Во цвете лет ушла мать. Тридесять годов и год прожила. Недолги и горьки были дни ее жизни. Весь день сидела в дому и из дома не выходила. Подруги и соседки не приходили навестить, и отец не кликал званых. Молча пригорюнился дом наш, двери чужим не распахивал. На ложе лежала мать и рекла мало. А в речах ея раскрывались чистые крыла и влекли меня в блаженные чертоги. Сколь любила я ее глас. Часто открывала я дверь, чтобы она спросила: кто это.

Шалила я по-ребячески. Иногда сойдет она с ложа и сядет у окна. Сидит у окна, и одежды ея белы. Вовеки белы ея одежды. Приключился дядя отца в город, узрел мать и счел ее сестрой милосердия, обманули его одежды, и не понял, что больная она. Недуг ее, недуг сердечный долу примял ее жизнь. Летом слали ее лекаря на целебные воды, но не успеет она уехать, как возвращается, говоря, что от тоски нет ей покоя. И вновь сидит у окна или лежит на ложе.

Отец торг и ряд умалять стал. И в страну Немецкую, куда ездил из года в год толк весть со товарищи, ибо купец отец мой и бобами торгует, не поехал отец на этот раз. В те дни и в то время забыл пути света. И возвращаясь в вечерний час домой, сидел возле мамы. Левой рукой подопрет голову, а правая в ее руке. А иногда приложит она уста к руке его и поцелует.

Зимой в год смерти мамы семижды смолк дом наш. Мама с постели не вставала, лишь когда стелила Киля постель. На пороге положили ковер, дабы поглотил ковер звук шагов. Запах целебных снадобий тек по всем комнатам, и во всех комнатах тяжелая тоска. Лекари не отступались от дома. И без зова приходили. Спросят их о ее здравии, скажут – от Господа исцеление. То есть иссякла надежда, целенья недугу нет. А мама не стонала и не жаловалась и слезу не роняла. Молчком лежала мать на одре, и силы ее таяли как тень.

Шли дни, и надежда тешила нам сердца, что еще поживет мама. Зима прошла, миновала, и дни весны пришли на землю. Мама будто забыла хворь. Воочию зрели мы, как слабеет недуг ее. И лекаря утешали нас, мол, есть надежда. Лишь придут весенние дни, и свет солнца оживит ее кости.

На пороге стояла Пасха. Киля справила все нужды праздника. И мама заботилась, чтобы нехватки не было. Как хозяйка блюла домашний очаг. И новое платье справила себе.

За несколько дней до Пасхи встала она с постели. У зеркала встала и новое платье надела. Мелькнули тени ее тела в зеркале, и свет жизни озарил лик ее. Сердце мое ликовало. Прекрасен был ее облик в том платье. Но не отличить новое платье от старого платья, оба белы, и платье, что сняла, было как новое, затем что пролежала мама всю зиму и одежд не надевала. Не знаю, в чем я узрела знак и надежду. Может, весенний цветок, что приколола у сердца, издавал аромат надежды. И запах лекарственных снадобий прошел, миновал, и сладость нового запаха пронизала дом наш. Много благоуханий узнала я, но такого не нашла. Однако вновь обоняла я этот аромат в сновидении. Откуда взялся этот запах? Ведь мать не умащала плоть женскими благовониями.

Мать сошла с постели и села у окна. У окна стоял столик, а в столике ларчик. Ларчик заперт на замок, и ключ к ларчику висел на шее мамы. Беззвучно открыла мать ларчик и стопку рукописных листов достала и читала их весь день. До вечера читала мать. Дверь открылась дважды и трижды, но не спросила она: кто там, заговаривала я с ней – не отвечала. А напомнили ей испить лечебных снадобий, махом испила ложку снадобий. Лица не скривила и слова не молвила, будто иссякла их горечь. А испив, вернулась к рукописи.

А рукопись исполнена совершенным почерком на тонкой бумаге, длинными и короткими строками писана. И видя, как мать читает, сказала я в сердце своем, что навеки не оставит она эту рукопись. Снур ключа на шее соединял ее с ларчиком и с рукописью. Но на исходе дня взяла мать рукопись и перевязала ее нашейным снурком с ключом, поцеловала и бросила ее вместе с ключом в печь. А вьюшка закрыта. Лишь уголья мерцали в печи. Язык пламени лизнул тонкие листы, бумага вспыхнула – и дом полон дыму. Киля ринулась в светлицу распахнуть окно, но мать удержала ее. Рукопись пылает и дом полон дыму. А мать сидела у ларца и до вечера вдыхала дым рукописей.

Тем вечером пришла Минчи Готлиб проведать маму. Это подруга ее Минчи, что училась с ней вместе в девичестве у Акавии Мазала. Госпожа Готлиб села у постели мамы. Два, три часа сидела. Минчи, сказала мать, дай напоследок гляну на тебя. Минчи вытерла слезы и сказала: крепись, Лия, еще возвратятся силы твои, как прежде, для жизни. Мама молчала, и грустный смешок витал на ее пылающих устах. Вдруг взяла мать Минчи за руку и сказала: иди домой, Минчи, справь нужды субботы и завтра пополудни проводи меня на погост. Был вечер четверга, канун сретенья субботы. Госпожа Готлиб погладила ладонью руку мамы, простерла персты и сказала: Лия. И сдавленные рыдания сдержали речи ее, и пали мы духом.

Отец пришел с работы из лавки и сел перед постелью. Мать поцеловала его, и ее грустные уста тенью скользнули по его лицу. Госпожа Готлиб встала, укуталась и вышла. Мать встала с одра, и Киля постелила ей постель. Рукава белого платья забились в воздухе полутемной залы.

Мать села на постель, и отец напоил ее лечебными снадобьями, и испила она. И взяла руку его, положила себе на сердце и сказала: спасибо. И брызги слез и брызги снадобий текли по его руке. Мать собралась с духом и сказала: ступай в столовую и вкуси вечернюю трапезу. И он ответил ей: нет, не в силах я. Но она упросила его, и пошел он в столовую и со слезой ел хлеб свой и возвратился.

И собралась с силами мать и села на постель и взяла его за руку и отпустила сиделку и отцу велела, мол, пусть не заходит. И убавила свет лампы и прилегла. И сказал отец маме: мог бы я спать, пошел бы, но Господь не дал сна, посижу рядом, понадоблюсь и кликнешь. А нет, так буду знать, что мир тебе. И не вняла мать речам отца, и пошел отец в опочивальню и прилег. Много ночей сна не знал, как прилег отец, так и задремал. И я легла и уснула. И вдруг пробудилась, перепугалась. Соскочила с постели глянуть на маму. И вижу: мирно покоится она на одре, но дыхания уже не слышно. Разбудила я отца. И горько крикнул он в голос: Лия!

А мать мирно покоилась на одре, ибо возвратила душу Богу. Мать возвратила душу Богу, и в канун субботы в предсумеречный час на погребение унесли ее. В канун субботы умерла мама, как праведница умерла.

Все семь дней сидел отец молчком. Подножие мамы поставил перед собой, а на нем – книга Иова и «Наставления скорбящим». Люди, которых я отродясь не видала, пришли утешать нас. До поминальных дней не знала я, что столько людей у нас в городе. Утешители толковали с отцом о надгробии, а отец стих и слова им не сказал. На третий день пришел господин Готлиб и сказал: принес я надгробную надпись. Увидали люди и дивились: имя мамы первыми буквами стихов и в каждой строке намек на год ее кончины. Заговорил Готлиб с отцом о выборе надгробья, но отец не слышал его речей. Так прошли поминальные дни.

Прошли, миновали поминальные дни, и год траура почти истек. Тяжкая кручина легла на нас и весь год не отступала. Вернулся отец к делам и, возвращаясь с работы из лавки, безмолвно ел хлеб свой. А я в горе говорила: забыл-позабыл меня отец, позабыл, что жива я.

В те дни перестал отец читать заупокойную, и пришел ко мне отец и сказал: пошли, справим надгробие маме. Надела я шляпку, взяла перчатки и сказала: вот я, отец. И отец удивился мне, будто до этого дня не видел, что я в трауре. Открыл дверь, и вышли мы из дому.

Идем мы, остановился отец и говорит: ранняя весна в этом году. Провел рукой по лбу и сказал: не запоздала бы весна в прошлом году, не умерла бы она. И вздохнул. И пошли мы по стогнам града, и взял отец меня под руку и сказал: пошли туда.

И дошли мы до опушки. Видим, старуха копает грядку. Поздоровался с ней отец и сказал ей: скажи нам, добрая женщина, здесь ли пан Мазал? Отставила старуха лопату и сказала: да, пане, пан Мазал у себя. Взял меня отец за руку и сказал: идем, дочка, пошли в дом.

Муж лет тридцати пяти открыл нам дверь светлицы. А светлица мала и пригожа, и бумаги горкой на столе, и дух печали витает над ликом мужа. И сказал отец: вот я пришел к тебе, составь надгробье. И муж будто узнал, кто пришел к нему, и прикрыл рукописи и поздоровался, а меня по щеке погладил и сказал: как ты подросла. Увидела я мужа и вспомнила мать. Также рукой провел он, как она проводила. А отец стоял против мужа. Стояли они лицом к лицу. И сказал отец: кто гадал, что Лия покинет нас. И озарился лик мужа, что в горе сравнил его отец с собой. Не понял он, что обо мне говорил отец. Поднял он скатерть, вынул лист и вручил отцу. Взял отец лист и прочел, и слезы его покрыли следы слез на листе. Увидела я лист и письмена и удивилась, ибо такой лист и такие письмена уже видала я. Так бывает у меня, вижу вещь и думаю: уже видала. И следы слез не чужды мне были.

Отец прочел стихи до конца и слова не молвил, застряли слова его в горле. Нахлобучил шапку, и мы ушли. И пришли в город и вошли домой, когда Киля зажигала лампу. Я готовила уроки, а отец читал эпитафию.

Подготовил камнерез памятник, как велел ему отец, и начертал на больших листах слова надгробия, что написал Акавия Мазал. Я и отец встали одесную и ошую, подбирая буквицы для надгробия. Не нашлись письмена, что по духу отцу. Стоял в дому книжный шкап. Однажды отец глядел на листы и никак не мог найти пригожие письмена. И достал отец книгу, и посветлело в глазах у него. И еще смотрел он в книги. И туга милосердия простерлась над нашим домом. Почти забыл отец маму в те дни, когда искал письмена для надгробия. Как птица в полете не устает собирать ветки для гнезда, не уставал отец мой.

Пришел камнерез и увидел книги и письмена, и выбрали мы буквицы для надписи. А дни – первые дни весны были. И вершил камнетес свою работу во дворе. Ударил по камню, и буквицы сложились в стихи, когда били слова по камню, и в звук сливались содружно. И сделал камнетес памятник, из мрамора сделал памятник, и вычернил буквицы. Так сделал с буквами надгробья. А заглавье вызолотил золотом. И свершилось деяние надгробья, и в указанный день стоял памятник на могиле. Пошел отец и люди с ним на кладбище вознести заупокойную молитву. И положил отец голову на камень, а рука его держит руку Мазала. И с того дня, как поставили мы надгробье, изо дня в день ходили мы с отцом на могилу, кроме дней Пасхи, ибо не посещают могилы в праздник.

И вот были срединные дни Пасхи, и сказал мне отец: пошли, погуляем. Надела я праздничное платье и подошла к отцу. Сказал отец: новое платье у тебя. И сказала я: праздничные одежды это. И мы пошли.

И в пути подумала я: что я натворила, сшила себе новое платье. И Господь опечалил душу мою, и стала я. И спросил меня отец: почто остановилась? И сказала я: думу подумала, зачем надела я праздничное платье. Неважно, сказал отец, пошли. Сняла я перчатки и радовалась холодному ветру, овевающему мои руки. И вышли мы из города.

Вышли мы из города, и повернул отец и пошел к дому Мазала. И пришли мы к дому Мазала, и вот Мазал спешит нам навстречу. И снял отец шляпу и сказал: обыскал я все се ларцы, и смолк отец перевести дух. Затем открыл уста отец и сказал: попусту трудился я. Искал и не нашел.

И увидел отец, что не понял Мазал слов его, и сказал: решил я книгой издать твои стихи, искал во всех ее ларцах и не нашел. Мазал дрожал. Плечи его тряслись, и слова не ответил. А отец переминался с ноги на ногу, протянул руку и спросил: нет ли у тебя списка? И сказал Мазал: нет.

Услыхал отец и смутился духом. И сказал Мазал: ей я писал эти стихи, затем и не оставил себе списка. И взялся отец за голову и застонал. А Мазал ухватился за углы стола и сказал: а она умерла. Умерла, сказал отец и смолк. День совсем истек, вошла служанка зажечь лампу. Попрощался отец, и мы вышли. Мы вышли, а Мазал потушил лампу.

В те дни начались занятия в школе, и я весь день сидела за уроками. А вечером приходил отец с работы из лавки, и мы ужинали. Молча сидели мы за столом и слова не молвили.

И вот весенним вечером мы сидели за столом, и отец спросил: Тирца, чем займешься сейчас? Я сказала: уроки приготовлю. И сказал он: а иврит забыла? Сказала я: не забыла. Сказал он: найду тебе учителя и научишься ивриту; и нашел отец учителя по сердцу и привел его домой, и повелел отец учителю, и стал тот учить меня грамматике. Как весь народ, считал отец грамматику главным в иврите. И стал учить меня учитель ивриту, и правилам, и спряжениям, и смыслу слов "превыше скота", и силы мои иссякли. А кроме учителя грамматики взял мне отец меламеда – наставника – учить меня Пятикнижию и молитвам. Ибо привел мне отец учителя учиться грамматике, коей девиц не учат, и наставника, дабы научил тому, что ведают оне. Изо дня в день приходит наставник, и Киля подносит ему стакан чаю и пирог. А если сглаз или порча у нее, подойдет к наставнику, и он заговорит ее. И в речах смешинка блестела у него в бороде, как в зеркале.

Утомили меня правила грамматики, и смысл слов «перфект» и «плюсквамперфект» и совершенное причастие не понимала я. Как попугай говорила я непонятные слова. Раз скажет учитель: впустую твои старания, напрасно силы тратишь, а раз похвалит слова мои, потому что повторила я речи его слово в слово. И сказала я разуму: уходи прочь, а памяти сказала: подсоби!

И вот однажды пришел учитель, а наставник в дому. Ждал-ждал учитель, когда уйдет наставник, но не ушел наставник. Сидели они, и пришла Киля из кухни, и сказала Киля наставнику: сон мне снился, и перепугалась я. Спросил он: что тебе снилось, Киля? И сказала она: маленького немца в красном колпачке видала. Спросил он: и что же он делал, немец этот? И сказала: рыгал и зевал. И я как встала – все чихаю. И сказал ей наставник: встань, и прочту я заговор, унесет ветер твоего немца за тридевять земель, и чихать перестанешь. Встал и закрыл глаза и плюнул трижды в сторону учителя и нашептал ей заговор. И не успел кончить наставник, как вскочил учитель и вскричал: обман и жульничество, невежеством женским пользуешься! А наставник крикнул ему: безбожник, над обычаями Израиля потешаешься! Рассердился учитель, повернулся и ушел. И с того дня будто подкарауливал наставник учителя: когда бы ни пришел ко мне учитель, а наставник уже тут как тут. Тогда перестал учитель приходить. Стал наставник учить меня Библии – по главе в неделю. Раньше мы полглавы в неделю проходили, а как перестал учитель приходить, стали мы проходить целую главу. Помню, напев его услаждал мой слух, ибо дух прелести молитв осенял меня.

И были летние дни, и золотые кузнечики взлетали, и стрекотание их раздавалось вкруг нас. Распустят тонкие крылья, и красное брюшко золотом сияет в свете дня. А то слышен в комнате тихий стук: это кузнечик дерево долбит. И испугалась я, вдруг умру. Ибо смерть предвещает этот звук.

В те дни стала я читать книгу Иисуса Навина и Судей, в те дни взяла я книгу из книг покойницы мамы, и прочла я два столбца в книге, чтобы выговорить слова, которые мама-покойница говорила. И изумилась я, что поняла их. Так я стала читать книги. А когда стала читать, увидела, что знакомы мне эти рассказы. Так ребенок слышит, как мама его агукает и верещит, и вдруг понимает, что это его имя она произносит, так было со мной при чтении книг.

Пришли каникулы, и школа закрылась. Я сидела в дому и перешивала платье, которое носила еще год назад, до траура, потому что не впору стало мне оно. Отец был дома, и пришел к нам врач. Обрадовался его приходу отец, потому что с врачами он водился во все дни жизни покойницы мамы. Сказал врач отцу: что вы сидите дома, когда на дворе лето летнее. Взял меня врач за руку и сосчитал пульс. Почуяла я запах его одежд: и запах его одежд, как запах мамы во хвори. Сказал врач мне: как ты подросла. Еще несколько месяцев, и на «ты» к тебе не обратишься. И спросил: сколько тебе лет? Сказала я врачу: лет жизни моей четырнадцать годов. Увидел он шитье и сказал: и рукоделием ты владеешь? "Пусть чужие уста, а не свои тебя славят", – процитировала я. Закрутил врач свой ус двумя перстами, засмеялся и сказал: молодчина. Хочется, чтобы славили? И обратился к отцу и сказал: лицом она вылитая мать, мир праху ее. И обратил отец лицо ко мне и посмотрел на меня. Вошла Киля в комнату, принесла самовар и варенье. И сказал врач: какая духота – и открыл окно. На улицах тихо, прохожих нет, и беседа наша текла вполголоса. Выпил врач чаю и накрыл варенье и сказал: полно вам сидеть в городе, пора ехать на дачу. Кивнул отец головой в знак согласия со словами врача. Но видно было, что в душе его нет согласия.

В это время пригласила меня госпожа Готлиб провести остаток каникул в ее дому. Сказал отец: ступай. Сказала я: как я пойду одна? И сказал мне отец: я буду к тебе приходить и навещать. А Киля стояла у зеркала и вытирала пыль. Услышала слова отца и подмигнула мне. Увидела я ее рот и гримасу в зеркале и рассмеялась. Увидел отец лицо мое в веселии и сказал: знал я, что послушаешься меня. И ушел.

Когда вышел отец из дому, сказала я Киле: смешная ты была, Киля, когда лицо перекосила в зеркале. И рассердилась Киля на меня. И сказала я: что с тобой, Киля? И сказала она в гневе: неужто ослепли очи твои и не видят? Воскликнула я: Господь с тобой, Киля, говори и не отмалчивайся, не мучь души моей загадками и намеками! Гневно утерла она уста и сказала: если не знаешь, голубка моя, взгляни на отца своего и на вид его. Как тень по земле бродит, ничего от него не остается, лишь кожа да кости. Чистила я его башмаки и не могла понять, где он грязи набрал, пока не узнала, что это с погоста, ибо семижды в день посещает он ее могилу, и следы его я там нашла. Тогда поняла я мысли Кили и ее гримасы в зеркале, поняла, что имела в виду Киля: если пойду к Готлибам, а отец навещать меня станет, то погост посещать перестанет. И взяла я наряды платий и уложила их в сундучок и в утюг насыпала угольев – погладить две-три сорочки для прихода в дом Готлибов. А на другой день послал отец мой сундук с сидельцем, пообедали мы вместе в полдень, встали и пошли.

Дом Готлибов на окраине города, на дороге к станции, но меж ним и городом поля простираются. А в дому парфюмерня для благовонных смол, и хороших, просторных комнат там много, и не живут в них. Ибо построил Готлиб парфюмерию и сказал: если прославятся мои благовония по свету, хватит тут комнат для всех моих работников. И прошли мы городом и пришли в дом Готлибов. И Минчи вышла из сада, где собирала вишню. И увидела нас Минчи и побежала навстречу нам и привела нас в сад и сказала: добро пожаловать. И Парчи пришла на глас ее и принесла две миски, и угостила нас Минчи собранными вишнями.

День клонился к вечеру, и Готлиб пришел с работы в рукодельне. Парчи накрыла стол в саду. И ночь, голубая ночь, обняла нас своей сладкой теплотой. Месяц вышел на небо, и твердь усыпана звездами. Чистой свирелью запел крылатый певец свои лучшие трели, и железный свист слышен со станции. Завершили трапезу, и Готлиб сказал отцу: закуришь? Во тьме? – спросила я в изумлении. Почему же не курить во тьме? – сказал Готлиб. Прочла я в книжке, сказала я, что услада курильщику – огонек и дым курения, затем не курят слепые, что не видят слепые огонь и дым, потому что слепы они. Да неужто еще неведомо тебе, что мудрость книжек твоих – суета, шутя сказал Готлиб. Я в темноте научился курить. На ложе по ночам, как свалит дрема отца, зажигал я цигарку и курил. Боялся я курить при нем днем и курил ночью. Парчи, принеси сигареты и сигары и спички и пепельницу не забудь. Госпожа Готлиб сказала отцу: если муж мой курит – это добрый знак. Господин Готлиб сделал вид, что не слышит, и сказал: но я расскажу то, что я читал, – раньше поймают человека с куревом, привесят ему трубку к носу, чтобы неповадно было, и притесняли власти людей, что промышляли табаком. А сейчас, девочка, посадили одного из моих рабочих в холодную за привоз табака из-за границы, потому что у властей монополия на табак. Всегда Готлиб жаловался на власти, потому что не ладил он с чиновниками.

В тот вечер не долго сидел с нами отец, сказал: пусть учится Тирца сидеть с вами без меня. И госпожа Готлиб привела меня в светелку и поцеловала в лоб и ушла. А в светелке железная кровать, и стол, и шкаф, и зеркало. Легла я в постель у открытого окна. И веет ветер между деревьев, а я лежу у окна, как будто лежу в качалке в саду. Утром рассвело, и новый свет озарил мое окно. Птицы распевали в выси, и солнце славило их крыла. Вскочила я с ложа и вышла к колодцу и умыла лицо живой водой. И позвала меня Парчи к столу. А дом Готлибов не знал радости. И судил Готлиб о каждом блюде, что готовила жена его, так: что это я ем, солому? Потому что без приправ готовила, чтобы обоняния ему не испортить, ибо благовониями занимался он. И Парчи, дочь покойной сестры Готлиба, не приносила блаженства в дом: что бы ни сделала, хозяйке было не по вкусу, ибо невзлюбила та девушку. В ссоре была Минчи с матерью девушки и вину матери возложила на дочь, И Готлиб бранил ее, чтобы не сказали: за племянницу заступаешься. Редки были гости в доме Готлибов. Господин Готлиб принимал своих дольщиков в конторе парфюмерии, и

Минчи не водилась с женами града. Этим похожа была на покойницу маму. Как в анекдоте: два австрияка встретились за городом, и один спрашивает другого: куда идешь? А он отвечает: я иду в лес в поисках уединения. А тот ему: и я люблю уединение, пошли уединимся вместе, так и оне. И так я сидела с госпожой Готлиб, а других людей с нами не было.

А госпожа Готлиб женщина проворная: и в саду работает, и в доме, и не заметно, что занята она. Хоть посреди работы станет, и то кажется, что работа сделана, а она пришла посмотреть на труд. Семижды в день искала я ее и не почувствовала, что мешаю ей в ее трудах. В те дни вспомнили мы маму-покойницу, и в те дни рассказала мне Минчи, что любовью любил Мазал маму, мир праху ее, и мама любила его, но не отдал ему ее отец, ибо посулил он дочь в жены моему отцу.

И на ложе по ночам спрашивала я в сердце своем: если бы вышла мама за Мазала, что сейчас было бы? И кем я была бы? Понимала я, что тщетны сии помыслы, но не покидали они меня. И как миновала дрожь от этих помыслов, сказала я: несправедливо обошлись с Мазалом. И стал Мазал в глазах моих как муж, что умерла у него жена, а она ему и не жена.

А дни стояли летние. Под дубом и под березой лежала я весь день и смотрела в синь небес. Или приходила в парфюмерию поболтать со сборщицами трав. Так птицы полевые оживляют свою душу, чтобы не пасть в недобрый час. И сказала я: уйду бродить с ними по лесам, избуду свою тоску. Но не пошла я с этими женщинами, и в леса не сбежала, и лежала неприкаянная весь день. Сейчас наша милая подружка проглядит дыру в небе, сказал шутя господин Готлиб, когда увидел, что я гляжу весь день в небеса. И я засмеялась с ним от сердечной боли.

Омерзела я сама себе, стыдилась не знаю чего, то жалела отца, то гневалась на него. И на Мазала я негодовала. Вспомнила я кузнечика в дому, как он стучал в стены дома в начале весны, и смерть не устрашила меня. Сказала я в сердце своем: зачем до горечи расстроила меня Минчи Готлиб воспоминаниями о былых днях? Отец и мать – муж и жена, муж и жена – одна плоть. Что мне думать об их тайнах до моего рождения? И все же жаждала душа узнать еще. Не успокоилась я, не стихла, не отдохнула. Да, сказала я себе, Минчи знает все былое, и она мне расскажет суть дела. Но как раскрыть рот и спросить? Стоит подумать – и лицо алеет, а тем паче спросить.

И я отчаялась: мол, больше не суждено мне узнать.

И пришел день и Готлиб уехал в разъезды, и уложила меня Минчи спать в своей спальне. И в спальне стала сказывать Минчи снова о маме и Мазале. И было мне поведано то, что я не чаяла услышать.

Еще юн годами был Мазал, когда пришел сюда. Из Вены вышел посмотреть на города и веси Галиции и заглянул к нам. Поглядеть на город зашел и с тех пор из города не уходил уже 17 лет. Тихо рекла Минчи свои речи, и прохладой веяло от ее слов – как прохлада надгробия покойницы мамы на моем лбу. А Минчи провела ладонью по лбу и сказала: что рассказать тебе, что я еще не рассказывала? И зажмурилась как во сне. И вдруг пробудилась и достала альбом, из тех, что вели барышни прошлого поколения, и сказала: читай, я переписала из записей Мазала все, что писал Мазал в те дни. Взяла я альбом, что списала госпожа Готлиб, и положила в сумочку. Не читала я в спальне Минчи ночью, затем, что не могла Минчи уснуть при свете свечи. А утром прочла я все, что написано в этой книге.

"Любы мне городки Галиции летом. Смолкнут улицы града, цветы и растения выглянут наружу из окон, а их никто не видит. Горожане попрятались, разошлись по домам от зноя, и я один брожу по мирной земле. Я студент университета, и Господь направил меня в этот городок. Стою я на улице и вижу женщину в окне. Она выставила на подоконник миску с просом на солнце. Поклонился я ей и сказал: птицы склюют все ваше просо. Не успел я договорить, как девица появилась в окне и посмотрела на меня и засмеялась моим словам. Я почти смутился. И чтобы не узнала девица, что я смутился, сказал я ей: напои меня водицей. [20] И протянула мне стакан в окно. Сказала женщина девице: что ж ты не позовешь человека в дом, чтобы отдохнул, он же странник в чужом городе. И сказала: заходите, сударь, заходите к нам. И зашел я к ним в дом.

Дом зажиточный, и муж зрелых лет сидит над Талмудом. Задремал он за книгой и пробудился. Поздоровался со мной и спросил, кто я и что в городе делаю. Поздоровался и я с ним и сказал: я студент и пришел посмотреть на эти края в каникулы. И услышали они мои слова и удивились. И сказал муж девице: видишь, образованные люди издалека приходят посмотреть на наш город, а ты хочешь оставить нас и город, даже и не думай теперь. Услышала девица и смолкла, и отец ее сказал мне: значит, медицинскую премудрость постигаешь, врачом стать желаешь. И сказал я: нет, сударь, философию я изучаю. Изумился он моим словам и сказал: а я думал, не учат философию в школах, а кто размышляет над учеными книгами и понимает их, тот и есть философ.

День клонился к вечеру, и сказал муж девице: дай мне пояс препоясаться и вознесу пополуденную молитву. Сказал я ему: и я помолюсь. И сказал он девице: подай мне молитвенник. Поспешила она и принесла молитвенник. Взял молитвенник и открыл – указать мне, где слова молитвы. И сказал я: не надо, сударь, обучен я молитве. Изумился муж, [21] что знаю я молитву наизусть. И указал рукой, где восток, [22] в какую сторону смотреть при молитве.

А в восточном углу висела вышивка, и прочел я, что написано на ней:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

И по завершении молитвы похвалил я «восток», эту чудесную вышивку. И как лучи заходящего солнца упали на «восток» в надвигающихся сумерках и лишь край его осветили, так и слова мои лишь чуть воздали ему должное.

Женщина накрыла на стол и пригласила меня к трапезе. Поставили перед нами еду, и мы поели. Еды было немного, только кукурузная каша с молоком, и все же по вкусу была трапеза. И рассказал мне муж все свое бытье, что был он богат в старину и с помещиками вел торг, давал деньги в счет урожая, как принято испокон веков. Но ненадежен суетный мир. Изменил помещик договору, деньги взял, а урожая не дал. И многие дни был спор между ним и помещиком, и судебные издержки и судьи съели его достояние. Хоть мзду давать запретил закон и судью иноверцев тоже соблазнять негоже, ибо правозаконие велено всем народам, но подарки он давал, чтоб не были судьи лицеприятны. До конца дней, сказал он, не успею пересказать всех былей тех дней. И поклеп навел на меня мой ненавистник, и первенца моего забрали на военную службу. А помещик, враг мой, воевода и начальник в армии был и круто обошелся с сыном, и умер тот.

Но что жаловаться живому на потерю мнимых достояний, слава Господу, что и теперь он не обделил его своей милостью. И ежели богатство не возвратил мне Господь, слава Богу ныне и присно, что еды у нас хватает. Лишь вспоминая муки сына, предпочитаю я смерть жизни.

Домочадцы утерли слезы, и жена спросила мужа: если б жив был, сколько лет ему было бы? И сказал он ей: заговорила как все женщины. Не хули Господа. Бог дал. Бог взял, да славится имя Его. Мудро судил [24] рабби Меир Вайсер, что Иов волосы состриг из-за потерянного добра, ибо запрещено стричься в знак скорби.

Керосин в лампе почти догорел, встал я из-за стола и спросил: укажите мне гостиницу в городе, не сумею я уйти на ночь глядя. Переглянулись муж и жена и сказали: есть гостиницы в городе. Но кто знает, найдешь ли покой в них. Городок у нас маленький, почтенных гостей не бывает, и гостиницы тут попроще, и кто не привык к ним, не обретет в них покоя. И сделал хозяин глазами знак жене и сказал: не на улице спать страннику, врата гостю открою.

Девица принесла свечу и зажгла свечу на столе, затем что кончился керосин в лампе. И еще мы сидели с часок вместе. Не устали они слушать про чудеса Вены, где живет сам кесарь. А мне так милы были обычаи их жизни. А затем постелили мне постель в углу, спал я, и сладок был мне сон.

Услышал я звук шагов и пробудился. Хозяин стоял над кроватью, плат для молитвы и филактерии под мышкой и утреннее благословение на устах его. И воскликнул я: ах, сударь, вы идете на молитву, а я покоюсь в объятиях лености. Засмеялся он и сказал: уже помолился я и вернулся из синагоги. Устыдился я. И сказал он: успокойся, сыне, коль сладок сон тебе – лежи, пока не наступят дни, в коих не найдешь сна. Но коль ты не спишь, вставай и позавтракай.

После завтрака достал я деньги расплатиться. Увидели жена и дочь, что достал я деньги заплатить за трапезу, и устыдились. А муж сказал с улыбкой на устах: вот обычаи жителя столицы, не ведают они, что честь человеку оказать милость ближнему, и гостеприимство заповедано нам. Поблагодарил я их, что приняли они меня в свой дом в ту ночь и утро, и сказал им: благословит вас Господь за вашу милость, – и направился в путь. И спросил меня муж: куда идешь? Побродить по городу, ответил я, для того пришел я сюда. И сказал он: ступай с Богом, но возвращайся к нам пообедать. И сказал я: недостоин я вашей милости. И пошел в город. И пришел я в синагогу, а там молитвенник писан золотом на оленьей коже, но потускнело золото, ибо дым мучеников, сгоревших во имя Господа, закоптил листы. И пришел я в мидраш, а солнце разогрело мидраш. И сидящие в мидраше скинули сюртуки, чтобы легче было, и сидели перед Господним алтарем и дивились мне, что пришел я в мидраш. И стали спрашивать меня про университет, и видение дальних стран озарило их очи. Вышел я из дома и пошел в лес. И пришел я в зеленую дубраву, и грусть и тоска от Господа объяли меня. Упал я на землю и лег на траву под дубом, и милость Божия не покидала меня. И вдруг вспомнил я, что зван я на полуденную трапезу, и встал и вернулся в их дом.

И возроптали домочадцы, и сказали мне все домочадцы: ждали тебя, а ты не пришел, подумали, что забыл нас гость, и поели без тебя. Сказал я им: пошел я в лес и задержался до сих пор. А сейчас пущусь в путь. И вознесла жена очи и сказала: не иди, пока не поешь. И подала мне пирог с яйцами. А хозяин сказал: сегодня певчий-хазан поет перед молитвенным ковчегом и молитву возносит в синагоге. Перекуси, и пойдем со мной в синагогу. Ведь постель твоя, что постелили вчера, еще застелена, поспи еще одну ночь, а утром пустишься в путь.

Не певец я, и играть не умею, слабы мои познания в музыке, и не ценитель я. А затащат меня в оперу – сижу и считаю шторы, но сейчас сказал я хозяину: хорошая мысль, пойду с тобой. Не опишу я напева хазана и, что было в сердце моем, не расскажу. Но что сделал я, когда вернулся с хозяином, это расскажу.

Вернулся я с хозяином и пришел к нему домой. Поели мы и вышли и сели на завалинке. И сидя там, задумался я: хотел я пройти всю эту землю вдоль и поперек, и, если проведу тут еще день, не хватит мне каникул. И сердце отвечало мне: и впрямь, очень хорошо бродить по земле, а быть здесь лучше стократ. [25] А я здоров и силен был в те дни, и понятие «покой» было мне чуждо, как и прочие понятия, коим учат человека, пока он не узнал, к чему они ему. Ах, прошли, миновали те деньки, и с ними миновал и мой покой. И наступило утро, и спросил я домочадцев: скажите мне, нет ли у вас в дому комнаты для меня, я бы провел у вас все свои каникулы? И привели меня домочадцы в горницу, которую в дни праздника Кущей превращали в подобие кущей, [26] и сказали: живи здесь, сколько твоей душеньке угодно. И женщина готовила мне еду, а я учил дочь их языку и книге.

Вот живу я у этих добрых людей. Дали мне отдельную комнату, горенку со съемной крышей, где празднуют праздник Кущей. И печурка есть в горенке. Сейчас скажешь про печь: нет в ней нужды, – но наступят зимние дни, и при ее свете согреемся. Сижу я в горенке, и предо мной весь город. Вот большой торг, а там сидят женщины с овощами в корзинках. Гнилые продают, а крепкие придерживают, пока и те не подгниют. А посреди колонка. Из двух труб течет вода, и местные женщины качают воду. Подошел еврей к одной из девиц напиться воды из ее ведра. Еврей, кликнул я из своей горенки, зачем тебе пить воду из ведер, ведь колодезь перед тобой, колодезь живой воды. [27] Не услышал меня еврей. Ибо он на земле простерт, а я обитаю в выси. Новый глас раздается в доме. Глас юной девицы. Подложил я пальто под стекло и увидел себя в стекле как в зеркале. И спустился в светлицу посмотреть на девицу. И Лия представила меня своей подруге Минчи. Поклонился я ей и поприветствовал ее.

А когда вернулся в горенку, весь день грезил я, что не в этом городе живет Минчи, но в столице она живет, и в столице видит она, какие почести мне воздают, когда я читаю свои стихи. И возвращается она в дом матери своей, и говорит ей мать, что за человек жил в ее покоях. Как зовут человека? Акавия Мазал имя ему. И растает сердце ее, что удостоилась она знакомства со мной. Господи, как возгордился я. Читаю я книги поучений, дабы погасить пламя желания в сердце. Но пламени я не погасил и радовался притчам поучений. Сказано: "Возлюби [28] Господа Бога своего", – и объясняли мудрецы двойной титул Бога так: возлюби и духовным желанием, и плотским. Дай-то Бог.

Как обрадовались мне ученики мидраша! Светского образования хотели, и вот и учитель. Сегодня пришли ко мне два юноши. Под Талмудом прятали они светские книги, и передо мной стал один из них читать стихи по-немецки. Один читает, другой напевает. Все стонут, хотят образования. А я? Одного хочу я – идти путем Господа во все дни жизни моей.

Что такое путь Господень? Идет человек по дороге, и силы его тают. Колени дрожат, и язык прилипает от жажды к небу. Семижды упадет и встанет, но к желанной цели не придет. А путь еще длинен, и блужданий много, и говорит себе человек: может, сбился я с пути и не путь это? И сойдет с пути, по которому шел, и увидит: вон горит огонек. Хоть и не знает, на правильном ли он пути, но кто скажет, что ошибся человек, что решил идти по другой, не прежней дороге. Так я возразил юношам и все же светским учителем стал. Ибо кончились деньги в моей котомке, и чем же мне пропитать себя. Как вор, что нашел кошель на дороге и возвратил владельцу, а потом украл, ибо вор он и воровством кормится, так и я в эти дни. Читаю я Библию Лии и подруге ее Минчи и учительствую у сынков богатых. Друзья потешаются надо мной в своих письмах, и я плачу о себе каждодневно, ибо оставил я университет. Окончилось лето, окончились каникулы, а я не вернулся домой.

Как прекрасны кущи мои в дни Кущей! На ветви мы повесили красные фонарики и самую красивую утварь дома принесли сюда. И когда вешала Лия «восток», упало кольцо с вышивки, и не смогла она повесить «восток». Взяла она кольцо и надела мне на палец [29] и шелковым снурком из косы подвязала «восток» и прочла: «Блажен, кто Тебя не забудет», и я прочел следом: «и тот, кто посвятит себя Тебе», и внезапно мы оба покраснели. Отец и мать глядели, и лица их сияли от счастья. И сидя со мной в кущах, величали меня: хозяин, а себя звали: гости. Семь раз на день приходила ко мне Лия в горницу – то еду принесет, то тарелки унесет. И возблагодарили мы Господа, что избрал он нас для любви. [30] Как хороша моя куща в дни Кущей. А сейчас полна куща бобов и гороха, потому что снял ее торговец бобами для своего товара. Оставил я дом свой, покинул горенку и снял себе комнату за городом. Жилище мое скромное и покойное, и старушка мне услужает. Еду мне готовит и белье стирает. Мир и покой вокруг, и нет покоя в душе моей. А господин Минц, что снял мою горенку, богат. Торгом по всей стране славится он, и ему посулил Лию отец Лии. А я бедный учитель, что я стою! А когда я пришел из столицы, приблизили меня. Ах, на словах приблизили, но сердца их далеки от меня. Как чужд мне обычай братьев моих!

Когда я учил Лию языку и книге, учил я ее и ивриту. Как радовались близкие ее, что святой язык учит. А сейчас позавидовал отец ее познаниям и удалил меня. Ах, сударь, дочь ваша мою науку не забудет, ибо стихи мои запомнит. Меня оставила, [31] но заветы мои исполнит.

Вышел я в город, увидел отца Лии и свернул с дороги. Побежал он за мной и догнал и сказал: что ты убегаешь, а мне хотелось с тобой поговорить. Мое сердце забилось. Знал я, что не собирается он меня утешить, и все же остановился я выслушать, ведь он – отец Лии и о ней говорить хочет. Посмотрел он туда и сюда, [32] увидел, что никого нет, и сказал: болезненна дочь моя, болезнь брата у нее. Я молчал и слова не молвил. А он продолжал свои речи и сказал: не родилась она для труда, и утомление плоти – смерть ей. Если не найду ей покоя, умрет она у меня. И сам он будто испугался своих слов и зачастил громко: а Минц богат, он ее вылечит, поэтому я ее и отдал ему. Он ее отвезет на целебные воды и все ее желания исполнит.

Ах, сударь, иной недуг в сердце вашей дочери, и его все целебные воды не исцелят. Я могу исцелить, а меня ты удалил.

И уходя от него, снял я кольцо, что дала мне Лия. Ибо обручена она с другим. И внезапный холодок пробежал по моему пальцу".

Завершились записи Акавии Мазала.

Дважды и трижды в неделю приходил отец мой в дом Готлибов. И ужинал с нами в саду. Сумерки покроют стол и приборы, и трапеза наша при свете светильников. И красные фонари семафоров железной дороги освещали нам ночь, потому что недалека железная дорога от дома Готлибов. Лишь изредка поминали там имя мамы. И когда вспоминала госпожа Готлиб маму, не заметно было, что мертвую поминает. Потом поняла я, как мудро она поступает.

А отец все время старался перевести беседу на покойницу маму. И иногда говорил он: мы, несчастные вдовцы. Странно было это слышать – будто умерли все женщины и все мужчины овдовели.

А господин Готлиб поехал в путь к брату, ибо так решил Готлиб: может, присоединится к нему брат, ибо богат он, и расширят они вместе парфюмерию. А Минчи, что остерегалась говорить о мужних делах, на этот раз сказала мне больше, чем собиралась. И внезапно, чтобы я забыла ее слова, рассказала она мне, как первый раз пришла в дом к своему свекру. Пришла она в дом к свекру, вошел жених ее, поприветствовал ее и ушел, и закручинилась Минчи, ибо учтивым было его приветствие. Она грустит, а он снова входит и бросается с поцелуями, а она отскочила, потому что обиделась. Не знала она, что приходил его брат, а лицом он точно как ее жених.

Каникулы стали приближаться к концу, и отец сказал мне: побудь здесь до вторника, а во вторник вечером я приду и заберу тебя домой. Сказал он и закашлялся. Налила ему Минчи стакан воды, и испил он. И спросила Минчи моего отца: простыли, господин Минц? И сказал отец: думаю я оставить дело. Мы еще дивимся словам его, а он добавил: если бы не дочь, сейчас бросил бы торговлю. Какой странный ответ! Да бросит ли человек свое дело из-за простуды? Мы не высказали своего беспокойства, а то и впрямь подумал бы, что он болен. Но госпожа Готлиб спросила: чем же займетесь? Книги писать будете? Мы все рассмеялись. Он, купец, деловой человек, сядет книжки писать!

Раздался гудок паровоза. Сказала госпожа Готлиб: через десять минут придет мой муж. И смолкла. Стихла беседа, мы все ждали его прихода. Пришел господин Готлиб. Минчи то и дело поглядывала на него и проверяла его взором. А Готлиб потер кончик носа и улыбнулся, как человек, собирающийся позабавить слушателей, и рассказал нам о своей поездке к брату. Он в дому брата, и жена брата с сыном сидит в зале. Взял он ребенка на руки и стал агукать и подбрасывать его. И оба они удивились, что пошел к нему мальчик, хоть и не видал его никогда. Так он забавлялся с малышом, и тут заходит брат. Посмотрел мальчик на него и на его брата, и его глаза так и забегали от одного к другому. Смотрит и удивляется. Наконец отвернулся ребенок и заревел изо всех сил и потянулся ручонками к маме, она взяла его на руки, и он спрятал лицо у нее на груди.

Я вернулась домой и снова пошла в школу. Нашел мне отец и учителя иврита, господина Сегала, у которого я училась долгое время. Трижды в неделю училась я ивриту. Один день учила Библию, один день – грамматику, и один день – письмо, потому что не любил Сегал перепрыгивать с предмета на предмет, и поэтому разделил на три части. Объяснял мне Сегал книги Завета и толкования ученых мудрецов от меня не скрывал. А по книгам учил мало, ибо уходило время на толкования и разъяснения. Много хорошего он мне рассказал, чего в книгах я не находила. И старался оживить язык наш в моих устах: скажу я что-нибудь, а он скажет: скажи это на иврите. Говорил он вычурным стилем прежних времен и радовался, если слова из речей пророков попадались ему на язык, ибо воистину знали пророки иврит. А больше всего я любила уроки письма. Тогда сидел себе Сегал спокойно, подперев голову рукой и закрыв глаза. Тихо-тихо читал он наизусть и в книгу не заглядывал. Как музыкант, что играет в ночной тьме от полноты сердца и не смотрит в ноты, лишь то, что душа просит, играет – так и мой учитель.

Плату за учение отец положил ему три серебряных талера в месяц. Я давала ему деньги украдкой, а он пересчитывал деньги у меня на глазах и говорил: я же не врач, чтобы мне давали деньги украдкой, я рабочий и платы за труд не стесняюсь.

А отец работал беспрерывно. И вечером не отдыхал. Я лягу, а он сидит при свете лампы, и иногда и утром я вижу: горит перед ним лампа, потому что от расчетов забывал он погасить лампу. И мамино имя не поминал более.

В канун Судного дня Иом Кипура купил отец мой две свечи. Одну свечу, свечу жизни, зажег дома, а другую, за упокой души, поставил в молельне. И когда взял он поминальную свечу отнести в молельню, сказал он мне: не забудь, завтра день поминовения душ усопших. Голос его дрожал. Я подошла и поцеловала его руку. И пришли мы в молельню, и посмотрела я вниз с балкона на молящихся, что поздравляют друг друга и прощения друг у друга просят, и увидела: стоит отец перед человеком без молитвенного плата. Узнала я Акавию Мазала, и слезы выступили у меня на глазах.

Певчий-хазан пел "Отпусти все обеты", и голос его все нарастал. Свечи разгорелись, и дом полон света. Люди ходили меж свеч, и лица их укрыты. Как люба мне святость этого дня! Молча вернулись мы домой, не говоря ни слова. Звезды небесные и свечи в домах озаряли наш путь. Пошли мы через мост, потому что отец сказал: давай постоим над водой, у меня горло полно пыли. Ночные светила сверкали из воды в лицо звездам небесным. Месяц показался меж туч, и тишина струилась от вод. С небес слал Господь тишь. Никогда не забуду эту ночь. Пришли мы домой, и свеча жизни качнулась нам навстречу. Помолилась я и уснула до утра. Утром пробудил меня голос отца, и пошли мы на молитву. Небеса покрылись белым пологом, которым покрывается твердь осенью. Деревья сбросили свои пурпурные листья, и старухи собирали листву. Из крестьянских изб валил дым из сухой листвы, горящей в их печах. Люди в белых одеяниях сновали по улицам. Пришли мы в молельню и помолились. А между службами встречались во дворе молельни. И каждый раз спрашивал отец, не трудно ли мне поститься. Как смущал меня голос отца!

В праздник Кущей я почти не видала отца. Я училась в польской школе, и на праздник нас не отпустили. А когда я возвращалась из школы к обеду, отец с соседями сидел в кущах: и я ела дома одна, затем что нет для женщин места в кущах. Но зимние дни примирили нас. Вечером мы ужинали вместе и при свете одной лампы вершили наши дела. Лампа светила, и тени наших голов сливались воедино. Я делала уроки, а отец проверял счета. В девять приносила Киля три стакана чаю: два отцу и один мне. Тогда отставлял отец счета и перо менял на чашку. Одну чашку выпьет горячей, а в другую положит сахар и выпьет остывшей, а затем мы возвращаемся к нашим трудам. Я– к урокам, а отец – к счетам. А в десять встанет отец, погладит меня по голове и скажет: а теперь почивать, Тирца. Как я любила это «а», всегда оно меня радовало, будто слова отца – продолжение его мыслей обо мне. Мол, раньше он про себя говорил со мной, а сейчас вслух. И говорила я отцу: если ты не идешь спать, то и я не пойду спать, буду с тобой сидеть, пока не пойдешь почивать. Но отец не слушал меня, я ложилась спать. А когда просыпалась, он сидел за столом, и счетные книги разложены по столу. Встал ли он спозаранку, или не ложился всю ночь? Не спрашивала я, а потому и не знаю. Каждый вечер я думала: пойду-ка я и поговорю с ним по душам, может, послушается меня и отдохнет. Не успею встать, как сон берет верх. Знала я, что отец хочет оставить дела, поэтому и работает вдвойне. Порядок наводит в счетах. Что потом собирается делать, я не спрашивала.

Исполнилось мне шестнадцать лет, и учеба в школе окончилась. Окончились школьные годы, и послал меня отец на учительские курсы. Не по способностям послал меня отец на учительские курсы, потому что способностей к преподаванию у меня не было, но и другое поприще не прельщало сердца. Подумала я, что судьба человека и жизнь его другими устраиваются. И сказала: это хорошо. Друзья и родные изумились: как это Минц свою дочь отдал в учителки.

Хоть и суета учительство, но вселяет надежду. Знали мы, что еврейские учительницы не такие, как христианки, посылают их в дальние села, и иноверцы с необрезанными сердцами досаждают им за еврейство их, и плата учителя такая, что не успеет доехать до села, как уже всю плату съели дорожные издержки. И все же много еврейских девушек на курсах.

А курсы были частные, и Мазал там учителем был. Раз в год езжал директор с курсистками в губернский город, на экзамены. И потому усердно учились курсистки, что стыд великий девице вернуться с экзамена без диплома, после всех дорожных издержек и справленного нового платья. И коль проваливалась девица на экзаменах, говорила ей подружка или соперница: на тебе новое платье. Не видала я его до сих пор. Отвечала та: новое. А эта продолжала: ведь это платье ты сшила на экзамены. Какой диплом получила? А если не надевала нового платья, скажут ей: где новое платье, что ты носила на экзамены? И напомнят ей конфуз с дипломом. Поэтому учились девицы не покладая рук; если понимания не хватало – зазубривали наизусть, что не сделает разум – совладает память.

Пришла я на курсы и удивилась, что не являет мне Мазал никакого знака внимания и ласки, а я думала, выделит он меня среди прочих девиц, ведь я ему не чужая. Многие дни не могла я оградить сердце от сего чувства. На уроках я вдвое прилежнее слушала и скуки не знала.

В те дни я любила гулять сама по себе. После уроков выйду гулять в поле, встречу подружку – не поздороваюсь, а если та поздоровается – отвечу ей вполголоса, чтобы не привязалась: так мне хотелось гулять одной. И дни стояли зимние.

И вот однажды вечером я гуляла, и вдруг большой пес залаял, а затем раздался звук мужских шагов, и узнала я, что это Мазал. Завязала я платок на руке и махнула рукой пред ним и поздоровалась. Остановился Мазал и спросил: что с вами, госпожа Минц? Пес, сказала я. Мазал перепугался и спросил: укусил тебя пес? И сказала я: пес укусил меня. И сказал он: покажи руку, и у него прямо сердце выскакивало при этих словах. И сказала я: повяжите мне платок на рану. Взял меня Мазал за руку, и все косточки его дрожат от страха. Держит он меня за руку, а я сняла платок, подпрыгнула и расхохоталась. И сказала: ничего нет, сударь, ни собаки, ни укуса. Удивился он, услыша слова мои, и не знал, плакать ему или смеяться. А через минуту и он расхохотался веселым смехом. А потом сказал мне Мазал: ах ты скверная девчонка, как ты меня перепугала. И проводил меня до дому и ушел. А перед уходом посмотрел мне в глаза. И я подумала: ты знаешь, что я знаю, что знаешь ты мои тайны. И все же буду тебе благодарна, если не напомнишь мне то, что тебе ведомо.

Всю ночь вертелась я на ложе. Прижимала руку к устам и следы платка искала. Сожалела я, что не пригласила Мазала домой. Пришел бы со мной Мазал, сидели бы мы сейчас в светлице, и не знала бы я сомнений. Встала я утром в мрачном настроении. То лежу на постели, то на коврике простираюсь, и сомнения гложут меня. Только к вечеру обрела я покой. Как нервные люди, что весь день дремлют и к вечеру просыпаются. Когда я вспомнила все, что делала вчера, встала я, взяла красный снурок и повязала его на руку на память.

Были дни Хануки, когда режут гусей. Ушла Киля к раввину с вопросом, осталась я одна. Пожилой человек зашел в дом. Спросил он меня: когда придет отец твой домой? Сказала я: придет в восемь или полвосьмого. Сказал он: раненько я пришел, сейчас полшестого. Сказала я: да, полшестого. И сказал он: неважно.

Поставила я ему стул. Сказал он: что мне так сидеть, налей водички. Налила я ему чаю. Сказал он: просил я воды, а получил чай. Плеснул он себе на руки и сказал: ну, ну, где «восток»? И обернулся к стене и сказал: в дому деда твоего не надо было человеку задавать такие вопросы, потому что «восток» висел на стене. Встал он и помолился, а я взяла две-три шкварки и положила в миску на столе, и человек окончил молиться, поел и попил и сказал: шкварки, милая, шкварки, – и жир течет с его губ. Сказала я: сейчас принесу салфетку и вытрете руки. Сказал он: нет, дай мне кусок пирога. Есть у тебя пирог, что можно есть без омовения рук? Есть, ответила я, сейчас принесу пирог. Сказал он: не спеши, принеси пирог вместе со вторым. Ты ведь принесешь мне еще? – Конечно. И сказал он: я знал, что ты принесешь, но ты не знаешь, кто я. Неважно, сказал он мягко, я Готскинд. Итак, задерживается отец твой сегодня. Посмотрела я на часы и сказала: четверть седьмого, а отец не придет до половины восьмого. И сказал: неважно, занимайся своим делом. Не буду тебе мешать. И взяла я книгу. И спросил он: что у тебя в руках? Я сказала: геометрия. Схватился он за книгу и сказал: и на пианино умеешь брякать? Пришел я сейчас из дома аптекаря, и сказал мне аптекарь: не возьму себе жену, что не умеет играть на пианино. Видишь, Готскинд, сказал мне аптекарь, я еду в маленький городок, потому что не смогу я купить аптеку в большом городе. Правда, не сказал я, что он не аптекарь, а помощник аптекаря. Ну неважно: что помощник аптекаря, что аптекарь. Говоришь, нет у него аптеки. Ничего, женится и на приданое справит аптеку. Итак, Готскинд, сказал мне аптекарь, еду я жить в маленькое местечко и, если не будет жена играть на пианино, от скуки умрет. Ведь чудное умение – музицировать, не только удовольствие стучать по клавишам, но и за премудрость сочтется сие. Но вот уже близится семь, и уходить теперь не стоит, отец твой скоро придет. И Готскинд расчесал бороду пятерней и сказал: должен бы твой отец почувствовать, что знакомец ожидает его. Ведь не знает человек, где его благо ждет. Вот часы бьют. Два, три, четыре, пять, шесть, семь. Свидетелями мне часы, что правду говорю. Я утратила покой. А Готскинд сказал: ты ведь не знаешь, кто я, и имени моего до сегодняшнего дня не слыхала. А я тебя знал еще до твоего рождения. Это я просватал твою мать за твоего отца.

Не успел он договорить, как пришла Киля, и мы накрыли на стол.

– И в домоводстве ты сведуща? – воскликнул Готскинд, как бы удивляясь. – Говоришь, отец скоро придет. Если так, подождем его, – сказал Готскинд, как будто только сейчас ему такая мысль пришла.

Подошел восьмой час, и отец вернулся. Готскинд сказал отцу: легок на помине. Вот и часы бьют. Свидетелями часы, что я правду говорю. И подмигнул он отцу и сказал: к тебе я был послан, и вот Господь явил мне и дочь твою.

В ту ночь мне снилось, что отец выдал меня за индейского вождя и все тело мое в татуировке из целующихся уст. И муж мой сидит напротив на скале и расчесывает бороду лапой стервятника, и удивилась я. Ведь известно, что индейцы стригут бороду и голову, откуда у моего мужа столько волос?

Прошло четыре дня с моей встречи с Мазалом, и я не ходила на курсы. Боялась я, что увидит отец и забеспокоится обо мне. И думаю я, когда пойти на занятия: если приду на курсы и Мазал там, то застыжусь, а если приду, а Мазала еще нет, то от звука его шагов задрожу. Опоздаю-ка я к началу занятий, чтобы он внезапно меня увидел. И пошла я на курсы, и вот уже начался урок, а ведет его другой человек. Спросила я одну курсистку: почему Мазал не пришел. И сказала она: и вчера и третьего дня не приходил Мазал, и кто знает, придет ли еще когда-нибудь. Сказала я: загадками говоришь. И отвечала девица: дело в женщине. И я задрожала. И рассказала мне девица, что оставил Мазал курсы из-за учителя Капирмилха, что получил деньги от своей бабки, а та прислуживала в дому у Мазала и деньги послала внуку в конверте, что взяла без спросу у своего хозяина со стола. Открыл Капирмилх конверт, а там еще и письмо, которое написала одна курсистка Мазалу. А отец курсистки одолжил как-то деньги Капирмилху, и сказал Капирмилх ему: прости мне мой долг, а я дам тебе письмо твоей дочери к ее любовнику, к Мазалу. Услыхал об этом Мазал и ушел с курсов, чтобы не пострадал из-за него весь семинар.

Вернулась я домой и обрадовалась, что не будет больше Мазал учить на курсах, и не подумала даже, что останется без заработка. Правда, больше не увижу его, но и не устыжусь при виде его. И сразу опротивели мне курсы. Сидела я дома и помогала Киле во всяких домашних работах. Вспомнила я старых учительниц, и тошно стало мне. Неужто загублю я жизнь за безвестными книгами и стану как они? И думая об о том, забыла я и про домашние работы и оставила хозяйство. Хотелось мне выйти на улицу, вдохнуть ветер, размять ноги. Встала я, накинула шубку и вышла. По пути зашла я в дом Готлибов. Минчи поспешила мне навстречу и взяла мою руку в свои и согрела и мне в глаза заглянула – узнать, принесла ли я какую весть. И сказала я: нет вестей. Пошла я погулять и заглянула к вам. Она сняла с меня шубку и усадила у печки. Выпила я стакан чаю, встала и пошла, потому что услыхала, что мытный начальник придет к трапезе, и побоялась, что помешаю господину Готлибу поговорить с ним по делам.

Дождь был на свете, и я сидела дома. Весь день читала книжки или сидела с Килей на кухне и помогала Киле в ее работах. Покойны помыслы сердечные, худа не мнится мне.

В восемь вечера отец вернулся домой. Молча скинул он башмаки и переобулся в тапочки. Шорох его тихих шагов как бы напомнил мне о тишине дома. Стол был накрыт к его приходу, и с его приходом мы сели ужинать. А потом засел отец за расчетные книги, а я сидела рядом до десяти. А тогда он встал и сказал: а сейчас иди почивать, дочка, и погладил меня по голове, и я опустила голову. Какое невыносимое счастье. Так прошла пора дождей.

Солнце засияло над городом, и грязь почти просохла. Рано пробудилась я и не смогла уснуть, казалось мне, что-то стряслось в мире. Обратила я лицо к окну, а за ним темно-синее небо. Неужто бывает такой свет, а я и не знала. Только через несколько мгновений поняла я, что обмануло меня оконное стекло. И все же не проходила моя радость.

Быстро я встала и надела свои одежды. Что-то стряслось в мире, пойду посмотрю, что это. Вышла я на улицу. И с каждым шагом останавливалась в изумлении. Поглядела я на витрины лавок – все они сияли в свете дня. Сказала я себе: пойду в лавку, куплю что-нибудь. Не знала, что куплю, но решила купить и не гонять Килю. Но в лавку я не вошла, а пошла на край города, к мосту. А под мостом дома, с обеих сторон дома. Голуби летают с крыши на крышу, а на одной крыше муж и жена чинят крышу. Поприветствовала я их, и они ответили мне. Пошла я дальше, и вот стоит старушка, будто ждет, когда я спрошу ее, куда идти. А я не спросила. Вернулась я домой, взяла книжки и пошла на курсы, и противны мне были курсы. Гнездо скуки этот дом. Вижу, не перед кем там излить мое сердце, и еще больше возненавидела я курсы. Омерзели занятия душе моей. И сказала я: расскажу Мазалу. Не знаю, что меня спасло, но сладко мне стало от этой мысли, и тешилась я ею весь день. Но как мне с ним заговорить, ведь к нему домой не пойду и на улице не встречу. Прошла зима, сошел снег, а мы не встретились.

В то время приболел отец, и пришел Готлиб пожелать ему выздоровления, и рассказал ему Готлиб, что расширяет он свою парфюмерию, потому что дал ему денег брат и вошел в долю, и власти препятствовать более не будут, воевода-начальник стал на его сторону, потому что получил взятку. Милый друг, сказал воевода Готлибу, все чиновники вплоть до кесаря гонятся за мздой, нет воеводы, чтобы не брал взятки. Приведу тебе пример, сказал воевода, спросишь про такого-то, кто он и как выглядит, а тебе скажут: длина его носа пять сантиметров, ты испугаешься, но на самом деле пять сантиметров – длина любого носа. И сказал Готлиб отцу: не мне их судить, но их порочная невинность рассердила меня. Сегодня они тебя утешат, а завтра и не вспомнят. Куда лучше чиновники в России: мзду берут и глаза честностью не слепят.

Когда уходил Готлиб, проводила я его, и сказал мне Готлиб: от больного к больному. Скрыла я смятение и спросила: кто болен? И ответствовал Готлиб и сказал: господин Мазал болен. На миг захотелось мне пойти с ним. Но потом одумалась я и не пошла.

– Смотри, как странно, Тирца, – сказал мне отец, – Готлиб всегда работает и не жалуется, что детей у него нет. Кому он оставит плоды своего труда, когда призовет его Господь? – И приказал отец принести ему расчетную книгу и сел на кровать и работал до ужина. А назавтра с утра выздоровел отец и встал с ложа недуга. А пополудни он пошел в лавку, а я пошла к дому Мазала.

Постучала я в дверь, и нет голоса, и нет ответа. Подумала я: слава Богу, что никого нет. И все же не унесли меня ноги. Вдруг постучала я изо всех сил, ибо увидела, что никого в доме нет, и дерзнула рука моя.

Прошли мгновения, и сердце мое ослабело. Вдруг услышала я движение в доме, и душа моя встрепенулась. И собралась я уйти, и вышел Мазал. А Мазал укутан в накидку. Поздоровался он со мной. Потупила я очи долу и сказала: вчера приходил господин Готлиб и сказал, что сударь заболел, вот я и пришла проведать. А Мазал не отвечал мне ни слова. Одной рукой он звал меня в дом, а другая держит ворот накидки. Ноги мои подкашивались, а Мазал сказал: простите, сударыня, не могу говорить. И пошел Мазал в другую комнату. Несколько минут прошло, и он вернулся, одет в лучшие одежды, и откашлялся. И внезапно смолкла светлица, и мы двое в светлице. Поставил Мазал мне кресло перед печкой и сказал: садитесь, сударыня. И спросил меня Мазал, зажил ли собачий укус у меня на руке. Глянула я ему в лицо, и глаза мои полны слез. И Мазал взял мою руку и сказал: прости. А голос его нежный, теплый, ласковый. Понемножку прошло мое смятение. Оглядела я комнату, что знала с детства, но была она мне внове. Жар от печки обнимал меня, и дух мой ожил. Мазал подложил полено в печурку, и я поспешила ему на помощь. И в спешке простерла я руку, и упала карточка со стола, и подняла я карточку, а на ней женщина. И взгляд ее как у женщин, у которых все есть, а на лбу тревога, будто не верит в прочность счастья. Это моя мать, сказал Мазал и поставил карточку. Это единственная, потому что не снималась она с девичества, и лишь раз в девичестве снялась на фотокарточку. Много лет прошло с тех пор, и лицо ее уже не то, что на карточке, и все же лишь этот облик я храню в памяти, как будто бесследно протекло время. Тишина ли в комнате повлияла на него и отверзла уста, или я, сидящая против него в вечерний час? Мазал долго говорил, и рассказал мне Мазал житие своей нежной матушки таким образом:

Мать моя из рода Буденбахов, а весь род Буденбахов крещеный. Предок наш рабби Исраэль богаче всех в стране был, винокуренный завод у него, и поля, и села. Помогал он ведающим Тору Божью и строил домы для изучения ее. И в книгах, напечатанных в те дни, прославляется имя его, ибо дал прадед мой злато и серебро в честь Торы Божьей и ее последователей.

В те дни указ вышел: отнять у евреев их состояние. Узнал он и стал стараться, чтобы его указ не коснулся и не ушло бы его состояние. Но все его старания тщетны были. Тогда переменил он веру, и вернулись ему дом и состояние. Пришел он домой и увидел: возносит его жена утреннюю молитву. И сказал он ей: я крестился, живо бери детей и ступайте к священнику. И вознесла жена благодарение Господу, что дал нам нашу веру и не сделал нас подобными народам мира, и плюнула трижды, и молитвенник поцеловала, и встала она, и все дети ее, и переменили они веру. А потом родила она сына, и обрезал прадед сына, ибо исполнял заветы Господа, и лишь иноверцам являли они свое иноверие. И ввысь и ввысь пошли они, и дворянское достоинство получили. Но новое поколение не помнило Бога своих предков и, как прошла кара, не вернулось к Нему. Господа не убоятся и Тору и заповеди не чтят, лишь в канун Пасхи придет посланец от раввина, и продадут ему квасное, ибо иначе не пили бы евреи их хлебного вина, ибо запрещено квасное евреям и после Пасхи. А матушка – внучка младшего сына. Законы католиков учила она, но все усилия священников тщетны были. Дни продлятся, но не преисполнится ухо рассказами о всех мытарствах матушки, пока не смилостивился над ней Господь и нашла она покой в сени Его. Ибо и в монастырскую школу ее отдавали к суровым наставницам, но не шла она их путем, а задумывалась о скрытом и потаенном от нее. В то время нашла матушка портрет р. Исраэля, а он выглядел как раввин. И спросила матушка: кто это? И сказали ей: предок твой. Изумилась этому матушка. И воскликнула: а что это за локоны у него на щеках и какую книгу он читает? И сказали ей: Талмуд учит и пейсы крутит. И рассказали ей все дела деда. С тех пор ходила она как тень и ночью не стихало ретивое, но сны являлись ей. Раз явится ей дед, возьмет ее на руки, и она разгладит ему бороду, раз явится бабка с молитвенником в руках, и научит ее бабка священной азбуке, и по пробуждении записала матушка все буквицы на доске. И чудо это было, потому что до того дня не видала матушка еврейской книги.

А в дому у отца ее был молодой писарь – еврей. И сказала она ему: научи меня Божьему Завету. И сказал он: ах, не знаю я. Пока они говорили, пришел посланник раввина купить квасное на Пасху, и сказал ей писарь: поговори с ним. И поведала она ему свои мысли. Сказал тот ей: пусть придет ко мне барышня сегодня вечером и отпразднует с нами праздник Пасхи. И пришла она вечером и села за трапезу с ним и домочадцами его, и пошло сердце ее за Господом Израиля, и заповеди Его стали ей желанны. А писарь тот – мой покойный батюшка. Библии и заповедей не изучал, но Господь дал ему чистое сердце, и прилепилась к нему матушка, и вместе прилепились они к вере в Бога. После женитьбы переехали они в Вену, говоря: там нас никто не знает. И в поте лица добывал он хлеб свой, но у отца ее не брали они ничего. Понемножку привыкла матушка к своему новому положению. А батюшка работал вдвойне и никакого блага себе не позволял, чтобы я мог учиться в лучших школах и занять положение в высшем обществе благодаря науке и премудрости, ибо состояния он по смерти мне не оставил. И мнилось ему, что он лишил меня наследства, ибо не вышла бы моя матушка за него, был бы я дворянином. А матушка расчетов не ведала, любила меня, как мать – сына, во все дни жизни.

День пошел на убыль, и Мазал окончил свой рассказ и сказал: простите, сударыня, что я так разговорился. И сказала я: почему вы просите прощения, вы же мне добро сделали. Теперь буду знать, что вы меня не возненавидели за то, что раскрыли свое сердце предо мной, раз не воздержались от речей. И Мазал провел ладонью по глазам и сказал: как тебя возненавидеть? Рад я, что нашел слушательницу – поговорить о матушке, потому что соскучился я по ней. А если мало этого – расскажу еще. И Мазал рассказал мне, как пришел в город, но мамы и отца мамы не упомянул. И рассказал мне о своих трудах, ибо то, что начала матушка его, возвращаясь к Господу Богу Израиля, льстилось ему завершить возвратом к народу своему. Но они не поняли его. Чужим он был среди них, хоть он один из них, но чужд их сердцу он.

Вернулась я домой, и сердце мое полно до краев. Как у пьяного допьяна заплетались ноги мои. Луна воссияла и мой путь светом озарила.

И по пути домой думала я, что скажу отцу, рассказать ли ему все, что было у меня с Мазалом, и услышит отец и рассердится. А если промолчу, встанет стена между мной и отцом. Сейчас пойду и расскажу ему, и, если рассердится, увидит, что не скрываю я от него своих дел. И по приходе домой застала я врача: тот услышал, что болен отец, и наложила я печать молчания на уста, ибо как рассказать при чужих. И не пожалела, ибо взбодрила тайна дух мой.

Спокойной была я дома. С подружками не секретничала и приветственных писем не писала. И вот пришел письмоносец и принес мне письмо. Письмо на иврите написал мне юноша по имени Ландау. Как заблудившийся путник в бурную ночь к Божьим звездам возносит очи, писал он по Библии, так возношу я свое послание тебе, благородная и достойная дева. Письмо в моих руках, и учитель Сегал пришел на урок. И сказала я: пришло письмо на иврите. И сказал он: знаю. И рассказал мне учитель, что юноша-ученик его, сын арендатора из села.

Прошло восемь дней, и про письмо забыла я. Пошла на курсы, и вот – женщина и юноша стоят там. Когда я увидела юношу, поняла, что он написал письмо. Сказала я отцу, и он засмеялся. И сказал: деревня. И подумала я: почему юноша так себя ведет, откуда такие странные помыслы. И внезапно увидела я внутренним оком юношу и его смущение и его румянец, и пожалела я, что не ответила ему, а он, может, ждал и обиделся. И решила я: завтра напишу ему. Но не знала, что написать. И тело мое замерло от сладкого сна. Как сладок сон, когда покоятся жилы и душа равновесие обретает. Но и назавтра, и в третий день не ответила я юноше и уже думала: так и не отвечу. И вот, делаю я уроки, и перо у меня в руках, повела я пером не думая, глядь – получился ответ юноше. Лишь несколько строк я написала. Перечла я письмо и подумала: не о таком ответе он молил. И бумага не по духу была мне. И все же послала я письмо, ибо знала, что другого уже не напишу. И решила: не буду ему больше писать, потому что не лежит моя душа к писанию писем. И вот прошли дни, и нет послания от юноши, и пожалела я, что переписки не вышло. Но понемногу позабыла я юношу и письмо. А что я письмо написала – так это долг был, и я его выполнила. И однажды говорит мне отец: помнишь женщинy и юношу? И сказала я: помню. И сказал он: пришел ко мне отец юноши сговариваться насчет своего сына. И впрямь хорошая семья, и юноша образован. И спросила я отца: он придет к нам? И сказал он: не ведаю, но ответ твой мне в радость, что не таишь ты помыслы. И потупила я глаза. Господи, Ты ведаешь мои помыслы. И добавил отец: к звездочетам не пойдем и гадалок не спросим, найдет ли моя дочь суженого. И больше отец про это не говорил.

И вот вечером в воскресенье пришел отец домой, и с ним человек. И велел отец принести горячего и зажечь люстру и печь проверил: натоплена ли. И сели они за стол беседовать.

А человек не сводил с меня глаз, и вернулась я в свою светелку заниматься рукодельем. Я шила, и тут подъехали сани и стали под окнами. И вошла ко мне Киля и сказала: гости приехали, иди в залу. И сказала я: не пойду, у меня работы много. Но Киля не отставала от меня и сказала: сегодня праздничный вечер, велел твой отец состряпать оладьи. Если так, сказала я, я помогу тебе приготовить трапезу. И сказала Киля: нет, иди в залу. Гость пришел, юноша с чудным взором. – И Готскинд там? – спросила я Килю с издевкой. – Кто? – спросила она. – Готскинд, – сказала я. – Позабыла уже его и речи его? – Ну и память у тебя, Тирца, – сказала Киля и вышла.

Наступило время ужина, и я вышла в залу и удивилась, ибo возмужал юноша, он и не растерян, как раньше, и шапка на нем черного козьего меха, и легкий пушок на румяных ланитах.

И еще раз приехал Ландау. В санях приехал, волчья шуба на плечах. И пах он зимним лесом. Чуть посидел и встал, ибо спешил к лудильщикам и заехал к нам, чтобы пригласить меня прокатиться. И дал мне отец свою меховую шубу, и мы поехали.

При свете месяца неслись мы по снежной колее, и копыта коней били в лад колокольчикам. Сидела я справа от юноши и выглядывала из-под медвежьей полости, и шуба укутывала меня и рот закрывала так, что и слова молвить я не могла. Ландау остановил коней перед мастерской лудильщика и помог мне сойти с саней и войти в дом. Там налили нам белого вина и угостили печеным яблоком. Ландау велел лудильщику приехать назавтра в село починить котлы в винокурне. Как вельможа и повелитель говорил он, и все внимали словам его. Глянула я в лицо Ландау и подивилась. Этот ли юноша писал мне о стенаниях одинокого сердца? На обратном пути не прятала я лицо в шубу, потому что свыклась с морозом. И все же не перемолвились мы ни единым словом, ибо молчание окружало мое сердце. И Ландау молчал, лишь изредка покрикивал на коней.

И отец сказал мне: старый Ландау сговаривается насчет своего сына, что душой он прилепился к душе твоей, и сейчас скажи мне, и я дам ответ. И увидел отец, что я смущена, и сказал: есть еще время поговорить об этом, ведь и юноша еще ждет призыва на службу и ты молода годами. Прошло несколько дней, и снова стал Ландау писать мне письма возвышенным слогом, и в них видение земли Израиля. Из села род его, и земледелию обучен сызмальства, и о земле Израиля не устал он грезить и мечтать. Потом прекратились его письма, но он иногда приходил пешком в город: изматывал себя, чтобы оказаться негодным для царской службы в войске. И бродил по улицам и площадям с калинами по ночам. Вспомню я их напев по ночам, и душа облачится тревогой. Помнила я дядю, мамина брата, что отдал Богу душу в войске. И подумала я: коль согласилась бы я, была бы ему теперь законной женой. И вот однажды встречаю Ландау на дороге. Глаза его провалились, щеки запали, и запах одежд его – запах старого табака. Лицо – лицо больного. Вернулась я домой и взяла книгу. Подумала я: почитаю и развею грусть. И перехватило горе горло мое, и учиться я не смогла. И открыла я Псалтирь и стала читать вслух, может, сжалится Господь и не сгинет сей юноша.

А в доме Готлиба работали строители и делали в левом крыле флигель для брата, который приезжает пожить сюда, ибо вошел брат в долю в парфюмерне. И отпраздновали новоселье, ибо до тех пор не праздновал Готлиб новоселье, ибо лишь сейчас достроился дом, когда он привез возлюбленного брата. Готлиб стал совсем другим человеком. Даже бороду переиначил. Увидела я братьев и рассмеялась, ибо вспомнила рассказ Минчи о ее первом приезде в дом свекра. За обедом вынул Готлиб письмо и сказал жене: чуть не позабыл, пришло письмо из Вены. И спросила: есть ли вести в нем? И сказал он: нет вестей, только поздравление с новосельем. И матушке его ни хуже, ни лучше. Поняла я, что о Мазале речь, ибо слышала я, что заболела его матушка и отправился он в Вену проведать свою матушку. И вспомнила я день, когда сидела у него, и приятно было мне сие воспоминание.

После обеда вышла Минчи со мной в сад. Сидя с невесткой, не собралась с силами, а сейчас вспомнила былые дни. – Урод, – крикнула она внезапно, и песик прыгнул к ней. Чуть не испугалась я. А Минчи любовно погладила его по голове и сказала: Урод, Урод, Урод, сыночек. – Хоть я терпеть не могу собак, провела я рукой по его шерстке и погладила. Пес глянул на меня подозрительно, а потом довольно затявкал. Обняла я Минчи, и Минчи поцеловала меня.

В нескольких шагах от нас стоял большой дом. Не стихали в нем детский гомон и женский голос. Солнце заходило и окрасило вершины деревьев, и внезапно подуло холодным ветром. – Жаркий был денек, – сказала Минчи тихо, – миновало лето. Ох, не выношу я этого шуму. Как они приехали – стихли голоса птиц в саду. – Пес снова залаял, и Минчи сделала ему гримаску: что тебе, Урод? – И сказала мне: заметила ли ты, Тирца, что пес лает на письмоносца? – У нас нет собаки, – сказала я, – и писем мне не пишут. – Минчи не обратила внимания на меня и мои слова к сказала: когда уезжала невестка и сообщила мне о своем возвращении, письмо в срок не пришло, но залежалось на заборе, а на конверте написал письмоносец: из-за пса не смог доставить письмо в дом. Умница ты моя, Урод, иди сюда, – кликнула Минчи пса и снова погладила его по шерстке.

Сумерки объяли нас, и в окнах вспыхнул свет. – Пошли домой, Тирца, пора готовить ужин, – сказала Минчи и на ходу добавила: и Мазал скоро вернется. – И обняла меня. И вошли мы в дом. Работники парфюмерии пришли вечером поздравить господ, потому что не приходили днем, когда были все гости. Минчи накрыла им стол. Когда ублажили себе сердце вином, запели работники. Работник, которого выпустили из холодной, веселил нас рассказами, услышанными от арестантов. Готлиб, как обычно, почесывал нос. Посмотрела я на Минчи, и на лице ее видны сила и энергия, а грусти не видать.

Прошел праздник, и осеннее небо нависло над городом. Отец был занят делами и не приходил обедать домой. В те дни я научилась любить осень и роскошь ее силы. Вид темного леса и медь его листвы стеной окружили лик мира.

Снова начались мои занятия на курсах. На этот год водили нас учителя по школам – попробовать наши силы в преподавании. У меня таланта не прибавилось, поэтому я делала то, что велено.

Господин Мазал вернулся в город. Договорился он с учеными собрать материалы по истории нашего города. И сейчас он копает на погосте и ищет старинные вещи во прахе. Этой работе он посвятил себя без остатка. Позвал его директор семинара преподавать на курсах, потому что забылся Капирмилх, но не ответил Мазал на призыв.

В то время приехала к нам сестра отца – глянуть на юношу, который сватов посылал к ее дочери. Тетя не похожа на отца, любила жизнь.

– Рад я, дочка, – сказал мне отец, – что по вкусу тебе тетка. Хоть и хорошая она женщина, мила и обаятельна, но у меня к ней душа не лежит. Может, из-за тебя я на нее сержусь. – И не объяснил.

Шли последние осенние дни, и тетка вернулась к себе домой. Полями вернулась я со станции. Стихли свистки паровоза, картошку уже выкопали, и обнаженные поля поблескивали под желтым солнцем, и калина пленяла глаз. Вспомнила я сказку о калинке и утратила покой.

Шла я мимо крестьянской избы, летом я покупала там овощи. Дали мне крестьяне букет астр. Взяла я эти осенние цветы и пошла дальше. И по пути увидела я, что недалек дом Мазала, и подумала: зайду-ка я, поздороваюсь, потому что не видела я его с тех пор, как он вернулся. Мазала дома не было, старая служанка сидела на завалинке и ждала его возвращения. Из-за внука, из-за Капирмилха, оставила она дом своего хозяина и ушла жить в деревню, а сейчас привезла осенний урожай в город и решила его проведать. И остановила меня старуха и рассказала много хорошего о своем господине – Мазале. Радостно было слышать хвалу ему. Положила я цветы на его пороге и ушла.

Через несколько дней получили мы подарки от тетушки. Даже Килю вспомнила тетушка и прислала ей новое платье. Увидел отец и сказал: подарки послала, а когда мать твоя умерла, не захотела приехать и за тобой присмотреть. Так узнала я, за что сердился отец на тетушку.

Прошла осень. Темная муть затянула небесную твердь, и облака потянулись по ней. Дождь моросит весь день, и крыши домов блестят. Последние увядшие листья сносят потоки дождя, и противная мрачность властвует в мире. Тучи, и ветер, и дождь, и холод. Капли дождя остывают и замерзают и бьют по телу, как иголки. В дому разожгли печку, и паклей с крыши проложила Киля окно. Печь топится весь день, и Киля стала стряпать зимние кушанья. Пошел снег. Дороги замело, и колокольчики саней зазвенели радостно. Вышла я с курсов и вижу: девицы несут на плече железные коньки – идут кататься на реку. И меня сманили, и я поддалась. Купила себе коньки и каталась с ними. Снег лежал на замерзшей земле, и дровосеки рубили дрова на улице, и запах чистого воздуха смешивался с запахом опилок и расколотых дерев. Мороз крепчал, и снег скрипел под ногами прохожих. А я бегу себе с девицами мчаться по реке на коньках.

Хороши были дни, когда я каталась на коньках. Тело мое окрепло, и глаза как бы распахнулись, как бы слетели с них облака грусти, и плоть моя исцелилась. Я ела с аппетитом и за книгой тела своего не чувствовала. Иногда вернусь домой, а Киля стоит, ссутулясь, подойду к ней тихо и вдруг подыму ее одним махом. Напрасно кричала Киля, коньки мои звенели и заглушали ее голос.

Но недолго длились эти дни. Хоть солнце не вышло, снег стаял. Пришла я к реке, а там никого нет. Лед почти растаял, и на льдинках сидят вороны. Почувствовала я: колет сердце. Врач дал мне лекарство и запретил переутомляться на курсах. И сказала я: ах, сударь, ведь я в этом году кончаю курсы. И сказал он: коль так, приведется тебе учить иноверцев только через год. А я из-за катания на льду с подружками почти полюбила курсы. Миновало веселье, миновала любовь.

В это время очищали дом перед Пасхой. Достала я старые книги из шкапа проветрить. И все книжки с порченым переплетом решила отнести к переплетчику. И нашла я в шкафу «восток», что висел в дому отца мамы, и положила я его в ранец вместе с книгами, чтобы занести к стекольщику: стекло треснуло, и золотая рама пообтерлась, и шелковый снурок, который привязала покойница мама, чтобы вешать его на стенку, порвался. Не успела я выйти, пришла портниха и принесла мне новое платье, весеннее платье. Надела я это платье и больше не снимала. Надела я шляпку и пошла с книгами и с «востоком» к переплетчику и стекольщику. Я у переплетчика, и входит Мазал. Увидел Мазал книги, что я принесла, а «восток» был завернут в бумагу, и спросил Мазал: а что это за книга? И развернула я бумагу и сказала: повремените, сударь. И взяла снурок, что повязала себе на руку, когда встретил меня Мазал с собакой, и привязала снурок к «востоку» и повесила его на стенку. Увидел Мазал и изумился. И прочла я написанное на «востоке»: "Блажен тот, кто тебя не забудет". Мазал опустил голову. Я заалела, и глаза наполнили слезы. Вдруг захотелось мне заорать: ты опозорил меня, а потом хотелось рухнуть перед ним на колени. Я заторопилась и, не задержавшись, вышла из мастерской. Вышла я, а Мазал тут, рядом. И засмеялась я, и заплакала в голос, и сказала: знайте, сударь, – и почти захрипела и устыдилась своего голоса. И взял Мазал мою руку, и его рука дрожала, как его голос. И осмотрелся он туда и сюда и сказал: так нас увидят. Утерла я слезы и прическу поправила. Но дух не успокоился. – Пусть увидят, – сказала я, – все равно мне. – Шли мы несколько минут и дошли до улицы, где наш дом, и Мазал сказал: а вот и дом барышни. Посмотрела я ему в глаза и сказала: не пойду домой. Мазал молчал. А я не знала, куда я иду. Много слов в сердце моем, и боялась я, что уйдет Мазал, а главное я ему не скажу. Тем временем вышли мы за город и оказались в лесу. Кустарник в лесу почти распустился, и листики берез выглянули, и новое солнце озарило лес. И сказал Мазал: вот и весна пришла. И глянул Мазал мне в лицо и понял, что рассердил меня своими словами. И провел рукой по голове и вздохнул.

Сижу я на коряге, а Мазал в смущении что-то лепечет. Увидел он мое платье, весеннее платье, и сказал: дерево еще сырое, а платье барышни тонкое. Я и сама знала, что дерево сырое, а платье тонкое. И все же не встала я и наслаждалась мучениями своими. А Мазал побледнел, глаза потухли, и на губах порхала странная усмешка. Подумала я: сейчас спросит, прошел ли укус собаки? И очень тяжко мне на сердце. И вдруг я ощутила неведомое мне доселе счастье, чудное тепло разлилось по телу, молча разгладила я свое мягкое платье. Почудилось мне, что человек, с которым я сижу в лесу в начале весны, уже признался предо мной. И удивилась я, что он все говорит, и говорит, и говорит: я слышал твой голос ночью. Неужто была под моим окном? И сказала я: под окном не была, но на ложе своем по ночам звала тебя. Все дни я думаю о тебе. Твои следы искала я у могилы мамы. Минувшим летом я положила цветы на твой порог, а ты прошел и цветы не заметил.

– А я тебе говорю, – сказал Мазал, – что пройдет это чувство бесследно. Ты еще молода, и ни в кого не влюблялась, и поэтому задумалась обо мне. Увидела ты, что мальчишки – мелюзга, а со мной тебе не скучно, и подумала: это он. Но что будем делать, когда ты и впрямь влюбишься? А тут наступили времена, когда покой мне дорог. Подумай, Тирца, и увидишь: лучше нам расстаться поскорее. – Ухватилась я за бревно, и сдерживаемые слезы вырвались наружу. И Мазал положил руку мне на голову и сказал: давай останемся друзьями. И закричала я: друзьями! Терпеть не могу эту романтику! И отвел Мазал свою горячую руку, а я прижалась губами к его руке и поцеловала ее. И положил Мазал голову мне на плечо и поцеловал.

Солнце село, и мы вернулись домой. И весенняя стужа, что вдвое сильнее после солнечного дня, ударила мне в кости. И Мазал сказал: еще поговорим. Я спросила: когда? когда? Мазал повторил мои слова, как будто не понял их смысла: когда? Завтра под вечер в лесу. – Хорошо. – Я вынула часы и спросила: в котором часу? И ответил Акавия: в котором часу? В шесть. – Взяла я часы и поцеловала эту цифру на циферблате. И тепло часов, висевших у меня на груди, было мне приятно.

Вернулась я домой, и меня знобит. По пути домой трясло меня от холода, думала я: приду домой, и все пройдет. Но пришла я домой, и не прошло, а хуже стало. Есть я не смогла, и горло болело. Киля приготовила мне чай, положила сахар и лимон в чай, и я выпила. А потом я легла в постель, укрылась, но не согрелась.

Проснулась я, а горло обложено. Зажгла свечу и погасила, потому что ее красное пламя резануло по глазам. Дым фитиля и холод рук моих тоже добавили неудобства. Часы тикали, и я перепугалась, подумала, что опоздала прийти в лес на свидание, что назначил Мазал. Посчитала я часы и попросила Господа, чтобы остановил время. Три, четыре, пять. Так. Сейчас, когда пора вставать, сон меня держит. Почему я не спала, пока можно было, а сейчас приду я к Мазалу после бессонной ночи. Встану-ка я и уберу следы сна. Но как умыться, когда я простужена? Нащупала я спинку кровати и встала. Страшный холод объял меня. Где я, не могла понять. Вот дверь, но нет, это дверь шкафа. Где спички, где окно? Почему Киля занавесила окно? Я же упаду и разобью голову о печку или о стол, к черту, где лампа? Ничего не могу найти, может, я ослепла? И тогда, когда от меня все откажутся, возьмет меня себе в жены Акавия Мазал, и как поводырь водит слепца, так поведет меня господин Мазал. Ах, что я наделала, что заговорила с ним. Слава Богу, вот и постель, благодаренье Господу за милосердие Его. Легла я и укрылась, и все же кажется мне, что я брожу, уже несколько часов кряду иду себе. Куда? Вот старуха стоит на пути, ждет, когда я спрошу ее, как пройти, это та же старуха, что я видела месяц назад, когда ясным днем выходила я за город. А старуха заговорила и сказала: вот и она. Не сразу признала: ты ведь дочь Лии? Ты ведь дочь Лии, сказала старуха и запустила себе в нос понюшку табаку и болтовней своей не дала мне ответить. Кивнула я головой и сказала: да, я дочь Лии. И добавила старуха: вот я и говорю, что ты дочь Лии, а ты проходишь мимо, как ни в чем не бывало. Телята не знают, на каком пастбище паслись их матери. И снова набила себе старуха нос табаком и сказала: я же своим молоком выкормила твою мать. Я понимала, что это сон, но удивилась. Маму ведь не кормили чужим молоком, что же старуха говорит, что она кормилица мамы была. И удивилась я тому, что давно не видала я этой старухи и не вспоминала о ней и что она вдруг является мне во сне посреди ночи. Чудесны пути сновидений, и кто ведает их разгадку?

Пробудилась я от шагов отца и увидела, что он печален. Его добрые покрасневшие глаза смотрели на меня с любовью и заботой. Устыдилась я, что комната не убрана, новое платье на полу валяется и чулки разбросаны. На миг забыла, что это мой отец, подумала только, что мужчина в моей спальне. От стыда закрыла я глаза и слышу голос отца говорит Киле, что стоит у порога: она спит. И прошло мое смущение, и воскликнула я: доброе утро, папа!

– Ты не спишь? – спросил отец в удивлении. – А я сказал: вот она спит; как здоровье, дочка?

– Здорова, – ответила я, стараясь говорить чистым голосом, но кашель сорвал мои усилия. – Я чуточку простыла, но простуда уже прошла, и вот я встаю. – И сказал отец: слава Богу. Но я советую, дочка, не вставай сегодня с постели.

– Нет, встану, – сказала я упрямо и показалось мне, что отец мешает мне пойти к суженому.

Знала я, что след мне броситься на шею отцу и умолять о прощении, ибо недостойно поступила я. "Милый отец, милый отец", – рвалось из моего сердца, но я сдержалась и воскликнула: папа, помолвлена я со вчерашнего дня. Отец посмотрел на меня. Хотелось мне потупить глаза, но я собралась с духом и воскликнула: папа, ты что, не слышишь? Отец думал, что я от жара брежу, и смолчал, а Киле что-то прошептал, но я не расслышала слов. И подошел отец к окну – проверить, затворено ли оно. Я собралась с силами и села на постели и сказала отцу: и впрямь, знобило меня, но озноб уже ослаб. Сядь ко мне, хочу тебе слово молвить. Пусть и Киля подойдет, нет у меня секретов. У отца глаза чуть из орбит не выскочили, и от тревоги их светоч померк. И вот присел отец ко мне на постель, и сказала я отцу так: вчера встретилась я с Мазалом, и обручились мы. Что с тобой, отец?

– Скверная ты девчонка, – воскликнула Киля в страхе.

– Молчи, Киля, – воскликнула я, – это я раскрыла свое сердце Мазалу. Но что попусту слова множить, помолвлена я ему.

– Да где такое слыхано? – закричала Киля и всплеснула руками в отчаянии. И отец велел Киле молчать и спросил: когда это было. И сказала я: не помню, в котором часу, хоть посмотрела я на часы, но который час был – позабыла.

– Да где такое слыхано? – сказал отец в смятении и рассмеялся, – не знает даже, когда помолвилась. – И я тоже засмеялась. И внезапно ударило меня в сердце, и закачалась я.

– Успокойся, Тирца, – сказал отец с беспокойством в голосе, – пока полежи в постели, а потом поговорим о помолвке. – И пошел к выходу.

– Отец, – окликнула я его, – обещай не говорить с Мазалом, пока я не попрошу тебя сговориться.

– Что делать! – воскликнул отец и вышел из дому.

Когда он вышел, взяла я перо, чернила и бумагу и написала: сердечный друг, не смогу прийти сегодня в лес, ибо озноб объял меня. Через несколько дней приду к тебе. А пока будь здоров и благословен. Я лежу в постели. Я рада, что смогу весь день без помех думать о тебе. – И велела я Киле послать письмо. И взяла Киля письмо и спросила: кому? Учителю? – И я ей в гневе ответила: прочти и узнаешь, – а Киля читать и писать не умеет. И заговорила Киля: не гневайся, пташка моя, он же стар, а ты молодая да свежая, только что от груди отнятая, не ревматизм бы мой, я бы тебя на руках носила. Но ты подумай, что делаешь, и вообще зачем тебе мужчины?

– Ладно, ладно, ладно, – воскликнула я со смехом, – поспеши послать письмо, потому что время не терпит. – И сказала она: ведь ты еще чаю не пила, сейчас принесу тебе теплой воды, и умоешь ручки и горячего попьешь. – И принесла Киля воды. Озноб почти прошел, одеяла согрели тело, и мои усталые члены как увязли в простынях. Голова горела, и жар был приятен, и глаза пылали, горели в орбитах. И все же хорошо было на душе, и мысли ублажали меня.

– Смотри, вода остынет, – воскликнула Киля, – а я нарочно принесла горяченького. И все это от раздумий твоих и сердечных волнений. – Засмеялась я, и приятная усталость приумножилась. Успела я воскликнуть: письмо не позабудь, – как приятный сон сковал мои веки. День склонился к закату, и Минчи Готлиб пришла и сказала: слыхала я, что приболела ты, вот я зашла тебя проведать. – Знала я, что отец послал ее, и скрыла я свои мысли и сказала: простыла я, но уже прошло. – И вдруг взяла я ее за руку и глянула ей в глаза и сказала: почто молчите, госпожа Готлиб? – И сказала Минчи: да мы же говорим без умолку.

– Хоть говорим без умолку, но главного не сказали.

– Главного? – воскликнула Минчи в изумлении. А потом сердито сказала: думаешь, пришла я сюда поздравить тебя с помолвкой? – Положила я руку на сердце, а другую протянула к ней и воскликнула: почему же не поздравите меня с помолвкой? – И Минчи нахмурила лоб и сказала: ты же знаешь, Тирца, что очень дорог мне Мазал, но ты юная барышня, а ему под сорок. Но хоть молода ты, но сердцем понимаешь, что через несколько лет он будет как сухой дуб, а прелесть твоей юности лишь умножится. – Услышала я ее речи и воскликнула: знаю, что вы собираетесь сказать, но я свой долг выполню.

– Долг? – воскликнула госпожа Готлиб в растерянности.

– Долг верной жены, любящей своего мужа, – ответила я и последние слова выделила. На миг смолкла госпожа Готлиб, а потом отверзла уста и спросила: когда вы встречаетесь? – Взяла я часы и сказала: если не дошло до него мое письмо, значит, ждет он меня сейчас в лесу. – И сказала она: в лесу он не ждет, так как наверняка и он простудился. Кто знает, может, и он лежит в постели. И впрямь как малые дети вы себя ведете, я просто ушам своим не поверила. – Испугалась я и воскликнула: он болен? – И сказала она: откуда мне знать, болен ли. Думаю, что болен, ведь вы как дети малые себя ведете, в летнем платье ты вышла в лес в зимний день.

– Нет, – воскликнула я, – весеннее платье в весенний день надела я. – И сказала она: не хотела я тебя обидеть, говоря, что летнее платье надела в зимний день.

Удивилась я, что и Минчи, и отец говорили намеками. И все же не прошла моя радость. Я все еще витаю в мыслях своих, а госпожа Готлиб сказала: странная у меня роль, дружок, роль злой тетки. Но что поделаешь. Я думала, что дурь молодой девчонки тебя дурит. Однако… – И Минчи не договорила фразы, и я не спросила, что «однако». Еще с полчаса сидела со мной Минчи и, уходя, поцеловала меня в лоб. И новый вкус был в этом поцелуе. Сжала я госпожу Готлиб в своих объятиях.

– Ах ты, проказница, – воскликнула Минчи, – растрепала мне прическу. Отпусти, поправлю. Взяла Минчи зеркальце и как расхохочется.

– Что вы хохочете? – спросила я с обидой. И дала мне Минчи зеркало. И вижу я, что все зеркало исцарапано, потому что выцарапала я на серебре имя Акавии Мазала бессчетное число раз.

Неделя миновала, а Мазал не пришел меня проведать. То гневалась я на него за его трусость, что отца моего он боится, то боялась, что болен он. Не спрашивала я отца и не хотела говорить с ним об этом. И вспомнила я легенду о дочери графа, что влюбилась в простого человека, а отец запретил ей. И заболела дева до самой смерти, и увидели лекари, что тяжела ее немочь, и сказали: немочь ее смертельна, и нет ей исцеления, ибо изнемогает от любви она. И тогда пришел отец ее к любовнику и умолял, чтобы тот взял его дочь в жены. Так я лежала в постели, и разные сцены увлекали мое воображение. И лишь повернется дверь на петлях, как спрашиваю: кто это? Сердце заходится, и голос мой как голос мамы в дни ее болезни.

И однажды сказал мне отец: врач говорит, что вернулись к тебе силы.

– Завтра выйду, – сказала я. Сказал он: завтра? – И нахмурил лоб. – Повремени еще два-три дня, а потом уж выходи, кто знает, не повредит ли тебе, не дай Бог, свежий воздух. А через три дня нам есть куда идти, подожди тут до годовщины смерти матери, и тогда вместе пойдем на ее могилу. И господина Мазала там встретишь. – И повернулся отец, чтобы уйти.

Ошеломлена я была и изумлена, услышав сие: откуда ведомо отцу, что Мазал будет там? Неужто встречались? А если встречались, то миром ли? И почему не приходит Акавия проведать меня? И что будет? Я расчувствовалась так, что зубы застучали, и испугалась я, что снова заболею.

– Почему не ответил Акавия на мое письмо? – крикнула я. И вдруг замерло сердце, не думала я и не рассуждала, укрыла свое горящее тело и закрыла глаза. Подумала я: тот день еще далек, высплюсь покамест, а милостивый Господь сделает так, как Ему угодно.

Что было со мной потом, не ведаю, ибо много дней лежала я на смертном одре. А потом открыла я глаза и вижу: Акавия, сидит он на стуле, и лик его озаряет светлицу. Засмеялась я в смущении, и он засмеялся добрым смехом. В этот миг отец вошел в спальню и воскликнул: благословенно Имя Господне. И подошел ко мне и поцеловал меня в лоб. Простерла я руки и обняла и расцеловала его и сказала: отец, отец, милый отец, – но отец остановил меня и сказал: успокойся, зеница ока моего, успокойся, Тирца, подожди несколько дней, а потом уж говори, сколько заблагорассудится. После полудня пришел старый врач. Увидел меня, погладил по щеке и сказал: молодчина. И впрямь выкарабкалась, и теперь все лекарства на свете ей вреда не принесут. И Киля воскликнула с порога спальни: да будет благословенно Имя Господа. Миновала зима, и я обрела избавление.

В канун субботы Утешения в августе праздновали мою свадьбу. С десяток человек позвали на венчание. Только с десяток пришло, но весь город гудел, потому что таких простых свадеб не бывало в нашем городе. А по исходе субботы уехали мы из города на дачу. Поселились в дому у вдовы, она нам готовила завтрак и ужин, а обедали мы у молочника в деревне. Трижды в неделю приходило письмо от отца, и я много писала. Где ни увижу открытку с видом – пошлю отцу. Акавия не писал, не считая приветов. Но в каждом привете был новый нюанс. Пришло письмо от Минчи Готлиб, мол, нашла нам новый дом. И на листе нарисовала она вид дома и расположение комнат. И спросила Минчи, снять ли дом для нас, чтобы он был готов к нашему приезду. Два дня прошло, а мы не отвечали ей. А на третий день с утра были гром и молния и сильный ливень. И спросила нас хозяйка, не затопить ли печку. Рассмеялась я и сказала: ведь не зима же на дворе. И сказал Акавия женщине: коль забрало солнце свой жар, трижды сладостен свет печи.

И сказал Акавия: ответим сегодня госпоже Готлиб на ее письмо. А что ответим? – спросила я.

– Что ответим? – воскликнул муж и сказал: давай поучу тебя логике, и поймешь, что ответить. Вот письмо написала госпожа Готлиб, что нашла нам дом, и мы не удивились письму, потому что нужен нам дом, а дом, она говорит, красивый, а она женщина со вкусом, да и друг нам, а значит, можно положиться на ее мнение.

– Если так, напишу я ей, что дом нам подходит.

– Погоди, – сказал Акавия, – я слышу стук. И вот пришла хозяйка разжечь печку и рассказала нам, что и она, и ее отцы и деды родились в этом селе и что никогда она не оставит родное село, тут она родилась, тут выросла и тут умрет. Не может она умом дойти, как нормальный человек уедет из родного города и пустится бродить по свету. Есть у тебя дом – вот и живи в нем. И сказала она: нравится тебе сад соседа – посади себе такой же. Неужто воздух у соседа лучше, чем у твоей околицы? Муж улыбнулся ее словам и сказал: верны ее речи.

Дождь кончился, но земля еще не просохла. У нас в комнате пылал огонь в печурке, сидим мы в комнате, и тепло нам. И сказал мне муж: от удовольствия мы совсем про дом забыли. Выслушай мой совет и скажи, по вкусу ли он тебе. Мой дом ты знаешь, а если он мал, пристроим еще комнату, и будет нам где жить. И сейчас напишем Минчи Готлиб письмо с благодарностью за ее заботы. И написали мы письмо с благодарностями Минчи, а отцу я сообщила насчет дома. Но не понравилась отцу наша задумка, потому что дом Акавии – крестьянская изба. И все же починил отец этот дом и пристроил нам еще одну комнату. Прошел месяц, и мы вернулись. Дом пленил меня. Хоть он такой же, как все избы, но дух в нем иной. Пришли мы домой, а там цветок в горшке и свежий пирог на столе благоухают: принесла их Минчи к нашему приезду. И комнаты красивые, добротные, видно, что руки хорошей хозяйки прошлись здесь и все украсили. И горенку для прислуги пристроили, хоть нет пока прислуги в доме. Послал нам отец Килю, а я отослала ее обратно. Обедали мы у отца, пока не нашлась прислуга, – в полдень придем, а к вечеру возвращаемся домой.

А после Кущей поехал отец в Немецкую землю – рассчитаться с сотоварищи и к врачам зайти. Поселился он в Висбадене, как посоветовали ему врачи. А Киля перешла к нам – помочь мне по хозяйству.

А потом нашлась девица в услужение, и Киля вернулась в дом отца. Только на два-три часа в день приходила служанка, а не на весь день. И подумала я: как мне в одиночку справиться с домашними заботами. Но потом поняла я, что лучше приходящая прислуга, чем прислуга на весь день, потому что она окончит работу и уйдет, и никто не мешает мне говорить со своим мужем, когда заблагорассудится.

Пришла зима. А у нас в дому дрова и картошка. Муж писал книгу об истории евреев нашего города, а я стряпала вкусные и полезные кушанья. А после еды мы гуляли или читали книжки. И радовалась я, что у меня – свой дом.

Но неровен час. Надоела мне стряпня. Намажу хлеб маслом и подам мужу на ужин. А если прислуга не сготовит обеда – остаемся без обеда. Даже легкую еду и то трудно мне стало готовить. И раз в субботу не пришла прислуга, а я сидела в мужниной светлице, потому что только одну печь натопили мы в тот день. Сидела я недвижно, как камень. Знала я, что не будет работать муж, пока я сижу с ним, привык он работать, когда никого нет в светлице, и все же не встала я и не вышла и с места не сдвинулась, потому что сил встать не было. У мужа в светлице разделась я и ему велела сложить одежду. Дрожала я от страха, что подойдет он ко мне, так я стыдилась. А госпожа Готлиб сказала: пройдут первые три месяца, и тебе полегчает. А я не ведала покоя, мужняя беда томила меня, ведь он прирожденный холостяк, и зачем я украла его спокойствие. И хотелось мне умереть, что я так подвела Акавию. И молилась я днем и ночью, чтобы послал мне Господь дочь, и она бы позаботилась о муже после моей смерти.

Вернулся отец из Висбадена. Дело он свое оставил, только два-три часа в день проводил с человеком, что купил его торговый дом, чтобы не томиться от безделья. А по вечерам приходил он к нам, только в дождливые вечера не приходил, потому что запретили ему врачи выходить в дождь. И с собой он приносил апельсины или бутылку вина или книжку из шкала в дар мужу. И рассказывал нам последние известия, потому что читал отец много газет. Иногда спрашивал он мужа, как продвигается его труд. Смущался отец говорить с ним. Иногда расскажет отец о больших городах, где он бывал в своих поездках, а Акавия слушает как деревенщина. Тот ли это студент, что пришел из Вены и рассказывал маме и ее отцу о всех чудесах стольного града? Как я радовалась, что беседуют они. И на память приходили беседы Иова с друзьями. Этот говорит, а тот отвечает ему. И так каждый вечер. А я стояла на страже, чтобы, не дай Бог, не разразилась словесная война между отцом и мужем. И ребенок в чреве моем растет со дня на день. И о нем все мои помыслы. Распашонки сшила младенцу и колыбельку купила я. И повитуха приходит время от времени проведать меня. Я уже почти мать.

Стужа ночи кружит прелесть света. А мы сидим в дому, и в дому свет и жар. Акавия отложил записи, подошел и обнял меня. И замурлыкал колыбельную. И внезапно как облачко пробежало по его лицу, и стих он. Не спросила я, почему облачко. Обрадовалась я, что пришел отец и принес туфельки и красный чепец в дар младенцу. – Спасибо, деда, – пропищала я детским голосом. Сели мы к столу и поужинали. И отец соизволил отведать моих кушаний. И говорили мы о младенце. Гляну я в лицо мужа, гляну в лицо отца, увижу этих двух мужчин, и хочется мне рыдать, рыдать в маминых объятиях. Дело ли в облаке мужа или в духе женщины? А отец и муж привечают меня, в любви и сочувствии подобны друг другу. У лиха семьдесят лиц, у любви один лик.

Вспомнила я о ребенке Готлибова брата: пришел Готлиб в дом к брату, а жена его сидит с сыном, и взял Готлиб ребенка на руки и стал забавляться с ним, и тут вошел его брат в комнату. Посмотрел ребенок на него и на его брата, отвернулся, обхватил маму ручонками и зарыдал. Завершилась летопись Тирцы.

В опочивальне по ночам, пока работал мой муж над своим трудом, а я боялась помешать ему, сидела я одиноко и писала эту летопись. И иногда говорила я себе: о чем я пишу летопись, что нового я увидела и что следует мне поведать другим? И сказала я, что нашла я успокоение в писании своем и написала я все, что написано в этой книге.