Не буду более рассуждать о тех случайных происшествиях, которые то и дело вклиниваются в цепь значимых для нас событий. Лишь Тот, Кто правит этими случайностями, знает, зачем оне. Я не знаю. Подчас похожи они, мне сдается, на те бесформенные, сумеречные состояния, что вползают порой в наши ночные сновидения, на переходе от одного к другому, и мгновенно затем расплываются и забываются, так что нам остаются лишь разрозненные сны, между которыми будто бы и нет никакой связующей нити. Итак, отныне я отодвигаю в сторону все, что не имеет причинной связи с сутью моего рассказа, – вроде книги моего друга Йосефа Баха о повторяемости всего или тех горячих берлинских булочек, которые мы так и не отведали. Или например, скульптора Друзи, который потому лишь искал дружбы со мной, что рассчитывал через меня познакомиться с Бригиттой Шиммерманн, красоту и обаяние которой хотел запечатлеть в мраморе и, поскольку видел меня несколько раз гуляющим с Бригиттой, поначалу полагал, что в моих силах уговорить ее позировать ему, но потом вдруг почему-то оставил эти планы и позволил мне уйти, так ни о чем меня и не попросив. И поскольку он оставил меня в покое, оставлю и я его и вернусь к сути дела.

А суть такова. Мир наш велик и просторен, много в нем самых разных стран, и в каждой стране есть свои города и деревни, и в них дома, а в тех домах – комнаты. Порой один человек занимает много комнат, а порой много людей ютятся в одной. А наша с вами история – о человеке, у которого нет ни комнаты, ни дома, ибо место, которое у него было, он покинул сам, а то место, которое он себе нашел, вроде бы выпало у него из рук, и вот он ходит от места к месту и ищет себе новое место.

Бредет этот человек от квартала к кварталу, и от улицы к улице, и от дома к дому и ищет себе пристанище. Стучится в двери, и они открываются, и выходят к нему хозяйки и показывают ему свои комнаты. Иногда хозяйка приветлива, но комната неприветлива, иногда комната приветлива, но неприветлива хозяйка. И вот он стоит, этот человек, и размышляет, что предпочесть – приветливость той или приветливость этой. И, не найдя решения, переносит надежду на другие комнаты и других хозяек. А бывает, что в этих блужданиях от одной комнаты к другой ноги подшучивают над странником и приводят его обратно в комнату, которую он уже смотрел, и хозяйка думает, что он вернулся, чтобы снять ее комнату, и приветливо улыбается, чтобы понравиться ему. А когда они оба понимают, что ошиблись, он уходит с поникшей головой, а она провожает его руганью, зачем он напрасно беспокоит людей. И после этого он уже ведет себя очень осторожно, а от чрезмерной осторожности пропускает дома, в которых, возможно, нашлась бы для него подходящая комната. А тем временем его глаза и ноги начинают спорить друг с другом: когда глаза хотят смотреть, ноги не хотят идти, а когда ноги готовы идти, глаза уже устали. Заплетаются ноги, и закрываются глаза. А когда закрываются глаза, исчезает и весь город Берлин со всеми его домами, а когда исчезает Берлин и его дома, появляются перед ним город Яффо со своими песками и его тамошняя комната.

Мала она, эта комната, но ее продолжает веранда, и, хотя веранда эта тоже мала, у нее есть дополнительное достоинство – она выходит в сад. А в саду этом растут лимоны и прочие чудные деревья – расскажешь о них в Германии, наверняка подумают, что это твой вымысел. А посреди сада есть колодец. Ты пьешь из него, ты поливаешь его водой свое тело, ты поишь ею птиц, которые распевают за твоим окном. И кстати, раз уж мы упомянули окна, припомним-ка, сколько их там. Пять, конечно. Пять окон – два смотрят на улицу и видят все, что происходит в душах людских, а одно смотрит в долину, по которой ходит поезд, тот, что курсирует из Яффо в Иерусалим и из Иерусалима в Яффо, и каждый, кто едет в этом поезде, видит тебя в твоем окне и машет тебе рукой, и ты отвечаешь ему тем же, и, поскольку поезд идет медленно, не спеша, ваши приветы встречаются в воздухе. А в четвертое окно твоей комнаты видна морская гладь – это гладь Великого моря, которое Господь, благословен будь Он, превратил в дорогу для избавленных. Что же до последнего, пятого, окна, то оно смотрит на яффские пески, цвет которых днем напоминает корицу, а ночью – персик. И среди этих песков виднеются шестьдесят маленьких домиков, которые называют себя Тель-Авивом. Там живут люди, которые любят меня и которых люблю я, а Всевышний, милосерден Он, любит нас всех. Правда, сейчас Он как будто бы сердится на всех нас, а больше всего – на меня, потому что я оставил Его страну, и вот за это я наказан своим нынешним тяжким положением. Но, даже и сердясь, Всевышний продолжает меня любить, потому что иначе зачем бы Он стучался в мое сердце, и звал меня вернуться, и сердился на меня? Увы, я не могу сейчас вернуться, потому что в мире идет большая война, и на суше, и на море, и в воздухе, и нет никакой возможности добраться из Европы в Страну Израиля. И поскольку нет у меня такой возможности, я вынужден оставаться в Германии и искать себе прибежище, чтобы продолжать жить здесь, пока Всевышний не вернет меня на мое истинное место.

И вот чем кончились мои поиски. Из-за нынешних военных тягот доходы многих немецких евреев сократились, и они надумали сдавать свои комнаты внаем. Прежде, во все время, проведенное мною в Германии, я, как и большинство моих знакомых из Страны Израиля, избегал снимать комнату у немецких евреев, потому что все они большие патриоты Германии. Им не нравится, что мы не скрываем наше еврейство, и от этого неизменно возникают острые споры. Но после минувшей бессонной ночи я уже не был так привередлив и, когда подвернулся случай, снял комнату у немецкого еврея.

Комната была маленькая и обставлена множеством ограничений. Даже будь это целый дом, не уверен, что я снял бы его, если бы мне выставили столько условий. Но поскольку выбора у меня не было, я согласился на все, рассчитывая, что проживу здесь дня три-четыре, не больше и, может, найду себе за это время другое жилье и избавлюсь от хозяина-педанта. Я принес свои вещи из пансиона фрау Тротцмюллер и разложил их на новом месте. Пока я всем этим занимался, подошло уже и время спать. Я свалился на кровать и уснул.

Внезапно послышался бой часов, и я проснулся. Посмотрел на часы и увидел, что пришло время вставать. То ли хорошая кровать была виной, то ли вчерашняя бессонная ночь взыскала с меня задолженное, так или иначе, но давно уже со мной не случалось, чтобы я проспал семь-восемь часов без перерыва. Теперь бы еще утренний кусок хлеба, да только в том длинном списке условий, которые перечислил мне хозяин, утренний кусок хлеба не числился.

Я позволил себе роскошь слегка поразмыслить. Может быть, пойти куда-нибудь поесть? Но хотя пора было завтракать, мне куда лучше казалось оставаться в постели, что было вполне естественно в моем состоянии человека, который всласть поспал и все его тело хочет еще немного продлить недавнее свое наслаждение. Но тут послышался стук в дверь, и вошла хозяйка. На ней было темно-синее платье из тонкой шерсти, не так чтобы очень новое, но и не такое уж старое. Густые ее волосы собраны были в пучок, и оттого высокая прическа казалась похожей на парик. Она поздоровалась и спросила, не хочу ли я позавтракать. Я замялся, но, видно, мои глаза выдали ей, что хочу. Она вышла и вскоре вернулась с чайничком чая, ломтем поджаренного хлеба, намазанного фруктовым джемом, и с утренней газетой. Я был немало удивлен этой неожиданной щедростью, отнюдь не предусмотренной вчерашними условиями хозяина. Когда же я поел и попил и хозяйка пришла забрать посуду, то, собирая ее, она сказала: «Если вам достаточно такого завтрака, я буду приносить вам его каждое утро. И еще – мне представляется, что комната, в которой спят ночью, не пригодна для того, чтобы проводить в ней еще и целый день. Пойдемте, я покажу вам другую комнату, где вы сможете сидеть сколько вашей душе угодно».

Квартира моих хозяев оказалась просторной, о шести комнатах, обставленных, как и у большинства состоятельных берлинских евреев: в одной комнате вся мебель из дуба, во второй – из красного дерева, а в гостиной – из грушевого, и в каждой комнате удобные стулья, а также ковры на полу, издававшие приятный запах табака, к которому примешан был цветочный запах. На стенах висели картины, некоторые – кисти известных в то время мастеров, а другие – копии великих художников. Был там и книжный шкаф, растянувшийся во всю ширину стены и поднимавшийся от пола до потолка. Позже, когда я уже стал у них своим человеком, хозяин рассказал мне, что в молодости был беден и ему пришлось прервать учебу, но когда он начал наконец хорошо зарабатывать, то тут же принялся приобретать книги в свое удовольствие и вот до сих пор все покупает и покупает, пополняя свою библиотеку.

Я взял из шкафа какую-то из его книг и просидел с ней до самого обеда. Когда же пришло обеденное время, в библиотеку вошел сам хозяин и стал спрашивать меня, хорошо ли мне у них спалось, удовлетворил ли меня поданный мне завтрак и нашел ли я себе подходящую для чтения книгу. Дня три спустя он снова появился. Был первый день после субботы, когда у христиан выходной и вся Германия отдыхает от будничных дел. Он заговорил со мной, завязалась беседа, и выяснилось, что у нас есть общие знакомые. Но тут вошла хозяйка и сказала, что если мы не кончили разговор, то беседу можно продолжить и за столом. Хозяин подхватил: «Если вас удовлетворит наша скромная трапеза, прошу отобедать с нами. Сейчас, когда война не позволяет особенно выбирать, вы, я надеюсь, не будете в претензии к моей жене за то, что она не подает ту вкуснятину, к которой мы привыкли в довоенное время».

За обедом он немного рассказал о себе. Он торговал растительным маслом и был в своем деле не из последних. Но война ударила по торговле, его доходы сошли на нет, и он решил покончить со своими занятиями. Да эти занятия, по сути, сами уже кончились, поскольку все его запасы масла иссякли, но у него еще оставались пустые емкости, и вот теперь он ходил каждый день в свой магазин и понемногу их распродавал. Когда же кончатся и эти остатки остатков, сказал он, они с женой намерены переехать в Баварию, где пока еще можно найти пропитание, и вот там он будет на досуге перечитывать свои книги, пока не придет его время уйти из этого мира. Какое это будет счастье уйти, и не ждать бесконечно, когда же закончится эта война, и не видеть все то, чему предстоит произойти после нее!

В тот же день после обеда хозяева перевели меня из маленькой комнаты в большую и с той поры сделали своим постоянным сотрапезником, тем самым избавив меня от некоторых холостяцких забот. А когда пришло время оплаты, я обнаружил, что они взяли с меня за большую комнату, как за маленькую. И во всем остальном они тоже нисколько не пытались заработать и посчитали мне только прямые расходы.

Учители наши, светлой памяти мудрецы и наставники, учили воздавать хвалу и почет дому, в котором нам оказали гостеприимство. Я уже воздал должное хозяину и хозяйке моего жилища, теперь воздам хвалу и тем гостям, которые обычно их навещали. Каждый из них словно за тем лишь приходил в их дом, чтобы показать мне, каким невежественным было наше традиционное представление о немецких евреях. И если мы восхваляем евреев каких-либо иных стран за их ученость, или богобоязненность, или праведность, или благочестие, или чистосердечие, то евреям Германии надлежит хвала за их честность, их ум, их чувство ответственности, их надежность и неизменную верность своему слову. Книги же, читанные мною в библиотеке хозяина, показали мне вдобавок, что значительная, если не большая, часть того, что мы именуем «еврейской мудростью», – познания наши в еврейской истории, а также философия наша и наша еврейская литература, – все это не что иное, как опилки, осыпавшиеся из-под пилы великих мастеровых – лучших еврейских умов Ашкеназа, как мы, восточноевропейские евреи, называем Германию. Бывают в нашей жизни книги, прочтением которых мы обязаны лишь счастливо найденному месту проживания. Вот таким книгам из библиотеки моего хозяина, господина Лихтенштейна, я обязан знакомству с лучшими из творений немецкого еврейства.

Увы, недолгими оказались эти счастливые дни. Некое издательство купило дом, в котором жили Лихтенштейны, и уплатило всем жильцам отступные. Мой хозяин тоже вынужден был покинуть свою квартиру. Не в тот час покинуть, когда просил судьбу, а в тот, когда его попросили. У него была единственная дочь, муж которой погиб на войне и которая давно уже умоляла родителей переехать к ней, потому что не могла одновременно работать и растить детей. И вот, когда старикам пришлось уйти из дома, эта дочь приехала и забрала их к себе. Однако предварительно они купили себе место в доме престарелых – ведь никогда не известно, как сложится у родителей совместная жизнь с детьми. А когда господин Лихтенштейн с женою покинули свое жилье, пришлось уйти и мне. И так я снова оказался на улице.

Кстати, как раз в те дни я познакомился с Симоном Гавилем. Он приехал по приглашению издательства осмотреть купленное здание, чтобы приготовить план его будущей перестройки, и я впервые увидел этого великого архитектора. Того самого, который, как о нем говорили, «уловил дух времени и созидает в соответствии с нуждами поколения». В домах его нет ничего лишнего, ничего ненужного: каждый угол находится именно там, где ему положено находиться. И это правильно. Ибо каждому поколению – свой стиль жилья. Наши предки, чьи потребности были скромны, а души широки, любили всякого рода строительные украшения и готовы были ради них отказаться от удобств. Мы же, чьи души мелки, а потребности многочисленны, готовы ради удобства отречься от всякой красоты. И нельзя не признать, что среди так называемых новых архитекторов действительно не было другого, который бы так строго следовал этому принципу и в теории, и на практике. Не случайно каждый новый скоробогач и каждая новая разбогатевшая фирма торопились заказать для себя дом именно у Симона Гавиля. С этим архитектором они могли быть уверены, что он знает потребности нового поколения и наверняка эти потребности сполна удовлетворит.

Оказалось, что Симон Гавиль слышал мое имя, но забыл, от кого слышал. «Помогите мне вспомнить, – сказал он, – где я мог слышать ваше имя?» Я подумал – действительно, где? Если кто-то назвал ему меня, почему он не помнит кто? И сказал в шутку: «Если это не кто-нибудь из промышленных воротил, то я уж и не знаю, кто еще мог меня назвать». – «Вспомнил, вспомнил! – воскликнул Гавиль. – Как раз вчера я подвозил в своей машине Бригитту Шиммерманн, которая ехала выразить соболезнование доктору Миттелю в связи с гибелью его сына. И она несколько раз упоминала вас в разговоре. Но вот по какому поводу упоминала, не помню, хоть убейте».

Итак, я снова оказался без крова. Нас спешили выгнать из дома, потому что издательство спешило перестроить дом соответственно «требованиям времени», а время было такое, что в мире шла большая война, и каждый, кто не погиб на войне или по причине войны, хотел знать, что происходит на этой войне, и потому газеты, стоявшие между погибшими и живыми, спешили сообщить живым, что нового среди мертвых, и каждый, кто тянулся к жизни, тянулся к газетам, потому что в наши времена газеты и есть средоточие жизни, ибо вся наша жизнь свернута ныне в газетном листе – рождения и свадьбы, юбилеи и смерти, товары и продукты, и прочее, и прочее, и прочее. И все это – сверх того, что газета вдобавок освобождает своего читателя от необходимости думать, потому что по любому вопросу в ней есть свой репортер, у которого уже наготове свое мнение по любому данному поводу и который выражает это мнение доступным тебе языком, даже если речь идет о предметах весьма возвышенных, и в один миг ты пересекаешь весь мир от одного его края до другого и сам становишься частью этого мира – той его частью, в которую посвятила тебя твоя газета. Газеты множатся и плодятся, согласно заповеди, а потому им уже не хватает зданий, и вот они превращают солидные и добротные жилые дома в типографии и склады бумаги. Стоял себе такой солидный и добротный дом, и тридцать три семьи жили в нем, и вот пришло очередное издательство, и купило этот дом, и выгнало из него всех жильцов, и меня в том числе. И опять я брожу по Берлину и его пригородам, и ищу себе новое жилье. Смотрю на каждый дом, где написано «Сдается комната», и вхожу, и вижу комнату, и поворачиваюсь, и смотрю, и выхожу в разочаровании, и иду искать следующий дом. То ли все комнаты не по мне, то ли я сам себе не по себе по причине скорби об Ицхаке Миттеле. Единственный сын был у него, у Ицхака Миттеля, пошел добровольцем воевать за Германию, приметила его вражеская пуля, и пал он на поле боя. И теперь Ицхак Миттель уплатил за право жительства в Германии смертью своего сына, а сын его заплатил за право быть патриотом Германии своей собственной жизнью.

И вот бреду я от улицы к улице, и снова высматриваю себе жилье, и опять гляжу на каждый дом, не сдается ли в нем комната. Многие комнаты ищут себе жильца, а вот он я – жилец, который ищет себе комнату, и не понятно мне, почему же мы не встречаемся друг с другом. Но если мне и не встречаются комнаты, то зато встречаются по пути разного рода люди. Вдруг наталкиваюсь я на человека, с которым когда-то жил в одном доме, и мы стоим и беседуем, и я рассказываю ему о своих неприятностях: вот, мол, ищу комнату и никак не могу найти, – а он мне говорит: «Что-то ты слишком часто меняешь жилье». Потом мы расстаемся, и я говорю ему на прощанье: «Передай привет жене», а он мне отвечает: «Ты, наверно, имеешь в виду ту, которую ты знал, так она мне уже не жена, я с ней развелся и женился на другой». Я бы мог ему сказать: «Что-то ты слишком часто меняешь жен», но жаль, аналогия не была бы точной, потому что он-то уже нашел себе новую жену, а вот я себе новое жилье пока не нашел.

Ну, а теперь кого еще суждено мне встретить? Вот уж никогда бы не подумал! Если вы еще помните, у хозяйки моего пансиона на улице Фазанов была дочь по имени Хильдегард. Так вот, иду я по улице и вдруг вижу – идет навстречу мне Хильдегард со своим братом Гансиком. Выкатила, по своему обыкновению, глаза из-под нависшего лба и поздоровалась со мной. Я ответил ей, а про себя возблагодарил Творца всех тварей живых за то, что Он наделил всякое Свое творение какой-нибудь особенностью. Если бы не было у Хильдегард особенности выкатывать вот так вот глаза из-подо лба, я бы ее вообще не узнал. В пансионе я всегда видел ее с непокрытой головой и в коротком платье, из тех, которые носили женщины за год до войны, а сейчас на ней были высокая шляпа и длинное платье, полы которого волочились по земле, а руки были в кожаных перчатках до локтя.

– Как я рада вас видеть, – сказала Хильдегард. – А мы-то диву даемся, почему вы перестали у нас показываться. – И, повернувшись к брату, сказала: – Ты, конечно, помнишь этого господина. Помнишь, вы вместе ехали в Берлин? – И тут же, оборотившись опять ко мне, спросила: – Не правда ли, наш Гансик очень симпатичный? Мы сейчас идем к портному сшить Гансику новый костюм. – И снова повернулась к нему: – Вот как наденет Гансик новый костюм, так сразу и станет новым человеком. – Так мы постояли, пока стоялось, и Хильдегард все болтала без умолку, обращаясь то ко мне, то к брату, и я тоже говорил с ними обоими попеременно. Хорошо подвешен наш язык, находит слова по любому поводу. Куда лучше было бы, находи мы повод для любого слова.

Мы уже было распрощались, но тут она вдруг опять окликнула меня и сказала:

– Там к нам посылка пришла на ваше имя, с продуктами, ну и лежала у нас, пока все не заплесневело. Хорошие продукты, даже мясо в ней было. Если бы не ваше имя на ней, мы бы подумали, что это для Изольды Мюллер, той, что живет в самой большой нашей комнате, потому у нее скоро праздник, она собирается выйти замуж. Да-да, замуж, и за кого бы вы думали – за своего соседа, вот именно, за господина Фридриха Вильгельма Шмидта, помните, того налогового чиновника, у которого комната напротив комнаты нашего Гансика. О, это целая история. Фройляйн Изольда как-то попросила господина Шмидта дать ей совет по поводу уплаты налогов, и вот он стал ей регулярно давать советы и все советовал и советовал, пока не предложил ей руку и сердце. И как же им повезло, вы только подумайте – оба живут в одном и том же пансионе, им даже квартиру искать не нужно, а ведь нынче в каждой мышиной норе полным-полно людей, они бы ни за что ничего для себя не нашли. А какая у вас сейчас комната? Наверно, красивая, да? Для таких людей, как вы, господин, для вас всегда находятся красивые комнаты…

Когда она отошла и я убедился, что она больше уже не обернется, я закурил свою последнюю сигарету и выбросил пустую пачку. Мимо шел человек, судя по походке – саксонец, ведя за руку маленькую девочку. В другой руке у него дымился окурок. Он спросил, где тут почта, и я сказал ему: «Идемте со мной, я тоже иду туда». Услышав от Хильдегард о продуктовой посылке, я решил черкнуть несколько слов Малке, а поскольку у меня не было комнаты, где бы я мог присесть за стол и написать эти несколько слов, я надумал использовать для этого столик на почте. По дороге мой спутник рассказал мне, что сам он из Лейпцига, работает в литейном цеху типографии, занимается отливкой шрифтов, а в Берлин ему довелось поехать из-за дочурки – жена, видишь, надумала отдать ее на время сестре своей в Панков, в берлинский пригород, у сестры там трактир, так пусть, мол, малышка нарастит мясо на свои косточки, а то прямо высохла вся из-за плохого питания, а попробуй не высохни, когда эти, в лейпцигской мэрии, кормят людей вместо жира каким-то эрзацем, говорят, будто из овощей, да только если поклянется человек, что не из овощей, так тоже язык у него не отсохнет. Недаром у них в Лейпциге это варево называют «салом Гинденбурга». Говорят, этим варевом натирают короны на королевских статуях, чтоб лучше блестели. Ну совсем стало нечего есть в нашем Лейпциге, а у тетки в Панкове еды до отвала, потому что она исхитрилась всех чиновников из тамошнего продовольственного отдела обвести вокруг пальца и теперь получает от них продуктовые карточки в любом количестве, а вот поди ж ты – тоскует дочка там по Лейпцигу и ничего не ест от тоски, вот и приходится забирать ее обратно в Лейпциг. Он вчера как раз приехал из Лейпцига, чтобы забрать дочку у тетки и отвезти домой в Лейпциг, и уже спросил на вокзале, когда у них обратный поезд в Лейпциг, так что завтра утречком они с дочкой должны этим поездом вернуться домой в Лейпциг, хотя ему-то самому, понятное дело, хотелось бы еще денек провести в Берлине, потому что он никогда еще не был в Берлине и раз уж выпала оказия побывать в Берлине, хотелось бы посмотреть все, что у них в Берлине стоит посмотреть приезжему человеку. Но он ведь себе не хозяин, простой работяга он, зависит от хозяев. И если бы просто от хозяев – тогда можно было бы и ослушаться, все мы от кого-то зависим, а все равно нет-нет и делаем по-своему, да вот в чем дело-то: старший над ним сейчас – сам из бывших работяг, только пролез, видишь, наверх, в мастера, воспользовался, что ихнего мастера забрали на войну, вот его и поставили вместо того мастера, свинью эту собачью или свинячью суку, как ни назови, не ошибешься. Теперь этот сучья свинья всем показывает свою власть, с кем раньше был наравне, и что у него ни попросишь, у него на все один ответ – нельзя, и точка, вот и ему не хотел дать разрешения поехать за дочкой, и так бы и не дал, если бы ему не шепнули умные люди, мол, какая тебе разница, не ты же за его билет платишь, пусть свои тратит, – а все равно только на один день и дал разрешение, а тут получилось так, что не выходит двумя поездами в один день съездить туда и обратно, из Лейпцига в Берлин и из Берлина в Лейпциг. Вот смотри ты: растет человек в чинах и злобность его растет вместе с ним. Даже на один день разрешение дал сквозь зубы, а тут случилась задержка на два дня, будто специально, чтобы эта свинская сука могла открыть на человека свою пасть, и наброситься на него, и изругать, и из зарплаты вычесть, вот и нужно теперь искать почту, отбить ему телеграмму, чтобы не сказал потом, что ты, мол, самовольно день себе добавил, не спросясь начальства. А вот и почта…

– Нет, это не почта, – сказала девочка.

– Почему не почта?

– А потому, что наша почта в сто и в сто и еще в сто раз больше, – ответила девочка.

– Ну, уж не в сто, – сказал отец. – Нет такого дома в мире, чтобы был в сто раз больше этого.

– А вот есть! Наша почта в сто миллионов раз больше, – настаивала девочка.

– Упрямица ты, – укоризненно сказал ей отец. – Говорят тебе, нет на свете дома, который в сто раз больше этого, а ты говоришь – в сто миллионов. Ты даже не знаешь, что это – миллион.

– Ты сам не знаешь, – сказала девочка. – Вот скажи мне, почему тетин негр длиннее тетиной кровати?

– Не говори глупости! – рассердился отец. – Оставь меня в покое, мне нужно написать телеграмму.

Я распрощался с ними, купил открытку и сел писать Малке. Мне представилось, как она сидит там одиноко в пустом доме и ждет мужа и сына, ушедших на войну. И эта печальная картина вернула меня к той дурной вести, которую я услышал часом раньше, – о погибшем на войне сыне Миттеля. Мне припомнилось, как я оказался в доме Миттеля как раз в тот день, когда его сын отправлялся добровольцем на фронт, и как печален был тогда сам Миттель, и с какой гордостью его жена смотрела на сына, который вызвался защищать отечество. В тот день Миттель рассказал мне такую историю. У Хешла Шора, издателя галицийского ежегодника Хе-халуц, был единственный сын, который жил в Париже и вот-вот должен был получить должность лектора в Сорбонне. Сидел Хешл с женой за обеденным столом, глянул в окно и увидел, что к их дому идет почтальон. Он сказал жене: «Несут нам добрую весть – наш сын принят в Сорбонну». Бросился навстречу почтальону, а тот протянул ему депешу. Он открыл депешу и прочел – сын его погиб. Он вытер губы и сказал: «Хороший был у меня парень, эх хороший был парень, жаль, что умер». И тут же вернулся за стол, к своей еде. С того дня и до самой своей смерти он не менял больше еду и не менял на себе одежду. Каждый день ел ту же пищу, которую ел, когда пришла к нему весть о смерти сына, и каждый день надевал ту же одежду, которую носил в тот день.

Я купил еще одну открытку и написал Миттелю несколько слов соболезнования. Через несколько дней я получил от него письмо, в котором он сообщал мне подробности гибели сына, а на полях приписал: «Открою тебе по секрету, что написал мне некий немецкий ученый муж, слава и гордость немецкой науки. У него тоже сын погиб на фронте, и, когда я выразил ему соболезнование, он мне ответил: за эту войну нам следует благодарить господина немецкого учителя, который вбил в головы своих учеников безумную мысль, будто они являются наследниками Древней Греции и Древнего Рима».