С легким сердцем и пустыми руками вернулся я в лечебницу. Бригитта увидела мою испачканную кровью одежду и решила, что я ранен. Я рассказал ей историю с печенкой. Она засмеялась и велела прислать служанку, чтобы отстирать кровь, а потом, не дожидаясь служанки, сама взяла в руки тряпку, распустила в воде мыло и принялась вытирать пятна на моем костюме, сопровождая веселым смехом каждое вычищенное пятно и вспоминая те давние времена, когда я занимался ее театральными нарядами.
– Ты мне никогда не рассказывал, что же тебе удалось открыть, когда ты начал заниматься историей одежды, – сказала она.
– Ну, сейчас я бы уже не взялся за такую работу, – сказал я.
– Но раз ты уж когда-то взялся, – сказала Бригитта, – расскажи хотя бы, что тебя к этому побудило.
– Я был молод, – сказал я, – и моя память была переполнена образами людей минувших времен. Они стояли перед моими глазами, и я хотел о них рассказать. Тогда я сказал себе: чтобы описать этих людей, нужно вначале одеть их соответственно времени их жизни, месту проживания и роду-племени. Поэтому я стал изучать историю одежды каждого поколения у разных народов и племен. И в результате влез в работу, от которой никому никакой пользы. Теперь мне приходится защищать свои рукописи от моли, а где же сегодня взять такое количество нафталина?
Весь этот час возни с моей одеждой мы разговаривали, не переставая. Она расспрашивала меня, я отвечал, а порой и сам добавлял, как это делаешь обычно, когда говоришь с симпатичным тебе человеком и затягиваешь беседу, чтобы посидеть с ним еще немного. Потом она вдруг сказала:
– Помнишь, я как-то решила посмотреть, как я выгляжу в той картине, где играла главную роль, дочери старого короля? Я еще пришла тогда позвать тебя с собой, а потом, когда мы сидели в зале, зрители меня узнали и начали кричать, как безумные: «Это она, это дочь старого короля!»
– Дорогая, – сказал я, – как же мне не помнить эту историю, ведь именно в тот вечер ты положила начало новой моде.
– Какой моде? – удивилась Бригитта. – Я ничего такого не знаю.
– Ну, если ты не помнишь, я могу тебе напомнить, – сказал я.
– О да, дорогой, – воскликнула Бригитта, – напомни мне, напомни!
Я знал, что она помнит все до мельчайших подробностей, но решил про себя, что если ей угодно притворяться, будто она забыла эту историю, то и я могу притвориться, будто ей поверил.
– Как же ты не помнишь? – сказал я. – Как только они опознали самую очаровательную берлинскую актрису, они тут же бросились к тебе и стали отрывать на память кусочки твоего наряда, так что мне пришлось прикрыть тебя своим плащом, чтобы они тебя не раздели совсем.
Бригитта засмеялась тем своим пленительным смехом, который когда-то покорял всех окружающих, и сказала:
– Поразительно, я начисто забыла эту историю. Если бы ты мне не напомнил, я бы так и ушла из жизни, не вспомнив ее. Но одного я все же не понимаю. Ты сказал, что я положила начало новой моде. Но какой?
– После того случая, когда знаменитую Бригитту увидели в мужском плаще, – сказал я, – многие девушки начали нарочно ходить в плащах мужского покроя.
– Как странно, – сказала Бригитта, – у меня хорошая память, а вот этот случай начисто из нее улетучился.
– Это потому, – сказал я, – что ты знаешь, что можешь надеяться на такого верного секретаря, как я, поэтому тебе незачем утруждать себя излишними воспоминаниями.
– Интересно, – задумчиво сказала Бригитта, – что еще ты помнишь обо мне такого, чего я сама о себе не помню?
– В этом смысле твое положение ничем не лучше других, – сказал я. – Так уж оно в жизни – другие всегда знают о нас больше, чем мы сами. А в твоем случае, Бригитта дорогая, это верно вдвойне, потому что ты вечно занята тем, что делаешь добро другим, и у тебя нет времени думать о себе.
– А в твоем случае?
– У меня нет выбора – я вынужден думать только о себе.
– Нет выбора? – переспросила Бригитта.
– Да, – сказал я. – Другие люди вызывают у меня беспокойство, я боюсь думать о них, а поскольку человек не может не думать, то я думаю о себе и только о себе.
– Если так, – сказала Бригитта, – то ты, наверно, очень хорошо себя знаешь.
– Увы, – сказал я. – Чем больше человек занят собой, тем меньше он о себе знает. И поскольку таким человеком не стоит интересоваться, давай перестанем о нем говорить.
– Да, я тоже думаю, что такой человек не заслуживает интереса, – сказала Бригитта. – Но раз уж ты о нем упомянул, я хотела бы все-таки понять, чем же он занят.
– Видишь ли, – сказал я, – поскольку этот человек мало знает о себе, хотя много о себе размышляет, то даже вскрытие не даст тебе никаких сведений о нем. И вообще, дорогая, сейчас я уже всерьез сержусь на этого человека. Он морочит тебе голову разговорами, которые, как сказано, ничего не прибавляют и ничего не убавляют. Уж лучше зазвонил бы сейчас телефон, сообщить, что все до единого важные немецкие лица хором за явились в Люненфельд посмотреть твою лечебницу.
– Зачем это тебе? – удивилась Бригитта.
– Чтобы не продолжать наш разговор, – сказал я.
– Для этого не нужен телефон, – сказала она. – Можем прекратить его и так.
Тем не менее она не только не прервала наш разговор, но, напротив, даже не подняла трубку, когда телефон действительно зазвонил. Но телефон тут же зазвонил снова. Тогда она сняла трубку, сказала: «Я занята», – и опять повернулась ко мне с улыбкой.
– И все-таки расскажи мне, – сказала она, – что же ты в себе открыл, так много о себе размышляя? – Ее лицо выражало явное любопытство.
– Раз ты приказываешь, – сказал я, – я не смею ослушаться. – Видя, что ей действительно интересен «этот человек», я решил рассказать ей о нем, пусть и обиняками, и, сказать по правде, слов не пожалел. Но ради тебя, дорогой мой читатель, я постараюсь говорить поменьше. Изложу только самую суть своих речей.
– Рассказывают, что одного человека послали в некое место, и вот он шел и шел, пока ему не встретилась гора. Он сказал себе: если я пойду кружным путем, то потеряю время, поэтому пойду-ка я лучше прямиком через гору и сокращу себе путь. Он поднялся на гору и увидел, что над ней вздымается еще одна гора. Он пошел дальше и поднялся на вторую гору. Поднявшись, он увидел, что из этой горы растет третья гора. Опять пошел дальше и так шел до седьмой горы. Поднялся на вершину седьмой горы и увидел там огромный камень. Посмотрел он на этот камень и подумал: возможно ли, чтобы такой огромный камень лежал на самой вершине самой высокой горы, и лежал бы просто так? Наверняка под ним спрятано что-то важнейшее из важного. Не сдвинусь отсюда, пока не откачу его и не увижу, что спрятано под ним. И начал трудиться над этим камнем, чтобы его сдвинуть. Трудился день, второй, третий, и так семь дней подряд. Откатил и видит, что под этим камнем лежит другой камень. Стал трудиться и над этим и нашел под ним еще один камень, и так до седьмого камня. Когда откатил он все эти камни, каждый за семь дней, открылась ему пещера. Подумал он: как же важна эта пещера, если закрыли ее столь многими и огромными камнями! Наверняка там спрятан дорогой клад. Открою и посмотрю. А та пещера была заперта на семь замков. Стал он ломать эти замки один за другим, пока не сломал все и открыл дверь. Когда открыл он эту дверь, увидел за ней вторую, потом третью, и так до седьмой. И каждая из этих дверей была заперта на семь замков. Сломал он замок за замком и открыл одну дверь за другой, пока не вошел в пещеру. И увидел перед собой семь ступеней, каждая длиной в семь дней ходу. Начал он идти и идти, а когда дошел до последней ступени, увидел вторую пещеру. И в ней нашел то же, что в первой, – семь дверей, и на каждой двери семь замков, и семь ступеней длиной в семь дней ходу каждая. И когда дошел до следующей пещеры, за нею снова открылась пещера, и так до семи пещер. А когда он вошел в седьмую пещеру, последнюю из всех семи пещер, то увидел, что там стоит большая бочка. Тут он понял в уме своем, что именно в бочке хранится тот клад, который окружили семью горами с семью камнями на каждой и с семью пещерами под этими камнями. Открыл он бочку и нашел в ней другую бочку. И в ней тоже была бочка, и так семь бочек, одна внутри другой. Трудился он над каждой бочкой, пока не открыл их все. Открылась перед ним шкатулка, запечатанная семью печатями. Сломал он все печати и нашел другую шкатулку внутри первой, и так семь шкатулок одна в другой, и над каждой шкатулкой он говорил: вот, это она – и: вот, это она. И хотя печати на них были из воска, а воск вещество мягкое, но пришлось ему трудиться над каждой печатью семь дней. Не потому, что ослабели руки его, а потому, что затвердел тот воск и крохкий стал, и сколько ни отламывалось и ни падало от него, те печати все еще оставались скрепленными. Когда же открыл он седьмую печать, то нашел там свиток, завернутый в бумагу. Сорвал он бумагу и увидел бутылку, тоже запечатанную печатью. Открыл он ее зубами и нашел внутри свиток, вложенный в футляр и закутанный в чехол, перевязанный ремешками, и неведомо, сколько их там было, семь, или семью семь, или больше того, потому что он так спешил открыть все футляры, что не посмотрел, сколько их. Открыл он все футляры, разорвал все чехлы, снял все ремешки и развернул свиток. И выпал из него другой свиток, поменьше первого. Короче, не буду тянуть, как гора была о семи гор, гора на горе, и как пещера была о семи пещер, пещера в пещере, и как двери были, и как ступени, и как бочки, и как шкатулки, так и те свитки – семеро их было. И под конец, когда он развернул последний свиток, увидел там надпись ясным почерком: «Глупец, разве ты здесь что-то спрятал, что так трудишься найти?»
Бригитта рассмеялась. То ли, следя за деталями притчи, она не уловила скрытый ее намек, то ли, напротив, поняла прекрасно.
– Ты долго испытывал мое терпение, дорогой, – сказала она, – и за это тебе положено наказание. Пока что я не вижу для тебя наказания более тяжкого, чем провести с нами еще один день. Сегодня вечером приедут мой муж и мой свекор. Моего свекра ты знаешь только по слухам, и, наверно, не все, что ты слышал, было так уж лестно. Но когда ты его увидишь, ты убедишься, что не все, кого ругают наши социалисты, заслуживают брани. Во всяком случае, моего свекра ругать у них нет никаких оснований. Открою тебе секрет: я хочу расширить свою лечебницу и Симон Гавиль уже сделал мне проект. Могу похвастаться: этот варвар посчитался с моим мнением и даже кое в чем мне уступил. И я надеюсь, что свекор поможет мне с финансированием. Право, оставайся еще на денек, и мы проведем приятный вечер.
Старого Шиммерманна я действительно знал только по слухам, а также по фотографиям и газетным карикатурам. В тот вечер я впервые увидел его воочию. Лицом он походил на Флобера, но был, в отличие от Флобера, худощавым и стройным, говорил охотно и много, а кроме того, много ел, много пил и не расставался с сигарой. После ужина он ударился в воспоминания о Франко-прусской войне 1870 года, которая в сравнении с нынешней войной была, по его словам, сущей идиллией. Говоря о той давней войне, он упомянул также немецких ученых, которые, как он сказал, принесли Германии много больше пользы, чем думает немецкий обыватель. Они и в нынешней войне истинное наше благословение, сказал он, поскольку их изобретения весьма помогают нам в нашей борьбе с врагами. Но уже и во времена Франко-прусской войны они оказались в высшей степени полезны отечеству, потому что не раз бывали до этого во Франции, где французские коллеги знакомили их со своими достижениями, и благодаря этому стали знатоками французских секретов. И потому, победив Францию в той войне, Германия нашла среди своих верных сыновей из ученого сословия много высокообразованных советников, которые способны были с глубоким знанием дела подсказать правительству, какие произведения искусства и другие исторические ценности надлежит потребовать у побежденных французов в счет контрибуций.
Рассказав в этих общих чертах о Франко-прусской войне, старый Шиммерманн упомянул немного и о себе. На той войне, сказал он, я был молодым офицером, и представьте себе – случай привел меня и еще нескольких моих сослуживцев в дом писателя Флобера. Дом был пуст, потому что хозяин бежал из страха перед немецким вторжением. Мы пересмотрели там все, что накопил этот знаменитый писатель – и произведения искусств, и просто забавные вещички, – но из уважения к нему оставили все эти вещи там же, где они были.
Бригитта была довольна. Вечер прошел удачно, мужчины беседовали непринужденно, а свекор вообще был в ударе: взял на себя роль главного рассказчика и говорил с явным удовольствием, что свидетельствовало об искренней увлеченности. А когда душа увлечена, то ведь и рука щедра. Бригитта же нуждалась в его щедрой руке. Каждый день к ней привозят все новых раненых, ее лечебница уже не может вместить всех, и именно поэтому она задумала построить второй корпус, в частности для тех солдат, которых ей доверяли лишь на время, перед тем как отправить их к профессорам в Берлине, поскольку они нуждаются в специальном лечении. Регулярные расходы по содержанию лечебницы обеспечивал ее муж, но для постройки нового корпуса нужна была помощь свекра, а теперь, когда Симон Гавиль уже сделал проект, вся остановка была только за финансированием.
В полночь Герхард Шиммерманн проводил меня в предназначенную мне спальню. По пути он всячески расхваливал мне Гавиля, который, по его словам, «проникся духом нашего поколения и создает здания, достойно воплощающие этот дух». Ведь поколение войны не похоже на поколения мира и покоя. А потому люди, подобные Гавилю, призваны перестроить мир, сказал господин Шиммерманн, развивая свою мысль. Если я правильно понял, его похвалы преследовали две цели. Первая – показать мне, что в нем, Герхарде Шиммерманне, нет ни грана антисемитизма: вот, он хвалит Симона Гавиля, а ведь тот еврей. И вторая – намекнуть мне, что человек, обладающий всеми качествами, необходимыми для перестройки мира, вовсе не обязательно должен быть социалистом. За этими разговорами мы дошли наконец до моей комнаты, и господин Шиммерманн вошел в нее вместе со мной, удостовериться, что в комнате всего хватает, а выходя, похвалил и меня – за то, что я приехал посмотреть на лечебницу и доставил удовольствие его жене, для которой главная радость – это слышать, как хвалят детище ее рук.
В то время я еще не был знаком с Симоном Гавилем, разве что слышал о нем, потому что его имя стало приобретать все большую известность по всей Германии. Мнения об этом архитекторе были противоречивы. Одни видели в нем выдающегося модерниста, который ниспроверг окаменевшие принципы архитекторов прежнего поколения, строивших как Бог на душу положит, без всякой научной теории, и, в отличие от них, создал новый, динамичный стиль, который отвечал запросам нового поколения, поскольку форма всех зданий этого стиля была подчинена их будущим функциям. Для других, однако, Гавиль был злым гением на услугах нуворишей, которые лишены собственного чувства прекрасного и потому вынуждены полагаться на всякого рода проходимцев, выдающих себя за архитекторов-новаторов. Что касается меня, то я не берусь судить. Однажды мне довелось навестить своих знакомых в их новом доме, который построил для них Симон Гавиль, и, хотя дом этот очень хорошо отапливался, я ощутил в нем какое-то ледяное дуновение, которого совершенно не было в их старом доме, полном уюта и тепла. Тем не менее мои знакомые на все лады расхваливали свое новое жилище, в котором, по их словам, ни один уголок не был лишним и каждый имел свое назначение и приносил свою пользу.
Ту ночь у Шиммерманнов я скоротал с подвернувшейся мне книгой китайских легенд, что лежала на тумбочке рядом с кроватью. Я нашел в ней легенду о старом строителе, который был в большом фаворе у богдыхана, потому что построил для него множество дворцов, и храмов, и жилых чертогов, и крепостей, превзошедших своей красотой и великолепием все дворцы, и храмы, и чертоги, и крепости, которые построили все прежние богдыханы. И вот однажды богдыхан поручил этому строителю построить новый дворец. Шел год за годом, а дворца все не было, потому что строитель совсем состарился и душа его уже не лежала к камням и деревьям. Начали его торопить. Тогда он взял кусок ткани и нарисовал на нем очертания дворца, да так искусно, что каждый, кто смотрел на этот рисунок, видел перед собой настоящий дворец. Послали сообщить богдыхану, что дворец построен. Богдыхан приехал и посмотрел, и возвеселилась его душа, потому что этот новый дворец был красивее всех дворцов, которые он видел прежде. Но тут подошли к нему придворные люди и нашептали, что здесь нет никакого дворца, даже тени дворца, одни только очертания, нарисованные на ткани. Услышал это богдыхан, и вознегодовал великим гневом, и сказал ему: «Я возвеличил тебя против всех иных строителей и доверял тебе полной верой, как же ты сделал мне такое?» Удивился старый строитель: «Что плохого сделал я тебе?» Сказал богдыхан: «Ты еще спрашиваешь? Мало того что ты не сделал то, что я тебе поручил, ты еще обманул меня и представил мне подделку вместо дворца». Сказал строитель: «Подделка, говоришь? Ну-ка, посмотрим». Он постучал пальцем по нарисованной двери, и открылась эта дверь, и строитель вошел в нее и уже никогда оттуда не вышел.
Легенда эта, видимо, впечатлила Ангела Снов, но противу моих ожиданий. Всю ту ночь он строил в моем воображении бессчетное множество зданий и дворцов и водил меня от одного к другому. Я хотел было войти в один из этих дворцов, но его двери тут же закрылись. И точно так же во всех других дворцах, в которые я пытался войти, двери тут же закрывались, все до единой. Под конец передо мной протянулась бесконечная череда закрытых дверей. Я открыл одну из них и обнаружил за ней другую, а за той третью, и так до семи дверей подряд, так что мои руки устали их открывать и в душе моей воцарилось отчаяние. Тут проехал мимо меня автомобиль, и я увидел, что в нем сидит Симон Гавиль собственной персоной. Я удивился, потому что никогда в жизни не видел Симона Гавиля и не знал, как он выглядит, и еще более удивился я тому, что он едет в автомобиле, видит измученного отчаянием человека и не приглашает его сесть рядом с собой.
Завтракал я в одиночестве. Затем появилась Бригитта. Она была в дорожном костюме. Что случилось? Оказалось, что Симон Гавиль заехал в ее лечебницу по случаю открытия новой больницы, которую он построил по соседству с Люненфельдом, и пригласил ее с мужем и свекром посмотреть на его новое детище. Они съездили и вот сейчас вернулись – она сюда, а муж со свекром – к себе. Примерно такое же здание, только в уменьшенном масштабе, сказала Бригитта, она хочет пристроить к своей лечебнице. Раненых и больных привозят каждый день, и мест для всех уже не хватает. Конечно, не все задерживаются у нее надолго. Некоторые нуждаются в настоящем больничном уходе, а у других обнаруживаются такие болезни и ранения, которые не были известны врачам до войны, и таких приходится отправлять в Берлин, потому что специалисты хотят побыстрее познакомиться с этими особыми случаями. Вот и сегодня она посылает в Берлин группу солдат такого рода, с необычными ранениями. Рассказав все это, она добавила, что мне бы стоило, по ее мнению, отложить свой отъезд до вечера и поехать вместе с этой группой, потому что солдат будет сопровождать старшая медсестра Бернардина и она избавит меня от разных трудностей, которые могут случиться в дороге.
Бригитта, по ее словам, уже торопилась заняться распределением и отправкой этих раненых. Но, несмотря на занятость и озабоченность, она все же рассказала мне мельком о некоторых ужасных случаях, которые видела сама или о которых слышала от людей, заслуживающих доверия. Например, некий солдат получил легкое ранение, даже не требовавшее перевязки. Но он понравился врачу, и тот послал его на несколько дней в дом отдыха. По дороге его поезд столкнулся с другим составом, и большинство пассажиров погибли, а кто не погиб, тот был ранен. Но этот солдат, который на фронте был ранен легко, на этот раз получил смертельное ранение. Потом от ранений телесных Бригитта перешла к ранениям мозговым. Порой люди, у которых задет мозг, продолжают есть и пить, как здоровые, да и во всем прочем как будто не утратили ничего, но совершенно лишены разума – вот как тот юноша, которого она называет «голем».
– Представь себе тело без мозга, плоть без искры разума, – сказала Бригитта. – С тех пор как его привезли сюда, мы не сумели извлечь из него даже полуслова. Он не помнит, как его зовут, откуда он, вообще ничего, что позволило бы выяснить хоть что-нибудь о его прошлом. Его нашли на поле битвы, среди множества расчлененных и размозженных тел, после сражения, в котором уцелел только он – единственный из всего батальона.
Но мне пора на работу, – оборвала себя Бригитта. – Боюсь, дорогой, что мы уже не успеем повидаться до твоего отъезда. Счастливого пути, и, если ноги снова приведут тебя в Лейпциг, позвони мне. Теперь, когда ты уже знаешь, где находится «Львиное логово», ты ведь навестишь меня там, не так ли? Кстати, я не спросила тебя, зачем ты ездил в Гримму. Наверно, к вдове доктора Леви. Да, я слышала – Леви умер, его жена в больнице, и кто знает, что теперь будет с его книгами. А что будет с книгами Миттеля, если и он умрет? Люди пишут книги и собирают книги, а потом завещают их тем, кому они совершенно не нужны. Кстати, а как поживает твоя книга? Небось расширилась за счет разных военных мундиров, да? Адью, дорогой!
До отъезда группы оставалось еще несколько часов, и я снова отправился к Малке. Она не могла поверить своим глазам. Правда, я сказал, прощаясь с ней вчера, что, может, еще увидимся, но разве сбываются подобные надежды в такие времена? От радости она не могла усидеть на месте.
И вот мы снова разговаривали. Точнее, говорила она, я только при сем присутствовал и слушал, но этим как бы участвовал в разговоре. За вчерашний день, рассказывала она, ей уже удалось отправить половинки своего гуся мужу и сыну в армию, и каждому она написала при этом, чтобы не удивлялись, что не находят в полученной гусятине также полагающегося при ней куска гусиной печенки, потому что печенку эту она вчера целиком отдала своему родственнику, который завернул неожиданно в ее скромную обитель, точно благословение небесное. Рассказывая это, она смотрела на меня добрыми, полными слез глазами и твердила: «Как хорошо ты сделал, родной, что вспомнил обо мне и пришел меня проведать. Не только мне сделал ты доброе дело, но и мужу моему, и нашему сыну, потому что теперь они прочтут что-то новое в моем письме, а то я во всех своих прежних открытках только и повторяла одно и то же, вроде того, что никак не могу найти электрика, чтобы пришел и провел электричество в дом, или что газ все еще не провели, а когда идет дождь, то дом заливает, потому что те, кто строил наш дом, сделали свое дело очень скверно. Сейчас им будет что читать, и все это благодаря тебе, родной».
За таким разговором мы провели остаток дня, а затем я распрощался с ней окончательно. В лечебнице меня встретил предотъездный шум. Раненые собирались в дорогу. Весь обслуживающий персонал был занят сборами, и куда бы я ни ступил, всюду натыкался на торопящихся людей. Мелькнула вдали и Бригитта, но я постарался укрыться от ее глаз – заметь она меня, ей пришлось бы оторваться от своих дел, а она сейчас наверняка нуждалась в каждой свободной минуте. Замечательная женщина, даже в самые напряженные мгновения способна сохранять полное спокойствие.
Появилась сестра и сказала, что сегодняшняя отправка задерживается. Я огорчился. Если бы мне сообщили об этом раньше, я бы не так торопился расстаться с Малкой, и она могла бы рассказать мне все, что хотела. Ей ведь некому было выговориться: окружающие немцы-христиане видели в ней иноверку, и это в то время, когда ее единственные близкие люди, муж и сын, оба на фронте и рискуют там жизнями ради тех же немецких христиан. Как она радовалась, бедняжка, возможности поговорить с неожиданно завернувшим в ее дом родственником! Можно было бы снова сходить к ней, я бы успел обернуться, времени было достаточно, но я подумал, что мой приход снова ее разволнует, и решил уже не идти.
Я гулял по двору, размышляя, почему, когда Бригитта пригласила меня на тот обед в Лейпциге, она не сказала при этом, что мы будем обедать в «Львином логове», и почему когда я искал это «Львиное логово», то не сумел его найти, а потом, когда вовсе не искал, вдруг нашел. И когда нашел, то не застал там Бригитту и поехал к ней в Люненфельд, а сейчас, когда я в Люненфельде, единственное мое желание – поскорее вернуться в Берлин. А ведь все последние дни в Берлине мне только и хотелось, что вырваться оттуда. И вот теперь, потеряв надежду найти другое место на лето, я снова возвращаюсь в Берлин. Но что толку думать обо всех этих загадках? Я отмахнулся от докучных размышлений и попытался найти себе другое занятие. Попробовал было опять переставлять буквы в корнях ивритских слов, как делал это в гостинице в Гримме во время бессонницы, но в результате мысли мои снова вернулись в Гримму, к покойному доктору Леви и к тем попрекам, которыми его в свое время осыпали рабби Гизецстрой и герр Хохмут, эти главные деятели германской еврейской общины, за то, что доктор Леви никогда и ни перед кем не скрывал свое еврейство. Ну, вот, а теперь доктор Леви покинул сей мир, а его книги, главное наследие всей его жизни, осиротели и заброшены. Неужто они и впрямь обречены оказаться в недостойных руках или, того хуже, стать пищей мышиному племени? От доктора Леви мысли мои невольно перешли на других коллекционеров книг, и я вспомнил Миттеля, который заполнил весь свой дом книгами на иврите, а сына своего так и не научил читать на этом языке. А теперь его сыну выпала на долю война – война между Германией с Россией, той Россией, откуда его отец когда-то бежал, преследуемый царской полицией, и той Германией, в которой тоже теперь правят военные и полиция.
Но оставим Миттеля и его сына. Подумаем немного о собственной персоне. Жил себе молодой еврей в Стране Израиля и ни в чем не нуждался. И вдруг взбрело ему в голову покинуть это место. Приехал он в Германию, в самую ее столицу, и вот перед ним открыта вся Германия – в пределах разрешенного пьяным немецким полицейским. Да, вполне возможно, что до войны жить в Германии было хорошо. Но сейчас мне жить в ней безусловно плохо. О своей комнатке и о своей одежде я уже говорил: одна давила теснотой, другая – тяжестью. Но к этому нужно еще добавить, что каждый четверг и понедельник я обязан был ездить в Темпельхоф, чтобы предстать там перед отборочной комиссией, которая придирчиво проверяла, не сделался ли я наконец пригодным для армейской службы. Пока что меня всякий раз признавали непригодным, поскольку оказывалось, что мне не под силу выполнять воинские обязанности, но если немецкая комиссия и освобождала меня от службы в армии, то сами немцы меня от этой службы освободить не желали – каждый немец, видя, что я не инвалид и не калека, смотрел на меня как на дезертира. Такие вот времена. Сами эти патриоты из патриотов защищать свое отечество не спешат, но меня отправить на фронт хотели бы незамедлительно. И если война не окончится в ближайшие месяцы, меня непременно сделают солдатом. А что ждет солдата на войне? Или смерть, или болезнь. Выходит, если даже я не погибну на этой войне, то непременно попаду в лапы какой-нибудь болезни, а если я попаду в лапы болезни, то меня привезут в больницу или в какую-нибудь частную лечебницу. Уж не окажусь ли я тогда пациентом той самой лечебницы госпожи Шиммерманн, где сегодня я случайный гость? Любопытно…
Впрочем, не будем размышлять о еще не случившемся, подумаем лучше о том, что произойдет вот-вот. Еще час-другой, и я отправлюсь обратно в Берлин. И что меня ждет в том Берлине? В Берлине меня ждет моя тесная комнатушка. И все-таки следует признать, что как она ни тесна, а до сих пор никто не причинил мне там никакого вреда. Более того, сновидение потерявшей сына фрау Тротцмюллер даже придало мне некую важность, как в ее собственных глазах, так и в глазах всех трех ее дочерей, ибо все то время, что я жил у них, они тешились надеждой, которую породило в них странное сновидение их матери. А это значит, что сейчас, вместе с моим возвращением, к ним вернется и надежда, что я верну им сына и брата, как возвестил этот вещий материнский сон.
Так я расхаживал и размышлял, размышлял и расхаживал, пока передо мной снова не появилась Бригитта. С маленьким ранцем в руках и милой улыбкой на устах. Дружелюбная, как всегда, но красивее, чем обычно. «Как мне жаль, – сказала она, – что я так плохо выполняю обязанности хозяйки. А еще больше я жалею, что не сумела воспользоваться каждым часом твоего пребывания здесь. Но ты же сам видишь – заботы о лечебнице все время отвлекают. И вроде бы у меня хорошие помощники, на которых можно положиться, и я действительно полагаюсь на них, особенно на нашего главного врача, который много занимался исследованиями в области психотерапии, и все равно – те дела, за которыми я не присмотрю сама, остаются недоделанными. Но сейчас, дорогой, я хочу пригласить тебя на чашку чаю, и, если захочешь, я еще немного расскажу тебе о своих раненых, а захочешь – и об их психологических проблемах».
Она снова привела меня в свой кабинет и велела принести чаю. Мы сидели, пили чай и разговаривали. Несколько раз звонил телефон, но она не обращала внимания на эти звонки. А когда кто-то постучал, сказала, что занята и, если нет особой необходимости, просит не беспокоить. День клонился к концу, и в доме зажгли лампы. Если бы не эта новая желтая мебель, я мог бы подумать, что сижу с ней во времена ее молодости, еще до того, как она вышла замуж за Герхарда Шиммерманна и посвятила себя филантропии. В эту минуту я уже не помнил тех дорожных мучений, которые испытал ради спасения книг доктора Леви. Пусть мне даже не удалось ничего сделать для этих книг – зато мне довелось снова посидеть с Бригиттой, как в те давние времена, когда на нее были жадно устремлены взгляды всех окружающих.
Она взяла со стола сверток и развернула его. Это были рисунки. «Вот что рисуют мои раненые», – сказала она и показала мне лист с изображением жутких кошмарных видений, потом – рисунок, на котором было запечатлено некое распутное действо, потом изображение гуся со связанным клювом, которого вела за собой маленькая девочка, а под конец – рисунок, изображавший какое-то могучее существо, под которым было написано «Голем». Слово это было в ту пору хорошо известно во всех немецкоязычных землях, потому что некий австрийский писатель написал книгу под таким названием, а издатель, желая ее разрекламировать и привлечь побольше покупателей, чтобы вернуть расходы, придумал трюк – собрал группу инвалидов, выстроил их по росту, дал каждому в руки плакат с огромной буквой, которые вместе читались как «Голем», и послал их ходить по улицам Лейпцига в дни ярмарки, когда город запружен толпами приезжих. В результате слово «Голем» стало широко известным, и по всей Германии только и было разговоров, что о могучем существе, сделанном из глины и послушно выполнявшем, в силу лежавшей под его языком записки с Божественным именем, все, что ему приказывал его создатель. «Сегодня, – сказала Бригитта, – я отправляю к профессорам в Берлине своего “голема”, только живого, а не из глины и без священного имени под языком. Но мозг у него – точно такой же, как у древнего Голема. Он напрочь лишен сознания, даже имени своего не помнит. Кажется, я уже рассказывала тебе, что его нашли на поле боя в груде мертвых тел. Я посылаю его вместе с несколькими другими в Берлин. Любознательны эти берлинские профессора, подай им все интересные случаи. Я налью тебе еще чашку, дорогой, и, если не возражаешь, расскажу тебе еще кое-что…»
Но не успела она налить эту вторую чашку, как зазвонил телефон и ее известили о неотложном деле, которое, как она сказала, никак и никому нельзя перепоручить. Она попрощалась со мной и вышла, а следом вышел и я.