!
— Еще поглядим, как побираться будет!
— Один лишь господь велик!
Голоса эти, певшие без устали, согревали и ласкали Прункула, по телу его разливалось тепло, бледные щеки розовели.
Он едва дождался возвращения сына, мечтая выслушать от него в подробностях, что произошло в гостинице, когда туда явился штейгер Иларие. Увидев бледного как смерть сына, который, покачиваясь после бессонной ночи, проведенной за картами и вином, входил в дом, Георге Прункулу показалось, что видит он сияющего красотой бога. Никогда еще бывшего студента не встречали с такой радостью. С искренней отцовской любовью счастливый Георге встретил сына у порога, крепко пожал руку и, осведомившись о самочувствии, спросил:
— Ты там был, когда пришел Иларие?
— Был, — нехотя буркнул молодой человек и устало махнул рукой, давая понять, что приставать к нему с этим делом, которым он и так сыт по горло, нечего.
Лицо отца мгновенно переменилось: румянец схлынул со щек, в глазах засверкали яростные молнии.
— Я хочу все знать! — гневно отчеканил Прункул.
Сын опустился на стул и начал рассказывать. Бледное лицо старика стало мало-помалу оживать и словно бы молодеть. Весь внимание, он всем телом наклонился к сыну, так что было даже странно, как это он сохраняет равновесие. Какая-то магнетическая сила притягивала его к молодому человеку. И взгляд его, и все черты лица, казалось, вытянулись в сторону сына и удлинились. Бывший студент рассказывал живо, с подробностями, и не успел он кончить, как отец потянулся к карману.
— Тебе тоже не миновать потерь! Деньги нужны? — спросил отец, протягивая сыну две сотенные бумажки.
Сын удивленно взглянул на отца, взял банкноты и торопливо запихнул в карман, испугавшись, как бы отец не передумал, потому как до сих пор таких денег на расходы он не получал.
Неугомонный Прункул вновь отправился по домам делиться бесценными подробностями с соседями и друзьями. Милостив господь бог! Как страдал Прункул из-за каждой кровной денежки, которую этот разбойник отнимал у него своей новой галереей! При каждом расходе казалось ему, что Родян вынимает частичку его души, так крепко, так прочно угнездившейся в его теле. Но за каждую каплю крови, которой истекал он в те поры, ему воздавалось теперь сторицей, прямо-таки какой-то манной небесной, наполнявшей его животворящей силой и глубочайшим удовлетворением.
Старик Прункул наконец-то был счастлив. И когда он услышал, будто в новой галерее на прииске появилось золото, он этому просто не поверил. Ему показалось, что речь идет о чем-то настолько несбыточном, что и толковать об этом бессмысленно. Когда на следующий день рудокопы, работавшие у «Архангелов», подтвердили разнесшуюся весть, он не поверил ни единому их слову.
Он был твердо уверен, что с «Архангелами» покончено навсегда. Кто знает, почему — то ли потому, что не сомневался, что в новой галерее не может быть золотоносной жилы, то ли потому, что не хотел расстаться со своим счастьем. Как бы там ни было, он ежедневно интересовался состоянием дел на прииске и, когда услыхал, что в добываемой породе нет золота, воскликнул:
— Конец! С ночи двадцать третьего ноября можно считать, что с «Архангелами» покончено.
Это он твердил всем и каждому, кто ни попадался ему на дороге. Не прошло и нескольких дней, как в селе не осталось ни одного человека, для кого это показалось бы новостью. Прункул стал наведываться в город в надежде повстречать знакомых; порой до позднего вечера засиживался он в трактире, надеясь, что к ночи там соберется много народу. Он платил за выпивку и закуску ради одного только удовольствия объявить всем, что теперь «Архангелы» — бросовый прииск. Ездил он даже по соседним селам, чтобы и в них услышали его мстительное ядовитое слово.
Евангелие, которое он проповедовал всем встречным и поперечным, было кратким, но сладостным и благотворным! Он один знал, сколько ночей не спал, прежде чем решился выйти из сообщества «Архангелов». Только ему было ведомо, как лежал он, не смыкая глаз, когда в старой штольне нашли самородное золото. Можно было подумать, что, распространяя злорадные слухи, он хочет убить в себе злого демона, который столько раз заставлял его проклинать жизнь!
Стоило руде в новой галерее улучшиться, как он тут же начинал служить дьяволу. Самые незначительные добрые вести об «Архангелах» были ему невыносимы.
Час за часом уничтожал он в себе демона, но несколько десятков тысяч злотых, потерянных из-за новой галереи или из-за того, что он уже не участвовал в дележе самородного золота, упорно возрождали его. Прункулу непереносима была даже мысль, что звезда «Архангелов» может еще взойти над горизонтом.
Жители Вэлень вскоре раскусили его.
— Не человек — гадюка.
— Зверь в нем какой-то сидит.
— Прункул этот — чистый черт!
Многие стали питать к нему неприязнь и обходить стороной, будто и впрямь опасаясь ядовитой змеи.
VI
До рождества оставалось всего две недели, а погода все еще стояла промозглая, туманная и сырая. Ночами подмораживало. Замерзшие лужи на дороге казались острыми стальными зубьями. Поднималось солнце, и между зубьями растекалась отвратительная жидкая грязь, а потом и сами зубья начинали подтаивать. Тележные колеса и копыта лошадей окончательно перемалывали их, а дорога вновь покрывалась обычной густой слякотью. Однако жители села Вэлень радовались такой погоде: воды было в достатке; в лотках, подводивших воду к толчеям, она пока не замерзала и руду можно было толочь без передышки. Но вот в ночь на четверг небо прояснилось, ударил мороз и вся вода разом замерзла. Еще день стояла ясная погода, а потом три дня подряд тяжелыми крупными хлопьями валил снег. Потом прояснилось опять, но мороз ударил такой, что застыли все толчеи, даже у управляющего «Архангелов», у которого они были тщательно укрыты от непогоды и никогда не замерзали.
Зеленоватое небо вздымалось высоко-высоко вверх, в воздухе сверкали и кружились снежные звездочки. В селе было непривычно тихо, слышался только посвист ветра да шуршанье снега. Жители Вэлень хоть и продолжали возить руду, насыпая ее в ящики на полозьях или в те же корзины, навьюченные на лошадей, но стукотня многочисленных толчей смолкла, и людям, не привыкшим к тишине, было странно ходить и разговаривать.
Рудокопы по-прежнему долбили скалу при свете сальных плошек. Четыре сельских плотника, не переставая, стучали топорами, несмотря на мороз, но те, кто дробил руду и работал на промывке, неожиданно оказались без дела, словно в праздник. И ходили по корчмам и трактирам, отдыхая от изнурительного труда.
Рабочих на толчеи и на промывку вербовали из людей слабосильных. В основном стариков, а если работал кто помоложе, то непременно с каким-нибудь изъяном.
Встречались среди них иной раз и женщины. Здоровые мужики из Вэлень шли в горнопроходчики, рудокопы или сторожа, а то занимались подвозом руды. Женщины побогаче не работали вовсе.
Прибавилось на дороге снующего взад-вперед народу после того, как снег завалил все горные тропы, но не было здесь тех, кто раньше каждый день шастал по ней туда и сюда.
Со всех дорог исчезли возчики, работавшие на «Архангелах».
Старые запасы золотоносного камня перед брошенной штольней уже кончились, а для свежей руды, которую извлекали из новой галереи, хватило бы и десятка подвод. Люди все уверенней поговаривали, что и новую штольню стоит забросить. Как раз когда ударил мороз, новая штольня у «Архангелов» пробила серо-черный пласт и достигла чрезвычайно твердой породы землистого цвета, не содержащей ни крупинки золота. Камень, который вытаскивали теперь из штольни, просто-напросто бросали в пропасть, ибо ни на что другое он не годился.
Однако все три компаньона решили и дальше пробивать галерею. Они были уверены, что непременно нападут на новую золотоносную жилу, которая пока подвергает их всяческим испытаниям. Они подбадривали друг друга, но в душе у каждого таился страх. Корнян и Унгурян каждый божий день напивались и забывали обо всем на свете, управляющий же был постоянно трезв, и страх не давал ему заснуть по ночам.
За три дня до рождества работы на прииске были приостановлены и Иосиф Родян с ужасом понял, что у него нет денег расплатиться с рабочими. Толчеи, покрытые слоем льда, вот уже две недели молчали, а наличные деньги, которыми он располагал до сих пор, кончились. Иосиф Родян хоть и пытался все это время представить себе реально свои доходы и расходы, однако — то ли потому, что никак не мог одолеть высокомерного пренебрежения к подсчетам, то ли из-за желания обмануть себя — реальности он не видел и обнаружил собственную неплатежеспособность, только открыв сейф. Увидев в нем несколько бумажек по десять злотых, Иосиф Родян ощутил, как руки у него похолодели, а глаза застлал туман. Тяжко опустившись на стул, он застыл, ни о чем не думая, зажав в руке жалкие банкноты.
Рудокопы топтались во дворе. Прождав довольно долго, они забеспокоились и послали своего представителя на кухню к доамне Марине.
Когда она поняла, чего ждут во дворе рудокопы, она, вздрогнув, словно бы очнулась ото сна. Побледнев, едва дыша, поднялась она по лестнице и застыла перед дверью мужнина кабинета. Холодный пот ее прошиб, когда она наконец решилась переступить его порог.
Увидев, что муж сидит неподвижно с зажатыми в горсти бумажками, она не посмела даже удивиться.
— Иосиф, — прозвучал ее испуганный голос, — там рудокопы ждут.
Управляющий не шевельнулся, не поднял глаз; можно было подумать, что он ее не услышал.
Гнетущая, давящая тишина. Серые, холодные сумерки сочатся в окна. Изредка поскрипывает сверчок. Доамна Марина подошла поближе к мужу: на миг ей почудилось, что на стуле сидит не великан-управляющий, а мрачная статуя из черного камня.
— Иосиф, — заговорила она снова, — рудокопы ждут жалованья.
Вместо ответа управляющий помахал зажатыми в кулаке банкнотами, и рука его подстреленной птицей бессильно упала на колено.
Доамна Марина все поняла. Еще тогда, когда рудокопы только собирались во дворе, ее охватило предчувствие, что мужу нечем с ними расплатиться, и все же она пошла к нему, потому что ей, впрочем, как и мужу, невмоготу было обнаружить перед рабочими свою беспомощность. Оказавшись в сложных жизненных обстоятельствах, люди часто перекладывают тяжесть с себя на своих близких. Вот и Марина, выслушав рудокопа, требовавшего от нее денег, ничего ему не ответила, а бросилась к мужу, перелагая всю тяжесть унижения на него, потому что чувствовала — платить ему нечем: в огромных кучах камня, громоздящихся во дворе, возможно, таилось целое состояние, но из-за проклятого мороза вот уже две недели как не работали толчеи.
Марина не была виновата в том, что у Иосифа Родяна не оказалось денег. Вот уже почти год, как она при каждой возможности твердила ему о необходимости считать деньги. Но сейчас она пришла к нему только потому, что ей было легче прийти к этому жестокому человеку, чем самой честно заявить рудокопам, что у управляющего денег нет.
— А вдруг все-таки есть, — пыталась она оправдать в собственных глазах постыдное малодушие.
До чего же трудно признаться в собственном малодушии — но Марина призналась, и ей сразу же сделалось легче.
Управляющий сидел молча. Молчанием он пытался отдалить хоть на несколько секунд надвигающееся на него огромное и нестерпимое унижение. Нестерпимость унижения перед этой заляпанной грязью, пахнущей мокрой землей толпой испытывали они оба, и муж и жена.
Оказавшись в кабинете вдвоем, они могли бы поговорить между собой откровенно, но, как все супруги, живущие под одной крышей без особой душевной близости, они и друг с другом чувствовали себя неловко.
Иосиф Родян вдруг вскочил и разразился долгими и бессмысленными упреками:
— Да будь проклят этот мороз! Можно подумать, что весь мир рехнулся, а нам господь бог еще и этот мороз подсуропил! Можно было бы толочь камень, и были бы деньги, достаточно было б денег!
Управляющий начал наливаться кровью, щеки его надулись и посинели.
— Иосиф! — в страхе забормотала жена. — Не говори так, Иосиф, не проклинай господа бога!
— Прокляну, если он только есть! Прокляну, потому как он — самый большой безбожник. Только нет его и быть не может!
— Иосиф, Иосиф! — запричитала жена. — Не богохульствуй! Будь ты хоть горой, через миг ничего не останется! Иосиф, Иосиф!
Марина разразилась безудержными рыданиями.
Как часто гнев людей, которых почитают за могучих великанов, а они на деле похожи скорее на бессильных карликов, обрушивается на тех, кто первым попадается им под руку. Хотя управляющий «Архангелов» прекрасно знал, что Марина никак не повинна в том унизительном положении, которое ему надлежало перетерпеть, однако и гнев, и возмущение он обрушил на эту слабую, бледную и больную женщину, которая за последние несколько недель так похудела, что и тени почти уже не отбрасывала на землю.
Сейчас она была ему главным врагом, и он ненавидел ее всеми фибрами своей грубой души. Схватив жену за плечи, он принялся трясти ее. Голова бедной женщины моталась из стороны в сторону. Разъяренный кот играл с несчастной слабой мышкой. Родян словно душу хотел из жены вытрясти.
— Кто меня уничтожит? Кто? — приговаривал он. — Господь бог? Пусть уничтожит, если может! Пусть поднимет людей, если властен! Где он, твой господь бог? Где? Если знаешь, скажи. Я спрошу, глядя ему в глаза: что это все за безобразие? Как можно, чтобы я, управляющий «Архангелов», и не мог… А? Это его забота? Не пяль на меня глаза! Если знаешь, где он, скажи!
Марина, почувствовав железную хватку мужа, замолчала и, одеревенев от страха, только старалась удержаться на ногах.
Великан рычал, что померяется силами с господом, но мужества выйти к рабочим ему не хватало, и он терзал жену — перепуганную до полусмерти, замученную слабую женщину. Увидь он сейчас перед собой, нет, не господа бога, а просто незнакомца, услышь неведомое дуновение, он бы сошел от страха с ума.
Как низок оказался этот могучий великан в миг бессилия! Будь он слаб, худосочен и подними он вдруг руку на изможденную женщину — отвратительный его поступок был бы подлостью. Но когда богатырь Иосиф Родян поднял руку на свою больную жену… В какой-то миг он и сам почувствовал, что обезумел, оттолкнул Марину и прохрипел:
— Пошла вон отсюда! Быстро!
Марина не заставила себя ждать — едва держась на ногах, она доковыляла до двери и исчезла.
Но Иосиф Родян и теперь не решился выйти во двор и поговорить с рабочими. Трусливо и малодушно он твердил себе: «Сами разойдутся, когда увидят, что я не выхожу». Грохнувшись всей тяжестью на диван, управляющий застыл в тупом оцепенении.
Когда доамна Марина доковыляла наконец до крыльца, рабочих во дворе не было.
Эленуца уже три раза прочитала письмо от Василе, которое принесли после полудня, когда вдруг услышала, как ссорятся между собой родители. Семинарист писал ей, что долгое ожидание, на которое они обречены, не представляется ему благотворным, и они должны сделать решительный шаг именно сейчас, когда в епархии освободились два самых лучших прихода. Писал он и о том, что не понимает, почему она не считает возможным его появление в Вэлень на рождественские каникулы, и даже намекал, что опасается, как бы сердце Эленуцы не оказалось занятым кем-то другим.
Она кончала читать письмо, когда голос отца сделался нестерпимо громким. Быстро спрятав свою драгоценность, Эленуца вышла в коридор, желая разобраться, что же происходит, и сразу же по грубым словам отца поняла, о чем речь. Сбежав вниз по лестнице, она увидела стоявших во дворе рабочих и поняла, как ей надо поступить.
Человек сорок рудокопов, возчиков, работников при толчеях упорно ждали во дворе. Эленуца стремительно вошла в толпу, которая расступилась, думая, что хозяйская дочка куда-то торопится, но Эленуца остановилась и спросила:
— Отца дожидаетесь?
— Дожидаемся, — откликнулось несколько нетерпеливых голосов.
— Не ждите понапрасну. Сегодня он платить не будет. На будущей неделе получите все сполна.
Толпа недоуменно и удивленно зашумела. Переглядываясь, люди медленно потянулись к воротам.
Эленуца весело вернулась к себе, достала письмо Василе и принялась его перечитывать.
Давно уже не получала она таких писем. В каждой строке его дышала любовь и боязнь потерять Эленуцу, которая хоть и была уверена в чувствах Василе, однако нуждалась иной раз в откровенном и явственном их выражении, что семинарист позволял себе не так часто.
Эленуца до сих пор не написала Василе о том, что произошло на прииске. Как видно, и родители не известили сына о последних событиях, потому что в письме не было ни малейшего намека на то, что переживали «Архангелы».
Эленуца не писала Василе, потому что вовсе не почитала за несчастье выработку старой штольни, полагая, что и без нее родителям хватит на прожитье. А еще она боялась. Да, боялась! Заявив матери решительно, что не нуждается ни в каком приданом, наедине с собой, обдумав все хорошенько, она ощутила некоторый страх. Конечно, говорила она себе, Василе человек добрый и честный, и все же мало ли какое впечатление произведет на него подобное известие? Ведь и он может огорчиться: «Жаль, что не сыграли свадьбы пораньше, когда Эленуца была богата!» Она чувствовала, что несправедлива к Василе, но ничего не могла с собой поделать, мысли наплывали будто сами собой.
Рудокопы, которым, согласно договоренности, платили в соответствии с долей еще Унгурян и примарь, отправились дальше.
Когда они открыли калитку на двор примаря, Корнян выскочил им навстречу после скандала с Докицей. Похлопав по карманам и найдя бумажник, он расплатился и, получив от рудокопов квитанцию с подписью управляющего, заявил:
— Зарубите себе на носу, плачу в последний раз. Если домнул управляющий не соизволит прекратить работы в новой галерее и не начнет разрабатывать старую штольню с правой стороны, как я показывал, то я выхожу из компании. Чего деньги по ветру пускать!..
— Так-то бы неплохо, домнул примарь. И мы думаем, не худо начать работу в другом месте, — поддакнул кто-то из рабочих, и все они гурьбой отправились восвояси. А виной этому была Докица. То и дело между ними вспыхивали скандалы, и Корнян, к своему великому удивлению, обнаружил, что у его жены, до поры до времени ласковой, словно киска, преострые коготки и такой же язычок. Руки у него так и зачесались, когда она нагло потребовала на рождественские расходы ни больше ни меньше как двести злотых. В конце концов она удовольствовалась и пятьюдесятью, но только после того, как примарь схватился за трость. Но больше визга вывели из себя примаря слова Докицы:
— Самая захудалая бабенка в селе и та меня переплюнет. Вот оно каково иметь в мужьях примаря!
Корнян выскочил навстречу рудокопам, не сомневаясь, что черт и баба — одно и то же: мало того что повытрясет твои денежки, еще и по душе ножом полоснет!
Больше всего повезло рудокопам у Ионуца Унгуряна. Ему привалило счастье: каждую неделю прииск «Шпора» приносил ему немалый доход. Кроме того, после того злосчастного дня, 27 ноября, его сынок — вот уж чудо из чудес — больше ни разу не сообщал телеграфом о своем желании застрелиться. Расплачиваясь, старик Унгурян весело балагурил:
— Только бы мой адвокат, проснувшись, не потребовал с меня под праздник неслыханного гонорара.
— Может, он домой приедет, домнул Унгурян? — понадеялся кто-то из рудокопов.
— В такой-то мороз! Нет, не придет! Я его знаю. Как всякому барину ему не мороз нужен, а перина.
Рудокопы пожелали ему счастливых праздников.
— И золота у «Архангелов» пожелайте, братцы! Золота у «Архангелов» сразу же после праздников.
— Дай вам господи! — хором пожелали рабочие и поодиночке исчезли за калиткой, звонко скрипя сапогами по свежему снегу.
VII
«Вэлень, рождество.
Дорогой Василе!
Только-только вернулась из церкви, пальцы меня не слушаются и с трудом держат перо. Морозы у нас страшные. Снег слепит серебряными блестками, скрипит под ногами, а по ночам на крышах трещит дранка. Белые дороги с зеленоватыми колеями затвердели, словно кость. Все торопятся. Торопилась и я из церкви домой — и все же чуть не заледенела. Посмотрел бы ты, какие у меня красные уши и как пылают щеки!
…Опишу тебе все! До чего хорошо было сегодня в церкви! Народу много, куда больше, чем обычно, и отец Мурэшану сказал такую прекрасную проповедь про Христа, который родился в бедности, хотя был самым богатым из всех богачей в мире. Батюшка говорил, что сын божий хотел нам, людям, подать пример, как следует мириться с отсутствием материальных благ и как нужно изо дня в день бороться за ценности духовные, которые и есть истинное богатство.
И я сразу вспомнила твои слова „Подлинное счастье в нас самих“ и подумала… о первой книге, которую ты мне подарил и о многом другом…
Конечно, отец Мурэшану говорил эту проповедь не без умысла. Потому как и мне, увы, кажется, что жителям нашего села следует крепко и о многом призадуматься…
Я уже давно борюсь сама с собой, не зная, написать тебе или нет о том, что творится в последнее время в Вэлень, и особенно на прииске „Архангелы“. Я должна покаяться: новостями я с тобой не делилась из опасения, как бы ты не стал чуждаться меня. Верю я тебе безгранично, но всяческие сомнения помимо моей воли лезут в голову. Я гоню их прочь, а они меня снова одолевают. Дело в том, дорогой Василе, что у „Архангелов“ кончилось золото или же вот-вот кончится. Старую штольню забросили, а из новой достают породу, в которой, кажется, и золота-то почти нет. В доме у нас все перевернулось вверх дном, все не на своем месте, и угнетает всех тяжкое безрадостное молчание. Ни мать, ни отца просто не узнать. Мама за последние полтора месяца постарела лет на десять. Примерно столько времени назад стряслась у нас беда, а я тебе, дорогой Василе, ничего не написала. Ты простишь меня, не правда ли, если я признаюсь: мне было страшно, что ты покинешь меня, узнав о моей бедности? Не понимала я и всей тяжести удара, который обрушился на отца. И все-таки я не считаю случившееся несчастьем, хоть и поддакиваю родителям. Но скрывать от тебя я больше ничего не могу, и, если ты судишь обо всем как отец Мурэшану, значит, мне можно говорить безо всякой опаски.
Да, дорогой Василе, не только „Архангелам“ пришел конец, но, как мне кажется, и отцовским деньгам. Перед самым рождеством он не заплатил рудокопам и остался у них в долгу. Я знаю, тебе это покажется невероятным, но уверяю тебя — так оно и есть. Так что теперь ты имеешь дело вовсе не с богатой девушкой. Мне кажется, Гица все это предвидел, когда писал, что в скором времени рухнут все препятствия для нашей свадьбы.
Неужели и вправду все препятствия рухнули? Неужели моя бедность не породит новых? Почему-то мне страшно, хоть я и верю, что богатство для тебя не самое главное… Я живу с людьми, которые отравлены безнадежностью, воздух у нас в доме пропитан предчувствием беды. Может быть, страх, незаметно заполнивший комнаты нашего дома, проник и в мою душу?..
Вот и теперь мне кажется, что я в гробу. У нас так тихо, что ушам больно делается. Господи, как бы я радовалась долгожданному покою, если бы не знала, что отец и мать сидят каждый в своей комнате и, окаменев, смотрят в пустоту. Как бы я была счастлива, что избавлена от сутолоки и суматохи, всегда сопровождавших в нашем доме праздники, если бы не ощущала, что пустые глаза смотрят на меня, леденят мне сердце и наполняют его страхом. По правде сказать, я была бы счастлива, если бы родители смотрели на случившееся так же, как я, и перестали бы мучиться. Но вижу, что это невозможно. И папа, и мама так долго жили только прииском, что, боюсь, образовавшуюся пустоту уже не заполнишь.
И я по слабости своей никак не решаюсь поговорить с ними, их приободрить. Сама не знаю почему; возможно, предчувствую, что они меня не услышат.
Всюду праздник, дорогой Василе. Трактиры и корчмы полны народу, дым стоит коромыслом, отовсюду слышатся музыка, песни. В церкви люди жадно слушали отца Мурэшану, но не успели выйти, как с той же жадностью окунулись в праздничную свистопляску. Ох уж эти рудокопы! Сдается мне, все они скроены на один лад: пока есть на что, пей, гуляй, ни о чем не думай!
Мне так хотелось бы повидать тебя, побыть с тобой рядом. Мне кажется, что, коснись ты меня хоть пальчиком, страхи мои тут же улетучатся! Не сердись, дорогой, но я… люблю тебя день ото дня все сильнее. Не забывай, что я женщина, и чем больше я тебя люблю, тем страшнее мне потерять тебя!
Видишь ли, я никогда не упрекала тебя за то, что ты проводишь время с домнишоарой Лаурой, но как только я ощутила страх, я стала бояться и этой девушки. Теперь я думаю про себя: „А что, если он открыл в ней достоинства, которых нет у меня?“ Мы ведь так мало были с тобою вместе! Да, мы жили в одном селе, но друг друга совсем не знали. Как я могу спокойно думать о домнишоаре Лауре, когда за один месяц она видела тебя больше, чем я за целый год! Ты по-прежнему обедаешь у них? Знай, что последнее время, когда я сажусь за стол, всякий раз я говорю про себя: „Сейчас и Лаура садится рядом с Василе или напротив него!“ И я выхожу из-за стола, не съев ни кусочка! Я чувствую, дорогой друг, что подобные мысли все больше тревожат меня, и предвижу, что будущая жизнь моя будет еще больше омрачена. Потому и прошу тебя поторопиться с ответом и успокоить меня! Лучше всего, конечно, будет, если ты бросишь Гурень и вернешься домой. Каким бы счастьем было увидеть тебя под моим окном, которое теперь так печально смотрит на улицу!
Эленуца».
VIII
И большой зал, и все кабинеты в трактире Спиридона были набиты битком. Вокруг столов перед полными стаканами сидели веселые мужчины и празднично разодетые женщины. Оконные стекла покрылись от жары испариной и плакали тяжелыми каплями. Большинство жителей Вэлень развлекалось пивом. Высокие стаканы с белыми шапками пены рядами выстраивались на столах. Со всех сторон слышались пожелания счастья и здоровья. Наиболее набожные провозглашали:
В большом зале народ стеснился вокруг стола в самой середине. Множество улыбающихся лиц смотрело на человечка, который что-то горячо рассказывал, непрестанно размахивая руками. Слушатели то и дело взрывались хохотом, прерывали его вопросами. Человечек на секунду замолкал, устремив поверх голов блестящие живые глазки, и снова начинал говорить. Был он худ, костляв, с огромной головой, редкими усами и бородкой. Ножки у него были кривы, руки слишком длинны, и на бледном лице жили, казалось, одни глаза.
Он стоял возле столика, за которым восседали бывший компаньон «Архангелов» Георге Прункул и письмоводитель Попеску. Прункул поднес ему стакан вина и, смеясь, спросил:
— Ну, Никифор, скажи: упорхнет горная хозяйка от нас или нет?
Никифор не был привычен к выпивке, стакана вина было достаточно, чтобы глаза у него заблестели и он начал какой-нибудь рассказ, который потом постоянно пересказывался в Вэлень и других окрестных селах. Зато работать Никифор не любил, работа словно пальцы ему обжигала. Жил он чаще всего на чужой счет: сегодня один приглашал его к столу, завтра — другой.
Никифор выслушал Прункула, покачал головой и начал низким голосом:
— Святая пречистая троица и святая молитва, святой нынешний день пресветлого рождения Иисуса Христа и святых апостолов! Все, что есть на земле, богом создано и людям отдано, дабы возвеличить его. Но люди преисполнили себя дьяволом, в каждом человеке девять чертей, в каждом черте девять скорпионов, и все они объединились, чтобы попрать законы всевышнего. Горе вам, явившимся с раннего утра в корчму, чтобы наполнить ваши души хмельными парами, вместо того чтобы наполнить их молитвой! Горе вам, ибо вы верите, будто золото не иссякнет в горах. Диаволы, сидящие в вас, вас же и ослепляют, чтобы вы не видела, затыкают вам уши, чтобы вы не слышали, как расправляет крылья горная хозяйка, готовясь к отлету!
Никифор замолчал и уперся глазами в землю. Люди еще теснее сгрудились вокруг него.
— И этой весной, и прошлой весной спал я в лесу, подложив под голову камушек, — снова зачастил Никифор. — И снился мне сон, а во сне я видел всю райскую красу и пречистую божью матерь, плачущую тяжкими слезами. Плачет она, и, плачущая, спускается на светлом облаке, и, остановившись надо мной, спрашивает меня ласково: «Спишь, Никифор?» — «Не сплю, пречистая! — отвечаю ей, — Уж больно бесподобные красоты райские открываются мне». — «А тебе нравятся, Никифор, красоты райские и райский свет?» — спрашивает меня пресвятая дева. «Нравятся, пречистая, — отвечаю, — и многое бы я отдал, чтобы оказаться там, в тени цветущего древа, на ветвях которого играют два ангелочка». — «Видишь ли, Никифор, — отвечает она мне, — вся райская благодать и красоты для людей приготовлены, когда они придут из мира усталые, чтобы тут отдохнуть. Но многие не увидят рая, не отдохнут в нем, ибо сбились с пути божьего. Птенчиков пригрела я на груди своей, а они обернулись змеенышами и уползли к старой змее, матери сатаны. Оседлали они хвост змеи-старухи, и уволокла их дракониха в ад, где и вымарала всех в бадье со смолою». Тут я взмолился. «Пожалей, — говорю, — пречистая, раба твоего Никифора, не отдай его на съедение дьяволу!» — «Не отдам, — отвечает, — ибо золото тебе не в радость и к пьянственному питию ты не жаден, „Отче наш“ читаешь, греховных путей избегаешь. Но многие из твоего села, кто теперь смеется, будут плакать, а многие, кто скачет от радости, будут стенать от жестокой боли. И если тебе жалко людей, то пойди и скажи управляющему „Архангелов“: „Раб сатаны, возвернись к господу богу, ибо погибель близка. Не золото насытит тебя, а слово божие“. Пойди к товарищам его и скажи им: „Пришло время покаяться!“ Обойди все другие прииски, и „Шпору“, и „Хозяйку“, и „Венгерца“, и „Козий утес“, и скажи, что над ними навис гнев божий. Поспеши в трактиры, переверни там столы, выплесни пьянственное питие и изгони дьявола!» — «Господи боже мой, — говорю, — это столько народу, пречистая, увлечет за собою Мамона?» — «Столько и еще больше, и вскоре наступят их последние дни, которые будут им тяжелее, чем дни их первые, и станет тогда пожирать человек человека, и не будет им уже спасенья. А ты, Никифор, хочешь быть пророком божиим и звать людей к покаянию перед Страшным судом?» Пречистая дева посмотрела на меня, и была она похожа на голубку. Возрадовался я и отвечал: «Хочу! Вот я, раб божий!»
Никифор устало опустил голову. Кое-кто насмешливо фыркнул, но Никифор ничего не слышал. Глаза его лихорадочно блестели; вскинув голову, он продолжал, глядя в потолок:
— И взяла она меня, раба недостойного, в рай и показала мне все его чудеса, а потом послала в мир предупреждать об опасности и проповедовать покаяние. И вот она, опасность, — взмахнет крылами горная хозяйка и улетит отсюда, а покаяние ваше в том, что оставите вы пьянство и беззаконие.
— Эй, Никифор, ты сколько уже твердишь, что счастье нас покинет? — ухмыльнулся Прункул.
— А что, разве оно не покинуло «Архангелов»? Пресвятая матерь божия мне сказала: «Никифор, в эту ночь не спи, проведи ее в бдении и молитве, и ты увидишь чудо». Возжег я лампаду с ладаном пред иконой Пречистой, сам пал на колени и стал молиться о нашем избавлении от врага. И вот около полуночи в окно полыхнуло пламя. Я выскочил посмотреть, что там творится. Смотрю, а вся Корэбьоара занялась, а из белого пламени вихрем вздымается в небо жар-птица, дождем рассыпая вокруг себя искры. Потом она спустилась с неба, но не приблизилась к Корэбьоаре, а полетела на юг, все тише, все ниже, оставляя за собой языки пламени и россыпь искр. Покайтесь, люди, пока есть время, ведь близится день расплаты.
Никифор опустил на грудь свою непомерно большую голову.
Прункул вновь налил в стаканчик вина и протянул его Никифору, приговаривая:
— Выпей, Никифор, за великий день рождества Христова!
Проповедник вдруг помрачнел. Он уставился на Прункула лихорадочно горящими глазами, будто не видел его никогда, и заговорил, словно в бреду:
— Лукавый и двуличный человек сродни могиле, изукрашенной лишь снаружи! Горе вам, скрывающим гниль под пышной одеждой! Горе всем жестокосердым, радующимся злокозненности другого, ибо гнев божий подстерегает их!
Никифор еще раз бросил обжигающий взгляд на Прункула и, расталкивая рудокопов, выбрался из трактира.
Люди, посмеиваясь над речами Никифора, разошлись кто куда, и за столом остались только письмоводитель Попеску и Прункул.
С некоторых пор Прункул зачастил к письмоводителю. Они подружились. И теперь их то и дело видели вместе и недолюбливали письмоводителя точно так же, как и Прункула. С того дня, как в городе прекратилась карточная игра, Попеску всего раз или два заглянул в гостиницу «Сплендид». Жил он по-прежнему скромнее скромного, и даже за стаканом вина его видели куда как редко. Прункул давно заподозрил, что большая часть состояния Иосифа Родяна перекочевала к Попеску. Сообразив это, он постарался сблизиться с письмоводителем. Сблизиться оказалось нетрудно: оба они терпеть не могли управляющего и желали ему всяческих бед. Главной темой всех их разговоров было теперешнее положение Иосифа Родяна. Стоило одному из них узнать новую подробность, как он спешил поделиться ею с единомышленником. Лучше других в Вэлень они знали, где застыли стрелки на часах судьбы управляющего «Архангелов».
Еще до того, как к столу подошел Никифор, они тихонько перешептывались. Когда юродивый ушел, Георге Прункул вернулся к прерванному разговору.
— Можешь верить, можешь — нет, но денег заплатить рабочим у него нет.
— Это уж чересчур, домнул Прункул. Быть такого не может. Все говорят, будто у него горы золота в запасе.
Прункул отмахнулся, словно говоря: «Да брось ты, мне ли правды не знать?» — и сообщил:
— Никаких запасов нету, домнул Попеску. Иосиф Родян не из тех, кто деньги в чулок складывает. Могу поклясться, что нет у него ни грамма необменянного золота.
— Поклясться ты можешь, да кто тебе поверит?
— Камень, что вокруг толчеи, оцениваю в десять тысяч злотых, — твердо сказал Прункул. — Вот и все его богатство. Да еще — дом. За «Архангелов» я и медной полушки не дам.
Оба задумались и надолго замолчали.
— Если дело обстоит так, как ты говоришь… Да нет, это невозможно! — заговорил Попеску.
— Хочешь верь, хочешь — нет, твое дело! — зло осклабился Прункул.
— Если все так, как ты говоришь, то оба банка первыми должны были бы принять меры и обеспечить кредиты, — возразил письмоводитель, слегка покраснев.
— Как ты мне не веришь, так и другие могут не верить! Тем хуже для банков. Я тебе сказал, что камень у него во дворе оцениваю в десять тысяч.
— И что дальше? — спросил Попеску.
— А то, что и эти деньги уплывут мимо банков. Минует мороз, толчеи заработают, и когда эти городские господа очнутся, камень будет истолчен, а денежки выброшены в новую галерею.
— Ты думаешь, два новых дома не покроют его долги?
Коварная и злая улыбка появилась на лице Прункула.
— Я думаю, ты это знаешь лучше меня.
— Мне-то откуда знать? — удивился письмоводитель.
— От доктора Принцу, — сухо ответил Прункул.
Письмоводитель был неприятно поражен тем, что новоиспеченный приятель посвящен в его самые сокровенные дела и замолчал.
— А если случится катастрофа, ты бы посоветовал кому-нибудь купить «Архангелов»? — спустя некоторое время обратился Попеску к Прункулу. Недавнее открытие больно его задело, но он чувствовал: с этим человеком лучше быть в дружбе, коли все равно никуда от него не денешься.
— Я же сказал, что и гроша ломаного не дам, — усмехнулся Прункул.
— Ладно, для тебя прииск не имеет цены, а для другого?
— И для другого тоже, если он мой приятель, — отвечал бывший компаньон «Архангелов», пристально глядя на Попеску злыми кошачьими глазами.
— Если он твой приятель? — переспросил письмоводитель.
— Да. У «Архангелов» еще может быть золото, но очень мало. Вся гора пробуравлена штольнями и шахтами. Золото, если и есть, лежит очень глубоко, и расходы на добычу превзойдут доходы. Иначе этот прииск не стоял бы добрый десяток лет заброшенным. Та золотая жила, которую разрабатывали мы, думаю, была последней невыработанной, да и то оказалось, что с другой стороны ее выбрали сотни лет тому назад. Повезло или не повезло Родяну, когда он случайно на нее напал, это мы еще увидим.
— Значит, ты никому бы не посоветовал покупать «Архангелов»? — продолжал допрашивать Попеску. Он и теперь боялся, что Прункул только водит его за нос, а сам намеревается на предстоящих торгах наложить лапу на прииск. Человек этот не внушал ему никакого доверия, говорил вечно с усмешкой, и глаза у него были весьма переменчивы.
— Если он мне приятель, то — нет!
— Я тебя не понимаю, — пожал плечами Попеску.
— Господи боже мой! Да разве трудно понять? К примеру, я тебе доверяю и только тебе сообщаю кое-какие сведения, которые в недалеком будущем могут оказаться весьма полезными. Но это если только мы договорились быть заодно, а иначе молчок!
— Значит, не так уж ты мне и доверяешь, — ухмыльнулся письмоводитель.
Прункул, не глядя на него, заметил:
— У каждого свой интерес, и не нам с тобой младенцев разыгрывать. Ясное дело, я тебе и слова не скажу, если мы сперва не договоримся быть заодно.
Попеску понял, что Прункул задумал что-то чрезвычайно серьезное и может не посвятить его в свои планы, а потому торопливо проговорил:
— Честное слово, домнул Прункул, я пошутил…
— В делах не шутят. Ну так слушай, домнул письмоводитель: и тебе, и мне глупо вкладывать деньги в «Архангелов». А вот если на прииске поведут работу другие, у нас с тобой могла бы быть выгода, и немалая.
— Что ты имеешь в виду? Говори яснее, — попросил Попеску.
— Дело вот какое, — серьезно продолжал Прункул. — «Архангелов» продадут, можно не сомневаться. Долгов Родяна не покроют ни два городских дома, ни дом здесь, в селе, ни руда с золотом. Это ты и сам знаешь. «Архангелы» пойдут с молотка и за бесценок. Никто не бросится их покупать. А если и найдутся покупатели, мы вдвоем легко с ними управимся. Потом пошлем на прииск одного-двух рудокопов, только бы не заявлять, что прииск заброшен, а сами тем временем подыщем покупателя более стоящего.
— Более стоящего? — удивился письмоводитель.
— Ну да, но не из Вэлень и не из сел по соседству.
— Ах, вот оно что! Теперь понял! Значит, немецкое общество! — воскликнул Попеску.
— Именно. Во Влэдень оно уже скупило пятнадцать небольших приисков. И мы, как я думаю, получим хорошую цену за «Архангелов». Я уж постараюсь показать им, какой это замечательный прииск. Но, если даже и не удастся сбыть «Архангелов», потеря будет невелика. Купим-то мы их за бесценок. Это я тебе говорю.
Попеску задумался.
— А не может случиться так, — спросил он, — что на торги они пришлют своего уполномоченного? Что, если иностранная компания не пожелает ждать и перекупать прииск из вторых рук?
— Для этого надо знать, что тут происходит.
— А этот иностранец, ну, новенький, как его зовут!
— Пауль Марино? — улыбнулся Прункул.
— Вот-вот! Пауль Марино. Говорят, он агент этого общества.
— Я им уже поинтересовался, домнул письмоводитель. Все эти слухи — чепуха. Похоже, что он сбежал из своей страны, натворив там темных делишек.
— Положим, что так. А кто, скажите мне, был посредником при покупке пятнадцати приисков? — спросил заинтересованный письмоводитель.
— Посредником был Гершко Хайсикович!
— Еврей!
— Да. Видно, и евреи участвуют в этом обществе. Пока оно скупает участки, но настоящих работ не разворачивает — хочет побольше приобрести приисков. А ты знаешь, что прииски Корэбьоары ближе всех находятся к Влэдень. С Гершко я уже потолковал.
— С Хайсиковичем?
— Именно! — Прункулу было приятно видеть, как у Попеску от удивления полезли на лоб глаза. — Он пообещал ничего не знать о продаже «Архангелов». Но ты сам понимаешь, просто так никто не станет притворяться слепым. Я ему посулил тысячу злотых и даже дал задаток.
— Судя по всему, ты всерьез задумал приобрести «Архангелов»! — с некоторой завистью воскликнул Попеску.
— А ты будто нет? — ухмыльнулся Прункул.
Ни тот, ни другой не налегали на выпивку. Понемножку прихлебывая из стаканов, они думали каждый о своем. Шум в зале нарастал. Спиридон носился, словно подхваченный ветром. Прибывали все новые гости. Духота стала невыносимой.
Прункул придвинул свой стул к письмоводителю. Он смотрел на него внимательно, словно кошка, которая уже зажала между лап мышонка.
— Единожды начав, я полагаю, что могу продолжать и дальше, домнул письмоводитель…
— В чем же дело? — недоумевающе пожал плечами Попеску, однако вздрогнул, увидев глаза Прункула.
— Надеюсь, мы можем побеседовать о вещах куда более важных для нас обоих, чем «Архангелы».
— Ты, наверное, думаешь о двух городских домах? — По губам письмоводителя скользнула холодная улыбка.
— Весьма далек от такой мысли, домнул письмоводитель. Обрати внимание на другое: сколько бы золота ни было в Вэлень, нету почти ни одного золотоискателя, который не был бы должником у городских банков.
— Об этом я не думал, — равнодушно процедил Попеску.
— Однако никогда нелишне быть предусмотрительными. Уроки надо извлекать из всего, что видишь. Если наши односельчане ухитрялись влезать в долги и тогда, когда добрых двадцать лет прииски давали золото, то с уверенностью можно сказать, что впредь займов у них будет куда больше. По всем признакам добыча на приисках пойдет на спад. Некоторые уже и сейчас заброшены. «Архангелами» дело не кончится. И это естественно. Сколько лет люди разрабатывали одни и те же золотоносные жилы! Должны же они когда-нибудь иссякнуть. Теперь найдут ли другие жилы или будут их искать — людям будет не хватать денег чаще, чем до сих пор. С этим не поспоришь. — Прункул еще ближе придвинулся к Попеску. — Я знаю своих односельчан, о черном дне они не думают. Иосиф Родян не исключение, хоть и не местный. Если новые жилы сразу не обнаружатся, то искать их будут не один десяток лет, потому что настоящих рудокопов ни в чем не убедишь с первого раза; а штольни за это время проглотят кучу денег. Если кое-какие старые штольни и будут давать золото, то это спасет от займов тридцать — сорок семей, не больше. А остальные жители Вэлень все больше и больше будут влезать в долги.
Письмоводитель все внимательнее слушал Прункула. Неожиданными были его слова, и странной казалась легкая улыбка, трогающая губы этого недоброго человека. Но ему никак нельзя было отказать в проницательности, он угадал самые тайные мысли письмоводителя, те, что давно уже согревали ему сердце.
— А у кого они будут занимать деньги? — все-таки спросил Попеску.
— Занимать будут, где поближе и где проценты поменьше. Денег нету — тот, кто имеет, тот и одолжит!
Попеску не мог скрыть улыбки.
— А кто, по-твоему, их имеет?
— Ты да я, — отчеканил Прункул.
— Мы двое?
— Нет, четверо: домнул Кориолан Попеску и Георге Прункул! — рассмеялся бывший компаньон акционерного общества «Архангелы».
— Значит, административный совет сформирован? — шутливо спросил письмоводитель, не в силах скрыть ликования.
— Если вам угодно, домнул письмоводитель. Но нам нужно обмозговать это дельце, которое, как мне кажется, куда выгоднее любого прииска. Ты ведь не хлебнул тех неудобств, которые неизбежны на этих чертовых рудниках. (Он чуть не сказал «мучений», но тут ему подвернулось слово «неудобств».) В штольне ты никогда ни в чем не уверен. Да и кто чего может видеть в самом сердце земли? Спустя какое-то время золотоискательство становится помешательством и заставляет человека верить в невозможное. Если банк — дело ясное, никаких тебе треволнений, то на прииске всех трясет лихорадка: и управляющего, и компаньонов, и рудокопов, и штейгеров, и сторожей. А в банке если кого и трясут, то только адвоката. Но и для него всякая встряска желанна, поскольку приносит ему доход.
— Браво, домнул Прункул! Виват! — воскликнул письмоводитель. Лед в его сердце растаял окончательно. «С ним нужно держать ухо востро, — думал он, — но идти одной дорогой придется. Безжалостнее паука, но по части доходных дел товарищ бесценный».
— Так вот, домнул письмоводитель, — продолжал Прункул, не разделяя ликования Попеску, — нам следует обмозговать это дельце. Через год-другой, а возможно, и раньше, потребуется банк и в Вэлень. Если мы об этом заблаговременно подумаем, то все акции будут в наших руках. Следует для отвода глаз пригласить в компанию еще несколько человек — не из местных, разумеется, — отдав им небольшое количество акций.
— Посмотрим, домнул Прункул, посмотрим. Идея неплохая, только бы ее осуществить. Как бы там ни было — вот вам моя рука! — серьезно сказал Попеску.
Мужчины торжественно пожали друг другу руки, словно заключив важную торговую сделку, и приятную и хлопотную одновременно.
Табачный дым в трактире Спиридона хоть ножом режь. Когда по залу пробегают хозяин или его помощники, молодые парнишки, дым этот распахивается, словно занавес, а потом опять смыкается у них за спиной.
Время от времени то в общий зал, то в отдельные кабинеты заглядывал Никифор, которого в эту ночь угощали по всем правилам. Он уже выпил несколько стаканчиков вина — что бывало с ним крайне редко — и, обуянный пророческим духом, никак не мог уйти, вновь и вновь начиная свою проповедь: «Святая пречистая троица и святая молитва…»
IX
Рождество миновало, а теплеть не теплело. Небо было чистое, зеленоватое, и солнце играло тысячью искорок на сугробах и сосульках, свисавших с колес, приводивших в движение толчеи. Во дворе у Иосифа Родяна царила такая же мертвая тишина, как и в доме. Пустынный двор с кучами золотоносного камня под снегом гляделся кладбищем с могильными холмами. В ворота не въезжали ни телеги, ни сани, створки их занавесил белый иней. Правду сказать, таким же запустением веяло и от других деревенских дворов. Дома, разбросанные вдоль трех перекрещивающихся долин, казались под снегом странными животными, что прилегли отдохнуть среди сугробов. Голубоватый дым столбами поднимался в ясное небо. Мороз стоял трескучий, и редко-редко когда на дороге появлялись сани.
Но ни одни не сворачивали во двор к Родяну, потому что «Архангелы» не давали золотоносного камня. Ведь добротный кварц вывезли с прииска еще до рождества, а в теперешней породе не было и намека на золото, и ее сбрасывали прямиком в пропасть. Из новой штольни доставали все тот же камень землистого цвета.
Но если и отыскалась бы настоящая золотоносная порода, то и тогда не понадобилось бы много подвод, чтобы везти ее к толчеям, потому что на прииске вот уже три недели трудились всего шесть рудокопов. Еще во время рождественских праздников многие из рудокопов с «Архангелов» позаботились о работе для себя на других приисках. Не выдав им жалованья, Иосиф Родян убедил их окончательно, что с «Архангелами» покончено. Они и раньше знали, что работают вхолостую, но, постоянно видя преисполненного надежд — пусть только на словах — управляющего, не могли решиться уйти с прииска. Слова Эленуцы прозвучали как откровение: «У управляющего, стало быть, нет денег даже на рабочих!» Эта потрясающая весть была убедительнее всех проб руды: на прииске делать было больше нечего. Многие из рудокопов подались на соседние прииски уже на третий день после рождества, известив Родяна, что покидают «Архангелов».
Иосиф Родян не смог заплатить и за первую неделю после рождества, и за вторую, и на прииске осталось всего шесть человек. Ни у кого из золотопромышленников в Вэлень толчеи не работали, вода в каналах и желобах замерзла. Напрасно пытались разбивать лед: недолгое время вода булькала, потом в ней появлялись иглы и звездочки льда, она густела и через час-два замерзала снова.
Иосиф Родян больше не ездил на прииск, он даже не выходил во двор — замуровался в доме, как в склепе. С людьми ему было тяжело. Сразу после рождества к нему явился примарь Корнян и заявил, что выходит из общества, потому что разуверился в успехе работ даже в том месте, какое сам указывал. Решение он принял в канун рождества, получив из города счета на несколько сотен злотых за какие-то особые покупки, которые Докица совершила в последние четыре месяца. Жива-здорова Докица осталась только благодаря необычайной легкости, с какой выпорхнула на улицу, да еще тому, что все три дня праздников носа домой не казала.
Управляющий «Архангелов» молча выслушал примаря. Сидел он опустив голову на грудь и не поднял ее, даже когда Корнян уходил.
Его угнетал стыд; стыд был похож на черное вязкое болото, и в нем растворялись все другие чувства. Он не мог ни на чем сосредоточиться, ни о чем подумать. Целыми днями сидел он без единой мысли в голове. Глаза у него помутнели, небритые щеки обрюзгли. Глотая суп, он будто глотал отраву. Не мог есть, не мог спать. Иногда ему казалось, что ему снится страшней сон и все вокруг него и он сам — нереально; тогда он ухмылялся. Но эти мгновенья были редкими вспышками в непроглядной ночи, в которой он теперь жил.
Свинцовая тяжесть угнетенности сменялась порой злобой. Все ему были врагами — Марина, служанки, даже Эленуца; врагами были замужние дочери, зятья. С упоением мерил он их вину в своем несчастье и чувствовал, как час от часу нарастает ненависть, которая, как ни странно, приносила ему облегчение. А чем обернется для этих людей свалившаяся на него беда, он не думал. Ненавидел Родян и бывших своих компаньонов, ненавидел и Унгуряна, хотя тот не вышел из общества. Старик Унгурян не терял надежды на «Архангелов», тем более что расходы на прииск сильно сократились, поскольку в штольне работали только шесть рудокопов. «Где спустили тысячу, там и сотенку потратим», — приговаривал он, радуясь, что его «адвокат» и на праздники не прислал телеграммы о самоубийстве.
Иосиф Родян все видел в черном свете. Никаких достоинств в людях он больше не находил, зато сколько открывал в них дурного! Припоминал слова, взгляды, жесты, которым когда-то не придавал никакого значения. И ставшие зримыми изъяны увеличивали его ненависть во сто крат. Скоро он пришел к убеждению, что мир переполнен мерзавцами. И все они устрашающими монстрами кишели в той тьме, в которую погрузилась его душа, норовя укусить и растерзать.
Марина бродила по дому бессильной тенью. Она даже и не плакала больше — все пыталась примириться с судьбой и надеялась, что господь бог не выбросит их на улицу на старости лет. Да, да, на старости лет! Марина чувствовала себя дряхлой старухой и смиренно, даже униженно молилась, трепеща от страха при виде мрачной безнадежности мужа. «Неужели я, слабая женщина, оказалась сильнее этого великана?» — спрашивала она с замиранием сердца. Вера ее была крепка, и только надежда чуть-чуть поколеблена, а потому все молитвы ее устремлялись к единственной светлой точке — золоту.
Марина была права: она оказалась сильнее гиганта-мужа! В несчастье она сумела найти для себя точку опоры, Иосиф же и не надеялся ни на что, ему казалось: в какую сторону ни пойди, всюду подстерегает бездна. Такому силачу, каким был управляющий «Архангелов», беда оказалась не по силам. А как долго он никого не боялся и не пасовал ни перед одним препятствием, встававшим у него на пути! Невозможно было даже предположить, что он станет таким беспомощным и единственной его целью в жизни станет стремление избежать столкновений. Порой Иосиф Родян казался себе бесформенной грудой мяса без рук, без ног, без головы, только с двумя глазами, которые внимательно следят, чтобы никого не увидеть.
Родян настолько потерялся, что на третьей неделе после рождества согласился послушаться своей жены. Доамна Марина не один день обдумывала, как бы умолить милосердного господа, и однажды утром подошла к мужу:
— Знаешь, что я надумала, Иосиф? — Великан едва повернул голову. — Надумала на прииске отслужить молебен. Пригласим отца Мурэшану. Может, пойдет всем на пользу святая молитва.
Родяна передернуло, в его мертвых глазах вспыхнул странный огонек.
— Отслужим! — согласился он.
— А к священнику… ты пойдешь? — с замиранием сердца спросила жена.
Помолчав, управляющий согласился и на это.
— Пойду схожу! — И тут же встал, готовый пуститься в путь.
— Надо сперва известить батюшку, — остановила его Марина. — Пошлю-ка я кого-нибудь.
Иосиф Родян безвольно опустился на стул, подумав, что охотнее сходил бы к попу сам. Что ж, пусть отслужит молебен на прииске, пусть люди увидят, может, успокоятся. Хотя сам он презирал эту игру со святой водой и кропилом. Но после пережитых несчастий молебен показался ему чем-то значительным, весомым, многообещающим — луч надежды затеплился во тьме души Родяна, и он ухватился за эту соломинку, как хватается измученный волнами человек за бревно, которое только что его стукнуло и чуть было не потопило.
Отец Мурэшану приехал верхом, остановился у ворот, подозвал работника и попросил передать, что ждет господина управляющего. Долго ждать ему не пришлось — из ворот, тоже верхом на лошади, выехал Иосиф Родян, ответивший на приветствие священника. Казалось, смотрит он на высшее существо, которое может вызволить его из беды. Дорогой если кто и говорил, то только отец Мурэшану. Иосиф Родян отвечал коротко «да» и «нет». Но голос у него дрожал, и страх проступал на лице, когда он смотрел на священника. Порой Родяну чудилось, что этот бородач и впрямь спасет его, и тогда он взирал на священника, как на самого господа бога.
Дорога до «Архангелов» вышла неблизкой, потому что тропинки, проложенные напрямик, завалило снегом. Пришлось держаться санного пути. Один-единственный сторож вышагивал между землянками на прииске. Заледеневшую тишину нарушал лишь скрип шагов сторожа и лошадей. Порывистый северный ветер отряхнул ели от снега, и теперь они, грозно чернея, обступили белую поляну перед входом в штольню. Землянки все были пусты, кроме одной, окошечки которой заиндевели изнутри, а из трубы поднимался голубоватый дым. Десяток холмиков золотоносной породы запорошил снег, сделав их похожими на детские могилки. Из входа в штольню вырывались клубы пара и, быстро смешиваясь с прозрачным морозным воздухом, исчезали.
Сторож молча взглянул на приехавших, равнодушно поклонился и взял лошадей под уздцы.
— В штольне, — буркнул он на вопрос священника «А где же рудокопы?» и стал пристукивать нога об ногу промерзшими сапогами, стучавшими будто костяные.
— Неплохо бы позвать! — предложил отец Мурэшану, испытующе глядя на Родяна.
— Конечно. Сейчас позовем, — отозвался, вздрогнув, управляющий.
Пока сторож ходил за рудокопами, лошадей держал священник; он поглаживал их, похлопывал по мордам, а они норовили потереться о его пальто. Священник молчал. По дороге к прииску он говорил без умолку и теперь вдруг не знал, что сказать. Возможно, запустение «Архангелов» так гнетуще на него подействовало. Он ждал рудокопов, чтобы начать молебен, и нетерпеливо поглядывал на вход в штольню.
Наконец вместе с паром из штольни один за другим появились шесть человек с землистыми лицами, перепачканные в грязи. Они принесли с собой тяжелый острый запах, столь характерный для тех, кто работает в глубинах земли. Ни искры радости не засветилось в их взгляде — усталые, мрачные, они сухо поздоровались с приехавшими. Сторож вынес из землянки квадратный столик, установил его перед входом в штольню, поставил на него чашу с водой, положил деревянный крест и кропило-веничек из базилика, от которого остались лишь голые стебельки.
Вслед за отцом Мурэшану все подошли поближе к столику. Священник развернул епитрахиль, обернутую вокруг старого молитвенника, перекрестился, надел ее и начал богослужение.
В морозной тишине голос его раздавался отчетливо и гулко:
— К тебе, Матерь Божия, прибегаем мы, грешные и смиренные, и из глубины душ наших исторгаем мольбу: смилостивься, владычица, и поспеши, ибо гибнем от искушений бесчисленных…
Рудокопы склонили головы и еще больше помрачнели. Самый старший из них пел вместо дьячка, который не решился поехать на прииск в такой мороз. Но ни молитвы, ни песнопение, казалось, не трогали рудокопов, суровые их лица ничуть не смягчились, как обычно бывало при богослужении. Всем им чудилось, что они отпевают «Архангелов».
Один только управляющий трепетал от звучного голоса священника. Только он один, хоть и мало вникал в смысл моления, был во власти этого чистого голоса, который взмывал вверх и падал вниз, вибрировал и плавно лился. Надежда избавиться от нежданной беды переполняла его волнением, и, когда вход окропили святой водой, Родян горячо поцеловал деревянный крест с детски неумелым изображением крещения Христа.
Иосиф Родян торопливо следовал за священником, который, прочитав уже внутри штольни молитву, шел при свете сальной свечи сторожа вперед к новой галерее, дышащей им навстречу тепловатым влажным воздухом, каким дышит глубокий погреб, если открыть его среди зимы.
Шестеро землекопов рады были вновь оказаться под землей. Во время богослужения их влажная одежда успела промерзнуть и даже покрылась ледяной корочкой. Иосифу Родяну казалось, что двигаются они чересчур медленно. Сам он готов был лететь на крыльях по новой галерее. Его не покидала лихорадочная мысль: «В самом конце мы обязательно найдем золото!» В редкие минуты, когда его отчаяние освещалось вдруг надеждой, он готов был верить даже в чудеса, о которых всю свою жизнь не желал и слышать. Сейчас Иосиф Родян то и дело торопливо забегал вперед, но, спохватившись, останавливался и опять плелся вслед за священником. Он похож был на бедняка, который не знает, как вести себя, как поступить, чтобы не потерять чего-то весьма ценного, что он надеется получить.
Наконец они добрались до новой галереи. Сальная свеча отбрасывала бледный желтый свет на коричневый гранит, из которого если и можно было что-то добыть, то только мелкие крупинки кварца, но никак не золото. Священник окропил святой водой и стены, и каменный свод, прочел молитву, снял епитрахиль и, завернув в нее старый молитвенник, проговорил:
— Дай вам господь бог счастья!
— Дай, господи! — отозвались из темноты рудокопы. И голос их эхом прокатился по штольне.
Управляющий тяжело вздохнул. Он стоял у самого входа и, наклонившись к стене, внимательно рассматривал породу. Резко выпрямившись, он молча вышел вслед за священником. Рудокопы остались в забое и, повздыхав о зря потерянном времени, принялись стучать молотами.
Всю дорогу до самого дома Иосиф Родян молчал. Отец Мурэшану сначала говорил о чем-то, но потом и он умолк, и только скрип снега под копытами лошадей сопровождал их до самого дома.
Доамна Марина сидела как на иголках, ожидая мужа. Она почему-то была уверена, что после молебствия судьба их решительно переменится. Увидев мужа, забросала его вопросами, и ее льстиво звучащий голосок, казалось, воскрешал их юность. Но, заметив, что Иосиф молчит, она вновь погрузилась в тупое безразличие, голос ее угас и последние слова она произнесла почти шепотом: «Нужно ведь человеку иметь и веру».
Иосиф Родян не слышал, что говорила ему жена.
* * *
Старик Ионуц Унгурян, видно, узнал от кого-то о молебне на прииске, и не успела Марина выйти из дома, как увидела поднимающегося на крыльцо компаньона «Архангелов». Был он уже слегка подвыпивши и вошел к Иосифу Родяну, не постучав в дверь.
— Правильно сделал, что окрестил ее, — заговорил Унгурян, подходя к Иосифу.
Тот, словно мячик, подскочил на диване и с ужасом поглядел на старика.
— Ох-ох-ох! — продолжал Унгурян. — Ты, верно, заснул, а я разбудил тебя! Вот и я так тоже: приду с мороза домой, в тепло — сразу в сон клонит.
Управляющему стало неловко; опустив глаза в пол, он пересел на стул.
— Хорошо, что отслужил молебен на прииске, — с удовлетворением повторил старик и тоже уселся, не дожидаясь приглашения.
Иосиф Родян кивнул.
— Правильно сделал. Еще раз освятил ее… Много там покойников! Много грехов незамоленных. А мороз все стоит.
— Стоит, — подтвердил управляющий.
— И ты толочь руду не можешь?
— Не могу.
— Страшная зима. Пройдет еще недели две и, боюсь, камни будем грызть.
— Камни? — отшатнулся Родян.
— А что? Наше золото в камне спрятано, а дробить этот камень мы не можем. Самое большее две недели — и конец нам. — Старик сдавил пальцами горло. — Если, конечно, бог не смилостивится! Я все жду, вот-вот телеграмма грянет, что мой надумал застрелиться. Больно давно не требовал с меня денег. А ты не знаешь, управляющий, почему он так долго денег с меня не спрашивает?
— Кто? — устало переспросил Родян с видом человека, которому не дают спокойно жить.
— Ты что ж, не слушаешь, что я говорю? Сынок мой, адвокат…
— Не знаю, — отрезал Иосиф Родян.
— А я думаю, что он либо взялся за ум и принялся учиться, либо решил сразу такую сумму запросить, какую мне вовек не выплатить. Так вот я думаю! — покачал головой старик.
Видя, что от управляющего ничего не добьешься, старик убрался восвояси, приговаривая:
— Хорошо, что ты ее окропил… Много грехов незамоленных…
* * *
В конце недели, после богослужения, покинули «Архангелов» и последние рудокопы. Прииск опустел, только один сторож на жалованье топтался среди сугробов и пустых землянок, а чаще всего сидел в одной из них, где была печка, и неподвижно смотрел на огонь.
Все последние дни Иосифу Родяну казалось, будто тело у него — одна сплошная болячка. Любое движение причиняло ему боль. Боль ему причиняли не только прикосновения, но и слова, которые решалась произносить его жена. С некоторых пор ему стало казаться, что сам он все округляется и становится похожим на огромного и омерзительного клеща, а руки и ноги у него усыхают и становятся похожими на веретена.
Эленуца уже не выпархивала спозаранку из своей комнаты. Завтрак ей приносила служанка. Ей не хотелось встречаться ни с матерью, ни с отцом. Она отправила два отчаянных письма, одно — Василе, второе — брату Гице, в которых заклинала их как можно скорее приехать в Вэлень. Она едва прикасалась к еде, которую ей приносили, однако выходило, что аппетит у нее лучше, чем у всех других: родители и не касались еды, а сбитые с толку слуги и служанки наскоро что-то перекусывали всухомятку.
В Вэлень об «Архангелах» говорили теперь как о брошенном прииске. Никто не верил, что там возобновятся работы.
Но радовались этому немногие — те, кто никак не был связан с «Архангелами»; большинство же с грустью говорили о закрытии самого богатого прииска в Вэлень.
Слышались и такие рассуждения:
— Чего жаловаться! Сколько золота прииск дал! Людям ведь и тем конец приходит!
— Золота дал много, но и расходов потребовал немало, — отвечали им.
Можно было слышать и другие разговоры:
— Не может того быть, чтобы управляющему нечем было заплатить рабочим!
— А что тут такого?
— Рудокопы-то у «Архангелов» крепко зарабатывали!
— А сколько еще чертов Прункул клал себе в карман!
— А примарь! Говорят, Докица водит его за нос!
— Обманывать она его всегда обманывала, а теперь плюет — и точка.
— Черт, а не баба!
— А что ты хочешь? Коза через забор, а козочка через дом прыгает. Какая у нее мать была?
— За примаря у меня голова не болит. Получает, что заработал.
— И то правда, мог бы взять себе путную женщину.
— Э, нет, братец. Тогда первую беречь нужно было. Салвина была жена что надо!
— Верно, замечательная была женщина!
— Что толку замаливать грешок, когда в грязи с головы до ног!
Среди разговоров за стаканом вина можно было услышать и другую молву, которая тоже весьма волновала жителей Вэлень.
— Не может того быть!
— А чего?
— Да долги… у управляющего. Говорят, он банку задолжал.
— Ого! А кто не в долгах?
— Да не сотню-другую, говорят, много тысяч.
— Для него и это немного. Говорят, будто банки его поприжали.
— Прижали не прижали, а скоро все его имущество с молотка пойдет.
— Все? И «Архангелы»?
— И «Архангелы», и дома в городе.
— Погоди, погоди, это ты загнул! Кто говорит-то?
— Да Прункул.
— У него даже слюна ядовитая. Не верь ему!
— Трудно поверить! У управляющего три зятя: один доктор, два адвоката. Думаешь они оставят его на позор?
— Правда, правда. Говорят, у доктора денег куры не клюют.
— Еще и инженер есть.
— Какой инженер?
— Сынок.
— Домнул Гица?
— Он самый. Толкуют, скоро приедет замеры проводить.
— У «Архангелов»?
— Да, у «Архангелов».
— Ну, там с золотом тяжеловато.
— Говорят, домнул Гица большой дока в своем деле, и в Словакии все время разведку по приискам ведет.
— Дока не дока, а у «Архангелов» скоро золота не жди!
Словом, так и этак рассуждали рудокопы в Вэлень. Каких только слухов не ходило! Особенно старался Георге Прункул — с его помощью что ни день, то новая молва обегала село. И слух про обмеры Гицы тоже был пущен бывшим компаньоном Родяна. Разумеется, слух был ложный. Прункул после беды, случившейся 27 ноября, не переписывался с Гицей и ничего не мог знать о его планах. Как только Прункул почувствовал, что победа на его стороне, он перестал сообщать инженеру Родяну, каково положение дел на прииске, хотя тот не раз просил его об этом.
Все, что знал Гица о событиях в Вэлень, он знал из писем Эленуцы, а она могла уведомить его лишь о переменах, которые происходили в их доме. В последнем письме она просила брата как можно скорее приехать в Вэлень и избавить ее от той страшной жизни, которой она теперь живет. Гица, однако же, приезжать не торопился, а ответил ей пространным письмом, в котором призывал успокоиться и ждать, потому что все случившееся он предвидел, а в самочувствии родителей нет ничего удивительного, их можно легко понять.
* * *
Зато Василе Мурэшану примчался в Вэлень спустя три дня после того, как Эленуца отправила письмо. Приехал он поздней ночью, полузамерзший, а на следующее утро, к великой радости Мариоары и Анастасии, раскрасневшаяся от мороза Эленуца появилась на пороге их дома.
Торопясь в дом священника, Эленуца даже не подумала, что родители ее могут узнать, куда она пошла, и рассердиться. У них в доме два дня уже стояла могильная тишина, и когда Эленуца вышла на улицу, ей почудилось, что она воскресла из мертвых. И случись родителям узнать, куда она идет, и запретить ей, она все равно поступила бы наперекор их воле.
Бледный семинарист встретил ее на пороге. Взволнованный, смотрел он на Эленуцу с восторженным изумлением, как на икону. Страдания последнего времени придали домнишоаре Родян очарование неземное. Мариоара, весело щебеча, засуетилась вокруг молодых людей. У нее было тем более легко на сердце, что отца Мурэшану дома не было, а он, как давно уже было примечено, не слишком благосклонно смотрел на взаимную приязнь молодой четы. Грубость управляющего уж и вовсе не пришлась ему по сердцу, ни о каком браке он и слышать не хотел и простил сыну совершённую глупость только тогда, когда тот согласился поехать учителем в Гурень. Надежды свои он возлагал на домнишоару Лауру, дав понять домашним, что был бы рад ввести ее в дом невесткой.
Но в этот день его не было. Его вызвали в епархию, где слушались бракоразводные процессы, а он как-никак был членом духовного суда. Честь большая, да мороз еще больше. Другие-то его коллеги давно были протопопами, один он прозябал простым священником в медвежьем углу.
Однако дома его сейчас не было, и у Мариоары было легко на сердце. Все три девушки немедля подступили к семинаристу с расспросами. Эленуцу будто мановением руки освободили от мучений, мрака и страха, которые одолевали ее в родительском доме. Она расспрашивала Василе о дороге, морозе, путешествии на поезде, о селе Гурень, но больше всего о домнишоаре Лауре. Высокая ли она? Стройная ли?
Беспорядочная беседа длилась довольно долго, и вдруг, словно сговорившись, обе сестры вскочили: Анастасии показалось, что ее зовет мать, а Мариоаре понадобилось что-то сказать служанке.
Оставшись одни, молодые люди сидели не подымая глаз, словно и сказать им было нечего. Потом Василе медленно поднялся, подошел к Эленуце, положил руки ей на плечи, склонился, и губы их встретились. Когда Эленуца подняла трепещущие ресницы, глаза ее были полны слез, грудь тревожно вздымалась; минута — и Эленуца расплачется.
— Как мне с тобой хорошо, мой любимый! Я не вернусь домой! Я боюсь! — всхлипывала девушка.
Семинарист ласково утешал ее, Эленуца примолкла, но глаза у нее все еще были на мокром месте, Василе восторженно глядел на нее. Держась за руки, они поведали друг другу свои страдания, лица у них просветлели, и они уже смело смотрели в будущее, не боясь никаких препятствий.
— Перво-наперво я получу приход, — рассуждал Василе. — Как я писал тебе, это лучший из освободившихся. А тогда уж буду сам себе хозяин. Приход я могу получить через несколько недель.
Эленуца боязливо взглянула на него.
— А это ничего, что я бедная?
Вместо ответа Василе наклонился и поцеловал ее.
— И… — начала было Эленуца, но не решилась продолжить.
— И? — переспросил Василе, пристально глядя ей в глаза.
— И ты пойдешь… и ты пойдешь свататься… к родителям? — с трудом выдавила она.
Семинарист, вспомнив прием Иосифа Родяна, побледнел как мел. Хоть и воспитывали его сызмальства в духе христианского всепрощения, простить пережитого оскорбления он не мог. Больше того — он ненавидел этого человека и не желал встречаться с ним. С тех пор как управляющий выгнал Василе из дома, Эленуца для Василе лишилась отца. Он думал об Эленуце, он писал ей письма, но тщательно избегал всего, что могло бы ему напомнить о том, как обошлись с ним в их доме. Слова ее разбередили рану, которая все еще кровоточила в его душе, как ни старался он о ней забыть.
Думая о женитьбе на Эленуце, он думал и о том, что ему не обойтись без встречи с Родяном, и пытался заставить себя простить его, убеждал, что человек этот был ослеплен золотом, был на грани безумия, напоминал себе, что будет вскоре священником, что должен следовать заветам Христа и не отдаваться во власть страстей. Разум его был согласен, но сердечная рана ныла по-прежнему и, кровоточа, отвергала все увещания разума.
Оскорблена была в Василе Мурэшану гордость, которой в каждом человеке предостаточно. И гордость его не была греховной. Даже христианство не требует уничижения перед человеком, не ведающим благоговейных чувств и лишь издевающимся над ними. Но пылкий максимализм юности твердил семинаристу, что он перестал быть добрым христианином, раз не способен на прощение, и Мурэшану мучился еще больше.
Единственное, что он мог сделать — это оставаться в Гурень как можно дольше, потому как еще раз переступить порог Иосифа Родяна было свыше его сил. Если бы не Родян, он давно бы уже сбежал из Гурень, забыв и домнишоару Лауру, и школу, которой успел пресытиться, и скрылся бы в каком-нибудь селе с Эленуцей. Но опять предстать перед Иосифом Родяном?! Иной раз ему приходило в голову, что, без конца откладывая, он может навек потерять Эленуцу. Разлуку он переживал болезненно, а мысль о вечной разлуке заставляла его прерывать урок, он выскакивал из класса и в этот день уже не появлялся в школе. Вопрос: кто же все-таки пойдет к Родяну вместо него? — мучил Василе. Довольно долго он утешал себя надеждой, что сватом будет Гица. После лета Василе перестал в это верить. Молодой инженер писал ему, что в скором времени все препятствия будут устранены, но ни словом не обмолвился, что устранять их будет именно он.
Потом Василе стал уповать на случай, благодаря которому свадьба их состоится и без нового его разговора с Иосифом Родяном.
Но вот Эленуца задала свой вопрос, и он побелел как мел: ужасная сцена вновь была у него перед глазами, на миг он лишился дара речи, потом выдавил из себя отчаянно и умоляюще:
— Эленуца!
Эленуца побелела, дыхание у нее перехватило, и раздался безудержный, громкий плач, который слышно было за две комнаты.
— Что мне делать? Что делать? — приговаривала она — Гица велит ждать. Ты не хочешь идти к нам. Родителей я боюсь! Что делать? О господи, что же делать?
Вдруг она замолчала, глаза ее, расширившиеся от ужаса, уперлись в потолок, лицо без кровинки страдальчески исказилось.
Семинарист в испуге смотрел на нее, не решаясь ни шевельнуться, ни сказать хоть слово — будто окаменел. Эленуца, не сводя глаз с потолка, вдруг пронзительно вскрикнула и покачнулась. Василе подхватил ее, заглянул в глаза — неживые, мутные. Веки медленно опустились, и Эленуца потеряла сознание.
От испуга, что девушка умирает, закричал и Василе. На крик прибежали сестры и попадья. Не сразу пришла в себя Эленуца. Пока женщины суетились, приводя ее в чувство, Василе неподвижно стоял посреди комнаты. Увидев, что Эленуца открыла глаза, он бросился к дивану, упал на колени и как ребенок разрыдался. Девушка смотрела вокруг недоуменным отчужденным взглядом, перед глазами у нее зыбился еще туман. Она робко повернула голову в одну сторону, потом в другую; казалось, она грезит, никого не узнает, ничего не замечает. Глубоко вздохнув, она будто проснулась. Увидев возле себя трех женщин, она вспыхнула, опустила глаза, торопливо одернула платье и засуетилась, собираясь уходить, даже не слыша, как рыдает Василе, стоя на коленях у дивана.
— Я пошла, — еле слышно проговорила она, прощаясь, и вдруг заметила Василе. Большие глаза ее недоуменно распахнулись. Забыв о тех, с кем прощалась, Эленуца повернулась, села на диван и коснулась белоснежной рукой склоненной головы семинариста.
— Это я виновата? Да? Я слишком многого у тебя попросила? — спрашивала Эленуца, гладя Василе по голове.
— Нет! Ты просила малой малости! — воскликнул юноша. — Я сегодня же пойду к домнулу Родяну.
Эленуца потянула Василе за руку, и он встал. Глаза у него сияли.
— Да, сегодня же! Не бойся! У меня хватит смелости. Я одолел всех демонов, таившихся во мне. А ты не сердишься? Ты не… — Он хотел было спросить: ты не умерла? — мысль о возможной смерти освободила его душу и от ненависти к грубому Иосифу Родяну, и от чувства унижения, которое так долго жалило его. Когда он подхватил помертвевшую Эленуцу, его молнией поразила мысль: какой же я трус и до чего ничтожны все наши страсти!
Проблеск улыбки, искорка жизни замерцала в глазах Эленуцы, когда она услышала слова Василе. Миг, и искры вспыхнули пламенем на щеках и в сердце Эленуцы Родян.
Уста ее расцвели ангельской улыбкой.
— Ты… — начала она, но не договорила. Спохватившись, она поняла, где она, и вся кровь бросилась ей в лицо.
Попадья с дочерьми смотрели на нее.
— Ради бога, что случилось? — в испуге прошептала попадья.
— Мама, это я во всем виноват! — воскликнул семинарист. — Виноват только я! Сегодня же поговорю с домнулом Родяном.
— Значит?.. — удивленно пробормотала попадья и умолкла.
— Значит, я должен сделать все возможное, чтобы мы поженились. Я был неправ, откладывая так надолго нашу свадьбу.
Попадья переводила взгляд с сына на девушку, и глубокая жалость закралась ей в душу. Семинарист рассуждал, Эленуца то краснела, то бледнела.
— Ты бы мог и нам сказать заранее, что ты задумал, — несмело заметила попадья. — Конечно, ты виноват, если ты так сильно обидел домнишоару Эленуцу. — Она говорила, а сердце ее переполняла горячая материнская любовь к этим детям. — Не знаю, простит ли тебя домнишоара. Мужчина должен быть более решительным! — закончила она вдруг.
Эленуца подняла на попадью глаза, полные слез, — так растрогала ее ласка, звучащая в голосе и словах попадьи.
— Я всегда говорила, милая домнишоара, что для Василе будет счастьем, если… — Голос у попадьи прервался, на глаза навернулись слезы, и она вышла, вконец расчувствовавшись от любви, признательности и преданности, с какой смотрела на нее Эленуца, показавшаяся ей в этот миг самой любимой из дочерей.
Дверь за попадьей закрылась, наступила глубокая тишина. Эленуца сидела не шевелясь и вдруг вскочила, принялась обнимать и целовать Мариоару, потом Анастасию.
Два часа пролетели как сон. Время от времени появлялась попадья, глаза у нее блестели, губы складывались в счастливую улыбку. Господи, до чего хороша девушка, которую бог сулил ей в невестки!
Заглянув в очередной раз к молодежи, попадья подошла к Василе с Эленуцей.
— Хочу вам сказать кое-что. К пасхе Василе должен получить приход, а до той поры лучше бы подождать и никому не говорить ничего.
Эленуца вопросительно взглянула на попадью, потом обняла ее и расцеловала. Теперь она была уверена, что не одинока, была уверена в своем счастливом будущем и была чрезвычайно признательна за это матери Василе.
Василе Мурэшану на целую неделю опоздал с возвращением в Гурень. Из дома он отправился в село, где освободился приход, познакомился с прихожанами, разузнал о доходах и поспешил в семинарию к профессору Марину, который пообещал ему свою поддержку.
— Теперь и я говорю — брось, дружок, свою школу! А то состаришься и жениться будет поздно! — пошутил старик на прощанье.
* * *
Еще 27 ноября по городу и окрестным селам разнесся слух, что у «Архангелов» нет больше золота. Мало кто передал соседу то, что услышал, большинство разукрашивали и добавляли всяческие подробности. Таким образом в один и тот же день стало известно, что штольня врезалась в старую выработку, что золотоносная жила выбрана до конца и штольня уперлась в породу крепче гранита, что кварц кончился и перед рудокопами появился сланец. Версии были разные, но в результате вырисовывалась все та же истина-золота у «Архангелов» больше нет. Спустя два-три дня об этом знала вся округа. Недели две только и было разговоров, что об «Архангелах» и об управляющем Иосифе Родяне. Потом разговоры смолкли. Слух о том, что в новой галерее нашли золото, впечатления ни на кого не произвел — может, потому, что многие ему не поверили, а еще вернее, потому, что не пожелали поверить. В городе даже обрадовались, что Иосиф Родян перестанет задирать нос.
Всерьез обескураженными оказались пока лишь компаньоны по карточной игре. Когда три дня подряд Иосиф Родян не появлялся в городе, они поняли, что бессонных ночей в комнате «девяносто шестой пробы» больше не будет. Все три дня они с нетерпением его ждали, и наконец старый Поплэчан вынес приговор:
— Все! Можем утереться!
Директора банков, когда до них дошла печальная весть, сперва побледнели, но тут же приободрились, узнав, что в другой штольне дело пошло на лад. Кредит, полученный Иосифом Родяном, нельзя было покрыть продажей двух домов, и потому директора были склонны возлагать надежды на успехи в новой галерее.
Однако затворничество управляющего «Архангелов» весьма их настораживало. Спустя неделю они собрали членов административного совета, чтобы вся тяжесть последствий, которые могли возникнуть из-за слухов, распространившихся из Вэлень, пала не только на их плечи. На совете мнения разделились: одни настаивали, что можно ждать, ничего не опасаясь, поскольку два городских дома покроют все долги, а кроме того, у Иосифа Родяна должны быть значительные запасы золотоносной руды. Другие настаивали на принятии срочных мер ради спасения банков от потерь, поскольку стоимость домов куда меньше задолженности, а какое еще имущество имеется у Иосифа Родяна — никто толком не знает. Этого мнения придерживались и оба директора. Вопрос был поставлен на голосование. Вторая точка зрения одержала верх, директора были уполномочены собрать все сведения о задолженностях Иосифа Родяна и принять срочные меры в целях обеспечения интересов банков.
Оба директора ежедневно получали сведения о состоянии дел «Архангелов» и даже послали на прииск доверенного человека, который лично осмотрел штольни. Директора опасались поступить опрометчиво: если дела на прииске и впрямь пойдут на лад, резкие меры могут причинить их интересам большой урон. Однако каждодневные сведения от доверенных лиц убеждали их, что ничего хорошего ждать не приходится. Об этом твердили им и бывший компаньон Родяна Георге Прункул, и письмоводитель Попеску. Эта парочка частенько появлялась в городе и никогда не упускала случая поговорить с директорами банков.
Настал день выплаты процентов, и состояние дел Иосифа Родяна стало ясно обоим директорам. Вскоре после этого Прункул сообщил, что Родяну нечем заплатить даже рабочим.
Дурные вести посыпались одна за другой: большинство рудокопов ушло от «Архангелов», примарь вышел из акционерного общества, на знаменитом некогда прииске остался один сторож, «Архангелы» превратились в заброшенный прииск.
В тот день, когда до города дошло это последнее известие, оба директора срочно созвали специальное заседание административного совета и после краткого обсуждения приняли — при одном голосе против — решение наложить арест на имущество Иосифа Родяна.
Адвокат Албеску, зять управляющего «Архангелов», проходил мимо банка, как раз когда из ворот высыпали на улицу члены административного совета. Один из них обратился к адвокату.
— Ты знаешь, все-таки большую глупость совершили эти господа!
Адвокат недоуменно пожал плечами.
— Все-таки решили наложить арест на имущество твоего тестя! Единственный человек, который голосовал против, был винодел Паску.
Албеску остановился, удивленно посмотрел на Паску и двинулся дальше.
— Я сказал им, что это свинство! Что нашему банку нечего бояться. Гарантия у нас полная.
Албеску побледнел, остановился и переспросил:
— О чем ты говоришь?
— О задолженности управляющего «Архангелов».
— Тесть задолжал вашему банку? — бледнея еще больше, спросил адвокат.
— А ты что, не знал? — удивился винодел Паску.
— Долги? У тестя? — У Албеску потемнело в глазах.
— Ну, ладно, пошутили и будет. — Паску переменил тон. — Имей в виду, на твой дом наш банк наложил арест. Но в этом нет ничего страшного, уверяю тебя. Господа поторопились и сделали глупость.
— На мой дом? — Глаза у адвоката округлились.
Винодел Паску, увидев ужас, изобразившийся на лице Албеску, понял, что тот и впрямь ничего не знал.
— Скажи, братец, ты и вправду не знаешь о долгах? — спросил Паску.
— Не знаю! Ничего не знаю! — забормотал адвокат.
— Удивительно! — хмыкнул Паску и, подхватив Албеску под руку, потащил его за собой. — Если не знаешь, то на мою долю выпала пренеприятная миссия. Должен тебе сказать, что долг довольно велик и арест наложен на дом Тырнэвяна тоже.
— Что ты такое говоришь? Да этого быть не может! — почти закричал Албеску; вырвав руку, он чуть ли не бегом бросился по улице направо к площади.
До зятей Иосифа Родяна, разумеется, доходили слухи о долгах тестя, однако они им не верили, верили они в несметное богатство тестя и до закрытия «Архангелов» и не думали требовать от него приданого деньгами. Поселив их в новые дома, Иосиф Родян сказал:
— Здесь вы будете жить, а об остальном позаботимся.
Зятья вполне удовлетворились этим заверением. Они знали, что приданое дочерей-для тестя вопрос самолюбия.
Кроме того, Иосиф Родян делал свои заемы в глубокой тайне. Оба директора и все члены административных советов были связаны обещанием держать его дела в секрете. Управляющий «Архангелов» заявил, что стоит ему услышать болтовню на его счет, он мигом переведет свои вклады в другие банки. Поэтому говорили о нем в городе шепотом.
И только когда главная штольня «Архангелов» уперлась в старинную выработку, слухи о долгах Иосифа Родяна стали определеннее. Но и тогда оба зятя ничего не желали слышать. Закрытие прииска было для них жестоким ударом. Однако надежду в них поддерживали дома, каждый из которых стоил не один десяток тысяч. И все же с этого самого дня в них зародилось недовольство. Дома, конечно, были достойным приданым, но как примириться с мыслью, что наличных денег им уже никогда не получить?
Что ни день они посылали за сведениями в Вэлень, но отвечала им только Эленуца. И с каждой новой нерадостной вестью ухудшались отношения молодых супругов. Оба адвоката все собирались к тестю, чтобы решительно с ним поговорить, но откладывали со дня на день поездку, опасаясь гнева управляющего, если счастье вновь вернется к «Архангелам».
С каждым днем зятья Родяна становились все нервознее, и нервозность их сказывалась уже на делах: они проигрывали процесс за процессом. И домашняя их жизнь превратилась в ад.
Иосиф Родян стал для них заклятым врагом. «Если он знал, что случится, — говорили они между собой, — то должен был дать приданое в день свадьбы!» Им казалось, что управляющий давным-давно знал о катастрофе.
Но Иосиф Родян был далеко, они его еще побаивались и изливали поэтому всю кипевшую в них злобу на молодых жен, которые отнюдь не оставались в долгу.
И Эуджения, и Октавия после свадьбы свысока поглядывали на своих мужей, а переселившись в новые дома, и вовсе повели себя как самодержавные царицы. Любому человеку, переступившему их порог, они взглядом, жестом, словом давали понять, что здесь властвуют только они, что богатство принадлежит им, а мужья всего лишь седьмая спица в колеснице. Лучше всех это усвоили служанки, быстренько разобравшись, что приказания хозяев ничего не стоят и на их недовольство можно просто чихать, но вот хозяек нельзя раздражать ни в коем случае.
Роскошь, которую позволяли себе сестры, будучи девицами, не шла ни в какое сравнение с той, какой окружили они себя, став замужними дамами. Каждым своим шагом они старались удивить весь город, каждым нарядом вызвать жгучую зависть.
Эуджения и Октавия походили друг на друга не только характером, но и внешностью. Обе были чуть выше среднего роста, не блондинки и не брюнетки, с бесцветными невыразительными лицами — носы у них были крупные, глаза тусклые, скулы торчали. Тощие, сухопарые, будто снедаемые тайным огнем, который мешал им пополнеть, несмотря на их беспечальное житье. Огонь этот то и дело вспыхивал ледяным презрением к окружающим — так смотрит на мир выросшая в роскоши юность, которая потакала всем своим прихотям и не слышала ни одного слова поперек.
Их домам, туалетам, парадным обедам завидовал весь город, но сами они не вызывали симпатии даже у собственных мужей.
Мужья молча терпели их и, кажется, были даже довольны тем безразличием, с каким относились к ним молодые жены. Адвокаты считали себя прежде всего деловыми людьми. В браке главным для них было богатство: в виде домов, во-первых, и денег, во-вторых. Деньги же для своей роскошной жизни молодые жены потихоньку тянули из отцовского дома. Но после рокового дня 27 ноября пришлось мужьям взять своих милых жен на полное содержание, что и послужило причиной первых размолвок между молодоженами.
Адвокаты быстро смекнули, что жены их за неделю способны спустить столько, сколько им не заработать и за месяц. И дали понять, что Иосиф Родян, очевидно, не в состоянии дать за ними порядочного приданого, а потому деньги нужно беречь, на дороге они не валяются.
Молодые жены в ответ обозвали мужей «нищебродами» и перестали с ними разговаривать, что не мешало им, однако, брать в магазинах в долг все, что им хотелось. Самые красивые дома в городе оказались самыми несчастливыми, в них только и делали, что ссорились, бранились, скандалили. Молодые супруги вдруг выяснили, что они друг другу чужие, что их никогда ничего не связывало, и принялись враждовать. Ссоры доставляли им неизъяснимое наслаждение, и тем большее, чем больнее они друг друга ранили. Когда до молодоженов докатилась весть, что с прииска ушли два последних рудокопа, отношения были настолько испорчены, что жены грозили мужьям возвращением в Вэлень и бракоразводным процессом. Мужьям же хотелось глотнуть свежего воздуха, иначе они чувствовали, что задохнутся.
* * *
И в таком вот душевном состоянии адвокат Албеску повстречал винодела Паску!
Албеску, как сомнамбула, миновал узкую улочку и очутился на площади. Контора Тырнэвяна была заперта, хотя и было-то всего пять часов пополудни.
Албеску отправился в казино, Тырнэвян сидел там в одиночестве за столиком и даже не заметил приятеля. Только когда Албеску заговорил, Тырнэвян вздрогнул и поднял на него глаза. В растерянных взглядах обоих читался один и тот же вопрос.
— Слыхал? — спросил Албеску, оглядываясь вокруг.
— Слыхал! — подтвердил Тырнэвян.
Албеску, разом обессилев, плюхнулся на стул. Потянулось молчание, изредка прерываемое тяжкими вздохами.
Тырнэвян заговорил первым:
— Что будем делать?
— Я… — начал было Албеску и запнулся.
— Ничего не скажешь, подлость — она и есть подлость! — взорвался Тырнэвян. — Так обмануть! Завтра мы будем посмешищем всего города! Почему он не сказал сразу?
— Чтобы мы все узнали потом! — вздохнул Албеску.
— Я был единственным человеком в городе, который не подозревал, что его собственный дом идет с молотка! Завтра уезжаю… но один!
— Ты думаешь, дома продадут?
— Непременно! Хотя их стоимость долгов все равно не покроет. Долги колоссальные! — Тырнэвян был вне себя.
— И когда он только успел наделать таких долгов?
Щека у Тырнэвяна подергивалась.
— Этот мужлан просто издевался над нами! — брызгая слюной, заговорил Тырнэвян. — На наши дома наложить арест! Говорят, он построил их на деньги, взятые из банка! А мы-то, дураки, им восхищались… Черт бы побрал его! Ходят слухи, что он целое состояние в карты спустил.
— Мы и сами прекрасно знали, что он только проигрывает, — устало заметил Албеску.
— Знать-то знали, но кто думал, что дела у него так плохи? Кто поверил бы, что он стоит на краю пропасти? Но делать нечего. Придется быстренько развязаться и с ним, и со всем его семейством. Пускай забирает дочку обратно! Я ее и видеть не хочу. Завтра же выеду из дома, а дальше провались все пропадом, мне и дела нет. Нас-то он должен был поставить в известность. Настоящий отец должен в первую очередь обеспечить дочерей приданым! Он нас выставил на посмешище! Сперва все нам завидовали, а теперь мы останемся без крыши над головой? Нет, я все для себя решил!
— А если все не так? — робко спросил Албеску. — Если все это лишь злопыхательство и долги не так уж и велики? Я предпочел бы подождать.
— Чего ждать-то? Мы и так в наиглупейшем положении! Но, если нравится, жди!
— Недельку, не больше. За неделю мы наверняка узнаем, сколько он задолжал, — предлагал Албеску. — Пока я и сам не знаю, что делать и чему верить. Одно ясно, нам не позавидуешь.
Сдвинув теснее стулья, они долго еще о чем-то шептались. Было уже поздно, когда они разошлись, унося с собой слабый проблеск надежды.
Иск против Иосифа Родяна был возбужден через неделю. Оба банка торопились, поскольку день ото дня угроза их интересам нарастала. Управляющему «Архангелов» было послано извещение с предложением выплатить проценты и уладить все финансовые дела. Но ответа из Вэлень не последовало.
Зятья убедились, что долги их тестя столь велики, что никакой продажей домов их не покрыть. Пока не обозначилась точная сумма долгов, Тырнэвян не предпринимал ничего из того, что так запальчиво обещал. Он и вообразить не мог, как это он расстанется со своими княжескими палатами, с кабинетом и конторой, обставленными по последней моде. Он думал, что легко покинет новый дом, но оказалось, дом его держит весьма крепко.
И все-таки расставание было неизбежно.
Разбитый, измученный Тырнэвян был уже возле своего многострадального дома, когда мимо него пролетел возок. В возке сидели Эуджения с Октавией, еще с вечера договорившиеся съездить наконец в Вэлень. Враждебная презрительность мужей довела их до белого каления, и они обиделись на родителей, которые перестали присылать им деньги. Их не интересовало, есть или нет золото на прииске. Они твердо знали, что деньги у отца не переводятся, и теперь ехали с намерением устроить ему скандал из-за того, что он столько времени вынуждал их просить милостыню у собственных мужей. Они решили поставить вопрос так: или отец ежемесячно выдает им деньги на содержание, пока не выплатит полностью приданое, или они остаются под родительским кровом.
Выйдя замуж, сестры словно ослепли. Поглощенные желанием блистать, они ничего, кроме восхищения и зависти, не замечали; не обратили они внимания и на вести из Вэлень. Занятые собой, они и помыслить не могли ни о чем другом. Жизнь для них была легкой, милой игрой, полной бесконечных удовольствий.
Эуджения и Октавия уезжали из города взвинченные, недовольные, накричав на служанок и горничных; но, оказавшись на морозном воздухе, под чистым зеленоватым небом, успокоились и даже оживились. Щеки их раскраснелись, носы стали пунцовыми, и сестры, взглянув друг на друга, расхохотались как сумасшедшие. Ничто их больше не беспокоило, ничто не тревожило.
Наезженная дорога была бела и тверда, словно кость. Возок катился легко. Лошади изредка похрапывали, изгибая шеи, и весело мчались вперед, позвякивая бубенцами. Сестрам представилось, что они выехали на прогулку. Они болтали о пустяках, перебирали последние сплетни, обсуждали самую пикантную из них о жене аптекаря и практиканте-фармацевте, охотно отвечали на поклоны рудокопов, попадавшихся им по дороге, и сожалели, что не выезжали кататься каждый день.
Свежий морозный воздух будоражил кровь. Сестры распахнули мягкие меховые шубки, в которые сперва зябко кутались. Дорога шла вдоль реки. На берегу возле каждой толчеи торчали неподвижные водяные колеса, украшенные сосульками и засыпанные снегом. Сестрам было весело разглядывать то ледяного петуха, то рыбу, то медведя с разинутой пастью. Они и не заметили, как возок остановился прямо у ворот управляющего «Архангелов».
Они вылезли, извозчик повернул лошадей и уехал обратно в город.
Сестры знали, что никто в доме и не подозревает об их приезде, и все же им было неприятно, что ни одна душа их не встречает. Ведь мог бы кто-нибудь услышать бубенцы.
Они открыли калитку, и вместе со скрипом замерзшего железа ледяная дрожь проникла и в их сердца. Ни души и во дворе. Толчеи стоят застывшие, как и те, что мелькали вдоль реки. На мгновение сестры замерли: они не могли припомнить, чтобы толчеи у них во дворе останавливались даже в мороз.
Затявкала собака, из кухни вышла служанка и не торопясь пересекла двор. Сестры стали подниматься на крыльцо. Они уже сожалели, что приехали. Какой-то смутный страх, навеянный опустевшим двором, каким они его никогда не видели, закрался в их души. Октавия, испугавшись собачьего лая, вцепилась в сестру и простонала:
— Как будто совсем нас не узнает.
В комнате, куда они вошли, полуобернувшись к двери сидела на стуле незнакомая сгорбленная старуха, держа на коленях чулок и едва шевеля спицами. Старуха встала и, увидев вошедших, бросилась к ним, обняла и разразилась таким горьким плачем, словно собиралась помирать. Сестры в полной растерянности боязливо смотрели на мать, мало-помалу начиная что-то понимать. До поздней ночи в доме Иосифа Родяна не смолкали стоны и рыдания.
X
Начинался февраль, но мороз, вместо того чтобы смягчиться, все крепчал и крепчал. По ночам трещала на крышах дранка, и чудилось, будто рассыпаются дома и рушится все село. Люди торопливо семенили по улицам, то и дело поскальзываясь на утоптанном снегу. Мужчины натягивали шапки на уши, надевали меховые рукавицы. Усы у них на улице мгновенно седели, покрываясь изморозью, потом сосульками. Женщины кутались в большие шерстяные шали так, что видны были только глаза да кончик носа.
Хорошо было тем, кто мог сидеть возле печки, согреваясь стаканчиком подогретого вина, приправленного перцем! Старый Ионуц Унгурян, как только ударили морозы, так и проводил все свое время. Он терпеть не мог холодов. Если ему доводилось выйти на улицу, он становился сизым, словно слива, и шагу не мог ступить от слабости. Но вот уже второй день, несмотря на мороз, старик таскался по улицам от одного приятеля к другому. Правда, в каждом доме он грелся, опрокидывая стаканчик горячего вина, и нос его от этого стал похож на петушиный гребень. Старик, хотя и боялся мороза, ходил по друзьям, надеясь избыть страх еще больший, страх, от которого леденела у него в жилах кровь: второй день его сын-адвокат засыпал его телеграммами, требуя денег и грозя застрелиться. Сколько денег? Старик даже сказать не решался, а обходил всех подряд, надеясь занять у кого только можно…
Чего боялся, на то и нарвался! Долгонько «адвокат» не тревожил отца телеграммами, а тут враз напугал насмерть. И было чего бояться: у старика не было и десятой доли той суммы, какую требовал сын. Закрытие прииска, мороз, остановивший толчеи, и покупка пары жирных свиней на рождество вконец опустошили кошель полноправного члена акционерного общества «Архангелы». Как тут было не ходить из дома в дом, пытаясь занять денег, в страхе, как бы его сыночек не застрелился. Напугали старика и те необыкновенные новости, о которых соизволило отписать ему его чадо.
Прежде чем телеграфировать, студент Унгурян отправил отцу заказное письмо, желая хоть как-то объяснить, зачем ему понадобились полторы тысячи злотых. Старик долго ломал голову над этим письмом, которое, как каждому было ясно, писалось, разумеется, в пьянственном состоянии. В письме говорилось, что деньги студент просит в последний раз и что теперь он «домнул и у него есть доамна». Сколько ни думал старик Унгурян, но истолковать последние слова мог только так: сынок его стал уже адвокатом и, возможно, среди этого вавилонского столпотворения женился. И хотя это должно было бы утешить старика — как-никак сын вернется в село дипломированным юристом и к тому же с женой, — но старик, не в силах поверить в подобное счастье и удрученный отсутствием денег, уходя от очередного приятеля, заявлял во всеуслышание:
— Ну не чертушка ли! Нашел время заводить себе барыню! Баран его забодай вместе с его доамной!
Вполне возможно, что Унгурян брюзжал еще и потому, что вынужден был выходить на мороз, где он, раскрасневшийся от вина, мгновенно белел, потом синел, а его тщедушное тело беспрепятственно, словно решето, пронизывал ледяными иголками мороз.
Целых два дня Унгурян понапрасну обивал дружеские пороги. У большинства его приятелей просто-напросто не было такой солидной суммы. Кое у кого, возможно, и были деньги, но они не хотели, отдав их в долг, сами остаться на мели. Было несколько человек и таких, кто без ущерба для себя могли бы одолжить — не велика сумма, полторы тысячи, — но эти немногие все были наподобие Георге Прункула: к ним если денежка попадет, то уж солнышка не увидит.
К тому же кто мог знать, сколько еще протянется эта проклятущая зима, сколько будут стоять замерзшими толчеи. Ведь жители Вэлень за много лет привыкли себя чувствовать хорошо тогда только, когда денег в дому было в достатке.
Было и еще одно обстоятельство: хоть и ходил старик два дня, но не так уж много домов обошел. Он вроде бы и торопился, и страх за сына его подгонял, но, оказавшись перед стаканчиком подогретого и приперченного вина, он надолго забывал про своего «адвоката».
Так что к вечеру второго дня старик Унгурян еще не раздобыл никаких денег. Приостановившись на миг посреди дороги, он, словно говоря с кем-то рядом, громко произнес: «Баран его забодай с его доамной!» И тут его осенило. Ведь он не был у Георге Прункула, а про него давно поговаривали, будто он людям деньги под процент дает.
Старик Унгурян прямым ходом направился к бывшему компаньону.
От домашнего тепла старика развезло — и выпил он в этот день многовато, и отдохнуть, как привык среди дня, не отдохнул.
Поздоровались за руку, Прункул пошутил:
— Нужно к тебе печку челом повернуть, дружище Унгурян! Давненько ты не переступал моего порога! Садись, садись, в ногах правды нет.
Поговорили про мороз, о приисках, об «Архангелах».
— И что ты скажешь, дружище, после всего этого? — с недоброй улыбкой спросил Прункул. Он еще вчера узнал, с какой докукой бродит по селу Унгурян. Не успел Унгурян навестить третьего приятеля, а Прункулу стало известно, что ему для «адвоката» необходимы полторы тысячи злотых.
— Маленькая просьба, — сбивчиво начал Унгурян, которому Георге Прункул никогда не был особенно симпатичен.
— Ко мне просьба? — Сморщенное лицо карлика исказилось злой, но самодовольной улыбкой.
— Да, к тебе! Мне бы надо… нет, мне бы нужно… — сбивчиво продолжал Унгурян и никак не мог кончить. Ему неудобно было назвать столь немыслимую сумму. Смущала его и мысль: «А что про меня подумает этот черт?»
— Понимаю, понимаю, — пришел ему на помощь Прункул. — «Адвокату» нужны деньги.
Унгурян у показалось, что этому человеку известно абсолютно все.
— И много денег, — нарочито громко заявил он. — Полторы тысячи — это не шуточки!
— Ему нужно полторы тысячи? — Хозяин дома не мог скрыть радости.
— Точно! — подтвердил Унгурян и посмотрел на Прункула.
— Он тебе отбил телеграмму? — весело спросил хозяин.
— Ох-ох-ох! — почесал в голове старик. — Отбил! Три телеграммы до нынешнего дня!
— Да не может быть! — притворно ужаснулся Прункул.
— Точно, точно, — подтвердил Унгурян.
— Очень у тебя тяжелое положение!
— Можешь ты мне одолжить такие деньги? — напрямую спросил старик, решив разом покончить со своей бедой. Хоть он и захмелел, но все же заметил, какие огоньки заиграли в глазах Прункула, и ему стало не по себе.
— Посмотрим! — отозвался хозяин дома и тут же скрылся в соседней комнате, откуда послышалось звяканье ключей.
— Только треть! — сообщил он, вернувшись назад.
— Чего? — в полном недоумении переспросил Унгурян.
— Говорю, что могу одолжить только пятьсот злотых… Время, знаешь ли… толчеи не работают…
Унгурян немного растерялся, но потом решительно сказал:
— Давай сколько можешь. Пройдут морозы, заработают толчеи, отдам с процентами.
— Ну, будь по-твоему… — Прункул снова исчез в соседней комнате.
На этот раз пропадал он довольно долго, так что старик Унгурян уже беспокойно заерзал на стуле. Наконец Прункул появился. В одной руке он крепко держал банкноты, в другой — подсвечник с зажженной свечой. Поставив свечу на стол, Прункул трижды пересчитал деньги, потом вытащил грязную бумажонку, расправил ее и пододвинул к Унгуряну:
— Пожалуйста, распишись, братец!
Старик взял деньги, сунул в карман и спросил:
— А что подписывать?
— Вот эту бумагу. Вроде расписочки, на память, сколько я тебе денег дал.
— Тьфу! — плюнул оскорбленный Унгурян. — Ты что, боишься, что не отдам? Господи боже мой! Да где мы находимся?
— Ничего худого в этом нет, братец. Деньги есть деньги. Что мы можем знать? Либо ты, либо я скончаемся как-нибудь ночью. Разве нельзя от подагры окочуриться?
Старик Унгурян, который почему-то больше всего боялся умереть от «подагры», побелел и расписался. Поставив свою подпись, Унгурян еще раз оглядел бумажонку, и ему бросилось в глаза слово «Фрасинул» — «луг во Фрасинул».
— Что это? — ткнул он пальцем во «Фрасинул».
Прункул наклонился и прочитал скороговоркой: «В случае, если долг не будет возмещен, то нижеподписавшийся обязуется передать во владение домнула Прункула луг во Фрасинул безо всякого суда».
— Будь здоров! — воскликнул старик с огорчением. — И чего ты так боишься, что я не заплачу? Что я, сегодня помирать собрался?
— Это только для проформы, братец, — стал успокаивать его Прункул, пряча ехидную улыбку. — Я знаю, что завтра мы с тобой не отправимся на тот свет… Но дела, они всегда так делаются!
— Ну, будь здоров и до свиданья! — с раздражением сказал старик Унгурян и вышел. Он был раздосадован, а вернее, уязвлен. Он чувствовал себя униженным тем, что его бывший сотоварищ по «Архангелам» настолько ему не доверяет. Насупленный, он направился прямо к почте, чтобы как можно скорее избавиться от этих пяти сотен. А Георге Прункул, встретившись вечером с Попеску, сообщил ему самую последнюю новость.
Двухдневное обивание порогов и унижение, которое Прункул заставил испытать Унгуряна, мало чего стоило, потому что денег «адвокату» с его «доамной» хватило бы разве что на дорогу до Вэлень.
Дело в том, что студент Унгурян «спутался» с десятистепенной актрисой из самого захудалого театра в Будапеште. Девице было лет под тридцать, если не больше, но выглядела она молодо, а главное, была «корпулентной», как хвастался студент. Актриса эта не раз бывала на вечеринках, где пели «архангела Гавриила», и, приметив, что студент сорит деньгами, в один прекрасный осенний день бросила театр и переселилась к Унгуряну. Злые языки говорили, что из театра ее выгнали, но сама она, подняв на юношу влюбленные глаза, шептала:
— Ради тебя, душа моя!
Вот тогда-то Унгурян и послал одну за другой две телеграммы, предвидя двойные расходы, а растратив полученные деньги, стал жить в кредит. Продолжалось это довольно долго, но откуда было знать об этом старику Унгуряну? Кредит у студента был в трех трактирах, где он чаще всего устраивал попойки и где его знали уже не первый год. Архангел Гавриил ходил теперь раздувшись от гордости как индюк. Вдобавок он стал необычайно ревнив и на некоторое время даже перестал видеться с друзьями. Но в один из морозных февральских дней все три трактирщика прислали ему на дом счета с уведомлением, что, «к их большому сожалению, они больше не могут предоставить ему кредит».
В это утро Унгурян обнаружил, что в кристальной душе его возлюбленной есть и темные закоулки. Она принялась издеваться над ним, обвинила во лжи, упрекнув, что он обманул ее, представившись бароном, и заставил бросить честную карьеру. Затем разрыдалась, стала лепетать, как она несчастна, стонать, что не хочет просить милостыню. Наплакавшись, она стихла, потом глаза ее просветлели и она, бросившись студенту на шею, залепетала:
— Но я тебя не оставлю, душа моя! Я тебя не брошу, мой любимый, даже если ты не барон!
— Никакой я не барон, но трачу на тебя не меньше барона, — ревниво заметил молодой человек, выпив с подружкой по рюмочке утреннего ликера. Будучи изрядно под хмельком после ночной попойки, он сел за стол, накатал отцу письмо и отправил его заказным. Потом, сообразив, что ультиматум трех трактирщиков вовсе не шутка, он принялся бомбардировать родителя телеграммами.
Получив пятьсот злотых, он и не подумал расплатиться с долгами. После того как его девица купила себе два платья и шубку, они отправились кутить. На пятую ночь Архангел Гавриил, пьяный в дым, предложил:
— Ирмушка, хочешь посмотреть мои палаты?
— Хочу, — не задумываясь, согласилась она. — Там-то я и увижу, как ты меня любишь!
Ирмушка тоже была как следует навеселе. Так что просто чудом они сумели купить билеты и сесть в нужный поезд.
Так они отправились в Вэлень и окончательно протрезвели где-то посередине дороги. То ли кто-то украл у них деньги, то ли они сами их потратили, только, когда Унгурян на трезвую голову заглянул в портмоне, там оказалось всего-навсего две бумажки по десять злотых. Унгурян мысленно возблагодарил доброго гения, который надоумил его пуститься в путь и помог им сесть в этот поезд. Он даже чувствовал себя обязанным отправиться в Вэлень и увидеть собственными глазами, что же помешало старику выслать требуемую сумму целиком. Старики знай себе толстеют, а другим велят потуже пояса затягивать. И все же он был огорчен, что пять сотен так незаметно разошлись и он не сумел расплатиться с долгами.
Унгурян почувствовал себя почти счастливым, увидев, что рядом с ним Ирмушка. Но тут же спохватился: «А что мне делать с этой девицей, черт ее подери?» Девушка только что проснулась и, протирая глаза, протянула сонным голосом:
— Как я долго спала! — и вдруг, заметив незнакомую вагонную обстановку, испуганно спросила: — А где это мы?
— Едем домой! — сухо пояснил студент.
— Домой? — удивилась Ирмушка.
— В мои палаты, — ухмыльнулся Унгурян.
— Правда, правда, душа моя, мой любимый! — вздохнула Ирмушка и обняла студента.
Все огорчения Унгуряна как рукой сняло. Он повеселел, ведь с ним было это «корпулентное» существо, которое так ему нравилось. А дома? Дома как-нибудь обойдется! Долго он там не задержится. Только узнает, как обстоят дела на приисках, у «Архангелов», а главное, как дела с финансами у родителя, и снова вернется в столицу.
Жители Вэлень кто с жалостью, кто с насмешкой смотрели на тощих лошадок, влачивших шагом старый возок в пятницу после обеда по белой укатанной дороге. Возок когда-то был покрашен, но от коричневой краски остались лишь причудливые пятна. Заметно было, что и полозья подновлялись не раз.
Морды у лошадей, двигавшихся еле-еле, опустив головы, все закуржавели.
В возке сидели двое. Одного ли они пола или разного, понять было невозможно, потому что оба были закутаны с головой в тулупы, и, только когда возок сильно встряхивало, из-под воротника выглядывала белая полоска лба.
Крестьяне, попадавшиеся на пути, качали головами и приговаривали:
— Боже упаси от такой езды: на таких клячах да в такой мороз!
Ямщик повернулся на козлах и сделал вопросительный жест. В ответ из тулупа высунулась рука и показала направление. Возок свернул в сторону, и из-под тулупа раздался грубый недовольный голос:
— Давай! Давай! Волки бы вас съели!
Возок остановился у ворот Ионуца Унгуряна. Ездоки в санках зашевелились. Сначала один из них с трудом выпростал из-под грубошерстной полсти ноги и осторожно, словно они были стеклянные и могли разбиться, установил их рядом с возком. Руки это непонятное существо держало на отлете, словно деревянное пугало. Приоткрылось зеленовато-фиолетовое лицо и остекленелые глаза, но и по ним вряд ли можно было узнать, кто же это. Слуга старика Унгуряна, вышедший к воротам посмотреть, кто приехал, не узнал сына хозяина.
— Кого вам нужно? — спросил слуга.
— Черта лысого! — послышался в ответ бас молодого Унгуряна. — Раскрой глаза, Василе, и помоги доамне вылезти из возка.
Сам он настолько промерз, что не в силах был шевельнуться. Казалось, что и кровь в его жилах замерзла.
— Господи, — всплеснул руками слуга, — да неужто это вы, домнул? В такой мороз, на таких лошадях! Просто диво, что вы добрались.
Василе все еще не мог поверить, что приехал молодой хозяин, а потому и не двигался от ворот.
— Да пошевеливайся, братец, может, она совсем замерзла!
Ирмушка, укутанная в тулуп и прикрытая полстью, сидела совершенно неподвижно. Слуга с опаской подошел к ней, отстегнул полсть и помог выбраться из возка. При каждом движении девушка стонала, словно у нее болели все кости.
Молодые люди, не глядя друг на друга, пошли вслед за слугой. Молодой Унгурян растратил почти все оставшиеся деньги в привокзальных ресторанах и на последние гроши мог нанять только «этих несчастных кляч». Другие извозчики, у которых лошади были получше, даже и слышать не хотели, чтобы ехать в Вэлень за такие гроши. Едва молодой Унгурян со своей подружкой выехали из города, как их начал пробирать мороз. Сначала они смеялись и пили вино, которое захватили с собой в дорогу. Когда вино кончилось, а мороз своими иголками принялся колоть их и сверху, и снизу, они стали винить друг друга, и перебранки хватило им довольно надолго. Но и брань со временем смолкла. Мороз, казалось, накрепко запечатал им рты, потому что и на вопросы извозчика они не отвечали.
Молодые люди так промерзли, что не почувствовали никакой радости, когда сани остановились у ворот старика Унгуряна, — все на свете было им сейчас безразлично.
Увидев входящего в комнату сына, старик Унгурян осенил себя широким крестом.
— Свят, свят, свят! — забормотал он.
— Можешь не креститься, не черт перед тобой! — закипев от злости, процедил молодой человек.
Только сейчас старик понял, что фигура, следовавшая за сыном, не мужчина, а женщина. «Я не ошибся! Доамна!» — сообразил старик и, хотя был порядочно навеселе — перед ним в большой чашке стояло подогретое вино, — живо вскочил со стула, поздоровался, радостно улыбнулся и помог Ирмушке раздеться.
Прошло довольно много времени, пока путешественники пришли в себя. Старик и его жена усердно подливали в стаканы подогретое и приправленное перцем вино, а сами все время косились на приезжую доамну. Молодые люди сначала молча и жадно пили. Мало-помалу отогрелись. Сначала они почувствовали, как тяжелеют веки, наливаясь сном, потом их бросило в жар и по рукам и ногам побежали словно раскаленные мурашки.
Наконец студент сам наполнил два стакана и чокнулся с отцом и матерью. Попытался он чокнуться и с Ирмушкой, но та отвела свой стакан в сторону и звонко и непонятно заговорила. Молодой Унгурян выслушал ее до конца, потом заговорил сам. Потом они говорили оба, размахивая руками и перебивая друг друга, — они явно ссорились, но препирались между собой по-венгерски.
Старик растерянно смотрел на молодых людей. Наконец он сообразил, что между ними произошла размолвка.
Пока молодые, подогретые вином и запальчивостью, осыпали друг друга бранью, старик упрямо твердил:
— И такое бывает между мужем и женой! Честное слово! Ну, хватит вам, бросьте ругаться.
Молодые люди не слушали его и препирались еще довольно долго, пока «адвокат» весьма решительно не показал Ирмушке на дверь. Тогда Ирмушка вдруг замолчала, широко раскрыла засветившиеся глаза, подскочила к молодому Унгуряну и принялась целовать его так звонко, что было слышно по всему дому.
— Виват! — весело закричал старик. — Вот это мне нравится! Это по-моему!
— Мы чуть было не замерзли по дороге! — стал объяснять молодой человек, уклоняясь от поцелуев Ирмушки. — Подлый мороз! А теперь все тело горит.
— Вот и хорошо, — успокоил его отец, — так всегда бывает после мороза. А у вас там тоже холодно?
— Холодно, но не так! Потом дома, в тепле… — Молодой человек потянулся за стаканом.
— Правильно! Мороз-это наказанье божье, — продолжал старик. — А вы пустились в путь в этакую погоду!
Девушка поглядывала то на сына, то на отца, глаза ее смеялись, и сама она была радостной и веселой.
— Надо было приехать, — стал объяснять молодой Унгурян. — Того, что ты прислал, мне не хватило. Мне сейчас нужно сдать самые трудные экзамены. Несколько дней нужно как следует поднажать, и все будет в порядке.
— Значит… — нетерпеливо прервал его старик, вспомнив о письме, в котором сын обещал вернуться в Вэлень уже с дипломом. «Значит, диплома еще нет», — это хотел он сказать, но студент, тоже вспомнив о письме и уловив ход мыслей отца, предупредил его:
— Да, диплома я еще не получил. Но для этого мне нужно приналечь и потрудиться еще несколько дней… Я знаю, что ты хочешь сказать, — продолжал он, заметив, как на отцовском лице отразилось недоумение. — Ты хочешь сказать, что мне следовало бы остаться дома на эти несколько дней. Я тоже хотел бы этого. Но не могу! Подумай сам, с каких пор я у тебя не просил денег?
— Давно, что правда, то правда, — смущенно согласился отец.
— Так знай, что все это время я работал, не разгибая спины, сидел, уткнувшись носом в книги, — с воодушевлением принялся расписывать студент. — Даже позабыл, есть у меня деньги или нет. Трактирщики, которые меня знают, кормили меня в долг, зная, что я потом заплачу, даже их поразило упорство, с каким я взялся за науки. Но чужой человек чужим и останется, дорогой отец! Видя, что я слишком долго не плачу, они-хлоп! — и прикрыли свою лавочку. Что тут прикажешь делать? Деньгами, которые ты мне прислал, я немедленно прикрыл срочные долги, иначе обо мне стали бы рассказывать всякие басни — и это накануне получения диплома. Итак, я вынужден был отправиться домой, чтобы ты поверил, что мне действительно нужны деньги.
— Ведь я, — засмущался старик, — верил тебе и верю.
— И все-таки выслал не столько, сколько я просил.
— Ты не видишь, что делается на улице? Толчеи совсем не работают. И уж какую неделю! Если будут стоять такие морозы, я ни сегодня, ни завтра ничего тебе дать не смогу. Черт побери этот мороз!
Старик с какой-то злостью произнес эти слова. Он вспомнил, как два дня обивал пороги, как ему пришлось унижаться перед Прункулом, и его охватила ярость, он был зол на весь мир.
— Ничего, отец, — утешил его молодой человек. — Ничего страшного нет. Я могу подождать дома… Не будет же мороз держаться до скончания века. Потом я вернусь дней на шесть, на десять в Пешт и получу диплом.
— Это другое дело! — повеселел старик. Он с ужасом думал, что ему снова придется одалживать у Прункула. — Правильно ты решил. Как только заработают толчеи, будут и деньги. Дай вам господь счастья! С приездом вас! — Старик Унгурян поднял стакан и чокнулся с сыном и Ирмушкой.
Пока шел разговор между сыном и отцом, девушка поглядывала то на одного, то на другого, и видно было, что ей очень хотелось бы знать, о чем они говорят.
— Как ее зовут? — весело спросил старик, кивая в сторону доамны.
— Ирмушка! — ответил сын.
— Мушка! Ир-мушка! — подмигнул старый Унгурян. — Она твоя жена? Ты уже женился?
— Там посмотрим, — уклонился от прямого ответа сын. — Поглядим, какое приданое дадут за ней родители.
Упившегося вином старика ответ удовлетворил. И снова все ели и пили, и старик, улыбаясь, повторял: «Ир-мушка!» Иногда он разводил руками: «Диву даюсь, и как вы не замерзли? Просто смех — ехать в такой мороз!» Девушка весело болтала со студентом. С его помощью она сказала несколько приятных фраз обоим родителям, поклонилась им, улыбнулась и храбро продолжала пить вино.
Ужин затянулся допоздна: уж очень хорошее вино было в погребе у старика.
На следующее утро по всему селу разнесся слух, что «адвокат» Унгурян приехал домой в обществе доамны.
Сам старик весьма охотно отвечал на расспросы людей.
— Да, доамна Ир-мушка! Видная из себя, есть на что посмотреть!
— Они женаты?
Нет, пока еще нет. Решается вопрос о приданом.
— Значит, просто так приехали, показаться?
— Да, оглядеться! Ир-мушка! — весело восклицал старик.
С его плеч свалилась гора: он уже не ждал ежечасно телеграммы, требующей от него денег, которых достать неоткуда. Он был признателен сыну, что тот решил остаться дома до тех пор, пока не заработают толчеи и не появятся деньги.
В первый день после приезда студент не выходил из дома. На второй день он отправился в трактир Спиридона, где и встретился с бывшим студентом Прункулом.
Они обнялись, расцеловались.
— С кем это ты приехал? — перво-наперво поинтересовался Прункул.
— С Ирмушкой!
— Она здесь?
— Здесь.
— Ну, братец, тебе сам черт не брат! — расхохотался Прункул-младший. — И что ты думаешь делать?
Унгурян вместо ответа пожал плечами и сделал знак, что ему хочется выпить.
После этого Ирмушка часто сопровождала Унгуряна в трактир, и не только в трактир, но и в город. Хотя мороз не спадал, они ездили в город как… жених и невеста в сопровождении Прункула-младшего.
В конце концов погода изменилась, лед растаял, толчеи заработали, но Унгурян, как видно, и не думал возвращаться в Будапешт «на шесть, самое большее— десять дней». Он чувствовал себя прекрасно и дома, у Спиридона или в городе вместе с Ирмушкой и Прункулом.
Старик тоже не сожалел об этом. Он расплатился с Прункулом-старшим и облегченно вздохнул. Одно только его заботило: он заподозрил, что Ирмушка еврейка, потому что ни разу не видел, чтобы она перекрестилась. Об этом он как-то спросил сына, и после этого Ирмушка перед едой стала осенять себя крестом, как и все добрые христианки.
XI
Падение «Архангелов» привело к тяжелому финансовому положению не только Иосифа Родяна и старика Ионуца Унгуряна, но и примаря. Капиталы Корня-на подтачивали новая галерея, вино и, конечно, Докица. Несмотря на запреты мужа, она с каждым днем все больше и больше тратила денег. На «Архангелов» Корнян давно махнул рукой, но были у него паи и на других приисках, однако небывалые морозы, из-за которых и у него не работала ни одна толчея, сильно его подвели, а вернее, открыли глаза: на краю какой пропасти он находится. Толчеи ни у кого не работали, и все же среди всех золотопромышленников в Вэлень Корнян с двумя другими компаньонами оказался в самом стесненном положении.
Семейная жизнь Корняна тоже день ото дня запутывалась. Из-за денежных затруднений Корняну стало казаться, что Докица заглядывается на чужие сливы. Он взревновал и снова принялся за ней следить, обращался с ней грубо, не говорил, а кричал, и на вопросы ее отвечал только бранью. До белого каления доводило его спокойствие Докицы. Никакая брань, никакая грубость, казалось, ее не трогали. Она не рыдала, не устраивала Корняну сцен, не оскорблялась его подозрениями, а только равнодушно пожимала плечами. Пожимала плечами — и все, что бы ни происходило.
И вот что случилось в конце января. Докица рано вышла из дома, примарь даже не обратил внимания— когда, а вернулась часа в три пополудни. Василе Корнян до самого обеда ожидал ее, сидя как на иголках. В обед он уже кипел и не находил себе места. Дома ему стало тесно, он выскочил во двор, выбежал на дорогу. Обегав все село, заглянув во все трактиры и корчмы, он нигде не нашел Докицу — она словно сквозь землю провалилась. Вернувшись домой, он обхватил голову руками и в отчаянии застонал. Не прошло и десяти минут, как дверь распахнулась и вошла усталая Докица.
— Где ты шлялась? — заорал Корнян, глядя на жену безумными глазами.
Докица, как обычно, пожала плечами.
Корнян подскочил к жене и, тряся ее за плечи, бешено заорал:
— Не отмолчишься! Ишь немая нашлась! А ну отвечай немедленно, где таскалась?
Докица попыталась вырваться, дернулась раз-другой, но поняла, что не может, и в усталых глазах ее вспыхнула ярость.
— Где была? За деньгами ходила к брату! Две недели выпрашиваю у тебя двести злотых. И тебе не стыдно, что жена примаря, компаньона такого прииска, как «Архангелы», занимает у бедного плотника сотню злотых? Отпусти меня сейчас же! — выкрикнула Докица и, вынув из кармана деньги, швырнула их на стол. — Вот за чем я ходила!
Примарь опустил голову, руки его безвольно повисли, Он стоял неподвижно, потом в глазах его снова появился стальной блеск, и он, пристально глядя на Докицу, зашипел:
— Чтобы дойти до брата, не нужно шести часов!
— Конечно, нет, — презрительно фыркнула Докица. — Но если у примаря в кошельке нет сотни злотых, то, ты думаешь, они валяются в кармане у бедного плотника? Брату пришлось обойти все село, всех, кто только был ему должен, чтобы собрать для меня эту сотню. Я не виновата, что у тебя нету денег! Заруби это себе на носу!
Примарь Корнян зашелся от ярости.
— Молчи! Это у меня нету ста злотых? Это я сказал, что у меня нет денег?
Корнян медленно приближался к жене, похожий на тигра, готовящегося к прыжку, а она мигом оказалась по другую сторону стола.
Василе Корнян вышел, хлопнув дверью, и направился в примэрию. К счастью, там никого не было, кроме рассыльного, которого он тут же спровадил с письмом на почту, сам же открыл сейф, где хранилась сельская касса. Вот уже полгода, как он исполнял обязанности кассира вместо уволившегося. Открыв сейф, Корнян выгреб оттуда все банкноты. Нет, он не крал, избави бог, он только хотел показать их Докице и спросить: «Что? Нету у меня и сотни злотых?»
Задумано-сделано. Докица, пораженная и зачарованная, смотрела на деньги и шептала, расцветая в улыбке:
— Я ведь пошутила, Василе!
Но и тут лицо у примаря не прояснилось. Он снова отправился в примэрию. Рассыльный еще не вернулся, Корнян опять открыл сейф. Но не все деньги вернулись в кассу. Штук семь сотенных билетов примарь не мог не оставить при себе! Нет, нет, он и теперь не крал, избави бог, он брал, чтобы тут же вернуть их, как только заработают толчеи — чего-чего, а камня у него вдосталь. Просто, подержав в руках деньги, он не мог с ними расстаться — сил не было. Он вдруг ощутил, каким обездоленным был все последние недели.
Вернувшись домой, он положил перед женой две сотенные бумажки и потребовал:
— Давай сюда деньги, я сегодня же отнесу их твоему брату.
Корнян боялся, что Докица обманывает его, что эту сотню она получила вовсе не от брата. Но, увидев, как спокойно его жена выкладывает деньги, он почувствовал, что с души у него свалился камень.
Прихватив деньги, он прямым ходом направился к плотнику.
— В другой раз знай, что твоей сестре есть у кого попросить денег! — назидательно произнес он, швыряя бумажки на стол.
— А я ей что говорил? Думаешь, мне больно нужно было бегать и собирать у людей по грошу? — зло проворчал плотник.
Василе Корнян возвращался домой счастливым. Убедившись в невиновности Докицы, он и думать забыл о деньгах, взятых из сельской кассы. То, что это кража, ему и в голову не приходило. Наоборот, он пожалел, что давным-давно не позаимствовал деньги из общественной кассы и заставил Докицу одолжаться у таких бедняков, как ее брат-плотник.
Брат Докицы, собирая необходимую сумму, побывал у многих, в том числе и у Георге Прункула, который за ремонт толчеи был ему должен тридцать злотых.
С Прункулом дело иметь хуже некуда — всю душу вымотает, прежде чем долг отдаст. Можно подумать, что ему необыкновенно приятно растягивать удовольствие расставания с деньгами. Вот и на этот раз он стал допытываться, зачем да почему понадобились плотнику все деньги разом, обычно-то Прункул выплачивал свои долги постепенно. Но брат Докицы ни за что не хотел признаваться, что деньги понадобились жене примаря. Однако он не пожелал удовольствоваться ни пятью, ни десятью злотыми и не ушел от Прункула, пока не получил все сполна. Настойчивость плотника заставила Прункула задуматься: он чувствовал, что деньги понадобились для какого-то важного дела. Будь это не так, плотник удовольствовался бы и меньшей суммой, как это бывало раньше.
Проследив за плотником и заметив, что тот заглядывает то в один дом, то в другой, Прункул сообразил, что плотнику понадобилась сумма значительная. Чего же больше? Он сел на стул и, закрыв глаза, отчетливо представил себе Докицу, для которой, конечно же, и собирались эти деньги, потому… потому что примарю неоткуда было их взять…
На этом размышления его прекратились. Но два дня спустя, увидев Докицу, катящую на санках из города, обложенную свертками и пакетами, Прункул стал размышлять дальше. Он давно уже следил за примарем и очень интересовался, какой же час показывают часы его судьбы. Примарь отхватил солидный куш как раз вскоре после того, как Прункул вышел из компании, а у «Архангелов» наткнулись на самородное золото. С этого времени завистливый коротышка и стал желать Корняну всяческого зла. Ему было известно, что больших денег у примаря быть не могло!
Увидев Докицу, возвращающуюся из города с покупками, он тут же решил: «Примарь занял в банке!» Но в следующий миг он представил себе и другую возможность. И эта картина так увлекла его, что он, совершенно забыв о первом предположении, бросился к письмоводителю Попеску. Видно, Прункул убедил его, потому что Попеску в тот же день проверил сельскую кассу и обнаружил недостачу. Была теперь и у него причина самодовольно улыбаться!
XII
В доме управляющего «Архангелов» тянулись тяжелые, свинцовые дни, а ночи и вовсе казались бесконечными. Марина рассчитала всех работников, оставив одного-единственного и еще служанку. Уходили без сожаления: ни в доме, ни на дворе и впрямь нечего было делать. Да и оставшиеся парень и девушка не рады были тому, что остались. Все, кто работал у Иосифа Родяна, словно предчувствовали дыхание беды, которая стремительно приближалась к дому.
После того как отец Мурэшану отслужил на прииске молебен, Иосифа Родяна еще согревали бледные проблески надежды; но настал день, и последний рудокоп покинул штольню. В этот день Иосиф Родян разразился такими неслыханными проклятиями, что перепуганная жена подумала, уж не лишился ли ее муж разума. Управляющий проклинал бога, последними словами честил священника и его молебен и готов был стереть в порошок Марину за то, что она посоветовала ему эту «свинскую глупость». До поздней ночи он метался по комнатам как раненый зверь и кричал так, что под окнами собирались люди, прислушиваясь и ужасаясь тому, что творилось в доме. Родян угрожал смертью Марине, работникам и служанкам, бил себя кулаками в грудь, по голове, дергал свои густые усы. Потом вдруг он начал срывать с себя одежду. Оторванные пуговицы раскатились по полу в разные стороны. Широкая пухлая грудь Родяна вздымалась, словно кузнечные мехи. Взгляд его был ужасен.
К ночи он успокоился, но не заснул, а будто впал в беспамятство. На рассвете следующего дня Марина нашла его сидящим по-прежнему на диване, но взгляд у него был сосредоточенный и решительный.
— Нужно как можно скорее преодолеть это, — проговорил он, и глухой его голос, казалось, шел из каких-то отдаленных глубин. — Нужно как можно быстрее преодолеть это и приняться за работу, — повторил он, и чувствовалось, что никакого ответа от жены он не ждет.
Марина истолковала его слова по-своему: у Иосифа, мол, голова еще не в порядке. Она горестно вздохнула, поджала бескровные губы и скрылась в соседней комнате. Но Иосиф Родян давно уже пришел в себя. От беспамятства, неистовой и нечестивой ярости он очнулся под утро, услышав на удивление отчетливо ясный и твердый голос. Голос этот звучал в нем самом, но был ему совершенно чужд. Он произнес: «Переживи все это, возьмись за работу, и звезда „Архангелов“ засияет вновь».
Если бы Иосиф Родян верил в бога, он подумал бы, что сам господь бог обратился к нему. После этого голоса ему стало так легко, словно тяжкие цепи, сковывавшие его, пали, черная трясина, образовавшаяся в душе, исчезла, и пропасть, разверзшаяся в нем, сомкнулась. Он почувствовал себя крепким, как железо. Ему показалось, что стоит только встать да упереться в стену, как дом если не перевернется, то рухнет наверняка.
«Переживи все это, возьмись за работу, и звезда „Архангелов“ засияет вновь». Слова эти, казалось, отпечатались, словно вспышкой. Иосиф Родян видел их как ослепительно сияющую строку, видел не глазами, а каким-то внутренним чувством. Трижды возникала перед управляющим эта магическая строка. Когда она ослепительной молнией сверкнула в первый раз, Иосиф Родян, ощутив вдруг безмерное спокойствие, сказал про себя: «Понятно! Разделаюсь с долгами и опять примусь добывать золото». Он вдруг явственно ощутил, что безвыходное положение, в каком он оказался, происходит вовсе не от того, что он потерял всякую веру в «Архангелов», а только от непомерной тяжести долгов. Да, это долги навалились так, что он и шевельнуться не мог и даже ум его помрачился: надо же совершить такую глупость — отслужить молебен, будто он может вернуть золото! Долги подкосили его, потому что ударили по самому больному месту, по его гордости и самолюбию. Он испугался людской молвы! А людская молва утверждала, что он бессилен возродить былую славу «Архангелов».
Но, услышав странный голос, Иосиф Родян вдруг понял, что все это глупости, что есть лишь одна-единственная цель, ради которой стоит бороться и не отчаиваться — будущее «Архангелов». И теперь это будущее виделось ему вовсе не безрадостным. Пусть люди радуются, что «Архангелы» иссякли, пусть они бегут с прииска, пусть ненавидят его, управляющего! Пробьет час, и управляющий «Архангелов» станет единоличным властителем всей округи и люди, злорадно толкующие о нем, не только будут пятки ему лизать — молиться будут на него, негодяи. Да! Молиться! Дайте только ему выпутаться из дурацкой истории с долгами! Ох уж эти долги! С каким удовольствием взял бы он за шиворот всех людишек, собиравшихся в комнате «девяносто шестой пробы», и разбил башку о башку. Даже ощутив опять свое могущество, Иосиф Родян не мог простить себе глупости, из-за которой поддался картежным страстям.
Больше он уже не ломал себе голову над тем, как выплатить долги. Он предчувствовал, что ему придется лишиться не только городских домов, но даже и дома в Вэлень, и всего золотоносного камня Но ничего! Достаточно, если он останется хозяином «Архангелов». Разве не этот прииск — источник всего его богатства?.. Не думал он и о том, как будет работать на прииске. Все это были второстепенные вопросы. А главное состояло в том, что у «Архангелов» найдут золото, много, очень много золота.
«Переживи все это, возьмись за работу — и звезда „Архангелов“ засияет вновь». Иосиф Родян в третий раз отчетливо услышал эти слова. Они говорили не о прошлом и не о будущем — они говорили о настоящем. Они внушали Иосифу Родяну, что именно сейчас он разделывается с долгами, сейчас принимается за новые работы и звезда «Архангелов» сияет вновь и именно сейчас. Ощущение было настолько убедительным и реальным, что Родян почувствовал себя почти счастливым. Он боялся спугнуть свое счастье и сидел неподвижно, глядя затуманенными от счастья глазами куда-то вдаль.
Потревожила его, войдя, Марина. Иосиф Родян очнулся и подумал, что за будущее свое он совершенно спокоен. Угнетали его только неоплаченные долги. Но он не сомневался, что, как только долги будут оплачены, все уладится. У «Архангелов» хватит золота, чтобы еще разок посмеяться над всем миром.
На следующий день он уже ходил по дому, спускался во двор и даже выглядывал на улицу. А потом зачастил на прииск — лазил по штольням, брал пробы пород. Домой он возвращался с горсткой камешков, завернутых в носовой платок, толок их в ступке, промывал и всегда находил крупинки золота.
Иосиф Родян снова стал разговаривать с домашними и даже повеселел. Правда, веселость его была какой-то странной, у Марины от нее перехватывало горло. Веселость эта казалась ей вымученной, хотя, возможно, она и ошибалась, потому что надежды мужа укреплялись с каждым днем. Только бы с проклятыми долгами покончить побыстрей!
Он был безгранично весел, когда получил извещение, что публичные торги назначены на двадцать пятое февраля.
В конце концов нужно было пережить и это! Иосиф Родян чувствовал, что он и шага не сможет сделать, если не избавится от гнета долгов.
Появление замужних дочерей не расстроило его, а обрадовало: предположение его оказалось верным, оба банка приступили к военным действиям.
Но не рады были Эуджения и Октавия. Погостив два дня в родительском доме, они отправились к себе, бледные и осунувшиеся, — как говорится, краше в гроб кладут. Однако дома свои они нашли запертыми и опечатанными, мужья куда-то переехали, и сестры, не осмелившись навести справки об их новых адресах, поспешили обратно в Вэлень.
Вступив в родительский дом, они не сказали, что побудило их так быстро вернуться назад, но отец тут же догадался, в чем дело, хлопнул в ладоши и расхохотался. Сквозь раскаты хохота с трудом можно было разобрать его слова:
— Распрекрасно! Да еще как! Значит, развод! Мы еще их поджарим!.. Баронессы мои!
Молодые женщины окаменели. С великим страхом смотрели они на великана, который, казалось, сошел с ума от радости, и незаметно, словно тени, выскользнули из отцовского кабинета. Целый день, и целую ночь, и еще следующий день проплакали они такими горькими слезами, что искупили ими всю прожитую жизнь. Покрасневшие глаза, ввалившиеся щеки и еще больше удлинившиеся носы — вот какими они стали и, похудев, постарели на добрый десяток лет. Теперь они понимали, в какую пропасть они катятся. Веселье отца пугало их так же, как пугало и их мать. Сами они ни во что уже не верили и ни в чем не видели себе спасения. Боясь подумать, что с ними будет, они целыми днями вспоминали о том, как было раньше. Их не интересовало, что происходит вокруг них теперь. Для них существовал один только радужный свет минувшего. Они высохли на глазах, и единственным живым чувством, в них оставшимся, было не отчаяние даже и не жажда мести, а озлобление. Беда, свалившаяся на них, сделала их похожими на двух ведьм.
XIII
Эленуца после встречи с Василе оставалась неизменно весела. Ни холод, ни страх, поселившийся у них в доме, не касались ее. Она чувствовала, что на ней словно платье из солнечного света и оно защищает ее от всяческого зла. Настоящее ее не занимало. Взор ее был обращен в будущее, а это будущее представлялось таким ясным и светлым, что улыбка никогда не сходила с ее уст. Василе написал ей о приходе в Телегуце, который наверняка будет отдан ему, и сердце ее наполнилось счастьем и покоем. Больше ее ничто не тревожило. По описанию семинариста она живо представила себе и село, расположенное вдоль берега Муреша, и широкие улицы, и сады с черешнями, вишнями, грушами и персиками. Представила себе и дом священника, новый, светлый, обсаженный высокими тополями, стройными как свечи. Порой ей казалось, что она гуляет с Василе под этими тополями, ей слышен скрип шагов по дорожке и шелест беспокойных листьев.
Родной дом в Вэлень был ей уже чужим. Ей представлялось, что она заглянула сюда ненадолго в гости и теперь все ждет, когда же наступит час отъезда. Ей было неловко и неуютно среди молчаливого несчастья, которым дышал здесь воздух, от обреченности, которая запечатлелась на лицах сестер и матери. Разве что странное веселье, которое порой охватывало отца, находило отзыв в ее сердце и казалось как нельзя более естественным, потому что ей вообще верилось только в счастье.
«Архангелы» были от нее на другом конце света, и, когда до нее оттуда доходили слухи о случившейся беде, она никак не могла уразуметь, имеет ли эта беда отношение к ее семье или нет. Все, что бы ни случалось, только отдаляло ее от семьи.
Согреваясь горящим в ее душе светом, она старалась скрасить жизнь домашним, особенно сестрам и матери, пеклась об обедах и ужинах, чего не делали теперь ни мать, ни сестры даже в праздники, с безразличной жадностью поедая все, что бы ни стояло на столе. Зато отцу доставляла большое удовольствие вкусная еда, и этого было достаточно, чтобы сделать радостными хлопоты Эленуцы.
Эуджения и Октавия между тем озлоблялись все больше. Счастье, сиявшее на лице Эленуцы, мучило их завистью, и они принялись следить за каждым ее шагом. Ее легкая походка, открытая улыбка, мелодичный голос словно резали их ножом. Они презирали и ненавидели Эленуцу за ее счастье.
Жизнь их в Вэлень обрела смысл: они должны были погасить счастливый блеск в глазах Эленуцы. Как мелки, как по-детски нелепы были их затеи и ухищрения: насыпав соли в кушанье, которое готовила Эленуца, задержать обед на час-другой. Эленуца быстро раскусила их гадости, оскорбилась, но родителям ничего не сказала. Сколько раз она горько плакала, видя, что труды ее пошли прахом, но вскоре глаза ее вновь начинали блестеть и она готова была простить всех и вся. Она вспоминала о Василе, знала, что будет счастлива, и в сердце ее закрадывалось чувство, что сестры ей этого счастья не простят.
Она попыталась поговорить с Эудженией и Октавией, но сестры ее избегали. Встречались они обычно только за столом. Сестер будто пожирал внутренний огонь, они бледнели и таяли, словно воск. Только сделав какую-нибудь гадость Эленуце, они ненадолго приходили в хорошее расположение духа, но страдала от них не только Эленуца, но и мать и даже отец.
Хотя на улице было еще холодно, Эленуца каждый день отправлялась на прогулку. Выходила она одна, но, выбравшись на дорогу, не сомневалась, что рядом с нею шагает Василе. Она чувствовала, как он шепчет ей что-то на ухо и с любовью на нее смотрит. С улыбкой, сама того не замечая, Эленуца уходила далеко-далеко.
Сестры тайком подглядывали, как она одевается, как поправляет перед зеркалом прическу, и змея неутолимой зависти сосала их сердце. Затаив дыхание, они следили, как Эленуца выходит из дома, и, бросившись к окнам, бледные, смотрели ей вслед, пока она не исчезала за поворотом.
Сестры завидовали ее прогулкам и ее хлопотам по хозяйству, потому что сами потеряли всякий интерес и к еде, и к променадам. В их душах царила ледяная ночь; и разрывал ее изредка протяжный собачий вой, от которого кровь застывала в жилах. Потому-то и непереносимо было им видеть человека, наслаждающегося удовольствиями, недоступными им. Им нестерпимы были старания Эленуцы порадовать родителей. Казалось, они чувствовали, что впредь от них никакой радости никому не дождаться, и не хотели, чтобы эту радость доставлял кто-то другой. Дочери втайне проникались ненавистью к отцу, замечая, что он еще бодрится; куда понятнее им было безнадежное отчаяние матери.
Сестры частенько поджидали у окна возвращения Эленуцы и, видя ее радостное, разрумянившееся от свежего, здорового воздуха личико, чувствовали себя глубоко уязвленными.
После долгих таинственных перешептываний сестры проникли в комнату Эленуцы, открыли шкаф и достали ее шубку. Шубка была зеленая, суконная, сшитая с большим вкусом. Октавия держала ее, а Эуджения выхватила ножницами порядочный лоскут из спины. Потом шубку снова водворили в шкаф. Как же счастливы были сестры! После обеда Эленуца как ни в чем не бывало оделась и отправилась на прогулку.
Отец был во дворе, когда она вернулась.
— Постой, постой минуточку! — окликнул он ее удивленно-Скажи, ради бога, что это у тебя на спине?
Девушка в недоумении остановилась и попыталась через плечо разглядеть свою спину.
— Черт побери! Этого еще не хватало! А ну, снимай шубу!
В испуге, что на спине у нее змея или еще что-нибудь похожее, девушка мигом сбросила шубку. Отец показал вырезанный на спине клок.
— Ты что, не видела? Не разглядела? Да как ты могла в таком виде выйти на улицу?
— Нет, не видела, — прошептала в совершенной растерянности Эленуца.
Иосиф Родян в ярости ворвался в дом и, прежде чем старшие дочери успели опомниться, вкатил каждой по звонкой пощечине.
— Головы поотрываю! Не сметь обижать Эленуцу!
Сестры даже не заплакали, разве что позеленели еще больше, словно в них прибавилось еще яду.
Но где было взять управляющему «Архангелов» время, чтобы разбираться в кознях своих старших дочерей.
Он вскоре вовсе забыл о них. Жил он теперь одной-единственной мыслью: «Переживи все, возьмись за работу, и звезда „Архангелов“ засияет вновь».
Эуджения и Октавия прекрасно знали, что отец тут же обо всем забывает. Но, даже если бы он все помнил и каждый день задавал им трепку, удовольствие мучить Эленуцу было так велико, что они бы от него не отказались. Со злобой и завистью они следили за каждым шагом Эленуцы и наконец подглядели, где она хранит письма от Василе.
Радости их не было предела. Словно хищные птицы, вцепились они в добычу, заперлись у себя в комнате и, усевшись рядышком на диван, принялись читать. Но, увы, чтение этих писем только растравило им душу, возбудив болезненную, жгучую зависть, читать их они не могли. Вместо меда, которым они мечтали полакомиться, они получили тысячи огненных пчелиных жал.
Огненными жалами жалили сестер в письмах Василе слова любви. На миг сестры съежились, но решительная Октавия схватила вредоносную пачку писем и швырнула в печку.
Обе молодые женщины, чью молодость, казалось, унесла страшная изнурительная болезнь, облегченно вздохнули.
Вечером Эленуца собралась, как обычно, перечитать свои любимые письма. Их было восемь, и они приводили ее в светлое расположение духа, как бы ей ни было грустно. А грустно ей бывало теперь все чаще и чаще, от низких козней сестер в душе мало-помалу копилась горечь, и прощать их становилось с каждым днем все труднее.
Но где же письма? Эленуца похолодела. Она перебрала все свои бумаги — ни одного письма! Тогда она, хоть и твердо была уверена, что хранила их именно здесь, принялась их искать повсюду: в шкафах, под кроватью, под перинами, перевернув всю комнату вверх дном. Писем не было!
Она поняла все, как только не обнаружила их на привычном месте, но поверить сама себе не могла. Для нее это было бы слишком большим несчастьем, для сестер — слишком большой подлостью. Тщетно проискав драгоценные письма больше часа, Эленуца опустилась на стул и разрыдалась.
Она не вышла к ужину, всю ночь не сомкнула глаз. Между ней и сестрами разверзлась бездонная пропасть. Она поняла, что этого не простит им никогда.
Веселость ее с этого дня исчезла. Она забросила хозяйство, перестала ходить гулять. Ей казалось, что вместе с письмами у нее украли и Василе. И так оно и было — он больше не писал ей. Напрасно она каждый день ходила на почту.
— На ваше имя ничего нет, дорогая домнишоара! — неизменно отвечал ей почтмейстер.
Удрученная, Эленуца даже не заметила, как повеселели ее сестры. Она сидела теперь дома, зато Эуджения с Октавией каждый божий день отправлялись на санках в город. Их уже не волновали встречи со знакомыми, которых они так долго избегали. Санки подъезжали прямо к центральной почте, откуда корреспонденция развозилась по шести окрестным селам, и сестры забирали все письма и газеты, поступавшие в адрес их семейства. Чиновники давно их знали и охотно отдавали всю корреспонденцию, как, впрочем, любому другому человеку, приехавшему из деревни в город.
По дороге домой сестры вскрывали письма, адресованные Эленуце, и, прочитав две-три строчки, злобно рвали в мелкие клочки. Неудивительно, что Эленуца не получала от Василе писем. Она написала ему несколько отчаянных писем, спрашивая, почему он молчит, но ответа не получила.
В середине февраля вдруг задул ветер, поднялась метель, дороги замело, и сестры не поехали в город.
Вечером в тот же день почтальон радостно сообщил Эленуце:
— Наконец, домнишоара, есть письмо и для вас!
Эленуца нетерпеливо схватила письмо, читала его и чувствовала, как ледяные шипы впиваются в ее сердце. Василе о множестве вещей писал так, будто они ей были давным-давно известны. Например, в письме говорилось: «Ты уже знаешь, что приход в Телегуце я получил. Но прежде мои ребятишки должны сдать экзамен. Потому-то для экзамена я и назначил самое ближайшее число из возможных».
Дальше Эленуца читать не могла, в глазах у нее потемнело. Она поняла, что сестры крали ее письма, поняла, для чего они ездили в город.
Жить Эленуце становилось все тяжелее. Все реже и реже лицо ее освещалось улыбкой. Иногда она горько плакала часами, не в силах поверить, что Октавия и Эуджения — родные ее сестры, не в силах простить им причиненного ей зла.
А те все злились и злились. И когда не могли излить свою злобу на младшую сестру, выплескивали ее на мать и в особенности на отца. Подкалывали они и друг друга и все чаще и чаще обменивались недружелюбными взглядами, упреками, насмешками.
С каждым днем их все глубже и глубже затягивала бездна, где не сыскать было ни опоры, ни утешения. Пустой душе холодно. А чем они были сами, как не куклами; сними нарядное платье — и останется дерево или бесчувственный фарфор.
Золото «Архангелов» уделило им капельку своего блеска, но прииск закрылся, все декорации рухнули, и обнажилась неприглядная сущность.
XIV
День двадцать пятого февраля пал в том году на воскресенье. Наступила ростепель. Золотопромышленники, кто побойчее, пустили в ход толчеи. Правда, нужно было кое-где пробивать лед и сбивать сосульки — но все это делалось радостно, потому что деньги подходили к концу. Несколько дней дул южный ветер, сильно разрыхливший ледяной покров. Но двадцать пятого февраля, поскольку это было воскресенье, толчеи молчали. Зато кипело все село. На улицах Вэлень было полно народу, люди толпились перед примэрией, галдели по трактирам. Многие из рудокопов только сейчас узнали, что сегодня пойдет с молотка все имущество управляющего «Архангелов», в том числе и прииск. Большинство вэлян не хотели этому верить, люди бежали в примэрию наводить справки, расспрашивали тех, кто имел дело с «Архангелами».
У кого мошна была потуже, сбивались кучками, советуясь между собой: как бы наложить лапу на еще не смолотый управляющим камень. Иосиф Родян, хотя вроде бы и мог, не запустил, однако, свои толчеи. Он ждал избавления от долгов. Без этого, как он знал, напрасно было предпринимать что-либо для возрождения «Архангелов».
Богатые рудокопы прикидывали, насколько хороша руда. Все были согласны, что золота в ней много, поскольку почти вся она была добыта в старой штольне. И все-таки мнения расходились — цену назначали от семи до четырнадцати тысяч злотых. Даже неблизко друг от друга, объединялись и рудокопы человек по пять, чтобы купить камень со двора Иосифа Родяна.
Даже самых малоимущих взбудоражило несчастье, свалившееся на управляющего «Архангелов». И они принялись мечтать и прикидывать, как бы извлечь выгоду из того богатства, что было свалено на дворе Иосифа Родяна. Они советовались между собой и втайне подумывали, как бы им заграбастать руду управляющего. Но мечтам их суждено было оставаться мечтами, ибо наличных денег в достатке у них не было.
В примэрии отвечал на все вопросы писарь: письмоводитель и примарь с утра укатили в город.
Обязанности примаря исполнял с некоторых пор Георге Прункул.
А дело было вот как. После того как письмоводитель Попеску обнаружил недостачу в сельской кассе, он тут же решил подать докладную бумагу на Корня-на. Когда он с самодовольной улыбкой вышел из примэрии, его уже поджидал нетерпеливый Прункул. Едва взглянув на письмоводителя, он понял, что предположения его оправдались.
— Глаз у тебя острый, домнул Прункул! — подтвердил Попеску, чувствуя себя весьма неловко под рысьим взглядом бывшего совладельца «Архангелов». — Село будет благодарить тебя. Сегодня же напишу докладную.
Прункул подошел к нему, взял под руку и глубоко вздохнул.
— Не делай этого!
Письмоводитель вскинул голову и с удивлением взглянул на него.
— Как я могу не выполнить своего долга? — воскликнул Попеску. Он побаивался этого хитрого мужичка, подозревая, что и против него он плетет козни.
— Я хочу сказать: не пиши сейчас на него доноса, — осклабился Прункул: ему было приятно видеть страх на лице письмоводителя.
— Сейчас? А когда? Ты, как видно, хочешь, чтобы нагрянула ревизия, обнаружила недостачу и я тоже попал в беду.
Письмоводитель хотел было сказать: «Не иначе как ты сам хочешь вызвать ревизию». Но, к собственной радости, избежал нежелательной откровенности: портить отношения с человеком вроде Прункула было опасно.
Прункул, однако, все понял и рассмеялся. От смеха лицо его покрылось мелкими морщинами.
— Правильно: собственной рубашке и той не верь. Но я не потому хочу, чтобы ты не доносил сегодня.
— А почему же? — поинтересовался Попеску, искоса поглядывая на Прункула.
— Недостача большая? — в упор спросил золотопромышленник.
— Семьсот злотых.
— Так я и думал. — В голосе Прункула послышалось разочарование — Из-за таких денег не стоит и доноса писать. Не сегодня-завтра он возместит их. Дай только толчеям заработать.
Некоторое время они молча шли по дороге. Потом Прункул остановился, окинул взглядом Попеску и заговорил:
— Домнул письмоводитель, надеюсь, мы отошли достаточно далеко, чтобы можно было поговорить откровенно. Оба мы хотим избавиться от Корняна. В наших будущих делах он может быть немалой помехой. Он самый умный мужик в селе, и стоит ему бросить Докицу и выпивку, как он начнет ставить нам палки в колеса. Ладно, чего не говорил тебе раньше, скажу сейчас: я хочу быть примарем вместо него.
Письмоводитель давно уже сообразил, куда гнет Прункул, и нельзя сказать, чтобы очень обрадовался. Однако план с созданием банка был так соблазнителен, что он готов был помогать Прункулу во всех его делах. Кому как не Попеску понять, что без этого высохшего от зависти и злобы старика о банке в Вэлень и думать нечего.
— Замечательно, домнул Прункул. Я против ничего не имею.
— Коли не имеешь, тогда помогай. Поверь, не пожалеешь. Только не поднимай пока шума. Нам нужно выждать.
— Думаешь, он еще возьмет? — Попеску показалось, что он угадал.
— Уверен! — подтвердил Прункул, не глядя на него.
Прошло две недели. Предвидение Прункула сбылось: Корнян действительно еще раз запустил руку в сельскую кассу, потому что Докица принялась транжирить деньги направо и налево, а Корнян не мог ей признаться, что у него ничего нет. Она бы ему не поверила.
В конце второй недели приехали два ревизора, обнаружили недостачу, сместили Корняна с поста примаря и возбудили против него судебное дело.
Удар для Корняна оказался чувствительнее, чем предполагал Прункул, — бывшего примаря разбил паралич. Здоровье Корняна давно уже пошатнулось: слишком много он пил вина и ракии, хотя внешне выглядел здоровым и упитанным.
Так вот и вышло, что двадцать пятого февраля Георге Прункул, исполнявший обязанности примаря, вместе с письмоводителем спозаранку отправился в город, потому что продажа домов была назначена на десять утра.
Они не собирались покупать эти дома, они только хотели узнать из первых рук, за какую сумму их продадут. Сколько задолжал Иосиф Родян банкам, они знали, прикинули и судебные издержки и хотели теперь знать, какую сумму покроет продажа домов. Письмоводитель нервничал. Он боялся, что все долги Иосифа Родяна будут заплачены после продажи домов, и тогда не состоятся другие торги, назначенные по закону в три часа пополудни в Вэлень. Тщетно доказывал ему Прункул, что это невозможно, что деньги от продажи домов не покроют и малой части долгов Родяна. Письмоводителя Попеску пугали слухи, бродившие по городу, что два самых видных купца решили биться на аукционе за эти дома до последнего.
Одним словом, спокойно усидеть в Вэлень они не могли и ни свет ни заря отправились вдвоем в город.
Каково же было их удивление, когда среди желающих принять участие в торгах они увидели сына управляющего «Архангелов», инженера Георге Родяна, и его зятя, доктора Врачиу. Приятели обеспокоились, но Прункул собрался с духом и сказал:
— Мне кажется, бояться нечего.
И действительно, инженер с доктором некоторое время набавляли, но, заметив, что оба купца, главные их конкуренты, вопросительно переглядываются, вышли из игры, опасаясь, как бы дома не остались за ними. Они хотели, собственно, только взвинтить цену, а вовсе не купить их. Благодаря их стараниям стоимость домов изрядно подскочила, но, как только они отступились, оба купца быстро закончили торговлю. Чтобы покрыть долг банкам, недоставало еще тридцати тысяч.
— После обеда наступит наша очередь, — весело шепнул Прункул на ухо Попеску.
Протолкавшись сквозь толпу, они быстро сели в возок и покатили в Вэлень. Теперь они были спокойны и не сомневались в победе, хотя Прункул ворчал на потепление. Он полагал, что заработавшие толчеи увеличат число их конкурентов на покупку золотоносной руды, хотя он и договаривался с банками, что руда и прииск «Архангелы» должны продаваться вместе, как одна вещь. Кредиторы заверили его, что прииск сам по себе ничего не стоит и за него никто не даст ни гроша, однако если продавать его вместе с рудой, то можно выручить хорошие денежки.
Только вот ведь досада: придется с этим письмоводителем делить и золотоносный камень. За неделю до этого произошла у них довольно острая размолвка, а ведь до той поры Прункул и мысли не допускал, что Попеску тоже нагреет руки на этом камне, и был весьма доволен молчанием Попеску насчет руды.
И вдруг Попеску весьма холодно заметил:
— Сдается мне, если у тебя расходы, ты меня тянешь в долю, а если доходы, то от ворот поворот.
— Это я-то? — изобразил недоумение Прункул, хотя тут же сообразил, что подразумевает Попеску.
— Ты. «Архангелов» мы покупаем вместе, а они, возможно, так и останутся навсегда горбом у нас на спине. Зато камень для размола ты намереваешься приобрести один — и заработаешь на нем в три-четыре раза больше.
— Может, и еще больше, — насмешливо отозвался Прункул.
— Значит, ты человек, которому…
— Ради бога, домнул письмоводитель, — перебил его Прункул, — в чем я оплошал? Ты и сам взрослый человек, мне ли тебя учить, что нужно делать!
— Я совсем забыл про этот камень! — начал оправдываться письмоводитель.
— И ждал, что я тебе напомню? — сердито фыркнул Прункул. — То-то бы дурак я был! Ты что думаешь, если я сию минуту найду золотой самородок, то побегу к тебе его делить? У меня дети, домнул письмоводитель.
Пораженный грубой откровенностью золотопромышленника, Попеску в ответ не мог произнести ни слова и только подумал, что тот еще опаснее, чем ему казалось.
— Ты все мне высказал в глаза, и я против тебя ничего не имею, — спокойно проговорил Прункул. — Будем компаньонами и по части руды, но ты за это должен землю рыть носом, чтобы ни в коем случае не перенесли день распродажи. Если все растает и все толчеи будут на ходу, придется платить раз в пять-шесть больше, уж ты мне поверь.
Разговор этот происходил неделю назад, оба, казалось, о нем забыли, и даже могло показаться, что размолвка только крепче связала их.
Возвращаясь в Вэлень, они весело болтали, радуясь, что работают лишь немногие толчеи и у них, возможно, будет не так уж много конкурентов. Они перебирали односельчан и прикидывали, какими наличными деньгами они располагают. Мимо них проскочили легкие санки. На санях по дороге, где там и здесь торчали вытаявшие угловатые камни и пока еще смерзшиеся гряды грязи, ехать было уже трудновато, потому-то письмоводитель с примарем и заложили бричку. В санях же, как видно, ехали нездешние господа, которые не знали, какова тут дорога. Закутанные в тяжелые шубы, они промелькнули мимо.
Прункул с Попеску не сразу сообразили, кто они, эти люди.
Кучер был внимательнее их: обернувшись к Прункулу, он сообщил:
— Домнул Гица!
— Ага! — произнесли разом оба компаньона.
— Могли бы и сами узнать, — пренебрежительно обронил Прункул.
— Испортят они нам дело, вот увидишь, — недовольно пробурчал Попеску. — И в Вэлень в аукционе будут участвовать.
— Они домой едут! — сухо заметил Прункул.
— И домой они едут, и из-за «Архангелов»!
— Не думаю, чтобы ехали они из-за прииска. Инженер давно не питает никаких иллюзий насчет «Архангелов». Сколько сил он потратил, чтобы отговорить отца работать в новой галерее — Прункул задумался, лицо его помрачнело — Не думаю, чтобы он стал цепляться за «Архангелов». У инженера пока еще деньги не завелись, а доктор Врачиу не из тех, кто бросает их на ветер. Они хотят спасти дом, чтобы не оказаться посмешищем всего села.
— Это бы еще ничего, — буркнул письмоводитель, и оба они замолчали, погрузившись в свои мысли.
К дому Родяна они относились довольно безразлично и дороже пяти тысяч покупать его не собирались. Тем неприязненнее отнеслись они к проехавшим в санках господам: без них Прункул и Попеску могли бы приобрести дом Родяна за бесценок. Дома на селе были дешевы.
Прежде чем отправиться в город, они еще раз получили от аукциона заверение, что и руда, и прииск будут продаваться на аукционе вместе, под одним номером. И теперь компаньоны надеялись, что высокая исходная цена отпугнет многих из возможных конкурентов, а может быть, и вообще останется один Прункул, который согласился взять все это дело на себя. Письмоводитель Попеску решил остаться в стороне. Ему казалось, что он унизит себя, бросит тень на свое доброе имя, если примет участие в аукционе и будет выкрикивать цены. Сам того не подозревая, он доставил великую радость Прункулу, который дни и ночи подряд представлял себе с вожделением, как при всем честном народе нанесет Иосифу Родяну решающий удар.
Потому-то ему и было так радостно видеть запруженные народом улицы, людей, толпящихся перед примэрией и трактирами.
Про себя он благодарил господа бога за то, что день 25 февраля пал на воскресенье.
XV
Утром 25 февраля управляющий «Архангелов» поднялся ни свет ни заря. Всю ночь он не сомкнул глаз: планы будущих работ на прииске не давали ему заснуть. А планов этих было множество, казалось, им не будет конца; они возникали и проплывали перед глазами, реальные и явственные, потом растворялись в ночи, уступая место следующим. Собственно, это были и не планы даже, а воспоминания и мечты — яркие заманчивые картинки, похожие на рисунки на стекле. Еще вечером, ложась в постель, Родян сказал себе: «Переживу и это, опять возьмусь за работу, и звезда „Архангелов“ воссияет вновь».
Наконец-то, вот оно, долгожданное завтра, тот день, которого он ждал с болезненным нетерпением! Завтра он сбросит с себя непомерную тяжесть — скалу, придавившую его. Завтра над ним будут смеяться, издеваться, завтра похоронят его! Пропоют отходную! Пусть! Все равно с завтрашнего дня начнется его возрождение, и возрождение это будет грозным. Когда он мчался из города с непокрытой головой, услышав от штейгера Иларие страшную весть, он думал, как отомстит всем, если весть эта окажется выдумкой. И теперь он тоже мысленно мстил всем — и месть его была ужасной. Он даже испытывал физическую боль от предвкушения того блаженства и упоения, какие ему принесет воскресение из мертвых. Да, управляющий «Архангелов» станет с этих пор карающим богом! Кого он будет карать? Тех, кто изменил ему! И тех, кто не изменил, тоже! Пусть попробуют приблизиться к нему! Но ползком, только ползком, не поднимая головы, не смея взглянуть на него.
Радостную картину работ на прииске сменяли мрачные картины его будущей мести. Но странное дело, гневался он как-то спокойно — мускулы не напрягались, сердце учащенно не билось, счастья тоже не было. Наоборот, казалось, что Родян погружается в глубокий спокойный сон.
Всю ночь напролет Иосиф Родян грезил с открытыми глазами, всю ночь он воображал свою близкую яростную месть, но, несмотря на это, встал с постели совершенно бодрым. Он чувствовал себя так, словно крепко проспал всю ночь. И еще ему казалось, что его решимость и сила воли будто затвердели, и тяжесть этой силы воли, этой решимости он ощущал в руках, ногах, во всем теле и даже во взгляде.
Иосиф Родян подошел к окну, раздвинул шторы, поднял шпингалет и распахнул створки на улицу. Вместо чистого воздуха в комнату ворвался мрачный густой туман, сквозь который брезжил слабый свет. Повеяло промозглым холодом, но Родян, не обратив на него внимания, пристально смотрел сквозь мглу — туда, где находились его «Архангелы». Долго стоял он обратившись лицом в сторону Корэбьоары, потом закрыл окно и, осторожно приоткрыв дверь, вышел во двор. Стояла мертвая тишина, едва-едва занимался рассвет.
Иосиф Родян принялся расхаживать по широкому вымощенному камнем двору; снег уже здесь стаял и держался белой полосой только вдоль ограды.
Работник, вставший задать лошадям корм, заметив во дворе хозяина, решил незаметно прошмыгнуть в конюшню, не желая попадаться ему на глаза. Но Родян, словно почувствовав это, обернулся и окликнул работника:
— Что, Никулае? Лошадей кормишь? Хорошо, хорошо! Саврасому подсыпь овса!
Работнику пришлось отвесить поклон. Ему вдруг стало страшно: никогда еще не бывало, чтобы хозяин в такую рань разгуливал по двору.
Управляющему от собственного голоса тоже стало немного не по себе: тяжесть, которую он ощущал во всем теле, казалось, проникла и в голос. Походив по двору, он остановился, постоял и направился к стойлам. Работник чистил волов.
— Эй, Никулае, — позвал хозяин все тем же тяжелым, низким голосом.
— Чего изволите, хозяин? — откликнулся, вытягиваясь в струнку, работник. Хозяин стоял на пороге сарая.
— Слушай, Никулае! Настоящие парни, когда чистят скотину, должны петь.
— Гм! — хмыкнул работник, чувствуя, как из распахнутых ворот повеяло холодом.
— Вот и поглядим, как ты поешь. Ну-ка, запевай, а я послушаю.
Парень понять не мог, что взбрело хозяину в голову, — стоял и не шевелился: и волов не чистил, и песни не пел. Тогда Иосиф Родян снова подошел к сараю и грозно зарычал:
— Ты что, не понял, что тебе говорят?
Никулае схватил скребницу и принялся усердно чистить вола, ничего не отвечая, будто проглотил язык.
Родян, продолжая прогулку, отошел от сарая и забыл про работника. Мало-помалу пробивалось сквозь туман робкое, печальное утро. Заскрипела дверь на кухне, и высунулась лохматая голова служанки. Девушка услышала тяжелые незнакомые шаги и приоткрыла дверь, чтобы посмотреть, кто там ходит, но, узнав хозяина, мгновенно скрылась. Одевшись, она подхватила подойник и бросилась к сараю доить коров. Бывало и раньше, что хозяин утром выходил во двор, но служанка к тому времени всегда успевала отлить из подойника половину молока. Но вот уже почти год хозяина спозаранку не видно было во дворе, то ли его дома вообще не было, то ли не было охоты. А тут на тебе…
Служанка вышла с полным подойником; молочная пена, словно молоко кипело ключом, переливалась через край. Иосиф Родян махнул рукой служанке, та остановилась. Подняв подойник, он сделал большой глоток. Лицо его перекосилось, и он тут же вернул подойник обратно.
— Молоко с запахом! — брезгливо сказал он.
Девушка испугалась. Подняв подойник, она тоже понюхала молоко, но необычайного запаха не уловила.
— Не может быть, хозяин, подойник был чистехонький, — возразила она.
— А я тебе говорю, что пахнет! — стоял на своем Родян. — Это от Пэуны?
— От нее, — кивнула головой расстроенная девушка.
— Пэуну больше не дои! У нее испортилось молоко. — Родян с отвращением плюнул в сторону и зашагал опять.
Одет он был довольно легко и гулял уже достаточно долго в холодном, пронизывающем тумане, но холода не чувствовал — наоборот, по мере того как становилось светлее, Родяну становилось все жарче и жарче.
Марина, заглянув в кабинет мужа и увидев, что его там нет, похолодела от страха. Она тут же вообразила, что случилось какое-то несчастье. Осмотрела все комнаты, пробежала по коридору и тут увидела в окошко, что Родян гуляет по двору. Ей сразу же полегчало.
С тех пор как на прииске случился обвал, доамна Марина не знала спокойных дней. Даже недавняя перемена к лучшему в настроении мужа не обрадовала ее, а напугала. Иосиф Родян бывал теперь и спокойным, и довольным, будто вернулись старые времена, но она по-прежнему пугалась всего, то ли предчувствуя дурное, то ли считая спокойствие мужа сумасшествием. Да и как можно было поверить, что Иосиф в полном рассудке повторяет:
— Пережить все как можно быстрее и взяться за работу!
Что значит — взяться за работу? Какую? Где? Когда все богатство — деревянная лопата, откуда взять денег для работ на прииске? Порой она утешала себя: «Верно, есть у него припрятанные деньги». Но она и сама знала, что надежда эта напрасна: будь у мужа хоть какие-нибудь деньги, он бы и на день не прекратил работ на прииске.
Марина никак не могла понять, чему обрадовался Иосиф, когда старшие дочери вернулись домой. Как можно радоваться, если сами они в отчаянии? Он что, думает, что одолеет беду и соберет дочерям новое приданое? Думает, что так же силен, как и тогда, когда начинал работу на прииске? Марина вновь и вновь принималась себя утешать: «Сил-то у него непочатый край, что задумает, то и сбудется!» Но и эти утешения были хрупче сожженных морозом листьев. Кому, как не ей, было видеть, до чего непохож этот стареющий обрюзглый толстяк на самоуверенного могучего молодца былых времен. Иосифу перевалило за шестьдесят — где уж теперь наживать богатство?
Да, в последнее время Иосиф Родян повеселел и перестал избегать людей, однако и постарел он за это время на много лет. В уголках рта у него появились морщины, которые Марина не могла видеть без содрогания. Она была неграмотная и не читала книг, но по морщинам мужа читала без ошибки его безнадежную, безрадостную судьбу.
Веселое настроение мужа казалось Марине противоестественным, она видела в нем симптом неведомой тяжкой болезни. И хотя Иосиф утверждал, что ему безразлично, когда пойдет с молотка его имущество, однако по всему было видно, что он ждет этого дня с нетерпением. В то же время Марина замечала, что муж становится все рассеяннее, не слышит обращенных к нему вопросов и, забывая о еде, застывает с ложкой в руках.
Предчувствия несчастной женщины, очевидно, были не случайны. Надежды Иосифа Родяна были детищем самого безнадежного отчаяния, и когда он с воодушевлением говорил о своих планах на будущее, Марине чудилось, что на ее шее затягивают петлю. Надежды Родяна походили на цветы, которые взрастила трясина. Цветы были настоящие, но пахло от них тлением. Надежды Родяна были подлинными, но внушил их не прииск, а отчаяние.
Душевное состояние управляющего было как-то странно затемнено. И, глядя на него, Марина и двое слуг, оставшиеся при доме, ждали чего-то необычного и нерадостного. Обе женщины, и хозяйка и служанка, точно так же, как работник Никулае, чувствовали раз от разу все острее, что хозяин говорит с ними будто издалека, и не сомневались: с Иосифом Родяном происходит что-то такое, чего следует бояться.
Доамна Марина, увидев, что Иосиф гуляет во дворе, немного успокоилась. Теперь ей предстояло собрать все свои душевные силы и все-таки взяться за хозяйство. Как же явственно она ощущала бессмысленность своих хлопот! Покрывалом, например, совершенно не обязательно было покрывать постели, а таз так и мог бы стоять полным, выплескивать воду было не к чему. Все вокруг оборачивалось бессмыслицей. Да и как иначе? Сегодня явятся чужие люди и пустят с молотка все, что она берет в руки, а может быть, и дом тоже. Она не могла справиться с непереносимой тяжестью этой мысли и, обессилев, разбитая, опускалась на стул. Потом испуганно крестилась и громко, так, чтобы слышать собственный голос, говорила: «Не оставь нас, господи!» Вставала, бралась за работу и вновь опускалась на стул.
Увидев, как мать бродит по комнате, едва переставляя ноги, держась восковой рукой за стенку, Эленуца не могла сдержать слез:
— Господи, мама, что с тобой?
Марина расплакалась. Тело ее сотрясалось, будто в предсмертной дрожи. Тщетно пыталась ее утешить Эленуца. Мать плакала, жалобно причитая. Сквозь рыдания с трудом можно было разобрать:
— Дети мои!.. Мои девочки!.. Господи боже мой!
Эленуце тоже было невесело. Черные тени легли и под ее усталыми глазами, и она провела бессонную ночь, боясь надвигающегося дня. Хоть она уверяла себя, что все это ее не касается, однако надвигающееся чудище напугало и ее.
За утренним кофе сидели втроем: управляющий, Марина и Эленуца. Старшие сестры еще не встали, хотя к заутрене отзвонили давным-давно.
Иосиф Родян спокойно и с аппетитом завтракал и даже не казался таким уж рассеянным. Он справился об Эуджении и Октавии, рассказал про туман, который спустился еще с ночи, и, раскурив сигару, опять отправился во двор.
Для доамны Марины и Эленуцы время тянулось мучительно медленно. Обе то и дело поглядывали на часы.
В десять часов управляющий вернулся в дом и заявил:
— В городе торги кончились.
Не дожидаясь ответа, он снова вышел во двор и расхаживал там до тех пор, пока не заскрипели несмазанные петли ворот и во двор не въехали на санях Гица и доктор Врачиу.
Иосиф Родян сначала подумал, что это явились уполномоченные по аукциону, и с облегчением вздохнул. Он вовсе не обрадовался, узнав сына и зятя, и только усилием воли заставил себя подойти к ним.
Поздоровавшись, приезжие в нескольких словах описали, как прошли торги в городе.
— Хорошо-хорошо! — бубнил Родян, недовольный нежданно свалившимися на голову родственниками.
При виде сына и зятя Марина разрыдалась, но ее тут же сурово оборвал муж:
— Чего ревешь? Нечего тебе вопить, сумасшедшая!
Иосиф Родян вышел в соседнюю комнату.
Марина изо всех сил сдерживалась, но все-таки не могла сдержаться: горькие рыдания срывались со стиснутых губ.
Мало-помалу она успокоилась, и Гица подробно рассказал ей об аукционе в городе.
Эленуца, лишь только увидела Гицу, повеселела — так она была уверена, что с Гицей никакая беда ей не грозит. Гица еще не кончил рассказа, когда в комнате появились старшие сестры — некрасивые, испуганные, постаревшие. Гица едва узнал их. Они не спали всю ночь, не заснули и под утро, но и вставать им не хотелось, и они молча и неподвижно лежали под одеялом. Однако, заслышав голоса брата и свояка, все-таки встали.
Инженеру Георге Родяну один из членов административного совета банков давно уже сообщил, что ожидает его отца. Гица обратился к нему с письмом и получил ответ. Он понял, что положение отца безнадежно. И тут же списался с доктором Врачиу. Они решили оба присутствовать на аукционе 25 февраля и по возможности поднять на дома цены; что же касается дома в Вэлень, то было решено купить его во что бы то ни стало.
Видя перепуганные лица женщин, ни Гица, ни Враниу даже не намекнули о величине долгов Иосифа Родяна. Доктор Врачиу только вскользь заметил:
— Все не так страшно, как может показаться! В конце концов мы же с вами. Все еще уладится.
— И не только мы, — чрезвычайно серьезно поддержал его Гица, — От нас одних помощь невелика. С нами бог. Тех, кто хочет жить по справедливости, бог никогда не оставляет.
Все замолчали. Слышно было только неровное после слез дыхание.
— И какой толк от богатства, — снова заговорил Гица, — если в доме от него одно беспокойство? Ну скажи, мама, разве была ты счастлива? Разве не лучше, если заботы и хлопоты твои уменьшатся? Ведь чтобы жить, и куска хлеба достаточно, а кусок хлеба есть и у последнего нищего. А из-за того, что сверх необходимого, стоит ли впадать в отчаяние? Рано или поздно мы все равно все здесь оставим, в загробный мир уходит одна душа.
Марина тяжело и протяжно вздохнула.
— Да разве я о себе? — всхлипнула она, и глаза ее снова наполнились слезами.
— Знаю, — тихо проговорил Гица, — о дочерях, об отце. Но дочери твои еще достаточно молоды, чтобы найти в жизни цель и жить ради нее. А Эленуце и искать этой цели не надо.
Эленуца покраснела и опустила голову. Старшие сестры с любопытством посмотрели на нее, а мать переспросила:
— Эленуце?
— Да, — закивал головой Гица. — Эленуца выйдет замуж за Василе Мурэшану. Он уже и приход получил. - Он повернулся к старшим сестрам. — Нехорошо, что вы и после случившегося продолжаете задирать нос. Стыдно, что отец так грубо повел себя с этим достойным юношей. Так что об Эленуце, мама, можешь не беспокоиться. Василе Мурэшану стоит десятка таких адвокатов, как Албеску и Тырнэвян, которые, почуяв, что богатство растаяло, тут же бросили своих жен, — разве можно доверять таким людям?
Доктор Врачиу стал рассказывать последние домашние новости, но слушали его только Гица, Иосиф и доамна Марина. Эленуца ускользнула, чтобы в одиночестве насладиться счастьем, которое посулил ей Гица, а старшие сестры заперлись у себя, чтобы на свободе излить свою злобу.
Врачиу продолжал рассказывать, надеясь, что доамна Марина в конце концов улыбнется. И зять и сын от всей души ей сочувствовали. Вдруг мать обернулась к сыну.
— Дела, значит, хуже некуда? — спросила она.
— Некуда! Но ты не отчаивайся. Дом купим мы с доктором.
— Дом? Какой дом? — с удивлением спросила Марина.
— Видишь ли, продажа одного вашего имущества не покроет всех долгов. Отец просто безумец. Но, как говорится, после драки кулаками не машут. Слава богу, есть еще я, доктор, будет скоро и Василе Мурэшану, священник из Телегуцы. Дом мы отстоим. Купим его с доктором. А Эуджения с Октавией могут переехать ко мне…
— Или к нам, — вмешался доктор.
— И вы тоже можете жить у нас. Заживем тихо, мирно, — закончил Гица.
Мать ничего не сказала в ответ. Встала, пошла на кухню и на скорую руку стала собирать поесть. Готовить обед было уже поздно, часы показывали два часа дня.
Иосиф Родян подошел к столу. И внешне и внутренне он казался совершенно спокойным.
— Ну, как, кончили байки рассказывать? И со слезами тоже покончено? — спросил он и, не удержавшись, задал вопрос, все время вертевшийся у него на языке: — А вас какая нелегкая принесла именно сегодня?
— Нам, отец, сообщили о торгах. Вот мы и решили, что не худо бы нам принять в них участие.
— Плохо, что вы приехали, — мрачно проговорил отец.
Ни сын, ни зять не решились подробно рассказать ему, что ожидается на аукционе, хотя Гица был уверен, что отца это очень интересует.
* * *
Около трех часов появились наконец представители закона. Трое чиновников вошли во двор Иосифа Родяна в сопровождении целой толпы рудокопов. И вскоре просторный двор был уже на треть заполнен народом. Любопытные без стеснения вошли к управляющему «Архангелов».
Все рудокопы были одеты по-праздничному: в белых вышитых рубашках, в лаковых сапогах, мягких черных шляпах с узенькими полями, трижды обвитых золотой змейкой. Толпа кипела: все оживленно переговаривались, перешептывались, сходились группками человек по пять-шесть и снова расходились: последние советы и переговоры перед решающим часом. Люди, вытягивая головы, внимательно смотрели туда, где стояли блюстители закона и исполняющий обязанности примаря Прункул.
Солнце еще не спряталось за высокие горы, и во дворе было светло.
В доме управляющего царила могильная тишина. Иосиф Родян заблаговременно удалился в самую отдаленную комнату. Он не желал ничего видеть и слышать.
— Я хочу, чтоб как можно быстрее кончилась эта дурацкая история и я мог бы приняться за работу, — заявил он Гице и Врачиу.
Ему казалось, что он сказал нечто само собой разумеющееся, но зять с сыном недоуменно взглянули на него и, изменившись в лице, вышли. Марина с дочерьми остались сидеть у стола.
Гица с Врачиу спустились с крыльца и подошли к блюстителям закона; аукцион начался. Глухой ропот удивления пробежал по толпе рудокопов: никто не ждал, что и дом управляющего пойдет с молотка. Кто-то с презрением сплюнул в сторону, словно желая таким образом сказать, что жизнь, мол, глупость, да и только! Уж если продается дом самого управляющего «Архангелов», то вся жизнь чепуха, и все!
Прункул первым назначил цену. Гица набавил. И второй раз, и третий. Из присутствующих никто больше не пожелал вступать в этот спор. Прункул сразу же решил, что так просто он этот дом из рук не выпустит. Он набавлял и набавлял цену, чтобы Гица с доктором хотя бы почувствовали, что они покупают. Цена поднялась до восьми тысяч пятисот злотых. Тут Гица остановился и призадумался, стоит ли платить такие деньги за дом, который если бы был в городе, то стоил бы раз в пять больше, но здесь, в селе, никогда бы не был продан за такую цену. Пошептавшись с доктором, он назначил цену. Аукционщик поднял молоток:
— Восемь тысяч пятьсот… раз… Восемь тысяч пятьсот… два…
Прункул начал меняться в лице, боясь, что дом уйдет от него.
— Восемь тысяч пятьсот один! — выкрикнул Гица. Это произвело эффект, Прункул растерялся и не перебил. Дом остался за Гицей.
Толпа облегченно вздохнула. Никто не хотел, чтобы этот прекрасный дом попал в руки Прункула. Многие даже осуждали его за то, что он вступил в борьбу с Гицей. Однако времени для рассуждений не было, поскольку уже приступили к продаже «золотоносного камня» совместно с десятью долями участия в прииске «Архангелы». Рудокопы были удивлены, что руда и прииск продаются заодно. Те, кто еще с утра сговорились совместно принять участие в торгах, растерялись, но быстро собрались снова, пошептались и были готовы участвовать в аукционе.
Назначенная цена была десять тысяч злотых. Прункул тут же набавил еще сотню. К его великому удивлению, оказалось, что против него выступают семь конкурентов. Цена росла. Доктор тоже хотел было вступить в торговлю, но быстро сообразил, что здесь это не требуется. Пробравшись через возбужденную толпу, он поднялся на крыльцо и вошел в дом.
Страсти во дворе разгорались. Восемь конкурентов стремительно взвинчивали цену: тринадцать тысяч, пятнадцать тысяч…
Доктор пришел в прекрасное расположение духа. Он даже начал надеяться, что продажа покроет все долги. И порадовал этим женщин — но они, похоже, не поняли всей важности этого сообщения. Возбужденный, Врачиу вошел в комнату Иосифа Родяна, чтобы сообщить ему эту обнадеживающую весть. Когда он вошел, управляющий выглядел совершенно спокойным, хотя бледен он был как смерть, а глаза вылезали из орбит. Доктор выпалил ему свою новость, и управляющий, подскочив как ужаленный, издал истошный вопль, насмерть перепугавший зятя:
— Что ты сказал? «Архангелы»? Ты сказал «Архангелы»?
— Да, «Архангелы» вместе с камнем идут по очень высокой цене. Думаю, что Прункулу это влетит в копеечку.
— Что? Прункул? «Архангелы»? — еще громче взревел управляющий. Доктору захотелось убежать, скрыться, так ужасен был вид Иосифа Родяна, но у него от страха отнялись ноги. Вдруг Родян разразился диким хохотом, от которого, казалось, сейчас рухнет дом, подбежал и сорвал со стены ружье. «У меня нет золота? Кто сказал, что у меня нет золота? У меня даже пули золотые», — кричал он, хохоча. Миг — и Родян был уже у окна, выходящего во двор. Он распахнул створки, и его громоподобный смех выплеснулся во двор. Мертвая тишина сковала двор, мгновение длилось дольше столетья. Управляющий вскинул ружье, щелкнул курок, и прогремел страшный голос Родяна: «У меня нет золота? Кто сказал, что у меня нет золота? У меня даже пули золотые!»
Все, как по команде, заслонились руками. Ружье ударило, и лицо Прункула залилось кровью. Он упал на бок, но и лежа, напрягая последние силы, выкрикнул:
— Двадцать тысяч!
Аукцион во дворе бывшего управляющего «Архангелов» кончился. Больше никто не пожелал участвовать в торгах, и аукционщик объявил, что золотоносный камень и десять долей в прииске «Архангелы» принадлежат Георге Прункулу.
Иосиф Родян пришел в такое неистовство, что восемь здоровых мужиков едва сумели с ним справиться и его связать.
XVI
После суровой зимы, не желавшей сдаваться до самого конца февраля, пришел все-таки черед зеленеть весне. На святого Георгия, в день 23 апреля по старому стилю, доподлинно сбылись слова церковного песнопения, посвященного воину-мученику: «Благоухает ныне весна». Луга вокруг Гурень пестрели смеющимися цветами. Юная травка мягко клонилась под свежим ветерком, а с благовещенья и овец выгнали на луга. Леса уже перестали быть прозрачными, и светло-зеленый цвет едва распустившейся листвы потемнел.
Школа в Гурень в день святого Георгия была искусно украшена зеленью, ибо на этот день был назначен экзамен. Накануне Василе Мурэшану отправился с кучей мальчишек повзрослее в лес за дубовыми ветками, чтобы украсить классную комнату. Мальчишки от радости прыгали, бегали, хохотали, а оказавшись в лесу, тут же, словно белки, полезли на деревья. Однако скоро им пришлось убедиться, что самим им хороших веток не наломать. Они слезли вниз и сгрудились вокруг позвавшего их учителя.
— Я же вам сказал, чтобы вы вели себя спокойно. Сейчас я нарублю веток, каждому столько, сколько унесет!
Василе взял топор и принялся за работу. Ребята сгрудились вокруг него, каждый хотел поскорее получить свою долю. Не прошло и получаса, как по берегу реки двинулись зеленые охапки, шелестящие листьями, из которых едва были видны мальчишеские головы.
Класс был украшен на славу. При входе дубовые ветви украшали надпись «Добро пожаловать», над кафедрой из зелени было выложено: «Многие лета». Эти пожелания были адресованы в первую очередь отцу протопопу, возглавлявшему экзаменационную комиссию.
С утра в селе ощущалось необычное оживление. Мужчины уже нарядились по-праздничному, а женщины, еще не успевшие расфрантиться, разглаживали складки на рубашонках и поправляли шляпы на головах своих маленьких сыновей, выпуская их за калитки. Экзамен был назначен на девять, но большинство разряженных учеников явились в школу уже в семь. Многие с тайным ликованием рассматривали впервые надетые ботинки и шляпы.
Василе Мурэшану не препятствовал им бегать и играть в школьном дворе до половины девятого, а в половине девятого он сам во главе спешащей толпы детей с разгоревшимися лицами бросился по ступенькам вверх и распахнул дверь в класс, благоухающий свежей зеленью. И от этого острого запаха, и от пыли, поднятой торопливыми ногами, ребятишки принялись чихать.
Василе распахнул дверь пошире и, сказав своим «львяткам-ребяткам», чтобы они ничего не боялись, снова спустился во двор. «Львятки» улыбались до ушей. Василе заметил, как к дому священника подъехала бричка протопопа, и вышел его встречать. Но не успел он дойти до ворот, как напротив школы остановилась еще одна бричка. Василе открыл калитку, желая узнать, что это за гости пожаловали, и вскрикнул от удивления: из брички вылезал инженер Гица Родян.
— Вы… в Гурень… — растерялся Василе, обрадованный до глубины души своему гостю.
— Да, решил вот собственными глазами убедиться, каких успехов вы достигли в школе.
Широко улыбаясь, Гица крепко пожал семинаристу руку.
— Господи боже мой! — вздохнул Василе. — Какие могут быть успехи с этими лягушатами! Вот по части шума их никто не превзойдет!
— Посмотрим, посмотрим. Чего-чего, а скромности вам не занимать, это я знаю.
Бричка, на которой приехал Гица, прогрохотала по дороге, и все опять стихло. Молодые люди вошли в помещение, которое Василе приспособил себе под жилье. Это была небольшая комнатка, поразившая инженера порядком и чистотой. Учитель заметил его удивление и объяснил:
— Сегодня, вполне возможно, мне нанесет визит домнул протопоп.
Посреди комнаты стоял круглый столик, покрытый скатеркой с яркой деревенской вышивкой. На столе расположились — графинчик с ракией, шесть стопочек и тарелка с пахучим свежим кренделем, разрезанным на куски.
— Гм! — хмыкнул инженер. — Жаловаться тебе не на что.
Василе улыбнулся и наполнил ракией две стопочки.
— День экзаменов для нас, учителей, словно пасха. Но не думай, что такое изобилие у меня каждый день.
— А скатерть из дома привез?
— Нет, принесли вместе с кренделем и ракией, — улыбнулся Василе.
— Здешний священник?
— Да.
— Пожалуй, вернее будет сказать — домнишоара Лаура?
— Угадал, — весело подтвердил учитель. — Я решил, что сегодня у меня должно быть все как у людей, чтобы протопоп не придирался. И домнишоара Лаура была столь добра, что накрыла у меня стол.
Слушая Василе, Гица взял кусок душистого кренделя.
— Должен сказать, что ты раздразнил мое любопытство постоянными упоминаниями о домнишоаре Лауре в письмах и ко мне, и к Эленуце. Отведав ее кренделя, я не удивляюсь, что она привлекла ваше внимание.
— О, она очаровательнейшая девушка, — совершенно искренне воскликнул Василе. — Руки у нее золотые, и сама прехорошенькая. Да вы сами скоро убедитесь, дорогой домнул инженер. Но самое удивительное в ней — ее постоянная веселость. Редко когда встретишь подобное жизнелюбие.
— Поосторожней с похвалами, дружище. Вот я скажу Эленуце, а она возьмет и рассердится, — пошутил Гица.
— Я и не думал их сравнивать, — слегка нахмурился Василе. — Но мне кажется, что не грешно хорошо говорить о людях, которые и впрямь этого достойны.
— Или я немедленно получаю доказательства необыкновенных качеств домнишоары, или считаю их игрой твоего воображения, — улыбнулся Гица, наливая себе вторую стопочку ракии.
И тут же принялся рассказывать, что творится в Вэлень: об управляющем, которого отправили в санаторий, о старших сестрах, оставшихся в Вэлень с Мариной, об Эленуце, уехавшей к доктору Врачиу. Лицо Гицы сразу же омрачилось, говорил он словно бы с трудом и на расспросы Василе отвечал с запинкой.
Рассказал и Василе, какой осаде подвергает его отец, который и слышать не хочет ни о какой другой невестке, кроме домнишоары Лауры. За разговором они забыли обо всем на свете. Но дверь вдруг тихонько приоткрылась, и в щели появилась борода отца Попа из Гурень.
— Пожаловал домнул протопоп, — сообщил священник и исчез.
Молодые люди вскочили и, низко поклонившись, встретили на пороге дома протопопа, мужчину лет пятидесяти, ладно скроенного и крепко сшитого, с полным розовым лицом, полуседой бородой и веселыми глазами.
— Очень рад, весьма приятно, — отвечал протопоп чистым, звучным голосом, когда ему представили молодого инженера.
Как водится при случайных, торопливых знакомствах, никто не расслышал толком ни имени, ни фамилии, все удовольствовались тем, что незнакомый молодой человек — приятель учителя.
Когда все четверо вошли в класс, дети вскочили и замерли, тараща удивленные глаза на протопопа. Василе подал знак, дети прочитали молитву, сели, и на парты легли ровными рядами детские руки.
Начался экзамен. Поначалу школьники чувствовали себя напряженно, сидели словно аршин проглотив; но мало-помалу оттаяли и почувствовали себя как на обычном уроке. Первые три ученика отвечали напряженно-звонкими голосами, но уже четвертый говорил просто и естественно.
Мальчики и девочки поднимались то тут, то там, читали по книге, отвечали на вопросы, во все глаза глядя на учителя. Когда же они садились на место, щеки их горели огнем победы. Иногда раздавался ясный голос протопопа, он тоже о чем-то спрашивал. Ученики, прежде чем ответить, оглядывались на учителя, потом начинали говорить.
— Хорошо! Очень хорошо! — повторял довольный протопоп. Похвалы эти радовали не только учеников и учителя, но и священника, и домнишоару Лауру, которая тоже пришла послушать, как идут экзамены.
Она принесла большой букет цветов и поставила его перед главным экзаменатором, а сама села в сторонку рядом с отцом. Слушала Лаура внимательно, заинтересованно, даже пристрастно; ученики отвечали хорошо, и экзамен не только обещал быть удачным, но удачным и был.
Инженер Родян рассмотрел ее, когда она, поклонившись протопопу, поставила перед ним букет; его приятно удивило изящество ее движений, сияющая голубизна глаз, нежный овал щек. Когда Лаура уселась на стул, Гица, полагая, что за ним никто не наблюдает, все чаще и чаще останавливал свой блуждающий взор на девушке. Спустя короткое время его уже интересовал не экзамен, а одна домнишоара Лаура.
Класс понемногу заполнялся крестьянами и крестьянками, пришедшими послушать своих детей. В течение года крестьяне из Гурень не слишком заботились о том, чтобы детишки регулярно ходили в школу, но на экзамен пришли почти все, чтобы порадоваться уму-разуму своих детей. Пришли на экзамен и письмоводитель, и писарь из примэрии. Так что в школе собрались все видные на селе люди, дома осталась одна попадья — она стряпала обед для протопопа.
В классе становилось все жарче, и отец протопоп огромным носовым платком вытирал пот. Заметив, что учитель и не думает кончать экзамен, он предложил:
— Давайте-ка послушаем какие-нибудь песни, домнул Мурэшану. Ученики уже и читали, и считали, и по карте показывали, и стихи декламировали, ко всеобщему нашему удовольствию. Пусть теперь и пеньем порадуют нас.
Отец Поп с домнишоарой Лаурой с благодарностью взглянули на протопопа. Инженер Родян, перехватив ее взгляд, подумал: «Между ней и Василе нечто большее, чем он говорит». Но обдумать это он не успел. Началось пение, звучное, нежное, чистое. Казалось, по классу пронеслось дыхание самой весны. Не было ни одной фальшивой ноты, чувствовалось, что детей обучал человек, сам любящий и умеющий петь.
После первой же песни протопоп шумно захлопал в ладоши и крикнул: «Браво!» Пять песен спели дети, и каждый раз протопоп хлопал и кричал «браво». Напоследок они спели марш. Главный экзаменатор встал, произнес похвальное слово учителю и ученикам и, достав из карманов две горсти мелочи, высыпал ее на стол.
— Каждому ученику следует за успехи по денежке, а десяти, особо усердным, вот еще и книжицы, — провозгласил протопоп, извлекая из бездонного кармана своей широкой рясы десяток брошюр. — На следующий год, я думаю, придется захватить два десятка книг для особо отличившихся.
Пожав руку учителю и священнику, улыбнувшись домнишоаре Лауре, протопоп под дружный выкрик «Желаем здравствовать!» вышел из класса в сопровождении сельской аристократии.
Василе быстро раздал монетки, распределил книги и, прочитав с детьми молитву, тоже вышел во двор.
Протопоп в окружении священника, письмоводителя, примаря и других именитых поселян рассуждал о том, что неплохо было бы внушить крестьянам мысль о постоянном учителе, потому как число школьников год от года растет. В этот миг как раз и подоспел Василе и пригласил всех к себе выпить по стопочке ракии и отведать груш.
Протопоп с удовольствием принял приглашение, а за ним и все остальные. Пить ракию протопоп не стал, зато выпил стакан пива.
— Плохо, что вы нас покидаете, домнул Мурэшану, — попенял он Василе. — Я-то думал, еще годик-два будете помогать мне. Мне одному трудновато приходится.
— Да ведь постареет он, домнул протопоп, постареет и жениться не успеет, — пошутил отец Поп. Он знал, что Василе уже твердо обещан приход в Телегуце. И списался уже с отцом Мурэшану, на Ивана Купала они собирались свидеться. Отец Поп был счастлив, видя, как подходят друг к другу Василе и Лаура, и не сомневался в их скорой женитьбе, хотя и не заговаривал об этом ни с семинаристом, ни с дочерью. Ему было достаточно и того, что молодые люди были во всем между собой согласны. А о том, что Василе не ровно дышит к домнишоаре Эленуце Родян, никто ему не сообщал.
Желая друг другу здоровья и счастливого будущего, гости, сами не заметив, выпили десять бутылок пива. Отец протопоп, уверенный, что увидит Василе за обедом у священника, протянул ему, прощаясь, руку:
— До свидания!
Отец Поп, уходя, подозвал Василе и спросил его шепотом:
— А этот молодой человек тотчас же и уезжает?
— Не думаю. Куда ему торопиться. Это мой старинный друг.
— Очень хорошо. Приглашай и его к нам на обед.
Василе не успел передать Гице это приглашение, засмотревшись на остановившуюся перед школой бричку.
— Кто ж это еще приехал? — раздумывал Василе.
— Я приехал на этой бричке, — ответил Гица.
Мурэшану посмотрел в окно и, убедившись, что это и впрямь та самая бричка, обиженно проговорил:
— Не может быть, чтобы ты так скоро уехал. Ты и не погостил совсем.
Гица молчал. В лице его появилось что-то страдальческое, глаза погрустнели.
— Так и ты со мной поедешь, — сказал он неожиданно.
Будто ледяная рука сжала сердце Василе; не в силах вымолвить ни слова, он смотрел на Гицу.
— Поедем, я обещал Эленуце, что привезу тебя сразу же после экзамена.
— Она больна? — быстро спросил Василе.
— Да, но пугаться не следует. — Гица попытался улыбнуться. — Мне кажется, она больна… Я уверен, только она тебя увидит, болезнь как рукой снимет.
— Ты… вы… — начал было Василе, но так и не договорил. Он хотел сказать: «Ты обманываешь: Эленуца при смерти!»
Гица догадался, что хотел сказать Василе, и ответил:
— Нет, нет, ничего серьезного! Увидит тебя и через два-три дня будет здорова. У нее небольшая лихорадка. Правда, ее держат в постели, но доктор уверяет, что ничего опасного нет.
— Зачем скрывать от меня правду? — с горечью проговорил Мурэшану. — Едем немедленно. — Василе спешно собирался в дорогу.
Гица сожалел, что праздник кончился огорчением. Эленуца действительно была больна и уже неделю лежала в постели. Ее перевезли к сестре Марии, и доктор Врачиу написал Гице, что было бы хорошо поторопиться с помолвкой и свадьбой. «Хотя о большой опасности не может быть и речи, — писал ему доктор, — однако считаю, что грешно было бы нам оставлять бедную девушку в полной неуверенности. Должен тебе сказать, что после беды, которая стряслась с „Архангелами“, Эленуца, кажется, потеряла уверенность в чем бы то ни было. Как я наблюдаю, она боится, как бы молодой человек не отвернулся от нее, не оставил бы ее. Поэтому было бы хорошо тебе приехать к нам, поговорить с ней и как можно скорее устроить помолвку. Эленуца тогда успокоится!»
Гица немедленно примчался к доктору Врачиу, поговорил с Эленуцей и отправился за Василе Мурэшану. Дорогой он припомнил все беды, свалившиеся на его семью, и кое-какие события, о которых, находясь далеко от дома, начал уже забывать.
Во время экзамена Гица отвлекся, но теперь, представляя себе, куда он повезет Василе, был неспокоен. В первую очередь его печалило тяжкое положение семьи, а вовсе не болезнь Эленуцы. И ему стало жаль Василе, который в отчаянии метался по комнате, пытаясь собраться в дорогу.
— Не стоит ни о чем судить по моему лицу, — сказал Гица. — Вернувшись с похорон, продолжаешь быть печальным.
— Похорон? — воскликнул в ужасе Василе.
— Ты хуже ребенка, ей-богу! Разумеется, мне невесело, хотя лучше бы никого не посвящать в свои заботы. Но как иначе назовешь все, что было в Вэлень. Только похороны. — Гица говорил спокойно, просто и чистосердечно.
Мурэшану опустил руки и облегченно вздохнул.
— Если и теперь не веришь, прочитай письмо доктора Врачиу, моего свояка, — предложил Гица, доставая из бумажника конверт.
Василе жадно схватил его, прочитал и, успокоившись, стал собираться.
— Должен сказать, дорогой домнул Мурэшану, что сестра моя сделала прекрасный выбор. Я уверен, что рассказ о том, как вы восприняли известие о ее болезни, ее порадует, — проговорил растроганный Гица.
Запаковав последние книги, Василе сказал:
— Теперь я сбегаю к священнику, прощусь с ним и предупрежу, что мы на обеде не будем.
— Мы не будем? — переспросил Гица.
— Да. Я у них столуюсь, но сегодня они пригласили на обед нас обоих. Через секунду я вернусь.
Он хотел было бежать, но Гица схватил его за рукав:
— Вечерний поезд когда отсюда отходит?
— В половине девятого!
— Время у нас есть! Не стоит предупреждать священника, пойдем лучше и пообедаем. Если выедем из села в шесть, как раз успеем к поезду. Все равно раньте ночи не доберемся до свояка, — выпалил Гица единым духом, распахнул окно и что-то крикнул крестьянину, сидевшему на облучке. Колеса брички тут же загрохотали.
— Ну что, теперь видишь, что не так уж тяжко больна Эленуца? — обернувшись к Василе, шутливо спросил Гица.
Но успокоился Василе только тогда, когда Гица стал ему подробно рассказывать, что он предпринял, чтобы ускорить их свадьбу.
Отец Поп обрадовался, увидев у себя в гостях обоих молодых людей. Инженера представили попадье и Лауре.
Никому и в голову не приходило, что Василе сегодня уезжает. Отец Поп угостил сперва всех пивом, потом все весело уселись за стол. Лауру посадили между Василе и Гицей.
Из всех сидящих за столом только у Гицы скребли на сердце кошки. Василе Мурэшану, уверовав, что с Эленуцей ничего страшного не происходит, чувствовал только дыхание близкого счастья, и лицо его светилось. Что бы ни говорила Лаура, все ему казалось смешно. Священник запальчиво говорил протопопу, что правительство все чаще вмешивается в церковные дела. Попадья рассказывала Гице запутанную историю о том, как лишили сана дьячка, который был одновременно и учителем в приходской школе. Молодой инженер плохо слушал попадью. Он поглядывал на Лауру, слушал ее звонкий, серебристый голосок и чувствовал, как от ее близости кровь приливает у него к щекам. Аромат невинной юности, которым дышало все ее существо, несказанно волновал его. Он вздрогнул, увидев, как Лаура прикрыла ладошкой рот Василе. Потом она долго шепталась с ним о чем-то, и Гица, как ни старался, ничего не мог разобрать.
— Смотри не говори! — воскликнула Лаура, обращаясь к Василе и вместе с тем искоса поглядывая на Гицу.
— Лаура! — укорила ее мать.
— Оставь их! — рассмеялся отец. — Молодые люди должны уметь хранить секреты, которые доверяют им девушки.
— Вообразите себе, домнул протопоп, этот человек способен разболтать все, что ты только ему не доверишь, — защебетала Лаура. — И он даже не старается избавиться от этой дурной привычки.
— Лаура! — вновь раздался укоряющий голос попадьи.
— Мама, а тебе разве нравятся люди, которые не умеют хранить секретов? — притворяясь возмущенной, откликнулась Лаура.
Лаура смеялась, и на нежных ее щечках появлялись округлые ямочки, в которые можно было положить по орешку. Голубые глаза сияли, и больше всего на свете ей нравилось смеяться и веселиться.
До конца обеда попадье еще не раз пришлось укоряюще воскликнуть «Лаура!», но и посмеяться от души тоже. По просьбе протопопа Лаура принялась изображать двух барышень, которые на недавнем празднике декламировали стихи. С невероятной точностью Лаура передавала напряженные голоса, нелепые жесты, меланхолические взоры провинциальных барышень.
— Точь-в-точь! — то и дело повторял священник, покатываясь со смеху.
— Умора! — вздыхала попадья.
Представление закончилось, и протопоп серьезно сказал:
— Истинный талант! Примите мои поздравления, домнишоара! На сцене вас наградили бы бурей аплодисментов.
Лауру явно взволновала похвала отца протопопа, возможно, именно потому, что она и сама чувствовала в себе способности. Она притихла и сидела, не вступая в разговоры.
Инженер Родян не сводил с нее глаз и чем дальше, тем больше удивлялся. Впервые в жизни встречал он такую живую, такую непосредственную девушку. В ней и на волос не было того дурацкого манерничания, без которого не обходится ни одна барышня, оказавшись в обществе с не слишком знакомыми людьми. Душа Лауры казалась ему яснее ее голубых глаз, а они не скрывали ничего из того, что переполняло ее душу. Искренность и естественность Лауры, изумляя Гицу, завораживали и притягивали его все больше. Он уже не удивлялся, что Василе так часто упоминал в своих письмах Лауру, он удивлялся, как, живя с нею рядом, он мог остаться верен Эленуце. Однако кое-какие брошенные взгляды и оброненные Лаурой слова внушили ему подозрение, что Василе не так уж чистосердечен. И каким же счастьем переполнилось сердце Гицы, когда он увидел, что точно так же говорит и смотрит Лаура на протопопа. Хотя, впрочем, будь протопоп в возрасте Василе, еще неизвестно, что подумал бы об их отношениях Гица.
«Василе определил ее точно! Лаура любит жизнь, жизнь ее радует! И в душе ее таится немалая сила и воля», — думал Гица.
Какие только чувства не посетили молодого инженера за столом, и не самым последним было чувство признательности Василе за то, что он не влюбился в Лауру.
Но именно он, Георге Родян, оказался единственным человеком, к кому Лаура, казалось, холодна. То ли потому, что не заметила в нем ничего особенного, то ли потому, что, напротив, он поразил ее чем-то необычайным. Девушка с ним и двух слов не сказала, а уж о непринужденной дружеской болтовне, похоже, нельзя было и мечтать. Даже когда она изредка смотрела на соседа, глаза у нее были внимательны и серьезны. Нет, Гица решительно не понравился Лауре.
Молодого священника упросили петь народные песни, потом романсы. Мужчины, в особенности те, у кого бороды поокладистее, с охотой прикладывались к стопочке. Время бежало быстро. Протопоп, к собственному удивлению, заметил, что уже четыре часа и ему пора уезжать, чтобы засветло добраться до соседнего села, где на завтрашний день назначен в школе экзамен. Он выпил еще один, последний, как в деревне говорится, «у лошадиной морды» стаканчик, и коляска под прощальные крики оставшихся тронулась в путь.
Не успели все снова усесться за стол, как Василе Мурэшану сказал:
— А теперь и мы хотим вас поблагодарить. И я благодарю вас от всего сердца, с сожалением вас покидая…
— Как это покидая? Никуда ты сегодня не поедешь! — заявил отец Поп.
— В шесть часов я уезжаю вместе с домнулом инженером. У нас очень важные и срочные дела! — выдавил из себя Василе.
Священник, ничего не понимая, посмотрел на попадью, попадья на священника.
— Не можешь ты так уехать… — уже сердито заговорил отец Поп.
— Я и сам не знал, что мне придется уезжать сегодня. Поэтому я вас и не предупредил, — отвечал Василе.
— Вот так незадача! Да как же так можно? — вздыхал священник. Потом предложил: — Ну, хоть в дом зайди на минутку (обедали они на террасе), я с тобой передам письмо отцу Мурэшану. Вот так незадача! — повторял он, переступая порог.
Отец Поп не знал, с чего начать, что сказать; он копался в книгах, стоявших на полке, как будто никак не мог найти письма. Василе стоял у двери и терпеливо ждал. Потом он резко повернулся к молодому священнику, взглянул на него исподлобья и спросил:
— Значит, уезжаешь?
— Да, — глухо сказал Василе. Он давно уже с душевным неуютом ожидал этого разговора.
— И больше не вернешься?
— Вы же знаете, что у меня приход и я должен в нем быть как можно скорее, — отвечал юноша, глядя в пол.
— Вот именно поэтому ты и должен был бы вернуться, — настойчиво проговорил священник. — Что за дурацкая история! — Отец Поп кипел от возбуждения, но сказать про Лауру не решался и теперь.
Василе заговорил сам:
— Я хочу все объяснить, отец Поп. Мне известны намерения моего отца, но когда я ехал в Гурень, мое сердце и слово были уже отданы другой. Домнишоара Лаура девушка редких достоинств, но я уверен, что она никогда бы не согласилась выйти за меня замуж.
Священник испытующе посмотрел на Василе: смеется он, что ли?
— Ты… ты… — Ему хотелось сказать: «Ты с ума сошел».
— Нет, не согласилась бы, — повторил Василе.
— А откуда тебе это известно? — сдерживая гнев, холодно спросил отец Поп.
— От самой домнишоары.
— От Лауры?
В этот миг в комнату вошла попадья. Материнское сердце ее не выдержало, она непременно хотела знать, что происходит. Неужто их планы, на которые они с мужем возлагали столько надежд, рассеются словно от дуновения ветра?
Попадья застыла у притолоки.
— Да, от самой домнишоары, отец Поп! Она говорила мне, что со мной ей приятно вести дружеские беседы, но замуж за меня она бы не вышла.
— Глупости! Лаура всегда говорит глупости! — послышался из дверей голос попадьи. — На слова Лауры нельзя полагаться.
— Разрешите мне быть другого мнения, — улыбаясь, возразил Василе. — Возможно, я знаю домнишоару лучше, чем вы. Она говорит всегда только то, что и в самом деле думает. Она очень откровенна, и у нее достаточно сил, чтобы добиваться того, что она считает истинным. Домнишоара Лаура удивительная девушка, и, уверяю вас, ее будущее более блестяще, нежели то, какое мог бы обеспечить ей я. И это будущее, поверьте, не за горами.
— Ничего не понимаю, что ты говоришь, — хмуро пробормотал отец Поп.
— В скором времени все поймете. Я не думаю, что ошибся. И позвольте поблагодарить вас обоих от всей души за сердечное гостеприимство, каким я пользовался почти два года.
Василе пожал руки священнику и его жене. Выходя из комнаты, он столкнулся с домнишоарой Лаурой.
Оставшись наедине с Лаурой, инженер Родян в первую очередь обратил внимание на то, как она побледнела, услышав, что Василе уезжает сегодня вечером. Синие глаза ее уставились куда-то в пустоту и уже не искрились веселостью. Когда попадья встала из-за стола, Лаура рванулась вслед за ней, но все-таки усидела на месте. Две слезинки бриллиантами повисли на ее длинных густых ресницах.
— У вас красивое село, домнишоара, — с трудом выдавил из себя Гица.
— Теперь оно не будет таким красивым, — проговорила девушка, не глядя на него.
От такого ответа в душу молодого человека пахнуло холодом. «Она любит Василе», — понял он. Они молчали, молчать было тяжело. Наконец Гица преодолел себя:
— Вы даже не знаете, как я завидую Василе, домнишоара.
— Домнул у Мурэшану? — переспросила Лаура, по-прежнему глядя куда-то вдаль.
— Да, домнулу Мурэшану, — подтвердил Гица.
— И чему же вы так завидуете, хотелось бы знать?
— Тому… тому, что с его отъездом село перестанет быть красивым, — нерешительно проговорил Гица.
Лаура обернулась к нему, и по губам ее легкой бабочкой порхнула улыбка.
— Я заметила, что молодые люди склонны к преувеличениям. И напрасно. Действительно, село опустеет без домнула Мурэшану, потому что мне не с кем будет смеяться, гулять и разговаривать. Мне жаль наших прогулок. — Она вновь взглянула на Гицу, легкая улыбка тронула ее губы.
— И только-то? — недоверчиво переспросил Гица.
— Разве этого мало? Остаться в деревне без приятного общества, без собеседника умного и веселого…
— Красивого! — улыбнулся инженер.
— Красивого? — Глаза Лауры удивленно распахнулись, и взор их, смягчившись, задержался на Гице. — Мне он не кажется красивым.
— А не могли бы вы сказать, кто тогда кажется вам красивым, домнишоара? — робко, но с улыбкой спросил инженер.
— Вы хотите знать это?
— Да.
— Правда хотите? Вас это интересует? — продолжала спрашивать Лаура, освещая Гицу взглядом своих синих глаз.
— Очень интересует! — живо откликнулся молодой человек.
Девушка шагнула к нему, наклонилась и шепотом, прошелестевшим словно шелк, сказала:
— Вы!
Повернулась на каблуках и бросилась к двери. Дверь в тот же миг распахнулась, и на пороге показались Василе Мурэшану и отец с матерью.
Спустя недолгое время молодые люди, сидя в скрипучей расхлябанной бричке, катили на станцию. Первую половину пути они проехали молча. Потом, словно подумав об одном и том же, переглянулись с улыбкой, и Гица спросил:
— Самую последнюю новость знаешь?
— Если сообщишь…
— Я услыхал из собственных уст домнишоары Лауры, что нравлюсь ей.
— И я!
— Ты тоже ей нравишься?
— Нет. Услыхал из ее собственных уст, что ей нравишься ты. Видел, как она прикрыла мне рот ладошкой? Это чтобы я не предал гласности доверенный мне секрет.
— Потом вы еще шептались, да? — Гица не на шутку разволновался.
— Да.
— И что же она тебе сказала?
— Что ты красивый.
— Надо же! — вспыхнул инженер.
— Ничего удивительного, дорогой домнул Родян, такова Лаура: всегда искренна и ничего не умеет скрыть. Я знаком с ней два года и знаю: эта девушка никогда никого ни в чем не обманет. Ей это просто в голову не придет.
Оба снова надолго замолчали. Впереди уже виднелась станция.
— Знаешь, о чем я думал? — вдруг спросил Гица.
— С удовольствием узнаю, — весело откликнулся его спутник.
— Что буду просить руки домнишоары Лауры.
— Исполняется! — воскликнул Василе.
— Что исполняется?
— Мое предсказание. Я напророчил ее родителям, что у домнишоары Лауры будет блестящее будущее, если она не выйдет за меня замуж. — И Василе принялся рассказывать, какой трудный разговор был у него с отцом Попом.
Купив билеты, молодые люди уселись в поезд и погрузились в мечты: Василе думал об Эленуце, Гица о Лауре.
Ах, молодость, молодость!
Как далеки были оба от всех несчастий, что обрушились на семейство Родян. Они думали только о своем будущем, только о своем счастье. Они строили воздушные замки, поселив туда двух прелестных девушек. Весь остальной мир больше не существовал!
Сколько мук и терзаний выпало на долю молодого инженера после 25 февраля, и где же они? Следа не осталось. На душе свет, умиротворение, счастье. Неиссякаемый источник тепла и воли к жизни открылся в сердце. Страх, тяжесть поражения-все довелось испытать молодому инженеру, но чувствовал он себя непобедимым.
Благословенная молодость! Ты питаешь собою жизнь, как ключ питает прозрачные, скачущие, поющие волны горного потока. Что за дело ключу до того, что его прозрачная как слеза вода замутится, загрязнится в пространном мире? Он вечно бьет из скалы, очарованный солнечным светом и блеском, который дробится в его бурлящих волнах, зачарованный песней, неотвратимо зовущей вдаль!
XVII
Восемь лет прошло после рассказанных событий. И вот туманным холодным утром конца октября на дорогу, ведущую в село Вэлень, свернула бричка. Кони с рыси перешли на шаг, и бричка заколыхалась, подбрасывая на сиденье незнакомца, закутанного в огромный серый плед. В жидкой грязи колдобистой дороги там и здесь торчали валуны. Вдоль дороги тянулись узкие полоски садов, сожженные ранними заморозками, и в них паслись одинокие лошади, которые, заслышав бричку, вскидывали головы и грустно смотрели на путешественников. Потом костлявые их головы вновь поникали к земле, и лошади продолжали щипать остатки травы. Послышался ропот горного потока: после поворота дорога потянулась вдоль стремительной речки, которая несла взбаламученную воду, насыщенную белой мутью от раздробленного золотоносного камня.
Стали появляться отдельно стоящие домишки. Дранка на них почернела, кое-где сгнила, а кое-где и провалилась. Водяные колеса чаще всего не работали. Изредка доносилось клацанье пестов в толчеях, привычный характерный звук, который раньше несся отовсюду. Бричка ехала, и все больше попадалось работающих камнедробилок. Но работа шла ни шатко ни валко, чаще всего в три песта, очень редко в шесть. Возле каждой толчеи маячили два-три человека. Навалы руды не бросались в глаза издалека, как это бывало раньше. Небольшие кучки камня словно нетерпеливо ждали, когда их истолкут. Люди в мокрой одежде, заляпанной белой грязью, нехотя возились возле камнедробилок.
Тяжелый туман, клубившийся над поросшими лесом склонами, стремительно скатывался вниз, серые клубы его на миг заволакивали все вокруг: и дома, и толчеи, и людей. Потом черные крыши появлялись вновь, а туман спускался еще ниже, к самой реке, откуда, цепляясь за деревья, снова начинал подниматься вверх, принимая самые причудливые формы, и белые зыбкие великаны дотягивались кое-где до верхушек елей.
Воздух был сырой и холодный. Солнца не было видно, ему не под силу было пробиться сквозь густой туман.
Время от времени бричка на узкой дороге прижималась к самой обочине, повстречав телегу, груженную камнем. Возчики лениво понукали волов, и, если случалось с воза упасть камню, его никто не поднимал. Но чаще навстречу попадались лошади с корзинами по бокам. Встречались и рудокопы, группками по четыре-пять человек, с лопатами и фонарями, в грязи с головы до ног, распространяя едкий запах подземелья. Они брели молча, шлепая по лужам, не глядя под ноги.
В самом центре села Вэлень, где сходятся три долины, громче всего раздавался перестук камнедробилок, но обычной людской суеты почему-то не было заметно.
Человек в бричке обратился к ямщику:
— Как я вижу, никто не оповестил людей, что я сегодня приеду. Не заметно, чтобы меня кто-то ждал.
Говорил он с иностранным акцентом, а когда размотал плед, стало видно изборожденное морщинами лицо и слепой левый глаз, затянутый мутным бельмом.
— Да нет, домнул Пауль, люди вас ждут, — отозвался глухой голос возницы. — Человек тридцать рудокопов должны вас дожидаться. Только в такой холод сидят все по домам.
Иностранец тревожился не зря. За последние полгода он раз пять наведывался в Вэлень, и рудокопы, ожидая его, собирались обычно группками у калиток, а еще чаще перед трактиром Спиридона. Но сегодня улицы были пусты, а у трактира стояли разве что человек десять.
Домнул Пауль, дружески ответив на приветствия рудокопов, вылез из брички и, подойдя к ним, поздоровался с каждым за руку, после чего они вошли в трактир. Все расселись за длинным столом, и домнул Пауль заказал пива.
— Что-то маловато вас. Видно, не всем сказали, что я приеду.
— Почему же! Сказали всем, люди сейчас подойдут, — отозвался один из рудокопов.
Рабочие чокнулись с домнулом Паулем, выпили, вытерли усы и застыли в молчании. Страх перед неизвестностью, затаенная грусть были написаны на их лицах.
— Вот и хорошо, что решились, — заговорил домнул Пауль. — Ваши товарищи, что нанялись раньше, уже получают хорошие деньги. У нас честный рудокоп может заработать и больше пяти крон. Жалованье у нас не в пример здешнему, это я вам говорю. Вот скажите сами, сколько вы тут можете заработать за неделю? Пять-шесть злотых в самом лучшем случае, так ведь?
Все молчали. В трактир заходили новые посетители, и с каждым домнул Пауль здоровался за руку, а Спиридон подносил по стаканчику вина.
— Мы так порешили, — заговорил один рудокоп, — за такую плату не пойдем. Правда, пять крон плата неплохая, но за нее нужно работать как вол, и день и ночь. Да жизнь у вас там больно дорогая. Почти все, что заработаешь, приходится в магазин нести. Ведь и нам пишет кое-кто из тех мест. К тому же человек пять уже и домой вернулись.
— Не зарабатывает, почтенный, тот, кто пьет, кто деньги хранить не умеет. А домой бегут те, кто работать не любит, — тут же отпарировал приезжий.
— Не сказал бы, — возразил ему тот же рудокоп. — Вот, к примеру, Вумбя и Рошка из самых лучших рудокопов будут. Уж их-то мы знаем, но вот — домой сбежали. Мы и решили, что поедем только тогда, когда нам будут платить не за метр проходки, а за час работы. Ведь есть надсмотрщики, чтобы смотреть, кто дурака валяет. Таких пусть выгоняют. Но среди нас, кто решил идти на почасовую плату, нет ни одного плохого рудокопа, кто не любил бы свой труд. За двенадцать часов работы мы просим четыре злотых в наших деньгах. А также оплату дороги туда и обратно.
Рудокопы, которых набралось в трактире человек тридцать, одобрительно загудели.
Последовала бесконечная торговля. Вербовщик пытался сбить цену, рудокопы не уступали. Говорили сразу три-четыре человека, говорили в полный голос. Все чаще наполнялись пивные бокалы. Табачный дым плавал густыми облаками. Время от времени чужеземец вскакивал, делая вид, что намеревается уходить, но тут же снова садился за стол. К полудню сторговались на трех злотых за двенадцать часов работы, но домнул Пауль пытался выгадать и на дорожных расходах, поскольку всем, кто нанимался на работу раньше, он оплачивал дорогу только в один конец.
— Тогда мы лучше поедем в Петрошень, — заявил кто-то из рудокопов. — Это и ближе, да и платят там неплохо. Что с того, что поедем в Молдову, за границу.
Многие начали поддерживать предложение отправиться на угольные шахты в Петрошень. Вербовщик, внимательно прислушиваясь к их разговорам, понял, что на эти шахты уехало довольно много рудокопов из Вэлень. Он встал, пообещал оплату обратного пути, потряс руку каждому рудокопу и заявил:
— А теперь быстренько собирайтесь. На улице уже ждет бричка, на которой я приехал, и еще пять подвод. В два часа трогаемся.
В трактир к этому времени набилось довольно много женщин. Все это были жены рудокопов, которые решили отправиться на угольные шахты на границу с Молдовой. Жители Вэлень называли Молдову «заграницей», потому что угольные шахты находились не в Трансильвании, а уже в Румынии. Женщины приходили послушать, о чем договариваются их мужья с домнулом Паулем. Одни от души желали, чтобы сделка не состоялась и мужья остались дома, другие, наоборот, хотели, чтобы договор был заключен.
Потом жены расходились по домам, чтобы собрать мужей в дорогу. Сборы были недолги, потому что еще со вчерашнего дня все необходимое было сложено в заплечные мешки.
К двум часам двадцать восемь рудокопов были готовы отправиться вслед за домнулом Паулем. Мрачные, хмурые, вместе с женами и детишками ожидали они подвод, нанятых домнулом Паулем в Вэлень. Ждали все больше молча, редко кто переговаривался с женой. Дети постарше с грустным удивлением разглядывали туман, закрывавший поросшие лесом склоны.
Подъехали подводы, разбрызгивая во все стороны жидкую грязь. Мужчины нехотя отошли от своих семейств и стали рассаживаться на телеги. Женщины заплакали, маленькие детишки вцепились в их юбки. Подводы тронулись в путь.
На душе у всех было сумрачно. Женщины, волоча за руки ребятишек, медленно побрели к дому.
Еще весной появился в Вэлень Пауль Марино, которого звали здесь домнулом Паулем.
Этот иностранец с морщинистым дряблым лицом появился в здешних местах лет девять тому назад. Никто не знал, кто он такой. Многие предполагали, что он страшно богат и намеревается скупить золотые прииски в Вэлень и по всей округе. Но он не приобрел даже самого захудалого прииска, зато с его появлением рудокопы то здесь, то там стали сниматься с насиженных мест и отправляться на работу в угольные копи в Молдову. Сначала немногие соблазнялись этим. На приисках дела шли неплохо, и, несмотря на все старания Пауля Марино, только самые незадачливые соглашались покинуть родное село. И в один прекрасный день люди заметили, что Пауль Марино исчез. О нем потолковали и вскоре забыли.
После краха «Архангелов» добыча золота в Вэлень пошла на спад. Правда, рудокопы, штейгеры и прочие работники пристроились на других приисках. Но ни «Шпора», ни «Влэдяса», ни другие прииски и в сравнение не шли с «Архангелами». Содержание золота в кварце на этих приисках было довольно скудным, и потому у всех, кто раньше работал на Иосифа Родяна и компанию, деньги мало-помалу таяли. Когда доходы пошли на убыль, многие уже не нанимали рудокопов. На приисках в Вэлень количество забойщиков и других рабочих стало год от года уменьшаться. Золотоносные жилы вырабатывались, а прокладка новых штолен требовала больших денег, которых не было. В Вэлень все острее стала ощущаться нехватка денег. Несколько приисков было окончательно заброшено, год-два просуществовав в долг.
Многие золотопромышленники Вэлень не только растратили накопленные в лучшие годы денежки, но и задолжали.
Что и говорить, были и такие, кто хранил копейку как зеницу ока, они и стали на селе боярами. Но и они добывали золото по крупинке и работали только на тех приисках, которые давали хоть какой-то доход.
И вот одним весенним утром, на восьмой год после краха «Архангелов», в Вэлень снова появился Пауль Марино и после двухдневных переговоров увез из села пятнадцать забойщиков. С тех пор он уже пять раз побывал в Вэлень, и около сотни рудокопов отправились на каменноугольные копи «за границу», в Молдову.
Люди звали его «домнул Пауль», одни благословляли, другие проклинали. Однако все понимали, что нельзя больше сидеть на месте, нужно пытать счастья в других краях, потому что в Вэлень жизнь день ото дня становилась тяжелее.
Большинство рудокопов, не желавших наниматься к Паулю Марино, отправлялись в Петрошень. Из значительных приисков в Вэлень действовали только «Влэдяса» и «Шпора», да еще двадцать-двадцать пять совсем маленьких. Но и на этих двух руда шла бедная, так что хозяева едва возмещали затраты.
Когда скрылись подводы, увозившие работников из Вэлень, люди, оставшиеся на дороге, разбрелись кто домой, кто в трактир к Спиридону. Улицы вновь опустели.
Доносился перестук камнедробилок. По дороге изредка проезжала телега, груженная камнем, или семенила женщина, направлявшаяся в лавочку. Женщины по-прежнему были одеты чисто, как и в лучшие времена, носили, как прежде, ботинки, только лица их побледнели и в усталых глазах читалась какая-то безнадежность. Они заходили в лавочку, быстро что-нибудь покупали, а когда выходили, то нельзя было понять, есть в сумке что-нибудь или нет-так ничтожны были покупки.
Чаще всего торговались с лавочниками жены рудокопов, отправившихся на заработки в чужие края. Многие из забойщиков, уехавших из Вэлень, довольно регулярно посылали деньги домой, но были и такие, кто проматывал получку по кабакам, а женам и детям приходилось жить в долг.
Время от времени в трактир к Спиридону заглядывали и женщины, которые, уходя, что-то тщательно прятали под фартуками. В Вэлень образовалось четыре «общества товарок», которые собирались то у одной, то у другой, приносили выпивку и веселились. Но пили они не вино, а ракию. Спиридон давно уже почти не торговал вином и пивом, а все больше ракией.
XVIII
Когда подводы, увозившие из Вэлень рудокопов, поравнялись с домом бывшего примаря Василе Корняна, из балагана, построенного рядом с толчеей, послышался тяжелый стон, как будто там умирал человек. Работник, пяливший через забор глаза на дорогу, бросился к балагану. Во дворе бывшего примаря медленно вращалось водяное колесо, поднимавшее три песта, дробивших камень. Это была руда с прииска «Влэдяса», где Корняну принадлежало две доли. Возле толчеи высились две небольшие кучки этой руды, предварительно раздробленной кувалдой. Остальной двор был пуст, даже куры на нем не копошились.
Балаган, куда бросился промывальщик, был бревенчатой избушкой в одну комнату, нештукатуренной и небеленой, почерневшей от времени. Два оконца величиной с ладошку глядели подслеповато в разные стороны. Посредине стоял шаткий стол, вдоль одной стены тянулась лавка, напротив — вытесанный топором грубый лежак. Была еще железная печурка, которая, когда открывалась дверца, поглядывала на мир воспаленным глазом. В полутьме эта печка представлялась маленьким черным чудовищем, затаившимся в углу. На полу, заляпанном грязью, валялись тряпки. Казалось, в балагане никогда не подметали — столько здесь накопилось мусора, и никогда не проветривали — таким кислым и застоявшимся был воздух. И действительно, дверь в балаган за последние годы редко открывалась. А во времена славы «Архангелов» в балагане было и чище, и свежее, чем сейчас. Тогда балаган служил местом отдыха для рабочих, смотревших за толчеями Корняна. Сюда заходили по одному, по двое, чтобы поспать часок-другой. Частенько в этом балагане и выпивали, случались в ночное время там и другие встречи.
Работник распахнул дверь, и с кровати снова послышался глухой стон.
— Поверни меня, Висалон, поверни. Жжет, мочи моей нет! — стонал человек, скорчившийся от боли. Лихорадочно блестевшие глаза умоляюще смотрели на вошедшего. На лбу выступили крупные капли пота. На провалившихся щеках торчала серая многодневная щетина. Больной тяжело дышал и при каждом коротком, свистящем вздохе стонал: «Ой-ёй-ёй! Жжет меня, жжет! Жжет меня!»
Висалон склонился над больным, тот схватился за его шею, и работник, напрягшись, повернул больного на левый бок.
— Так получше… Не бросай меня… Ой-ёй-ёй! — стонал бородатый скелет, умоляюще глядя на Висалона.
Висалон поправил одеяло. Больной полежал немного на боку, потом с помощью Висалона опять лег на спину.
От долгого лежания у него на спине появились пролежни, которые горели огнем и заставляли несчастного стонать и плакать. Иногда Висалон внимал этим отчаянным стонам, но случалось, что делал вид, будто их не слышит, и только зло поглядывал на дом бывшего примаря.
Больной успокоился и глухим, слабым голосом спросил хмурого Висалона:
— Что за подводы недавно проехали?..
— Наши рудокопы, — засопел Висалон.
— Опять? — упавшим голосом вновь спросил больной.
— Опять.
— В Петрошень?
— Нет, в Молдову. Домнул Пауль повез.
— И много? — едва слышно прозвучал голос.
— Человек тридцать! Сдается, что скоро в Вэлень совсем рудокопы переведутся, — отозвался работник и вышел, прикрыв за собою дверь. Больной снова застонал. Все, кто шел мимо балагана, не зная, кто там лежит, с удивлением останавливались, оглядывались по сторонам и с опаской шли дальше. Похоже было, будто балаган вздыхает и стонет сам по себе, а в другой раз можно было подумать, что в нем молится язычник.
Висалон, немолодой уже, хлипкий мужичок, присматривал за работой толчеи. Он нехотя бродил вокруг нее, то и дело раскуривал свою трубку и непрестанно бормотал. Когда из балагана слышались особенно отчаянные стоны, он с ненавистью поглядывал на хозяйский дом: «Чертова баба! Опять не идет!»
«Баба» промелькнула только утром, сунув Висалону ломоть хлеба. Теперь смеркалось, а хозяйки все не было — ни еды принести, ни на больного взглянуть.
На улице совсем стемнело, когда заскрипела калитка и во двор вошла высокая дородная женщина. Пройдя мимо толчеи, она направилась к балагану.
— Ужас что такое! — Она поднесла к носу платок. Спертый воздух балагана отдавал гнилостью — запах шел от пролежней паралитика.
— Дышать невозможно! Невмоготу! — Женщина повысила голос. — Черт бы побрал эту чертову жизнь! Говорят, лес до сих пор на твоего отца записан, а потому и закладывать его нельзя. Сперва наследство нужно оформить, прошение написать, собрать бумаги, бегать с ними и еще черт знает чего им там нужно! А ты все гниешь? Ну и пес с тобой, лежи!
— Докица! — застонал больной. Безумные глаза его умоляюще смотрели на женщину.
— Всю мою жизнь перекалечил! — в ярости кричала Докица. — Денег ни гроша! Ты лежишь, не шевелишься! Другие-то мужья куда только не едут работать! Вот сегодня человек тридцать отправились на заработки, деньги домой будут посылать. А ты не живешь и не помираешь. Фу! — презрительно фыркнула она и, повернувшись на каблуках, вышла из балагана.
Взбежав на крыльцо, Докица отперла дверь, вошла в дом, зажгла свечку, пошарила в шкафу и тут же, задув свечу, выскочила на крыльцо и пошла со двора вон. Пошла она в трактир Спиридона за выпивкой и закуской. Шла легко, весело, хотя за минувшие восемь лет порядком располнела. Василе Корняну она врала напропалую, врала и тогда, когда жаловалась, что у нее нету денег. Денежки у нее водились, недаром она торопилась в корчму за выпивкой и закуской. Рудокопа, молодого неженатого парня, с которым вот уже два года состояла в греховной связи, она уговорила не уезжать на заработки. И сегодня пригласила его на ужин в тот самый дом, откуда выдворила бывшего примаря Василе Корняна. Года три прошло, как она велела перенести больного, у которого отнялась вся правая сторона, в балаган. Она бесстыже заявила ему тогда:
— От тебя дух тяжелый, весь дом им пропах!
У Корняна тогда еще не было таких страшных пролежней, но Докице до него вообще дела не было, лишь бы спровадить с глаз долой. У нее было и кого в дом пригласить, и с кем время провести, а в балаган она заглядывала лишь тогда, когда нужно было поговорить с мужем о займе или продаже. Кроме дома и тех акций, которые принадлежали Корняну как совладельцу прииска «Влэдяса», Докица потихоньку от мужа все спустила. Мужу, который с великим трудом ставил левой рукой свою подпись на всяческих бумагах, она потом говорила: «сделка не состоялась» или «в долг мне не дали». Докица и вправду ничего не продавала, она отдавала все под залог, но выкупать заложенное и не думала, что, мол, с возу упало, то пропало, и оставалась при бывшем примаре только из-за дома да доходов с прииска «Влэдяса». Когда уплывет и это, она с легкой душой окончательно покинет Корняна.
Корняна она презирала за то, что он разорился, стал калекой. Она ненавидела его за долгую тяжкую болезнь — уж лучше бы умер, да и дело с концом. В балаган она заглядывала редко и ничего, кроме обид и огорчений, больному не приносила. Захлопнув за собой дверь балагана, Докица вновь обретала присущую ей жизнерадостность и отбривала острым язычком всех, кто осуждал ее за отношение к мужу.
Василе Корнян год за годом жил одной надеждой: поднакопить деньжонок и пригласить «знаменитого доктора». Он твердо верил, что где-то существует «знаменитый доктор», который непременно поставит его на ноги. Бог знает как запала ему в голову эта мысль, но Корнян готов был продать все, что у него было, лишь бы получить деньги и пригласить доктора. Потому-то он и подписывал все, что подсовывала ему Докица, а она твердила Корняну, что влезает в долги только ради его здоровья.
Еще лежа в доме, разбитый параличом Корнян понял, что Докица наставляет ему рога. Прикованный к постели, он слышал веселый смех жены со двора или из соседней комнаты, и ему казалось, что он сходит с ума. Но страдания плоти были еще мучительнее, чем жгучие муки любви и самолюбия. И мало-помалу боль физическая вытеснила душевную. Жил он одной только надеждой: отыскать «знаменитого доктора».
Но после того, как жена распорядилась перенести его в балаган, он стал терять надежду на выздоровление. И хотелось ему одного: чтобы поменьше жгло и саднило раны, которыми покрылась у него вся спина. Но вскоре стало ясно, что Докице до него и дела нет: пусть хоть сгниет заживо. Сменить белье и перестелить постель приходили родственники, жжение от пролежней на спине облегчал работник Висалон, поворачивая его время от времени на левый бок. Корнян клял свою судьбу и в редкие мгновения, когда вспыхивала вдруг в нем безумная вера в выздоровление, он не сомневался: Докицу он убьет.
Дорогой в трактир Докица и думать забыла, что в доме умирает человек. По привычке мурлыкая какой-то романс, она тщательно обходила лужи.
Стемнело, к тому же стоял туман, так что и в двух шагах нельзя было разглядеть человека.
— Эй, кто там? — раздался густой бас с крыльца трактира.
Докица остановилась, узнав голос Ионуца Унгуряна. Кто-то зашевелился на скамейке возле дома, стоявшего через дорогу от трактира, но голоса не подал.
— Кто это? — еще раз окликнул Унгурян.
— Чужой, — отозвался голос из темноты. Чувствовалось, что человек нарочно пришептывает, чтобы его не узнали.
— Какой еще чужой?
— Странник, — отвечал неизвестный.
— Откуда? — расспрашивал Унгурян.
— Из страны румынской! — отозвался голос из темноты.
Старик пересек грязную дорогу и, подойдя к скамейке, расхохотался.
— Чтоб тебе пусто было, Иларие! Это ты? А ну, давай поближе к свету, я на тебя посмотрю.
Человек взвалил на спину мешки и, еле передвигая ноги, заковылял за Унгуряном. Перед лестницей, что вела в трактир, он остановился.
— Входи, входи, Иларие! Поднесу стаканчик вина! Господь помог, добрался ты до дома! — ласково приговаривая, старик Унгурян взял путника под руку, помогая подняться по лестнице. Смущенно и растерянно оглядывался по сторонам Иларие, оказавшись в светлом зале трактира. Это и впрямь был бывший штейгер «Архангелов», который два месяца назад уехал из Вэлень, чтобы попытать счастья «за границей», в Молдове. Ему было стыдно, что он, не отработав срока, возвращается домой, а потому он подгадывал войти в село затемно, чтобы никто его не заметил и не узнал, что он вернулся. Но, добредя до трактира, он не мог не присесть на лавочку, обессилев от голода и долгой дороги.
Все, кто только был в трактире, мигом собрались вокруг Иларие, покрытого дорожной грязью, пропитанного каменноугольной пылью. Ему пожимали руки, с любопытством рассматривали его, словно не видели много-много лет. Посыпались вопросы, но, заглушая хор голосов, гудел бас старика Ионуца, который, удерживая Иларие за рукав, бубнил одно и то же:
— Один уходит, другой приходит, один уходит, другой приходит! Таков порядок в мире.
Старик подразумевал рудокопов, уехавших из села сегодня после обеда.
— Не повстречался с ними? — спросил Иларие мужик лет тридцати пяти, который до сих пор пребывал в сомнении: правильно или неправильно он поступил, когда не поехал в чужие края.
— Нет! Я перевалил прямо через горы.
Старик Унгурян, не выпуская рукава Иларие, подвел его к столу и заставил сесть. Тут же вокруг них сгрудились человек десять рудокопов, которые наперебой принялись заказывать выпивку. Это были в основном те, кто решал, идти им или не идти за домнулом Паулем. После отъезда товарищей они не разошлись по домам, а то ли с горя, то ли на радостях — кто поймет? — принялись пить в трактире у Спиридона. Деньги у них были, потому что каждый, намереваясь отправиться в дальний путь, занял соответствующую сумму.
В этой-то компании и сидел старик Ионуц. Стемнело, и он засобирался домой, опасаясь темноты, и тут-то приметил сидящего на скамье Иларие.
Старик заказал для путника брынзы, сала, хлеба, пару пива и теперь смотрел, как жадно ест Иларие, ухмылялся, приговаривая:
— Ничего не поделаешь! Один приходит, другой уходит! Так уж устроен мир!
Утолив голод, Иларие начал рассказывать и отвечать на вопросы, сыпавшиеся со всех сторон. Сначала он говорил как бы нехотя, стесняясь, про длинную дорогу, про бесконечные леса, про то да про сё, потом, словно с плеч его спал тяжелый груз, принялся в подробностях излагать про нищету на каменноугольных копях: труд тяжкий, начальство-звери, жизнь дорогая, еда скудная, жилище-землянки, ни тебе церкви, ни попа, ни села, ни домика, одна лесная чащоба во все стороны, куда ни глянь.
Рудокопы слушали его, самодовольно усмехаясь, и с каждым словом самодовольство их прибывало. Они то и дело требовали вина, и веселье в трактире Спиридона шло так же безудержно, как и в лучшие времена.
Старик Ионуц Унгурян слушал, разинув рот. Он ахал, ругался, качал головой, но не забывал о стаканчике, из которого попивал с неизменным удовольствием.
Теперь он был сед как лунь. Однако морщинистые его щеки были по-прежнему розовыми, и особенно явно розовели после двух-трех стаканчиков доброго вина. У самого Ионуца в подвале при доме такого вина не было, а потому приходилось ему наведываться в трактир Спиридона. Путь этот, не такой уж и короткий, проделывал он не один раз в день. Честно говоря, последние лет пять единственным его занятием и было хождение между домом и трактиром. Хоть боялся он мороза, хоть не грела его больше кровь, однако и в разгар зимы он регулярно совершал этот путь, и он не был ему в тягость. Унгурян изрядно похудел, брюшко его исчезло, но казалось, что по мере усыхания тела жажда к выпивке росла и росла. По правде говоря, по части выпивки он всегда был бочка бездонная, но пить ему теперь приходилось в долг, а Спиридон никогда помногу не отпускал. Старик Унгурян то и дело перекорялся с трактирщиком, потому что не платил долгов месяцами и Спиридон грозил не давать ему ни капли. Но на этот раз платили рудокопы, и Спиридон спокойно уставлял стол бутылками. Рудокопы от души были рады, что не уехали в «чужую сторону», и готовы были пропить все деньги до последней полушки. Счастливыми глазами смотрели они на Иларие и выспрашивали всяческие подробности. Но он от дорожной усталости, еды и выпивки вконец раскис.
Шумели, веселились, время летело, как на крыльях.
— Эх, ребята, вернуть бы былые времена «Архангелов»! — повторял старик Унгурян, блестя глазами, и не мог удержать тяжелого вздоха.
— Еще вернутся! — бодро выкрикнул кто-то из рудокопов. — Будем гулять сегодня до утра, ребята! Отведем душу, как в золотые денечки!
Все захлопали в ладоши, закричали «ура».
Дверь трактира снова распахнулась, и на пороге возник человек в обтрепанном городском костюме, с пузырями на коленях. Худое лицо его посинело от холода. Безнадежностью и униженностью веяло от его неопрятной, заляпанной грязью фигуры. Войдя, он снял шляпу, и стало видно, что он вдобавок еще и лыс. Мутным взглядом исподлобья он обвел трактир. Но, увидев веселую компанию, оживился, в глазах его засверкали веселые искорки, постаревшее лицо озарила широкая улыбка, и к столу пирующих рудокопов он уже подходил, напевая хриплым баском:
Песенка вызвала новый взрыв восторга. Рудокопы дружно вскочили, приглашая к столу вошедшего.
— Просим к нам, домнул адвокат! Садитесь сюда! — наперебой приглашали его.
Бывший студент Унгурян пожал руки рабочим и, добравшись до отца, хлопнул его по плечу.
— В хорошее местечко ты забрался. Мать послала меня искать тебя в церкви, да церковь оказалась на запоре.
Старик расхохотался, а рудокопы поспешили поднести гостю стаканчик вина. «Адвокат» сел за стол, прищурившись, окинул взглядом длинный ряд бутылок и, налив себе еще стаканчик, опрокинул, наполнил и также жадно выпил.
— Уф! Жажда одолела!
Старик весело блеснул глазами и налил сыну четвертый стакан.
Унгурян-младший тут же сообразил, что ему следует срочно наверстать упущенное и догнать пирующих, иначе, как говорится, он испортит всю обедню. Вскоре «адвокат» принялся разглагольствовать и хвалить Иларие за то, что тот вернулся к родному очагу, ибо те, что забрали себе в голову мотаться по белу свету, безумцы, поскольку неизменно справедливы слова старинной песни:
Рудокопы дружно захлопали. Им казалось, что «адвокат» оправдал не только то, что они остались в Вэлень, но и то, что собранные на дорогу деньги спустили здесь, в трактире у Спиридона.
«Адвокат» разглагольствовал, пил, поднимал тосты — и вдруг затих, уставившись остекленевшими глазами на стакан с вином. Спиридон, заметив, что голос «адвоката» смолк, быстро нарезал колбасы, брынзы и поставил тарелку на стол. Унгурян-младший стал жадно есть. Управившись с едой, он столь же жадно выпил стакан вина. Слабость его как рукой сняло. Спиридон за много лет изучил «адвоката» и знал, что обморочное состояние, в какое впадал Унгурян-младший, проходит, стоит тому хоть что-нибудь проглотить, а потом он будет пить хоть всю ночь напролет. Знал он и то, что один только «адвокат» способен выдерживать такие долгие попойки.
Спиридон не ошибся. Унгурян-младший снова пил, пел песни, заключал пари: кто выпьет стакан вина одним глотком. Тосты он поднимал один за другим и даже спел песенку про архангела Гавриила, какую певал в студенческие годы, даром что давно уже постарел, облысел и опустился. Давненько у Спиридона не слышали этой песни, и сама трактирщица выглянула из кухни, чтобы ее послушать.
Старик Унгурян был доволен. Доброжелательно улыбаясь, он поглядывал вокруг, прищелкивал пальцами и приговаривал:
Да, Спиридон не ошибся: попойка, какой давно уже не бывало в его трактире, закончилась только на рассвете.
Когда утром бывший студент попытался встать, чтобы отправиться домой, оказалось, что ноги его не держат.
С той поры как Унгурян-младший приехал из Будапешта с Ирмушкой, он больше этого города не видел. Старик мало-помалу оплатил огромные долги сына — счета из ресторанов, от портных, лавочников. На протяжении двух лет старик Унгурян не знал покоя: одно за другим поступали денежные требования от адвокатов, грозивших передать свои иски в суд. Только он выплатил Прункулу пятьсот злотых, как снова пришлось ему залезать в долги, куда большие, чем раньше.
Ирмушка прожила в Вэлень полтора года. А когда почувствовала, что бедность уже на пороге, уговорила ясным весенним днем своего кавалера прокатиться в город. И пропала. Все поиски Унгуряна, все отчаянные расспросы ни к чему не привели. Вернулся он в Вэлень один поздно ночью. Отец сидел за стаканом вина.
— Ир-мушка! Фырр мушка? — ухмыльнулся старик.
Несколько недель «адвокат» не находил себе места ни в родном доме, ни даже в трактире Спиридона. Однако вскоре он забыл и Ирмушку, и только старик, напиваясь вдребезги, порой обращаясь к сыну, говорил:
— Ир-мушка! Фырр мушка?
Молодой Унгурян жил в Вэлень, ничем не занимаясь, ничем не интересуясь. Пока дела на приисках шли хорошо, хорошо жил и он. Дома бывал редко, все больше сидел по трактирам. Однако когда веселье пошло на убыль и грандиозные попойки прекратились, он разом постарел и опустился. Губы его порой так горько кривились, что можно было подумать, будто всю свою жизнь он пил один уксус. Бывший студент начал сожалеть о годах, прожитых впустую, а поскольку не было больше веселых попоек и вечеринок, отвлекавших его от невеселых мыслей, он принялся пить ракию. Через несколько лет на него стало жалко смотреть.
Старик Унгурян, оказавшийся после краха «Архангелов» в стесненных денежных обстоятельствах, год от году все глубже погрязал в долгах. Долги обожаемого чада окончательно его подкосили. Однако характер его не переменился. И теперь, как и раньше, голова его всегда была затуманена хмелем, и поэтому он не терял уверенности, что дела на прииске вот-вот пойдут лучше не надо. Из-за этого он до сих пор не продал своей доли в «Архангелах», хотя прииск давным-давно был окончательно заброшен.
Ранним утром старик Унгурян выбрался из трактира, поддерживаемый с одной стороны каким-то рудокопом, а с другой бывшим штейгером Иларие. По дороге им то и дело встречались незнакомые крестьяне, направлявшиеся все как один к каменному домишке, новому, но совсем маленькому, всего в две комнаты. Иларие, оборачиваясь и глядя вслед проходившим, которые исчезали за дверями странного домишки, недоуменно спросил:
— А там что такое? Лавка, что ли?
Вместо ответа старик Унгурян задал вопрос:
— А день сегодня какой? Пятница?
Иларие подумал и ответил:
— Пятница.
— Сегодня банковский день. Люди в банк идут.
— Ага! Вот оно что! Банковский день, — покачал головой штейгер.
Проходивший мимо них юродивый рудокоп Никифор, над которым, казалось, время было не властно, ткнул на ходу пальцем в «адвоката» и прохрипел: «Антихрист, антихрист!» — и, что-то бормоча себе под нос, пошел дальше.
XIX
Новый дом, к которому со всех сторон тянулись в пятницу люди, и незнакомые из соседних сел, и свои, из Вэлень, стоял возле самой примэрии. На улицу он глядел четырьмя небольшими окнами, забранными крепкой железной решеткой зеленого цвета. Единственным украшением фасада была черная вывеска, прибитая под самой стрехой, на которой золотом было выведено: «„Архангелы“ — акционерное общество, вклады и займы». Слово «Архангелы» было выведено большими буквами и было видно издалека, остальные слова — маленькими, уже потускневшими буковками.
Пришедшие большей частью толпились возле дверей. Кто пришел пораньше, уселся на двух длинных скамьях, врытых в землю вдоль стены, другие — кто стоял, опираясь на палки, кто медленно прохаживался туда-сюда. Одни из них охотно вступали в разговор, другие нехотя перебрасывались редкими словами, и по лицам их и по взглядам чувствовалось, что говорят они как бы по принуждению, через силу, как говорят обычно все крестьяне, которым нужно либо платить проценты, либо брать деньги в долг.
Утро было туманное, холодное, люди зябко поеживались и хмуро поглядывали вокруг, с нетерпением ожидая, когда же откроется банк. Пустившиеся в путь, едва только забрезжил рассвет, крестьяне жевали захваченный с собой ломоть хлеба — свой повседневный завтрак. Однако все они быстро попрятали куски в торбы, завидев на дороге невысокого человека в лаковых сапогах и белых штанах, какие обычно носили в Вэлень рудокопы. В коротком тулупчике с рыжим лисьим воротником и мягкой шляпе без привычного золотого шнурка вокруг тульи человек шел мелким шажком, не торопясь, старательно обходя лужи. Лицо у него было чрезвычайно странное: одна щека меньше и темнее другой.
Заметив его, толпа зашевелилась. Сидевшие на скамьях встали и, когда человек в тулупчике приблизился, дружно сняли шляпы.
— Доброе! — ответил он на приветствие, сухо и самодовольно. Еще самодовольнее было выражение его лица, смотреть на которое было страшно: правую половину его, мучнисто-бледную и морщинистую, оживлял беспокойно блестящий пытливый глаз, левая же была сплошным синим пятном с красной безглазой дырой, полуприкрытой веком. Левого глаза Георге Прункула лишил выстрел управляющего «Архангелов» Иосифа Родяна. Но уродство ничуть не мешало этому лицу выражать самодовольство, тем более когда живой и беспокойный правый глаз видел целую толпу, собравшуюся перед банком, принадлежащим лично ему, Георге Прункулу, и еще письмоводителю Попеску.
Прункул одну за другой отпер двери банка, распахнул их и пригласил всех войти. Банк представлял собой довольно просторное, но совершенно пустое помещение с несколькими лавками вдоль стен. Холодный воздух пах затхлостью.
— Прошу подождать здесь. Сейчас придет господин бухгалтер и начнем! — пригласил Прункул, отпер дверь в соседнее помещение и скрылся за нею. Комната эта была несколько меньше той, где толпились люди, в ней стояли три стола, огромный сейф «Вертхайм» и шкаф. Собственно, сердце банка было здесь. За столом возле сейфа работал кассир, за шкафом сидел бухгалтер, третий стол у окна предназначался для директора.
Однако стол этот почти всегда пустовал, потому что должность директора и кассира совмещало одно и то же лицо, а именно Георге Прункул, бывший совладелец прииска «Архангелы». Сначала он вообще был единственным служащим в банке, пытаясь исполнять должность и бухгалтера тоже, но вскоре запутался и понял, что на это место следует нанять сведущего человека. Пытался он привлечь себе в помощь собственного сына, бывшего студента, но отпрыск запутал все счета еще больше. Тогда скрепя сердце он нанял настоящего бухгалтера, который, однако, через два месяца уволился из-за ничтожного жалованья. С той поры много бухгалтеров перебывало в акционерном обществе «Архангелы», ибо директор банка ни за что не желал увеличивать им содержание.
Что же касается должности кассира, то ее старый Прункул не уступил бы никому на свете! Деньги он никому не доверял. Кому, как не ему, знать, какая это деликатная операция — пересчитывать деньги. Принимаешь ли проценты или вклад, сдаешь ли сдачу, оформляешь ли кредит — как легко тут ошибиться! Прункул твердо знал, что, если случайно отсчитать человеку больше, чем следует, ни один не вернет разницы, ни один не скажет, что ты ошибся! А самому Прункулу было прекрасно ведомо, с каким трудом достается медный грош!
А чья рука не дрожит при виде кучи денег в стальном сейфе? Уф! Уж кто-кто, а этот кривой знал, что золотой-настоящее око дьявола! Он чувствовал себя увереннее, когда деньги были под его непосредственным наблюдением, поскольку большая их часть принадлежала лично ему.
Сначала Прункул не хотел считать деньги, хранившиеся в кассе, раньше бухгалтера. Напрасно его уверяли, что повсюду, во всех банках, делается только так, что это необходимо для того, чтобы сопоставить соответствие счетов и наличия в кассе. Георге Прункул боялся, что станет известно, сколько у него денег, и бухгалтер соблазнится и обманет его.
И только когда доведенный до белого каления бухгалтер бросил ему на стол бумажку, где, подводя итог подсчетам, вывел точную сумму находившихся в сейфе денег, Прункул успокоился: бухгалтер угадал! Прункул еще не был настолько искушен в финансовых делах, чтобы понять, что именно бухгалтер и есть главное лицо в любом кредитном учреждении. Он уверял себя, что вовсе не из беспокойства пересчитывает деньги, хотя ему доподлинно известно, сколько их лежит в сейфе. Но только пересчитав и убедившись, что все в целости и сохранности до последнего филлера, вздыхал с облегчением.
Годы шли, и Прункул настолько поднаторел в хитростях банковского дела, что мог бы заменить и бухгалтера. Однако теперь у него не хватало не умения, а времени: клиентура настолько выросла, что он не мог оставить кассу.
Не успел Георге Прункул войти в контору, как на пороге появился бухгалтер. Первым делом он подошел к железной печке — ледяная.
— Затопить бы ее, домнул директор, — предложил молодой человек, повесив на гвоздь пальто и шляпу и потирая руки. — Отвратная погода. Целый день за столом-вконец окоченеешь.
Прункул, сидя за кассой, даже не взглянул в его сторону, но ответил:
— Можно и затопить, но сегодня и без того будет жарко. Вон сколько народу ждет, человек сто! — с этими словами он встал и распахнул двери, разделявшие оба помещения.
— Прошу! Только не толкаться. Становитесь в очередь, как на мельнице.
Здоровый глаз Прункула весело поблескивал. Деревенский банкир отпер кассу и уселся за стол.
Клиенты один за другим стали подходить к бухгалтеру, протягивая ему бумаги. Перо бухгалтера забегало по ним и бегало так до часу дня. Получив счет, клиент переходил к кассе. Прункул здоровым глазом быстренько просматривал счет и принимал деньги, тщательно пересчитывал их и, когда серебряная монета вызывала у него подозрение, бросал ее на мраморную столешницу, чтобы по звону определить, не фальшивая ли.
Вот уже пятый год Георге Прункул с неизъяснимым наслаждением выполнял эту работу каждый понедельник, четверг и пятницу. Банк был открыт семь лет тому назад, но в первые годы касса открывалась только по пятницам — раз в две недели. В те времена клиентов из окружных сел было мало, а прииски в Вэлень приносили еще неплохие доходы.
Через год после распродажи имущества Иосифа Родяна два приятеля, Прункул и Попеску, сподобились благодаря посредничеству Гершко Хайсиковича продать иностранному акционерному обществу «Архангелов». Продажа не принесла им того богатства, о каком они мечтали, но все-таки они были рады, что избавились от прииска. После этого они решили как можно скорее открыть банк.
Об открытии банка «Архангелы» в свое время местные газеты оповестили следующим образом:
«Шаг вперед. С глубоким удовлетворением мы узнали, что в передовой коммуне Вэлень заложена солидная основа нового румынского учреждения по хранению вкладов и кредиту. Таким образом крестьянство этих мест, благодаря патриотическим усилиям лучших людей села Вэлень, будет освобождено от когтей иностранных ростовщиков. Еще один шаг вперед сделан по пути консолидации нашей национальной экономики, и мы не можем не быть признательными администрации села Вэлень за то, что она подумала об этой стороне национальной экономики, воздвигнув новую цитадель национальной обороны. Да поможет господь бог и другим последовать ее примеру».
На четвертый год существования банка клиентура неожиданно быстро стала расти. Многие прииски в Вэлень вынуждены были обращаться в банк за кредитом. Кое-кто и из местной знати, например Ионуц Унгурян и Докица, стали регулярно брать деньги под заклад, раз в три месяца, а то и чаще. Все больше земли, лугов, лесов стало переходить во владение банка «Архангелы». Потом и из окрестных сел стали стекаться желающие получить ссуду или деньги под заклад. «Архангелы» были гораздо ближе, чем городские банки, да и процент у них был ниже.
За минувшие восемь лет во всем селе Вэлень осталось только три-четыре семейства, которые не задолжали «Архангелам».
Мало-помалу рудокопы привыкли обращаться к Прункулу «домнул примарь» или «домнул директор». Он действительно занял место примаря вместо Корняна. Когда же кончился срок и были назначены выборы, выбрали опять Прункула: конкурентов у него не оказалось. Никто из жителей Вэлень, когда дела на всех приисках пришли в упадок, не подумал занять место в примэрии, а если бы кто и надумал, то выдержать конкуренцию с Прункулом ему было бы нелегко. Письмоводитель Попеску женился на дочке Прункула. Девица, которую дьякон Гавриил прочил отцу Мурэшану в снохи, стала таким образом не попадьей, а письмоводительшей. Бывший студент Прункул-младший поступил в примэрию писарем вместо Брату.
По правде говоря, он не очень-то убивался на работе, тянул с делами и ленился изрядно. Но отец был рад и тому, что сынок не шляется по улицам. Похоже было, что Прункул-младший рано или поздно одолеет свою страсть к выпивке, потому что душой его мало-помалу завладевала отцовская страсть к деньгам. В трактир он заглядывал редко и без прежнего удовольствия. Однако сказать, что он уже совсем бросил пить, тоже было нельзя; он боролся с собой, и, возможно, эта-то внутренняя борьба и мешала ему работать по-настоящему. И все-таки раз в месяц он навещал трактир Спиридона, и всему селу становилось об этом известно, потому что, вывалившись оттуда среди ночи, он кричал, что спалит Вэлень, набрасывался с кулаками на каждого, кто попадался ему на пути, и потом еще два-три дня после жестокой пьянки был ни на что не годен.
XX
Дом Иосифа Родяна за эти годы постарел. Зеленая краска, которой когда-то был выкрашен фасад, от солнца и дождей выцвела и облупилась, но никто и не думал ее подновлять. Цемент местами осыпался, обнажив красный кирпич фундамента, стены пошли серыми пятнами. Окна всегда были закрыты, шторы задернуты, дом, казалось, погрузился в беспробудный сон или был оставлен навсегда. Редко-редко, когда по улице громыхала телега, чуть раздвигалась занавеска в окне, и можно было увидеть два женских лица, бледных, увядших, с беспокойно бегающими глазами. Но лица исчезали, и штора плотно смыкалась вновь. Никто бы не сказал, что эти мертвые лица принадлежат Эуджении и Октавии.
Сестры жили, как в заточении. Месяцами никто не видел их на улице. А если случалось вдруг увидеть спешащих на почту или в лавку, то лица их всегда были прикрыты шалью, глаза опущены в землю, на приветствия они не отвечали, стараясь проскользнуть по селу, словно тень.
Выйти из дому было для них истинным мученьем, но как бы ни скрывались они от людей, как бы ни избегали посторонних взглядов, односельчане, заметив их, недоуменно смотрели им вслед и потом крестились, словно повстречались с привидением. При дневном свете лица сестер выглядели и вовсе неживыми — высохшие, неподвижные, со злыми морщинами, проложенными неизбывной завистью, на щеках и вокруг рта — страшные лица. Может, поэтому сестры и старались спрятаться от людей.
Только крайняя необходимость заставляла их покинуть дом, и, когда такое случалось, можно было безошибочно сказать, что их мать Марина больна.
Ни Эуджения, ни Октавия не прижились у старшей сестры Марии, жены доктора Врачиу, к которой переехали сразу же после аукциона. Домашнее благополучие, окружившее их в этом доме, было им нестерпимо. Они ненавидели и Марию, и доктора, и их детей, и Эленуцу, которая тоже переселилась к старшей сестре. Не прошло и двух недель, как они вернулись в Вэлень и заперлись в своем мрачном доме. Спустя три месяца после экзамена в церковно-приходской школе в Гурень Василе с Эленуцей сыграли свадьбу. Молодые переехали в Телегуцу, где молодой священник получил приход, и жена его сразу же пригласила сестер приехать погостить, посмотреть село и их дом, но сестры, порвав письмо на мелкие клочки, не удостоили молодую даже ответом.
Осенью женился и Гица на домнишоаре Лауре, дочке священника из Гурень. Ни Эуджения, ни Октавия не поехали даже на свадьбу. Однако на приглашение посетить новобрачных, которое пришло месяц спустя после свадьбы, они милостиво ответили согласием.
Но прожили у брата только два месяца: счастливое воркование молодых, их поцелуи и взаимная нежность сводили сестер с ума.
Не раз за эти годы и Гица, и Эленуца, и Мария звали сестер переехать к ним жить. Но Эуджения с Октавией даже не благодарили их за приглашения.
Случалось, что, получая письма, они и не читали их, а остервенело рвали в клочки, только взглянув на почерк.
Так и старели они в Вэлень в ветшающем доме посреди пустого двора. И жизнь их с каждым днем становилась все бессмысленней, холодней и никчемней. Мужья их давным-давно с ними развелись и, забыв про «неудачную партию», женились по второму разу и жили себе припеваючи.
Эуджения и Октавия поседели, носы их удлинились, щеки отвисли, подбородки заострились. Каково было бедной Марине, которая уж и не ходила теперь — ползала из кухни в дом и обратно, видеть своих бедных дочек?..
Служанку давно рассчитали, работника тоже. За коровой ухаживала Марина. Она же и стряпала, и носила воду, она стирала и покупала припасы, мыла полы, убирала дом. Сгорбившаяся, седая, беззубая, день за днем справлялась она с привычной работой. В бездне безнадежности в ней воспрянула ее крестьянская натура, привыкшая к труду, к телесному напряжению. Но когда она видела две тени, в которые превратились родные дочери, она всякий раз вздрагивала, словно пробирал ее ледяной ветер. И, осенив себя широким крестом, шептала:
— Не оставь нас, святая дева пречистая!
Она пугалась своих дочерей, но еще ужаснее был для нее вечерний скрип калитки, которую целый день никто не открывал. Калитка скрипела, и во дворе появлялся высокий сутулый старик в ветхом пальто, заляпанном белой грязью, обутый в огромные стоптанные сапоги. Старик молча пересекал двор, неся в левой руке что-то круглое, завязанное в грязный носовой платок, а правой держа кувалду и бурав, обычные для рудокопов. Направлялся он прямо к кухне, где стояла большая железная ступка. Осторожно развязав узелок с мелкими кусочками породы, он всыпал горсть камешков в ступку и начинал их толочь.
Когда становилось совсем темно, Марина приносила свечку, и случалось, старик всю ночь напролет толок камень, выбирая из пыли едва заметные блестки, но не золота — а пирита, и складывал их осторожно в глиняный горшок, который прятал потом под кровать, стоявшую на кухне.
— Посмотри-ка! — улыбаясь во весь рот, обращался старик к Марине.
— Вижу, вижу, Иосиф, — отвечала жена, и голос у нее дрожал. — Иди поешь.
Уговаривать она не умела и просто предлагала мужу поужинать. Иосиф Родян ел медленно, понемногу, ни на секунду не выходя из глубокой задумчивости.
— Завтра снова пойду за рудой к «Архангелам», — говорил он, вытирая рот — Какое золото! Господи, что за золото!
Он качал головой, улыбающееся лицо его сияло, веселые глаза блестели.
— Завтра опять пойдешь за рудой, снова принесешь золота, — горестно соглашалась жена, — а теперь, Иосиф, нужно идти спать.
Старик вставал затемно, брал кувалду, бурав, Марина надевала ему через голову охотничью сумку с едой на целый день, и Иосиф, спокойный и веселый, отправлялся к «Архангелам».
Прииск давно уже принадлежал иностранному акционерному обществу, но к работам в штольнях не приступали. Охранял его всего один стражник. Кучи пустой породы почернели, сараи покосились, крыши сгнили, окошки большей частью были выбиты. Возле сараев, где некогда была навалена руда, вырос бурьян. Все пришло в запустенье, вокруг царила тишина. Только вход в штольню дышал по-прежнему густыми белыми клубами пара.
Иосиф Родян не нуждался в освещении. Целый день он долбил породу молотком у самого входа в главной штольне. Сторож напоминал ему, когда нужно пообедать, когда поужинать. Трудясь с утра до вечера, набирал он узелок мелких каменных осколков. А больше ему и не нужно было.
После распродажи имущества Иосиф Родян оказался в санатории, через полтора года доктора отпустили его домой, посоветовав не стеснять: пусть делает, что хочет. А хотел он одного — искать золото в заброшенных штольнях «Архангелов». Именно это желание владело им во время пребывания в санатории, а невозможность его исполнить приводила в бешенство. Сначала его перевели под наблюдение доктора Врачиу, но и тут больной не утихомирился и бил вдребезги все, что попадалось на глаза.
Покой он обрел только в Вэлень, когда с кувалдой и буравом под мышкой отправился к «Архангелам». Спустя некоторое время его отвезли к Гице и Эленуце, надеясь, что и там он будет жить спокойно. Но припадки буйства возобновились, и его пришлось отправить в Вэлень. Дома, стоило ему только приняться за свое мирное занятие, он мгновенно успокаивался.
Дети ему сочувствовали, с годами примирясь с его несчастьем, но сами они были счастливы, и их сердца сжимались лишь тогда, когда они вспоминали об отце. День за днем страдала бедная Марина, которая ни на минуту не могла оставить свой дом, как бы ни хотелось ей повидать детей и внуков.
Мария с Эленуцей и Гица делали все, что могли, для матери: посылали ей деньги, потому что у Иосифа Родяна, кроме дома, не осталось ничего, писали часто ласковые письма и приезжали ее навестить.
Бывшему управляющему жилось спокойно, рудокопы по-прежнему кланялись ему, детишки его не боялись.
Во всем селе один-единственный человек испытывал смертельный ужас при виде белобородого старца — это был Георге Прункул, директор и кассир банка «Архангелы».
Прункул обходил его далеко стороной и, завидев, бросался в ближайший проулок, хотя Иосиф Родян и думать забыл о бывшем своем сотоварище по прииску.
* * *
Название «Архангелы» снова все повторяли по всей округе, но теперь, произнося его, никто уже не думал о славном и богатом некогда прииске, а только об «учреждении для вкладов и займов в селе Вэлень». Банк год от года расширял свои операции и приобретал все больший вес. На десятом году своего существования, когда банк подвел годовой баланс, оказалось, что, хотя он только уравнял свои резервы с основным капиталом, дивиденды, розданные пайщикам, были самыми высокими среди всех румынских банков.