Вот уже три дня я нахожусь в коридорах какого-то серого ведомства. Дальний родственник, даже имени которого я не знаю, прислал на мой адрес из города, о существовании которого мне тоже не было известно, письмо с просьбой сходить в это учреждение и получить некий документ, от которого зависит вся его жизнь.

Мне страшновато за свое горло и вообще за себя, тем не менее с утра я поднимаюсь и иду добывать документ для неизвестного родственника. Я надеюсь быстро выполнить его просьбу, вернуться и лечь, чтобы вовремя перехватить недуг, который докучал мне всю зиму, а в этот день как будто вернулся с новой силой. Смирившись с судьбой и сознавая всю свою малозначительность, я открываю двери серого здания. Поскольку время раннее и не видно, чтобы кто-нибудь меня опередил, я уверен, что меня не очень задержат и быстро выдадут нужную бумагу.

Я вхожу, когда утренняя уборщица подметает полы. Пыль тотчас забивает мне горло, и у меня пропадает голос. Я говорю себе, что лучше обождать, пока голос вернется, иначе чиновник не поймет, что мне нужно, и все мои старания окажутся напрасны.

Пока я жду, в помещение набивается огромное множество людей. Они толпятся во всех кабинетах, теснят и отталкивают друг друга и с затаенной злобой смотрят на чиновников и чиновниц. Те сидят за потертыми столами и что-то усердно чиркают серыми перьями в своих тетрадях и гроссбухах. Меня тоже теснят и толкают во все стороны. Я оказываюсь то перед столом какого-то чиновника, то перед столом какой-то чиновницы и каждый раз смиренно склоняю перед ними голову в надежде, что меня заметят и спросят, что мне нужно. Но меня нисколько не замечают и уж тем более ни о чем не спрашивают. Про себя я думаю, что это даже хорошо, что меня не спрашивают. Потому что, если спросят, я вряд ли смогу что-нибудь произнести. Пыль по-прежнему забивает мне горло.

Так, впустую, в толчее, проходит один день, за ним, впустую, второй. Каждый день с рассвета дотемна – в серых коридорах. Ноги уже тяжелы, как камни, душа полна усталости. Время от времени толпа вносит меня то в один кабинет, то в другой, и я на миг опять оказываюсь перед тем или иным чиновником или чиновницей. Но в ту же минуту толпа снова выталкивает меня в какую-нибудь из комнат, в которых я уже побывал. И все это время чиновники и чиновницы сидят, как и раньше, зарывшись с головой в свои бумаги. Их перья что-то непрерывно строчат, а часы на стене то и дело отбивают глухие удары, и минутная стрелка медленно-медленно ползет по циферблату. Трупик мухи висит на острие стрелки и ползет вместе с ней.

На третий день мелькает лучик надежды. На смену какому-то умершему чиновнику выходит на службу новый, по имени Нахман Хороденкер. Это крупный молодой блондин в светлых очках, прикрывающих добрые глаза. По его фамилии, выражению лица и медвежьим повадкам я признаю в нем своего земляка. Мне достаточно объявить, что он, как и я, еврей из Галиции, и я смогу немедленно получить преимущество перед остальными. Но какое-то смутное ощущение, вроде этического чувства, останавливает меня. Я сдерживаюсь и не говорю ничего. Между тем мое болезненное состояние становится все хуже, все мои мысли поглощает тревога. В эту зиму я уже дважды болел, и болезнь всякий раз начиналась одинаково – язык обложен, в горле царапает, губы пересохли и потрескались. Сейчас я ощущаю те же признаки. Я хриплю, лоб покрыт испариной, все видится, как в тумане. Я достаю из кармана папиросы и закуриваю. Потом, не успев докурить первую, тут же зажигаю вторую. Я уже не помню, зачем я пришел в это учреждение, зачем толкаюсь в этой толпе и зачем меня несет из комнаты в комнату и от одного стола к другому.

Внезапно я слышу легкий звук. Я чувствую, что моей левой ноге стало свободно внутри ботинка. Я наклоняюсь и вижу, что на ботинке лопнул шнурок, но не успеваю его завязать, потому что кто-то окликает меня по имени. Я поднимаю глаза и вижу человека, который одиноко сидит за маленьким столиком, покрытым черной потертой клеенкой. Перед ним, слева и справа, набросано множество бумаг. Он сидит, склонив голову, но глаза его смеются. Мне становится легче на душе, и я радуюсь ему, как радуются лишь человеку, которого знают с детства. Это старый аптекарь из нашего городка. Всякий раз, когда я навещал какого-нибудь больного, он угощал меня стаканом газировки. Аптекарь поднимает голову над бумагами и молча делает мне знак присесть рядом. Это проявление человечности глубоко трогает меня. Однако я не осмеливаюсь сесть, потому что стул рядом с ним тоже завален бумагами.

Аптекарь достает из кармана плитку шоколада и протягивает мне. Я вспоминаю, что уже три дня и три ночи не видел жену и детей. Они наверняка сердятся на меня, и теперь я смогу утешить их этим шоколадом. Но, протянув руку, я вдруг понимаю, что аптекарь вовсе не намерен отдавать мне всю плитку. Мне становится стыдно, что я замахнулся на то, что предлагалось мне только частично. Я краснею и опускаю голову.

Когда я поднимаю глаза, то вижу, что справа от стола, рядом с аптекарем, сидит знакомый профессор. Его лицо обрамлено короткой седой бородкой, палка зажата меж коленей, а на губах играет затаенная улыбка. Я кланяюсь ему и здороваюсь. Но он вдруг хватает меня за руку и восклицает: «Я сделал важное открытие. Буква “л”, которую весь мир по ошибке считает в данном слове коренной, на самом деле не входит в его основу, и поэтому ее следует заменить на другую».

Я понимаю, что он говорит и о каком слове, но в то же время мне почему-то кажется, что речь идет о другом слове, в котором заменяется «п», причем заменяется на «б», и мне становится грустно и тоскливо, потому что «п» представляется мне голубым, тогда как «б» кажется темным.

Тем временем в помещении светлеет. Я помню, что аптекарь оставил мне где-то на краю стола кусочек шоколада, я только не знаю, где именно. Но тут толпа вокруг снова начинает бурлить. Меня выносит из помещения, и я оказываюсь на огромной веранде, которая смотрит на голубую водную гладь.