Не помню, наяву или во сне, но помню, что я стою на лесной поляне, весь закутанный в талит и увенчанный тфилин, и вдруг появляется Рафаэль, сын Даниэля Баха, с футляром под мышкой. Я говорю ему: «Кто тебя привел сюда, сын мой?» А он отвечает: «Сегодня я стал совершеннолетним и теперь иду в Дом учения». Меня переполняет жалость к этому несчастному мальчику — ведь он без обеих рук и не может наложить тфилин. Но он смотрит на меня своими красивыми глазами и говорит: «Отец обещал сделать мне руки из резины». И я говорю ему: «Твой отец человек честный, если он обещал, то выполнит. Но не знаешь ли ты, что твой отец хотел спросить у меня по поводу Шуцлинга?» А он отвечает: «Отец ушел на войну, и я не могу у него спросить».

Я говорю ему: «Между прочим, Рафаэль, я подозреваю, что твоя сестра Ариэла — коммунистка. Разве она не насмехается над вашим отцом?»

«Напротив, — возражает он, — она плачет о нем, потому что он не может найти свою руку по локоть».

«Как это — не может найти свою руку?»

«Он потерял свою руку».

«Как же он тогда накладывает тфилин?»

«Не беспокойся. То, что повязывают на голову, он повязывает на голову себе, а то, что на руку, — на руку другого».

«Где же он находит руку другого?»

«Он нашел в траншее руку другого солдата».

«И ты полагаешь, что чужой рукой можно выполнить требования Галахи? Ведь сказано, что мертвый освобождается от выполнения заповедей, а тот, кто свободен от выполнения заповедей, не может освободить от них другого».

«Я не знаю», — говорит Рафаэль.

«Почему же ты сделал вид, что знаешь?»

«Пока ты не спрашивал, я знал. А когда ты спросил, я забыл».

«Я больше не буду тебя спрашивать. Иди, сын мой, иди…»

«А ты?»

«Я еще об этом не думал».

«Тогда оставь свои мысли».

«А ты? Ты разве не думаешь?»

«Если я думаю, я не вижу».

«А есть ли здесь что-то, что стоит видеть? Уж не те ли записки, которые я положил в свои туфли?»

«Пришел письмоносец, принес много писем, и на них много марок».

«Пойду посмотрю».

Он смотрит на мои ноги и спрашивает: «Как же ты пойдешь, если на тебе нет туфель?»

Я отвечаю: «Да, как странно, на мне действительно нет туфель. Как ты думаешь, не жена ли Лейбче забрала их, чтобы я не убежал?»

И тут появляется Гинендл и говорит: «Перестань разговаривать и займись своими стихами».

Я говорю ей: «Ты, наверно, принимаешь меня за Лейбче. Но ты ошиблась, Гинендл, ты ошиблась».

«Как я счастлив, что господин пришел к нам, — подает вдруг голос Лейбче. Этой ночью я видел господина во сне».

«Как это ты видел меня?» — удивляюсь я.

«Очень просто — вот так, как господин сейчас выглядит», — говорит Лейбче.

«Это тебе просто, а как на мой взгляд, совсем не просто, возражаю я. — А что это было тогда с суккой?»

«Я не виноват в этом», — оправдывается Лейбче.

«Ты виноват, господин хороший, — говорю я. — Ты виноват, но я не сержусь на тебя».

Знаете ли вы, что он сделал мне, этот Лейбче? Если нет, я вам сейчас расскажу, послушайте. Перед праздником Суккот он приходит ко мне и говорит: «Можно, я сделаю себе сукку над вашей суккой?» Я говорю: «Сделай», хотя мог бы ему и отказать. И впрямь было бы лучше, если бы он сделал себе шалаш в каком-нибудь другом месте или не делал вообще. Ведь мало того что он перелагает Тору рифмованными стихами, этот Лейбче, — он к тому же отнюдь не строг в исполнении заповедей. Но так или иначе, мне почему-то не жалко, даже если он сделает себе сукку над моей, ведь он все равно не будет там сидеть во время праздника. И вот он пришел, и построил себе сукку над моей суккой, но построил так, что обе они выглядят теперь как одна сукка, только его часть больше и красивее моей. Я стою в недоумении: во-первых, потому, что невозможно отличить, где один шалаш, а где второй, а во-вторых… во-вторых… мне почему-то забылось, что во-вторых. А он говорит: «Давайте я их покрою обе вместе». Я обрадовался его предложению и вернулся к своей работе. А накануне праздника пришел с темнотой и вижу, что он расстелил над ними простыню с дырками, а не накрыл, как положено, ветвями. Я говорю ему: «Если покрытие сукки сделано не из растений, растущих на земле, а из чего-то составного, произведенного человеком, это нарушает ее кошерность». А он смотрит мне прямо в глаза и говорит: «А мне и этого хватит». Тогда я спрашиваю: «Где же я теперь буду есть в праздничные дни, если у меня нет сукки?» Но тут моя жена слышит мои слова и говорит: «Будешь есть в гостинице». Я говорю ей: «Ты здесь? А я еще не купил четыре растения и боюсь, что лавки уже закрылись, ведь сегодня канун праздника и канун субботы, и они закрываются раньше. Как ты думаешь, может быть, поскольку первый день праздника выпал на субботу, я не стану покупать их вообще? Выполню заповедь с помощью общинного этрога, еще и сэкономлю на этом пару-другую шиллингов? Времена тяжелые, каждый должен экономить, а у меня к тому же дополнительные расходы на гостиницу…»

И тут я вижу Шуцлинга, который идет ко мне с улыбкой. Боже, какая жалкая у него улыбка, как потерта его одежда, как помята шляпа у него на голове — та самая, из вельвета, которую он купил новехонькой к празднику. Я здороваюсь с ним и думаю: вот, его жена не видела его уже девять месяцев, а он за это время почему-то уменьшился ростом и даже как будто обзавелся горбом. А ведь жена у него такая элегантная, несмотря на преждевременную старость. Я решаю было рассказать ему о его жене и детях, но меня вдруг пугает, что он отнимет у меня этрог, и поэтому я поворачиваюсь и убегаю, но, пробежав немного, останавливаюсь и думаю: а ведь лавки уже закрыты, чего же я бегу, лучше бы я постоял со своим другом. И мои глаза тут же подтверждают подсказку сердца, потому что праздничный день и впрямь уже начался и все лавки закрыты. Я поворачиваюсь и бегу в гостиницу, утешая себя тем, что хозяин гостиницы заработает на моем обеде, ведь других гостей у него нет. Но когда я прибегаю, оказывается, что ему подвернулась целая группа постоялиц и он так занят с ними, что едва открыл мне дверь. Я захожу в свою комнату и хочу умыться в честь праздника, но вижу, что в мою комнату набилось множество людей и все они толпятся возле умывальника. Я прошу их сесть за мой письменный стол, и они идут к нему, но тут в комнате появляются несколько женщин и зовут их, и они выходят. Я думаю: «Сейчас помоюсь», но тут в дверь стучится хозяин гостиницы со словами: «Еда стынет». Я вхожу в залу, а там сидят старые женщины и спокойно едят суп. Правда, Лейбче?

Лейбче кивает мне и говорит: «Да, да, господин хороший». Я смотрю на него доброжелательно, но тут его лицо начинает темнеть. И не только лицо — все вокруг темнеет тоже, потому что, пока мы говорили, день прошел и наступил вечер. Я встаю. Зала пустая, не видно ни души. И тут появляется тот человек, которого я знаю, хотя почему-то не знаю, как его зовут. У него каждый день иное лицо. Сегодня это лицо японца и одновременно татарина. В любом месте есть множество таких людей, но здесь, в Шибуше, нет никого даже отдаленно похожего. Он маленький и щуплый, и у него красные веки, черные глаза и черные отвислые усы, из которых торчат волоски. На вид ему лет тридцать плюс-минус год. Он стоит передо мной и покручивает ус с довольным видом человека, который говорит собеседнику: «Я же вас предупреждал…»

Я сел на стул и прикрыл глаза.

В дверь постучали. Вошла Крулька и сказала: «Господин сидит в полной темноте, я сейчас же зажгу ему лампу. Мы весь день не видели господина. Боже мой, Боже мой, где же он был, что он ел? Я сейчас же принесу ему ужин!»

Я поднес палец и губам, делая ей знак замолчать. Она перекрестилась и сказала: «Боже мой, Боже мой, я не знала, что господин Зоммер собирается молиться».

Зоммер закончил молитву, не знаю — дневную или вечернюю, и сел на свое обычное место. Я чувствовал себя как-то неопределенно — и не грустно, и не радостно, и вместе с тем в ладу с самим собой. Великое дело душевный покой, не каждый день человек удостаивается его.

Закончив есть и пить, я вернулся в свою комнату и решил почитать письма, которые пришли сегодня. А пока читал, вдруг почувствовал желание тут же ответить их отправителям и, превратив намерение в дело, стал писать письмо за письмом. Закончил в полночь и лег в кровать с ощущением выполненного долга.

Уснуть я не надеялся. Сон пришел неожиданно, и я спал, пока не рассвело и не пришло время вставать. Был уже день, то ли девять, то ли десять утра. Я посмотрел на часы. Они тикали, как обычно, но время не показывали. С того дня, как я отправился за границу, они шалили — иногда шли нормально, а иногда словно впадали в безумие. Не всем часам по душе заграничный воздух.

Вставать или не вставать? Вообще говоря, я не видел никакой необходимости вставать, потому что времена и впрямь перепутались и в гостинице не было теперь постоянного времени завтрака. Эта Бабчи, Бог ей в помощь, ведет себя с гостями так, будто каждый ломоть, который она им дает, — особая милость с ее стороны. А поскольку я не так уж голоден, то могу и отказаться от этих ее милостей. Если проголодаюсь, Крулька приготовит мне вечером что-нибудь легкое и приятное.

И вот я лежал в кровати и припоминал свои дела. И вдруг понял, что накануне обманул себя: те письма, на которые я вчера ответил, были в действительности не такими уж важными, и на них не было нужды отвечать. В то же время те письма, что я оставил без ответа, прямо вопиют из своих конвертов и жаждут моего отклика. От кровати до этих писем было расстояние вытянутой руки. Но у меня не было сил протянуть эту руку. Поэтому я лежал в кровати и размышлял, что именно я могу ответить и как извинюсь за задержку. О, как я должен был извиняться!

Час-другой спустя я все-таки поднялся. И как ни странно, тотчас начал записывать обдуманное на бумагу. И если раньше я удлинял письмо, которое следовало бы укоротить, или укорачивал там, где нужно было удлинить, то после обдумывания все обрело правильные пропорции. Так я сидел и писал весь день и часть вечера. Под конец встал из-за стола и пошел в залу. И тут вспомнил те слова, которые искал вчера: «Хоть и христианка, Крулька хорошая еврейка». Вспомнил, что это сказала Гинендл, и улыбнулся странному словосочетанию.

В зале я увидел госпожу Зоммер. Она плакала и кричала: «Все правда, все правда!» Я спросил, почему она плачет, но ее муж сделал мне рукой знак оставить ее в покое, а сам поднялся, опираясь на палку, подошел ко мне, посмотрел на меня и спросил, правда ли, что господин Шуцлинг мой друг. Я кивнул и спросил, что случилось. Он сказал: «Сестра господина Шуцлинга заболела». Госпожа Зоммер поднялась, вытерла слезы и спросила, ел ли я. И тут же пошла на кухню и послала мне ужин. Больше я ее не видел — ни в тот вечер, ни наутро.