Луна в ущельях

Агишев Рустам Константинович

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

 

 

1

...Где попутными реками на кочах и плотах, а где звериной тропой, в кровь разбивая ноги, обливаясь потом, исхлестанные дождями, шли и шли промысловые и пашенные люди на восход, на Лену и Алдан, Колыму и Амур — к берегам неведомых морей. Месяцами шли, тащили за собой детей и небогатый скарб, вели под уздцы усталых взмыленных коней. И закладывали новые поселки, расчищали пашни, сеяли хлеб.

А потом кайлами и взрывчаткой прорубили через горы железную дорогу. Она легла сверкающей стрелой от Урала до Байкала и от него до синих океанских вод. И все-таки даже сейчас от Владивостока до Москвы поездом ехать неделю. А на самолете — всего восемь часов. Даже солнце, вынырнув из океанских глубин, с трудом догоняет воздушный лайнер.

Вот и сейчас солнца еще не видно, но толстые пухлые облака залиты светом. Откинутое назад крыло с двумя сверкающими кругами впереди стало лиловым, а внутри, в салоне, переливаются по стенам, по рядам кресел неровные красноватые полосы. Скоро Москва.

Вадим Сырцов взглянул в иллюминатор, но солнца все еще не было — самолет выровнял курс и летел строго на запад. Покосившись на спящего соседа, Вадим потянул за рычажок и, когда кресло послушно откинулось вместе с ним, закрыл глаза.

Тотчас перед ним заплясали еще недалекие, памятные картины. Он вспомнил белое восковое лицо мертвой Зойки, застывающие на морозе хризантемы, принесенные Викой, и провал могилы, из которой клубился легкий пар. Сквозь приглушенный гул турбин он явственно услышал, как стучат по крышке гроба красноватые комья мерзлой глины, как звенят заступы, торопливо ровняя холмик. На нем единственный венок с жалко брякающими крашеными жестяными листочками. Горшок с хризантемами поставили рядом с венком, и тонкие, еще живые стебли тоже бессмысленно закачались на студеном ветру.

Вадим открыл глаза. Все слишком свежо, думать об этом невозможно. Небольшой поворот — и солнце появилось в иллюминаторе, оно и в самом деле едва поспевало за машиной. Да, интересно, наверно, космонавтам. Собирался когда-то сам... Смешнее всего, что свою дозу хватанул не в космосе, а на грешной земле. Что сейчас делает Дина? Вот с кем бы поговорить. Хотел проститься перед вылетом... и хорошо, что телефон не ответил. Дину трогать нельзя — сколько раз надо это решать, нельзя и все!

О чем ни подумай сейчас — все «нельзя» или все скверно. Ничего, привыкай, брат... Прекрасное было всегда. Вот на Каргине археологи раскопали глиняную статуэтку, слепленную около пятидесяти веков назад. Уже тогда жила в человеке мечта... А что оставляет после себя потомок землеходца — Вадим Сырцов? Его след на земле? А разве этот самый след обязателен? Живут же миллионы, никогда не задумываясь об этом. Так и я: родился, вырос, работал геологом, получил производственную травму — и все. Все да не все... Вот летишь ты сейчас в столицу добивать свое дело. А может быть, проект Большого Пантача — это пустой прожект, мираж? И вообще, когда прозвенит второй звонок — не пора ли забыть обо всем земном и просто подбивать бабки? Может, купить саклю с виноградником где-нибудь на берегу моря и доживать там отмеренные дни? Аккредитивов на год-полтора хватит, а больше, пожалуй, не понадобится. Завещать виноградник ближайшему детскому саду. Это и будет «след»...

Где-то в районе Уральского хребта заря наконец обогнала самолет, и в иллюминаторы заглянуло светлое утро. Молодая, строгая на вид стюардесса стала разносить завтрак. Лететь осталось часа полтора, и пассажиры постепенно оживились, в стаканах зазвенели чайные ложки.

Прихлебывая чай, Вадим стал присматриваться к соседям справа. Это были, как видно, настоящие таежники: один с густо посеребренной буйной бородой и близко посаженными простодушными синими глазами, другой — верзила помоложе с длинным обветренным лицом и унылыми усами. Вадиму он чем-то напомнил Кузёму. От обоих таежников неистребимо пахло хвоей и спиртом. Они вполголоса переговаривались.

— Гляди-ка, облака — что овечьи отары, когда гонят их с пастбища на пастбище, — сказал бородач, задумчиво уставившись в иллюминатор.

— Ты разве пас овец?

— Раза два с курорта заезжал в Алма-Арасан — там у меня дружок егерем работает. Красота! Рассказать нельзя! Яблоки — с два моих кулака. Луга, цветочки-маки, живи — не хочу.

— Ну и жил бы.

— Не, тянуло домой, в тайгу. Увлекаешься там виноградом этим, а сам все равно думаешь: как там мои переселенцы речку обживают? А как Беспалая?

— Все равно не обживутся, — угрюмо и уверенно возразил усач. — Перемрут твои бобры.

— Ты говорил так и про соболя — не обживется, дескать, в Алитэ-Каргине, — старик усмехнулся. — Ничего, обжился. Обживутся и бобры. Знаешь, как американские индейцы их называют? Бобровый народец. Именно — народец. Умнеющий зверь.

— А толку-то? Все едино — перемрут. Даже тигра — на что могучный зверюга — и то его у нас осталось, по пальцам можно пересчитать.

Старый зверовод, макая в чае сухарик, глянул на товарища:

— Заладил каркать. И кто только послал тебя на выставку!

— А я, братец ты мой, в декабре своего тридцатого тигра поймал, — усмехнулся в усы охотник и возвратил стюардессе пустой поднос. — За одного тигренка в Индии взрослого слона дают. Вот и попробуй меня в Москву не послать.

В его вроде бы шутливо сказанных словах прозвучал вызов.

«Гордый, ничего не скажешь. Этот не сплошает нигде, — подумал Вадим, с уважительной иронией косясь на могучие плечи соседа. — Да и старик тоже, ишь, молодец, бобровый народец расселяет. Ей-богу, молодец!»

Под крыльями самолета развертывалась уже панорама Домодедова.

 

2

Москва встретила Вадима просторными проспектами разросшегося Юго-Запада, сутолокой старого Арбата. Сверкали уходящие ввысь этажи высотных зданий и позолоченные купола храмов, словно современность понимающе переглядывалась со стариной.

Много появилось в Москве нового, и Вадим, кружа на такси по улицам и площадям, все смотрел и смотрел. Особенно много стало реклам, и какие разнообразные... На западный, что ли, образец... Он никогда особенно не любил их. Вспомнилась переложенная какими-то остряками на мотив траурного марша реклама Граждвоздухофлота и то, как, подвыпив, в иных компаниях мужчины тянули загробными голосами: «Экономьте время! Экономьте время! ТУ-104 — лучший в мире самолет...»

Вадим усмехнулся и с грустью отметил, что каждый новый поворот мысли завершается у него все тем же... Совсем распустились нервы. Не годится. Надо же взять себя в руки. Хватит.

В вестибюле главка навстречу Вадиму неожиданно поднялся Ян Зигмундович Стырне. У него было приветливое будничное лицо, как будто они только накануне расстались, условившись о новой встрече. Ян Зигмундович был, как всегда, одет с иголочки, подтянут, но под глазами набрякли темные складки — чувствовалось, что столичная сутолока изрядно уже успела измотать его.

Они поздоровались, присели за круглый столик. Оказалось, что Стырне накануне получил телеграмму от Вики Гончаровой с просьбой комитета комсомола помочь Сырцову с путевкой. Путевку в подмосковный санаторий на два срока Стырне успел уже выхлопотать, и бесплатную. Осталось только получить ее, а главное, конечно, показаться хорошему врачу.

Вадим благодарно сжал сухую крепкую ладонь Стырне:

— А вы, Ян Зигмундович, еще не отдыхали?

Тот только махнул рукой и стал расспрашивать про Каргинск, про Вику Гончарову и Бабасьева, про дела в управлении. Слушая ответы, он незаметно вглядывался в резко очерченное исхудалое лицо собеседника... Нет, не стоит тревожить его перипетиями борьбы в главке. Сказать только вообще: дело, мол, подвигается, и все.

Но Вадим словно угадал его мысли:

— Появились подводные рифы, Ян Зигмундович? Непреодолимые?

— Ну почему непреодолимые, преодолеем. Пока приходится немного лавировать. — Стырне невольно отводил глаза.

— Нет уж, пожалуйста, давайте откровенно, — попросил Вадим, — а то, сами понимаете, какое будет лечение. Не зная — чего не передумаешь.

Мысленно обругав себя за неловкость, все еще тревожно приглядываясь к Вадиму, Стырне рассказал все как было. Молодой геолог слушал спокойно, изредка передвигая взад и вперед по столу круглую тяжелую пепельницу. Лицо его стало решительным: он предложил вместе зайти к Вербину.

— Толку от этого культпохода не будет, — проворчал Стырне,— но и терять тоже, собственно, нечего. Ладно, пойдем.

Вербин принял их с ледяной вежливостью. Все время обращался только к Сырцову, как будто Стырне и не было в кабинете и он, Вербин, вообще впервые слышит о предполагаемом месторождении Большой Пантач.

Сырцов вопросительно глянул на Стырне. Тот глазами сказал ему, что, собственно, все идет нормально и именно этого можно было ожидать. Глаза Вадима недобро блеснули.

Вербин продолжал:

— Месторождения-то еще, простите, нет. Какой же это проект! Ни обоснованных расчетов, ни ясной перспективы. Неизвестно даже приблизительно, сколько запасов, каков характер залегания. Пока, простите, все это одни вопросительные знаки.

— Имеется большое количество образцов с очень высоким содержанием фосфоритов, — плотнее усаживаясь на стуле, сказал Сырцов, — имеются предварительные цифры запасов, профили залеганий тоже в основном ясны. Но ведь дело как раз идет о более детальном изучении, о средствах на это. Вот предмет нашего разговора.

Вербин, разумеется, вовсе не был доволен, что в предмет спора внесена ясность.

— Так ведь мы достаточно уже говорили с Яном Зигмундовичем, — он наконец заметил, что Стырне присутствует в кабинете, и в первый раз повернулся к нему, — но, как выясняется, вы и сейчас не принесли ничего нового, ничего сколько-нибудь конкретного. Стало быть... — и он устало принялся протирать кончиком галстука свои очки.

— В данном вопросе я тоже имею право голоса, — медленно выговорил Вадим, — вытоптал это право ногами по тайге. Смею сказать, мне это открытие не так дешево досталось.

— Слышал, слышал о вашей болезни, сочувствую... — начал было Вербин.

— Ни о болезни, ни о сочувствии тут речи не будет, — Вадим сказал это с такой суровой непреклонностью, что Вербин осекся и, забыв про очки, сбоку бросил на молодого геолога испуганный взгляд.

Стырне перехватил этот взгляд и обрадованно подумал: «Эге, да у тебя, братец, кишка-то, пожалуй, тонковата. Не так уж прочно ты сидишь, должно быть, в своем кресле...»

— Речь тут идет только о фосфоритах, — уже спокойнее продолжал Вадим. — Они найдены, открыты. Закрыть их теперь невозможно.

— Признаюсь, мне непонятно ваше упорство, — надев наконец очки, холодно заговорил Вербин. — Вопрос этот вышел, простите, из вашей компетенции, решать его будут другие товарищи, — и он поднялся.

— В жизни, в отличие от шахмат, — тоже поднимаясь, негромко проговорил Вадим, — человек долго не замечает, что проиграл свою партию. Думаю — вы проиграли.

Вербин ошеломленно глянул на него, передохнул и, снова собравшись с силами, насмешливо бросил:

— Кому? Уж не вам ли, попавшему в цейтнот?

— Не важно, мне или другому, — игнорируя жестокий намек, ответил Вадим, — важно, что прошло время ненаучных решений.

И он, не прощаясь, пошел к двери.

Поднялся и молчаливо сидевший до сих пор Стырне:

— А ведь вы правильно сказали, товарищ Вербин, почти правильно. Вопрос действительно вышел из нашей компетенции. Но из вашей тоже. Будет решать кто-нибудь повыше, и серьезно решать. Это я вам, как коммунист, обещаю.

В коридоре Стырне очень захотелось обнять Вадима. Но кругом сновали люди. И он только похлопал его по рукаву и сказал совсем буднично:

— Ты ведь не устроился еще с жильем? Поехали ко мне в гостиницу, может, для тебя номер схлопочем, там и пообедаем,

 

3

Сидя в тесно забитом вагоне метро, Вадим слушал, как ритмически хлопают, проглатывая пассажиров, двери, следил, как мелькают в темном тоннеле редкие огни. И думал, что все на самом деле идет нормально. Все минует на свете. Всему свой черед. Самое главное — как пройти по земле. Выше этого ничего нет. Пусть себе Вербин протирает галстуком стеклышки. Я бы с ним не поменялся. Нет. Эх, если бы не завтрашняя консультация у профессора, прямо сейчас можно было бы уехать в санаторий.

Гостиница, в которой жил Стырне, оказалась на редкость удобной и тихой. И все-таки никакой тишины не получилось. В номере Яна Зигмундовича, куда они зашли помыть руки перед обедом, сидели, ожидая хозяина, две женщины. Это были Дина и тетя Мирдза.

Вадим слегка побледнел. Да, мир тесен, и в больших городах, куда, как говорится, ведут все дороги, это особенно ощутимо. Трудно сейчас будет им обоим. Ведь с памятного симфоническою концерта они виделись только на людях и, кажется, не искали встреч.

Дина не очень растерялась. Она поцеловала в щеку отца, подала руку Вадиму и скромно уселась в сторонке, как бы подчеркивая случайность встречи. Зато тетя Мирдза откровенно обрадовалась, полноватое лицо ее под копной вьющихся, густых, совершенно белых волос засветилось живым интересом.

— Вот он каков, автор проекта «Большой Пантач»! — Она открыто и простодушно разглядывала его.

— Один из соавторов, — вежливо поправил Вадим.

— Разумеется, разумеется, — охотно согласилась тетя Мирдза, ценившая в людях скромность. — Разделить с товарищами честь открытия — вот настоящее благородство. И за Тюмень тоже, кажется, дали премию большой группе геологов.

— В этом отношении мы совершенно спокойны, Мирдза Зигмундовна, — Вадим усмехнулся. — «Большой Пантач» никогда не будет представлен на соискание.

— Почему?

— Рядовая работа. К тому же и не признанная еще.

— Ничего, признают, никуда не денутся, — сказал Стырне.

Они пообедали все четверо в скромном уютном ресторане внизу. Вернулись в номер. Беседа плохо клеилась.

Мужчины негромко толковали о том, как надо действовать дальше в борьбе за Большой Пантач. Стырне сказал, что со всем этим управится сам и что путевку Вадиму, в случае надобности, можно будет продлить и на третий срок. Мирдза вставляла отдельные словечки и все приглядывалась к Вадиму. А Дина печально думала, с какого сейчас конца подойти к нему.

Вероятно, Мирдза угадала ее состояние.

— Что ты там пригорюнилась, как покинутая невеста? — приходя ей на помощь, грубовато-ласково сказала она.

Дина приняла ее тон. Неожиданно для самой себя легко рассмеялась и беспечно сказала:

— А может, я и есть покинутая невеста!

— Что-то непохоже, — Мирдза взглядом похвалила племянницу, сумевшую ловко ухватить конец спасательного каната, и продолжала игру: — Займи, в самом деле, человека. Сходите куда-нибудь, это же Москва!

Дина поднялась и со свойственной ей свободой и простотой подошла к Вадиму:

— Пойдем, что ли? В самом деле, покажу Москву.

Против ожидания, Вадим охотно согласился и стал искать глазами ее белую, уже выходящую из моды, нейлоновую шубку. Мирдза облегченно вздохнула.

Побродив немного по старинным улочкам, которые она особенно любила, Дина повела Вадима в Музей изобразительных искусств на Волхонке.

Сначала они ходили по залам чуть поодаль друг от друга, и с лица Вадима не сходило выражение смущения. Постепенно, однако, он оживился, они уже старались не отставать друг от друга и в зале барбизонцев подолгу стояли перед одной и той же картиной.

Дина лучше Вадима разбиралась в живописи, и ей пришлось объяснить ему и общее значение барбизонцев, особенно наиболее выдающихся представителей этой школы — Теодора Руссо, Добиньи, Милле. Вадим смотрел теперь внимательно. За скромной, неяркой манерой письма угадывалось буйное благоухание лесов, тихая грусть убранных полей, обилие света и воздуха — радость людей, вырвавшихся из города на простор родной природы.

Вадима сейчас особенно волновали пейзажи. Он жадно смотрел на зеркальную гладь реки у Добиньи, на неяркий, кажется, такой знакомый закат... И волосы у Дины как будто тоже освещены сейчас закатом, а шея совсем детская... А эта крестьянка с широким лицом... На кого она так похожа?.. И перед глазами возникла поросшая ивняком лужайка, широко посаженные карие глаза, полураскрытый, смеющийся рот... Да, да, конечно, это Маша Осинцева, первая любовь... Ей было двадцать пять, а мне восемнадцать. Так и прошла мимо. Остались в памяти горячие карие глаза, а человек затерялся в жизни. Жива ли Машенька? У кого-нибудь, может, в запасе вечность, а у меня всего год, от силы полтора. Мне просто нужно решить главное — как прожить эти месяцы, эти немногие недели и дни? Чтоб остаться человеком, чтоб не слишком трусить.

Ему захотелось на воздух. Они вышли на Большой Каменный мост, взяли такси и поехали Замоскворечьем в сторону Ленинских гор. В Москве трудно найти уединенный уголок, но в этом громадном молодом парке, у здания университета, они нашли аллеи, по которым можно было ходить часами, не встретив ни единой живой души.

Дина и раньше любила бродить здесь после лекций по осенним дорожкам, густо усыпанным желтым листом. А сейчас пахло талым снегом и чем-то сухим, пыльным. Воробьи скакали по протоптанным дорожкам, топорща и чистя клювами серые перышки, прыгали по голым веткам дубков и придавали этому месту неприхотливый сельский вид. Может, где-то здесь Герцен и Огарев, обнявшись, глядя на далекую вечереющую Москву, давали когда-то свою пожизненную клятву...

Дина улыбнулась этой детской мысли. Они шли по аллее, протянувшейся к университету от Лужников, поглядывали на тянувшийся далеко-далеко по бокам ноздреватый снег. Потом взглянули друг на друга и улыбнулись. Дина прижалась щекой к его рукаву. Он положил большую тяжелую руку ей на плечи и слегка притянул к себе. Дина боялась шелохнуться. Задрав головы, они смотрели на высотное здание.

— На каком ты этаже? — спросил он.

Она растерянно заморгала.

— Семнадцатый. А что?

— Так. Высоко очень. Значит, лифтом ездите?

Они свернули на боковую аллею, присели на скамью. Встретились глазами, засмеялись. Ей показалось, что все прежнее вернулось, и плохое позади, как бы только неосторожным словом не разрушить эту близость...

— Наверно, ты поедешь после лечения руководителем работ на Пантаче, — сказала Дина.

— Руководителем? Зачем?

— Ты хозяин открытия — ты и доведешь его.

Он помолчал, печально и сумрачно глядя перед собой:

— Ни черта, Динок, из этого не выйдет,

— Выйдет.

— Ни черта ты не знаешь, Динок.

— Знаю, старик, — возразила она спокойно. — Все знаю.

Вадим внимательно посмотрел в ее лицо: сначала на губы, сказавшие эти слова, потом почему-то на шею, выступающую из ворота белого свитера, затем уже в глаза.

Она выдержала его взгляд, ничто в ней не дрогнуло. Он слегка сжал ее руки, и, когда она вся потянулась к нему, лицо его дернулось. Держа ее руки, он тихо сказал:

— Ты знаешь, что это произойдет очень скоро?

— Не скоро, — ответила она, — у Эйнштейна другой был счет.

— Эйнштейн, Эйнштейн! — невесело передразнил он.

— Глупый, — сказала она, опять прижимаясь щекой к его рукаву, — а еще бегал от меня.

— Я думал о тебе,

— Ей-богу, несовременно, милый. Оставим сентименты рыцарским временам. Беречь надо не меня, даже не себя, а минуты, мгновения. Понимаешь? Они уходят, а в каждом сколько дум, дел, чувств. А человек все равно не вечен. Одному дано больше, другому меньше, важно — как прожить.

Вадим вскинул на нее глаза. Как странно, только сегодня, несколько часов назад, он именно это сказал самому себе. Но то он...

— Можно и год прожить так, как другой не проживет и полсотни, — она подождала немного и договорила совсем тихо: — Если любишь — поймешь. И если нам осталось прожить четыре дня, мы проживем их вместе.

Вадим молчал, смотрел на нее. Он знал, что она искренна. Губы потрескались под краской, и так хочется поцеловать их и потом спрятать голову на груди, в ее белом пушистом свитере и немного отдохнуть от всего, от себя. Да, она искренна. А ты? Примешь, значит, ее жертву — и ладно? И в этом, стало быть, непротивленец? Хочется отдохнуть! Мало ли что хочется... И он сказал отчужденно, слегка отодвигаясь:

— Значит, ты все знала, Дина?

— Знала. Мне профессор сказал. Только не знала — догадываешься ли ты об этом.

— Что ж, разве профессор приговорил обоих?

— Я сама. Это мое право. Разве мало примеров?

— Перестань! Сама понимаешь, что это чушь.

— Ну не надо, Вадим, родной, ничего не надо говорить. Я люблю тебя.

— Динка, уйди!

— Поцелуй меня, Вадим.

Он молча глядел на нее, потом взял за плечи, притянул к себе. Кровь гулко стучала в висках... А есть ли вообще эта болезнь? Может быть, вся моя честность — всего-навсего только эгоизм, только больные капризы, а главное — это сама жизнь? Были два прекрасных мира — мир Вишну и мир Шивы, и люди с радостью переходили из одного мира в другой. Потом Брахма поставил на мосту перехода божество уродства и страха — и люди стали бояться. Не надо бояться! Это и есть главное... Красивая легенда, ничего не скажешь. Но в жизни все гораздо сложнее, горше.

Он сжал ее руку, осторожно расправил тонкие замерзшие пальцы. Отвернулся. Лицо его стало спокойным, только рука теребила пуговицу на пальто. Она оборвалась. Он глянул на оторванную пуговицу, машинально сунул в карман:

— Ну, хватит, — сказал он устало. — Надоело, знаешь, притворяться. Мы — не дети. Я просто хотел уйти от тебя. Может, нашел не очень ловкий ход. Извини. И никаких камушков я, конечно, не глотал. Получилось немного жестоко... Прощай!

Вадим встал и пошел. Под ногами был песок пополам со снегом и мелкие камешки, и он шел все быстрее, не оглядываясь. Замерзшие в меховых башмаках ноги были как деревянные. «У нее тоже, наверное, окоченели», — подумал он. И боялся, что не выдержит и вернется.

Он начал задыхаться от быстрой ходьбы и почувствовал острое колотье в боку. Значит, нельзя так быстро ходить. Что ж, все идет нормально. Все верно. Она подумает и простит. Пройдет время — и она сама все поймет.

А Дина сидела и молчала. Она даже не повернула головы. Посыпался снег. Очертания университета стали расплываться у нее в глазах, хотя она могла поклясться, что сейчас не плакала.

В этот же вечер, не дожидаясь консультации у профессора, Вадим уехал в санаторий.