Выйдя от Миттеля, я направился на привокзальную Айзенбанштрассе, снял себе комнату в гостинице, снова позвонил Бригитте Шиммерманн в Люненфельд и снова не получил ответа. На самом деле не столько Бригитту имел я в виду навестить, сколько мою родственницу Малку, но мне не хотелось представлять ей это главной целью моего приезда в Люненфельд, чтобы не затруднять ее необходимостью предлагать мне еду и ночлег. И поскольку я не получил ответа от Бригитты, то в Люненфельд уже не поехал. А поскольку не поехал, у меня образовалось несколько свободных часов, и я надумал навестить господина Кенига – того Кенига, что когда-то подарил мне нарисованный им вид Стены Плача. Я не знал в точности, где он живет, и потому пошел сначала в мастерскую Кейсара, куда Кениг часто заглядывал, потому что там отливали буквы для его нового шрифта.

Я вошел в большой сквозной двор литейного отделения и обратился к вахтеру. Вахтер направил меня к служителю, служитель привел меня в контору, к старшему мастеру, а старший мастер глянул на меня и велел подать мне стул. Сам он сидел развалившись, и несколько человек в синих, почерневших от работы комбинезонах стояли перед ним, точно рабы, которым их хозяин устраивает выволочку. С одним из них он говорил особенно грубо, то и дело бросая на него злобные взгляды. Выпроводив наконец своих подчиненных, он встал, подошел ко мне и сказал:

– Вот, вы меня не узнали, а я так сразу вас признал. Помните человека с маленькой девочкой, который встретился вам на берлинской улице и спросил, где тут почта? И вы тогда показали ему почту. Я тот самый человек.

– Как поживает ваша малышка? – спросил я. – И как вы сами поживаете? Все еще мучаетесь под началом того дурного человека, который из рабочего перепрыгнул в начальники?

Мастер захохотал и даже согнулся от смеха, хлопая себя руками по ляжкам.

– Видели бы вы, как я ему весь его гонор укоротил! – сказал он, отсмеявшись.

– Как это?

– Да проще простого, – ответил он. – Теперь меня назначили вместо него. Почему назначили? Кейсар и его компаньоны увидели, что у них сокращаются доходы, и стали сокращать расходы. Этого типа сняли с должности и опять перевели в рабочие, а меня поставили на его место. Во-первых, потому, что я здесь с самого основания, самый опытный среди всех, и литейка нуждается в таких, как я. А во-вторых, потому что я умею руководить, я уже показал это в нашей евангелической общине в Конвице, где меня нынче выбрали членом руководства. И теперь я этому типу каждый день даю почувствовать, каково мне было, когда он меня унижал.

Поздравив его с этим успехом, я объяснил, зачем пришел, он дал мне нужный адрес, и я с ним распрощался.

Господин Кениг жил недалеко от Кильштрассе, где находилась Бродская синагога. Я поравнялся с ней как раз ко времени дневной молитвы, и, поскольку время для молитвы подошло и я как раз подошел, я решил зайти внутрь.

В сумраке синагогального зала проступали силуэты нескольких человек, боязливо жавшихся к скамьям. На их лицах было такое выражение, словно они прокрались в пустой господский дом, куда большинство хозяев – постоянных молящихся, из имущих и власть имущих, – в будние дни не имеют привычки заглядывать. Старый служка, невысокий солидный человек с короткой седой бородой квадратной формы и квадратной ермолкой, какие носили во времена процветания Бродов главы городской общины, ходил между скамьями, зажигая свечи. Он оглядел меня с удивлением: молодой человек в синагоге да еще в будний день – не совсем будничное явление. Достояв до вечерней молитвы, я вышел, купил себе пару пирожков и вернулся в свою гостиницу.

Гостиница была из средних, а моя комната – далеко не из самых шикарных. Комнату я выбрал маленькую по причине бедности своего наряда и скудности средств, а гостиницу – по той причине, что она называлась именем моего знакомого приятеля. Как я узнал позднее из разговора с хозяином, между ним и Петером Темплером, моим берлинским приятелем, не было никаких родственных связей, потому что Петер Темплер, мой берлинский приятель, был из родовитой семьи, из сыновей сыновей письмовода при кухнях княжеской династии Реусс из Тюрингии, тогда как тот Темплер, имя которого носила гостиница, был когда-то владельцем кукольного театра, а в конце жизни открыл небольшой постоялый двор для странствующих артистов, и, когда в Лейпциге построили наконец главный вокзал и его местоположение в городе определилось окончательно, один из официантов купил этот постоялый двор у наследников первого хозяина и превратил в настоящую гостиницу. Потом его расходы превысили доходы, и он обанкротился. Кредиторы продали дом, и он начал переходить из рук в руки. А затем пришел тот, у которого я остановился, арендовал это здание и снова сделал его гостиницей.

Вечером, уже в постели, у меня кончились сигареты. Я поднялся и вышел купить новую пачку. Поскольку магазины давно позакрывались, я зашел в кафе на боковой улице. Посетителей набилось так много, что некому было меня обслужить. Я стоял в ожидании, посматривая вокруг, и вдруг заметил ложечку, которая свисала на цепочке с потолка до самого столика. Кто-то сказал мне: «Чего пялишься, человече? Что, никогда не видел чайную ложечку?» – «Ложечку я видел, – сказал я. – Но ложечку, подвешенную к потолку на цепочке, не видел». – «Все хотят размешать в стакане, – объяснили мне, – да не все возвращают ложечки, вот хозяин и подвесил одну на цепочке, чтоб всегда была про запас».

Выйдя из кафе, я свернул на Герберштрассе и вскоре оказался перед неказистым домом – одним из тех старых домов позади здания главного вокзала, которые давно не ремонтировали, потому что все планировали разрушить, но не разрушали, потому что владельцы этих домов хотели заработать на их продаже как можно больше. Дом стоял здесь с тех времен начала восемнадцатого века, времен Готтшеда и Геллерта, когда Лейпциг насчитывал всего двадцать тысяч жителей, но в те времена дом этот украшал свое место, а теперь, наполовину развалившийся, он свое место уродовал. И поскольку дом был старый и полуразрушенный, жили в нем бедняки – люди из тех, что тут родились, тут же выросли и тут же остались жить, как жили тут их отцы и отцы их отцов. Но здесь жила также и одна состоятельная семья, приехавшая из других мест, – семья Юдла Бидера из Галиции. Живя в Лейпциге, я был у них своим человеком и даже провел с ними однажды пасхальный вечер. Какие песни я слышал тогда за их столом – их мелодии по сей день сохранились в моем сердце. А какими блюдами потчевала меня Песл-Гитл, его жена, – их вкус по сей день сохранился у меня во рту. Но больше всего запомнилось мне, как Юдл танцевал тогда со своей женой после чтения пасхальной Агады, а девять их дочерей танцевали перед ними, каждая – тот танец, который она выбрала для этого случая. Те сигареты, которые я курю (вы, возможно, видели их – очень длинные сигареты с коричневым мундштуком и золотистым ароматным табаком), я стал курить как раз по примеру Юдла. Так что теперь мне оставалось только радоваться, что ноги мои, пошедшие за сигаретами, сами привели меня к его дому.

В ту пору Юдлу Бидеру было за шестьдесят, но он был по-прежнему крепок, и глаза его все так же светились любовью к ближнему, хотя в них то и дело сверкала также легкая смешинка. Он состоял в тесной связи со всеми раввинами Галиции, и всякий из них, кто приезжал по делам в Лейпциг, останавливался у него. Но хотя он был человеком мирным и взыскующим мира, молиться он ходил к хасидам из синагоги имени Гинденбурга, которые, как я уже рассказывал, непрестанно затевали ссоры со своими братьями по вере. Однако в годовщину смерти Блюмы, дочери известного рабби Юдла из Брод, он произносил все положенные молитвы исключительно в Бродской синагоге, поскольку сам был из сыновей сыновей этой Блюмы.

Маленькая керосиновая лампа с длинным, потемневшим от копоти стеклом висела во дворе, и ее свет неуверенно блуждал в темноте, точно палка слепого. Я нащупывал путь среди всевозможных бочек, ящиков, коробок и полок, которые выставляли сюда на ночь рыночные торговцы, пока не добрался до лестничной клетки, а уже оттуда поднялся в квартиру Бидера. Поскольку я знал, что дверной звонок у него всегда испорчен и никаких звуков не издает, а если стучат в дверь, то и этот звук не слышен в квартире из-за домашнего шума, я просто толкнул дверь и вошел без извещения.

Навстречу мне выбежала вприпрыжку маленькая девочка – смуглая, с красивыми умными глазками – и спросила: «Кого господин ищет?» – «Твоего дедушку я ищу, моя милая», – сказал я. Она прыснула со смеха и закричала: «Слышишь, мама, этот тоже думает, что я папина внучка!»

На ее возглас вышла Песл-Гитл, жена Юдла, женщина лет пятидесяти с лишним, одетая, как всегда одевались женщины из видных еврейских семей на западе Галиции, когда в их доме собирались гости. Увидев меня, она сказала:

– Вот настоящий друг – не забывает тех, кто его любит. И мы тоже тебя не забыли, дорогой. Когда ты приехал, где остановился? Смотри, а эта война все тянется себе, да? Если так будет продолжаться, скоро весь мир, не приведи Господь, будет в развалинах. Четыре кровати наших четырех зятьев стоят пустые. А наши младшенькие тем временем растут, дай им Бог здоровья, но женихов нет, и сваты не приходят. Прямо как злобный зверь, эта война, – убивает и убивает. Лучших сыновей уже сожрала. Прямо конец всему живому. Ну, подумай, какой смысл забирать молодых и посылать их на убой? А где же наши праведники? Бросили нас на произвол судьбы, а сами молчат.

– Оставим войну, – сказал я. – Поговорим лучше о веселом. Как поживает госпожа и как поживает реб Юдл? И как поживает Блюма, и как поживает Ривчи, и как поживает Эстер, и как поживает Шейнделе, и как поживает Итли, и как поживает Тамар? И что слышно у Берты, и что нового у Рейзеле, и как дела у Аманды?

Песл-Гитл посмотрела на меня с уважительным удивлением и сказала:

– Ей-богу, один ты из всех наших друзей знаешь имена всех наших дочерей, чтоб они были нам здоровы. Мало того что ты знаешь их имена – ты еще перечислил их всех по порядку возраста.

– Как же мне их не помнить? – сказал я. – Таких красивых девушек, как у Бидеров, легко запомнить.

Песл-Гитл развела руками от восхищения. Как ей было знать, что я запомнил этот порядок просто по первым двум словам Торы. Попроси она меня отличить одну ее дочь от другой, я бы не смог – все они были одинаковы, как по внешности, так и по росту и красоте.

Поудивлявшись силе моей памяти, она взяла смуглую девочку за руку и сказала:

– А это наша младшенькая. Она родилась позже всех, и мы ее прозвали Чарни, самое подходящее для нее имя, потому что она черная-черная, прямо, как сажа в печке. Однако признаюсь тебе, что я от нее имею, слава Господу, большое удовольствие, потому что, если бы не она, сидеть бы мне одной-одиношенькой, ведь прочие наши дочки повырастали уже, слава Господу, и каждая занята своим делом – та в Народном доме, та вечерними уроками, та рисованием, та музыкой, а та помогает людям, и ты только представь себе – сидела бы я, старуха этакая, одна во всем доме, упаси Господь. Чарни, родненькая, беги, скажи отцу – гость к нам пришел, только не говори, кто именно, а просто скажи – хороший человек пришел.

– А как вас зовут, господин? – спросила Чарни. – Не бойтесь, я не скажу папе, вы только мне скажите.

– Разве можно утаить от отца то, что ты сама узнала? – сказал я.

Она обхватила обеими руками шею матери и шепнула ей на ухо:

– Мама, как его зовут?

– Не говори «его», – сказала Песл-Гитл. – Нужно говорить «как зовут этого господина?»

– Ну, хорошо, – сказала Чарни. – Пусть будет «как зовут этого господина?».

– Если он сам не хочет назваться тебе, – сказала Песл-Гитл, – как я смею назвать тебе его имя?

– Вы просто оба не знаете, как его зовут, – весело воскликнула Чарни. – Вы оба ничего не знаете!

В этот момент в коридор вышел сам Юдл. Поначалу он приветствовал меня довольно холодно.

– Что нужно господину в такое позднее время? – спросил он. Потом присмотрелся, узнал меня, всплеснул руками и воскликнул: – Шалом, шалом! Воистину не иначе как Провидение привело тебя к нам. Я как раз только что, буквально сию минуту, упомянул твое имя. Если это не чудо, то я просто не знаю, что такое чудо. Пойдем, там у меня сидят двое дорогих друзей. Если бы они знали, что ты здесь, они бы вышли тебе навстречу с танцами и барабанами. Чарни, что это – ты до сих пор не спишь? Иди в постельку, жизнь моя.

– Папа, – сказала Чарни, – этот господин сказал, что ищет моего дедушку.

Юдл погладил ее по голове и повернулся ко мне:

– Вот, в тот самый день, когда я достиг шестидесяти лет и понял, что уже не умру преждевременной смертью за грехи свои, принесла мне жена, дай ей Бог здоровья, еще одно благословение в жизни, в дополнение к тем девяти девочкам, которые она мне уже принесла. «Ну, что это ты действительно, Песл-Гитл? – сказал я ей. – Если уж ты решила потрудиться и еще раз приняла на себя бремя беременности, почему бы тебе не принести мне на этот раз сына?» Но женщины – у них ведь и ум женский, вот она и принесла мне еще одну девочку. Но как бы то ни было, ничего не скажешь – умница она, наша малышка, а что она красивее всех других девочек в мире, это и говорить не нужно, ты и сам видишь. А сейчас, моя сушеная слива, мой черный перчик, цыганка-уродская-африканка, мурзилка малая замурзанная, скажи мне: «Спокойной ночи, папа», а маме скажи: «Мама, уложи меня спать и послушай, как я читаю молитву перед сном», и, если ты это сделаешь, обещаю тебе, что ты увидишь такой сон, который снится только хорошим девочкам.

– Папа, – сказала Чарни, – ты мне каждый вечер обещаешь хороший сон, а я до сих пор даже самого маленького сна не видела.

– Глупышка, – сказал Юдл. – Ты, конечно, видела сон. Ты просто забыла.

– Что значит «забыла», папа? – спросила Чарни.

– Ну, это вроде того, что вот сейчас я забыл, что у меня сидят важные люди, а я здесь стою и болтаю с такой глупышкой. Песл-Гитл, возьми эту негритянку и заткни ею дымовую трубу, а мне пусть принесут еще один стакан, и если остались еще те тонкие коржики с луком и перцем, которые ты сделала в субботу, то пусть принесут тоже. – Он повел меня к себе, но перед тем, как открыть дверь, остановился и сказал, понизив голос: – Там у нас сидит еще один человек, ты его не знаешь, но он порядочный человек, а главное, честный, «да» у него это «да», а «нет» у него это «нет». Не скажу, чтобы особенно умный, как, впрочем, и все немецкие хасиды почти до единого, у всех у них веры больше, чем ума, но зато на каждом его слове можно построить стену.

Я вошел следом за ним и увидел, что в комнате действительно сидят трое – даян местной общины Нахум Бейриш и вместе с ним Алтер-Липа Эйльберт – тот самый резник и кантор в одном лице, о котором мне рассказывал Миттель, а также еще один гость, о котором мне только что говорил Юдл. Нахум Бейриш был раввином синагоги имени Гинденбурга. Я уже как-то упоминал, что день-другой помогал ему в деле разводов тех еврейских военнопленных из России, которые работали под Лейпцигом на угольных шахтах, были сбиты с пути местными женщинами из немок и бросили своих жен, оставив их в положении агунот, то есть и без мужа, и без развода. И поскольку я не попросил тогда у Бейриша свою долю из тех денег, которые он получал в уплату за эти разводы, он ко мне благоволил, однако, поскольку я не попросил положенного, считал меня «странноватым». Бейриш сидел чуть впереди, а Алтер-Липа Эйльберт – справа от него. Этот Эйльберт всегда называл себя на людях Кельберт, чтобы, как он говорил, лишний раз не упоминать всуе Имя Господне, потому что, мол, его «Эйль» слышалось как «Эль», то есть Бог. А тот третий, господин Кицинген, о котором говорил Юдл, сидел напротив них.

Бейриш был человек невысокий и толстый, с круглым, землистого цвета лицом, и на мясистых крыльях его носа двумя пуговицами торчали две синеватые родинки. Он восседал за столом в длинном лапсердаке и большой велюровой шляпе, из тех, что называются самет. Сходным образом нарядился и Алтер-Липа, только если на раввине Бейрише красовался шелковый лапсердак, то на резнике лапсердак был из позеленевшей ткани. У того и у другого торчал из кармана большой красный платок, только у Бейриша он служил для утверждения договоров о купле-продаже, а у Алтера-Липы – чтобы вытирать его резницкий нож. Вот он, Алтер-Липа, – большие, навыкате глаза, черные, блестящие и круглые, как у тех людей, которые не привыкли смеяться, что не так на самом деле, потому что он и сам смеялся, глядя на людей, и других умел рассмешить. Борода у него густая, длинная и широкая, лежит на груди, а по обе стороны спускаются густые пейсы. Не помню точно, встречал ли я в Лейпциге других евреев, которые тоже выставляли бы свои пейсы на всеобщее обозрение, но мне кажется, что большинство обладателей пейс в этом городе старательно прятали их за ушами. О Кицингене ничего особенного не скажешь. Одет чисто, борода ухожена, а речь – смесь немецкого со святым языком, пересыпанная искаженными выражениями, которые он, видимо, принимает за чистокровный идиш.

Эти трое сидели за длинным столом, на котором стояли бутылка водки, стаканы и тарелка с коржиками. Круглая газовая лампа освещала их лица дрожащим желтоватым светом. Увидев меня, Нахум Бейриш поднялся со стула во весь рост и протянул мне кончики холодных пальцев, размышляя, видно, то ли присоединить к этому приветствию талмудическое изречение, то ли хасидскую поговорку. Тем временем Алтер-Липа уже плеснул себе в стакан, однако ко рту не поднес, а сначала тоже протянул мне руку и произнес благословение прибывшему и доброе пожелание ему. Затем выпил, хлопнул Кицингена по плечу и сказал:

– Знаешь, кто это? Это тот самый, о котором мы только что говорили. Ой-ой-ой, кто же это мог его сюда привести? Видишь, какая сила у хасидов?! Говорят, что чудеса можно сотворить только словами, ничем, мол, другим их не сотворишь, а вот видишь – хасидам просто подумать достаточно, в уме или в сердце, и они одним этим могут весь мир перевернуть. А слова они утруждают себя произнести только для того, чтобы их чудеса выглядели, как что-то самое обыкновенное.

Кицинген тоже протянул руку, поздоровался со мной и вопрошающе посмотрел на хозяина: правду ли говорит Алтер-Липа? действительно ли я – это я?

Мы подняли стаканы со словами Лехаим, выпили, закурили, а затем Нахум Бейриш глубоко вздохнул, разгладил свою бороду и сказал, обращаясь ко мне:

– Если тебя не удивляет, что мы здесь собрались, так я скажу тебе такое, что это уж наверняка тебя удивит.

Но тут его перебил Алтер-Липа:

– Почему это его должно удивлять, что трое евреев собрались вместе? Напротив, напротив и еще тысячу тысяч раз напротив, если уж есть чему удивляться, то лишь тому, что весь остальной народ Израиля не сидит вместе, потому что, если по разуму, так все евреи до единого должны были бы сидеть вместе в одном месте, ибо свидетельствует о нас Писание, что мы народ на земле единый, и только в силу многочисленных прегрешений наших нарушилось, увы, сейчас единство народа Израиля. Да смилуется над нами Господь, благословенно будь Его милосердие, чтобы снова стать нам единым народом, дабы исполнилось сказанное: «Кто, как не ты, Израиль, единственный народ на земле?» – и удостоились мы служить Творцу нашему, благословенному, единым сердцем. Лехаим, евреи, лехаим!

Нахум Бейриш снова тяжело вздохнул и сказал:

– По вопросу о причине сути дела, то есть о сути причины единства и разъединения нашего, есть у меня пространное изыскание, которое я намереваюсь изложить в своей проповеди в субботу перед Судным днем. Уверен – стоит людям услышать эти мои слова, и все они вознесут им хвалу и хором скажут, что они сладкозвучнее, чем мед.

Но Алтер-Липа снова перебил его:

– К чему нам изыскания? Не вижу никакого смысла в изысканиях. Даже если поначалу они направлены к святой цели, под конец они непременно приводят к вольнодумству и даже к полной ереси, упаси нас Господь, как это случилось с поколением Еноха. Тоже были великие изыскатели, всю жизнь посвящали изысканиям, а чем все кончилось? Пуф-пуф-пуф, и ничего больше. Но зачем идти так далеко, до самого Еноха, – я помню историю, которая произошла в нашем городе с одним молодым человеком через год после его свадьбы. Этот вьюнош жил себе у своего тестя и тещи, и они его кормили и поили, и он ел и пил у них как зять и от такой хорошей жизни стал заглядывать в разные изыскания, а потом и сам стал изыскателем и начал изыскивать ответы на всякие разные вопросы, пока у него от всех этих изысканий не помутилось в голове, и, если бы не отвезли его в Ельск к рабби Ханоху, да защитит нас праведность его, и рабби Ханох не вернул бы ему разум, так он бы понемногу совсем спятил. Лехаим, евреи, лехаим! Господь, благословен будь Он, да упасет нас от изысканий, дабы мы служили Ему в простоте и простодушии нашем, как надлежит, и подобает, и приличествует потомкам праотца Иакова, о котором сказано, что он был человек кроткий.

Тут в разговор вмешался Кицинген:

– Если вы хотите пикироваться с вашим даяном, – сказал он Алтеру-Липе, – то делайте это в своем молитвенном доме и не отвлекайте своими пустыми разговорами деловых людей, которым нужно зарабатывать на жизнь. Я не пришел сюда слушать пустые разговоры.

– Ша-ша-ша! – воскликнул Алтер-Липа. – Что за спешка? Сидят себе евреи, ведут еврейскую беседу, и это ты называешь пустой болтовней? Речи Израиля священны, потому что они любезны Всевышнему, и даже ангелы с серафимами завидуют речам нашим, ибо у ангелов и серафимов – у них слова происходят от силы воздуха, когда крылья ударяют, и от этого у них получаются слова, тогда как у святого Израиля – у нас – все слова выходят изо рта, и поэтому наш еврейский рот на самом деле надлежит называть «святой рот». Вот сидит наш раввин, рабби Нахум Бейриш, да продлятся годы его, пусть он сам скажет, правильно ли будет переносить на наш рот выражение «святой язык», как его называет Гемара, и говорить вместо этого «святой рот»? А по поводу того, что, как ты говоришь, у деловых людей нет времени на разговоры, потому что они, мол, должны зарабатывать на жизнь, то разве ты не знаешь, что именно посредством речей и разговоров люди приходят к таким удивительным и великим делам, которые приносят им тысячу тысяч десятков тысяч и миллионы миллионов миллионов чистейшего золота, если только эти люди точны в своих речах и понимают, что они говорят. Со мной самим была такая история, что я находился в присутствии нашего раввина, да будет он здоров и весел долгие годы, и он сказал мне так, наш раввин, – Липа-Алтер, он сказал, Липа-Алтер он меня называет, а не Алтер-Липа, да продлятся годы его, потому что у него, конечно, есть для этого цель и причина, которых нам не дано познать, – Липа-Алтер, сказал мне раввин, да сохранится здоровье его и разум его, Липа-Алтер, проси у меня все, чего ты хочешь, и я тебе это дам, только не раздумывай, что сказать, а скажи сразу, что тебе скажется изо рта твоего. Рабби, сказал я ему, нашему раввину, я хочу серебряную табакерку. И он тут же вынул из кармана серебряную табакерку и дал ее мне. А ведь я мог бы попросить у него столько золотых динаров, сколько было понюшек в этой его серебряной табакерке, и я бы стал такой же богатый, как Ротшильд, но это как раз то, что я только что говорил, – что человек должен быть точен в речах своих и не говорить попусту. Лехаим, евреи, лехаим! Юдл, что это я вижу на столе? Луковые коржики? Аа-ай-ай, но они же еще и поперченные, как же это они сюда попали, а? Сдается мне, что я их раньше не видел, значит, это они с нашим дорогим гостем появились, не иначе. Сколь мудры были слова мудрецов наших, которые сказали, что пропитание человека является на свет вместе с самим человеком. Лехаим, евреи, лехаим! Дай Бог, чтобы… чтобы…

Кицинген поднялся и сказал:

– Господин Бидер, я вижу, что пока тут стоит на столе бутылка, мы никогда не перейдем к делу. А вы, господин Эйльберт, вас я бы попросил приберечь свои майсес для своих хасидов в вашем клойзе. Я пришел сюда не для того, чтобы слушать ваши истории.

– Я пришел, я пришел, – передразнил его Алтер-Липа. – Ну, скажи нам, о умнейший из немцев, разве ты сам сюда пришел? Разве это тебе пришла в голову мысль сюда прийти? И что, это твой мозг приделал себе две ноги в лакированных туфлях, чтобы они пошли и привели тебя сюда? Если бы не я, который потрудился привести тебя сюда, ты бы сам никогда сюда не пришел. И как же я тебя сюда привел, если не с помощью моих историй? Ты только вспомни, как было дело – мы сидели и припоминали историю, которая была между доктором Леви и достопочтенным рабби Гизецстроем, и дошла речь до тех книг, которые оставил по себе этот Леви, и кто-то там сказал, что, может, стоит разнюхать, нельзя ли иметь от них какую-то выгоду, от этих книг, а я ухватился за эти слова, и пошел на рынок, и потолковал с тем и с этим, и услышал, какие истории разные люди рассказывают об этих книгах, и пришел к тебе, и сказал: «Ай-ай-ай, большая рыба плывет к нам в руки, давай сложимся и возьмем в долю также раввина Нахума Бейриша, потому что он немножечко ученый и, наверно, понимает толк в книгах». Пожалуйста, поправь меня, если не так было дело.

– Сказать по правде, – вступил в разговор Нахум Бейриш, – у меня с того времени зародилось сомнение насчет ценности книг этого доктора, потому что всем известно, что такие люди, как он, придают слишком большое значение таким книгам, истинная ценность которых весьма сомнительна. Со мной самим была такая история. История такова, что один из наших богатых и всеми уважаемых людей – на него возвели поклеп, будто он торгует каким-то запрещенным товаром, и близко было к тому, что ему грозила тюрьма, упаси Всевышний. Пришел он ко мне и сказал: «Рабби, помолись за меня, чтобы я вышел из этого дела правым и не вышел виновным». Помолился я за него, и Господь принял мою молитву. Этот человек захотел отблагодарить меня и доставить мне удовольствие. Пошел и посоветовался со своим соседом, Кениг ему имя, и этот Кениг ему сказал: «Если ты хочешь отблагодарить своего раввина хорошим подарком, подари ему корконданс». Этот человек взял кучу денег, пошел в магазин, и купил корконданс, и пришел, и принес его мне. И так он себя при этом чувствовал, как будто он сделал ай-ай-ай какое доброе дело и подарил мне ай-ай-ай какую важную вещь. А если по моему личному мнению, так для меня нет разницы между коркондансом и книгами разных там авторов, только что книги разных там авторов печатают без твердой обложки, а этот корконданс вложен между двумя позолоченными дощечками.

Кицинген повернулся к нему:

– Вы сказали про этого господина здесь, что он был на короткой ноге с доктором Леви и знает его книги, а поскольку уже так случилось, что оный господин сам пришел сюда, давайте спросим его, стоящее ли это дело, в которое вы хотите меня втянуть. Тем более что речь идет о книгах, а книги не пользуются особым спросом на рынке.

– Кому нужен ваш спрос на рынке? – сказал Алтер-Липа. – Как раз наоборот: раз на них нет спроса на рынке, так мы их купим по дешевке. А по поводу их продажи, так об этом уже позаботится Господь наш милосердный, благословен будь Он, потому что Он же обязался, что даст евреям заработать. Ну, вот. А наша забота – захватить это дело побыстрее в свои руки, пока не пришли другие и не захватили его, а когда эти книги будут в наших руках, уж мы с ними сделаем ай-ай-ай какое дело! Евреи, золотые вы мои, но что же мы с вами сидим, как будто у реб Юдла на столе совсем уже пусто?! Наливайте себе, достопочтенные, выпьем за гостя, которого нам послали сюда небеса. Лехаим, достопочтенные, лехаим!

Кицинген сказал примирительно:

– Вижу я, что вы намерены привлечь к делу также оного господина. Ну, что ж, я не возражаю, если еще один еврей заработает с моей помощью. Но давайте не тратить время на пустые разговоры. Я именно потому возражал поначалу против а-фляшке водки, что а-фляшке водки вызывает людей на пустые разговоры, а за пустыми разговорами люди забывают про свое дело.

– Ха! – воскликнул Алтер-Липа. – Как будто люди не делают дело как раз на той фляжке водки, против которой ты возражаешь! Я лично знаю такую массу, чтоб не сглазить, настоящих, без единой щербинки, евреев, у которых на уме всегда одни лишь заповеди, а в сердце страх Божий и которые тем не менее сделали себе состояние на водке и стали такими выдающимися, и такими важными, и такими великими миллионерами, что теперь все купцы Лейпцига против них – как мышиный хвост против штраймла из соболей. И что – разве мало хороших прибыльных дел делается и подписывается за стаканом водки? Наоборот! Пусть наш раввин Нахум Бейриш, да продлятся годы его, сам тебе скажет – за что мы назначили его раввином нашей синагоги, если не за те два графина водки, которые он выставил нам на проводах старого раввина, да защитит нас праведность его?! Раввин Бейриш, тебе нечего стыдиться, водка это кошер, и поэтому мы, кошерные евреи, ободряем ею свои души. И даже ты сам, Кицинген, или как тебя там называют на немецком языке, если бы ты не выставил свату а-фляшке водки, разве бы этот сват нашел тебе богатую жену? А если у тебя есть теперь к ней претензии, то вот тут с нами сидит даян раввин Нахум Бейриш, который за стаканчиком водки может в любую минуту устроить тебе гет!

Кицинген стукнул кулаком по столу и крикнул:

– Я запрещаю вам говорить такое!

– Вспыльчивый немчик! – насмешливо сказал Алтер-Липа. – Ему не нравится, как я говорю. Разве тебе не известно, что всякое слово, которое выходит из уст еврея, – даже ангелы и серафимы затруднятся его понять как следует, потому что речи Израиля глубоки и сверхглубоки, и даже полслова еврея содержит больше мудрости, чем все книги всех философов, которые были у других народов со времен Аристотеля и до наших дней? Но это только при условии, что еврей следит, чтобы его рот и язык не пачкались от грязи сплетен, лжи и злословия.

– Если этот человек сию минуту не замолчит, я отказываюсь от сделки! – крикнул Кицинген.

– Если ты откажешься, – сказал Алтер-Липа, – мы обойдемся без тебя.

– А деньги где мы возьмем? – спросил Юдл.

– Всегда у них на уме нажива, – укоризненно сказал Алтер-Липа. – Деньги, деньги и деньги. Как мудры были слова святого ребе из Ропшица, да защитит нас праведность его, который сказал: даже когда они молятся и говорят увхен тен пахдеха, они имеют в виду деньги, гелт они имеют в виду, потому что по гематрии пахдеха и гелт имеют одно и то же число.

– Если ты такой умный, – сказал Юдл, – так покажи нам свой ум и скажи, как делать дела без денег.

– Уже был у нас такой случай в нашем городе, – сказал Алтер-Липа, – что один водонос, бедный из бедных, даже ведра для воды у него были одолженные, вдруг взял и выиграл в лотерею, хотя ни одного гроша не поставил. Может, это было чудо? Ничего подобного. Проще простого. А ведь все те рассказы о чудесах, которые вы слышали, они против этой истории все равно как та последняя вода, которой предписано ополаскивать руки после еды, против самого большого моря.

Кицинген вытащил из кармана часы и сказал:

– Когда стрелка дойдет до одиннадцати, я оставляю вас и все ваши майсес и ухожу отсюда.

– Ай-ай-ай! – воскликнул Алтер-Липа. – Такие часы – было бы это в наших местах, в Галиции, мы бы их отдали в заклад и купили на эти деньги медовухи. Достопочтенные, обратили ли вы внимание, что здесь, в Ашкеназе, вы нигде не найдете ни капли медовухи?

– Разве только этого нет в Ашкеназе? – вздохнул Нахум Бейриш. – Не понимаю, ради чего Господь наш, благословен будь Он, вроде бы даже спешит помочь этим их генералам побеждать во всех войнах. Торы здесь нет, страха Божьего здесь нет, хасидов здесь, уж конечно, и в помине нет. Думается мне, что Господь наш, благословен будь Он, имеет, наверно, целью забрать землю у этих мусковитн, чтобы перебрались оттуда сюда все праведные и богобоязненные евреи и вернули бы Тору и заповеди ее на их законное место, потому что раньше Ашкеназ всегда был местом Торы и страха Божия. Но если такова воля Господа, благословен будь Он, как же тогда Полин и Райсн, ведь тогда они совсем опустеют от евреев?

– Опустеют так опустеют, – сказал Алтер-Липа, – все из-за врагов наших, из-за миснагдим литовских, которые в Полин, и из-за этих коцких лжехасидов, которые в Райсн.

Кицинген вскочил из-за стола:

– Прощайте, господа.

– Куда вы спешите? – сказал Юдл. – Как раз сейчас, когда пришел наш друг, который знает книги доктора Леви и навестил его вдову, стоит услышать от него, чего стоят те книги, которые оставил покойный. – И, посмотрев на меня, добавил: – Ты, конечно, уже понял из нашей беседы, что мы хотели бы купить эти книги у вдовы. Как ты полагаешь, стоит нам затевать это дело?

– Стоит – не стоит, не в этом дело, – перебил его Алтер-Липа. – Главное не в самом деле, а в благословении и удаче, которые пошлет нам Господь в этом деле, благословен будь Он. Но что это, ты тоже уходишь? Погоди. Я должен тебя кое-что спросить. Скажи мне, этот доктор Миттель – он, случаем, не из коцких хасидов? Мы в Галиции даже слово «Коцк» боялись произносить по ночам, потому что Коцк – это, как всем известно, то же, что шед, то есть нечистая сила. Я слышал, что ты с этим Миттелем на короткой ноге. Так если так, передай ему – уважаемый доктор, оставь эти коцкие глупости и скажи судье: хасидская беседа это хасидская беседа и не было там ни клятвы, ни даже тени от клятвы, а просто самый обыкновенный разговор между двумя друзьями-хасидами. Достопочтенные, вы все меня знаете, как я остерегаюсь сказать лишнее слово. Но сейчас я просто вынужден вам сказать, и ничто меня не остановит от того, чтобы вам сказать, и вам стоит услышать то, что я вынужден вам сказать, потому что это истинная правда: каждый хасид, который не настоящий хасид, он или коцкий хасид, или брацлавский хасид.

Юдл схватился за бороду и воскликнул:

– Нечестивец, вероотступник, как ты смеешь так говорить, ведь Нахман из Брацлава – он правнук Бааль-Шем-Това и внук рабби Нахмана из Городенки! И сам он был человек Божий, чистейший и святейший хасид!

– А что, – сказал в ответ Алтер-Липа, – от того, что сионисты – дети Авраама, Исаака и Иакова, разве от этого они евреи? Сам посуди: сколько у нас ни было праведников – и рабби Шимон бен Иохай, и святой Ари, и святой Бааль-Шем-Тов, и святой ребе из Ружина, – никто из них не пошел к турецкому султану покупать у него Землю Израиля, а эти сионисты хвалятся, что они таки да, ее купят и приведут всех нас туда. Слава Господу – пока еще есть у нас выбор, и мы можем не идти за сионистами. Но если вы думаете, что те, что из партии Агудат Исраэль, лучше сионистов, так это все сон фараона. И вообще, скажу я вам, достопочтенные, все эти партии – это как те, из поколения после потопа, которые сказали: построим себе город и башню и сделаем себе имя, чтобы не рассеяться по земле. Этот говорил: принеси мне воду, а ему давали ведро пыли, тот говорил: дай мне топор, а ему протягивали грабли, и чем все кончилось – подрались друг с другом так, что повыбивали себе мозги. Скажи сам, рабби Нахум, разве не так говорит нам Мидраш? Но что это, господа, тут водка, а тут стаканы, а мы сидим себе, как будто в ночь на Девятое ава после оплакивания Храма. Лехаим, евреи, лехаим!