Луна в ущельях

Агишев Рустам Константинович

ГЛАВА ВТОРАЯ

 

 

1

С затянутого облаками серого неба, как из распоротой перины, летит снежный пух. Он кружится, медленно падает, садится на деревья, на крыши домов и высокого с колоннадой здания с выпуклыми буквами по фронтону — КАРГИНСК. Садятся снежинки и на серебристые самолеты различных конструкций, напоминающие больших птиц и гигантских тайменей с оттянутыми назад плавниками и высоко торчащим хвостом, на взлетно-посадочную полосу, по которой с ревом проносятся стремительные ТУ.

Однако там снежный покров слизывают колючими языками снегоочистительные машины. Юркие автокары — красные, желтые, синие, зеленые — развозят пассажиров и грузы во всех направлениях. Нет суеты, но есть чувство времени. Степенно приближается к подрулившему самолету серебристый трап.

А снег идет. Застилает небо и свет уличных фонарей, накрывает землю белой непроницаемой мглой. Ему, снегу, нет дела ни до счастливых объятий и поцелуев, ни до возбужденного удачным приземлением экипажа, за восемь часов доставившего без малого две сотни пассажиров из конца в конец огромной страны. Снег сыплет. Он знает свое дело.

«Аквариум» — портовый ресторан, открытый всем ветрам и рейсам, — сверкал стеклом и неоном. Он был насквозь прозрачен и действительно напоминал аквариум — залитый светом сплющенный шар, внутри которого легкие столики на тонких алюминиевых ножках, пустующая сейчас посередине зала эстрада с вызывающе красным роялем и красные, под рояль, поливиниловые квадратные часы с циферблатом без цифр. В воздухе носился смешанный запах вина, жареного лука и апельсинов. Ослепительно белые кружевные наколки официанток, напоминая старинные кокошники, только подчеркивали присущий всему аэропорту современный вид.

Одна из официанток бесшумно открывала минеральную воду и, наполняя бокал такой же молодой, как сама, посетительнице, глазами показала на сидящих рядом двух пожилых мужчин:

— Берите пример с ваших кавалеров, девушка. На самолет надо с полным желудком.

Девушка промолчала.

— А в самом деле, — подхватил один из мужчин — кряжистый, смуглолицый человек, — может быть, все-таки летим, Дина Яновна? Вылет из-за погоды задерживается. А? Долго ли собраться? Как думаете, Ян Зигмундович?

Дина отрицательно тряхнула стрижеными пепельными волосами и, поправив на шее тяжелые агатовые бусы, ответила небрежно:

— Папа, повтори, пожалуйста, Виктору Степановичу, почему мне нельзя лететь. Мое объяснение его не убедило.

Она отвернулась и сквозь незамерзающую овальную стену стала смотреть, как, слипаясь в хлопья, падают на стекло снежинки и тут же сверкающими струйками стекают вниз.

— Если имеешь маму в виду — не так уж она больна, — усмехнулся Ян Зигмундович. Его коротко остриженная голова и такая же бородка щедро осыпаны инеем, мочки ушей чуть поблекли и сморщились, но лицо еще крепкое, волевое; небольшие слегка выцветшие голубые глаза в сеточке морщин смотрят зорко, без усталости.

Он дожевал свой бифштекс, запил его глотком нарзана и твердо, как все латыши, выговаривая окончания слов, добавил уже серьезно:

— Пожалуй, Виктор Степанович прав, дочка. Поехали?

— Вы оба правы, убийственно правы, поэтому я остаюсь, — сказала Дина.

Мужчины переглянулись и, закуривая, заговорили вполголоса о предстоящих в Москве баталиях за ассигнования.

Еще утром стало известно о таинственном исчезновении Сырцова, но за весь этот день и вечер они ни разу не заговаривали о нем при Дине: она не переносила фальши, а правда была бы для нее чересчур жестокой. И уговаривая лететь, они просто хотели уберечь ее от возможного потрясения. Да, что-то стряслось. Виктор Степанович по своей линии тоже поднял на ноги весь район, по следам Сырцова, бросив все дела, прошел Аянка, два вертолета висели над тайгой, обшаривая каждый уголок в районе Маны. Но все пока было напрасно. Тайга ревниво хранила свою тайну.

— Надо в главке потребовать еще один вертолет, а то у нас получается тришкин кафтан, — Ян Зигмундович излишне старательным произношением незаметно для себя выдал волнение, и дочь зорко посмотрела на него.

— Ладно, ладно, коллега, поддержу, — откликнулся Виктор Степанович.

Они замолчали, думая каждый о своем. Усматривая в их молчании что-то зловещее, Дина негодовала и с нетерпением ждала, когда объявят посадку на самолет отца.

...Она готова к любым испытаниям — лишь бы не сидеть сложа руки. Она верила, что найдет его живого и невредимого, поможет ему. Она никогда больше не пустит его в тайгу. Пусть походят другие. За пять лет Вадим достаточно потопал и по тайге и по тундрам. Уговорю остаться в управлении и сама получу диплом и приеду. И пусть бригантина не поднимает пока парусов, пусть постоит в гавани.

Покрывая звон посуды и беспокойный ресторанный гул, репродуктор объявил о посадке на северный маршрут, заставив засуетиться многочисленную семью за соседним столиком, потом тот же голос четко сказал:

— Просим инженера Стырне Яна Зигмундовича подойти к столу справок в центральном вестибюле вокзала. Повторяю...

— Он! Он! — Дина вскочила. — Ты, папка, сиди, я сама! — и кинулась к дверям.

 

2

Дина вырвала из рук опешившего гардеробщика шубу и побежала через белую привокзальную площадь, мимо круглого газона с замерзшими бледными астрами, к ярко освещенному подъезду с колоннадой и вращающейся высокой массивной дверью.

Дина ворвалась в вестибюль и еще издали увидела его. Вадим стоял немного поодаль от стола справок, прислонившись плечом к толстой белой колонне, и, казалось, что-то очень внимательно рассматривал у себя на груди. На другом плече висел рюкзак. Девушка выпрямилась, глубоко вздохнула и метнулась к нему.

— Ты вернулся? Ты вернулся.

Он открыл запавшие глаза, слабо улыбнулся и, не меняя позы, одной рукой притянул ее к себе. Шубка соскользнула с плеч девушки, она этого не заметила. Вадим слегка оттолкнул ее от себя, чтобы лучше видеть, и негромко сказал:

— Ну, здравствуй!

Дина неумело ткнулась губами в его заросшую щеку и, бормоча бессвязные слова, потащила к выходу.

— Подожди, — сказал он. — Не надо разбрасываться шубами.

В зал ресторана они входили уже внешне успокоенные, разговаривая в своей обычной, немного насмешливой манере. Таежный вид разведчика — серый мохнатый свитер, планшет на тонком ремешке через плечо, борода, делавшая его много старше, — привлекали внимание, особенно женщин. На него оглядывались. А геологи торопливо выбрались из-за стола им навстречу.

— Разрешите представить: снежный человек. Пойман при попытке уснуть стоя в вестибюле аэровокзала. Не кусается, — шутливо отрекомендовала Дина.

Мужчины обменялись крепким рукопожатием и стали рассаживаться. Официантка с интересом оглядела с ног до головы плечистую фигуру Вадима и, поставив перед ним бутылку коньяку, благословила приобщение его к цивилизации.

Выпили за благополучный исход очередной одиссеи. «За тех, кто в маршруте!» — добавила Дина, задумчиво разглядывая на свет свой бокал. Инженеры тихонько принялись выспрашивать о фосфоритном месторождении на Большом Пантаче.

Вместо ответа Вадим положил на стол перед ними пикетажку и, повернувшись к Дине, заговорил с ней вполголоса. Ее интересовали, конечно, не фосфориты, а обстоятельства его возвращения. Узнав, что поднят был на ноги весь район, Сырцов усмехнулся и коротко обрисовал путешествие на пробковом плоту.

— На пробковом плоту? Но ведь он легкий, как вы не перевернулись? — глаза Дины расширились.

— Из тебя наверняка не получится Тур Хейердал, — заметил Вадим.

Дина промолчала.

— Ну что, разве я вам не говорил, Ян Зигмундович? — Виктор Степанович торжествующе тыкал пальцем в пикетажку.

— Посмотрим, посмотрим, — Стырне не хотел сдаваться.

По мере углубления в беглые записи начальника поискового отряда, у них все более напрягались лица, снова и снова инженеры перечитывали данные шлихования и бороздовых проб, прямо тут за столом начерно прикидывали примерную глубину залегания рудного тела и ориентировочные цифры запасов.

Долго готовившиеся музыканты на эстраде наконец заиграли, и Дина потянула Вадима танцевать — ей хотелось побыть с ним наедине. Только теперь она поняла, как соскучилась. Почему-то Вадим сегодня двигался вяло, не так как всегда, и серые глаза были воспалены, — она это сразу заметила и решила, что его надо немедленно увезти домой.

— Привет, Динок! Ты еще не улетела? — раздался знакомый голос.

Стройный брюнет с густыми, почти сросшимися бровями пытливо смотрел в ее сторону.

— Привет, Лебедь! Нет, я еще не улетела, — ответила в тон ему Дина.

— Вот ты с кем! Вадька, здорово, старик! — Лебедь остановился, бесцеремонно оставил свою партнершу и хлопнул Вадима по плечу. — Не узнаешь в бородище тебя. Давно с поля?

— Только что.

На девушке, с которой танцевал Лебедь, было очень короткое лиловое платье и прозрачные дутые бусы того же ядовитого цвета. Густо накрашенные губы. Полные стройные ноги в черном капроне и черных остроносых английских туфлях. Коротко остриженные, крашеные оливковые волосы высоко начесаны. И неожиданно привлекали кротким выражением карие круглые, совсем ребячьи глаза. Они с любопытством обежали рослую фигуру геолога и остановились на Дине.

— Привет, Динок!

— Привет, Зойка! — отозвалась Дина, и Вадим недовольно поморщился.

 

3

Стырне вплотную придвинул к себе тетрадку с расчетами и насупился. Вяло постукивая костяшками пальцев по столу, он сумрачно смотрел перед собой и думал о том, какие еще сюрпризы хранит для него в своих недрах Алитэ-Каргинская тайга. Дьявол ее возьми! За четверть века работы он не первый раз из-за нее оказывался в дураках. Так было перед войной с пегматитами, когда развивающаяся промышленность особенно нуждалась в слюдах, потом с этим проклятым оловянным камнем — касситеритом, за который одни получили ордена и медали, другие — повышения, а он, Ян Стырне, скатился с поста начальника управления в главные инженеры, а потом еще ниже — до главного геолога, с которого, собственно, начинал.

Ну, начинал-то он, положим, не с этого и не здесь. В начале 30-х годов закончил в Москве с отличием Горный институт и пошел простым геологом в тундру. И, как первая любовь, тундра на долгие годы пленила его. Это и было начало. От природы наделенный мужеством и чувством собственного достоинства, он все-таки, что уж греха таить, иногда тушевался, робел перед начальством.

Конечно, не сразу это сталось. В памятном тридцать седьмом его самолетом доставили из Воркуты в Москву в НКВД и упорно допрашивали об отце, о его взаимоотношениях с Рудзутаком.

С тех пор, наверное, и поселилась где-то в глубине души эта проклятая робость. Поселилась и иногда проявляется даже помимо воли. Вот и совсем недавно опять это получилось, в последний приезд Вербина. Чем-то Вербин всегда обезоруживает его. Именно обезоруживает. И отлично ведь знаешь, что выскочка. На пять лет позже кончил Горный, и в поле почти не ходил, и всего-то сорок, а уж давным-давно руководит главком. Да, выскочка, а все-таки обезоруживает. Обезоружил и опять поставил в дураки.

Поехали тогда, как водится, в район Алитэ-Каргинской экспедиции по формуле: шеф спускается в низы, к поисковикам. Ну, на вертолете покачало изрядно, и похоже, Вербин трусил, а все-таки улыбался. Ну шут с ним. Потом тоже, как водится, залезли на сопку повыше и тайгу осматривали. Понравилось ему: тайга-матушка, говорит. Еще бы не понравилось: на сутки стал таежником, а там опять в столицу. Ну хвалил-хвалил Вербин тайгу, — дескать, и красотища тут, и простор, и клад для химии, зеленый цех страны, рыть не надо — все на виду. Еще Бабасьев тогда надерзил: выдвинулся вперед весь комарьем до крови искусанный и довольно невежливо говорит: «Красотища и матушка? Я бы не сказал. Обстановочка тут посложнее немножко, товарищ Вербин».

Сырцов, как начальник отряда, попытался затушевать неловкость, сразу перевел разговор на фосфориты. Есть, говорит, они тут где-то, обязательно должны быть, и это поважнее, чем бросовое сырье для химии. И надо, дескать, немедленно отпустить серьезные ассигнования на поиски. Он уже тогда располагал кое-какими данными, правда, предварительными, утверждал, что предполагаемые небольшие концентрации урановой смолки тоже косвенно подтверждают наличие фосфоритов. Заставил-таки Вербина самого отбить молотком кусок породы. Этакий бережок таежного ручья, весь в полосках, до смешного похож на слоеный пирог. Но ничего конкретного, правда, в тот момент не обнаружилось. Одним словом, получилось что-то вроде летучего митинга, этакая попытка непосредственного воздействия низов на верха.

Как и следовало ожидать, все это Вербину не понравилось. Хоть вечером у костра и изрекал всякие повторы насчет электрификации и химизации страны, но не понравилось. Он вообще не любит поднимать новые дела, это я точно знаю. Предпочитает не рисковать достигнутым. Так и получилось — все ждут, что я скажу. А сказал я, в общем, подлость. Иначе не назовешь. Опять тут эта робость взыграла или еще проще — выслужиться захотел. Образцов для подражания тому в свое время было предостаточно, да и сейчас еще не перевелись... Вот и выпалил, там же у костра:

— Думаю, что это пустая трата денег. Здесь сплошь древнейшие образования, вулканизмы. А фосфориты — не изверженные породы, а осадочные. В тайге фосфоритов нет.

Вербин, конечно, пожурил за чрезмерную категоричность, но в душе остался очень доволен. Почему же все-таки доставил я ему это удовольствие? Неужели выслужиться? Нет, пожалуй, нет. А вот что оробел, заранее устал от предполагаемого риска, — это, видимо, так. И еще, по правде, не верил в таежные фосфориты. А Сырцов, как и полагается одержимому, нашел их. Какой же ты коммунист после всего этого, Ян Стырне? А?

Уже тогда в тайге эта мысль появилась. Дождик пошел, мелкий, холодный и очень противный. Сырцов палатку свою гостям отдал, а сам всю ночь у костра сидел. Утром я его увидел. Сидит лицом к рассвету, брезентовый плащ на плечах от дождя коробом встал. Тихий такой сидит, думает... А сейчас лежат эти фосфориты перед тобой на столе. Добыл Сырцов своими руками с помощью ребят из отряда. Так какой же ты коммунист? Ведь из-за твоей, мягко говоря, близорукости или там упрямства огромный край переплатил на привозных фосфоритах миллионы рублей. Вот как, брат...

А музыка, оказывается, еще не кончилась. Думал-думал, вспоминал, вспоминал, а времени прошло всего ничего. Вон и Вадим с Диной еще танцуют.

Наконец они вернулись к столу, сели. Стырне вплотную придвинулся к Вадиму, посмотрел ему прямо в глаза и сказал, не то печалясь, не то торжествующе:

— Значит, твоя взяла?

Вадим сначала не понял, в воспаленных глазах его метнулось беспокойство, но когда смысл сказанного дошел до него, он с некоторым усилием улыбнулся и сказал:

— Я люблю вас, Ян Зигмундович, но, как говорится, истина дороже.

Главный геолог понимающе помотал головой и ничего не сказал, не вмешивался больше в обстоятельные расспросы Виктора Степановича.

 

4

Когда мужчины отправились оформлять на самолет отобранные Вадимом образцы, оркестр опять заиграл, и к Дине подсели Лебедь и Зойка. Зойка открыла сумочку и, явно кокетничая, принялась пудриться и прихорашиваться, а Лебедь, придвинув свой стул вплотную к стулу Дины, заглядывая ей в глаза, глухо сказал:

— Я рад, что ты не улетела, Динок.

Девушка оглянулась на Зойку и сердито сказала:

— Учти, это я сделала не ради тебя.

— Все хорошо. Ладно... Пройдем круг?

— Нет, не хочу.

Лебедь посидел некоторое время молча, слегка раскачиваясь, потом, хмуря брови, неожиданно спросил:

— Ты ничего не заметила за Вадькой?

— Нет. А что?

— По-моему, он болен.

Девушка сделала большие глаза и, сдерживая тревогу, покачала головой.

— Я все-таки врач. Вижу по зрачкам. Надо бы его послушать.

— Вот и послушай.

— Не люблю лечить близких. Ведь мы с ним росли вместе. Еще в детдоме. Смешно после рыбалок, футбольных и хоккейных сражений предлагать лечить.

— В самом деле диковато. Когда же ты успел в детдоме побывать? Вадим мне об этом ничего не говорил.

— Он не любит вспоминать детство. Мой-то предок через десяток лет вернулся и забрал меня из детдома, а Вадькины так и остались где-то на Колыме.

— Тем более. Вот и осмотри его. Сам говоришь — все-таки врач.

— Врачи тоже люди, имеют слабости и пороки. Моя слабость — ты.

Дина усмехнулась:

— А моя слабость — Вадим, и ты это знаешь.

Лебедь глубоко вздохнул и сказал совершенно трезво:

— Понимаю, Динок, сердцу не прикажешь.

— А, бросьте свою меланхолию, детки, выпьем, — сказала низким мягким голосом Зойка. — А где твой симпатичный старикан с жаркими глазами? Хочу с ним выпить. Динок, ты не ревнуешь?

Дина слегка отодвинула бокал, со дна которого поднимались пузырьки, множество маленьких пузырьков и, забыв о словах Лебедя, счастливо засмеялась.

Вернулись геологи, и почти одновременно по радио объявили о посадке на московский самолет.

— Это тебе, — шепнул Дине на ухо Вадим и положил перед ней крепкую, полную орехов, кедровую шишку.

Она ласково глянула на него снизу вверх и прижалась щекой к его плечу.

Времени хватило только на то, чтобы расплатиться с официанткой и завернуть в газету купленные на дорогу апельсины. С летного поля уже слышался громоподобный гул прогреваемых моторов.

Дина с отцом выходили из «Аквариума» последними. Она хотела помочь нести увесистый желтый портфель, но отец мягко отстранил ее руку.

— Раз все кончилось благополучно — нет смысла тебе задерживаться, — говорил Стырне, от волнения очень четко выговаривая слова. Он не любил в последние годы расставаться с семьей. — Не дерзи маме. Она ведь у нас очень нервная — ты понимаешь?

— Понимаю, папа. Папа, а все ли вправду благополучно? Я ведь кое в чем разбираюсь, — сказала Дина.

Отец, глядя под ноги, невольно любовался твердой, носками врозь, уверенной поступью дочери, унаследованной от матери. Несмотря на мокрый снег, она ни разу не поскользнулась. Хотелось еще что-то сказать о матери, поговорить о чем-то, крайне важном для них обоих, но, ощутив рукой нетерпеливый толчок, он сказал: — Salus populi suprema lex esto! Общественное благо — высший закон! Это знали еще древние.

— Неприятности будут?

Он с несерьезной поспешностью кивнул.

— Выдюжим, папка?

Он улыбнулся и мотнул головой:

— Ну, я скоро прилечу. Ты остановишься у тети Мирдзы?

— Нет, в гостинице.

— Найду.

Уже когда минули сияющий огнями, хлопающий непрерывно дверьми, пахнущий фруктами и терпким человеческим потом вокзал и выходили на площадку для провожающих, Дина слегка нажала на руку отца и сказала:

— Я увезу его к нам.

— Как хочешь.

Чуточку помедлив, она сообщила еще тише:

— Я положу его в твоем кабинете.

— Не возражаю, — отец поцеловал ее в лоб и шепнул: — Только не забывай маму.

Геологи попрощались со всеми и, отказавшись от услуг автокара с низко посаженными красными вагончиками, зашагали по вымощенному серыми плитами летному полю. Махнула им вслед раза два маленькой смуглой ладошкой и Зойка, зябко кутаясь в мохнатую ворсистую шубку.

Высвеченный прожекторами лайнер стоял довольно далеко, и приземистая фигура отца в лавсановом реглане, от которой Дина не отрывала широко посаженных блестящих глаз, медленно уменьшалась и вскоре растворилась в темноте. Но Дина продолжала смотреть, пока не откатили трап, и воздушный корабль, разогнавшись, не двинулся с громом по взлетно-посадочной полосе.

В город возвращались уже глубокой ночью, кругом все спало, и только огни радиомачт багряно пылали в оконцах автомобиля. Дина старательно объезжала выбоины и заносы, чтобы не потревожить Вадима.

В узком зеркальце, укрепленном над белой поливиниловой баранкой, смутно отражались головы сидевших сзади Лебедя и Зойки. Они время от времени целовались, не открывая глаз, смешно, по-детски оттопыривая губы. Да, им не было тревожно. А Вадиму явно нездоровилось. Он дремал, свесив голову на грудь, изредка вздрагивал, как от сильного озноба. Куда же его везти? Если еще в аэропорту у нее не было никаких сомнений на этот счет, то теперь, сжимая баранку и чувствуя, как противно потеют ладони, она не знала — где ему будет лучше. Конечно, не у бабки Анфисы на Бруснинке, где он снимает угол, живя полтора-два месяца в году, и не у Лебедя. Разумеется, и дома не малое препятствие — мама. Однако поладить с ней легче, все-таки мать. Развезу этих щеглов — и домой. Итак, домой!

Заметив, в какую сторону отклонила Дина переключатель поворота, Лебедь затормошил ее:

— Куда же ты? Надо вправо!

Она притормозила:

— Куда направо?

— В больницу.

Машина слегка клюнула радиатором и замерла у обочины мостовой. От толчка Вадим поднял голову, обвел спутников тяжелым мутным взглядом и выдохнул сквозь спекшиеся губы:

— Простудился я, кажется, братцы. На Бруснинку мне.

 

5

Нет, не пришлось беспокоить в эту ночь ни бабку Анфису на Бруснинке, ни Ильзу Генриховну. Все спокойно проспали до утра, и только в десятом часу в спальне большой трехкомнатной квартиры Стырне зазвонил телефон.

Ильза Генриховна уже не спала, а дремала по обычаю в эти тихие утренние получасья. Она любила эти минуты, и домашние старались ее не беспокоить.

Резкий звонок заставил вздрогнуть Ильзу Генриховну, она выпростала из-под одеяла полную руку, нехотя потянулась к низкому туалетному столику с овальным зеркалом, ночником и телефоном.

Звонила Дина. Услышав в трубке ее голос, мать засветила ночник, взглянула на часы и удивленно спросила:

— Когда же ты успела исчезнуть?

— Я еще не приезжала, мама.

— Как? Ты еще на аэродроме? С отцом?

— Отец улетел.

— Почему же не едешь домой?

Трубка немного помешкала.

— Заболел Вадим. Понимаешь, заболел он. Он только что с поля.

— Ну и что? Ты доктор или жена ему?

— Я отвезла его в больницу и жду, когда закончится консилиум... Мама, я хочу привезти его к нам. Папа не возражает.

— Ополоуметь! Зачем это? Что подумают соседи!

— Наплевать на соседей. Надо его лечить. В больнице уход... — трубка осеклась и, помедлив, продолжала: — Больница перегружена. Я сама буду за ним смотреть.

— Выбрось эти бредни, Дина. Там без тебя обойдутся. А тебе с отцом надо было лететь.

— Пока он болен, я никуда не поеду.

Ильза Генриховна всего ожидала от дочери, но только не этого. Чтобы в доме был чужой мужчина, да еще больной! Конечно, с точки зрения этой девчонки, он не чужой, а чуть ли не жених. Но этому не бывать! Разве нормальная девушка может стать женой геолога? По полгода, а то и больше его нет дома. Ты жди, волнуйся, переживай за него. Нет, хватит! Я помучилась достаточно за свою жизнь и не позволю взбалмошной девчонке повторить роковую ошибку.

— Приезжай домой, поговорим, — сухо сказала мать и медленно положила трубку.

Ощутив, как сжалось и будто замерло сердце, Ильза Генриховна прикусила губу, полежала минуту с закрытыми глазами и только после этого накапала из склянки валокордину. В комнате разлился острый пряный запах. Выключив ночник, хозяйка раздернула на окне занавеси и зажмурилась от бившего в упор яркого солнца. Задернув назад половину, которая затеняла кровать, Ильза Генриховна легла снова.

Но блаженное состояние уже не возвращалось. Уже полезла в голову всякая чертовщина и про Грушу, и про училище, и про мастерскую, куда сегодня непременно надо занести моток шерсти — вот уж не думала, что не хватит шести мотков на кофточку. Неужели начинаю полнеть? И Грушка эта прелестна! До сих пор в ушах звенит от пылесоса, с которым она, конечно, нарочно, назло преследовала меня весь вечер: куда я — туда и она с этим гремучим змием. А попробуй-ка что-нибудь сказать. С удовольствием бы выставила, если бы можно было найти другую. А будут ли, интересно, роботы? Фу, какая чушь лезет в голову...

Да, опять жизнь грубо вторглась и отняла светлые коротенькие полчаса. Жизнь. А что это такое? Неужели тревоги и страхи, страхи и тревоги без конца? С тех пор как себя помнит, они не покидали Ильзу Генриховну.

Девочкой она боялась чертей, которыми, как утверждала бабушка, изобиловали холмистые леса ее родной Латгалии. Потом, когда родители, продав небольшое имение, перебрались в Ригу, она стала тревожиться за уроки в гимназии и ни за что не засыпала, пока не выучивала заданного назубок. Тревожилась за экзамены в музыкальном училище, за милые ее сердцу арии из «Банюты», автор которой, знаменитый композитор, сам был на экзамене и похвалил ее исполнение.

В 1940 году двадцатилетней хористкой Рижской оперы Ильза стала женой советского геолога Яна Стырне, приехавшего в Ригу в служебную командировку: в тот памятный год было поветрие выходить за советских. Считалось, что ей повезло: попался надежный, на десяток лет старше ее, уравновешенный человек, обрусевший латгалец, отец которого в числе латышских стрелков одно время состоял в охране Кремля.

Москва пленила Ильзу своими соборами (хотя и чуждой архитектуры), консерваторией, театрами. Однако ни капельки не уменьшились ее тревоги и страхи. Сначала ей было страшно за покинутых в Риге близких, за тяжело протекавшую беременность, за родившуюся в войну крохотульку Дину, за мужа, вечно пропадавшего в командировках. А в войну душа ее замкнулась наглухо. В оккупированной Риге мать, брата и малолетнюю сестренку схватили, найдя в каком-то поколении предков по материнской линии примесь еврейской крови. Правда была это или нет, а миновать печей Освенцима им не удалось. Отец, добродушный синеглазый великан, передавший единственной внучке форму и цвет своих глаз, дожил до возвращения Советской Армии, но так и не увидел Дины: папа с мамой увезли ее из Москвы на Восток. Старик умер в полном одиночестве.

Позади война, Москва, многочисленные переезды, позади уже добрая половина жизни, а треволнений не убавилось. Ей всегда не по себе, когда мужа нет дома. Она надеялась еще вернуться в театр и не хотелось связывать руки новой беременностью и новыми заботами. А когда надежды на возвращение рухнули и она пошла к музучилище учить вокалу других — тревоги за себя перенеслись на учеников и учениц, успехи которых должны были служить оправданием ее собственной неудавшейся карьеры в искусстве.

Но всего тревожнее, конечно, за Дину. Зря не родила еще двух-трех. Избалованное родительским вниманием единственное чадо росло своевольным, капризным, даже, пожалуй, жестоким в своем детском эгоизме, логика которого была до смешного проста: все родители — люди, а людям свойственна жертвенность; стало быть, мои родители должны пожертвовать всем ради меня. С этой позиции Дина и смотрела на все вокруг.

Ильза Генриховна достала круглое зеркало, и на нее глянуло привлекательное, немного удлиненное лицо с темными глазами, тонким, с чуть намеченной горбинкой носом. Рот еще свежий, сочный, даже без помады. Выдает шея. Особенно мешки под подбородком вздуваются, когда приходится показывать в классе новый вокализ или когда поругаешься с мужем.

С тех пор как Дина стала студенткой, а сама Ильза Генриховна педагогом, она и на дочь уже не повышает голоса (не педагогично), а как порой хочется накричать, даже отхлопать по щекам. Во всем, конечно, виновата Москва. О, Ильза хорошо знает, что это такое! Москва есть Москва, и юную провинциалку подстерегают на каждом шагу соблазны и ловушки, только держись. Считается, что девчонку опекает тетя Мирдза, но у нее у самой вагон детей и внуков — до Дины ли ей! Вот и прыгает козочка на просторе. Не нужно было отпускать ее в Москву.

Они почти одновременно появились в кухне — дочь, заперев машину в сарайчике и открыв своим ключом дверь, и мать, почистив в ванной зубы. Тетя Груша, недовольно насупив рябоватое лицо, громко стучала посудой — из-за поздних завтраков приходящая работница ничего не успевала сделать, и потому завтраки эти служили предметом постоянных стычек. Она заявила безапелляционно:

— Поедите сами. Я пошла пылесосить.

Склонность тети Груши к модернизованной речи обычно вызывала у Ильзы Генриховны глухое раздражение, а у Дины снисходительную улыбку, но сегодня они обе молча сели за стол. Дина жадно, не прожевывая, глотала яичницу с колбасой. Она осунулась за одну ночь, глаза ввалились — в них застыло выражение растерянности и испуга.

— Отдохнула, называется, — проворчала мать, окинув дочь осуждающим взглядом. — Как ты будешь учиться?

Дина пропустила замечание мимо ушей и, разливая кофе, вздохнула:

— Врачи говорят: нельзя его домой. Анализы какие-то, особый режим. Скверно это, мама. Ничего ты не знаешь, мама.

— Что у него нашли?

— Врачи пока не знают или не говорят.

Помолчав, мать сказала:

— Неужели не уедешь, пока он будет болеть?

— Не уеду.

— А если болезнь примет затяжную форму?

— Возьму академический отпуск.

Ильза Генриховна всплеснула руками.

— Ну скажи, зачем, зачем тебе он?

Дина отчужденно взглянула на мать и сказала холодно:

— С тех пор как нам с Вадимом пришлось заночевать в тундре, в пургу...

Мать со звоном уронила вилку:

— Дева Мария! И ты рассказываешь об этом родной матери?

Дина подняла с полу вилку.

— Разве лучше скрывать?

— Лучше не лучше, — простонала мать. — Заночевать в пургу! Это экстравагантно даже для тебя... Хорошо еще, что я уговорила тебя уйти с геологического.

— Я ушла сама. И не потому, что ты уговорила, а просто потому, что поняла: химия — мое призвание.

— Самостоятельность, во всем самостоятельность! Во всем ты хочешь оставить последнее слово за собой. И ты думаешь это самое главное? — Ильза Генриховна подняла глаза к потолку, вздохнула и покачала головой. В голосе ее появились мягкие вкрадчивые нотки: — Опомнись, доченька. Я добра тебе хочу. Зачем лишние муки, лишние страхи и терзания? Разве на вашем курсе нет ни одного подходящего студента?

Дина с возрастающим негодованием смотрела на мать. Просто поразительно, как можно не понимать друг друга. И это — родная мать! Чего же ждать от других? Глаза девушки сейчас были холодными, злыми. Она сказала сдержанно:

— К чему эта проповедь, мама. Жизнь без волнений и тревог, ты этого хочешь для меня? — Ей хотелось сказать: «Ты так и прожила всю жизнь», но она вовремя удержалась. — Меня не затянешь в это болото. И как ты до сих пор не можешь понять... Ну пойми же ты наконец, я уже взрослая, имею право сама выбирать...

Ильза Генриховна в отчаянии зажала ладонями уши. Дина взглянула на мать, пожала плечами и ничего больше не сказала, ушла в свою комнату.