Вчера-позавчера

Агнон Шмуэль-Йосеф

Книга вторая

Иерусалим

 

 

Часть первая

Прибытие в город

 

1

Катится повозка меж утесами и скалами, отвесными кручами и горными пиками. Эти – смотрят сердито, а эти – наводят ужас. И те и другие грозятся рухнуть на истертую землю под их ногами, а истертая земля эта петляет и обвивается как змея вокруг повозки. Не успевает земля проглотить ее, как выносят лошади повозку и комья земли осыпаются с нее.

Оглянулся возчик назад. Увидел он кучку людей; бредут они от холма к холму и стонут под тяжким бременем дороги. Придержал он лошадей и, показывая на пальцах, крикнул: «За столько-то и столько-то грошей я доставлю вас в город». Но эти скряги – деньги для них дороже собственного здоровья – отказались они ехать и предпочли идти пешком. Разозлился возчик на самого себя: добра он желал этим неблагодарным, а те из-за платы в три-четыре гроша готовы застрять в пути, не поспеть на утреннюю молитву в синагоге и не услышать кантора, распевающего «Благословите Господа Благословенного!». Поднял он кнут и засвистел им в воздухе. Рванули лошади и подняли такую пыль, что она накрыла и их самих, и всех этих «двуногих» вместе с их поклажей. И снова покатилась повозка, как и прежде, поднимаясь в горы и спускаясь в долины.

Подул ветер. Поднял пыль и швырнул ее скалам в лицо. Все вокруг изменилось и «послышался тонкий, едва различимый звук», как будто оплакивают тут кого-то в горах. Молчаливая грусть окутала вдруг сердце Ицхака; так бывает с человеком, к которому приходят с известием, и он не знает, к добру ли это. Придержал возчик лошадей, пустил их шагом, и запел тихонько молитвенный напев.

Посмотрел Ицхак вперед, и сердце его забилось, как у человека, приближающегося к своей заветной цели. И от утешения, пришедшего к нему от голоса старика, сидевшего и напевавшего нагуны молитвы, ушла грусть из его сердца. Открылась перед ним вдруг стена Иерусалима, увенчанная огненной короной, алой с золотом, окутанная серо-голубыми облаками; и облака вырезают на ней фигуры золотые и зеленые, цвета старинного серебра, и раскаленной меди, и сиреневого олова. Приподнялся Ицхак и хотел сказать что-то, но застыл у него язык во рту, как у немого певца. Сел он снова и замер, как бы плывя в молчаливом танце.

Спросил возчик Ицхака: «Куда прикажешь доставить тебя?» Показал Ицхак рукой на стену Иерусалима. Сказал возчик: «В Старый город?» Очнулся Ицхак и сказал: «Вези меня в гостиницу Рабиновича». Сказал возчик: «Показываешь ты пальцем на стену, а хочешь попасть в место за стенами. К какому Рабиновичу ты желаешь? К тому, что из гродненского колеля, или к тому, что из варшавского колеля?» Сказал ему Ицхак: «К кому из них ты советуешь ехать?» Ответил ему возчик: «Если ты просишь моего совета, то не езжай ни к тому, ни к другому, но езжай к Шоэлю-Гиршлу Тфилинскому». Сказал Ицхак: «Раз так, вези меня к Тфилинскому».

– Передумал ты, молодой человек? Ведь ты вначале просил везти тебя к Рабиновичу? Так к какому Рабиновичу ты желаешь?

– Я забыл, к какому именно Рабиновичу советовали мне ехать. Вези меня к Тфилинскому!

 

2

Отель Тфилинского стоял на крутом холме, половина его вырублена в скале, а половина – утопает в мусоре. Поднимаются туда по искривленным ступеням и входят в зал; длина зала в три раза больше ширины и с двух сторон его – комнаты, как в домах богатых арабов, что берут себе много жен и предоставляют каждой женщине отдельные покои. Несколько десятков, а может, сотен лет стоял этот участок земли в пустынном Иерусалиме, весь загроможденный страшными скалами и огромными камнями, заросший колючками и чертополохом, и никто не интересовался им. Как только пришли евреи и начали строить себе дома, пришел сюда араб, владелец этого участка, и построил себе там дом, и наслаждался в нем жизнью со своими женами и наложницами, пока не явились к нему посланники ангела смерти; присылают их к каждому человеку против его воли, тем более к старикам в минуты наслаждения. Понял он, что глупо и невозможно противостоять ангелу смерти, взял своих жен и наложниц и возвратился в отцовский дом внутри стен, чтобы вернуть свою душу в том же месте, где получил ее. После его смерти решили его сыновья сдать дом в аренду евреям, тут явился Шоэль-Гиршл Тфилинский, снял этот дом и превратил его в гостиницу.

Шоэль-Гиршль, хозяин гостиницы, умеет обращаться с постояльцами, будто с рождения он был создан для этого. В хедере, а потом и в ешиве, когда приходили туристы осматривать учебные заведения Торы, а ученики делали вид, что не замечают их и продолжали раскачиваться над своими книгами, дабы видно было, насколько они погружены в изучение Торы, он присоединялся к гостям и рассказывал им то, что хотелось тем слышать. То же самое – у Западной стены и в любом другом месте, куда приходят туристы. Когда он вырос и женился, то вложил приданое жены в ценные бумаги ешивы. Пало проклятие на ценные бумаги, и остался он без гроша. Примирился он с несчастьем и не стал вступать в споры с казначеями ешивы, напротив, защищал их и успокаивал своих товарищей, попавших в ту же беду; ведь из любви к Торе делали так казначеи, они хотели умножить капитал учащихся ешивы, чтобы те учили Тору в достатке. А если ошиблись они и пропали все деньги, то они достойны жалости, а не осуждения. Как-то раз пришел он к казначеям посоветоваться с ними по поводу гостиницы, которую он хочет открыть. Поддержали они его и предоставили ему квартиру колеля. Помог ему Бог – и стала мала ему квартира. Тогда он снял этот арабский дом и превратил его в большой отель.

Расхаживает Шоэль-Гиршл между комнатами с услужливой улыбкой на устах, не для того, чтобы обольстить и перехитрить людей, а просто у него чудесное настроение и весь он – сама благожелательность. С каждым из постояльцев он старается поговорить, сделать ему приятное, будь то остроумный анекдот или комментарий к Торе. С одним он выпьет чашку чая или кофе, с другим – что-нибудь прохладительное; с одним пригубит рюмку водки, с другим выкурит трубку; и при этом он ведет себя с ними так, будто он такой же постоялец, не важно, нравятся они ему или не нравятся они ему, главное, чтобы он понравился им. И жена помогает ему, как может. Стоит на кухне перед четырьмя примусами и готовит кушанья. И малолетняя сирота помогает ей: приносит воду из колодца и уголь из подвала, чистит овощи и ощипывает птицу, моет пол и растапливает плиту, на которой стоит большущий чайник для любителей чая, а также выполняет всякую другую работу, необходимую в гостинице, – ведь ее родители прибыли сюда, чтобы жить и растить детей в Эрец Исраэль, но умерли молодыми и оставили ее в отеле, и ей не досталось ничего, кроме как ожидать милости свыше. Добавил Шоэль-Гиршл свое милосердие к милосердию Господа, Благословен Он, и предоставил девочке кров в своем доме, пока не сжалятся над ней Небеса и не будет она нуждаться в жалости людей, чья жалость к себе намного превышает жалость к другим. А так как она мала и не успевает делать все, что требуется в гостинице, привел Шоэль-Гиршл Маноаха Гаштефенешти, причем сократил его имя и назвал его Ноахом, пусть тот поможет ей немного в гостинице.

Ноах, он же Маноах, родился на корабле по пути в Эрец Исраэль. Отец его и мать приплыли в Эрец вместе с другими беженцами из Румынии, купившими для себя участок земли в Эрец, на котором позже был построен Зихрон-Яаков. Они были уже в море, когда вышел указ, запрещающий румынским подданным ступать на землю Эрец. Мотались они в море месяц, и два, и три. Поднимались на сушу – возвращали их на судно, возвращались на судно – высаживали их на сушу. Блуждали они из порта в порт, но не давали им пристанища. Наконец, при помощи подкупов, и лести, и ходатайств, и уговоров, и соблазнительных обещаний смогли они попасть в Эрец. Прибыли они на свою землю, каменистую землю со скалами и утесами, без дорог и путей сообщения, далеко – от населенных мест. Ограбили их грабители, и писали на них доносы доносители, и забрали у них все до капли и не оставили им ничего, только кожу да кости. Сидели они среди скал, голодные, без всяких средств к существованию. Дошли до того, что перед Шавуот, праздником дарования Торы, вынуждены были заложить свиток Торы. И если бы не господин Олифант, живший в то время в Хайфе и поспешивший им на помощь, погибли бы они от голода и от тяжелых болезней. Услышал об этом Ротшильд и послал Элиягу Шаяда. Построил им Шаяд ряд небольших домиков, составил несколько проектов и уехал. Как раз в это время умер глава кооператива, на чье имя была оформлена покупка этого участка земли. Заявила Турция о своих правах на это земельное владение, так как у умершего не было наследников, а по турецким законам – если человек умер и не оставил наследников, все его имущество принадлежит государству. В конце концов, снова при помощи подкупов, и лести, и ходатайств, и уговоров, отказалось государство от своего права наследования, и осталось это владение в руках их хозяев. В тот год путешествовал Ротшильд по Эрец Исраэль и заехал к ним. Увидел, как прекрасно это место, и полюбил его. Назвал он его в честь своего отца Яакова – Зихрон-Яаков и застроил просторными каменными домами, и провел воду в каждый дом, и насадил виноградники, и посадил плодовые деревья, и высек им винодельческий погреб, и проложил им дороги и улицы, и поставил вдоль улиц фонари; и прислал к ним раввина, и резника, и кантора, и капеллу певцов, и врача, и аптекаря, и санитара; и построил больницу, и аптеку, и школы, и склад для товаров. Так превратилось нагромождение скал в населенный город, подобный прекрасным городам Европы. Тот, кто смог выжить в жестокие годы, дожил до этого доброго времени. Родители Маноаха не смогли выстоять и умерли в эти жестокие годы.

Остался Маноах круглым сиротой. Бродил он по помойкам Зихрон-Яакова подобно всем беспризорникам, уличным мальчишкам, страдающим от голода. Прислуживал погонщикам ослов и извозчикам, ухаживал за лошадьми и ослами за объедки, и за пару сношенных башмаков, и за рваные штаны. Пожалел его рабби Хаим-Дов и привез его в Иерусалим в сиротский дом Дискина. Провел он там годы, но не видел следа благословения. Служила в гостинице Рабиновича из Гродно одна еврейка из Багдада, о которой пошла дурная молва, что она, мол, решила выйти замуж за самаритянина. Объединилась против нее вся ее семья и выдала ее за Маноаха. Справили ему одежду, купили феску, и стал он помогать жене в гостинице. Не нравился этой женщине ее муж, она была мужеподобная и вспыльчивая, а он – кожа да кости, тощий и жалкий. Она обижала и дразнила его, и иногда даже била его. Маноах, привычный к страданиям, не сетовал на это и не жаловался. Так прошел год, и уже все вокруг решили, что брак получился удачным. Но жена Маноаха так не думала. Пошла она к гадалке. Выпал жребий: ей – ехать верхом на морском верблюде, ему – есть колючки. И получилось так, что гадание попало в точку. Не прошло и месяца, как она отплыла на корабле в Бейрут, а ведь арабы называют корабль морским верблюдом; а Маноах ел колючки, ведь жена его перед тем, как сбежать без развода, одолжила деньги у хозяина гостиницы, и вынужден был Маноах отрабатывать долг жены. Услышал об этом Шоэль-Гиршл и заключил сделку с его хозяином, Рабиновичем из Гродно, а именно: взял Маноаха и привел к себе. И сократил его имя, хватит с него, доходяги этого, чтобы называли его Ноахом.

В продавленной феске и истрепанном платье, висящем на его теле, еле волоча ноги в заплатанных башмаках, на которые он через каждые три-четыре дня добавляет еще заплату, с утренней молитвы и до «Шма» в постели, бегает Ноах по поручениям Шоэля-Гиршла и по поручениям постояльцев гостиницы, и выполняет любые работы, которые не всякий человек способен выполнить. И бывает, что его молитва на ночь в постели и утренняя молитва следуют одна за другой, так как не хватает ему времени для сна. Из-за этого мешаются у него в голове мысли, и он говорит то, что человек в здравом уме не скажет. Говорит Ноах в глаза Шоэлю-Гиршлу: «Страшно мне за реб Шоэля-Гиршла, страшно мне за него!» Говорит Шоэль-Гиршл: «Дурак! Чего тебе бояться за меня?» Говорит Ноах Шоэлю-Гиршлу: «Страшно мне: он спустится в ад. За что?! За то, что нет в его сердце милосердия ко мне, и он заставляет меня работать, как каторжного, а там, высоко в небесах, видят, видят все, что он делает мне, и есть у них еврейское сердце – и они полны милосердия к еврею». Говорит ему Шоэль-Гиршл на это в ответ: «Иди работай и не будь дураком!» Говорит Ноах: «Я иду работать, я иду работать! Если я не стану работать, он вышвырнет меня на улицу. Именно поэтому обязан я сказать ему, реб Шоэлю-Гиршлу, что страшно мне за него, страшно!» Говорит Шоэль-Гиршл: «Уже сказал ты мне». Говорит Ноах: «И что из этого следует? Ну? А!?» Отвечает ему Шоэль-Гиршл: «Следует из этого, что ты – дурак!» Сказал Ноах: «Дурак я! Дурак я! В любом случае должно быть у еврея в сердце немного жалости к еврею». Смеется Шоэль-Гиршл и говорит: «Дурак… Запрещено жалеть дурака». Говорит Ноах: «Знаю я, что реб Шоэль-Гиршл – ученый, но там, на небесах, есть ученые, которые выше, чем он, и возможно, что они не так учат!» – «Что не так учат?» – «Что запрещено пожалеть еврея». Говорит Шоэль-Гиршл: «Если бы они жалели евреев, не свалили бы на меня такого дурака, как ты. Иди, делай свое дело, Ноах!» Возвращается Ноах к своим обязанностям и размышляет про себя: сколько лет жизни дано человеку? Семьдесят лет. А такой слабый, как я, наверняка не проживет долго, да и вовсе не обязан я жить долго, и, когда я умру, пожалеют меня на небесах. В этом мире говорят: дурак… нельзя жалеть его, а в будущем мире, говорят: наоборот, есть заповедь пожалеть, и – пожалеют меня.

 

3

Как только вошел Ицхак в отель, подошел к нему хозяин, поздоровался с ним и заговорил так, будто был знаком с ним с рождения. Он расспрашивал его о многом, а в ходе беседы присматривался к нему, желая понять, что за человек его собеседник, ведь обычно такие молодые люди по приезде в Иерусалим ночуют у своих товарищей. А если нет у них друзей, идут в турецкие бани и проводят там ночь, а назавтра идут и снимают себе полкомнаты или треть комнаты. У Ицхака… не было у него в Иерусалиме никого, и не знал он про этот обычай студентов учительских семинарий и «Бецалеля», а потому нуждался в гостинице, и поскольку извозчик привез его – к Тфилинскому, пришел – к Тфилинскому.

Как только внес Ицхак свои вещи в номер – заказал себе ужин. Принесли ему застарелый кусок хлеба и яйца, поджаренные на кунжутном масле. Хотел он заглушить привкус булочками, которые дала ему Соня в дорогу. Вспомнил историю с шоколадом в поезде. Отложил и не съел их. Пошел и попросил себе стакан чаю. Выпил, и очень понравился ему чай. И действительно, чай в Иерусалиме – самый лучший в мире, приготавливают его на дождевой воде, а нет чая вкуснее, чем чай на дождевой воде.

Поев и попив, вернулся он в свою комнату и лег в кровать. Удовольствия не получил он от своей кровати. И от кровати как таковой, и из-за соседей в комнате. Неудобно было ему лежать, никак не шел к нему сон. Принялся он размышлять о том, что ждет его в Иерусалиме. А так как у него было плохое настроение, рисовались ему картины одна мрачнее другой. Повернулся он на другой бок и стал думать о том, что произошло у него с Соней. Начал он разговаривать сам с собой. Соседи его были уверены, что он не в своем уме. Ицхак был в своем уме, просто прежние напасти, удручавшие его, толкались и просили себе выхода, чтобы освободить место напастям будущим.

 

Часть вторая

Квартира в Иерусалиме

 

1

После завтрака записал он себе в блокнот несколько адресов, взятых им в гостинице, и вышел искать себе квартиру. Обошел несколько кварталов и спрашивал во многих домах, не сдается ли здесь комната? В одних местах нравились ему хозяева, но не нравилась комната; в других местах нравилась ему комната, но хозяева ее не нравились; а были и такие места, где не понимали, о чем он говорит, ведь есть такие домовладельцы – сидят они у себя в домах под своей крышей и не знают, что есть бездомные люди, без крова над головой. Так ходил он с места на место и из одного двора в другой двор, пока не прошла большая часть дня, а он не нашел комнату. Решил он вернуться в свою гостиницу; устал он от беготни и от путаницы в мыслях и решил досмотреть завтра то, что не успел – сегодня. По дороге попал он на Русское подворье. Увидел, какое это приятное и просторное место – умиротворенная тишина царит там, и стены отделяют его от шумного города, и веет приятный ветерок; стало хорошо у него на душе, и присел он отдохнуть.

Старики, любящие и знающие каждый камень и каждый угол в Иерусалиме, рассказывают, что место это собирался купить один еврей, но не сошелся с хозяином участка по вопросу ширины улицы. Покупатель утверждал, что должно быть шесть футов, чтобы два верблюда, нагруженные мешками и идущие навстречу друг другу, смогли разойтись, а продавец говорил, что хватит с него ширины для одного нагруженного верблюда, т.е. трех футов. Один не уступил, и другой не уступил, вот и был продан этот участок, как и три соседние с ним, – русским. А евреи того поколения теснились внутри стен, в арабских переулках, без луча солнца и без клочка зелени, портили свои глаза без света и терзали свои тела духотой, без глотка свежего воздуха, мирясь со своими мучениями и утешаясь будущим, когда будет возвращена Эрец Исраэль евреям и каждый еврей будет жить в доме, убранном, как царский дворец. А если было у еврея немного денег, он снимал себе дом у иноверца и покупал себе право на владение. Каким образом? Идет он к уважаемым горожанам, и там оформляют ему письменный договор на право владения домом и двором. Сдает он на своем дворе тут – часть квартиры, и тут – угол, и берет плату по цене, принятой в Иерусалиме. И любого из тех, кто захочет аннулировать договор, оттого что уже выросли цены на жилье, преследуют и презирают. А почему же растут цены на жилье? Потому что народы хотят проглотить еврейский народ и потому что домов в городе – мало. Так вот, владельцы этих договоров рассматривали себя как хозяев жилья в силу соглашения, заключенного при участии уважаемых жителей Иерусалима, которым была дана власть от лица администрации Стамбула.

 

2

А как поступали народы мира? Покупали дома, и дворы, и участки земли, и строили там дома, и давали каждому из своей общины, не важно, бедному или богатому, квартиру даром, кроме домов, построенных для паломников и стоявших целый год пустыми. И еще и еще приобретали они земли в городе и за городом. Как-то раз решила армянская церковь купить участки земли, но не было у нее денег. Взяли армяне ссуду в сорок тысяч лир золотом из государственной казны. Когда подошел срок уплаты, отправился патриарх в Стамбул и договорился с властями, чтобы те взимали с каждого мужчины один грош в год сверх налогов. Не прошло трех-четырех лет, как они освободились от долга. Так армяне купили себе юго-западный край Старого города, кроме полей и виноградников вне города, а на деньги, вырученные от евреев за съем квартир и лавок, купили себе еще участки земли и построили на них дома и магазины. И греки купили себе северо-западный край города, кроме полей и виноградников вне города, а на деньги, вырученные от членов других общин за съем квартир и лавок, купили себе еще участки земли и построили на них дома и лавки, опоясавшие Иерусалим. И русские купили себе тот самый земельный участок и построили для себя церковь, и дома для своих священников и монахов, и дома для паломников, которые приходят каждый год из России поцеловать прах могилы своего Спасителя.

И все еще жили евреи внутри стен в тесноте и давке в маленьких дворах, снятых у арабов; и каждый двор полон этажей; и в каждом этаже полно жилых помещений; и не в каждом помещении есть окна, но в одно помещение проникает свет через трубу в потолке, а в другое – проходит свет через отверстие над притолокой или через открытый вход во дворе; а там – колодец с водой и возле него стирают женщины белье; а внизу, на нижнем дворе – отхожие места, которые чистят не чаще, чем раз в несколько лет. И все еще можно было купить дом за мешок риса, но не нашлось евреев в городе, кроме одного, купившего дом для себя лично. И когда прибывали новые репатрианты, то не было у них места приткнуть себе голову, и они ночевали на улице, пока не находили кров в недостроенном арабском доме. Стал Иерусалим искать выход из положения. Вложил Господь в души евреев идею выйти за пределы стен, купить землю и построить дома. Но трудно было евреям, финансирующим колели, вкладывать деньги в дерево и камни, тогда как необходимо было кормить бедняков и нищих. А тот, кто не боялся за бедняков, – боялся за себя, ведь на дорогах вне городских стен было крайне опасно; кроме Русского подворья, не было там ни одного заселенного места, и, когда запирали на ночь городские ворота, каждый, кто оказывался по ту сторону стен, становился легкой добычей. Те, кому своя жизнь была дороже строительства Иерусалима, остались на своих местах. Те, кому строительство Иерусалима было дороже жизни, вышли за стены города, и купили себе землю, и построили себе семь домов, дом для каждого из семи, и назвали свой квартал Нахалат-Шива потому что было их семеро. Это – семь первых домов за стенами, не считая домов Йегуды Туро и домов Моше Монтефеори, построенных за десять лет до них.

Семь домов этих… не выделяются они ни высотой, ни красотой, но особое достоинство есть у них: они расширили границы Иерусалима и защитили город; обычно жители Иерусалима не выходили из городских ворот наружу, кроме дней Песаха, когда принято было обходить городскую стену. Когда был построен квартал Нахалат-Шива, они начали выходить также и в другие дни, чтобы проведать своих братьев, жителей Нахалат-Шивы. А в первый день каждого месяца женщины, не выполняющие никаких работ в эти дни, выходят группами, одетые в субботние одежды. И их родственники, и родственники их родственников, сопровождают их; выходят они из Яффских ворот и минуют арабское кафе, поднимаются на холмы и спускаются в низины, пока не достигают Нахалат-Шивы. И по дороге они удивляются снова и снова, что Иерусалим, даже разрушенный, воскрешает душу. Говорит один другому: «Если бы я удостоился, построил бы себе здесь дом». И товарищ его отвечает: «Попросим милости Всевышнего, чтобы мы удостоились». Не прошло и семи-восьми лет, как был заложен квартал Меа-Шеарим, была куплена земля и построены там сто домов для ста семей. На них смотрели другие и поступали так же, и как делали те, делали другие. Прошло немного времени, как Иерусалим был опоясан новыми еврейскими домами.

 

3

Стоит Иерусалим подобно орлу, несущему птенцов на своих крыльях. Есть кварталы только для ашкеназов, есть кварталы только для сефардов и есть кварталы, где ашкеназы и сефарды живут вместе. Есть районы, жители которых – йеменские, или грузинские, или марокканские, или иранские евреи, а есть районы, где несколько общин живут вместе. Есть такие кварталы, жители которых за грехи наши вышли из еврейского народа и многие из них были тогда младенцами и не помнят своего прежнего имени. Но нет такого квартала, чтобы не было там синагоги, а в некоторых местах – нескольких синагог, и открыты там школы, и ешивы, и бейт мидраши и все, что нужно еврею для тела и для души. Как только расширился Иерусалим, потерял свое значение договор о праве на владение, и все вложенные в это деньги оказались напрасными. Зато построенные дома существуют, и стоят, и даже расширяются; одни – добавляют комнату, а другие – пристраивают мансарду; эти – две комнаты, а те – два этажа, и уже не говорит человек: тесно здесь, не могу я поселиться в Иерусалиме.

Вернемся к Ицхаку. Он посидел немного, и прошла его усталость. Пошел и спустился в Нахалат-Шиву. Увидел большой дом, самый высокий изо всех домов. Подумал, дом это полон квартир, может быть, есть тут комната для меня? Пойду и спрошу. Вошел туда и нашел свободную комнату. Решился и заплатил за съем.

 

Часть третья

Ицхак покупает себе кровать

 

1

Тот дом, где Ицхак нашел себе квартиру, назывался домом выкреста, по имени хозяина дома, поменявшего свою веру. Домов много было у него, у этого вероотступника, и этот – один из них. Все эти дома он унаследовал от своей жены, англичанки, которая приехала со своей дочерью из Лондона, чтобы жить в Иерусалиме, городе их Спасителя. Он был высокий, дородный человек и писал понемножку. Несмотря на то что он говорил про себя, что он верует в универсальную религию, сам он сомневался в том, что хотя бы один еврей верит в то же самое. И когда приходил к нему еврей с решением креститься, он спрашивал его: «Зачем ты хочешь изменить своей вере?» Если говорил тот ему, что он беден и не может прокормить себя, то давал ему деньги и еще добавлял денег на дорогу в Лондон, чтобы он поехал туда и там еще раз окрестился и еще раз получил бы плату за это. А если тот говорил ему: «Я из убеждений хочу поменять свою веру», – кричал на него, и делал ему выговор, и говорил: «Иди и расскажи это гоям, я не верю тебе!» Так он рассказывал нам, чтобы понравиться нам, а христианам он рассказывал иначе, чтобы понравиться им. Тот, кто отчаялся понравиться Всевышнему, старается понравиться людям. Но кого не любит Всевышний, того не любят люди. Евреи – за то, что он отрекся от своего народа и от своего Бога, а христиане – потому что не верили ему. Так как верующие люди отказываются жить у выкреста, он вынужден был сдавать квартиры по дешевке и не настаивал, как это было принято в Иерусалиме, чтобы жильцы платили ему за год вперед.

Весь дом – заселен. Внизу лавки, и склады, и погреба, а над ними комнаты со входом со двора, и железная галерея окружает их в виде замкнутой буквы «мэм». И семьи, и одиночки, мужчины и женщины, живут там. Есть – люди интеллигентных профессий, а есть – без определенных занятий, но готовые делать все. Есть среди них художники и писатели, и есть среди них люди, вращающиеся в этих кругах. И живут там мастерицы шляпных дел и портнихи, руки которых заняты ремеслом, а сердца жаждут чего-то иного, сами не знают чего. Комната Ицхака была выделена из квартиры учителя, жившего с женой, детьми и племянницей, дочкой сестры его жены, про которую мы ничего не знаем, так как он следит, чтобы никто не имел с ней дела, кроме него. У комнаты Ицхака есть отдельный вход. Отдельный вход… – есть в нем и преимущество, и недостаток. Преимущество в том, что жилец не зависит от других жильцов, приходит, когда хочет, и уходит, когда хочет, и нет у него никаких дел с соседями. Но оттого, что нет у жильца никаких дел с соседями, он будет одинок, в особенности если он не художник и не писатель. На Ицхака, простого маляра, соседи не обращали внимания и не старались с ним познакомиться, тем более что он был – из Галиции, а они – из России. И он тоже не спешил сблизиться с ними. Эта комната, как и все другие съемные комнаты в Иерусалиме, была пустая, не было в ней ничего, только четыре стены, и потолок, и пол, и дверь, и окно. Так как не привез Ицхак с собой из Яффы ничего, кроме постели и личных вещей, должен был он купить себе кровать, без которой нет комнаты. Итак, пошел он в город покупать себе кровать.

День пылал как печь, и солнце кипятило весь мир, и весь мир – желтый и сухой, как этот воздух, стоящий между небом и землей, и как эта пыль, липнущая к телу человека, и садящаяся на его глаза, и забивающая ему уши, так что он ничего не видит и не слышит, только какое-то едва слышное жужжание, иссушающее душу и навевающее скуку. С каждым шагом силы его тают, и тело теряет влагу, и язык – как глина. Только одни ноги его еще как-то тащатся. Итак, потащили его ноги, пока не привели в Меа-Шеарим.

 

2

Подобно городу в городе раскинулся Меа-Шеарим внутри Иерусалима. Нет там ни цитаделей, ни дворцов, ни парков, ни садов – и ничего иного, приятного глазу. Но тем не менее достоин Меа-Шеарим благодарности, ведь если бы не этот район, теснились бы мы между стен и не нашли бы себе крова ни мы, ни наши дети. Когда стало ясно, что сыны Исраэля прибывают изо всех стран, а сыны Ишмаэля вздувают из года в год цены на жилье, собрались сто влиятельных жителей Иерусалима и создали кооператив с целью постройки для себя домов за стеной. Купили себе в долине огромный, просторный участок земли в тридцать тысяч футов. Вырыли колодцы, построили дома, построили синагоги и бейт мидраши, хедеры и ешивы, баню и магазины – все, что необходимо еврею для тела и для души. Вначале хотели они посеять пшеницу и насадить деревья, приносящие этроги; чтобы человек мог собрать со своего поля пшеницу, и изготовить себе мацу, и сорвать себе свой этрог; однако в Иерусалиме – особая святость, не разбивают в нем садов и плантаций и не сеют и не пашут из-за зловония, ведь засеянные поля нуждаются в навозе, а от навоза поднимается зловоние. Посовещались люди друг с другом и не стали ни сеять, ни сажать.

Одиноким бобылем стоял квартал этот, Меа-Шеарим, в пустыне Иерусалима. От Яффских ворот и до Меа-Шеарим не было ни одного дома, кроме семи домов в Нахалат-Шиве и зданий на Русском подворье. Десять домов было построено в Меа-Шеарим поначалу – комната и прихожая для всей семьи. И всю ночь горела свеча в каждом доме – из страха перед разбойниками и грабителями, и один из членов семьи не спал всю ночь и учил Тору, ведь Тора защищает и спасает. Через несколько лет пришли сюда остальные члены кооператива и построили себе дома. Стал квартал Меа-Шеарим многолюдным. И вокруг него тоже стали подниматься дома, и казалось, что растворится он в Иерусалиме. Но он остался сам по себе и не смешался с соседями. И теперь все еще стоит городом внутри города.

Желтая тоска была разлита в тот день над кварталом, и даже голос Торы, громкий во все дни, был измученным и слабым. Узенькие улицы, настолько узкие, что только один нагруженный верблюд может пройти там, стояли без малейшего дуновения ветерка; и каждый дом прижимался к своему соседу; ведь когда строили Меа-Шеарим, не знали, какой ширины проложить улицы, тогда вспомнили Мишну, раздел, где говорится о верблюде, нагруженном хлопком и проходящем по улице, пошли и наняли верблюда, и нагрузили его хлопком, и измерили ширину занимаемого им пространства. А дома строили стена к стене, дом к дому, чтобы использовать обе стороны стены – справа и слева. А тот, к кому был милостив Всевышний, добавлял себе спустя годы мансарду или балкон для сукки.

 

3

Ицхак вошел в ворота напротив домов Натана. Дома эти окружены железными столбами, не позволяющими повозкам заезжать внутрь, и выходит, что дома как бы стоят в клетке. Два ряда лавок расположено внутри этой ограды, и лавочники сидят там перед своими витринами – одни на подогнутых под себя ногах, как сидят сефарды, другие – согнувшись, как принято у ашкеназов, а еще перед каждой лавкой внизу на земле сидит хромой или слепой, безногий или безрукий, или покрытый язвами; и перед каждым – кружка для подаяния, и мухи и комары облепляют их глаза, и солнце прожаривает их язвы, а кружки для подаяния сверкают на солнце. Ицхак, который за все время жизни в Яффе не видел нищего с протянутой рукой, смотрел на них в замешательстве. Как только понял, что им надо, заторопился подать этому грош и этому грош, пока не раздал милостыню всем.

Плетется Ицхак мимо домов и лавок. Лавки распахнуты настежь, и у лавочников сомкнуты глаза, как у людей, мечтающих хоть немного поспать. Если бы не комары да мухи, они опустили бы головы на руки и задремали. Напротив домов и лавок сидят старые торговки возле своих шатких ставен, и их ввалившиеся губы шевелятся, как будто они молятся или жуют. Бредет Ицхак, и задела его собака. Посмотрела собака на человеческое существо: человек наткнулся на нее и не пинает ее ногами?! И посмотрел Ицхак на собаку: собака не лает на него?! Тут подошел Ицхак к лавке подержанных вещей и остановился.

Взглянул на него лавочник и спросил о чем-то. Молчал Ицхак и не отвечал ему. Сказал ему лавочник: «Уверен я был, что сефард ты и потому обратился к тебе на языке сефардов. Ты хочешь купить что-нибудь?» Тут же предложил он ему всякого рода товары: самовар для чая, и кальян для курения, и бухарские одеяния, и музыкальную шкатулку, и обручальное кольцо. Когда услышал, что тот ищет кровать, вскочил и сказал: «Купил я сегодня металлическую кровать у учителя-немца, гоя, вот она, перед тобой». Принялся он расхваливать кровать, какие у нее пружины и какой матрас, и есть у нее позолоченный шар в изголовье в виде птицы. Когда увидел лавочник, что все еще тот не торопится покупать кровать, сказал ему: «Скажу тебе еще одно, что тебе понравится. Видишь ты эту кровать? Сколько бы ты ни искал в ней, не найдешь в ней клопа, ведь она принадлежала гою, а у гоев принято следить за чистотой, как сказано в Гемаре: «Поклоняющиеся звездам следят за чистотой».

Спросил Ицхак лавочника: «Почем ты продаешь ее?» Лавочник подумал, решил не спешить – и принялся расхваливать кровать и немцев: «Любая вещь, вышедшая из их рук, сделана прекрасно, не то что у братьев наших, сынов Исраэля, да не будем мы упомянуты вместе с гоями; ведь если делают они вещь – назавтра ты выбрасываешь ее на помойку мы же ожидаем каждый день прихода Машиаха, так к чему нам беспокоиться о завтрашнем дне? Но как вещи немцев – прочные, так и они сами – жесткие и твердолобые. Если бы слышал ты, друг мой, сколько просил тот немец за эту кровать, плюнул бы ты ему в лицо. Но я – я не прошу с тебя даже половины. Все-таки ты еврей, хотя пейсы твои срезаны и борода твоя сбрита конечно же разрешенным способом, без бритвы. Вообще-то надо сказать, подобает борода еврею и даже гою, да не будем упомянуты мы вместе. Своими глазами видел я прусского короля, да удостоюсь я так увидеть царя Машиаха, и был он с густой бородой. Итак, друг мой, сколько даешь ты за кровать эту? Добавь пару бишликов, и вот она – твоя! Если ты не добавляешь два, добавь бишлик с половиной. Если не бишлик с половиной – бишлик. Или, чтобы оба мы были довольны, полбишлика. Клянусь тебе, что мне стыдно за тебя. Выглядишь, как современный человек, а торгуешься, как живущий на халуку».

Согласился Ицхак и прибавил ему. Позвал грузчика, чтобы тот доставил ему его кровать. Размотал грузчик свои веревки, и взвалил ее на плечи, и привязал ее. И несмотря на то что два дня он постился, вчера – постился за плату, а сегодня – постился из-за дурного сна, несмотря на это, пошел он сноровисто, ведь он уже приучил свои внешние органы тела не зависеть от внутренних органов; те – созданы для еды и питья, а эти – созданы, чтобы работать и поднимать тяжести. И мало того, он еще обрадовался: этой ночью видел он во сне кровать и испугался, что, может, пришло ему время умирать; теперь, когда попалась ему эта ноша, разгадал он свой сон к добру: это та самая кровать, на которую намекали ему Небеса. Пошел он за Ицхаком, пока не пришли они в его комнату и не поставили кровать между дверью и окном. Расплатился с ним Ицхак и растянулся на собственной кровати.

 

4

И в доме, и во дворе – все замерло от жары. Кладовые и лавки, товары и их владельцы – все впали в дремоту, как бывает в жаркий день. Хорошо было Ицхаку, что он снял комнату только для себя и купил себе широкую кровать. Из-за глубокой усталости не стал он есть, хотя не ел с утра и был голоден. Но не прошло и четверти часа, как вскочил он с кровати, точно укушенный скорпионом. Скорпион не укусил его, как учили мы в трактате «Авот» «и не принесет вред змея и скорпион в Иерусалиме никогда», но армия клопов вышла из стен дома встретить своих собратьев в кровати и по пути напала на Ицхака. Еще до этого явились комары и маленькие мухи из тех, что до войны назывались маленькими мушками, а после войны стали называться песчаными мухами, и присоединились к клопам. Он еще сражается с ними, как послышался мышиный писк. Пироги, те самые, что дала ему Соня, соблазнили мышь.

Тем временем проснулся двор, как и все иерусалимские дворы, что просыпаются в летнее время года к вечеру. Зажег Ицхак свечу и стал осматривать кровать. Свеча у него в руке, и тут укусил его комар. Отбросил он свечу и стал сосать руку. Явился комар и укусил его в лицо. Мало ему комаров – искусали его песчаные мухи. Вернулся он в кровать, занял оборонительную позицию и принялся воевать со своими врагами. Однако их – много, а он – один. Поджал он руки и съежился весь, дабы сократить для них поле деятельности.

Тем временем покончили его соседи с едой и из каждой комнаты вышли на свои балконы подышать воздухом, и говорили с другом о жаре и о пыли, пока не наступила полночь. Не один раз вскакивал Ицхак с кровати, и выходил на балкон, и стоял там – ведь он все еще не купил себе стул. Под конец стали подкашиваться под ним ноги, и он вернулся в постель. Одолел его сон, и он заснул.

 

5

В тот самый час, когда забылся он сном, подул северный ветер, и погода изменилась к лучшему. А когда проснулся, на дворе играл ясный, чудесный день. Воздух был насыщен душистой влагой, и в пространстве разносился аромат утренней цветочной росы. Позабыл Ицхак все, что случилось с ним вчера. Это – прекрасное свойство Эрец Исраэль: хороший день заставляет забыть плохой день. Он лег спать на пустой желудок и встал утром голодным. Сладко потянулся и соскочил с кровати, умыл лицо и руки, и оделся, и спустился на улицу купить себе что-нибудь поесть. Лавки уже открылись, и начался трудовой день, для кого – радостный, для кого – печальный, как кому на роду написано. Только он решил зайти в лавку, как увидел группу грузин, торгующих бисквитами, пирогами, лепешками. Только решил подойти к ним, как увидел закусочную и вошел туда.

Половина закусочной расположена над землей, а половина – в подвальном помещении, над дверью выходит труба, и дым поднимается из трубы. Спускаемся и оказываемся в помещении, длина которого равна его ширине, а высота – высоте человека среднего роста. Сидят там любители чая с лепешками. А тот, у кого есть лишний грош, заказывает себе стакан какао или яйцо, кусочек селедки или овощи, в зависимости от кармана и аппетита.

Заказал себе Ицхак стакан чая и два пирожных-близнеца, воздушных и пустых внутри, так что есть там было нечего. Когда поел и не почувствовал, что поел, заказал себе то, что насыщает человека: хлеб, и яйца, и кабачки, и другие овощи. Как только наелся досыта, стало у него легко на душе, и он разговорился с соседями. Поскольку они были иерусалимцами, а в тот день в Иерусалиме была чудесная погода, начал Ицхак с похвал городу и восхищался его воздухом, услаждающим душу и укрепляющим тело. Не то что Яффа, где с человека льет пот ручьем и размякают все его кости. А поскольку иерусалимцы – люди сердечные и почитают гостей, а их собеседник – житель Яффы, то они с одной стороны его поблагодарили, а с другой стороны ему возразили, но даже возражение их заключалось в том, что они отдали дань уважения его городу. Говорили они: хотя подобает человеку выслушивать похвалы его городу, тем более хвалу Иерусалиму, что приравнивается к заповеди, не стоит пренебрегать Яффой, приморским городом, ведь там человек купается в море и омывает свой пот. Не то – в Иерусалиме, пьющем воду из колодцев. И случаются засушливые годы, когда колодец не наполняется водой и человек вынужден покупать ее у других, тех, что роют себе много колодцев и запасают воду; и чем больше жажда – тем выше они поднимают цены на воду, и иногда у бедного человека нет денег даже на каплю воды смочить губы. Но бывает, что и весь город страдает от этой напасти, богатые наравне с бедными, в те годы, когда запираются небеса и колодцы высыхают. И было однажды, что целый год не выпадали дожди, и вынуждены были люди в пасхальную ночь совершать омовение рук вином; и случилось чудо – в эту самую ночь полили такие сильные дожди, что даже смыло несколько домов. Рассказ тянет за собой рассказ, а за этим – еще один рассказ, и каждый говорит о том, что видел собственными глазами или слышал от своего отца, а тот в свою очередь слышал это от иерусалимских старцев, и приятель его подтверждает, что все это правда, и он тоже слышал это.

Кто знает, сколько бы еще Ицхак сидел, если бы не вошел один молодой человек, высокий и худой; голова его склонилась на плечо, на голове маленькая шляпа, на локте висит папка с рисунками, в руках – картина. Запахло красками, и вспомнил Ицхак о своем ремесле. Подошел и сказал ему: «Вижу я, что ты имеешь дело с красками, может быть, ты знаком с моими собратьями по ремеслу, малярами в Иерусалиме?» Склонил художник голову на другое плечо, взглянул на него одним глазом (так смотрит человек на нечто, на что жаль тратить оба глаза) и сказал: «Я не занимаюсь малярным делом, милостью Божией – я рисую». И заказал хозяину принести ему два стакана чаю, один – на завтрак, а второй – как приз своему телу, стоявшему с ним на стене, чтобы он написал такую картину, которую не написали до него. Опустил Ицхак голову и вышел опозоренный.

То, что не сделал этот художник, сделал другой художник. В то время был Иерусалим полон художниками, приезжающими учиться живописи у профессора Бориса Шаца в Иерусалиме, и, естественно, были среди них люди приятные и неприятные. Тот, с кем встретился Ицхак в тот раз, не был приятным человеком; тот, с кем он познакомился позже, был хорошим человеком и поддержал Ицхака, как мы вскоре увидим.

 

Часть четвертая

Человек, на которого мы намекали в конце предыдущей части

 

1

Рядом с домом, где снимает Ицхак комнату, стоит несколько домов. Люди, которые довольствуются малым, поставили эти дома, люди, которые довольствуются совсем малым, поселились в их подвалах. Когда вышел Ицхак из закусочной, увидел он вывеску «Шимшон Блойкопф – художник». Имя его Ицхак слышал и картины его видел в нескольких собраниях, еврейских и не еврейских, а уж рамки его можно было найти в доме каждого учителя-еврея, в Яффе и Иерусалиме.

Это – рамки в форме могендовида. Сделаны они из оливкового дерева и инкрустированы ракушками; только учителя из Яффы, ценители литературы, вставляют в рамки портреты наших писателей и поэтов: самого знаменитого – посередине, и вокруг него – писателей помельче, и среди них – свой портрет. Ведь не найдется ни одного учителя и ни одной учительницы в Яффе, не считающих себя писателями. Не таковы учителя Иерусалима, которые считают себя учеными и вставляют в них, в эти рамки, портреты наших великих мудрецов, и среди них – свой портрет. Блойкопф был соотечественником Ицхака. Теперь, стоя перед его домом, Ицхак почувствовал непреодолимое желание зайти к нему.

Шимшону Блойкопфу было около тридцати, и у него было больное сердце и больные легкие, и знал он, что конец его близок, и потому особенно усердствовал в своей работе, чтобы успеть сделать при жизни то, что не сумеет сделать после смерти. Ведь когда человек мертв, он не может рисовать, и мало того, в час отхода в мир иной все события его жизни проходят перед ним, и они прекраснее и дороже ему в тысячи тысяч и десятки тысяч раз. Блойкопф знает все это и не так наивен, как иные глупцы-художники, он хочет использовать каждое мгновение, данное ему, чтобы писать, и хочет вернуть миру хоть немногое из того, что мир дал ему. А после смерти? Вот он хочет протянуть руки и рисовать. А они отвечают ему: уже преданы мы земле, ведь прах – мы. И ему хочется плакать. Но слезы не приходят, ведь глаза его залеплены глиной.

Он больше не пишет картин, так нравившихся его современникам, и не изготавливает рамок для фотографий, но пишет то, что открывается ему свыше. И хотя ему ясно, что он ничтожнейший из ничтожных, и не живет по Торе, и не соблюдает заповедей, – знает он, что милостивы к нему Небеса и дают ему силы видеть и рисовать. И наверняка есть особое намерение у Творца Вселенной, и конечно же это – желание, чтобы узнали потомки, как прекрасен Иерусалим даже в унижении своем, и поняли бы, что был такой Шимшон Блойкопф, сумевший увидеть эту красоту.

Его овальное лицо окаймлено золотистой бородкой, а голубые глаза светятся из-под ресниц радостной улыбкой, идущей от доброго сердца. И в самом деле, чувствует он, Шимшон Блойкопф, наслаждение от того, что в каждое мгновение проходят перед его взором картины, радующие сердце художника. Иные он видел и прежде, наяву, но не обращал на них внимания. Теперь, когда они приходят и стоят перед его внутренним взором, он видит, что они еще прекраснее, чем были, и знает, как их написать. Ковры из цветов, покрывающие долины и холмы в месяц нисан; голубоватые горные кручи на востоке; одинокое растение в поле; маленькая травка, выглядывающая из скалы; старая женщина, плачущая у Западной стены; печаль, лежащая в тени стены и спящая тяжелым сном; маленькая птичка, пристроившаяся в бороде старика, сидящего у колодца на своем дворе и дремлющего над книгой, – все эти картины проносятся перед его внутренним взором. И как они предстают перед ним, так и ложатся на холст чудесными красками, извлеченными из его тюбиков. Много лет тому назад приехал Блойкопф в Иерусалим вместе с первыми учениками «Бецалеля», писал картины и изготавливал рамки для фотографий, принесшие ему известность в Эрец. Позже открыл собственную художественную мастерскую. А чтобы не писать картины ради заработка, делал вывески для лавочников. Однако не так уж много желающих заказать вывеску, это не дает ему заработка, и вот он стоит и пишет картины, мучимый одновременно и голодом, и страстным желанием рисовать. Иногда побеждает голод, а иногда – желание писать. Над голодом художник не властен, а от своих желаний он может отказаться, все же заставляет он себя забыть о голоде, стоит и рисует. Донимает его сердечная боль – утихомиривает он свое сердце и говорит ему: ты что, лучше моего легкого? Донимает его легкое – утихомиривает он его и говорит ему: ты что, лучше моего сердца? И возвращается к своему ремеслу, и делает свое дело. А если голод донимает его, ударяет он себя по животу и говорит: ты что, знатнее меня? Я… даже если умираю от голода я… я молчу.

 

2

Едва постучал Ицхак в дверь, как отпрянул Блойкопф и разозлился, браня и ругая его про себя, как поступил бы любой из нас, когда является посторонний и отрывает нас от работы. Но тотчас же сменил он гнев на милость и приветливо встретил его; каждый человек создан по образу и подобию Божьему, а Блойкопф был добрым и гостеприимным человеком. Как только сказал Ицхак, из какой он страны, приветствовал его Блойкопф, и стиснул ему руки с безграничной любовью, и не отпускал их, как если бы свернули перед ним всю Галицию и вложили ему в руки: особую любовь питал Блойкопф к земле, где родился, и каждый прибывший из Галиции был для него живым приветом, присланным оттуда.

Все то время, что Блойкопф жил в Галиции, не был он привязан к ее жителям, а как только уехал оттуда, полюбил их. На то было много причин, но главное, что он чувствовал себя в Иерусалиме среди русских евреев не в своей тарелке, потому что «русские» эти, несмотря на широту сердца, щедрость, острый ум, мужество и чувство ответственности, лишены чего-то, что дано нам, выходцам из Галиции, в изобилии. И так как Ицхак Кумар был родом из Галиции, обрадовался ему Блойкопф и не успокоился, пока не усадил его перед собой и не показал ему несколько своих работ. А так поступает он далеко не со всяким – не всякий человек стоит того, чтобы художник утруждал себя ради него. Под конец посвятил его Блойкопф в часть своих замыслов и истолковал ему некоторые свои картины. «На самом деле вовсе не всякая хорошая картина требует пояснений, но оттого что большинство людей смотрят и не понимают, что они видят, должен он, художник, помочь им увидеть. На первый взгляд довольно с художника того, что он рисует; иногда даже он сам не знает, что именно он изображает, но, во всяком случае, ему об этом известно лучше, чем его истолкователям, не говоря уж о тех, кто считает себя покровителями художников», – говоря так, Блойкопф показал Ицхаку еще несколько картин, которые могут ошибочно приписать ему, а это не что иное, как работы самых разных людей, не связанных между собой ничем, но подражающих ему. На первый взгляд это не должно было бы тревожить его, ведь никакое подражание не может быть правдой. А в каждом подлиннике есть своя правда, и незачем ее занимать у других. Известно, что любое подражание изначально не нужно, и не стоило бы беспокоиться о пустом, однако появились критики, упоминающие имена авторов подделок наряду с его именем. «Ты можешь сказать: неужели и вправду картины, изготовленные подражателями, так похожи на те, что я пишу? Скажу я тебе: нет, не похожи, а если и похожи, какая в них нужда, ведь мои уже существуют, а то, что мои картины существуют, невозможно отрицать, ведь если это не так, то чему же они подражают?»

Так и сидели они, Шимшон Блойкопф и Ицхак Кумар. Блойкопф говорит, а Ицхак слушает. И вовсе не все, что говорит один, понимает другой, но каждое слово Блойкопфа гладит его самого по сердцу и помогает забыть немножко о своих заботах. И кажется ему, будто всю свою жизнь он ничего так не желал, как этого часа; и кажется Блойкопфу, что все, что он говорит, хранилось у него в сердце для этого человека. Это немножко странно, ведь Кумар этот – простой маляр и не имеет никакого отношения к искусству, но Блойкопф полагается на себя: уж если он говорит с ним – значит, тот достоин этого. И вот, он говорит… и говорит.

Так сидели они, один говорит, а другой слушает, и не заметили, как отворилась дверь. Отворилась дверь и вошла госпожа Тося Блойкопф, жена Шимшона, и в руках ее – две корзины, одна – с овощами и фруктами и вторая – с другими продуктами. Бросился Шимшон навстречу ей и воскликнул: «Тося! – И протянул: – То-о-о-ся!», как будто открылась она ему вся вдруг. Взглянул на нее с любовью и в то же время испытующе, как всегда он смотрит на жену, когда та отлучается на время. Но тотчас же взгляд его утратил подозрительность, и он продолжал смотреть на нее с невероятной лаской и бесконечной любовью, как всегда смотрел на нее с той самой минуты, как только увидел ее впервые. Все еще глядя на нее, повернулся он в сторону Ицхака, но не задержал на нем взгляда, а повернулся снова лицом к жене и сказал: «Гость пришел к нам. Ты, конечно, думаешь, Тося, что просто гость, а я говорю тебе: он из наших краев, из Галиции. Ты, конечно, думаешь, что просто из Галиции, а я говорю тебе, что он понимает живопись. Ты, конечно, думаешь, что это он мне сказал, так нет, метким глазом художника увидел я, что он понимает. Поставь, Тося, свои корзины, и поздоровайся с гостем, и будь добра с ним, ведь, говорю я тебе, стоит он доброты». Как он расхваливал гостя перед женой, так он расхваливал жену перед гостем, говоря, что, если бы не она, он бы уже покоился на Масличной горе. Не потому, что она заботится о нем, а потому, что стоит человеку жить, когда есть у него такая жена. Как только поставила она корзины, схватил Шимшон обе ее руки, и сжал их, и поцеловал их. Взглянула госпожа Блойкопф на Ицхака со смущенной улыбкой и прикрикнула на мужа за то, что не дает он ей поздороваться с гостем. Извинилась перед Ицхаком, что показывается перед ним в утреннем платье: не успела она переодеться, потому что торопилась на рынок, пока все женщины Иерусалима не перещупали там овощи руками. И пошла и принесла Ицхаку чашку какао. Ицхак позавтракал и был более чем сыт, он поблагодарил хозяйку дома за внимание и сказал, что недавно поел и попил и все еще сыт. Вскочил Шимшон и сказал: «Не говори, что ты сыт, не верю я тебе, никогда не видел я сытого человека в Иерусалиме. Пей, дорогой мой, пей, особое свойство есть у какао – это и напиток и еда одновременно, утоляет жажду и насыщает. Вообще-то изо всех напитков в мире люблю я водку, только вот она не любит меня, наговорили ей на меня врачи, и как только я беру каплю в рот, извергается она из меня вместе с моими легкими».

Отошла госпожа Блойкопф в угол, служащий кухней, ведь вся эта квартира состояла из одной комнаты, в которой – две кровати и кроватка их единственной дочери, умершей два года назад, длинный стол, на котором пишет художник свои картины, и всякие другие вещи, необходимые мужу и жене. Она отошла, но тут же вернулась и заставила гостя поклясться, что он не уйдет, пока не пообедает с ними. Перечислила ему все блюда, которые она собирается приготовить к обеду, и глядела на него добрыми глазами, как все еврейские женщины того поколения, почитавшие гостей. Почувствовал Ицхак ее взгляд, и стало хорошо у него на душе, но так как он был сыт и к тому же не привык сидеть за обеденным столом в обществе мужа и жены, то извинился перед ней – он должен идти искать работу. Сказал Блойкопф: «Что касается работы, так ты не должен спешить. Пообедай сперва, а потом поищем имена маляров в Иерусалиме, может быть, один из них возьмет тебя в долю и, даст Бог, найдешь какой-нибудь заработок. Ох, заработок, заработок! Тот, кто выдумал его, не любит людей, а тот, кто лишает людей заработка, тем более не любит людей. Много раз пытался я исхитриться и найти способ заработать на жизнь, да только я занят вещами более важными, чем заработок, и нет у меня времени ни на что другое. И может быть, это хорошо, что не нашлось у меня для этого свободного времени, ведь если бы я занялся еще чем-нибудь, кому было бы хорошо от этого? Разве что нашлись бы другие бесталанные люди, которые бы стали подражать мне? И как бы тогда выглядел, дорогой мой, наш мир?»

 

3

Задержался Ицхак у Блойкопфа и после обеда. В честь гостя хозяин дома прервал свою работу, стал рассказывать ему обо всем, о чем обычно рассказывает художник, и похвалил Ицхака за то, что тот переехал из Яффы в Иерусалим. «Потому что нет ни одного мгновения в Иерусалиме, чтобы не ощутил ты что-то от вечности. Только не каждому человеку это дано, ведь Иерусалим открывается только влюбленным в него. Давай, Ицхак, обнимем друг друга в знак того, что удостоились мы жить в Иерусалиме. Вначале, когда я уподоблял Иерусалим другим городам, находил я в нем множество недостатков, потом открылись мои глаза, и я увидел его. Увидел я его, брат мой, увидел его. Что я говорю тебе, друг мой, разве способен человеческий язык передать даже самую, самую малость? Помолись за меня, брат мой, чтобы дал мне Всемогущий жизнь, и я покажу тебе кистью в моей руке то, что видят мои глаза и чувствует мое сердце. Не знаю, верю ли я в Бога, но знаю, что Он верит в меня и открыл мне глаза, дабы я увидел то, что не всякий глаз видит. Были бы у меня силы рисовать – как бы я рисовал! Кто здесь? Опять госпожа Блойкопф? Что ты хотела сказать, госпожа Блойкопф? Нет, моя дорогая, ничего я не прошу, только покоя, но вот покоя не нахожу я, потому что всегда эта женщина меня беспокоит. Каждую секунду она приходит и говорит: Шимши, может быть, птичьего молока ты хочешь? Шимши, может быть, голубой небосвод расстелить под тобой? Вы можете подумать, что из любви ко мне она делает так? Нет, просто беспокоится: вдруг овдовеет и будет вынуждена ходить в черном, а черное не идет ей». И тут схватил он жену и поцеловал ее в губы, но тут же вытер ей рот, ведь болен он всякими заразными болезнями, жаль, если и она заболеет, ведь она – из Галиции, а уроженцы Галиции – хорошие люди, хотя есть разница между Восточной Галицией и Западной Галицией; жители запада похожи на польских евреев, а «поляки» похожи на «русских». А «русские».... Но ведь мы знаем, какие они. И тут положил Блойкопф руку на плечо Ицхаку, и закрыл глаза, и сказал: «Знаю я, что вынесен мне приговор умереть среди «русских», и нанял я себе человека из наших, из моего города, чтобы помолился он за упокой моей души, говорил кадиш после моей смерти и учил раздел из Мишны».

И продолжил Блойкопф: «Насколько вы знаете меня, я не сбиваю свои ноги по святым местам. Это я оставляю тем, кто спешит из одного святого места в другое святое место. Я… Довольно с меня того, что я – в Иерусалиме. Однако одно место есть в Иерусалиме, куда я прихожу раз в год в праздник Шавуот, и это – могила царя Давида, ведь царь Давид дороже мне всех евреев в мире. Могучий царь, все дни своей жизни воевавший с Голиафом-филистимлянином и с другими ненавистниками народа израильского, да и евреи тоже, не будь они помянуты вместе с врагами, наверняка досаждали ему сильно. Несмотря на это, он находил время играть на арфе и сочинять песнопения для всех несчастных и униженных, царь этот – как можно не любить его? Итак, взял я за правило ходить каждый год в праздник Шавуот утром к его могиле. И когда я иду к Давиду, я не ем ни крошки, даже капли какао не пью, чтобы не возноситься над бедными и нищими, что стоят всю ночь и молятся. И я надеваю свою красивую рубашку с красными полосками, ту самую, что надевал в день свадьбы, надеваю самую лучшую свою одежду, как и полагается человеку, идущему к царю. В прошлом году в праздник Шавуот пошел я, как всегда, в Старый город. А тот день был ужасно жаркий, как обычно бывает здесь в Иерусалиме; каждый Шавуот стоит страшная жара в городе, так что кажется, будто швырнули тебя в огненное пекло. Но для меня не существует жары – иду я и представляю себе царя Израиля, как он берет свою арфу и играет на ней. И отголоски этих чудных мелодий, на которые он сложил псалмы, скрашивают мне дорогу. И хотя я не знаю на память ни одного из псалмов, знаю я, что, если открою рот и запою, придут все эти слова и присоединятся к мелодии. Однако я человек воспитанный и не открываю рта. А музыка звучит и звучит во мне, так что хочется мне плакать от сладости этой. Вдруг голова моя закружилась и ноги подкосились. Вы, конечно, думаете, что от жары или оттого, что не ел я ничего на завтрак? Не так это, а из-за сладости той. И уже не чувствую я ни ног своих, ни головы своей, а вибрирую весь в мировом пространстве, как вибрирует в воздухе лопнувшая скрипичная струна. Подошел ко мне человек на вид лет шестидесяти или постарше, заросший бородой и с длинными пейсами, и поднял меня, и привел в переулок возле бейт мидраша карлинских хасидов, и усадил на какой-то камень, и вынес рюмку водки, и поднес мне ко рту, и отрезал мне кусок сладкого пирога. Когда я пришел в себя, я был поражен: хасид… с бородой и с длинными пейсами… помогает бритому, в шортах? Поскольку я не привык скрывать свои мысли, я сказал ему: «Если бы ты знал, что грешник я, наверняка не дал бы ты ни вина твоего и ни пирога твоего?» Улыбнулся он мне и сказал: «Что ты кичишься своими грехами? Разве есть у тебя силы грешить? Ведь даже эту маленькую рюмку водки ты не в силах выпить». Понравился мне этот хасид, и я спросил: «Из какого города ты?» Назвал он мне имя своего города, и оказалось, что мы земляки. Как только услышал я это, не отстал я от него, пока он не сказал мне, где он живет и как найти его. Прошло несколько дней, выгреб я все деньги, что были в доме, и отправился к нему; и нашел его сидящим над книгой, а дом его такой же, как у всех бедняков и нищих в Иерусалиме. Сказал я ему: «Я пришел по делу». Положил он платок на свою книгу и сказал мне: «Со дня, как удостоился я поселиться в Иерусалиме, оставил я все свои дела и не занимаюсь ничем, кроме Торы и молитвы». Сказал я ему: «Ради этого дела я и пришел. Вот я даю тебе пять бишликов, и я готов добавить тебе до восемнадцати бишликов, если ты пообещаешь, что будешь говорить кадиш после моей смерти». И тут же выложил я перед ним все деньги, что были в моей руке, те самые пять бишликов. Всплеснул он радостно руками и сказал: «Благословен Творящий добро даже грешным! Деньги я возьму, я нуждаюсь в них, но говорить кадиш после твоей смерти не берусь, а вдруг я умру раньше тебя? Что я тогда отвечу перед небесным судом? Что взял деньги не по праву? Но старый отец есть у меня, и ребецн из города Шуц, мир праху ее, пообещала ему, что он проживет сто двадцать семь лет, а она была великая праведница и предсказывала большие чудеса, так как был у нее посох рабби Меира из Перемышля. А тебе, как можно судить по твоему виду, тебе не больше тридцати, и, даже если даст тебе Господь семьдесят лет, все еще отец мой будет жить после тебя еще семь лет, сейчас он близок к восьмидесяти. Пойдем к нему, и он поможет тебе». Пошли мы к нему, и изложил я перед ним свою просьбу. Принял он это на себя. И еще пообещал учить раздел Мишны за упокой моей души».

Госпожа Блойкопф вытерла слезы, покатившиеся по ее милому молодому лицу. И у Ицхака тоже готовы были политься слезы. Выпрямился Шимшон, и встал во весь свой рост, и засмеялся, и сказал: «Дурачил я вас, я не собираюсь умирать, я должен сделать большую работу, и я обещаю вам, что не уйду из мира, пока…», – не успел он закончить свои слова, как зашелся в кашле и начал харкать кровью. Покраснела его шея, и напряглись все жилы, и посинело его лицо, как селезенка, и пальцы его побелели, будто отлила от них кровь. Закачался он из стороны в сторону и закричал: «Собачьи отродья! Харканья эти… не дают человеку поговорить с другом. Что вы раскаркались надо мной или я вам что-нибудь сделал?» Взглянул он на Ицхака и сказал: «Что ты скажешь на это? Кричат и воют, как недорезанная телка». Заторопилась Тося и вытерла ему рот от мокроты. Погладил умиротворенно Шимшон ее руки и сказал: «Итак, на чем мы остановились?»

 

Часть пятая

Среди иерусалимских маляров

 

1

Не прошло и пяти дней, как присоединился Ицхак к иерусалимским малярам. Плата, которую положил ему заказчик, была мизерной, но, несмотря на это, он согласился – ведь другие не желали дать ему даже этой мизерной суммы. Начал Ицхак работать как поденщик, с восхода солнца и до заката. Из Яффы привез Ицхак отличные краски, купленные им у лавочника из Одессы, но иерусалимские маляры называли эти краски венскими из-за Ицхака, так как Ицхак – из Галиции. А Галиция расположена в странах империи, а столица империи – Вена, город Франца-Иосифа, императора, простершего свою милость на большинство ашкеназов в Эрец Исраэль и взявшего их под свое покровительство, дабы защитить их от произвола притеснителей.

Ицхак пришелся по душе своим напарникам, и ему было хорошо с ними; таковы обычаи в среде иерусалимских ремесленников, приветливых с каждым человеком. Они смиренны и невысокого о себе мнения, ведь ими пренебрегают и их принижают местные власти, выдающие им халуку по числу членов семьи и не добавляющие им ничего из особых средств, которые поступают к ним время от времени, а добавляют знатокам Торы и другим именитым горожанам. И поскольку Ицхак родился и вырос за границей, а большинство жителей Иерусалима привыкли думать про любого европейца, что тому в руки переданы ключи от мудрости, то они обращаются к нему со всякими трудными вопросами, чтобы посоветоваться. Ицхак не кичится перед ними, напротив, принижает себя и отвечает таким образом: «Разумеется, собирались вы поступить так-то и так-то – и правильно собирались». Если они говорили ему: «Это нам в голову не приходило», – возражал им: «Шутники эдакие, испытать вы меня хотите?» И они не перестают удивляться, но не знают, чему удивляться сначала – наивному простодушию или скромности этого европейца. Не прошло много времени, как его товарищи полюбили его и создали ему добрую славу: может он делать своими красками то, что не всякий маляр может. Нам неизвестно, был ли Ицхак лучшим мастером, чем остальные маляры Иерусалима, или его товарищи думали про него, что он лучше их. Так или иначе, оба эти фактора вместе сослужили Ицхаку хорошую службу. Дело дошло до того, что как-то раз понадобился русскому консулу маляр, и привел к нему господин Соломяк Ицхака, товарища нашего, потому что не делает ничего русский человек в Эрец Исраэль, не посоветовавшись вначале с господином Соломяком. И когда услышал господин Соломяк похвалы Ицхаку Кумару, он привел его к консулу. И как вышло у него с русским консулом, так вышло с австрийским консулом и с немецким консулом, ведь каждый консул в Эрец Исраэль спешит сделать то же самое, что делает другой консул, – все они весьма заботятся о своей чести и хотят продемонстрировать свою силу в Иерусалиме. И как вышло у Ицхака с ними, так вышло и с французским консулом, а тот расхвалил его Энтебе, и когда услышал Энтебе похвалы Ицхаку из уст французского консула, то завязал себе на память узелок на своем галстуке. И когда пришло ему время идти на прием к паше, сказал ему Энтебе: «Вот я присылаю мастера из наших мастеров поправить то, что попортило время во дворце его величества». И кого же он прислал ему? Прислал ему товарища нашего, Ицхака Кумара. И Ицхак стер все следы вина со стен дворца паши, заляпанных им и его друзьями во время пьянок в дни рамадана, и расписал эти стены к удовольствию паши. И паша воздал ему должное. Когда понадобилось делать ремонт в их мечети на Храмовой горе и хотели пригласить маляров из Египта, сказал паша: «Вот я посылаю вам еврейского парня, по сравнению с которым все египетские мастера похожи на комара перед верблюдом». И прислал к ним товарища нашего, Ицхака. И возможно, Ицхак был единственным, кто поднимался, и входил внутрь, и выполнял свою работу в самом святом для нас месте; остальные мастера в Иерусалиме боятся входить туда, ведь мы не чисты из-за прикосновения к мертвым, и нет у нас праха красной коровы. Жаль, что нашего героя не назовешь хорошим рассказчиком, он не способен описать то, что видели его глаза. Больших заработков Ицхак не видал, поскольку дело свое он хорошо делает, и руки его обмана не ведают, а тот, кто честно работает, много не заработает. Но раз уж Ицхаку не много надо: и на еду он особо не тратит, и за квартиру мало платит, он вполне мог существовать и даже мог приобрести себе новую одежду. А Ицхак нуждался в новой одежде – та, что он привез с собой из Яффы, была слишком легкая, а климат в Иерусалиме не простой, и у любого, кто не знает об этом, могут возникнуть проблемы.

Не каждый день работал Ицхак у вельмож и консулов, у пашей и в мечетях. Основная работа Ицхака была у домовладельцев, как наших, так и их. Были среди них люди добросердечные и с хорошим вкусом, им было в радость обновить свой дом свежими красками, а были – скупцы и скряги, которые сердятся и злятся, что вынуждены вкладывать свое серебро и золото в краски. И так же обстоит дело с оплатой. Есть такие, что на словах готовы осыпать тебя золотом за твою прекрасную работу, а когда приходит время уплаты, удерживают тут бишлик и там матлик. А есть – совсем скупые люди, трудно им делать хорошее другим, и должен работник сильно постараться, чтобы вытянуть из их рук копейку. Вначале нанимался Ицхак помощником к другому маляру. Потом начал работать самостоятельно или в доле с другими. Так, работал он вместе со стариком и парнишкой из семьи иерусалимских маляров. Сын старика, отец паренька, уехал в Америку искать свое счастье. Нашли у него болячку на одном глазу и не впустили его. Отправился он в другие края и не вернулся. Взял старик с собой внука, чтобы обучать его ремеслу. У одного – силы на исходе, а другой – еще не достиг и половины своих сил. Работают они смиренно и не поднимают глаз от рук.

 

2

И Ицхак, наш товарищ, тоже не поднимает глаз, делая свое дело молча. Что сказать и о чем говорить? Если обернемся назад, увидим, что даже речи, что мы произносим по необходимости, хуже молчания. Скольких бед и скольких страданий мог бы избежать наш народ, если бы не наша страсть к разговорам. Не вел бы ненужные разговоры Ицхак с Соней, не запутался бы он и не согрешил бы перед своим другом, обманув его. Что осталось Ицхаку от всех его бесед с Соней? Она – в Яффе, а он – в Иерусалиме, и между Иерусалимом и Яффой встают высокие горы. Как-то раз зашел Ицхак в один из бейт мидрашей, и был там один проповедник, реб Гронем Придет Избавление, ругавший легковерных людей, которых искуситель соблазняет грешными делами. И что же делает искуситель? Если видит, что люди тянутся к ним, он делает грехи еще более привлекательными в их глазах, чтобы те старались еще и еще, а под конец уводит соблазны в одно место, а грешников – в другое место, так что вылезают у тех глаза и нет им от этого всего никакого удовлетворения. Это похоже на то, как издеваются над собаками: показывают собаке бифштекс, но как только собака подпрыгивает, чтобы схватить его, отводят от нее мясо; в конце концов, собака приходит в бешенство от неутоленного желания.

Смешивает Ицхак краски и проводит кистью по жалюзи на окнах. Пока не сделали эти жалюзи, росло то дерево в лесу среди других деревьев, и Господь, Благословен Он, овевал его ветром, поливал дождем, спускал на него росу, а птицы сидели на нем, щебетали и пели. Пришло время, появились дровосеки и срубили дерево. Вспорхнули птицы и улетели оттуда. Выходит, что все труды Господа, Благословен Он, были напрасны. Прошло еще время, и протащили дерево с места на место, по рекам, морям и по суше, пока не прибыло оно сюда. Увидел его столяр и купил. Обстругал, почистил и изготовил множество планок. Прибил он эти планки одна к другой, и получились жалюзи. Приделали эти жалюзи к стене, чтобы защищали они окно от дождей, и от ветров, и от солнца, и от птиц. Стоит теперь Ицхак перед жалюзи, и проводит по ним своей кистью, и наносит на них краску, и то же самое делают два его сотоварища с другими окнами. Поднимает Ицхак глаза и осматривается вокруг. Горы и холмы опускаются и поднимаются; и долины лежат в глубине, и тишина царит там, и еще большая тишина растворяет в себе тишину первоначальную; и скалы и утесы вздымаются, и травы выглядывают из них, похожие на пузыри; и какой-то серо-голубой сиреневатый свет блистает на пузырях, только пузыри эти – не что иное, как просто трава. И свет пляшет меж скал, и они раскачиваются и движутся, как стада. И слышится оттуда звук, похожий на звук пастушеской свирели. Когда был Ицхак мальчиком, он учил, что праведник Йосеф был пастухом, и Моше был пастухом, и царь Давид был пастухом. Теперь стоит он на том самом месте, где стояли предводители Израиля, и овцы и козы пасутся там, и пасет их арабский пастух. Воспрянул Ицхак духом и запел одну из песен Хемдата. Сколько дней и сколько лет минуло с того дня, как прочел Ицхак эти стихи впервые, сколько бед приключилось с ним, с Ицхаком, но всякий раз, когда эта песня просится ему на уста, сердце его бьется как в первый раз, и он подобен человеку, который изо всех сил пытается забыть свои горести и предаться радости и веселью. Услышали Ицхака оба его товарища, подняли головы, пораженные и ошеломленные, ведь никогда в жизни не слышали они человека, поющего за работой.

Спросил парнишка Ицхака:

– Ты помощник кантора?

– Почему? – удивился Ицхак.

– Потому что услышал я, что ты поешь.

– Пел я для себя, так просто.

– А, так ты сионист! Слышал я, что любят сионисты петь всегда «Еще не потеряна наша надежда!».

– Что еще ты слышал о сионистах, дорогой?

– Слышал я, что хотят они приблизить избавление при помощи всякого рода прегрешений.

– Почему именно путем прегрешений?

– Не придет сын Давида, но только – в поколении, когда все – праведники или все – грешники, но ведь грешить легче, чем соблюдать заповеди, поэтому они не соблюдают заповеди.

Ицхак слушал, но не возражал. Прошли те времена, когда он горел страстью агитировать за сионизм. Достаточно того, что эти – не пристают к нему. Тем не менее он чувствует, что поддается их влиянию. К добру или не к добру – кто мы такие, чтобы нам знать это? Уже по внешнему виду похож Ицхак немного на жителей Иерусалима, а если вдуматься, так и в глубине души. И когда его подельники, маляры, прекращают работу, чтобы помолиться, оставляет он тоже свою работу и молится. И если едят они вместе хлеб, он вместе с ними благословляет трапезу. Если бы не Блойкопф, стал бы Ицхак абсолютным иерусалимцем. Молока и меда не нашел Ицхак в Иерусалиме, но – успокоился.

 

Часть шестая

Размышления

 

1

Ицхак ничем особо не выделяется среди других. Многие молодые люди похожи на Ицхака, и вряд ли ты обращаешь на них внимание. Ицхак не отличается ни внешностью, ни искусством беседы. Случись тебе поговорить с ним, вряд ли ты будешь стремиться побеседовать с ним еще раз. И если он случайно попадется тебе на рынке, ты не узнаешь его. Такой молодой человек, как Ицхак – кто не любит его, просто его не замечает. Рост его – средний, и лицо, широкое сверху, книзу сужается. Глаза его кроткие и не лучистые. Поступь его тяжелая, как у ремесленника, инструменты которого сдерживают поступь. В будние дни он одет в белые штаны и короткую куртку зеленого бархата в черную полоску, а под курткой – коричневая рубашка и истрепанная панама на голове – и все это заляпано разноцветными красками. Сандалии его без каблуков, и ногти блестят на его черных пальцах, и волосы выбиваются на затылке. А когда он надевает субботнюю одежду, он похож на юношу из Меа-Шеарим, притворяющегося просвещенным человеком. И некоторые портнихи и шляпницы досадуют на него: такой парень, как он, не должен был селиться в доме, все жильцы которого учителя, и писатели, и художники, и чиновники.

Шляпницы и портнихи, которые гнут свою спину ради пропитания, не признавали этого маляра. Другие молодые люди интересовали их. То, что рассказывают про этих молодых людей, похоже на истории в романах. Одни из них уже побывали в Сибири, а другие принимали участие в покушении на генерал-губернатора; одни были участниками самообороны, а другие организовывали забастовки. В данный момент находятся они здесь, в Эрец Исраэль, как овцы, уведенные пастухом от волка. Придет время – выйдут они из овчарни и разорвут волка с пастухом вместе.

Оттого что в Иерусалиме нет ни фабрик и ни бунтующих рабочих, на данный момент нечего им тут делать. И пока что сидят они себе, и обсуждают мировые проблемы, и читают лекции, и произносят речи, а по вечерам заходят к шляпницам и портнихам, пьют чай и едят разные сласти, одалживают у одной бишлик и у другой бишлик. Шляпницы и портнихи очень довольны и рады помочь людям, судьба которых начертала знак мужества у них на лбу. Хотя они сами нуждаются в этих копейках, чтобы купить на них хлеб и молоко, ведь Иерусалим – город, где не каждый день можно заработать. И эта работа в тесной комнате со спертым воздухом, без здоровой пищи, истощает силы человека, и, несмотря на то что продолжительность дня в Иерусалиме больше, чем в других местах, человек стареет здесь быстрее, чем в любом другом месте. Уже зеркало не льстит им, уже не показывает девушек с круглыми и румяными щечками, а отражает угрюмые лица, похожие на иерусалимские скалы эти, которые смотрят на тебя угрюмо. Что остается им в Иерусалиме? Что скрашивает их жизнь? Если бы не Народный дом и два-три человека, обычно навещающих их по вечерам, вся их жизнь была бы безотрадным существованием. В юности в родительском доме каждая из них что-то значила, каждый бал прибавлял ей славу, красивые юноши присылали им любовные письма, а здесь многие из них поселились в одном и том же месте, лишая друг друга работы, и все вместе – безработные. Дни тянутся и тянутся, и каждый день – длинный-предлинный. И кажется, что не кончится день никогда, но он – проходит, и вместе с ним – недели, и месяцы, и годы, которые опутывают тебя паутиной, как паук у входа в пещеру, и не найдется человека, способного прийти и эту паутину разорвать.

 

2

Ицхак не замечал ни своих соседок, ни их гостей. Со дня приезда в Иерусалим он замкнулся в себе и огородил себя со всех сторон. В конце рабочего дня он возвращается в свою комнату, и отставляет в сторону свое ведро, и бросается на кровать, чувствуя себя, как грузчик, который сбрасывает с себя ношу и высвобождается от нее, или же – подобно самой ноше, сброшенной грузчиком. Проходит час, встает он с кровати, моет лицо и руки и ждет, пока они высохнут на воздухе, чтобы не пачкать полотенце, ведь его надо стирать, а вода тут продается по порциям. Есть у него силы – готовит себе чай или какао и два-три яйца. Нет у него сил – берет кусок хлеба с помидором или с маслинами, и ест, и запивает холодным чаем, оставшимся в чайнике с утра. Поел и попил – берет книгу. Есть у него силы – сидит и читает. Нет у него сил – дремлет над книгой, то мучаясь угрызениями совести, что ничего не делает для своей души, то – наслаждаясь; так наслаждаются измученные люди минутой сна как своего рода неожиданной находкой. Тяжела война между телом и душой. Одно просит отдыха, а другая – просит знаний. Обычно в жизни сильное побеждает слабое, но что касается Ицхака Кумара, у него – слабое побеждает сильное, то есть жалкое тело – просвещенную душу. Вспоминает он Соню и думает о ней, но без особой симпатии. Мучения, причиненные ему ею, поубавили удовольствие от воспоминаний о ней. Тем не менее он находил немного утешения в страданиях; быть может, искупят они «тот самый» его грех.

Однако он не задерживался надолго на мыслях ни о Соне, ни о Рабиновиче. Отцовские письма возвращали его из чужих владений к себе домой. И он сидел, подперев голову руками, с открытыми глазами, уставившись перед собой. И вот он глядит и видит дом отца еще более тоскливым, подобным тоскливой печали на его сердце. Уже наступил вечер, но все еще не зажгли там лампу, экономят на керосине. Юделе вернулся с вечерней молитвы и берет Вови, усаживает к себе на колени и учит с ним тексты и комментарии наизусть; хотя и подрос уже Вови, он не ходит в хедер, ведь нет у отца денег платить за обучение. Итак, сидит себе Вови на коленях у Юделе и повторяет за ним. Насвистывает Вови и твердит: «Отец – а фотер, разбойник – а тотер, нарыв – а блотер. Птичка – это значит «а фейгл», бублик – это значит «а бейгл», тесто – можно переводить “а тейгл”». Его сестры стоят у окна и смотрят на прохожих, нет у них шляп, и им не в чем выйти. Что ждет их – Фрумечи, и Песеле, и Цизу, и Блюмечи-Лею, и Сару-Этл? Возможно, что найдется вдовец или разведенный с домом полным детей, который женится на одной из них, и та будет ему готовить, и чинить белье, и растить его детей. Тогда даже этого удовольствия, стоять у окна по вечерам, не будет у них. А он… он следует за своими желаниями, и гоняется за Сониной тенью, и отворачивается от их страданий. Вообще-то, когда он уезжал в Иерусалим, была с ним Соня добра, но чего стоит эта доброта девушки по сравнению с горем его сестер, и чего стоит эта доброта на четверть часа по сравнению со всеми теми днями, что она унижала его. Перед его отъездом обещала она писать ему письма. Посмотрим, сдержит ли она свое обещание.

Поневоле вернулись мы к разговору о Соне, но не будем задерживаться на ней, а поговорим об отце, чей образ предстал перед нами. Вот отец вернулся из лавки, и сидит, и пересчитывает деньги, хватит ли их, чтобы заплатить проценты за неделю. Если бы не отправились мы в Эрец Исраэль, не должен был бы отец одалживать деньги, и не съедали бы его проценты. И возможно, он ухитрился бы собрать немного на приданое для Фрумечи. Сколько ей, Фрумечи? Во всяком случае, она уже на выданье. Разве есть у дочери бедняка надежда найти жениха, когда молодые люди гоняются только за приданым? Здесь, в Эрец Исраэль, быть может, она нашла бы себе пару, ведь юноши Эрец Исраэль не гоняются за приданым, да только, как они не горят желанием получить приданое, так они не горят желанием жениться. Себя прокормить они не в состоянии, как же они прокормят жену и детей? Из-за нужды некоторые даже уезжают из Эрец. Если бы не уехал Рабинович из Эрец, он женился бы на Соне. Теперь, раз он не женился на Соне, хорошо было бы, если бы он женился на Фрумечи. И если даже она не такова, какой он рисовал ее перед Соней, достоинства ее на самом деле гораздо выше тех, что он выдумал.

– Отец – а фотер, измаильтянин – а тотер, нарыв – а блотер, той и реген – это роса и дождь. О росе мы просим летом, а о дожде – зимой, потому что Эрец Исраэль нуждается в росе летом и в дожде зимой, ведь все, о чем мы просим в молитве, мы просим для Эрец Исраэль.

– Что это Эрец Исраэль?

– Эрец Исраэль это имя места, где Ицикл, наш брат, живет.

– Что делает Ицикл в Эрец Исраэль?

– Ицикл сидит под своей лозой и под своей смоковницей и ест плоды рожкового дерева. И когда же мы едим эти плоды?

– Я не знаю.

– Да ведь пятнадцатого числа месяца шват мы едим их.

– Нет, нет, нет!

– Что за нет, нет, нет!

– Нет, нет, нет. Я не получил ничего в это пятнадцатое число.

– Ты не получил, но ты должен знать, что в этот день все едят инжир, финики, изюм, плоды рожкового дерева и всякие другие чудесные фрукты, которыми прославилась Эрец Исраэль.

– А почему Ицикл не присылает нам свои фрукты?

– Ицхак послал, да только пришел разбойник и схватил их. Как будет разбойник по-еврейски? Упрямишься ты, Вови? Если так, я не буду тебя учить, и, когда приедет Ицхак и заговорит на святом языке, ты будешь стоять, как истукан, и не поймешь, о чем он говорит. Скажи мне, Вови, разве хорошо это?

Соскользнул Вови с колен Юделе и заплакал. И Юделе тоже заплакал от тоски по Эрец Исраэль.

Говорит Сара-Этл сама себе: «Хорошо бы нам поесть чего-нибудь на ужин». Кивает ей Песеле головой и говорит: «Да, да, хорошо бы нам поесть чего-нибудь на ужин». Спрашивает Блюма-Лея: «Что мы будем есть сегодня?» Говорит ей в ответ Циза со смехом: «Мясо и рыбу мы будем есть», – а поскольку некрасиво смеяться над голодными, она поворачивается к старшей сестре и спрашивает: «Разве ничего не осталось от обеда?» Отвечает ей сестра: «То, что мы ели на обед, было из остатков вчерашней еды», – и она отворачивается к окну, чтобы не видели ее слез, хотя они не могут видеть ее: все еще не зажгли лампу. Ведь те две-три капли керосина, что остались со вчерашнего дня… преступление тратить просто так; нет у отца денег на покупку керосина, он должен выплачивать проценты за ссуду, взятую на наш отъезд в Эрец Исраэль.

– Сколько лет Сладкой Ноге? – спросил себя Ицхак. – В любом случае он старше Фрумечи на десять с лишним лет, но зато ростом он выше многих молодых людей. И если лицо его увядшее, так глаза – молодые, и, когда он смотрит на человека, не всякий человек может выдержать его взгляд. Сколько всяких новшеств он предлагает, сколько пользы есть в этом для людей, только он разбрасывается, кидается от одной вещи к другой и не успевает закончить. Если бы была тут Фрумечи, она бы присмотрела за ним.

Все евреи – братья, в особенности в Эрец Исраэль. Прошло много времени, и Ицхак забыл тот свой ответ, данный им старцу на корабле; теперь оба они живут в Иерусалиме и, может быть, повстречаются друг с другом, но даже если это и так, что мы от этого имеем? Ведь пути наши совсем разные. Как хорошо было ему, Ицхаку, когда он плыл в Эрец Исраэль! Сколько чаяний и надежд маячило перед Ицхаком! Теперь все его надежды ушли. Деньги, взятые в долг отцом на его отъезд, он не вернул, и, если не произойдет чуда, придут заимодавцы в отцовский дом и вытащат подушку из-под его головы. Та самая история с реб Юделе-хасидом и тремя его дочерьми про найденный ими клад – неужели это правда? Наверняка реб Юдл Натанзон, знаменитый богач, наверняка это он, тот самый, кто дал приданое Песеле, дочери реб Юделе-хасида, а те, кто обожает чудеса, выдумали историю про клад. Но, так или иначе, нам от этого не легче, ведь благодетели типа реб Юдла Натанзона не встречаются в наше время, а уж людей, так уповающих на Всевышнего, как реб Юдл-хасид, точно – нет. Если так, что нам оттого, что с реб Юделе произошло чудо? Какая разница, попался ли ему клад или встретился ему богач, давший приданое его дочери? Если мы посмотрим, как устроен мир, мы увидим, что скорее земля раскроет свои сокровища, чем богач откроет свой карман и подаст руку бедняку. На самом деле наше поколение тоже не лишено благодетелей, только вся их благотворительность не ставит бедняка на ноги, а приучает его к такому существованию, существованию в бедности. Оставим все эти размышления и вернемся в реальный мир. Ицхак занимается своим ремеслом, иногда в одиночку, а иногда с другими малярами, иногда у господ и консулов, а иногда у обычных домовладельцев. Молока с медом не нашел Ицхак в своем ремесле, довольно с него, с Ицхака, что он успокоился.

 

Часть седьмая

Душевное равновесие

 

1

Душевное равновесие поставило на нем свою печать. Что бы с ним ни происходило, он принимал как должное, не сетовал и не жаловался. Уже привык он к выходкам небесного светила и к проказам ветров. Иссушающие хамсины, высасывающие влагу из костей человека; пыль, стягивающая кожу; желтый свет, опаляющий глаза; и воздух, навевающий скуку; и всякие другие климатические сюрпризы – не выводят его из этого состояния. Находил он работу – работал, не находил – не огорчался. В дни, когда он не был занят своим ремеслом, шел в библиотеку и читал книги, а по вечерам заходил в Народный дом почитать газеты. Если был там оратор или лектор, он сидел, слушал и не уходил, пока не закончатся дебаты, не важно, было ли это повторением сказанного, причем дважды и трижды, или полная противоположность тому. И даже если возвращался он домой полумертвый, назавтра он снова шел в Народный дом.

В Народном доме он познакомился с разными людьми, и среди них с молодыми людьми, коренными жителями Иерусалима, приходящими туда тайком от родителей, ведь каждый, посещающий Народный дом, был в их глазах безбожником. Своими тяжелыми одеяниями и черными фетровыми шляпами, а также своими осторожными движениями, как бы говорящими, что их хозяева должны давать отчет в каждом своем шаге, и в особенности своими жадными глазами – выделялись они из остальных посетителей Народного дома. Жажда эта в их глазах, с одной стороны, была жаждой познания истинной цели, ради которой создан этот мир и ради которой стоит ему, человеку, жить в этом мире, а с другой стороны, это была жажда хоть чуть-чуть свободной жизни. Пока еще не познали они истинную цель и пока еще не знают, что такое свобода. Но надеются, что здесь, в этом месте, среди современных людей, они найдут то, по чему их душа истосковалась. Когда увидели эти юноши завсегдатаев Народного дома, то были разочарованы. На первый взгляд похожи они на всех остальных людей и даже менее значительны, чем многие из тех, кого они знали, но ведь нельзя же так говорить, и они, принижая себя, говорили: конечно, наше восприятие низко и мы не способны увидеть их свет. И они ждали того дня, когда удостоятся увидеть его.

Пока они были малы, они учились в ешиве «Древо жизни». Когда подросли, протянули свои руки к «древу познания». Оставили «Древо жизни» и начали искать свой путь в жизни, не путь изучения Торы и существования на халуку, уже «открылись» их глаза, и они увидели, сколько пороков у тех, кто учит Тору и при этом живет на халуку. Было их – четверо друзей. Один хотел учиться ремеслу, чтобы зарабатывать на жизнь; другой мечтал приобрести себе клочок земли и выращивать хлеб, как сделали некоторые исключительные люди из Иерусалима, основавшие Петах-Тикву; третий думал изучать медицину; четвертый – все еще не решил, что он будет делать.

Не все, что человек хочет, он делает, тем более в Иерусалиме, отнюдь не знаменитом расцветом ремесел. Занялся каждый из них тем, что у него получилось, лишь бы не возвращаться в ешиву. Тот, что хотел учиться ремеслу, стал служить в магазине; а тот, что хотел выращивать хлеб, стал делопроизводителем в благотворительном учреждении; а тот, что хотел стать врачом, ходил в типографию и изготавливал копии рукописей для заграничных ученых; а тот, что пока не решил, кем он хочет быть, сидит и учит языки. Шесть будничных дней они заняты своей работой. Приходит суббота – приходит покой. Приходит покой – душа просит наслаждения. Наслаждения, от которого и телу хорошо. Собираются они, и выходят из города, и гуляют в его окрестностях, ведь за пределами города, среди вздымающихся гор, на свежем воздухе, знания человека обогащаются, тем более, в Иерусалиме, где каждый шаг приносит человеку знание и понимание. Присоединяется к ним Ицхак и идет с ними. И хотя они – учили Тору, и отцы их – уважаемые люди в Иерусалиме, не заносятся они перед Ицхаком, наоборот, приближают его к себе, уважая в нем мастера. Хотя им не довелось овладеть каким-нибудь ремеслом, к самим ремесленникам они относятся с большой симпатией. Будучи молодыми людьми, начитавшимися новых книг, они презирали халуку, хотя их отцы кормились от нее. Но и они сами тоже пользуются ею, ибо нет в Иерусалиме ни одного рода деятельности, чтобы не присутствовало в нем что-нибудь от халуки.

Нет в Иерусалиме ни одного рода деятельности, чтобы не присутствовало в нем что-нибудь от халуки, и нет в Иерусалиме человека, который не говорит о халуке. Если он получает ее, то жалуется и возмущается, что дают ему столько, что не умрешь, но и жить не можешь. А тот, кто не нуждается в халуке, одинаково осуждает и берущих, и распределяющих ее. Тем не менее не мешает знать, что, если бы не «ненавистная» халука, евреи бы умерли все с голоду, ведь торговли и промышленности нет в Иерусалиме – чем бы они кормились? А те, кто ведает распределением халуки, о ком говорят, что большая часть денег остается у них в руках? При жизни никто не видел их разъезжающими в каретах по садам и паркам, а после смерти не осталось от них ни капитала и ни богатства. До сих пор помнят старцы Иерусалима реб Йоси Ривлина. В течение двадцати пяти лет он был писцом и доверенным лицом; днем трудился для бедных, а по ночам корпел над Торой, и всю жизнь не видел ничего хорошего, и смиренно подставлял свою спину под груз бед и страданий; и все деньги, поступающие в Иерусалим, проходили через его руки, а он не ел мяса и не пил вина даже в субботу и в праздничные дни, а довольствовался куском черного хлеба и черным кофе. И он умер, не оставив после себя вдове и сиротам ничего даже на одну трапезу, зато оставил после себя одиннадцать жилых кварталов, которые он добавил к Иерусалиму.

 

2

Ицхак, как и его современники из Второй алии, застал Иерусалим уже в кольце ряда жилых кварталов, для него предместья и центр были единым целым, одним городом. И он не знал, что в прежние времена весь Иерусалим лежал внутри стен, и все эти районы, столь многолюдные сегодня, были безлюдной пустыней, и с заходом солнца запирали городские ворота на ночь до утра, а если человек оказывался за стенами города, он подвергался опасности попасть в руки разбойников. Когда сопровождал Ицхак на прогулках своих товарищей, выросших в Иерусалиме, услышал он от них, каким образом были выстроены эти кварталы. И когда выстроены? Во времена, когда вся Эрец была полна разбоем. И кем они были выстроены? Жителями Иерусалима, «людьми халуки», жившими среди всякого сброда, врагов, среди взяточников-кровопийц. Но они не жалели себя и своих близких, и все это ради заселения и восстановления Иерусалима. Мы видим их недостатки и не видим их достоинств. Но если бы не они, расширившие границы еврейского присутствия, был бы Иерусалим зажат внутри стен – и во всех этих местах не было бы ни души.

Ицхак уже отошел от некоторых своих прежних принципов, но свое отношение к халуке не забыл. Теперь, гуляя по этим кварталам и глядя на заселенные дома, он не переставал удивляться: люди, про которых говорили, что они бездельники, мракобесы, что они далеки от цивилизации, – именно они расширили Иерусалим и подготовили место для будущих поколений.

Еще одно понял Ицхак: что молодой человек может быть религиозным и бояться Бога, даже если его родители не хасиды. Ицхак был уроженцем Галиции, уроженцем маленького городка, который делился на хасидов и митнагедов. У хасидов дети воспитывались в хедерах и ешивах, у митнагедов дети шли в школы и университеты. Когда они подрастали, одни – чтили Тору и соблюдали заповеди, а другие – освобождали себя от соблюдения заповедей. И потому молодых людей из митнагедских семей, соблюдающих заповеди Торы, не знал Ицхак, пока не познакомился со своими новыми друзьями – жителями Иерусалима. И до какой же степени они были митнагедами? Как-то раз зашел у них разговор о хасидах и об атеистах, и сказал один из них: «Говорил обычно глава нашей ешивы, что атеист еще, может быть, раскается, но ученик, ставший хасидом, не вернется к Торе никогда».

 

3

В будние дни каждый из них занимается своим делом, а в субботу, когда мы отдыхаем от работы, собираются они вместе и отправляются гулять по городу и его окрестностям. Присоединяется к ним Ицхак и идет с ними. Иногда они обходят стену и семь ее ворот, а иногда выходят из Шхемских ворот и попадают в пещеру Цидкиягу, откуда идет подземный ход до Иерихона, по которому бежал царь Цидкиягу от вавилонян. А напротив пещеры Цидкиягу видна тюрьма, где был заключен пророк Ирмиягу, и там же – яма, куда бросили Ирмиягу, и скала, на которой сидел он и оплакивал разрушение Храма. Оттуда они идут к Цветочным воротам, где располагался лагерем Навохудоносор, вавилонский царь, когда пришел к Иерусалиму, чтобы его разрушить; и отсюда же захватил Иерусалим злодей Тит. От Цветочных ворот они переходят к воротам Колен Израилевых, через которые поднимались евреи в Иерусалим. Оттуда идут к Львиным воротам, и четыре льва высечены на них, ведь как-то раз приснилось мусульманскому царю, что, если он не построит стены Иерусалима, разорвут его львы; тогда построил он стены и приказал высечь из камня тех самых львов из своего сна. От Львиных ворот они идут вдоль восточной стены и достигают ворот Милосердия. Это ворота, о которых пророчествовал пророк Иезекииль, что они будут закрыты, никогда не откроются, и ни один человек не войдет в них, потому что Всевышний, Бог Израиля, войдет в них. И все еще они закрыты, закрыли их мусульмане, потому что боятся, что одолеют их евреи своими молитвами и придет Машиах. Оттуда спускаются к «Яд Авшалом» и подходят к Тихону, где был помазан на царство царь Шломо, и там находится миква рабби Ишмаэля, первосвященника. А воды Тихона способны исцелять от разных болезней, но не пригодны для питья: с тех пор как был изгнан народ Израиля, вода его потеряла свой вкус. От Гихона спускаются они к Шилоаху – его воды изливаются четыре раза за день, и вся эта местность покрыта зелеными садами, не перестающими плодоносить круглый год, так как воды Шилоаха орошают ее; и именно там были расположены царские сады, про которые говорит пророк Нехемия. А оттуда они идут в Эйн-Рогель и иногда заходят к Арзафу.

Арзаф родился в Иерусалиме и, как большинство уроженцев Иерусалима, учился в ешиве «Эц Хаим», и многие раввины и выдающиеся люди Иерусалима были его друзьями. И говорят, что он знал Гемару лучше некоторых из них. Почему избрал он это странное ремесло – набивать шкуры зверей и птиц, гадов и пресмыкающихся? Никто не знает. Арзаф сидит один, как Адам в раю, без жены и детей, без забот и хлопот, среди самых разных животных: зверей и птиц, пресмыкающихся и ползающих, змей и скорпионов. Он живет с ними в мире, и, хотя лишает их жизни, они ему не мстят, ведь благодаря ему они удостаиваются чести попасть в знаменитые музеи Европы, а профессора и ученые становятся к нему в очередь и награждают его почетными грамотами и подарками. Арзаф не интересуется деньгами и не хвалится почетными грамотами. Пусть хвалятся те, весь почет которых зависит от других. С него довольно того, что он смотрит на изделия рук своих и знает, что не исказил ни единого создания в мире, наоборот, сохранил память о некоторых птицах Эрец Исраэль, про которых говорили, что их уже нет в природе. Одни из бывших товарищей Арзафа прославились и разбогатели. Их богатство и слава – пустой звук для Арзафа. Другие – из бывших товарищей Арзафа составляют гематрии в честь богатых и влиятельных евреев. Гематрии эти имеют такую же ценность в его глазах, как исследования большинства ученых Иерусалима. Что же важно для Арзафа? Важен для Арзафа животный мир, звери и птицы, пресмыкающиеся и ползающие, те, что упоминаются в Танахе и Талмуде и обитают в Эрец Исраэль. Охотится на них Арзаф, и выбрасывает их внутренности, и набивает их шкуры, чтобы дать им жизнь вечную. Все это делает Арзаф в течение шести будничных дней, а в субботу он отдыхает, как любой другой человек, расстилает перед домом циновку и лежит и читает Иосифон и притчи о лисицах. Иосифон – читает, так как там пишут про людей; притчи – читает, так как там пишут про животных: про птиц и зверей.

Арзаф не любит гостей, ведь те пристают к нему с расспросами. Но если уж гости приходят к нему, он не отталкивает их, только просит, чтобы не дотрагивались ни до одного чучела, чучела эти – сердитые. Если гости слушаются его, так хорошо, а если – нет, рычит Арзаф, как дикий зверь, или кричит, как хищная птица. И даже если понимают посетители, что это голос Арзафа, то пугаются и в ужасе убегают.

Приятели Ицхака были знатоками во всем, что касалось Иерусалима, и умели рассказывать о городе и о его истории, его строителях и разрушителях. И частенько они приводили изречение из Танаха, связанное с данным местом. Все то время, что Ицхак слушал, он не переставал удивляться. Знал Ицхак, что были у нас прорицатели и пророки, но не знал, что слова их до сих пор живы, актуальны и так или иначе касаются проблем сегодняшнего Иерусалима. В хедере у своего меламеда немного учил Ицхак Танах, и в бейт мидраше, где он молился в детстве, были изодранные религиозные книги, в которые он никогда не заглядывал, так как привык к легкому чтению, когда человек читает для развлечения или для общего развития. И вот стоит Ицхак в Иерусалиме, в городе, где стояли Ишайягу и Ирмиягу и многие другие пророки, и слова их все еще звучат среди этих камней.

Гуляют товарищи Ицхака вместе с Ицхаком и рассказывают ему про Иерусалим прежних времен и про Иерусалим наших дней. Некоторые из рассказов кажутся нам легендами, но на самом деле так все и было – Иерусалим привык к чудесам, ведь глаза Всевышнего прикованы к этому городу и Он не перестает заботиться об Иерусалиме даже в унижении его. А если и нет в их рассказах чего-то необыкновенного, душа человека все равно тянется к ним, ведь речь идет об Иерусалиме.

От славословий в адрес Иерусалима переходят они к восторженным рассказам о своих отцах и дедах, иерусалимцах. Некоторые из их рассказов кажутся легендами, но на самом деле так все и было, ведь предки их были людьми великими, и то, что происходило с ними, было великим. Слушает Ицхак, и ему тоже хочется рассказать о деяниях реб Юделе-хасида, деда своего, которого Всевышний поднял из праха, но как же он начнет рассказывать – не знает он, как увязать одно событие с другим. В детстве, когда была жива его бабушка и рассказывала о чудесах Всевышнего, совершенных Им для своего хасида, реб Юделе и для трех его скромных дочерей, не было у Ицхака разумения, чтобы понять это. В отрочестве, когда его тетки рассказывали о деяниях реб Юделе, их деда, интересовался он другими рассказами, где, как правило, насмехались над праведниками и хасидами. Теперь, когда душа его жаждет рассказывать, он не знает, с чего начать, и не помнит точно всю последовательность событий. Был похож Ицхак на своего отца. Если просили того рассказать что-нибудь из жизни его деда, он вздыхал и говорил: «Что я знаю? Одно только я знаю, раньше было хорошо, а теперь – плохо». Придет время, и забудут деяния этого хасида, как будто бы никогда ничего не было. И уже есть потомки этого хасида, которые отрицают все эти истории и говорят, что уличные певцы сочинили все это забавы ради. Поэтому хорошо делает его брат Юделе, думает Ицхак, что начал записывать историю жизни нашего деда в стихах, ведь Юделе владеет искусством рифмы, как настоящий поэт.

Бродит Ицхак в окрестностях Иерусалима, а мысли его бродят в другом месте. И там тоже – суббота, и там тоже – лето, только времена – иные, то есть нам еще не двадцать пять, а семь-восемь лет. И уже закончила бабушка Ицхака читать недельную главу в своем молитвеннике, и вышла, и присела на каменную скамью перед домом. Руки ее опущены на колени, и тень сладкой грусти лежит на ее морщинистом лице. Подходят ее соседки и подсаживаются к ней, и она рассказывает им печальным тихим голосом (тем самым голосом, которым вначале читала недельную главу в своем молитвеннике) о чудесах Всевышнего, совершенных Им ради хасида своего, реб Юделе-хасида. Иногда женщины вздыхают, а иногда радостно вскрикивают. Но ее голос звучит ровно. Сколько лет уже прошло?! Старушки нет уже на свете, да и изо всех тех женщин, что слушали ее рассказы, многих нет. Но тот напев все еще звучит, и слышит его Юделе, и пишет историю жизни реб Юдла.

Поднимает Ицхак глаза в поисках брата, а видит своих спутников. Думает о каждом из них и решает про себя: этот подходит той моей сестре, а тот подходит этой сестре. Тут же вспоминает, что сестры – за границей, и знает, что никогда не встретятся этот – с той и та – с этим. Те, кто эмигрировал в Америку, через год-два привозят своих братьев и сестер к себе; те, кто совершил алию в Эрец Исраэль – хорошо, если они сами не уезжают из Эрец. Деньги, что занял отец для Ицхака, он еще не вернул ему, как же может он думать об алие своих сестер?

 

4

К тому времени, о котором идет речь, съехал Ицхак с квартиры в доме выкреста. С первого дня в доме выкреста не был он в восторге от своей комнаты, летом – из-за жары, зимой – из-за холода, днем – из-за темноты, ночью – из-за крыс. Случилось так, что один из его соседей привез свою мать из России, а та не смогла ужиться с невесткой; пожалел его Ицхак, оставил ему свою комнату, а себе снял комнату в квартале Зихрон-Моше.

Квартал этот был построен за год до нашего прибытия в Эрец Исраэль, и он значительно лучше других кварталов, так как строился по усовершенствованному проекту и с учетом санитарных норм. Каждый дом стоит отдельно, и посередине пролегает улица, и на обочине улицы посажены деревья – летом они будут давать тень, а в Суккот – ветви для крыши сукки. И хотя один «умный» врач предостерегал, чтобы не сажали люди деревья, поскольку деревьям нужна вода, а вода разводит комаров, а комары приносят малярию – несмотря на это, посадили они деревья и – страдают от жажды, но поливают их, а женщины любуются, как подрастают вместе с деревьями их малыши. Как хорош этот квартал, так хороши его обитатели. Хороши перед Богом и хороши друг с другом, и не преследуют других из-за их взглядов. Есть здесь – торговцы и лавочники, есть – учителя и писатели. Некоторые пишут в газетах, а некоторые служат в благотворительных учреждениях. И так как расходы на содержание дома значительно больше их доходов, они обычно сдают одну-две комнаты. Живут в них студенты учительского семинара, простые еврейские юноши, жаждущие знаний и говорящие на иврите, скромные и послушные. Как-то раз они не пришли на занятия, и учителя решили, что ученики объявили забастовку, но когда пришли они к ним – увидели, что те лежат в кроватях больные, дурная пища и тяжелая учеба лишили их сил и довели до болезни.

Сблизился Ицхак с четырьмя из них, выходцами из Галиции, убежавшими из родительского дома: мешочек с тфилин в руках, немного еды в карманах и светлая надежда на будущее. Они не совершили алию, подобно Ицхаку, чтобы пахать и сеять, но – для того, чтобы изучать Тору и науки на Святой Земле в Святом городе в чистоте и святости и на святом языке. И вот они соблюдают заповеди Торы в бедности, и принимают страдания с любовью, и не возмущаются, а, наоборот, поют песни Сиона и его гимн, и пробуждают в сердцах своих друзей в Галиции тоску по Эрец. Хотя они изучают науки и являются студентами семинара, а Ицхак – не кто иной, как простой рабочий, они приветливы с ним и приближают его к себе. А когда услышали они, что есть у него знакомая девушка в Яффе, им стало сниться, что она приезжает в Иерусалим, и приходит к Ицхаку, и они знакомятся с ней – наяву они не были знакомы ни с одной девушкой. Один из них написал об этом стихи и напечатал их в газете «Хапоэль Хацаир» или, может быть, в другом месте. Сон их не сбылся: Соня не приехала в Иерусалим и не пришла к Ицхаку Но она сдержала свое обещание писать ему письма.

 

5

Соня сдержала свое обещание. Раз в неделю она писала Ицхаку. Письма ее – лучше писем Ицхака и длиннее писем Ицхака, и еще одно достоинство есть в ее письмах – нет в них ничего лишнего, пишет ли она о себе или пишет она о других, и даже вещи, не имеющее никакого отношения к Ицхаку, важны и интересны для него. Иногда Соня хочет посмеяться и присоединяет к своему письму послание от некоего хозяина большого магазина в Яффе или фермера, владельца полей и виноградников, которые просят ее руки. Молодые люди, глупцы вы этакие, думаете вы, что Соня создана для брачного ига? Эти послания со сватовством, те, что Соня шлет Ицхаку, чтобы рассмешить его, – есть в них польза: ведь из них ты видишь, что все считают Соню свободной, значит, и Ицхак не должен думать, что она все еще принадлежит Рабиновичу и что он, Ицхак, согрешил перед другом.

День, когда приходит письмо, – счастливый день для Ицхака, как один из первых дней его сближения с Соней; только в те первые дни он упрекал себя в глубине души, а теперь он спокоен, и если чувствует он волнение в душе, то облекает его в слова и пишет ей. И хотя Ицхак, наш товарищ, не привык писать, иногда он находит нужное слово на кончике пера, и, когда он переносит его на бумагу, слово это приносит покой его душе и отдохновение телу. Вспоминает Ицхак все чудесные часы, проведенные с Соней, и чувствует страстное желание увидеть ее; а потом вспоминает ужасные часы, выстраданные в последнее время, и успокаивается, как будто нет никакой разницы: здесь Соня или нет здесь Сони.

Со временем сократились ее послания. Он писал ей длинные письма, она отвечала ему вкратце. Писал ей коротко, не отвечала ему ничего. Писал ей: «Почему ты меньше пишешь мне?» Отвечала ему: «Что я тебе напишу? Новое не наступило, а старое устарело».

И он тоже стал меньше писать. Хочет написать много, а пишет мало. Хочет написать немного и не пишет ничего. Иногда сочиняет для нее в душе длинное письмо, но как только садится за письмо, видит, что не о чем писать. Неделя приходит и неделя уходит; ни он не пишет ей, ни она – ему. Несмотря на то что они оба поступают одинаково, то есть оба не пишут, сетует он на нее за то, что она прекратила писать первая, ведь ей это ничего не стоит: приходит на почту, берет бумагу и чернила и пишет на одной ноге безо всякого труда, не то, что он, – он должен привести мысли в порядок и успокоиться. Когда прошло несколько недель без письма от нее, вспомнил он те послания, что она присоединяла к своим письмам, и подумал, что, может, она обручилась или просто заинтересовалась одним из претендентов на ее руку. Странная сила дана этой девушке: делает все, что ей вздумается, и не чувствует укоров совести. Понимал Ицхак, что надо бы ревновать – и не ревновал. Неужели ему все равно? Неужели найдется человек, который видит, что его суженая отдана другому, – и молчит? Человек может терпеть страдания и даже радоваться им, чтобы сбросить лишний вес, но видеть свою суженую с другим и молчать?! Не каждый человек может вынести это.

Однажды приехал один его знакомый из Яффы в Иерусалим и передал ему привет от Сони. Ицхак не спросил его, наказала ли Соня передать ему привет или он сделал это сам по себе. И прощаясь с ним, Ицхак не передал ей привет. Когда тот ушел, сидел Ицхак и злился: этот человек, у которого нет с Соней ничего общего, живет в одном городе с Соней, а я – сижу здесь, далеко от нее. Пришло ему в голову, что нужно поехать в Яффу. А так как не ясно ему было, что он ищет там, это только раздразнило его. Наконец, спустя некоторое время, начали его мысли проясняться, приходить в порядок, и каждая мысль нашла себе выражение – только они разделились и стали спорить друг с дружкой. Одна говорила: «Поезжай в Яффу и разруби все узлы», а вторая говорила: «Нет, наоборот, затяни их». А третья насмехается и говорит: «Пока не утек песок из Яффы – лети туда, и набери полную горсть песка, и сплети себе веревку, и привяжи ею твою Соню, чтобы не оторвалась от тебя вовек». Когда Ицхак представлял себе, как он приезжает в Яффу и стоит перед Соней, он не чувствовал себя наверху блаженства, но ощущал себя человеком, которого принуждают сделать то, что он не в силах сделать. Понимал Ицхак смутно, что источником его силы является любовь других к нему, а когда любви этой нет, любая мелочь может сокрушить его. Поэтому он боялся появиться перед Соней и оставил этот вопрос повисшим в воздухе.

 

Часть восьмая

Занавес, задернутый художником

 

1

Душевный покой преобразил внешний облик Ицхака. Никогда в жизни «не было надменно сердце его, и не возносились глаза его», но, когда пришел он к этому состоянию, появилась в его глазах кротость, как у человека, подошедшего к некоему итогу после тяжелой внутренней борьбы, и в его облике появилась сдержанность, заметная и в походке, и в разговоре, и в голосе. Как-то раз задержал на нем Блойкопф взгляд. Сказал ему: «Что это, Кумар, ты так переменился?» Еще как-то раз посмотрел Блойкопф на него и сказал: «Есть в тебе что-то особенное, но я не знаю, что это. Жаль, что ты не родился художником, однако ты можешь научиться превращать ремесло в искусство». Начал он обучать Ицхака изготовлению вывесок. Нашелся у Ицхака достаточный повод, чтобы не ехать к Соне в Яффу, и появилось у него новое ремесло.

Уже в первый день, как только пришел Ицхак к Блойкопфу отнесся к нему Блойкопф, как к брату. Теперь, когда тот превратился в его ученика, стал относиться к нему по-братски вдвойне. Ощутил Ицхак вкус дружбы, как в те дни, когда он был с Рабиновичем. Ицхак не сравнивает Блойкопфа с Рабиновичем и Рабиновича с Блойкопфом, ведь Рабинович, даже если ему нечем заняться, человек действия, а Блойкопф витает в высших мирах даже в то время, когда что-то делает. Тем не менее есть нечто, объединяющее их, – это любовь к ближнему и чувство товарищества, доходящее до самопожертвования.

Блойкопф умел учить и прививал любовь к своему делу ученикам. Когда он садился с Ицхаком, чтобы обучать его, говорил: «Вот холст и вот краски. На первый взгляд нет ничего общего между ними, и все-таки ты хочешь сосватать их. Раз так, постарайся, чтобы из них получилась прекрасная пара, чтобы каждый, увидевший их, сказал, что не созданы краски эти ни для чего иного, как только для холста, и не создан холст этот ни для чего иного, как только для красок; и само собой разумеется, что буквы и рисунки должны быть сделаны очень хорошо, дабы не явились они тебе во сне и не напугали тебя. Как сожалею я о тех рамках, что делал, и о большинстве картин, что писал. Глупо было думать, что мысль – прежде всего, не знал я, что главное – рисунок, рисунок. Каждый, кто разбрасывает повсюду свои ногти, должен будет после смерти искать и подбирать их. И уж если ногти человека так важны – то произведения рук человеческих, суть его существования в мире, тем более важны. Сколько огорчений и сколько мучений предстоят ему, этому человеку, когда ему придется входить в дома покупателей своих картин и видеть их физиономии в рамках, которые он сделал. Ощутить такое я не пожелаю даже своим врагам. А ты должен знать, Кумар, что я ненавижу своих врагов. Может быть, существуют хорошие люди, те, что любят даже своих врагов и прощают им, я – нехороший человек и не создан для прощения. Любви так мало в мире, и я берегу ее для любящих меня. Возьми свою кисть и не жалей своих трудов, ведь не в тебе суть, а в твоей работе, и не твоя работа – главное, а произведение рук твоих. И не говори: разве стоит того лавочник этот, чтобы я вкладывал все свои силы в вывеску для него? Его товар может быть гнилым, но вывеска, сделанная тобой, должна быть хороша».

 

2

В дни эти силы Блойкопфа были уже на исходе. Он еще не понял, что смерть его близка; оттого что привык он размышлять о смерти – начал пренебрегать смертью. Падала от слабости кисть из его руки, ложился он на кровать, и закрывал глаза, и рисовал в воображении то, что сделал бы, будь он здоров. Так как картин в воображении много, а времени мало, он преодолевал себя и возвращался к своей работе.

Увидела это жена – и принесла романы, и стала читать ему, чтобы удержать его в постели. Не нравились ему романы, он терпеть не мог истории о людях и их проделках, да к тому же они вставали между ним и его видениями. Отбрасывал он от себя романы, и вскакивал с кровати, и возвращался к работе. Как-то попалась ей книга о животных, зверях и птицах. Уложила она его против его воли и стала читать ему. Лежал он с закрытыми глазами, слушал и восклицал: «Ой, я вижу! Ой, я вижу!» – и хотя утомилась Тося от чтения, он хотел слушать еще и еще. Так день, и два дня, и три дня. А ведь она – хозяйка дома, и вся домашняя работа лежит на ней: подмести комнату и принести продукты с рынка, сварить еду и сбегать в аптеку за лекарствами для мужа. Вдобавок ко всем хлопотам этим – забота о гостях, ведь надо уважить их и приготовить чашку какао, того самого какао, что является и едой, и питьем одновременно; подать гостю кушанье отдельно и напиток отдельно – для этого достатка Блойкопфа не хватает. А Блойкопф, по своему обыкновению, как только заинтересуется чем-то одним, уже не смотрит ни на что другое. Лежал он на кровати с закрытыми глазами, и она читала ему, а он не давал ей пойти на рынок или в магазин, и, когда наступало время обеда, нечего было им есть. Почувствовал это Ицхак и стал приносить разные продукты, скрывая при этом их цены. Тося была поражена, что он покупает дешевле, чем она, и согласилась, чтобы он покупал все необходимое для дома. Попадалась ей лишняя копейка – расплачивалась с ним, не попадалась – просила его подождать, пока поможет ей Бог.

Но Бог не помогал ей, а, наоборот, делал жизнь ее все хуже и горше. Ицхак не переставал заботиться о ней: мало того что покупал продукты, он еще старался успокаивать и утешать ее. Одни приносят цветы, другие приносят всякие украшения; цветы и украшения – можно прожить без них, хлеб и пища – невозможно прожить без них. Видел Блойкопф, как поступает Ицхак, и радовался, что тот следует обычаю художников и не жалеет эти «куски металла сомнительной художественной ценности». Прекрасно бы делал Ицхак, если бы посылал их отцу, который мучается с кредиторами и выплачивает им проценты. Только отцовское горе – далеко, вдали, а беда Блойкопфа – близко, рядом. Кроме того – отцу ведь надо послать десять – двадцать франков сразу, а на Блойкопфа он тратит понемножку, и не франки, а матлики и бишлики.

И уже перестал Блойкопф обучать Ицхака. Но Ицхак не перестал приходить. И когда приходит – не приходит с пустыми руками. Берет Тося апельсин, из тех, что принес Ицхак, и чистит его, и дает мужу. Сосет его Блойкопф и говорит: «Чудно! Отрадно!» В это же время переносятся глаза Ицхака в другое место и в другие времена, времена, когда его мама лежит больная, а отец стоит над ней и спрашивает: «Хочешь ты чего-нибудь?» Улыбается мама пересохшими синими губами и не отвечает, ведь если она попросит, разве есть у него хоть что-нибудь, что он может дать? Отводит Ицхак глаза от маминой улыбки и от папиного горя. Подходит Фрумечи, его сестра, и берет корзину в руки, и идет на рынок купить что-нибудь, и возвращается с рынка без ничего, потому что пошла без копейки. Выходит Вови, их маленький братишка, ей навстречу, и берет пустую корзину у нее из рук, и надевает себе на голову, как шляпу, и говорит: «Взгляните, взгляните! Новая шляпа у меня!» И он удивляется, что братья и сестры не смеются над его «хохмами» и не поздравляют его с обновкой. В это же самое время сидит Ицхак дома или в лавке и перебирает в уме все наши поселения в Эрец Исраэль, а его отец сидит и перебирает в уме все те отговорки, которые он уже привел хозяину дома, требующему плату за квартиру. Ицхак сидит и пересчитывает все блага, уготованные в Эрец Исраэль ему, а его отец сидит и пересчитывает все беды, уготованные ему. Он – не нашел всех этих благ в Эрец Исраэль, а отец – еще не закончил счет своим бедам. И оба времени, прошлое и настоящее, объединились в одну нескончаемую беду. Как-то посмотрел на него внимательно Блойкопф. Сказал ему: «Что так мучает тебя?» Сказала Тося: «Нужно подыскать ему хорошую девушку». Пригласила она одну из девушек, бывающую у них в доме. Он – не взглянул на нее, и она – не взглянула не него. Видно было, что не создан Ицхак, чтобы привлекать к себе сердце девушки.

 

3

Блойкопф отказался от книг и отдалился от друзей, протянул в комнате занавеску и сидел за этой занавеской. С тех пор как Блойкопф себя помнил, он всегда задумывался о двух вещах, составляющих единое целое: о жизни и о смерти, да только второстепенные вопросы отвлекали его от того, чтобы полностью сосредоточиться на этой мысли; теперь, когда он ощущает каждый день вкус смерти и понимает, что смерть – это одновременно и конец, и цель жизни, захватила его сердце идея – создать образ жизни и смерти. Подтолкнули его немного к этому рассказы про зверей и птиц, которые читала ему жена, и, хотя он уже позабыл их, смутный их след остался в его душе.

Итак, сидит Блойкопф за перегородкой, а перед ним холст размером в четыре локтя. И на нем он изображает леопарда, а леопарда обвил змей и душит его сверкающими буйными красками кольцами. С раннего утра и до захода солнца работает Блойкопф, наносит пятна на шкуру леопарда и перемещает кольца змея. Змей этот – жизнь, а леопард этот – смерть. Один обрушивает удар лапой на голову другого, чтобы размозжить ее, а другой – обвивается вокруг него и сжимает его в своих объятьях. И что за чудо? С того самого дня, как он пишет образ смерти, черпает он жизнь, и кажется ему, что он поправляется, и жена его старается, чтобы он пошел с ней на прогулку, как большинство образованных горожан, выходящих с наступлением вечера пройтись; и так же поступает господин Бен Йегуда, он гуляет каждый вечер с госпожой Хемдой. Но она не понимала, что всю силу свою он черпает не из чего иного, как из своего творчества, и, если он отрывается от работы, силы покидают его. Она придумывала всяческие доводы, только чтобы отвлечь его от дела, только чтобы он не переутомлялся чересчур. Это выводило его из себя, и он кричал на нее. Она была поражена и плакала, ведь никогда в жизни не слышала окрика от него. Когда он снова начинал писать, она приходила и стояла перед ним, лишь бы они помирились. Если он замечал жену и видел ее желание, то оставлял свою работу и обнимал ее, а если был очень занят, смотрел на нее сердито. Опускала она занавеску за собой, и сидела, и плакала. Так – сидит она по одну сторону занавески и плачет, а он – стоит по другую сторону занавески, и кашляет, и харкает кровью. Как только слышала она его кашель и харканье, кидалась к нему и обнимала его, а он смотрит то – на нее, то – на картину, которую пишет.

 

Часть девятая

Расчеты

 

1

Ицхак стал реже бывать в доме Блойкопфа и не приходил даже, чтобы принести что-нибудь с рынка. Ведь с того дня, как натянул художник занавес, гости казались Блойкопфу злоумышленниками, намеренно отвлекающими его от работы, пока те не стали воздерживаться от визитов.

Однажды в пятницу после полудня возвращался Ицхак с работы в доме одного христианина, владельца бани на улице Яффо, члена секты субботников; в канун субботы в полдень тот запирал баню и прекращал всякую работу. Пошел Ицхак к парикмахеру побриться – не купил он еще себе бритву. Была середина дня, когда выходят из школы учителя и из банка чиновники побриться и постричься. Подождал он, сколько смог, но очередь его все не подходила. Решил провести субботу дома и почитать книгу, а ради пустых стен дома не обязательно быть человеку побритым. Взял свои рабочие принадлежности и вышел. Идет он себе с ведром краски в руке и с небольшой лестницей на плече и смотрит прямо перед собой, как мастеровой, закончивший свою работу и заслуживший отдых и покой.

 

2

Город все еще шумен, как и в остальные дни, но приметы приближения субботы уже заметны. Хозяева магазинов и лавок, тех, где не торгуют продуктами, запирают свои магазины, гордясь при этом и чванясь в глубине души, что послал им Господь заработок и не должны они трудиться до наступления темноты, а могут встретить субботу со спокойной душой; и, запирая магазины, они гремят своими ключами, дабы услышали соседи: приближается суббота. В отличие от них, хозяева продуктовых лавок мечутся в своих лавках от ящика к ящику, от мерных сосудов для разлива жидкостей к весам. Отмеривают масло и отвешивают сахар; разливают керосин и нарезают халву; отрывают бумагу и сворачивают из нее кульки; завязывают свертки и берут деньги от того, кто дает, и записывают в блокноты тех, кто не заплатил; дают сдачу или просят еще денег; и меняют толстые свечи на тонкие и тонкие на толстые в зависимости от вкуса клиентов. Тут – торопит женщина продавца, чтобы он был поживее, а там – торопит продавец покупателя, чтобы тот взял свой товар и отошел. Тут – плачет девочка, у которой разбилась посудина, а там – протиснулся нищий просить подаяние. Тут – отмеряет винодел вино на субботнее благословение, а там – кричит какой-то скандалист, что в свечах, проданных ему в прошлый канун субботы, не было фитилей. А по улице между лавками бежит служитель религиозного суда, расклеивая объявления, и пропускает места, на которые должен был их наклеить, чтобы проучить любопытных: нечего бегать за ним. Бежит служитель, и бегут любопытные, и наталкиваются на детей, которые несут горячее, чтобы поставить в печь при ешиве. Стоит владелец печи и кричит. На одних он кричит за то, что задержались, на других он кричит за то, что поспешили; на одних он кричит, что их бутылки плохо заткнуты и могут пролиться, на других он кричит, что их бутылки заткнуты чересчур сильно – что, они боятся, что он будет пить из них? Тем временем ты уже слышишь, как дважды повторяют текст Торы на иврите и один раз на арамейском; и мальчик перед своей бармицвой учит недельную главу; и разносится запах рыбы и других субботних блюд. Старики выходят в субботних одеждах, один идет в бейт мидраш, другой – к Западной стене. У одного – шея обвязана платком от холода, другой повязал платок на шею, так как нельзя переносить предметы в субботу в карманах. Еще не закатилось солнце буднего дня, и еще не пришло сияние субботы, но каждый, для кого дорога суббота, оставляет свои дела, и торопится, и спешит ей навстречу, на час или на два часа раньше времени. Замечают стариков дети, тотчас подбегают и протискиваются между ними, сплевывая при этом шелуху семечек изо рта, и говорят: «Суббота, суббота!» «Суббота, суббота!» – сладостно шепчет один из старцев, как будто дали ему попробовать от мира грядущего. И он смотрит на небеса, не наступила ли уже там, наверху, суббота, и спешит к Западной стене, чтобы встретить там субботу, поджидающую сынов Исраэля, дабы пролить на них свои благословения. Пока земля готовится к встрече субботы, наверху все меняется, и уже другие небеса смотрят вниз. Еще не наступила там суббота, но свет ее уже сияет.

 

3

Идет Ицхак неторопливо и наслаждается увиденным. Шесть дней он работал от зари и до зари, теперь, когда он окончил свою работу, вернется он к себе в комнату, и снимет запачканную одежду, и наденет все чистое, и не сдвинется с места до окончания субботы. Задерживается Ицхак чуть-чуть здесь и чуть-чуть там, и глядит по сторонам, и подсчитывает: сколько он заработал и сколько потратил, и что он себе купит, чтобы побаловать себя в субботу. Хотя наш герой не очень-то соблюдает субботние заповеди, он покупает себе обычно из еды что-нибудь особенное в честь субботы. После того как сделал подсчет, увидел он, что осталось у него пять бишликов. Он боялся дотронуться до них; ведь если он накопит еще пять, и еще пять, и еще пять, может быть, удастся ему набрать десять франков и послать отцу. И недалек тот час, когда он сможет это сделать, ведь он перестал бывать в доме Блойкопфа и ничего не тратит на него. Радуется Ицхак, что смог отказать себе в чем-то ради отца, и рад, что не побрился; во-первых, сэкономил на деньгах за бритье, а во-вторых, он теперь будет вынужден сидеть всю субботу дома и отдохнет после своей тяжелой работы: не может же он показаться перед людьми в таком безобразном виде!

 

4

Переложил Ицхак ведро с краской из правой руки в левую, переложил лестницу с одного плеча на другое и задумался о том, что близко глазу и далеко от сердца, и о том, что далеко от глаза и близко сердцу. Услышал голос собирающего пожертвования на тяжело больных и увидел носилки с умершим. Не стал спрашивать Ицхак, кто умер. Иерусалим – это город стариков, прибывающих со всех сторон света умереть здесь. Что в том особенного, если несут хоронить мертвого? Человек умер – на кладбище несут его, на Масличную гору, хоронят в могиле, купленной им при жизни, и возвращаются по домам с миром. Часто в дождливые вечера попадались навстречу Ицхаку люди из погребального братства, бегущие вверх на Масличную гору, чтобы похоронить умершего; и много раз видел он их возвращающимися, вымокшими до нитки, так что вода льется с их платья ручьями, и они дрожат от холода и от лихорадки. Находятся люди, которые распускают дурную молву о членах погребального братства, якобы зарабатывающих на мертвых. Но еще более ужасные вещи писал наш учитель рабби Овадия из Бартенуры, автор комментариев к Мишне, о попечителях общин своего времени, которые следили, чтобы не пропала самая малость из имущества умершего и его наследства, и при этом наговаривали на людей, навещающих больных, будто бы те уносят из домов больных деньги и вещи. И не дай Бог было оказаться человеком, на которого они обратили внимание. Поэтому многие боялись навещать больных, лишь бы не попасть под подозрение. И положение больных, у которых не было близких в городе, было крайне тяжелым, но попечители не знали милосердия и не сворачивали с дурной дороги.

Стал Ицхак размышлять о прежних поколениях, и сразу припомнились ему истории, которые любят рассказывать жители Иерусалима о своих предках: как оставили те свои дома, бывшие полной чашей, чтобы лежать в земле города Бога нашего. И только подумал он об этих старцах, как вспомнил реб Юделе-хасида, деда своего, чья жизнь была полна горестей, но как только улыбнулась ему удача и он разбогател – тут же оставил свой город и отправился в Иерусалим. А его родной город был в те времена городом большим, полным Торы и мудрости, и он был там уважаемым человеком, так как был богат и любил всем сердцем Всевышнего; и он мог в богатстве и почете закончить свой век. Не посмотрел он на свой почет и «поднялся» в Иерусалим. И кто знает, была ли с ним хоть одна живая душа в час кончины, ведь старая Фрумит умерла раньше него. Стало Ицхаку жаль своего деда. Но в своей печали он нашел каплю утешения, ведь если наш дед погребен здесь, то и мы тоже тесно связаны с землей этой, подобно потомкам основателей ишува. Подумал Ицхак: «Как это я не вспомнил об этом раньше, а только сейчас? И теперь, раз я вспомнил, следовало бы посетить могилу моего деда, только трудно представить себе, где я найду ее, ведь уже прошло восемьдесят лет и больше со дня его смерти, и, конечно, осела его могила и забылось ее место».

Взглянул Ицхак на людей с носилками – те торопятся и почти бегут с мертвецом, ведь надо привести его к упокоению до наступления субботы; посмотрел он на провожающих покойника и не заметил среди них ни одного знакомого лица. Похоже, что и они тоже не знакомы с умершим, просто выпала им возможность выполнить заповедь проводов покойника, и они провожают его и проходят с ним несколько шагов, дабы отдать ему последний долг.

Спросил один у несущих носилки: «Кто умер?» Ответили ему: «Один из неверующих». Заметил другой: «Если умирает неверующий, сказано об этом в Писании, все равно не нужно говорить о покойном плохо». Спросил третий: «Кто он, этот покойник?» Ответили ему: «Художник один из Нахалат Шивы». Вступил четвертый в разговор и сказал: «Почему не профессор Шац?» Сказал пятый: «Благословен Судья Истинный! Я видел этого художника в праздник Шавуот у могилы царя Давида. Еще не вошел он в лета, а уже приказал долго жить». Заметил шестой: «Разве одни старики должны умирать? Иногда также и молодого человека находит смерть».

Понял Ицхак, о ком речь. А он уже готов был пройти мимо носилок, и вернуться к себе домой, и есть, и пить, и валяться в кровати, и наслаждаться отдыхом. Застыл он на месте и смотрел на стертые шесты, перевязанные грубыми веревками, а на них простерт мертвый Блойкопф, и небольшая кучка народу идет за ним. Одни уходят, а другие приходят. Оторвал Ицхак ноги от мостовой и побежал за мертвым. Мог он оставить свою поклажу в любой лавке и пойти на кладбище, но в тот момент ослепли его глаза и зашлось сердце от смерти друга. Шел он рядом с погребальными носилками, грязный, заляпанный красками – и ведро с красками висит на его локте, и лестница лежит на его плече, – пока не опустили Шимшона Блойкопфа в яму и не засыпали землей.

Шимшон Блойкопф умер в полдень в канун субботы, и надо было доставить тело на кладбище до наступления субботы, поэтому не успели еще его друзья узнать о кончине Блойкопфа, как уже похоронили его.

 

5

Вечером после ужина пришли художники, и писатели, и учителя, и общественные деятели к вдове с визитом соболезнования. Явился профессор Шац, закутанный в белый плащ бедуина. И с ним заведующий отделением изготовления ковров, закутанный, как и его учитель, в плащ. И с ними – Кляйнгоф, писатель, гордившийся тем, что он был одним из первых, написавшим статью о Блойкопфе и сделавшим его имя известным в мире. Следом за ними пришел писатель Гильбоа и с ним художник Мантельзак, который проглотил свою обиду и не отвернулся в этот час от Блойкопфа, хотя Блойкопф называл его пачкуном. Потом вошел Спокойный, чей портрет написал Блойкопф. Пришла в голову Спокойному мысль, что теперь, когда Блойкопф умер, налетят коллекционеры, и бойкие критики напишут о некоторых его работах и, конечно, об этом портрете; все, понимающие в живописи, хвалят портрет и говорят, что он удался. Спокойный был рад этому и не рад: с одной стороны, имя его станет известным в мире, с другой стороны – вдруг тогда вдова вспомнит, что он не заплатил за картину. Под конец пришел наш друг Элиэзер Крастин, кроткий и скромный художник, который делал свое дело, верил в свое призвание и не искал славы. Он не принадлежал к кругу Блойкопфа и не любил его работы, но всегда приходил к нему на помощь в трудную минуту и исчезал, когда хотели с ним расплатиться. Скорбел Крастин о скончавшемся Шимшоне Блойкопфе, жалел овдовевшую Тосю и думал о том, как поделиться с вдовой куском хлеба так, чтобы она не почувствовала этого и не стыдилась бы.

Тося, вдова, лежала больная, и одна из женщин, исполнявшая временами обязанности сестры милосердия, ухаживала за нею. Каждый входящий в дом подходил к вдове, жал ей руку и что-то говорил ей с траурным выражением лица. Ицхак тоже пришел. Так как он был на похоронах, он не успел переодеться, а так как собирался провести субботу дома, не побрился. Он выделялся своей простой фигурой мастерового, и вызывало удивление: как это он затесался тут среди учителей, и писателей, и художников, и функционеров. Взглянула на него одна из девушек, ее как-то приглашала госпожа Блойкопф ради него. Посмотрела на него ласково и сказала: «Неужели можно было представить себе, что Шимшон покинет нас так, вдруг?» Взглянул на нее Ицхак в замешательстве. Хотя он видел, как хоронили Блойкопфа, не мог он свыкнуться с мыслью о его смерти.

Через час-другой ушло большинство из пришедших и не осталось никого, кроме самых близких. Показал один на новую неоконченную картину на стене и сказал: «Хорошо потрудился он для своей вдовы». Принялись все советоваться, где взять вдове средства на жизнь, как ей прокормиться? Встал один из присутствующих и попрощался со всеми, за ним встал второй, и потом третий, и четвертый. Не прошло много времени, как опустел подвал и не осталось там никого, кроме Ицхака и той женщины, что ухаживала за вдовой. Подняла госпожа Блойкопф на него глаза и сказала: «Господин Кумар, ты здесь?» Кивнул он ей головой и заплакал. Выпрямилась она на постели и сказала: «Ты не думаешь, что я виновата в его смерти?» Вскричал Ицхак: «Кто? Ты?!» Сказала она: «И я тоже говорю себе, что я не виновата в его смерти, только, когда я видела, как он растрачивает свои силы, просила, чтобы он отдохнул немного. А он не слушал меня, пока не выпала кисть у него из рук и он не умер. Прошу тебя, господин Кумар, пододвинь ко мне картину, вот она, стоит на моем столе. Или нет, оставь ее на месте. Или нет – только пододвинь ее ко мне, а госпожа Константиновская будет так добра и посветит мне лампой». Пододвинул Ицхак к ней картину. Посмотрела на нее Тося и сказала: «Еще не впиталась краска, а он уже лежит мертвый». Тося не плакала. И глаза ее были сухие. Но горе заволокло ей глаза. Наконец она протянула Ицхаку руку и сказала: «Когда кончишь работу, навести меня. Прощай!» – «Доброй субботы!» – ответил Ицхак сквозь слезы. Вздрогнула госпожа Блойкопф и сказала: «Суббота сегодня!» И зарыдала навзрыд.

 

6

Субботний день прошел. У праведников – в занятиях Торой и молитве, в еде, питье и сне; у обычных людей – в еде, питье и сне. Как он прошел у вдовы Блойкопфа? У вдовы Блойкопфа – прошел в скорби и трауре. То же самое было с Ицхаком. Тысячу раз на день говорил себе Ицхак: Блойкопф умер. И тут же возражал себе: Блойкопф не умер. Но в глубине души знал Ицхак, что, если войдет в дом Блойкопфа, не найдет Блойкопфа. И когда понимал Ицхак это, прижимался головой к стене и плакал. Так он провел почти весь день у себя в комнате. Небритая щетина колола ему лицо, как укусы комаров. И что-то, как комар, сверлило ему мозг. А когда день подошел к концу и стены комнаты потемнели, стало так черно у него на душе, что не мог он больше терпеть эту муку. Поднялся и вышел. И когда он вышел на улицу, показалось ему, что что-то не так, как всегда. На самом деле ничего не изменилось снаружи, изменение произошло внутри, в его сердце, а он думал, что мир тоже изменился. Когда же понял, что не изменилось ничего, поразился, что все идет своим порядком, без перемен. И когда увидел девушек, одетых в субботние платья, прогуливающихся себе по улице, опять поразился. Сказало ему его сердце: что ты удивляешься им? Разве знают они, как велика твоя потеря? И вновь понял он, что потерял! Чуточку легче стало ему от доносившихся из синагог и бейт мидрашей голосов тех, кто читал псалмы и учил Гемару. И ему тоже захотелось зайти в один из бейт мидрашей, но он не зашел, постеснялся. Пошел он дальше и спустился на улицу Яффо, а оттуда – к Яффским воротам, а оттуда – прошел в Старый город внутри стен, а оттуда – к Западной стене.

Святая тишина пребывала на камнях стены. Один миньян уже закончил полуденную молитву, и другой миньян приступил к молитве. И среди молящихся стоит Элиэзер Крастин в черной пелерине. Когда закончили они молитву, прижался Крастин головой к стене и произнес кадиш. Был там один человек, которому помогал Крастин деньгами, и человек этот знал, что художник приходится сыном сестре праведника рабби Нафтали из Амстердама, одного из крупнейших знатоков Талмуда. Подошел он к нему и спросил его, не день ли поминовения у него, раз он говорит кадиш? Сказал ему Крастин: «Друг был у меня, он умер бездетным». Спросил он: «Как его зовут?» Сказал Крастин ему. Сказал ему тот: «Отбирают заповедь у человека, который должен делать это. Старец один из моего квартала обещал этому художнику говорить после его смерти кадиш. Пойду и передам ему».

Еще раз собрались друзья покойного обсудить, на какие средства жить его вдове. Поскольку невозможно найти решение, стоя на одной ноге, отложили этот вопрос на другое время. И Ицхак тоже ничего не мог придумать. Один советовал ей открыть столовую, другой предлагал всякие другие вещи, но все это не нравилось ему. Пока что помогал ей Ицхак в ее нужде и был благодарен, что она не возражала.

Однажды пришел один лавочник в подвал заказать для себя вывеску. И он не знал, что Блойкопф умер. В этот момент оказался там Ицхак. Сказал Ицхак: «Я сделаю вывеску». Изготовил он вывеску и отдал заработанные деньги Тосе. Тося сказала Ицхаку: «Шимшон, мой муж, оставил краски, и кисти, и холст. Возьми их, и будем компаньонами и поделим между нами прибыль». Согласился Ицхак на это, а в глубине души подумал: если это и не дает заработка, так зато дает возможность помочь вдове достойным путем.

Как-то встретил у Тоси Ицхак человека, который вел себя как хозяин. Почувствовала госпожа Блойкопф, что они смотрят с удивлением друг на друга. Тогда рассказала она гостю, кто такой господин Кумар, а Ицхаку рассказала, кто этот гость; это – зять ее, муж ее покойной сестры. В тот самый день, когда пришла весть к ее отцу, что Шимшон умер, поехал ее зять в Триест, куда обычно ездит каждый год, так как он торгует южными фруктами, – оставил все свои дела и приехал сюда.

Спустя восемь или девять дней свернула госпожа Блойкопф холсты Блойкопфа, и сложила их в кроватку умершей дочки, и отдала каким-то своим знакомым. Убрали их куда-то, пока они не сгорели. Вернулась Тося вместе со своим зятем в родной город, вернулась после того, как выдержала много мучений с Блойкопфом, и теперь, когда Блойкопф мертв, готов ее зять жениться на ней. Самых лучших девушек расхватывают себе художники в жены. Но жизнь художников – это жизнь горя и страданий, и многие умирают молодыми от голода, и потому иногда достается и обычному человеку такая милая и чудесная женщина, как Тося.

 

Часть десятая

сиротство

 

1

Когда Блойкопф умер и его вдова уехала за границу, не осталось у Ицхака близких друзей. В последние недели перед кончиной Блойкопфа он не бывал там, но после смерти Блойкопфа совсем замкнулся в себе. В те дни Ицхак избегал бывать на людях и проводил много времени наедине с собой. Его поражало, что мир полон страданий, а за страданиями следует смерть. И перебирал в своей памяти всех умерших друзей. Наконец он решился и пошел к соседям, своим соотечественникам, студентам учительского семинара. Вместо четверых своих друзей нашел он только двоих; один заболел, и увезли его в больницу, а другой женился и ушел жить к тестю и теще.

Женщина эта была хромоножкой, и трудно было ее сосватать из-за ее увечья. Как-то раз, на следующий день после праздника Суккот, она пошла на могилу Шимона-праведника, там сломала ногу и стала калекой. Но ведь могилы праведников приносят исцеление – как же так вышло? Может, потому, что она пошла только показать свое новое платье, запутались ее ноги в платье, и она сломала ногу. Но праведник сжалился над ней: послал ей жениха и навел слепоту на его глаза, чтобы не посмотрел на увечье. И оттого, что он не посмотрел на увечье дочери народа Израилева и взял ее в жены, удостоился он содержания.

Насмехаются оба его приятеля над этим простофилей, соблазнился тот хлебом своей женушки-простушки. Но когда они смотрят на свой жалкий хлеб, который режут на крошечные порции и никогда не могут насытиться им, они понимают его поступок. Далеко не каждый Амнон удостаивается Тамар, и далеко не каждый Шломо находит Шуламит. Как бились их сердца, когда они сидели вдали от Эрец Исраэль и читали о любви к Сиону, о величии прекрасных дочерей Сиона! Теперь они живут в Иерусалиме, но не довелось еще им увидеть эту красоту. Может быть, и вправду правы были наши мудрецы, благословенна их память, считавшие Песню песней иносказанием и аллегорией.

Лежат два наших молодых друга на своих шатких циновках, на продранных постелях – с книгами в руках. Много чего написано в книге, но главного нет в книге: каким образом поддержать тело посреди голода, и жажды, и свирепых болезней, и других напастей нашего времени. Если бы остались они дома, то женились бы и прилично одевались, и жили бы, как люди, и ели и пили бы, как люди; принимали бы участие в жизни общины и считались бы сионистами, и покупали бы шекели, и жертвовали бы деньги в Керен Каемет, и подписывались бы на газету на иврите; и интеллигентные молодые люди приходили бы к ним и беседовали об Ахад ха-Аме, и о Менделе, и о Бялике, и о переменчивости вкусов в литературе и поэзии. Когда были их родители молодыми, величайшим еврейским поэтом считался Ялаг, а когда были их деды молодыми – Адам ха-Когэн, а до Адама ха-Когэна всеми было признано, что Нафтали-Герц Визель – величайший поэт. Теперь уменьшилась популярность Визеля, никто не помнит Адама и даже Гордона позабыли; все в один голос утверждают, что нет такого поэта, как Бялик. Однако времена меняются, постепенно изменяются вкусы, и, может быть, придет новое поколение, которое не почувствует все то, что мы чувствуем у Бялика. Но к чему нам заботиться о завтрашнем дне, довольно нам сегодняшних забот! Если выстоят они во всех этих бедах, и закончат курс учебы, и не провалятся на экзаменах, то получат должность в школе и законный кусок хлеба; только ведь не хлебом единым жив человек. Есть еще много всего, чего жаждет душа человека. Пока что они в безвыходном положении. Все то время, пока их было четверо, трудно им было платить за комнату, теперь, когда их двое, и подавно.

Пару раз заходил Ицхак навестить своих друзей. Потом перестал бывать у них. Пока Блойкопф был жив, казалось Ицхаку, что он оставляет своих друзей ради Блойкопфа. Когда Блойкопф умер, пропал для него вкус дружбы.

 

2

Уже почти год живет Ицхак в Иерусалиме. Завтракает и ужинает он у себя в комнате, а днем довольствуется тем, что он берет с собой в корзинке на работу. Если нет у него заказов и есть лишняя копейка, он одевается получше и идет в кафе, где питается большинство холостых интеллигентов. Так как Ицхак, товарищ наш, не стремится к излишествам, он отказывается от десерта и заказывает себе обед по средствам. Одни из завсегдатаев кафе приветливы с Ицхаком, а другие – не замечают его, не похож Иерусалим на Яффу. В Яффе все сидят вместе. В Иерусалиме, мастеровые – отдельно, а люди интеллигентных профессий – отдельно. Как-то раз услышал Ицхак, как Лидия Розенберг, изнеженная секретарша директора школ общества «Эзра», жаловалась, что посадили рядом с ней рабочего, маляра. Подумал Ицхак, если бы Соня была со мной, они не пренебрегали бы мною.

Все эти дни, что он жил в Иерусалиме, не слышал он о Соне ничего, кроме одного раза, когда получил привет от нее. И не ясно: то ли Соня передала ему привет, то ли тот, что передал ему привет от ее имени, сделал это по своей инициативе. И письма писать ему она тоже перестала. Другие проблемы занимали Соню. Но Ицхак вернулся к мыслям о ней, он обдумывал письма к ней и хранил все эти слова в глубине души. Когда он понял, что не может писать письма, решил высказать ей вслух все то, что не написал, и начал подумывать о поездке в Яффу. Как получалось у Ицхака с письмами, вы уже знаете. Теперь расскажу, как он планировал свою поездку. Ночью говорил он себе: должен я поехать. Наступало утро – и не ехал. Потерял Ицхак покой. И когда он вглядывался в себя, то говорил: не так представлял я себе свою жизнь, но если суждено мне это, пусть будет так.

На самом деле жизнь Ицхака не была так уж ужасна. Заработок ему обеспечен, если и не обильный, так достаточный для его нужд. И с того дня, как умер Блойкопф, стало легче бремя Ицхака, не должен он был экономить на своем хлебе ради других. И с того дня, как уехала госпожа Блойкопф из страны, он не должен был делить с ней деньги, полученные за изготовление вывесок. Но далеко не каждый человек способен радоваться тому, что есть у него, и способен не жалеть о том, чего нет у него. Стал он смотреть с раздражением на свои кисти и краски, на которые был вынужден променять мотыгу и плуг, забыв при этом, что никогда в жизни и не дотрагивался ни до мотыги и ни до плуга. А когда задумался об этом, стал перебирать все события с самого начала, со дня, когда он вынудил отца достать ему деньги на дорогу в Эрец Исраэль, до дня, когда он сблизился с Соней, и она отвернулась от Рабиновича, а под конец отвернулась она и от Ицхака. Что осталось ему, Ицхаку, от всего этого? Что думает о нем его отец, и что думает его друг, и что думает девушка его друга? Что осталось ему? Пустота, и горечь, и раскаяние, и стыд, как в притче, где говорится об уловках дурного начала, которое соблазняет человека и тому кажется, будто уже все прелести мира у него в руках, и человек тащится за ним, как собака, а в результате он получает пинок, как бездомная собака.

 

Часть одиннадцатая

В сердце Иерусалима

 

1

В каждом городе существует союз между городом и его жителями, и город ставит свою печать на горожанах, тем более город Всевышнего, ведь он превыше всех городов, ибо не покидало его Божественное Присутствие никогда. И хотя это Присутствие скрыто, бывают времена, когда даже самый простой еврей, который удостоился жить в Иерусалиме, ощущает это; каждый – в меру отпущенных ему способностей чувствовать. И получает человек эту награду, благодаря милости Всевышнего, чей свет озаряет ему душу, получает – за страдания в Эрец Исраэль, принятые им с любовью без жалоб и без негодования.

Все те годы, что Ицхак жил вне Эрец, он соблюдал законы субботы, и накладывал тфилин, и молился каждый день по заведенному порядку. Когда он совершил алию в Эрец Исраэль, повесил тфилин на гвоздь и сбросил с себя остальные заповеди, не соблюдал субботу и не молился. Ушел от него страх перед отцом – ушел от него страх перед Отцом Небесным. Молод был Ицхак и не задумывался сильно о Создателе, как большинство наших товарищей в те времена. Поднялся он в Иерусалим и начал меняться. Иногда самостоятельно, а иногда с помощью других, как, к примеру, когда он работал в доле с иерусалимскими малярами. Когда наступало время полуденной молитвы и вставали маляры на молитву, оставлял также и он свою работу и молился вместе с ними, а если он ел вместе с ними хлеб, присоединялся к ним и произносил благодарственную молитву.

 

2

Маляры эти, его коллеги по ремеслу, обычно приглашали Ицхака на каждое торжество в их доме. Эти люди, которые тянут из себя жилы ради мизерного заработка и вся жизнь которых – нужда и мучения, как только бывает у кого-нибудь из них праздничная трапеза, становятся другими людьми, полными радости. Собираются двадцать – тридцать человек в тесной квартирке, и расстилают скатерть, и ставят бутылку красного вина, и бутылку водки, и немного фисташек и семечек, и ломтики медового пирога из муки грубого помола, и кусочки арбуза. А в зимние дни украшают стол апельсинами из Яффы, знаменитыми своей величиной, и апельсинами из Иерихона, знаменитыми своей сладостью. Наливает себе каждый немного вина и отпивает немножко. Поздравляет виновника торжества и всех гостей и отламывает себе маленький кусочек пирога, но не съедает его тут же, а кладет рядом со своим стаканом, дабы видел хозяин дома, что он ест и наслаждается его трапезой. Если он умеет петь, он поет нигун; если он весельчак, шутит и рассказывает смешные истории, которые все любят; а если он ученый человек, рассказывает интересную новость или дает небольшой драш к недельной главе из Торы или к отрывку из Пророков, который читают на этой неделе, а завершает он свой драш гематрией, связанной с виновником торжества.

От слов Торы переходят они к рассказам о людях Торы, о первых раввинах Иерусалима, чьи молитвы предотвращали несчастья, и отклоняли запреты, и вызывали дожди, так что другие народы поражались и склоняли перед ними голову. И это не удивительно: каждого, кто освящает себя и в самом деле боится Бога, и вся его деятельность – ради имени Благословенного, каждого – Всевышний любит и рад исполнить его желание, как мы читаем в псалме: «Желание боящихся Его исполнит Он». Так наш учитель Клонимус, чудотворец, служил своему народу до такой степени, что даже нарушил субботу, за что полагается избиение камнями, поэтому повелел этот праведник каждому, кто увидит его могилу, забрасывать ее камнями, и до сих пор мы видим на его могиле груду камней. И казалось бы, прошло так много лет – должна была эта груда подняться до небес, но наверняка спускаются с небес и забирают те камни. От этих первых наших учителей переходят они к рабби Ор Хаиму и к знаменитым каббалистам, похожим на ангелов служения. А иногда говорят они об Иерусалиме: не покидает его Божественное Присутствие ни на миг, и, хотя разрушен Иерусалим, всегда это Божественное Присутствие ощущается у Западной стены; и хотя стоит стена одиноко в своей святости, все действия иноверцев и все их мерзости не оскверняют ее. А некоторые гости рассказывают о том, что не подходили евреи к Западной стене в обуви, но снимали ее и оставляли в отдалении, не так, как в наше время, когда подходят к ней в башмаках. Наши предки, более близкие к трагедии разрушения Храма, поступали, как поступают в семь траурных дней; мы, более близкие к избавлению, считаем, что этот обычай устарел. И когда говорят они о старых временах, то рассказывают о страшных небесных знамениях, которые появлялись в небе Иерусалима до 5600 года от сотворения мира и побуждали душу каждого к раскаянию.

Больше всего любили они рассказывать о деяниях своих отцов и дедов, о том, как скитались те год, и два, и три, пока не удостаивались подняться в Иерусалим. Были среди них богатые люди, жившие раньше в больших и добротных домах, но оставили они все свое добро за пределами Эрец Исраэль, и уехали, и поднялись в Иерусалим; и довольствовались куском черствого хлеба; и жили в грязных развалинах, которыми брезговали даже собаки; и были счастливы, как если бы жили в царском дворце только потому, что удостоились жить в Иерусалиме. И если видели они красивый дом, то плакали и говорили: «Иерусалим! Иерусалим! Как же ты снял свои траурные одежды и надел красивое платье?» И были среди наших отцов и дедов знаменитые раввины, великие в Торе, но, поднявшись в Иерусалим, они скрывали свое имя, потому что не хотели получать что-либо от венца Торы в доме обитания Торы; сидели они на рынках города, как шорники и сапожники с тфилин на лбу и на руке, и кормились своим ремеслом, которому учились тайно за границей ради Иерусалима, и никто не знал об их величии, пока не попадал туда человек из их города и не узнавал их. Тогда заставляли их раввины Иерусалима оставить ремесло и заняться святым делом. Но, и оставив свое ремесло, они не приглашали мастерового к себе домой, но делали все своими руками из уважения к ремеслу, и сыновьям своим наказывали быть ремесленниками, ведь ремесло кормит мастера. И когда пробуждались и загорались души слушателей от рассказов о деяниях их отцов, святых людей, вставал один из гостей, и сбрасывал с ног башмаки, и садился на землю, и читал горестные, траурные стихи: «Человек… создан он из праха…» и «Плавает душа наша в пыли, прилипла плоть наша к земле…». И пока один еще сидит и плачет, уже встает другой и пускается в пляс, напевая радостный нигун: «Мы – народ Твой, и Ты – Бог наш!», и все гости помогают ему, одни поют, а другие хлопают в ладоши, пока не наступает час молитвы, и все молятся и расходятся по домам.

 

3

Особенно волновали Ицхака часы кануна субботы, когда в городе замирает деловая жизнь и на все ложится отблеск субботнего света. Это – тот самый субботний свет, чье сияние отбрасывает свой отблеск даже на испорченные поколения. Солнце еще не закончило свой путь по небосводу, но внизу под небесами, на земле, большие перемены уже заметны. Что-то изменилось в атмосфере, и некое подобие радости, скрытой от глаза, ощущается в пространстве. Все магазины заперты и все будничные дела прекращены. Улицы Иерусалима опустели от повозок, и Святая Земля погрузилась в молчание. Колесо не визжит, и кнут не свистит. Все кругом замерло, и святая тишина сливается с молчанием города. В эти минуты выходит старенький служка из большой синагоги раббана Йоханана бен Закая и объявляет: «Пришло время зажигания свечей!» Тут же вскакивает один из обитателей богаделен на горе Сиона и поднимается на крышу высокого дома и трубит, чтобы предупредить народ о субботе. Спешит хасид из садигорских хасидов и поднимается на конек крыши большой синагоги «Тиферет Исраэль», и медная труба длиной в два локтя у него в руках, и он трубит. На звук трубы выходят люди из других синагог и поднимаются на крыши и трубят, пока их не услышат по ту сторону стен. Выходят ешиботники в субботней одежде и поднимаются на крыши высоких домов в Новом городе с большими колокольчиками в руках и звонят, чтобы объявить, что пришло время зажигания свечей. И в каждом доме, и в каждом дворе спешат с приготовлениями к наступлению субботы. Одни пробуют субботние кушанья – «пробующие их удостоятся долгих лет жизни», другие проверяют свою одежду, не забыли ли они какую-нибудь вещь, которую запрещено переносить в субботу. Одни торопят своих маленьких детей, чтобы те приготовили молитвенники с субботними молитвами, другие наливают масло в стеклянные светильники. Одни добавляют красное вино в масло для красоты, другие накрывают на стол и надевают субботнее платье. Исчезли раздраженные лица, и всюду слышится доброжелательная и негромкая речь, и из каждого дома и из каждого двора видно сияние множества свечей, и весь город, весь целиком, похож на дворец, украшенный свечами и фонариками. Тут горит светильник, а тут керосиновая лампа. Тут – плошка, полная оливкового масла, а тут – белые тонкие свечи. Здесь – две свечи в память «помни и храни…» и в память двух скрижалей завета, а здесь – десять свечей в память десяти речений. Здесь – семь свечей по числу семи дней творения, а здесь – двенадцать свечей по числу двенадцати колен Израилевых. Здесь – столько свечей, сколько домочадцев, а здесь – бесчисленное количество свечей. Есть дома и дворы, где не увидишь света свечи ни в одну из ночей, но приходит суббота – весь дом светится. Есть женщины, которые каждый раз в канун субботы перед зажиганием свечей опускали у себя дома монету в копилку для пожертвований, говоря при этом специальную молитву; теперь они сами кормятся от этой копилки, подобно тем, кто положил свои деньги в надежное место и берет их в час нужды. И уже весь Иерусалим отдыхает от своих трудов, и из каждого дома, и из каждого двора выходят старые и молодые в субботней одежде, и лица их светятся субботним светом. Люди… в обычные дни весьма невысокого о себе мнения… похожи в этот час на знатных особ. Исчезли сердитые лица, и все глаза лучатся светом. Одни направляются в синагоги и бейт мидраши, а другие идут к Западной стене. Одни идут степенно, а другие спешат почти бегом, и их красочные разноцветные одеяния подметают камни Иерусалима и одевают иерусалимские улицы в бархат и атлас. В этот час небо наверху расцвечено чудной гаммой красок или потому, что субботние одеяния отражаются в нем, или субботние одеяния так прекрасны, оттого что небесное сияние отражается в них с наступлением субботы. Много раз шел Ицхак, наш товарищ, следом за идущими на молитву, пока не приходил к Западной стене, и не стоял, и не восклицал вместе со всеми: «Возблагодарите Господа, ведь Он добр, вечна милость Его», как если бы и он тоже удостоился того милосердия, которое дарит Господь, Благословен Он, соблюдающим его заповеди.

Как прекрасен приход субботы у Западной стены! Эти святые камни, чья святость светила нам в ночи изгнания, принимают на себя добавочную святость субботы – субботы, освящающей святой народ Израиля; и благодаря тому что народ этот будет «помнить и хранить субботу», заслужит он избавление. По памяти или глядя в молитвенник, стоит Ицхак и молится. Иногда душа его тянется к простым и задушевным нигунам митнагедов, а иногда – к хасидским нигунам; то – к воодушевляющим нигунам хасидов, в сердцах которых – страх перед Всевышним, то – к пламенным нигунам хасидов, молитва которых – само пламя огненное. И в каждом нигуне и нигуне звучит в сердце Ицхака его собственный нигун, нигун его родного города. В этом возвышенном состоянии духа освобождается Ицхак от своего чувства вины и кажется себе безгрешным ребенком, чистым от всякого порока, как в те давние прежние дни, когда он был мальчиком, таким же, как и все мальчики его города, и святая суббота в Иерусалиме делает его еще чище. Как прекрасен свет милосердия для страждущей души!

 

4

Но милость эта не вечна, ведь милосердие Всевышнего открывается ненадолго, в особенности для человека, который не заслуживает, чтобы свет милосердия этого светил ему без перерыва. Как бы мы ни старались защищать Ицхака, должны мы сказать, что он был не лучше остальных наших товарищей. Что мы можем еще сказать, все мы ищем добро, да только то, что мы ищем, вовсе не есть истинное добро. Это требует пояснения, и я попробую объяснить.

Когда мы в детстве учили Тору, мы знали, что все, что написано в Торе, вечно. И каждый человек, принадлежавший к нашему народу, стремился только как можно лучше исполнять заповеди и как можно больше делать добрых дел, о которых сказано в Торе. Со временем попали в наши руки другие книги и мы прочитали в них то, о чем не имели представления. Вошло сомнение в наши сердца. А раз уж мы впустили в свой дом сомнение, то начали пренебрегать заповедями. И если выполняли часть из них, делали это, чтобы не возбуждать гнев родителей. Когда же совершили мы алию в Эрец Исраэль и освободились от отцовских уз, сбросили с себя узы Торы. Один сбросил с себя узы из любви к свободе, другой – так как ошибочно полагал, что не требует Бог от него ничего, кроме доброго сердца и добрых дел. А тут нашлись некоторые современные философы, укрепившие нас в наших ошибках своими статьями и исследованиями, в которых они утверждали, что большая часть заповедей не что иное, как порождение изгнания. Каким образом? Когда поняли наши древние мудрецы, что изгнаны мы из нашей страны, начали они опасаться, что уподобимся мы другим народам. Поэтому решили они дать нам множество заповедей, дабы отделить нас от всех других народов, ведь пока народ жил на своей земле, что требовал от нас еврейский пророк? Доброго сердца и добрых дел. Поэтому теперь, когда мы возвращаемся и исчезает опасность ассимиляции, нет уже необходимости в исполнении заповедей, как сказано в Гемаре: «В будущем заповеди отменены будут». Так или подобно этому заблуждались мудрецы нашего времени, а мы следовали за ними. И мы не обратили внимания на то, что прежние времена, когда мы жили на своей земле, уже прошли, а времена Машиаха еще не пришли, и изгнание все еще продолжается.

Идеи эти владели умами современников Ицхака. И Ицхак тоже, хотя и не занимался интеллектуальными изысканиями, нарушил правила и сбросил с себя бремя. Поэтому, если вспыхивал перед ним свет божественного милосердия, то тут же гас. Подобно фонарю: если разобьются его стекла, свет свечи в нем погаснет. Вот стоит Ицхак у Западной стены, и божественный свет сияет в его сердце, но как только возвращается он к себе домой – вновь становится самим собой. В глубокой печали сидит Ицхак. Белая скатерть не расстелена на его столе, и субботняя свеча не освещает его дом. Нет вина для субботнего благословения и нет двух хал. Маленькая лампа горит, как обычно, только во все вечера свет ее ярок, а в субботние вечера – тускл, ведь в субботние вечера глаза еврея больше, чем во все остальные вечера, и потому нуждаются в двойном свете. Вспоминались Ицхаку субботние вечера в отцовском доме. Отец возвращается из синагоги в субботней одежде и благодарит Всевышнего за всю ту милость, что Он оказал ему и окажет ему и всем другим созданиям в будущем; и он встречает эту субботу в благоговении и любви и радости, хотя взял деньги в долг на субботу по его, Ицхака, вине. И как только вспоминал он своего отца, вспоминал все его мучения дома и вне дома, все его метания от кредитора к кредитору, ведь все еще не отдал отец свой долг и платит проценты за проценты. Еще тяжелее положение с братом, брат требует отправить его в Эрец Исраэль, он хочет обрабатывать землю, как Ицхак. И даже отец, который согласился на отъезд своего первенца только затем, чтобы спасти его братьев, дабы те не последовали за ним, просит Ицхака помочь брату совершить алию в Святую Землю, чтобы тот мог обрабатывать ее землю и кормиться от плодов ее, ведь пропала последняя надежда и нет конца нужде. Так что же делать Ицхаку? Писать правду он стыдится, а лгать не хочет.

 

5

Со временем привык Ицхак к Иерусалиму, и Иерусалим привык к нему. И если днем бьет в голову солнце, прохлада иерусалимских ночей возвращает человека к жизни. Чего стоит только добрый ветер; как только он подует, во всем теле живого существа ощущается легкость и свежесть.

Ицхак – все время в Иерусалиме и знает город и его кварталы. Не найдется ни одного квартала в Иерусалиме, где бы Ицхак не поработал. Здесь – он расписывал стены, а здесь – красил двери; здесь – красил мебель, а здесь – изготавливал вывески для магазинов, как научил его Шимшон Блойкопф. Каждое ремесло связывает мастерового с человеком. Портного – одежда человека, сапожника – его башмаки, парикмахера – волосы на голове человека, и то же самое можно сказать о всех других ремесленниках, о каждом – исходя из его ремесла. Но лучше всего маляру, чье ремесло сводит его сразу с множеством людей одновременно, ведь когда красят стены дома, приходят соседи, ближние и дальние, взглянуть на дело рук мастера. Так Ицхак познакомился с большинством общин: ашкеназов и сефардов, выходцев из Ирака и Туниса, марокканцев и йеменитов, грузин, бухарцев и иранцев, хасидов и митнагедов, образованных людей и представителей средних классов. Иногда Ицхак работает у тех, кто оплакивает разрушение Иерусалима, а иногда работает у тех, кто помогает его разрушать. Иногда он работает один, а иногда нанимает помощника, или же его товарищи зовут его в помощь себе. На одной из праздничных трапез встретился ему тот самый старый маляр, с которым работал Ицхак по приезде в Иерусалим. Старик сильно сдал, но все еще занимался своим ремеслом, так как внук его последовал примеру отца и отправился в Америку ловить свою удачу, а удача не так просто дается в руки, но его мать, и его братья и сестры, и жена его и сын… ведь нечего им есть, и они надеются на него, на старика, и на его руки. Старожилы Иерусалима – странные люди. Люди со всех стран поднимаются и прибывают в Иерусалим, а старожилы Иерусалима покидают Иерусалим. Но Господь, Благословен Он, взыскивает с покидающих город Его и не дает им покоя в другом городе, да только взыскивая с них, он взыскивает и с любящих город Его. Ведь должен был бы такой старик сидеть в бейт мидраше и учить Мишну, а он, наоборот, вынужден еще во много раз тяжелее трудиться.

Вернемся к Ицхаку. Иногда работал Ицхак один, а иногда в артели. Иногда нанимался к кому-нибудь в помощь, а иногда нанимал себе рабочего в помощь. И бывало, что тот самый рабочий был маляром, к которому прежде нанимался Ицхак. Таковы превратности судьбы. Вчера человек – господин над другими, а завтра – работает на других. Иногда красит Ицхак в этом квартале, и иногда красит в другом квартале. Короче, не найдется ни одного района в Иерусалиме, где бы наш друг Ицхак не побывал.

 

Часть двенадцатая

Человек с человеком…

 

1

В те дни работал Ицхак в западной части Иерусалима недалеко от Меа-Шеарим и Бейт-Исраэль в Венгерском квартале, насчитывающем около пятнадцати больших домов; в домах этих – триста квартир для семейных учащихся колеля, живут они там бесплатно три года подряд, а иногда и больше, в зависимости от воли филантропа и администрации колеля. Все дома похожи друг на друга: в каждой квартире две комнаты и небольшой уголок, где женщины готовят еду. Большой двор, вымощенный камнем, пролегает между двумя рядами домов – там находится колодец. Как дома похожи один на другой, так и обитатели их похожи друг на друга. Все они – люди солидные, соблюдают заповеди Торы и служат своему Создателю в сытости и достатке. Не прощают они ничего никому ни в делах мирских и ни в делах святых и каждого человека, не похожего на них, преследуют, и позорят, и бойкотируют его, и лишают его халуки и права на развод.

В тот день стояла страшная жара. Ицхак красил снаружи. Солнце разбрасывало огненные искры, и камни двора жгли огнем. Воздух вокруг был белым, как зола в плите, в которой пылает огонь, и водосточные трубы, и железные замки на колодцах с водой, и железные перила ступеней у входа в дома, и выступы, и балконы, и любая вещь, открытая солнцу, пылали. Запах вареного, и печеного, и жареного шел из домов. И запах этот переходил из дома в дом, и из двора во двор, и стоял в воздухе, как если бы все, что варится, и печется, и жарится на огне внизу, варилось, и пеклось, и жарилось бы на огне наверху. И из трех ешив: из ешивы Хатам Софер и из ешивы Ктав Софер и из ешивы Бейт ха-Меир слышится голос Торы, усталый и семикратно повторенный, семикратно повторенный и усталый. И слышится голос чтеца, читающего своим малолетним ученикам.

Стоит меламед перед своими учениками и читает: «Подобен ребенку Исраэль, и полюбил я его, и из Египта воззвал к сыну своему». Когда был народ Исраэля в Египте, он был подобен мальчику, не вкусившему от греха, поэтому полюбил я его, как написано здесь в Писании. «Подобен ребенку Исраэль, и полюбил я его». «Любил я вас», – сказал Всевышний. «И вывел я их из Египта, из печи железной, чтобы пошли за мной, и явил им чудеса: разверз перед ними море, и спустил на них манну небесную, и дал им Тору, и еще много добра сделал для них», – как учили мы в Пятикнижии. А вы, мальчики, послушайте, что говорит пророк ниже – «Позвали их, так те ушли от них. Когда я позвал их и привел в желанную землю, лучше которой нет на свете, и поставил над ними замечательных пророков учить их правильному пути, да не пошли за ними и бежали от них. Может быть, бежали ко мне? Так нет же, а бежали к Ваалам и идолам». Куда вы смотрите, злодеи? Похитит ангел смерти ваши глаза, злодеи вы эдакие, я учу их словам Бога живого, а они поворачиваются к Ваалам и идолам.

Понял Ицхак, что дети смотрят на него в окно. Отвернулся и занялся своим делом. Увидел, что кисти его высохли и кувшин с водой пуст. То, что оставил Ицхак, выпило солнце, а то, что оставило солнце, выпил Ицхак, и не осталось в кувшине даже капли, чтобы смочить губы. Взял он свой кувшин и зашел в один из домов попросить воды. Узнала его хозяйка дома и сказала: «Не ты ли плыл с нами на корабле?»

Посмотрел на нее Ицхак и узнал ее. Протянул ей руку, чтобы поздороваться. Спрятала старушка обе руки за спину и позвала мужа: «Моше-Амрам, Моше-Амрам! Иди и поздоровайся с гостем!» Вышел реб Моше-Амрам и посмотрел на Ицхака, потом сдвинул брови, потом снял очки, потом снова посмотрел на него. Под конец спросил: «Кто это?» Сказала старушка: «Неужели ты не узнаешь его? А я, как только он вошел, тотчас узнала его». Сказал старик: «Это оттого, что твои глаза лучше моих, или, как говорится, женщина знает гостей лучше, чем мужчина. Подожди немного и не говори мне, кто он. Разве не он…» – не успел он закончить, как перебила его старушка и спросила: «Ну, так кто он?» Сказал старик: «Не Яков ли твое имя?» Сказал тот ему: «Ицхак – мое имя». Сказал старик: «Благословен напоминающий забытое. Вспомнил, вспомнил!» Поздоровался он с ним и спросил его: «Что привело тебя сюда?» Сказал Ицхак: «Я занимался своим ремеслом, и захотелось мне пить, и зашел я попросить воды». Сказала старушка: «Сейчас, сейчас я налью тебе!» Сказал старик: «Что это, Дыся? Неужели он будет пить стоя? Пойдем, Ицхак, пойдем в гостиную». Пошел старик и усадил Ицхака на стул. Принесла старушка кувшин с прохладным питьем. Напился Ицхак от души. Стал расспрашивать его старик: «Как ты сюда попал? Ведь ты собирался направиться в мошаву?» И старушка стояла тут же и приветливо смотрела на Ицхака. Каждый, кто знает, в каком состоянии находился Ицхак, поймет его радость. С того самого дня, как умер Шимшон Блойкопф, ни разу, ни с кем не было ему так хорошо.

Сидит Ицхак со старцем, и тот расспрашивает его обо всем. Что делал он после того, как поднялся с корабля на берег Яффы, и куда направился, и как сделался маляром – ведь он совершил алию, чтобы обрабатывать землю? И еще спрашивал он его, сколько еврейских деревень есть в Эрец Исраэль, и сколько вкладывает крестьянин средств в урожай своих полей? Что сеют и что сажают? И как поступают со своим хозяйством в субботу, берут ли в долю гоя, и на сколько? На одну сотую или… и т.д. и т.п. И сам он тоже рассказывал Ицхаку, как он жил за пределами Эрец, о том, что никогда в жизни не позволил себе схитрить ни в связи с субботой и ни в связи с Песахом, хотя другие позволяют себе это. И, слава Богу, не потерпел убытков. Напротив, в награду за соблюдение законов Торы за пределами Эрец удостоился он жизни в Эрец Исраэль. И дай Бог, чтобы смог он жить по Торе в Иерусалиме так же, как он жил у себя в городе. Так сидели они и говорили – и час, и два часа. Не успевал Ицхак ответить на один вопрос, как задавал ему старец другой вопрос, и каждый вопрос сопровождал длинными рассказами. Как всегда у стариков, любая тема напоминает им что-нибудь.

Сидевшая напротив них старушка смотрела добрыми глазами на Ицхака и на мужа, воспрянувшего с приходом гостя. А когда замолчал муж ее на несколько минут, вступила она в беседу и напомнила Ицхаку их плавание по морю. Сколько времени уже прошло, но все еще кажется ей, что ее покачивает на корабле; и ночью, когда не может она уснуть от жары и комаров, представляет она себе огромное море и его синие воды, и смотрит, как борется одна волна с другой и как, в конце концов, примиряются они друг с другом. И то же самое она делает днем, когда солнце пылает и нет ни ветерка, чтобы оживить душу. «Нельзя человеку брать грех на душу, Ицхак! – сказала старушка на идише и шлепнула себя по губам. – Но порой кажется мне, что дорога в Эрец Исраэль была лучше прибытия в Эрец Исраэль, и уж нечего говорить, жизни в Эрец Исраэль. Нельзя человеку брать грех на душу, только, дай Бог, чтобы жизнь его в Эрец Исраэль была подобна его пути в Эрец Исраэль». – «Дай ей высказаться, Ицхак, – сказал старик со смехом, хотя лицо его было грустное, – вечно женщины плачутся и жалуются. Нет ничего нового под солнцем, уже Хава в раю была недовольна. Но мы должны учиться на опыте, не нужно поступать так, как первый человек, который послушался женщину и был наказан. Ты женат, Ицхак? Нет? Ведь из твоих слов следует, что у тебя есть заработок, но, даже если человеку не на что жить (упаси Боже), нельзя ему быть без жены». Взглянул старик на Ицхака с состраданием и сказал ему: «Всевышний, Благословен Он, поможет тебе, и ты найдешь себе пару». – «Аминь, – отозвалась старушка. – Аминь, да будет на то воля Его!»

Радостный и довольный вышел Ицхак из дома старца. Гора с горой не сходится, а человек с человеком встретится. Такого прекрасного приема не представлял себе Ицхак. За все те годы, что они провели вне Эрец Исраэль, они не сблизились, в Эрец Исраэль – сблизились. Все евреи братья – в особенности в Эрец Исраэль. О многом спрашивал его старец. То, о чем Ицхак никогда в жизни не задумывался, после слов старика стало ему близко. «Нельзя человеку брать грех на душу, – повторил Ицхак слова старушки на идише и рассмеялся про себя, – какие такие могут быть грехи у этой скромницы? Нельзя человеку брать грех на душу?..» Встал вдруг его собственный грех перед его глазами, и бесконечная грусть окутала ему сердце, и, как бы пытаясь предать забвению тот период своей жизни, он принялся размышлять о том, как легко было бы не делать того, что он сделал. Но то, что сделано, не воротишь. Совершил человек проступок – он не может очиститься, разве только если раскается. Но здесь – какая польза от раскаяния? Ведь раскаяние в содеянном приходит от самого деяния, а если он женится на Соне, чем это поможет Рабиновичу? Владыка мира! Что же мне делать? Как мне поступить?

 

2

Прошло несколько дней, и опять пришел Ицхак к старцу. Но второй визит – не первый. Мало того что старик не оказал ему радушного приема, он встретил его сердито. Не приведи нам, Господи, такого, дорогие друзья! Убежден был Ицхак, что реб Моше-Амрам обрадуется ему, а он даже злится. Ох уж эти старики – вначале они приближают тебя, только пошел ты им навстречу – отталкивают тебя.

Когда понял Ицхак, что он лишний, собрался уходить. Сказал ему старик: «Торопишься ты?» Сказал Ицхак: «Я не тороплюсь». Сказал старик: «Если так, почему ты собираешься уходить?» Сказал Ицхак: «Вижу я, что лишний я здесь». Сказал старик: «Почему ты видишь то, что лишнее, и не видишь то, чего не хватает?» Указал он ему на его подбородок и сказал ему: «Если ты за пределами Эрец пренебрегал обязанностью носить бороду, кто в Эрец Исраэль принуждает тебя к этому?» Решил Ицхак показать свой ум и начал говорить с позиции Торы, чтобы было старику приятно. Сказал он ему: «Я слышал, что заповедь отращивания бороды не принадлежит к заповедям, связанным с Эрец». Вскочил старец со своего места, как змеей укушенный. Но тут же сел снова, взял Ицхака за руку и сказал ему: «Друг мой, что ты рассказываешь мне новости? Ведь на бритье бороды наложен запрет из Торы». Затем положил старец свою руку на его руку и сказал: «Садись, будь добр, садись! Если ты не спешишь к полуденной молитве в синагогу, ты не должен бежать». Крикнул старик в сторону другой комнаты: «Шифра, Шифра, принеси угощение для моего гостя!»

Вошла миловидная девушка и принесла воду и сласти. Налила воды в чистый стакан и сказала: «Пусть господин отведает на здоровье!» Посмотрел на нее любовно старик и сказал Ицхаку: «Внучка она моя, дочка дочери». Не успел Ицхак взглянуть на нее, как она вышла. В эти минуты потемнело в глазах Ицхака, и сердце его дрогнуло. На кого был Ицхак похож в эти минуты? На Адама, у которого вынул Господь, Благословен Он, одно из его ребер, и поставил перед ним Хаву. Но Ицхак отвел глаза от этой девушки, потому что считал себя женихом Сони. Явились глаза его сердца, и снова встала перед ним она, девушка эта. Стало грустно Ицхаку. Однако крупица радости привносила некую сладость в его печаль.

 

Часть тринадцатая

Памятные таблички

 

1

Ицхак закончил красить в Венгерском квартале, и все – довольны его работой. Золотые руки у Ицхака, и все, что он делает, – делает великолепно. Жаль его, этого мастерового, что он не так хорош, как его работа. Одет он в шорты, и нет у него пейсов и бороды. Странно, что реб Моше-Амрам, тесть рабби Файша, принимает его. Да только реб Моше-Амрам – новый человек в Эрец и ведет себя в некоторых вопросах, как в галуте. Хотелось бы знать, что скажет рабби Файш, когда увидит этого «поляка», бывающего в его доме.

Ицхак тем временем малярничал в других районах города. Новые дома вырастают, старые требуют обновления. Этот – оттого что пришло время заново покрасить его, а этот – оттого что видит своего приятеля с обновкой и тоже не желает отставать от него. Иногда работает Ицхак в новом доме, а иногда – в старом доме. Красит двери и жалюзи, стены и потолок, согласно желанию хозяина и состоянию дома.

 

2

Есть еще одно ремесло в руках Ицхака – это изготовление вывесок и памятных табличек. Во всех концах земли и на далеких островах нашлись благочестивые, щедрые сердцем люди, которые возвели здания и приобрели дворы, посвященные Всевышнему и стране Его, Торе Его и тем, кто ее учит. Каждый человек, любящий Иерусалим и имеющий такую возможность, оставляет по себе память в Иерусалиме – строит дом и посвящает его городу, приобретает двор и посвящает его городу. И когда Господь, Благословен Он, вспоминает своих сынов, то прежде всего смотрит на Иерусалим, видит эти дома и дворы, качает удовлетворенно головой и говорит: «Какой народ создал Я! Разве найдется еще нация в мире, которую изгнал Я из ее страны, но все еще глаза ее и сердце ее – с ней?» И каждый, посвящающий дом Иерусалиму, прибивает к нему памятную табличку, чтобы оставить по себе добрую память в стенах города, и пишет на ней свое имя, и каково именно его пожертвование на вечную память во все времена. Тот, кто заслужил, – пожертвования его приняты, а имя забыто. Тот, кто не заслужил, – имя его помнят, а пожертвованиями его пользуются люди недостойные. Про Ицхака, товарища нашего, говорили в городе, что его краски устойчивы и к дождям, и к ветрам, и к снегу; и его приглашали делать надписи в красках на этих табличках. Насколько прочны его краски? Как-то раз сделал Ицхак надпись на шкуре собаки, и собака эта крутилась в течение многих месяцев на самых разных мусорных свалках, но надпись не стерлась. А почему он решил писать на собачьей шкуре? Об этом будет рассказано в свой черед.

Где же эти красивые памятные таблички, расписанные замечательными красками Ицхака? Неужели зря расхваливали краски Ицхака? Прежде чем спрашивать о табличках, надо спросить о самих зданиях. Часть из них разрушилась, а часть перешла в руки иноверцев. И мало того, даже целые кварталы ушли из наших рук. Сколько денег вложили в эти дома, сколько людей жило в этих кварталах! Сейчас нога еврея не ступает там, слова молитвы «Свят, свят, свят..» и «Благословите…» не слышны там. Но в любом случае добровольные пожертвования эти не были напрасными, ведь евреи, жившие в этих домах, родили сыновей и дочерей, которые в будущем отстроят Иерусалим, и он станет еще прекраснее, чем был когда-то, и уже не покинут они его никогда.

Так вот, кроме покраски домов и утвари, расписывал Ицхак вывески и памятные таблички. Не найдется квартала в Иерусалиме, где бы ты не встретился с красками Ицхака. И даже наши братья, сефарды, которые считаются лучшими ремесленниками, чем ашкеназы, признают, что ашкеназ этот, Ицхак Кумар этот – блестящий мастер, и, когда кто-нибудь из них хочет оставить по себе память, он приглашает Ицхака расписать его памятную табличку своими красками, и нечего говорить о братьях наших, ашкеназах. Короче, нет квартала в Иерусалиме, где бы ты не встретился с красками Ицхака. В Камне Исраэля, и в Доме Исраэля, и в Собрании Исраэля, и в Лагере Исраэля, и в Жилищах Исраэля, и в Спасении Исраэля; в Шатре Моше, и в Памяти Моше, и в Напоминании о Моше, и в Деснице Моше, и в Воротах Моше; в Доме Давида, и в Доме Йосефа, и в Доме Яакова; в домах Оренштейна, и в домах Шимона ха-Цадика, и в домах Ворнера, и в домах Мендла Ренда, и в домах Шмуэля Штройса; в Варшавском квартале, и в Бухарском квартале; в домах колеля Вахлина, и в домах хабадского колеля, и в домах колеля Рейсана; в домах, построенных чиновниками и архитекторами голландского и германского колелей, и в домах сефардов, и в домах марокканцев; во дворе колеля Австрийской Галиции рядом с Меа-Шеарим и в домах колеля Австрийской Галиции в других местах; в Махане-Йегуда, и в Мазкерет-Цви, и в Мишкенот-Шеананим; в Нахалат-Яаков, и в Нахалат-Цви, и в Нахалат-Шиве; на воротах Милосердия, и на Вращающихся воротах, и на Воротах Справедливости; у входов в синагоги и бейт мидраши, у входов в больницы и у входов в миквы, и во многих-многих других местах.

 

Часть четырнадцатая

Бездомная собака

 

1

Как-то раз работал Ицхак в квартале Реховот, он же Бухарский квартал. Хозяин дома, богач из богачей Бухары, прибыл из своего города в Иерусалим помолиться Всевышнему в святых местах и поклониться могилам праотцов и праматерей, любимых Всевышним, любезных Небесам. Когда пришло время возвращаться домой, было больно ему уезжать из Святого города, ведь каждый, покидающий его, будто попадает в ад. Но у него в Бухаре было множество дел; а жена и дети настаивали на его отъезде. Говорил он себе: только приехал я сюда и уже должен уезжать? Похож я на птицу, порхающую в воздухе: птица порхает, и вместе с ней тень ее порхает. Откладывал он свой отъезд от корабля к кораблю, и задерживался еще немного и еще немного, и перестал спать по ночам от горя, что он должен уехать отсюда. Сжалились над ним Небеса и вложили в его голову мысль оставить память по себе перед Всевышним. А так как Господь, Благословен Он, любит бедных, то решил богач построить дом для бедняков. Построил он каменный дом и прибил к нему мраморную доску, на которой написано, что дом этот – для бедных, и не подлежит продаже, и не может быть выкуплен до прихода Машиаха. А поскольку Ицхак Кумар приобрел известность замечательного мастера, чьи краски не стираются вовеки, пригласил он его расписать доску своими прославленными красками. И не постоял за ценой, лишь бы тот сделал свою работу хорошо и не экономил на красках. Взял Ицхак кисть и раскрасил доску своими красками. Имя благодетеля покрыл золотом, а слова запрета – алой краской, а слова «для бедных» – черным, и все остальные слова, каждое слово – в свой цвет, пока не засияла доска всеми цветами радуги.

Оглядел Ицхак свою работу и порадовался, как мастер, которому повезло получить работу у щедрого человека, где не нужно было изворачиваться и экономить на красках. Только собрался он вытереть свои кисти, попался ему уличный пес с короткими ушами, и острым носом, и жиденьким хвостом, и шерсть его то ли белая, то ли коричневая, то ли рыжеватая; из тех собак, что бродили по Иерусалиму еще до того, как вошли англичане в Эрец. Поднял Ицхак одну из своих кистей и не знал, то ли он хочет пригрозить ею псу, то ли вытереть ее о его шкуру. Высунул пес язык и уставился на него. Нельзя сказать, что ему захотелось лизнуть кисть, ведь краски – соленые, а собаки не любят соль, но не хотелось ему, чтобы хозяин кисти убрал свою кисть так просто. Протянулась рука Ицхака, и кисть заплясала у него в руках. Направил он кисть в сторону пса, и пес тоже потянулся к Ицхаку; погладил Ицхак собаку по спине, как писец, который разглаживает бумагу перед тем, как начать писать. Потом убрал руку, окунул кисть, нагнулся к псу и вывел на нем несколько букв. Мы не знаем, намеревался ли он с самого начала написать то, что написал, или потом показалось ему, что он обдуманно написал это. Однако к чему нам сомнения эти, посмотрим лучше на его действия. Итак, не остановился один, пока не были выведены на другом каллиграфическим почерком буквы слова «собака». Шлепнул он пса по спине и сказал ему: «С этих пор не ошибутся в тебе люди, но будут знать, что ты собака. И сам тоже не забудешь, что ты собака».

Приятно было ему, псу, прикосновение человеческого существа с этим капающим инструментом в разгар жаркого лета, когда земля стерта, и воздух сух, и нет ни капли влаги в Иерусалиме. Поэтому нет ничего удивительного в том, что он не убежал, он еще надеялся, что накапают на него еще влаги. Увидел Ицхак, что пес стоит и смотрит на него. Сказал ему: «Что, ты хочешь еще? Достаточно, собака, что я потратил на тебя кисть, полную краски». Вильнул пес хвостом и залаял жалобно. Улыбнулся Ицхак и сказал ему: «Ты ненормальный? Ты что, хочешь, чтобы я расписал твою шкуру, как у тигра, или хочешь, чтобы я раскрасил твое имя золотом?» Поднял пес свой влажный нос и заскулил едва слышно и льстиво. Зачесалась у Ицхака рука, как чешутся руки мастера от нетерпения перед началом работы. Вытер он ее о штаны, чтобы избавиться от этой щекотки, но она чешется еще сильнее. Окунул он кисть и протянул руку. Потянулся к нему пес и уставился на его кисть, будто притянутый любопытством. Но на самом деле не было тут любопытства, а было тут страстное желание; приподнялся он немного и еще приподнялся немного, пока не осталось между ним и кистью почти никакого расстояния. И начала краска капать. Не успела обсохнуть кисть, как уже было написано на собачьей шкуре – «сумасшедшая собака».

Оглядел Ицхак собаку и остался доволен. Когда наши раввины, жившие в Эрец Исраэль, предавали какого-либо человека анафеме, они привязывали бумажки к хвостам черных собак, писали на них: такой-то, сын такого-то, предан анафеме, и отпускали собак бегать по всему городу и предупреждать людей, чтобы те отвернулись от него. А вот писать на шкуре собаки не догадался до него ни один человек в мире. Хотя – нет ничего нового под солнцем, все, что человек делает и сделает в будущем, уже делали до него и до тех, что жили до него. И сейчас еще помнит Иерусалим, как однажды предали анафеме одного «умника», который хотел изменить что-то в городе без согласия на то «Хранителей стен»; собрали они тогда стаю собак и написали на их шкурах: вероотступник такой-то и такой-то отлучен и предан анафеме. Огляделся Ицхак по сторонам, как мастер, которому удалась его работа и ему хочется убедиться, что и другие видят это. Был полдень, время обеда, и не было ни души на улице, и даже тот, кому нечего есть, сидит у себя в комнате оттого, что стыдится своей нищеты. Пожалел Ицхак, что никто не видит. Однако утешился, что увидят – потом. Дал он пинка псу, пусть бегает по городу и прославляет его деяния. Разинул пес пасть и взглянул на него с удивлением. Только что заботился тот о нем с любовью, а теперь пинает его? Перевел он взгляд на ноги Ицхака. Глаза этого человека улыбаются, а ноги сердятся? Неужели ноги его не знают, что он улыбается? Так или иначе, пес упал духом, и кончик его носа похолодел. Опустил он хвост и стоял униженный, с опущенным хвостом. Позабыл Ицхак о собаке, увязал свои кисти и собирался пойти к заказчику за деньгами. Вскинулся пес и начал вертеться у него под ногами. Поворачивает Ицхак в одну сторону – идет пес за ним, поворачивает в другую сторону – плетется пес за ним, и повсюду поднимает пыль. Прикрикнул на него Ицхак грубо и отогнал его. Развернулся пес под ногами Ицхака и поднял морду к его кисти. Задел ведро с краской и чуть не опрокинул ведро себе на морду. Ударил его Ицхак ногой так, что полилась кровь. Взвизгнул сдавленно пес, и завыл, и вскочил на ноги, и бросился бежать.

 

2

Бежал и не знал, куда бежит. И на что бы он ни натыкался, все причиняло ему боль. Тут ранила его колючка, а тут – выступ стены, тут – бараний рог, а там – дорожные кочки. И уже от головы и до кончиков когтей на лапах не было на нем живого места. Останавливался, и смотрел на своих злоумышленников, и весь кипел от злобы, что ушел из места, полного жизни, а пришел в место, полное бедствий. Пролаял он: «Ой! Ой! На мне сбылась человеческая пословица: стоила собака палки и получила ее». Оглядел себя строго и сказал: «Что ты валяешься, как падаль вонючая? Вставай и иди!» Выпрямил хвост, поднялся на ноги и побежал легко и проворно; так бегают собаки, ведь они ступают на кончики пальцев, а не на ступню, не как человек и медведь, переступающие с пяток на пальцы. И так он бежал, пока не прибыл к себе в Меа-Шеарим.

Но когда прибежал пес в Меа-Шеарим и кинулся к своей норе, где хотел посидеть спокойно и отдохнуть от своих мытарств, пришел в ужас весь квартал Меа-Шеарим, и все «двуногие», мужчины, женщины и дети, бросились бежать в страхе. Был пес уверен, что все бегут слушать драш моралиста. А так как бежали все, уверен был пес, что ребе Гронем Придет Избавление – вот кто будет говорить, весь Иерусалим спешит услышать его откровения – знает он, в чем люди согрешили и в чем должны раскаяться. И поскольку псу было не до того в эти минуты, не сказал он: до чего хороши ноги у евреев, когда они бегут слушать назидания морали. Но поджал хвост и сказал: до чего слепы глаза у евреев, видят и не понимают, что они видят. Крикун этот… Даже колени его не потеют во время его воздыханий. Только человеческие существа способны так заблуждаться, они своим глазам верят. Но и пес тоже побежал, как и все собаки – если собаки видят бегущих людей, тотчас бегут за ними. Когда прибежал – понял, что ошибся. Нет здесь ни ребе Гронема, ни его драша, но есть тут нечто, чего никогда не было. Понюхал немного здесь и немного там, и не учуял своим носом, что это. Залаял он громко и спросил: куда их ноги несут? Но каждый, кто слышал его лай и видел его и ту самую надпись на его спине, хватал ноги в руки и убегал с воплем: «Бешеная собака! Бешеная собака!» Когда множество голосов звучит одновременно – трудно что-либо услышать, зато вопль, покрывающий голоса, – слышен. Вопль этот несся из конца в конец Меа-Шеарим, но не ясно псу было, что он означает. Решил переждать, пока успокоятся люди, и тогда он снова спросит. А пока что разинул пасть почти до глаз, как бы призывая свой рот на подмогу зрению. Начали лавочники швырять в него каменные гири весом в унцию и железные гири весом в фунт. Решил он, что послал его сюда высший суд справедливости выяснить, не фальшивые ли у них гири. Принялся он вопить: «Гав! Гав! Разве могу я проглотить все фальшивые гири и спрятать их от глаз посланцев суда?» Если бы гири эти весили, как положено, они умертвили бы его, да только пожалел Господь, Благословен Он, собаку и уменьшил их вес. Воззвал пес к небесам: «Сыны твои согрешили, а я наказан!» Еще не затих его вопль, как попрятались все мужчины, и женщины, и дети в домах и заперли двери. Опустел весь Меа-Шеарим, и не осталось ни одного живого существа снаружи, кроме этого пса.

Стал ему докучать голод, ведь весь тот день он не пробовал ни крошки; когда же он вылез из своей норы поискать себе чего-нибудь поесть, случилось с ним так много всего, что он позабыл о еде. Теперь, когда он стоял без дела, заурчало у него в животе, и внутренности его завопили: «Гав! Гав! Накорми нас! Гав нам что-нибудь поесть!» Сделал он вид, будто не понимает, что речь идет о его собственной утробе, и стал оглядываться вокруг, будто бы он не знает, кто это кричит. Увидел открытую мясную лавку, источающую ароматы, – и мясо лежит там, и всякого рода еда. И если бы захотел он, мог бы набить себе брюхо и съесть все, что душа пожелает без помех. Но он был так поражен, что не притронулся ни к мясу и ни к чему иному. И в то самое время, когда его утроба дивилась, что он отказывает себе в мясе, он дивился на мир – только что такой шумный и теперь такой притихший. Огляделся он по сторонам – кругом пусто. Иногда человеческая фигура показывается в окне. Как только пес бросает взгляд на нее – тотчас исчезает. Послышался вдруг звук, исходящий из устройства, отбивающего часы. Навострил пес оба свои уха, чтобы лучше слышать, ведь по природе своей любил всякого рода звуки, пытаясь определить, который час. Начал считать: один, два, три… и остановился; ведь что мы выигрываем оттого, что знаем, который час, если нам неизвестно, кто владелец часов: турок или араб? Поднял он глаза к небу и взглянул на звезды и планеты, все они на своем обычном месте, как всегда вечером в тот час, когда сыны Израиля приступают к вечерней молитве; а тут ни один человек не идет молиться ни в синагоги, и ни в бейт мидраши, и ни в другие места, где может собраться миньян. Поднялась в его душе жалость к тем неприкаянным душам в мире, что остались без кадиша. Сколько денег они завещали, чтобы говорили по ним кадиш и учили в их честь отрывок из Мишны, а тут ни один человек не раскроет рта и не произнесет святые слова. Задрал пес морду к запертым домам и закрытым ставням и завыл. Нечего приписывать собаке ненужные мысли вроде того, что намеревался он разбудить мертвых, дабы те встали из своих могил и пришли судиться с живыми; но можно предположить, что он хотел разбудить живых, чтобы те оказали милость мертвым. Увидел он, что нет ответа, и замолк. Но ненадолго – не жалел он своей глотки и снова и снова принимался лаять. Когда понял, что все его вопли напрасны, махнул разочарованно хвостом, и поднялся со своего места, и отправился восвояси.

 

3

Пошел он, держась по правую сторону от хвоста, и направился к Угловым воротам. Понюхал немного тут и немного там, и побежал, и поднялся к домам Витенберга. Понюхал немного тут и немного там, и обогнул несколько домов и несколько дворов, и вошел в Варшавский квартал. Понюхал немного тут и немного там и направился к домам Уренштейна. Понюхал немного тут и немного там и направился к скалам неподалеку от Бухарского квартала. В это время сидели там парочки, девушки и юноши, как обычно в летние вечера, и говорили друг другу слова, которые даже Адам не говорил Хаве в райском саду. Как только учуял пес запах человека, кинулся он радостно к ним и встал рядом с ними. И от радости громко залаял, так что понесся его лай от скалы к скале. Услышали влюбленные, и тут же были позабыты их клятвы друг другу, что даже смерть не разлучит их. Пальцы юноши, переплетенные с пальцами девушки, разжались, а сами их обладатели кинулись бежать – ведь уже разнесся слух о бешеной собаке, разгуливающей по городу. Помчался он – туда, а она – сюда, и снова стояли скалы, похожие на скалы пустыни, без человека и без любви. И пес тоже стоял, как камень, без любви и без человека. И что-то вроде удивления застыло на его морде, и что-то вроде вопроса трепетало в пасти и висело на языке. Что это? В любом месте, где ни увидят его люди, – или град камней, или бегство. Охватило его чувство одиночества и тоски. Поднял он нос и уши. Шагов человека – не слышно, и запаха человека – не слышно.

Услышал он вдруг звук. Этот звук был не что иное, как стук его сердца. Напала на него слабость. Была эта слабость похожа на живое существо, и все его тело поддалось ему. В каждом органе своего тела он чувствовал боль. И снова стало крутить у него в животе, голод напомнил ему о себе. Оставил он скалы и вернулся в Меа-Шеарим.

Все дома в Меа-Шеарим стояли запертыми, и не было ни души на улице. В противоположность этому все магазины – открыты, и самая разнообразная еда лежит на прилавках. Похватал он все, что попало ему в рот, и наелся до отвала. И когда набил он брюхо самыми разными вкусными вещами, пошел к своей норе. Свалил его сон, и он задремал.

 

4

Хорош ночной сон, тем более для того, кого преследовали весь день. Преследователи безмолвствуют и не тревожат твой сон. Прохладный ветер дует, и не так досаждают укусы блох и комаров. Итак, лежал пес в своей пыльной норе и чувствовал во всем теле какую-то сладкую дрожь, будто бы тыкают в тебя мороженым, а ты наслаждаешься, как если бы тебя ласково гладили. И все, что случилось с ним наяву, казалось ему сном. Иногда он повиливал хвостом, как он обычно виляет хвостом во сне, и скулил задушенным воем. А когда наступило время после полуночи, время, когда лают собаки, и захотел он встать и залаять, навалилась на его тело тяжесть, и не смог он встать. Явился Меа-Шеарим и забросал его призраками так, что он весь покрылся призраками; выскочил из-под груды призраков скелет волка – и обернулся шакалом, и лисицей, и собакой, подобной которой нет в этом мире. Встала шерсть пса дыбом, даже те волоски, на которых написал маляр те самые два слова (не стоит вспоминать их). Загремели кости скелета и произнесли: «Не бойся! Ведь мы – твой отец, а ты – наш сын». Не приведи нам Господи видеть страшные сны такие. Даже идолопоклонники не попадают после смерти в такой страшный мир.

Сон пришел и сон ушел, а вместе с ними прошла ночь. Выполз пес из своей норы и огляделся по сторонам. Сердце его не радуется, и на душе – тоскливо. Опустил он голову и взглянул на свой хвост. Хвост его все еще на своем месте, но что-то не так, как всегда. Продолжая присматриваться, увидел он ящики с мясом, и с рыбой, и с фруктами, и с овощами, и буханки хлеба из пекарни, и пироги, и лепешки, испеченные на растительном масле, и бублики, и халы, выброшенные на помойку. Всякого рода еда выброшена лавочниками из опасения, что ночью прикасалась к ней бешеная собака и оставила на ней свой яд, ведь они бросили свои лавки открытыми и бежали. Если бы не задержал Господь, Благословен Он, все съеденное псом в его кишках, пес снова ел бы безо всяких помех. Бродил он между ящиками, как торговец в седьмой год, год шмиты и не знал, что ему делать. Решил взять всего понемногу и притащить в свою нору а потом вырыть себе еще несколько нор и припрятать там все эти яства про запас, как делают торговцы фруктами. Он все еще раздумывает, как ему поступить, а уже выскочили жители Меа-Шеарим со всем, что попалось им под руку из дерева и из камня, из глины и из стекла, с горшками и с жестянками, с кувшинами и с чугунками, с бидонами для керосина и с глиняными печками, с негодными гнездами от керосиновых ламп, с осколками стекла и с носовыми кольцами для скота, и стали швырять всем этим в собаку. И каждый, кто не охрип вчера, вопил во всю глотку. Залаял изо всех сил пес: «Гав! Гав! В чем мой грех и в чем я провинился? Что вы хотите от меня и что я вам сделал?» И так он лаял, пока не разбежались все и не попрятались. Не успел пес дать себе отчет в том, что видели его глаза и слышали его уши, как попал в него камень. Не успел разглядеть, откуда брошен камень, как попали в него второй и третий. Вскочил он с воем и бросился бежать. Из Меа-Шеарим к домам Натана, и из домов Натана в Венгерский квартал, и из Венгерского квартала к домам Зибенбергена, и из домов Зибенбергена к Шхемским воротам, а от Шхемских ворот вернулся во все те места, к которым привык. И так он бежал из квартала в квартал, из переулка в переулок, из двора во двор, пока не попал во двор выкреста в Нахалат-Шиве. Помочился и побежал дальше. Оттого что побывал он во многих местах, но не нашел там места для себя, можно предположить, что отправился он к Яффским воротам и вошел внутрь стен в Старый город, да только неизвестно нам, проник ли он в город через ворота или через пролом в стенах Иерусалима, сделанный властями в честь прибытия в город императора Вильгельма.

 

Часть пятнадцатая

Перемена места

 

1

Итак, вошел он внутрь стен и остановился между Яффскими воротами и австрийской почтой. В это время все были заняты письмами, пришедшими из-за границы, и никто не обратил внимания на пса. И он тоже не обращал внимания на них, так как был занят поисками дороги. Осмотрелся немного и направился к Верхнему рынку, а оттуда – к овощному рынку, расположенному перед Еврейской улицей, где всегда дует прохладный ветер, рождающийся в скалах. Что он видел и что только не видел?! То, что видела эта собака на бегу, как бы между прочим, не всякий путешественник видел. С овощного рынка пошел пес на рынок Аладдина, а оттуда забрел на Цепную улицу. И так шел он, обходя выбоины и колдобины, и прыгал, и пробирался по улочкам, кривым и обрывистым, закрученным и извилистым, запущенным и грязным, крутым и ведущим под откос. И так шагал он, среди грязи и кала, между домами измаильтян, печальными и темными, как и их хозяева, прибывшие из Марокко, страны Магриба, и в жилищах своих живущих жизнью Магриба. Понюхал немного тут и немного там – и пошел на Мидийский рынок, а с Мидийского рынка – к Батей Махасе. Но когда подошел туда и захотел убежища для своих костей, мало что не нашел убежища, но даже те его кости, что уцелели в Меа-Шеарим, могли быть здесь переломаны. Ведь в те времена город был полон хедерами и ешивами, и из них выходили гении, которые до сих пор живут среди нас и которые уже в раннем детстве умели складывать буквы. И как только они увидели пса и все, что написано на нем, закидали его камнями, как змею. И если бы не обратился он в бегство, кто знает, не закончил ли бы он тут свои дни.

Итак, убежал он, и спасся он, и прибыл туда, куда принесли его ноги, и остался там. И получилось так, что поселился он среди гоев. Не ясно, где он поселился сначала, или у греков-ортодоксов, или у греков-католиков. У армян-грегорианцев или у армян-католиков. У сирийцев, или у маронитов, или у коптов, или у эфиопов… У францисканцев или в других монастырях. У пресвитерианцев или у лютеран. Но известно, что не было места, в котором бы он не побывал, подобно выкрестам, что тянутся к тому, кто даст им больше.

Итак, поселился он среди других народов, и ел, и пил, и играл с другими собаками. Иногда – он кусал их, а иногда – они кусали его, иногда – играючи, а иногда – по другой причине. В особенности в те дни, когда перепадала собакам сирийская путиретта, напоминающая им праздничную халу. Но удовлетворения он не находил, в душе его все смешалось, не переставал он удивляться и приходил в замешательство: неужели сыны Исраэля, милосердные, дети милосердных, стали вдруг жестокими, а сыны Эсава и Ишмаэля стали милосердными? И так он копался в своих мыслях, но собачий разум не был в состоянии постичь такую правду.

В любом случае еды у него было предостаточно. Однако удовольствие его не было полным, ведь все это время мысли его были привязаны к Меа-Шеарим, и к Угловым воротам, и к соседним с ними кварталам, как хвост его, что привязан к нему сзади. И он снова и снова удивлялся: неужели сыны Исраэля – жестоки, а сыны Эсава и Ишмаэля – милосердны, а если это не так, как объяснить, что евреи отталкивают его, а неевреи приближают его? Под конец пришел к выводу, что что-то порочное есть в нем, возбуждающее ненависть у людей, но при этом он не подумал, что такая же порча есть и у других; не то что некоторые человеческие создания, которые считают себя – чистыми, как ангелы, а других – подобными дьявольским отродьям. В действительности нет создания без пороков, просто его пороки отличаются от пороков других существ. Если так, почему евреи видят его порок, а неевреи не видят его порок? Или может быть, его порок – для сынов Исраэля порок, а для остальных – не порок?

 

2

Вопрос этот сверлил ему мозг, и мутил его сознание, и забирал все его силы, и не давал покоя ни днем и ни ночью. Но хотя таяли его силы от этих размышлений, не лежал он на брюхе и не ожидал спасения свыше, а начал искать пути излечения. Одни средства помогали ему на короткое время, но приносили вред на годы, а другие были хороши для одного органа, но губили остальные части его тела; что характерно для лекарств, которые одно лечат, а другое калечат. Начал он злиться на лекарей за то, что те обманули его, и при этом он смеялся над собой, что поверил им. Тем временем тело его покрылось коростой, и ему захотелось искупаться. Однако всякий, кто знаком с проблемой воды в Иерусалиме, знает, сколько нужно помучиться, чтобы найти немного воды для купания. Обошел он мысленно все водоемы в Старом городе и за его пределами. Турецкие бани у Львиных ворот, и у Западной стены, и перед прудами Хизкиягу; и еврейскую микву в синагоге Нисая напротив домов караимов, которых называют «евреями наизнанку»; и микву выходцев из Магриба, всегда холодную, тем не менее даже неженки, что в течение всего года не заходят в эту микву, приходят туда в канун Судного дня; и микву хабадников; и микву во дворе агуны. От водоемов, расположенных внутри городских стен, перешел пес мысленно к тем, что находятся за стенами: к водоему на улице Яффо, принадлежащему секте субботников, а также (да не будут они упомянуты с ним вместе) к другим миквам во всем этом районе. Однако всюду он находил недостатки. У турок – из-за шутников, которые могут вылить на тебя шайку кипятка ради смеха, или – из-за бездомных студентов семинара, которые ночуют в банях, и, если увидит тебя кто-нибудь из них здесь, пойдет о тебе дурная слава. В микве, что во дворе агуны, – каждый, кто окунется в нее, выйдет грязный, как швабра в канун Песаха. И даже вода там не похожа на воду. Как-то раз погрузились в нее те, кому необходимо было совершить омовение в микве, так они вынуждены были принести с собой нож, чтобы соскрести с себя корку. Таким образом, находил он в каждом месте сомнительную сторону. А те миквы, что вне стен? Бывает, что возникают ссоры по поводу одной из них, и каждый, кто сильнее, запирает микву и забирает с собой ключ, и получается, что все твои старания попасть в эту микву были напрасными. А та баня, что принадлежит касте субботников? Если бы не опасались огромного количества волос там, то сказали бы, что просто не нравятся им ее хозяева. И мы будем недалеки от истины, если скажем про них то же, что и собака говорила: одно из двух – благодарны вы за дарование субботы? Раз так, почему вы не исполняете остальные заповеди Всевышнего? А почему не подумал пес о водоеме в квартале Мамилы? Потому что летом там сухо и нет между ним и между мусорной ямой никакой разницы, кроме названия. И ошибался инспектор, написавший, что он полон водой; он видел его в сезон дождей, но ведь в сезон дождей во всех домах Иерусалима полно воды. Короче, день уходил и день приходил. Все туловище пса покрылось коростой, и от него исходило зловоние. И даже все волоски его шерсти были больны, кроме тех, под двумя словами, которые выдержали все и сверкали всеми своими красками, ибо Ицхак был мастер своего дела и краски его не стирались. Ко всему этому добавились фурункулы, и блохи поселились на его голове и на хвосте и расселились по всему телу. Сверх того, вши. От их «скромного» поведения любое место, где они прячутся, превращается или в нарыв, или фурункул, и даже во сне нет ему покоя от них. Дергал пес своим хвостом и лаял во сне иногда от мучений, а иногда оттого, что казалось ему, что во сне говорят ему, что надо делать. Когда он просыпался, то чувствовал себя, как тот немец, про которого написал поэт: «Вот я… стою я… несчастный безумец, а ведь я в своем уме, как и прежде!» А когда пришел он наконец к мысли, что нужно действовать, каждая миква стала вдруг необычайно скромной и говорила ему: «Я не достойна тебя, я не достойна». Но он решил поступиться своим достоинством. И в какую же микву он решил пойти? В микву в домах Урии Штайна. Нам неизвестно, почему он выбрал микву в Новом городе, но понятно, почему он выбрал микву в домах Урии Штайна. В каждом квартале обитает своя стая собак, которая не дает ни одной чужой собаке проникнуть на свою территорию, но это не относится к домам Урии Штайна, ведь они расположены на стыке двух кварталов, между Зихрон-Моше и Варшавским кварталом, так собаки поделили между собой эти два квартала. Одна стая взяла себе один квартал, а другая стая взяла себе второй квартал, и дома Урии Штайна остались бесхозными.

 

3

Прополз пес на брюхе несколько шагов, проверяя, какой именно дорогой пойти туда. В конце концов встал на лапы и отправился к месту назначения. Тем временем стало вечереть, и поднялся муэдзин на конек крыши, и прокричал свое. Услышали арабы, и оставили свои дела, и очистили себе место. Вымыли руки и ноги, и прополоскали рты, и провели водой по лбу и волосам, и обратили свои лица к югу. И подняли руки, и произнесли что-то, и поднялись, и сели на кончики пяток, и выпрямились, и воздели руки кверху. Солнце село, и высыпали звезды и заполнили небеса, и каждая звезда сверкала, как капля дождя. Взглянул пес на небо и сказал: «Небо, небо! Если бы ты было рекой, а звезды твои каплями воды, не должен был бы бедолага этот таскать свои обессиленные ноги в поисках воды». Потом опустил он морду к земле и нашел углубление для ночевки. Обошел его несколько раз, и убедился, что нет там змей, и залез туда. Одолел его сон, и он задремал. Привиделась ему большая река, и множество ручьев вытекает из нее. Сложил он свой язык и сделал из него нечто вроде ложки. Только он собрался напиться, поднялась вода и убежала.

Стал он тут ноги свои торопить: «Эй! Выкресты! Бегите во всю прыть! Разве не знаете, не понимаете, как я спешу? Бегите по пути, что я укажу, и делайте то, что я вам скажу! Что вы там шепчетесь, подлый народ? Чтобы всех вас побрал черт!» Напряглись его ноги, подобно стреле лука, И подобно птице, разрывающей силков муку, Так они поспешили и так помчались! И он сам тоже побежал, как газель. То бежал, то скакал, как олень. И так он мчался с бешеной скоростью, как угорелый. Ни на миг не сворачивая ни направо и ни налево. И вывалился у него язык, так он бежит. Губы пересохли, и в горле хрипит. А вода шумит и шумит. Но нет ничего, как он ни глядит. Ушли воды туда, откуда взялись. Померкло у него в глазах, и ноги отнялись.

Свалился он и закрыл глаза. Увидел, что вода все прибывает, и все пространство вокруг наполняется водой, и между ним и водой расстояние не больше двух, трех бросков. Собрал он все свои силы и направился навстречу воде. Отказали ему ноги и опрокинули его. Разозлился он, и укусил свои ноги, и заорал на них, чтобы те встали, а если нет, не оставит он от них ничего и раздавит, как лепешку навоза.

Были ноги его изранены и не могли стоять. Тогда стал он прыгать, как курица, И как лягушка скакать, И извиваться, как змея, И бросаться вперед, как стрела, И катиться, как козел отпущения.

Вдруг он понял, что нет тут воды, а есть только миражи, вроде источников с водой и рек, которые встают перед человеком в пустыне. Бросился на землю и сказал: «Дураком был тот, кто верил своим глазам. Теперь, даже если предстанут перед нами четыре главные реки мира, не сдвинемся мы с места». Осмотрел свои ноги, и зализал их раны, и извинился перед ними, и пообещал привести их в одну из лощин под «Бецалелем», на которой растут целебные травы. Он еще возится со своими ногами, как вдруг видит перед собой водный поток. Напрягся и прыгнул в него. А поток тот зеркалом был, вроде тех, что висят в парикмахерских. И когда он бросился в него – ударился, и поранился, и переломал себе ребра. Утром был пес поражен: что это, ведь всю ночь он лежал, почему же кости его переломаны? Пытался он расслабиться и не мог. Вытягивал свои ноги, и не вытягивались они. Закрылись его глаза, и задремал он снова. Увидел во сне, что бежит, как бежал всю ночь, только ночью он бежал вслед за водой, а теперь бежал и не знал, куда бежит. Похоже было, что двойник того же сна приснился ему, а может, какой-то другой сон. Проснулся он и залаял, залаял и проснулся. Высунул язык и осмотрелся кругом. Потом приподнялся и пошел туда, куда собирался пойти, то есть к домам Урии Штайна, где миква – есть, а собак – нету. И ему повезло, что не попался ему навстречу еврей и не увидел надпись на нем. Потом попалась ему навстречу компания хасидов. И ему повезло, что они не заметили его; возвращались они с праздничного застолья, и перебрали малость, и были озабочены проблемой, куда поставить ноги, не поскользнуться бы и не свалиться в ямы и канавы. Потом попался ему навстречу старик. И ему повезло, что тот старик слепой был. Потом попался ему навстречу молодой человек. И ему повезло, что тот молодой человек считал, что не надо ни на что смотреть в этом мире. Потом попалась ему навстречу госпожа одна, еврейка. И ему повезло, что не умела она читать без огласовок. Когда он увидел, что никто ничего не говорит ему, вообразил, что исчез его порок и больше нечего ему бояться. Задрал нос, как будто весь мир теперь полюбил его.

 

4

Идет себе пес горделиво И тешит себя терпеливо Мыслями о доброте своей И о злодействе дурных людей. То подпрыгивает, то шагает, И высокопарные стихи слагает: «Ой вы, блохи, мамзеры [66] , Проклятие на проклятье. Вы терзали мою душу, словно заклятьем. С вечера до вечера вы рты не закрывали. Притуплялись ваши зубы – у волка занимали. Вот я предрекаю вам, что вас ждет: Будущее ваше горькое, как полынь и отрава. И потонете вы в пучине вод, Как войско фараона, стан египетской державы. А ты, ой, ты, вошь, по мне ползущая, Жрущая даром и мою кровь сосущая. Чтобы я был так жив, от головы до хвоста. Клянусь, еще солнце не взойдет, Как не останется от тебя и следа. А вы, ангелы смерти, комары! Спасайтесь от беспощадной моей метлы! За кровь, которую вы выпивали. За то, что в падаль меня превращали, Я вас изгоняю навсегда. И не спасетесь вы никогда! А ты, куча блевотины и кал! Чтобы гнали меня, ты меня оклеветал! Вот я возвысился над тобой. И над гордыней твоей пустой. И завтра, в этот же час – так будет: Место, где ты жил, тебя забудет. Слов своих не трачу впустую я. Моим врагам и ненавистникам – месть и война!» И так он излагал свои мысли сам себе В возвышенных словах, Как поэты пишут с воодушевлением И оптимизмом в своих стихах. И если можно так сказать, он блеск на себя навел, И вскочил, и к микве пошел. Сладок оптимизм для тела и для души, Но последствия его – горечь и грязь… ой… нехороши! И как только почуял он запах воды, То протянул свои лапы с радостным лаем. Вдруг задрожал он от страшной беды, Вокруг – ужас и паника, такое – мы знаем. Зубные протезы и страшные ремни, Мужская одежда, мокрые полотенца…все они, Все вещи, что под руку человеку попали, Всем этим в гневе – в собаку швыряли. Сапоги и носки такие летали, Пред ароматом которых вы б не устояли. Понял пес, что нет ему удачи, Опасность грозит ему каждый миг, Помчался он, и сам не знает, Как оказался в доме, полном книг. Итак, злосчастный этот в библиотеку попал. Для научной работы зал. Сидят там мудрецы из мудрецов именитые, Увенчанные знанием ученые знаменитые. Законы объявляющие, писание исправляющие. Свои догадки предлагающие и неясное поясняющие. И перья в их руках, и книги на столах. И тетради, и блокноты – толстые и потоньше. И их такое множество, Что трудно представить себе больше. Верблюд не снесет всего, Разве что грузить его дважды, Или, если поможет ему осел, да и то не однажды. И пишут… и из старых книг переписывают. И пишут… и всякое из газет списывают. И публикуют труды, один за другим, На пользу науке и на благо читателям своим. Так они сидят, каждый на своем месте. Мудрость и наука венчают их всех вместе. И вдруг, появляется униженное создание, Собака, в панике забежавшая в здание. Выпали с перепугу перья у них из рук, А сами мудрецы помчались во весь дух. До смерти перепугались. И с книгами своими расстались. И собака тоже убежала, Но не потому, что о запрете древних, Наложенных на библиотеки, знала.

И как только бросился пес бежать, оказался возле домов эфиопов. Остановился там, как заколдованный, всегда купол их церкви был черным, а сегодня выкрасили его в голубой цвет. Наконец оторвал свои ноги от земли, и свернул на кривую улицу, и миновал дом Бен Йегуды, и улицу консулов, и, видимо, собирался пойти в Русское подворье, а оттуда в город через Новые ворота. Воспротивились его ноги и привели его на улицу Яффо. Но тут вдруг они поссорились, две из них хотели направиться к Махане Йегуда одна – к Суккат Шалом, а одна – ни туда и ни сюда, и каждая ругалась со своей товаркой и говорила: «Так хочет наш хозяин, по его воле я иду». А тем временем они сидели без дела. Проехала мимо повозка, и увидел возчик пса. Взмахнул кнутом и вытянул им пса. И если бы лошади не рванули, он бы еще добавил ему. Очнулся пес и взвыл. Услышали его ноги и перепугались. Рванули все вместе и помчались, пока не иссякли их силы и не остановились они возле школы, принадлежащей обществу «Все евреи – товарищи».

Взглянул пес на школьные ворота и увидел две руки, пожимающие друг дружку в знак любви и дружбы. Почувствовал он зависть, позавидовал он этим существам, людям, чьи руки не покидают одна другую, и вздохнул о самом себе, преследуемом и гонимым ими. И не знал этот глупец, что перед лицом ненависти и гонений все равны, и люди и собаки. Сидит он у ворот школы, виляет хвостом и думает: здесь изучают всякие науки, может быть, здесь объяснят мне, за что меня ненавидят? Душа его истосковалась по знанию, и сердце его жаждало истины. Но он умел себя вести и не лез напролом, а растянулся на пороге дома и ждал, когда начнут выходить учителя. И говорил себе: «Спокойно…Спокойно…» И пока он сидел так, прояснились его мысли – и подумал пес, что, быть может, это несчастье пало на него от рук хозяина влажного инструмента, ведь до того, как прикоснулись к нему руки того человека, никто его не преследовал и не гнал? Припомнился ему день, когда он забрел в Бухарский квартал и увидел тот самый влажный инструмент, который капал прохладной влагой, вспомнил он, как ударил его хозяин инструмента ногой, а также все несчастья, что посыпались на него с той минуты и далее. Вытянул он свою шею и заложил голову за спину, как привык делать, выкусывая блох. Увидел на спине своей какие-то знаки. Догадался, что эти знаки дело рук хозяина инструмента. И так как он был спокоен и уравновешен, не завопил и не всполошил миры, но втянул в себя поглубже воздух и сказал: «Все, что ни делается – к лучшему. Если бы не заставили меня бежать из миквы, я бы уже окунулся и все эти знаки стерлись бы, теперь, раз изгнали меня из миквы и не окунулся я, могу я узнать правду». И снова закинул он голову назад, чтобы понять, что это за знаки и что это за правда. Однако все его старания были напрасны, ведь он не умел читать. Был он поражен: посмотрите только! Каждый, кто видит меня, знает истину, заключенную во мне, а я, владелец этой самой истины, не знаю, какова она! Залаял он громко и протяжно: «Гав! Гав! Гав! В чем истина?» Он еще гавкает, но уже затолкал в пасть язык и прикрикнул сам на себя: «Дурень, закрой свой рот, чтобы не обнаружили тебя люди. Подожди, пока выйдут учителя и откроют тебе правду».

Не успел прозвенеть звонок, как вышел директор. Бросился пес ему навстречу, и лизнул его трость, и посмотрел на этого господина умоляющим взглядом. И хотя этот господин был надушен таким одеколоном, запах которого собаки не переносят, заставил пес свой нос не обращать на запах внимания и вытянулся перед господином, как простолюдин, протягивающий письмо грамотному человеку в надежде услышать, что написано в нем, и шепчущий при этом: «Прошу тебя, господин, взгляни, что написано тут». Увидел директор еврейские буквы. Вытащил очки и приблизил их к глазам и начал читать, как привык, слева направо. Составил слоги и соединил один с другим и прочел: «Балак». Поразился он учености жителей Иерусалима, которые так хорошо знакомы со святой историей. Жители Иерусалима – знатоки Пятикнижия, им известно, что был такой злодей Балак, и они называют своих собак его именем. Погладил он собаку по голове и позвал: «Балак!» Услышал пес, что называют его Балаком, и удивился, но не обиделся. Раз так, и мы тоже можем называть его – Балак. А как его звали на самом деле? Быть может, было у него имя, да забылось, а может быть, не было у него имени; вот, например, в некоторых общинах есть такой обычай: если у кого-нибудь не выживают дети, то не дают ребенку имя, чтобы запутать ангела смерти, дабы не знал он, что есть такой-то человек с таким-то именем. Вильнул Балак хвостом и сказал: «Это – то, что я говорил. Не пришла та беда на меня иначе, как от рук других людей, от того пустоголового, что пометил меня. Только неужели оттого, что какой-то болван написал на мне нечто, заслужил я, чтобы преследовали меня?»

Есть неразрывная связь между правдой и искателями правды. Все, кто хотят знать правду, хотят знать ее до конца. Так и Балак. С тех пор как он занялся поисками истины, он не удовлетворялся частичным знанием, а хотел понять все до конца. Он стоял, и терся о ноги директора, и взывал: «Гав! Гав! Гав мне объяснение этого, гав мне всю правду!» Вышел служка и увидел собаку и надпись на ней. Закинул ноги за плечи и пустился наутек. Сказал Балак: «Он знает правду, но что мне делать, если он сбежал с ней?» И все еще был Балак далек от истины, но в любом случае поиски были небольшим утешением для него в его горе, как пишет поэт:

Да будут благословенны поиски истины. Ибо они – утешение мое В то время, когда я сломлен страданиями, Ведущими меня к гибели.

 

Часть шестнадцатая

Старые и молодые

 

1

За все то время, что плыл Ицхак со стариком на корабле, не сблизились они друг с другом из-за разногласий между ними и из-за различия в целях путешествия, ведь один совершал алию, чтобы строить страну, а другой совершал алию, чтобы лежать в ее земле. Когда встретились они спустя годы в Иерусалиме, то потянулись друг к другу. Нечего говорить об Ицхаке, который был абсолютно одинок и жаждал дружеского общения, но и старик, живущий в своем доме со своими детьми, тоже потянулся к нему. Если бы они встретились сразу, вскоре после своей алии, они вели бы себя друг с другом так же, как и на море, но время, разделяющее близких, сближает далеких. С течением времени изменил Ицхак некоторые из своих воззрений, то же самое произошло и с реб Моше-Амрамом. Убежден был реб Моше-Амрам, что Эрец Исраэль вся целиком состоит из синагог и бейт мидрашей, и все ее жители знают Бога, а на деле полно здесь бездельников и склочников, наполняющих Эрец ложью и фальшью. И если есть бескорыстные люди, как рабби Файш, его зять, так ведь не всегда прекрасная цель оправдывает средства.

Но дело не только в этом. Пока жил реб Моше-Амрам в изгнании и урывал часок-другой для занятий Торой, Тора была для него отрадой. Как только удостоился чести поселиться в Иерусалиме и получил возможность сидеть целыми днями над Книгой, пропал у него вкус к занятиям Торой. Начал обращать внимание на то, о чем говорят люди. Вначале поражался их речам, потом они стали меньше значить в его глазах. Под конец почувствовал к ним отвращение. Не говоря уж об отлучениях и преследованиях, но и методы распределения халуки – основы существования Иерусалима, и тайны финансирования колелей, и источники доходов администраторов, и управляющих, и бухгалтеров, и старост, из-за которых ссорится весь Иерусалим, – все это не нравилось ему, и он не желал знать этого. Большинство деловых людей, которые всю свою жизнь занимались полезной деятельностью, не видят смысла во всем том, что так занимает бездельников. Но из любви к Всевышнему и из преклонения перед Иерусалимом он держал рот на замке. Когда появился у них Ицхак, этот молодой человек, который кормится трудом своих рук, он потянулся к нему всем сердцем. И когда прошло несколько дней, а он не пришел, сказал реб Моше-Амрам жене: «Что это, Дыся, наш парень не появляется у нас?» Сказала она: «Жаль, что не пригласили мы его заходить». Сказали они оба: «Заслужил он, чтобы приблизить его». Вернулся реб Моше-Амрам к разговору: «Вот ведь, все те дни, что он плыл с нами на корабле, он не нравился мне, а теперь меня влечет к нему». Сказала Дыся: «А я с первого взгляда поняла, что он порядочный парень». Сказал реб Моше-Амрам: «Доброта твоя опередила твой разум». Сказала Дыся: «И разве можно не пожалеть его? Молодой человек живет в чужой стране один, без родных». Сказал реб Моше-Амрам: «Постыдилась бы ты, Дыся, называть Эрец Исраэль чужой землей, но в любом случае доля истины есть в твоих словах. Нет у него здесь ни единой родной души. Хуже того, он не женат. Помнишь ты, Дыся, как он хвалился и говорил, что друзья – все евреи, тем более в Эрец Исраэль. Где его друзья?»

В один прекрасный день Ицхак воздержался от бритья бороды. Прошло время, и он сказал сам себе: с такой бородой можно показаться этому старцу. Надел субботнюю одежду и пошел к нему.

 

2

Постучал Ицхак в дверь, и ему навстречу вышла Шифра. Сказала Шифра: «Дедушка едет на гору Мерон в Лаг ба-Омер, он пошел в город купить новые очки перед отъездом». – «А где его жена?» Сказала Шифра: «Пошла с мамой проводить его». Опустились у Ицхака руки, и хотел он уйти. Сказала Шифра: «Устал господин от жары, пусть войдет и отдохнет немного». Сказал Ицхак: «Я не устал, но все же зайду и подожду, пока он вернется, и я попрощаюсь с ним перед его отъездом. Жаль, жаль, что он уезжает. Много раз собирался я зайти и повидать его, а теперь, когда я пришел, он уходит». Поставила ему Шифра стул, и он сел. Как только он сел, она вышла.

Сидел Ицхак в доме рабби Файша, отца Шифры, зятя старого реб Моше-Амрама. Часто слышал Ицхак о «Хранителях стен», людях из Венгерского колеля, с которыми опасно иметь дело. А тут сидит он себе, у рабби Файша, фанатика из фанатиков. Лучше попасть к иерусалимским фанатикам, подумал Ицхак, чем попасть к крестьянам мошавы.

Огляделся Ицхак по сторонам. Дом – каменный, и из окон открывается вид на поля и долины, на ущелья и горы. Солнце остыло и не выплескивает свой жар вовнутрь. Каменные плиты пола облиты водой, и прохладная влага все еще хранится в них. Стены – белые до синевы, и круглая лампа спускается с середины куполообразного потолка почти до стола, наполовину покрытого обеденной скатертью. И действительно, накрыт был стол к обеду, так как по будням рабби Файш обычно ел в одиночестве, особенно в те дни, когда говорят молитвы о прощении. Комната, и скатерть, и вся домашняя утварь – чистые, и каждая вещь на своем месте.

Принялся Ицхак мысленно сравнивать дом Шифры и дом Сони, которая в последнее время, еще до ссоры, как только приступила к работе в детском саду, перестала следить за порядком в своей комнате и не накрывала к его приходу стол. И если приглашала Ицхака пообедать у нее, не подавала маслины – в тарелке, сыр – на блюдце, хлеб – в корзинке, но клала их перед ним в том самом виде, как она их принесла из лавки, в бумаге, на голый стол без скатерти, а мерзкая лампа с закопченным стеклом дымила. Как-то раз сказал ей Ицхак об этом. Рассмеялась Соня и сказала: «Что я, «немка», чтобы обращать внимание на эти мелочи?» Да и в комнате Ицхака не было ничего хорошего. Если сравнивать ее с чем-нибудь, то можно сравнить ее с мрачным космосом, в который открыли окна, чтобы убедиться в его пустоте. И мебель – четыре-пять ящиков из-под бутылей с керосином, придвинутых друг к другу, которые служат ему кроватью (немецкую кровать, купленную им в Меа-Шеарим, оккупировали клопы; не помогли ни лизол, ни карболка, ни краска, которой выкрасил он свою кровать, пока не выбросил он ее и не сделал себе кровать из ящиков, как большинство товарищей наших в Эрец Исраэль). И еще – два ящика, поставленных на попа, служат ему столом и шкафом для посуды. Но Ицхак – холостой, и пока он холост…

Кто это пришел? Шифра? И в самом деле, он угадал. Вошла Шифра и принесла хлеб, и соль, и нож, а за ней вошел рабби Файш, который уже совершил омовение рук. Так всегда поступал рабби Файш перед трапезой: делал омовение рук во дворе, и входила Шифра и приносила ему хлеб, и соль, и нож, а он садился и обедал. Произнес рабби Файш благословение на хлеб, и отрезал себе кусок, и вздохнул, и принялся за еду; глаза его закрыты и мысли направлены на то, что стол его подобен жертвеннику, и он должен отыскать те искры святости, которые утеряны из-за греха Адама и потонули в земном прахе. Взглянул на него Ицхак и увидел, что тот злится, но не понял, что сердит хозяин дома в основном из-за гостя. Уже в тот день, когда пришел Ицхак в этот дом во второй раз, он раздражал рабби Файша, а теперь, когда он пришел в третий раз, Файш кипел от злости. Тот, кто знает, насколько чтят евреи заповедь гостеприимства, удивится раздражению рабби Файша, но тот, кто знаком с рабби Файшем, не удивится. Даже если бы был Ицхак просто «поляком», он не был бы ему симпатичен, тем более когда он одет в шорты, и панама сионистов на его голове, и нет у него пейсов и бороды. Хотя уже несколько дней не касалась их бритва, видно было, что он – бреется. Более умеренные люди, чем рабби Файш, не любят юношей типа Ицхака, что же говорить о рабби Файше, для которого любой человек в шортах приравнивается к преступнику.

Снова вошла Шифра и принесла ему, отцу своему, тарелку супа и ложку. Полагает рабби Файш, что любой предмет, без которого можно обойтись в данный момент, принадлежит к излишествам, от которых он старается держаться подальше, поэтому завел порядок в своем доме, чтобы не ставили перед ним никакого прибора, кроме необходимых ему, а клали только нож для хлеба и ложку для супа. Зачерпнул рабби Файш полную ложку и сказал что-то Шифре. Так как он говорил на венгерском, а венгерского языка Ицхак не знал, то не обратил внимания на сказанное. Если бы глаза слушались его, а не были бы прикованы к лицу Шифры, он заметил бы по кривой усмешке хозяина дома, что слова эти относятся к нему. А пока что сидел Ицхак и говорил сам себе: «Был бы я умнее, надел бы сюртук, привезенный мною из моего города. Висит он у меня в комнате на гвозде, и нет от него никому пользы, кроме как паукам, которые плетут на нем свою паутину».

Тем временем вышла Шифра, и закончил рабби Файш свою трапезу. Стряхнул крошки с бороды, и положил нож, и постучал кончиками пальцев по столу. Вошла Шифра и подала ему полотенце и воду для омовения рук после еды. Омыл он руки, и закрыл глаза, и пропел псалом «На реках вавилонских» на печальный нигун плача. Потом произнес благодарственные псалмы и благословение после еды на нигун молитв о прощении. Когда он закончил, пришла Шифра и убрала скатерть. Сказал ей что-то рабби Файш. Ицхак не понимал по-венгерски, но понял, что он – нежеланный гость здесь. Встал и вышел.

Раздался оглушительный лай собаки: гав, гав, гав. Встали дыбом волосы бороды Ицхака, которую он не сбрил из уважения к реб Моше-Амраму, и он пожалел, что Шифра видела его в таком безобразном виде. Гав, гав, гав, – залаяла собака снова. Вспомнил Ицхак пса, на шкуре которого написал «сумасшедшая собака». Оглянулся на дом рабби Файша и сказал: «На тебе и на твоей шкуре стоило бы написать – бешеная собака».

На улице увидел Ицхак реб Моше-Амрама с женой. Свернул он в другую сторону. Сказала Дыся мужу: «Посмотри, кто тут идет!» Снял Моше-Амрам новые очки с глаз и крикнул: «Ицхак, ты прячешься от нас?» Сказал Ицхак: «Слышал я, что вы собираетесь ехать, и не хотел вам мешать». Сказал реб Моше-Амрам: «Правильно ты слышал, едем мы на Мерон. Что я хотел сказать тебе?.. Много раз спрашивал я о тебе. Я был уверен, что ты сердишься на меня за мои слова. Нельзя поговорить с человеком, чтобы не задеть его. За пределами Эрец любой еврей – еврей. И если он соблюдает заповеди, считается кошерным евреем. И если он крайне осторожен, чтобы не нарушить заповеди, считается праведником. А здесь вся община, все – святые, и из-за особой святости, которая есть в них, каждый человек видит в другом недостаточную святость, потому что ведь святости, сколько бы ее ни было, всегда недостаточно. Как твоя работа? «Трудом рук своих сыт будешь», – говорится в Писании, только читай дальше: «Жена твоя будет как виноградник плодоносящий». А ты все еще одинок. Господь пошлет тебе суженую. Мы уезжаем отсюда. И не знаю, увижу ли я тебя еще. Пословица гласит: «Гора с горой не сходится, человек с человеком сходится». Однако ноги мои, как две глыбы, и я похож на них. Когда увидел я тебя на корабле, не почувствовал к тебе интереса, а теперь, когда мне хорошо с тобой, я уезжаю отсюда. Где ты, Дыся? Здесь? А мне почудилось, что оставила ты меня и пошла себе. Новые очки эти… не желают они привыкнуть к моим глазам».

 

Часть семнадцатая

Возвращаясь к Балаку

 

1

Балак обрел покой для тела, для души покоя не обрел. Сожалел о том, что ушло из-под его ног, и не ценил то, что пришло ему в руки. Весь мир целиком не стоил того места, из которого его изгнали. Пока что поселился он среди других народов, и погрузился в среду иноверцев, и осквернялся пищей идолопоклонников, и отупело его сердце, и не различал он между праздниками еврейскими и нееврейскими. Но вероотступником назло им он не стал и по-прежнему просыпался в разгар ночи и лаял, потому что в это время собаки всегда лают.

Называют грешников народа Израиля собаками. Но грешники народа Израиля иногда раскаиваются, а иногда не раскаиваются. И если даже они раскаиваются, то раскаиваются не сами по себе, а из страха перед трубным звуком шофара Судного дня, потому что когда они слышат эти звуки, то дрожат, объятые ужасом и страхом. А вот Балак раскаялся сам по себе, и мало того, уже в месяц тамуз, когда шофары еще спят, стал подумывать о возвращении домой. Начал он гнушаться благами иноверцев и опротивела ему жизнь среди них. Месяц этот… Тамуз, когда ангелы смерти управляют солнцем, и от агрессивности солнца возрастает в этом месяце число грехов, а искры чистоты отступают перед грубой силой; месяц этот… знак которого – рак, порождающий ужасную жару, так что все раковые больные не поправляются никогда, а только умирают в этом месяце, – он не умертвил душу Балака, но, наоборот, Балак набрался в этом месяце мужества и бросил вызов раку на небесах. Что сказал Балак? Сказал: «Рак, рак! Есть у тебя множество ног, но ты пятишься назад, а у меня только четыре ноги, но вся суть моя – идти вперед».

Тем не менее все еще продолжал Балак валяться на брюхе и есть и пить больше, чем следовало, но готов был отбросить все свои привилегии. А когда смотрел на свое брюхо, раздувшееся от излишней пищи и тянущее его вниз, тявкал и говорил: «Брюхо мое, брюхо мое! Тебе хорошо, а мне плохо. Ты все наполняешься, а мои мысли разлетаются, и душа пустеет». Загудело его брюхо, как военный барабан, будто все армии султана пошли на него войной. Зажал Балак свой хвост между ног и пролаял про себя: «Разве не лучше было бы, чтобы мое брюхо, которое набивается кушаньями идолопоклонников, наслаждалось бы еврейской едой?»

От обилия излишних размышлений он устал и задремал. Явился хозяин снов и показал ему во сне то, о чем он грезил наяву. И, проснувшись, он не мог понять, где тут истина, а где сон. А так как он устал от обилия пищи и от долгого сна, лень ему было заставить себя во всем этом разбираться. Короче, наяву, как и во сне, а во сне, как и наяву, чувствовал он себя среди евреев, как дома. Тут он отхватит кусок кугла, а тут бросают ему полную горсть чолнта. Сверх этого – трефное и падаль, то, что разрешено ему Торой, как сказано: «Собаке пусть бросят… и т.д.», – ведь еще не умножилось число евреев, преступающих закон и поедающих падаль и трефное, и грабящих собаку и съедающих то, что по праву принадлежит ей.

Больше всего любил Балак куриц, которых называют «капарот», потому что евреи искупают ими свои грехи, а их внутренности выбрасывают на крыши или во дворы. Да и в другие дни не испытывал Балак ни в чем недостатка. Порой набивал он себе брюхо тестом, которым приклеивают листки с призывами против «школес», а порой наполняет свое брюхо тестом со всяких иных объявлений, тесто это он соскребает и поедает. Как те собаки, которым уподобили наши мудрецы (да будет память их благословенна) грех в словах «У входа грех твой лежит». Есть собаки, умеющие добыть себе пропитание хитростью. Как именно? Идет собака, и усаживается напротив пекарни, и притворяется спящей; сторож тогда не боится ее и засыпает, ведь он уверен в собаке, а собака встает и сбрасывает хлеб на землю; когда сторож просыпается и собирает буханки, собака уже наелась и ушла.

Хозяин снов, который раньше посылал Балаку хорошие сны, отвернулся от него. Вот зашел Балак в еврейский двор и потянулся носом к куриным потрохам, появились странные птицы на четырех ногах и отняли их у него. Пошел он к объявлениям, увидел, что приклеены они не квасным, а – гвоздями.

Балак не обратил внимания на дурные сны и принял решение вернуться в Меа-Шеарим. Да только подобно тому самому созданию, раку, знаку зодиака месяца тамуз, у которого – множество ног, он пятился назад и откладывал свое возвращение.

 

2

Жаркий сезон был в самом разгаре, в Иерусалиме – голод, и жажда, и пыль. И всевозможные болезни (не приведи Господи): лихорадка, и оспа, и инфлюэнца гуляют по городу; и мухи, и комары, и блохи, и мошки пьют еврейскую кровь, как воду. Человек сидит дома полумертвый, краше в гроб кладут; человек выходит на улицу купить себе лекарство в аптеке – пока он стоит перед аптекарем, поднимается пыльная буря и накрывает их обоих. И они стоят, друг против друга, как коробы, полные пыли. Это – пыль Иерусалима, стоящая в городе все лето.

Нет худа без добра. Пыль эта осела на шкуре Балака и скрыла надпись, так что не заметна разница между ним и другими собаками. Не было для Балака таких хороших дней, как эти, когда Иерусалим покрыт пылью и евреи замучены жарой и жаждой. Балак не испытывал ненависти к евреям, но, когда заметил, что больные и измученные евреи не опасны, рад был всем их несчастиям и говорил: «Известно им, бедам, кому они предназначены, и они приходят туда в изобилии». И если попадался ему навстречу один еврей, он лаял на него, чтобы напугать. До чего доходило дело? Рассказывают о еврее из колеля Лейбуша, одного из самых бедных колелей, где на каждого приходится не больше двадцати рублей в год; еврей этот купил для себя и домашних немного лакерды на субботу, но попался ему навстречу Балак и облаял его. Перепугался бедняк и выронил лакерду. И хотя по природе своей терпеть не мог Балак лакерду, от которой сходит с ума весь Иерусалим, несмотря на это, он покопался в ней и сделал ее непригодной в пищу, лишь бы досадить еврею. Глядите-ка, говорил Балак, пока я не заносился перед евреями, они объявляли войну мне, теперь, когда я провоцирую их, они скромны со мной и не задирают нос. Понимал Балак, что поступает некрасиво, но его злое начало подстрекало его гавкать. Что его злое начало говорило ему? Неблагодарные они, пинают творящих добро и воздают добром делающим зло, покажи им свои зубы – и будут они уважать тебя. Не будь таким, как твой отец, который учил быть доброжелательным с людьми. И не слушай своих учителей, говоривших, что человек – властелин над собаками, есть нечто в его глазах, затыкающее собакам пасть. Знает человек, что нет ничего такого в его глазах, делающего его властелином над собаками, поэтому он подлизывается к ним и предоставляет им все необходимое для существования. И не будь таким, как мать твоя, которая говорила: пусть тебя полюбят люди, и не будешь ты вынужден зря повышать твой голос. Но будь, как Самаэль которого обзывают собакой, и он сторожит ад и лает – гав, гав, гав. Сердце Балака кричало в ответ: уста, которые вкушали их хлеб, будут злословить на них?

 

3

В те дни, когда он решил вернуться в Меа-Шеарим, начал он приучать себя держать рот на замке и не злословить без необходимости. И пришел в конце концов к выводу, к которому приходил уже не раз: надо отправляться в Меа-Шеарим. Не прошло много времени, как он был готов в дорогу.

Вышел он из Яффских ворот и попал на улицу Яффо. А почему не пошел через Шхемские ворота, ведь мог бы сократить дорогу? Возле Шхемских ворот есть свыше двухсот домов, которые называются домами Нисима Бека. Живут там «грузины», и «сирийцы», и «иракцы», а «иракцам» сердитый характер дал Господь, они могут разозлиться на него и задержать его, а «сирийцы», люди тихие и добрые от природы, наверняка присоединятся к «иракцам», и уж нечего говорить про «грузин», которые по малограмотности своей в Торе делают то, что другие делают, и думают при этом, что так написано в Книгах. Поэтому избрал Балак дорогу через улицу Яффо, где расположены банки, и разные конторы, и люди там не интересуются ничем тем, что не приносит прибыль.

Итак, вступил он на улицу Яффо и не сворачивал ни влево и ни вправо, ни к водоему Мамилы, ни в другие места, но только шел все вперед, пока не дошел до водоема субботников. А когда подошел к водоему субботников, не свернул к отелю Каменеца, чтобы порыться там в мусорных баках, и не свернул на Русское подворье поиграть с монахами, но шел дорогой, ведущей в Меа-Шеарим. Ступал шаг вперед и два шага назад, два шага назад и полшага вперед, удивляясь сам себе, что вот ведь идет он и не боится. От множества мыслей измучился он и сел передохнуть. Подумал, что, может быть, стоит ему вернуться тем же путем, что пришел, и пойти в Меа-Шеарим в другой день? Почувствовали ноги его неуверенность, договорились друг с другом и снова пошли, – и дошли до Мусрары, поблизости от Меа-Шеарим. Увидел он большой дом, окруженный изгородью из камня и железа, и деревья окружают дом, и кроны их свешиваются наружу. И хотя пыль покрывала их и не заметна была их зелень, почуял он обонянием, что это – деревья. Подумал: пока не минет день, посижу в тени дерева, и отдохну немножко, и обдумаю дорогу. Взглянул на свои ноги, готовы ли они идти с ним? Послушались они его и пошли с ним.

Вошел он под сень деревьев и отыскал себе укромное местечко. Сидел и наблюдал оттуда. Увидел группу девочек. Были среди них ашкеназки, бухарки, грузинки, сирийки, мидианки, сефардки, иранки, йеменитки и девочки из других общин Иерусалима, и все они одеты в синие платья, и все они кривят лица и втягивают губы, и странные звуки выходят из их ртов. Понял Балак, что они говорят на языке другого народа, но какого именно – не понял, хотя он и знал семьдесят языков, как большинство иерусалимских собак. Но так как это была школа и основали ее наши братья, евреи Англии, понял он слово за слово, что язык этот был английским. Усмехнулся он сквозь зубы и подумал, дочери народа Израилева – умницы они, выучили они и этот язык. Если бы был Шолом-Алейхем здесь, то сочинил бы прекрасную новеллу. Какую именно? Берет он девочку из этой школы и выдает ее замуж за мальчика из другой школы; он не понимает ее языка, а она не понимает его, тошно им становится жить друг с другом, и они идут к судье разводиться; судья не знает иностранных языков, и не понимает их обоих – чего они хотят, – и не приходит им на помощь. Возвращаются они домой без развода и еще сильнее злятся друг на друга. Видит муж, что языки созданы только для того, чтобы не понимали люди друг друга, решается и берет закон в собственные руки. Выполняют руки его приказ: бьют, и избивают, и наносят раны. А она ведь женщина изнеженная, учеба высосала ее кровь, и нет у нее сил драться. Раз так, что же она делает? Берет горшок за горшком и швыряет их перед мужем, пока не вышвырнуты все горшки и не разбиты, когда же разбиты все горшки и не в чем готовить – нечего ему, мужу, искать в этом доме. Едет он в Яффу и отплывает в левантийские страны. Остается жена без мужа и без средств, и идет, и нанимается в услужение. Говорит с ней хозяйка дома по-русски или на идише, а она отвечает ей по-английски. Сердится хозяйка дома, что служанка смеет знать язык, который она, госпожа, не понимает, а служанка не уважает свою госпожу за то, что та не понимает по-английски. Заставляет ее работать сверх сил госпожа, пока она не сбегает от нее и не идет в другое место, а оттуда – опять в другое место, и всюду чувствует эта женщина, что не понимают ее языка. Возвращается эта несчастная в свой дом и сидит одинокая и печальная, без средств к существованию и безо всего.

 

Часть восемнадцатая

Знакомая дорога

 

1

Сидел Балак в своем укромном местечке и смеялся про себя над еврейскими проблемами. Тем временем начало темнеть. Вспомнил, куда собирался он идти, и вспомнил все те напасти, которые пали на него там. Уперся лапами в землю, и согнулся, и снова лег, скорчившись весь, и казалось, что не сдвинется он с места. Вдруг навострил уши, и начал принюхиваться, и изогнул хвост дугой подобно половине колеса телеги, и встал со своего места, и пошел. И куда? В Меа-Шеарим – а мы-то сомневались, что он туда пойдет… Но если он знал, что это место – опасное, как же он отправился туда, ведь запрещено подвергать себя смертельной опасности? Дело в том, что в эту минуту он увидел реб Гронема Придет Избавление, а у реб Гронема плащ спускается до ног и волочится по земле. Пристроился он к нему, и спрятался в полах плаща, и вошел вместе с ним, и люди не заметили, что собака идет с реб Гронемом.

А как только увидели жители Меа-Шеарим реб Гронема, то побежали ему навстречу, потому что все гоняются за словами наставлений, любят укоры и назидания. Выказали они ему любовь и уважение и попросили его сказать драш.

Повел реб Гронем плечами, причем один его глаз опущен долу, как бы намекая Ему, Благословенному, до чего скромен этот человек, а второй глаз смотрит, сколько их, желающих его послушать. Наконец поднял оба глаза кверху, как бы говоря Ему, Благословенному, что он далек от того, чтобы возноситься и выступать перед множеством народа, но раз уж попалась ему в руки возможность исполнить заповедь, призвать людей к раскаянию, наверняка желает Он, Всемогущий, чтобы он говорил. Повернулся он к народу и сказал: «Вынесите для меня скамью во двор Большой синагоги. Может быть, скажу пару слов».

Собрался весь Меа-Шеарим послушать его, потому что тогда еще не наполнился Иерусалим театрами, и цирками, и увеселительными заведениями, и горожане жаждали слушать слова проповедников. Тут же вынесли для него скамью во двор. Поднялся реб Гронем на скамью, а люди поддерживают его под руки со всех сторон. Закутался Балак в полы плаща реб Гронема и поднялся вместе с ним. Утер реб Гронем нос краем плаща. А почему краем плаща, а не рукавом? Потому что через рукав он процеживал воду перед тем, как пить. Протер он глаза и посмотрел перед собой угрюмо. Начали все гадать, какова будет тема проповеди. Бедных грабят, вдов притесняют, сирот эксплуатируют, в судах служители задирают нос, и нет никого, кто сказал бы им, несчастным, что делать?.. Или вот это: этот год – год засухи, владельцы запасов воды поднимают цену на воду, и уже нет возможности у бедняка купить себе воды?.. А что говорить о колелях, где все время безобразничают, тому, у кого есть много, дают прибавку к халуке, а тому, у кого ничего нет, не дают ему даже и той малости, что положена ему? И есть еще немало проблем, и нет никого, кто бы встал на защиту. Даже те, кто пришел вначале с мыслью просто убить время, стали смотреть на реб Гронема с уважением, в надежде, что он назовет этих лицемеров, которые наполняют город враждой, и ненавистью, и завистью, и недоброжелательностью, и раздорами, и делают Иерусалим позорищем в глазах диаспоры.

Расставил реб Гронем ноги, и встал в смиреной позе, и кашлянул несколько раз, как откашливаются обычно ораторы перед выступлением, и закрыл глаза, чтобы не отвлекались они и не искали себе знаков почтения. И вновь расставил пошире ноги, потому что показалось ему, что что-то давит на них.

Тут должны мы отозваться с похвалой о Балаке за то, что он владел собой и не грыз башмаки реб Гронема. Не потому, что был сыт в данный момент, и не из опасений, что реб Гронем предаст анафеме его хвост, но потому, что любо ему было сидеть вблизи реб Гронема. Однако от похвал Балаку переходим мы поневоле к его осуждению. Отчего полюбил Балак учиться смиренно у реб Гронема? Из-за упреков в адрес евреев, которые он слышал из уст реб Гронема: в те дни сердце Балака было полно обиды на евреев из-за всех несчастий, что причинили они ему, и он испытывал удовольствие от их унижения. Лежал себе Балак у его ног, и стоял себе реб Гронем на своем месте. Но уже переменился реб Гронем и стал другим человеком. Голова, склоненная как негодный сосуд, который собираются хозяева выбросить на помойку, вскинулась. И сам он распрямился и подпрыгнул, подпрыгнул и заговорил.

 

2

Все создал Всевышний. Построил синагоги и бейт мидраши для изучения Торы и для молитвы, с одной стороны – и открыл магазины для торговли, с другой стороны. Создал проповедников, и моралистов, и комментаторов, с одной стороны – и создал торговцев и лавочников, с другой стороны. В то самое время, как реб Гронем стоит и говорит, стоит лавочник в дверях своей лавки и продает глиняный горшок арабу. Подвергает араб всесторонней проверке горшки, нет ли в них трещин, и подвергает реб Гронем всесторонней проверке поведение представителей народа Израилева. Звуки голоса реб Гронема и звуки, издаваемые пустыми горшками, поднимаются вверх и перемешиваются друг с другом. Закричал реб Гронем: «Кто тут шумит?» И завопили все слушатели: «Закрывай свою лавку!» Сказал хозяин лавки: «Весь день не было у меня ни гроша, а теперь, когда послал мне Бог покупателя, вы хотите отнять у меня заработок?» Оказался там ночной сторож, марокканец, здоровяк, из тех, что наводят ужас на жителей Иерусалима. Схватил он его и стал трясти его изо всех сил и орать на него: «Еврей! Закрывай свою лавку!» Вырвался лавочник из рук марокканца и сказал ему: «Где ты был в тот день, когда украли товар из моей лавки? Когда ждут и ищут его, он не является, а когда не просят – приходит. Где это видано? Пусть гнев Божий поглотит его! Как Гронем хочет заработать, так и я хочу заработать». Схватил сторож лавочника и потащил его, так что душа его чуть не распростилась с телом, а все евреи орут на него: «Гадкий, дерзкий, нахальный! Тотчас вышвырнем мы тебя отсюда!» Понял лавочник, какая на него свалилась напасть, запер лавку и ушел ни с чем.

Загремел голос реб Гронема, и наполнились оба его глаза гноем, тем самым гноем, про который люди ошибочно полагают, что это слезы. Заплакали женщины, и вслед за ними заплакали их мужья, и наполнился весь Меа-Шеарим плачем. Напрягся реб Гронем и закричал: «Горе нам, когда настанет день суда! Горе нам, когда настанет день наказания! Человек идет по рынку и кажется ему, что он не грешит, но я говорю, что он грешник и преступник. Каким образом? Стояла телега, запряженная быком и ослом, и втянул носом этот человек табак, и чихнул – испугались животные и тронулись с места, выходит, что нарушил он заповедь «да не будут пахать бык и осел вместе». Человек стоит в синагоге и молится со всеми и отвечает «амен», кажется, что здесь, в святом месте, чист он от греха, но я говорю вам, что он грешник и преступник, потому что не говорит он «амен» изо всех своих сил.

Господа мои и учители! Вы стоите сегодня все вместе здесь, в городке нашем святом, в Меа-Шеарим, уж здесь-то должен быть человек чист от всякого греха. И что мы видим, господа мои и учители? Что нет здесь человека, который бы не грешил. Вот, к примеру, сидит человек и весь день постится, закутанный в талит и с тфилин на голове и на руке, и произносит сто благословений; нет, не благословений на плотскую еду, ведь у него сегодня пост и он голодает; и вот он собирается идти спать, и читает молитву на ночь, и ложится в кровать, и закрывает глаза, чтобы не видеть ничего дурного, и не думает ни о чем постороннем, упаси Бог. Вы скажете, что он чист от всякого греха? А я говорю вам, господа мои и учители, увы, человек этот, который голодал весь день, и учился весь день, и шага не ступил без тфилин, и молился весь день целиком, и прочел «Шма» от всего сердца, и не тратил время на пустые разговоры, и с губ его не срывалось ни одного неблагочестивого слова, и даже следа посторонней мысли не промелькнуло в его сердце, несмотря на все это он – грешник. Каким образом? Господа мои и учители, вот ведь это я… говорю вам! И почему бы мне не сказать это вам? Лучше вам услышать это от меня, чем услышать из уст ангелов смерти, ибо, если вы услышите это из уст ангелов смерти – нет пути к раскаянию, а если вы услышите это из моих уст – раскаяться еще не поздно. Ведь человек этот заснул, и упала ермолка с его головы, мало ему, что он согрешил по отношению к своему телу, так как нарушил заповедь, запрещающую оголять голову, но еще и ввел в грех святую душу. Как именно? Дело в том, что, как только он заснул, поднялась его душа наверх и записала все его дела в тот день. Говорят ей: «Дочь моя, ты написала все?» Говорит она: «Я написала все». Говорят ей: «И не забыла ты ничего?» И она отвечает: «Не забыла ничего». Говорят ей: «Ты не ошиблась?» И она клянется, что не ошиблась. Тут же сотрясаются все семь небес от ложной клятвы и отсылают ее вниз, и она возвращается в тело, и что же она видит?! Горе глазам, увидевшим такое! Видит она, что он лежит, а голова его не покрыта. Может, скажете вы, что на этом кончено дело? Я говорю вам, что нет, грех влечет за собой грех. Назавтра он встает рано утром и идет в бейт мидраш и произносит «Боже мой! Душа, которую Ты дал мне, чиста». Господа мои и учители, мало того, что он спит с непокрытой головой, и грешит по отношению к своему телу, и вводит в грех свою душу, но он еще дает ложные показания на себя».

Тут пришел в ужас весь народ. Посмотрят сюда – ой!.. Посмотрят туда – ой-ой!.. Сидят в бейт мидраше – ой!.. Ложатся в кровать – ой-ой!.. Понимает реб Гронем, что хотят они услышать слова утешения, но сердце его горькое, как лана, и он не способен изречь ничего, кроме горьких, как полынь, слов.

Пока реб Гронем вещает, сморил Балака сон, и он задремал.

Стали сниться ему всякие сны, и он испугался. Замахал хвостом и залаял во сне. Вплелся его голос в голос реб Гронема, но на его счастье голос реб Гронема был силен, и никто не расслышал голоса собаки.

Как только закончил реб Гронем свою проповедь и все приступили к вечерней молитве, проснулся Балак, вылез украдкой из-под ног реб Гронема и направился в сторону Меа-Шеарим, ведь «не испытывают судьбу дважды». И так он продвигался, пока не достиг Венгерского квартала. Нам не дано знать, почему он пошел именно в это место, а не в другое. В любом случае он ничего не потерял. Прибыл себе в Венгерский квартал и нашел там укромное местечко. Понюхал немного тут, и понюхал немного там, и обошел это место несколько раз, и убедился, что нет там всяких разных ползучих, чьи укусы опасны. Залез и свернулся калачиком. Сморил его сон, и задремал он.

 

3

Луна спряталась в облаках, и подул легкий ветерок, и зашелестел в листве масличных деревьев, и роса опустилась на деревья, и разнесся их аромат. Очнулся Балак, и выглянул в эту отрадную темень, и вслушался в перезвон колокольчиков на шее верблюдов, которые идут караван за караваном и несут для нас пищу, все необходимое для нашего пропитания. Песня колокольчиков и ночная роса успокоили Балака, и оставил его гнев, разъедающий его тело, подобно яду. Смотрел Балак на мироздание, буквально поедая глазами ночные картины, и радовался, что сподобил его Создатель проспать «проповедь» и бодрствовать ночью, в часы, когда обильные росы опускаются на землю, и прохладные ветры веют, и душистый аромат исходит от деревьев; не тот запах, запах созданий этих, людей, что исходит от них, но тот чудесный запах, которым Господь, Благословен Он, наделил свой мир. И когда ощутил Балак чувство покоя и безмятежности, то возгордился, будто он был единственным, кому дана возможность наслаждаться благами мироздания. Кто возносится высоко, того спускают на землю. Начал злой дух нашептывать ему: «Может быть, весь этот покой – на минуту, так как не видел тебя ни единый человек, когда ты шел сюда, но утром, когда разбудит Господь, Благословен Он, свой мир, и тебя увидят, выйдут тебе навстречу с палками и каменьями, и дай Бог, чтобы не заплатил ты за твое удовольствие собственной шкурой». Упал он духом, и нос его высох. Принялся он сетовать на свою судьбу, которая водит его за нос и даже в минуты наслаждения не избавляет от тревоги за завтрашний день. Огляделся вокруг, не идет ли кто? Убедился, что весь мир спит, и нет тут места страху. Вернулось к нему хорошее настроение, и поднял он хвост, и стал вилять им во все стороны, как если бы все опасения его были не что иное, как блохи и комары. Лежал он на своем месте и надеялся, что жители этого квартала не поднимутся так рано; не похожи на остальных жителей Иерусалима эти «венгры», построившие свои дома в этом зеленом, покрытом густой травой месте; достаток им обеспечен, и сон их спокоен.

Итак, лежал себе Балак, будто бы – вся ночь в его распоряжении. Начал он пробовать свой голос в песне, будто бы – один он на свете и никто его не слышит.

Песня Балака Ни огонька вокруг, Я на землю смотрю. Под звездами Бога Только я не сплю. Во всей Вселенной, всей, Божественный покой. В нагроможденьях глыб И под скалой. На всем моем пути Не встретишь ни души. Зачем же рыдать? Душу волновать? Еще ночь длинна, Еще день далек. Сомкни свои веки И поспи часок. На просторах земли Ни души нет. Молчит все живое, Гав, гав, гав – мой ответ.

И так Балак пел и не заметил, что рабби Файш здесь. А что же заставило рабби Файша выйти в город под покровом ночной темноты? Не что иное, как желание расклеить листки об отлучениях. И так как он боялся расклеивать их днем из опасения, что эти листки сорвут подлежащие отлучению, то делал свое дело ночью: еще до того, как те проснутся, весь город уже будет знать, кто отлучен и предан анафеме в своей общине. Балак не занимался политикой и не совал свою голову ни в чьи склоки. Не видел он разницы между разными колелями и разными общинами. В этом отношении был Балак действительно единственным в своем поколении. Поэтому нет ничего удивительного, что он не обращал внимания на все эти листки с отлучениями, которые обычно развешивают каждый день по утрам. А если и обращал внимание на них, то делал это для удовлетворения своих нужд, а именно, если был голоден, то соскабливал тесто, которым приклеивают эти листки, и поедал его. И как не утруждал он себя знанием, для чего эти листки служат, так не пытался познакомиться с теми, кто писал их. Когда появился перед ним этот человек, то есть рабби Файш, убеждена была собака по наивности своей, что и он тоже наслаждается сладкой тьмой, в которую закутался Иерусалим. Почувствовал Балак привязанность и любовь к этому человеческому существу, которое не спит, как и он, и все, что было у Балака на сердце в эти минуты, выплеснулось наружу. И как только приблизился рабби Файш к нему, залаял он дружелюбно ему навстречу, говоря ему: «Хотя я не сравниваю себя с тобой, докладываю я тебе, что я тоже – здесь». Задрожал рабби Файш, и выпал фонарь у него из рук, и погасла свеча, и упал горшок, и вылилось из него тесто, и разлетелись листки с отлучениями и запорхали в воздухе. И у рабби Файша тоже душа ушла в пятки. Тут начала та самая заповедь обнимать его и уговаривать: «Что с тобой? Не бойся!» И уговаривала его, пока он не пришел в себя. Встал и побежал собирать листки. Возомнили листки еще больше о себе: «А что? Если уж рабби Файш, исполняющий заповедь, бежит, то мы, сама заповедь, тем более побежим». Тут же начали они сворачиваться и бить его по лицу. И каждый листок каркал те слова, что написал рабби Файш. Был уверен рабби Файш по своей наивности, что это предки отлученных поднялись из своих могил и явились мстить ему, потому что были листки белые, как молитвенные покрывала мертвых. Издал он страшный вопль и помчался. Помчались листки за ним. Наткнулся рабби Файш на собаку. Пнул ее рабби Файш ногой. Взвыла собака, и содрогнулся рабби Файш, и упал. Не дай вам Бог, ревнители заповеди, содрогания такого! Увидел Балак, что человек этот упал и поразился: «Как это, ведь только что он шел на двух ногах, а теперь – распростерт на четырех? Пойду и обнюхаю его: может быть, это не человек, или, может быть, ему нужна помощь и я помогу ему?» Как только принялся он обнюхивать его, очнулся рабби Файш и помчался со всех ног. Стоял Балак, пристыженный и опозоренный. Не дай вам Бог, благодетели, позора такого!

 

4

Ночь была хороша, и дул прохладный ветер. Прохлада эта придавала силы и телу Балака, и его духу. Обычно любил Балак жару, но в эти дни, когда жара была чрезмерна, искал немножко прохлады. Стал он утешать себя в своей печали: ну что такого сделал мне тот еврей? Оттого что бежал от меня, признал меня негодным? У людей есть изречение, что, если бросят собаку в реку, она выйдет, отряхнется и останется прежней собакой, как ни в чем не бывало. И хотя он вспомнил о воде только в связи с этим изречением, наполнился его рот слюной, ведь все эти дни почти все его мысли были связаны с водой, и, когда говорил он «вода», тут же рот его был полон слюной.

Отродясь не видел Балак морей и рек, ручьев и озер и родников. Только слухи о них доходили до него. И как все существа, не блистающие умом, перед глазами которых нет полной картины мира, убеждены, что то, что они не видели своими глазами, это все выдумки, так и Балак думал, что моря и реки, и озера и родники – все это фантазии. И как бывает с этими существами, не блистающими умом, – если уж они страстно желают чего-либо, они тут же верят в это, так начал Балак верить в существование всех водных потоков в мире, только был убежден, что они – дело рук человеческих. Каким образом? Роют яму, похожую на то самое место возле домов Ренда и домов Урии Штайна, и бросают в них куски льда, похожие на те, что у продавцов газированной воды из Яффы, солнце светит на них – они тают и превращаются в реки, ручьи и моря. Пьют из них, утоляют жажду купаются в них, изгоняют болезни из тела.

Еще Балак был погружен в свои мысли, как приблизилась ночь к концу, и настал час, когда каждое создание наверху и каждое создание внизу поет песнь Господу. Но где же они, воды, про которые говорится «По гласу Его шумят воды на небесах». Где они, реки, про которые говорится «Да рукоплещут реки!». Где они, родники, которые пропоют свою песнь? Иерусалим высушен, как пустыня. Если бы не два-три десятка деревьев и разных диких растений, не слышно было бы ни строфы из этой песни в Иерусалиме. В этот час послышался голос солнца, как сказано «Пред светом летающих стрел Твоих ходят, пред сиянием сверкающих копьев Твоих». Проснулся Иерусалим, и из каждого дома, и из каждого сарая, и из каждого шалаша, и из каждого двора стали выливать помои на улицу. Не успел Балак утолить свою жажду, как засияло над ними солнце, и не осталось от этих потоков ничего, кроме кучек грязи.

 

Часть девятнадцатая

Оставим собаку и займемся только рабби Файшем

 

1

Полуживым доставили рабби Файша к нему домой. Кровь его похолодела, и все тело сковал паралич. Язык прилип к небу, и мысли спутались. В полубреду он пытался понять: учителя наши говорили, что с ревнителем, исполняющим заповедь, не случится беда, если это так, почему же случилась беда со мной? «Неужели можно заподозрить такое, что (Всевышний) творит суд без суда?!»

Господь, Благословен Он, не творит суд неправедный; все, что Он делает, делает правильно и в свое время – уже раньше предупреждал Он народ Израилев, чтобы не враждовали они друг с другом, да, видно, из-за голоса вражды не был услышан Его голос. Многие из них пострадали, одни лишились имущества, другие – потеряли здоровье, но до сих пор не сделали выводов и говорили: неужели то, что было хорошо и разрешено отцам нашим, запрещено нам? И они не понимали – что было хорошо в старые времена, отвратительно сейчас.

Постепенно-постепенно прекратились размышления рабби Файша. Тело его замерло, и мысли покинули его. Пришел к нему сон, и он заснул. Тора и заповеди, добрые дела и дурные, ад и райский сад, этот мир и мир иной ушли, и не осталось ничего, кроме этого тела, погруженного в подушки и одеяла и исходящего потом. Губы его округлились и покрылись слюной. То – синие, то – фиолетовые. Вначале Ривка старалась вытирать их. Когда увидела, что нет этому конца, опустились ее руки, и она оставила его. Но Шифра не оставила его. Подобно птичке в винограднике, расправляющей свои крылья и встряхивающей ими в ненастный день, порхала над ним Шифра с разноцветной салфеткой в руке и вытирала ему губы. Просыпался он – смотрел перед собой, как человек, выглядывающий из облаков, и засыпал снова.

Постель рабби Файша окружена соседями ближними и дальними, теми, кто любит его, и теми, кто не очень-то любит его. Одни горестно кивают головой, а другие утешают и просят, чтобы Бог смилостивился над ним. И те и другие обсуждают эту болезнь, про которую никто не понимает, что это такое, и говорят всякие хорошие слова про больного. Рабби Файш не реагирует ни на них и ни на их слова или, быть может, замечает их, но не обращает на них внимания.

Тем временем привели врача. Осмотрел врач больного и прописал ему лекарства для приема внутрь и масло для притираний. Получил плату и пошел. А уходя, сказал, что придет еще раз и, если будет нужно, выпишет другие лекарства. И то, что делал этот врач, то же самое делал другой врач, которого пригласили после него. Только один – немец, и говорил по-немецки, и велел покупать лекарства у аптекаря-немца, а другой – грек и велел покупать лекарства у аптекаря-грека. Ни от того, ни от другого не было пользы больному, ни от их осмотров и ни от их лекарств. Христиане, которые держат собак у себя дома, – как они могут понять, что из-за собаки пришла болезнь. Лежит рабби Файш без языка и без единого слова, и никто не знает, что случилось с ним. Жаль его! Люди, подобные рабби Файшу, не рождаются каждый день. Теперь, пока он спит, поговорим о нем немного и расскажем о его жизни.

 

2

Рабби Файш родился в маленькой общине в Словакии, в семье богобоязненных евреев, свято соблюдавших традиции; родители его арендовали поля и виноградники у помещика и выращивали хлеб тяжелым каторжным трудом. Уже в детстве заметны были в нем признаки праведности, он не был похож на детей, пренебрегающих учебой и убегающих из школы, лишь бы залезать в чужие сады и лакомиться там фруктами, но сидел в одиночестве дома и учил Тору. По бедности своей не могли его родители нанять ему меламеда, и им приходилось довольствоваться гостями, попадающими по делам в маленькие селения, и те показали ему буквы и научили складывать их в слоги. А когда уже умел он складывать слоги, то просил ешиботников, обходивших дома в канун субботы, чтобы заработать себе на пропитание, научить его стиху из Пятикнижия и отдавал им за это свой кусок хлеба. Поняли отец его и его мать, что душа Файша жаждет Торы, не пожалели себя ради сына и не смотрели на свой скудный достаток, а приглашали каждую субботу одного из ешиботников к себе домой, чтобы обучал он Торе их сына. Когда исполнилось Файшу десять лет и он учил лист Гемары самостоятельно, послали его в ешиву. Идти путями Господа стало для него смыслом жизни, и он не наслаждался радостями этого мира, даже теми, которыми обязаны мы наслаждаться. Так как он родился под знаком Марса, посоветовал ему его раввин изучать законы убоя скота. Он заставил себя полюбить свое ремесло и «отточил свой нож резника», но возненавидел раввинство. Он был еще совсем юным, когда с радостью пригласили его жители местечка быть у них резником. Дал он им свое согласие и стал резником. И он тоже со своей стороны доказал им свою признательность. Ведь в той общине размножились вирусы времени, и построили там школы, дабы обучать детей нееврейским языкам и всяческим наукам; и встал рабби Файш грудью на защиту еврейской жизни, и спас свою общину от окончательной гибели. На деньги приданого, полученного от реб Моше-Амрама, своего тестя, он нанял меламедов, чтобы они обучали детей тому, в чем нуждается еврейская душа; и сам лично следил за занятиями и экзаменовал учеников и проверял учителей, ведь в те времена появились в некоторых местах люди, которые казались богобоязненными, но при этом вносили в учебу чуждые толкования вроде тех, что изучают в школах, которые называют себя раввинскими училищами. И как он был занят нуждами маленьких, так он был занят нуждами больших; к примеру: миквами, законами эрува, погребением. И как он был занят нуждами больших и маленьких, так он был занят нуждами самых маленьких. И помогал бедным роженицам, и давал им деньги на обрезание, и сам лично делал обрезание их младенцам. Вырастали их сыновья – считал их своим достоянием. Видел самую малость неверия в одном из них – говорил: «Мальчик, подними пейсы, я должен дать тебе оплеуху».

 

3

Мог рабби Файш наслаждаться жизнью и есть мяса досыта. Однако он предпочитал немножечко мяса дикого быка, припасенного для праведников в мире ином, всем зверям и птицам в мире этом; и предпочитал устрожать и объявлял трефным то, что большинство авторитетов разрешало употреблять в пищу. Начали мясники поднимать шум, что он объявляет трефной их скотину назло им; и нашлись жалобщики в общине, разославшие письма всем выдающимся раввинам поколения, в которых они писали, что мясники не доверяют своему резнику и говорят, что он объявляет трефным и запрещает употреблять в пищу то, что на самом деле кошерно. Разделились мнения раввинов. Одни полагались на рабби Файша, который был известен как богобоязненный человек, и писали жителям города, чтобы те выбросили ненависть из сердца и подчинились ему. А другие писали совершенно определенно, что он чрезмерно строг там, где нет и тени сомнения, и предупредили его, чтобы он не создавал проблем с мясом для горожан, а если нет, то могут жители города сместить его с должности и нанять другого резника. Но рабби Файш поступал, как и прежде, пока не вынудили его мясники уйти из бойни и не привели другого резника.

Спрятал рабби Файш свой нож, и взял в руки перо, и принялся писать: то, что выходит из-под ножа нового резника – падаль, и предупреждал евреев своей общины, чтобы те пожалели свои души и не осквернялись супом из мерзости, потому что нет более тяжкого прегрешения, чем употребление в пищу запрещенных кушаний, которые одурманивают душу еврея; ведь вот, писал он, некоторые общины в чужой земле одурманили себя трефной пищей – и завладели ими чуждые идеи, пока не перестали они верить в Бога и не вышли из среды еврейского народа. Так предупреждал рабби Файш жителей своего городка, пока не напугал этими словами мясников так, что те попросили у него прощения и пригласили вернуться и снова занять место резника, но он не вернулся, потому что уже дал себе зарок совершить алию в Эрец Исраэль, где надеялся родить сыновей, не удостоился он родить сына за пределами Эрец. Не прошло много времени, как он осуществил свою клятву.

 

4

Как только он прибыл в Иерусалим, дали ему квартиру в Венгерском квартале и венгерскую халуку, которая была больше, чем в большинстве колелей, и это, кроме денег, полученных им от своего тестя, и денег, полученных от мясников, боявшихся, что он помолится в святых местах во зло им. Освободился рабби Файш от забот в мире этом и отдал свое сердце миру иному. Начал заниматься духовными проблемами и поисками грехов, дабы расчистить «коридор к царским покоям». Запреты и отлучения, которые уже погрузились в забвение, он возродил к жизни и еще добавил к ним новые. Нарушения, к которым человек относился с пренебрежением, он объявлял тяжелейшими грехами, а заповеди, которые люди обычно ленятся исполнять, поставил во главу угла. И листки с запретами и отлучениями выходили из-под его рук каждый понедельник и четверг, так что почернели от них все стены. И если было нужно в данный момент, то писал новые запреты. И в этом превзошел рабби Файш всех сочинителей запретов и отлучений, потому что большинство из них в Иерусалиме писало высокопарным слогом, так что трудно человеку было понять, каково истинное намерение автора, а рабби Файш, никогда в жизни не заглядывавший в такие книги, писал так, что всем было все ясно. И было еще одно качество у него, он не боялся за себя, тогда как многие боятся предавать анафеме других людей, ведь подчас случается, что наказание падает на их собственную голову; и не боялся он ни единого человека, будь тот даже большой ученый в Торе, знаменитый своим благочестием. Говорил рабби Файш: если даже в небесном суде оправдают того человека, пойду, и встану у входа в райский сад, и не дам ему войти. До того как приехал рабби Файш в Иерусалим, он учил Тору, после своей алии отдался полностью потребностям времени. Говорил бывало Файш: «Когда спросит меня ангел, посвящал ли я время Торе, скажу ему, что иногда отказ от Торы – осуществление ее, и уверен я, что он кивнет мне головой и скажет: “Так держать!”»

Есть современники рабби Файша, имена которых упоминают среди людей, отстраивавших Иерусалим, но имя рабби Файша не упоминают вместе с ними, разве только одно его нововведение вспоминают – когда он поставил надзирателей у входов в синагоги вечером в праздник Симхат Тора, чтобы не находились мужчины, женщины и дети вместе. На самом деле не было между рабби Файшем и его коллегами почти никакого различия, но у тех было много детей. Дети выросли и увидели, что теперь настали новые времена, что выросло новое поколение, которое гордится своим участием в строительстве Эрец Исраэль; тогда и они стали говорить про своих отцов, что те принадлежали к отцам-основателям ишува, а про рабби Файша, у которого была только одна дочь и не было сыновей, некому было утверждать это.

 

5

Не прошло много времени, как он стал известным авторитетом в городе, и по каждому вопросу раввины спрашивали мнения рабби Файша. Вошла зависть в сердца тех, кто знал его. Начали они опасаться, не перейдет ли власть в его руки. Несмотря на то что и он и они желали одного и того же: искоренить неверие и расчистить «коридор», они не были в восторге от него, ведь человеку дороже всего он сам, в особенности когда дело касается заповедей; каждому хочется, чтобы заповедь исполнялась именно им.

Посеял дьявол рознь между ними, поскольку в те времена сионисты еще не занимали видного положения в Эрец и дьявол предпочитал жить среди религиозных людей. Разгорелся резкий спор между рабби Файшем и его коллегами. Он запрещает, а они разрешают; он устрожает, а они облегчают. Он расклеивает листки с отлучениями, а они срывают их, кто – при всех, а кто – потихоньку. Но рабби Файш плевал на их старания. Находил разорванные листки, писал – другие, еще более резкие, чем первые, и развешивал их по ночам, когда все спят. В такую вот ночь встретил он Балака, и случилось с ним то, что случилось.

Как только он заболел, забыли все его сподвижники то, что они делали ему, но сожалели о том, что сделал с ним Господь, Благословен Он. И они вздыхали о рабби Файше, который мчался подобно оленю, чтобы выполнить волю Отца Небесного, а теперь лежит он в постели подобно голубю, пораженному ястребом. Рабби Файш, который был чистейшим сосудом, лежит как разбитый глиняный черепок. Заслужил рабби Файш жизнь в покое и довольстве, а вот он болен и измучен страданиями. Не то чтобы они возмущались несправедливостью наказания, но просто сокрушались, напоминая себе, что уж если такого великого человека, как рабби Файш, Господь, Благословен Он, не пожалел, тем более, что же будет с людьми, которые не удостоились таких добрых дел, как рабби Файш.

Лежит рабби Файш, утопая в подушках и одеялах, а все, кто любит его и знает его, стоят вокруг его постели – люди видные и богобоязненные, известные своей ученостью, всегда первые в вопросах исполнения заповеди. Но рабби Файш не замечает их и не понимает, где он находится. Зажмурил он глаза и силится вспомнить, где он. Поднялся перед ним туман, похожий на туман, который поднимается от вод речки перед праздником Суккот, и этот туман проник к нему под одежду; платье его стало влажным и холодным, и сам он покрывается холодным потом. Посмотрел он прямо перед собой и не увидел никакой речки, но он знал, что речка – тут, близко, и там растут ивы, от которых берут побеги на седьмой день праздника Суккот. И вот он и его друзья отправляются наломать этих веток. И другие мальчики тоже, не из его деревни, приходят, чтобы наломать веток. Стал он торопить своих друзей, чтобы те побежали и опередили чужих мальчишек. Начал тот туман сгущаться и поглощать его товарищей, пока не накрыл их полностью, так что они исчезли и не осталось вокруг никого, лишь он один. И те мальчишки, что прибыли из других мест, исчезли. Только они не исчезли в тумане, а бежали от деревенских собак, которые погнались за ними. Пошел он один и подошел к ивам. Наломал веток, сколько смог, и положил на плечи. Услышал сладкий голос, исходящий из веток за его спиной; испугался – а вдруг это голос вурдалака, тот самый голос, за которым идет каждый услышавший его, пока не подходит к норе вурдалака, и тот высасывает из него кровь. Задрожал он от ужаса и бросил все свои ветки. Начали ветки лупить друг друга. Закричал он изо всех сил и стал звать на помощь. Увидели друзья рабби Файша, что он шевелит губами. Наклонились к нему, пытаясь расслышать. Посмотрел на них рабби Файш в ужасе и завопил: «Собаки!» Повис его крик, и он умолк.

Ривка видела все, что происходит с ее мужем. Но сердце ее не могло смириться с этим несчастьем. Файш, который никогда в жизни не болел и никогда не сидел без дела, – неужели, это он лежит в постели без движения? Тело, которое всегда спешило исполнять заповеди и совершать добрые дела, как может оно проводить дни и ночи без Торы и без молитвы?

Велика боль Ривки за мужа, но еще сильнее этой боли – душевное смятение, изумление. Изумление это порой заставляло ее позабыть действительность, и ей казалось, что болезнь пройдет и Файш снова будет прежним, нужно только ускорить его выздоровление, сделать то, что не сделают врачи, сиделки и лекарства. Она подходила к его кровати, и следила за каждым его движением, и ждала, что, может, услышит это из его уст – ведь кто еще, как рабби Файш, умеет дать совет. А иногда просто подходила, чтобы услышать от него хотя бы слово или окрик. Но ни слова ни выходило из уст рабби Файша, и окрика не слышно было от него, только ресницы его накрепко склеились, как у человека, спящего с непроницаемым лицом. Она обдумывала и подыскивала слова, которые скажет ему, и говорила: «Файш, сжалься над женой твоей и скажи хоть слово. Будь милосерден ко мне, если не ради меня, то ради дочери нашей Шифры». Бывало, что рабби Файш задерживал на ней взгляд, и глаза его были, как две свинцовые глыбы, но в большинстве случаев он не замечал ее. Ривка не отчаивалась. И когда она отходила от него, тут же возвращалась назад – а вдруг он захочет сказать ей что-нибудь. Но Файш молчал, и она поднимала глаза кверху и говорила: «Владыка мира! Как же Ты оставляешь его без Торы и без заповедей? Ведь известно Тебе, что он был предан Тебе всем сердцем как наедине, так и на людях. Сжалься над ним, не много у Тебя таких, как он, в мире этом!» Когда она видела, что Господь, Благословен Он, не отвечает на ее молитву, снова подходила к мужу и просила: «Файш, Файш! Почему ты молчишь? Почему ты не молишься со мной? Ведь Господь, Благословен Он, жаждет молитвы праведника, и если ты помолишься, конечно же услышит Он твою молитву». А так как она знала, как она ничтожна в глазах мужа, то брала Шифру, подводила ее к больному и говорила сквозь рыдания: «Помолись ты за отца!» Так стояли они обе, и плакали над ложем больного, и слезы одной смешивались со слезами другой.

 

Часть двадцатая

Ицхак навещает рабби Файша

 

1

Когда заболел рабби Файш, раскрылись двери его дома перед Ицхаком. Рабби Файш лежит неподвижно, как камень, и не владеет своим телом, и руки его и язык не слушаются его, и все его тело как бы вырвано из мира. Только одни глаза еще подчиняются ему, но и они изменились, как будто оставил он мир и выбросил из головы все мысли о нем.

Два-три раза в неделю приходил Ицхак помочь больному. Достоин похвалы здоровый, если он ухаживает за больным, в особенности за больным, которому некому помочь. Вначале навещали его соседи, прошло время и их становилось все меньше; прошло еще время – и уже не заходил ни один человек. Одни перестали приходить, потому что были заняты делами общины, а другие – потому что не хотели сидеть в обществе женщин, были и такие, что перестали заходить по этим двум причинам вместе. Кроме того, была еще одна причина: помнили они то, что делал им рабби Файш, когда был здоров. Упаси Бог, чтобы они мстили ему, но сказал еще царь Шломо: «Не будь чересчур праведным». А где были его тесть и теща? В Цфате. Понял реб Моше-Амрам, что не может жить вместе с зятем, а жить в том же городе, где зять, и не жить вместе со своим зятем – это дать повод людям говорить, что нет мира между ними. И когда он поднялся на гору Мерон в Лаг ба-Омер, когда увидел Цфат и понял, что хорошо жить там, решился и снял квартиру. Ривка написала своему отцу и матери и не получила ответа. Или ее письмо осталось лежать на почте в Иерусалиме, или их письмо осталось в Цфате. Турок этот… Любой, кто шлет письмо при его посредничестве, все равно что бросает его в Мертвое море.

Ицхак ухаживает за больным и иногда приносит что-нибудь из еды. Обучен он таким делам в доме Блойкопфа. И если приносит, то приносит потихоньку, чтобы Шифра не заметила, и при этом убавляет стоимость продуктов. До чего велики милосердные люди! Они обманывают во благо других и получают от этого гораздо больше удовлетворения, чем любой лжец, который обманывает ради собственного блага. Тощий у него карман, и мало у него денег. Он не кто иной, как рабочий, работающий много и получающий мало. Но он затягивает пояс потуже, и раскрывает руку пошире, и делает добро трем душам.

Рынок полон овощами и фруктами. Ицхак выбирает самое лучшее и не стоит за ценой, ведь то, что куплено щедрой рукой от чистого сердца, принесет двойную пользу. Из овощного рынка идет Ицхак на птичий рынок. Ицхак не принадлежит к администрации или к начальству и не может купить себе курицу, но яйца он покупает. В тот год, когда мы совершили алию в Эрец Исраэль, стоили восемнадцать яиц – бишлик, а на Кинерете покупали наши товарищи тридцать – за бишлик. Когда построили железную дорогу, идущую за границу, начали вывозить яйца в соседние страны, и они стали дороже в несколько раз.

Сидит себе торговец у входа в свою лавку, как курица, сидящая на яйцах. Помнит он времена, когда он вставал рано утром и отправлялся в путь по деревням, и скупал у крестьянок птицу и яйца, и бродил целыми днями с корзиной. Теперь он сидит себе в лавке и торгует. Опускает Ицхак руку в карман, и звенит монетами, и говорит ему, торговцу: «Сколько на бишлик?» Отвечает ему торговец: «Семь – на бишлик». Говорит Ицхак: «Семь на бишлик, но самых лучших я хочу». Говорит торговец: «Самые лучшие я продаю» – «Сегодняшние?» – «Сегодняшние». Говорит Ицхак: «Тогда отбери мне для роженицы». Хитрит Ицхак во время покупки; и чтобы не сказал торговец сам себе, что может парень этот съесть и старое яйцо, говорит ему, что – для роженицы, лишь бы дал тот ему самые свежие. Опускает торговец руку в ящик или в корзину, и достает яйцо, и проверяет его на свет, и подает покупателю; достает яйцо, и поднимает его к свету, и подает покупателю. Берет Ицхак свою покупку и приносит ее Ривке.

Спрашивает Ривка: «Почем эти яйца?» И вздыхает, потому что пусты ее руки, и нечем ей заплатить; не остается у нее от халуки ничего после платы за визиты врача, и за лекарства, и за всякое другое, за что именно – она и сама не понимает. Говорит Ицхак Ривке: «Яйца эти не стоят мне ничего. Каким образом? Я красил курятник, и дали мне яйца за работу, и принес я их тебе, потому что я питаюсь в столовой и не знаю, что делать с ними». Со дня сотворения мира и по сегодняшний день не слышали мы, что курятник – красят. Но Ривка слушает и верит. А по поводу винограда, принесенного им, рассказал, что товарищ его из Шароны приехал продавать виноград в Иерусалим и дал ему корзинку винограда. Может быть, закончились на этом все выдумки Ицхака? Да будет вам известно, что через несколько дней он снова принес яйца, ведь с того дня, как он покрасил курятник, курицы стали лучше нестись, покрасил он его в белый цвет, и курицы думают, что на дворе – день. И когда поняли это торговцы яйцами, то наняли его, чтобы он покрасил им их курятники, и заплатили ему яйцами; и будут давать ему яйца каждую неделю.

Тот, у кого есть яйцо, варит его и ест на обед; есть у него виноград, добавляет виноград. Господь, Благословен Он, кормит мир всем, что есть у Него. Иногда – кормит человека пищей животной, иногда – кормит пищей растительной, а иногда – и тем и другим вместе. Пока рабби Файш не заболел, кормил Он его семью цыплятами и рыбой, с тех пор, как заболел рабби Файш, продолжает ее как-то кормить. И милость Всевышнего на веки вечные, если ушел достаток, Он изобретает другие источники дохода, а если теряем доход в этом месте, получаем – в месте другом. Ицхаку не представляло труда выдумывать каждый день что-нибудь новое. Хотя карман его мал, зато воображение его велико. Сочиняет он каждый день что-нибудь, лишь бы Шифра и ее мать не голодали.

 

2

Однако милосердие не всегда окупается. Злые соседки принялись следить за Ицхаком и оговаривать Шифру. И когда он приходит, Ривка спрашивает, не заметили ли его соседки? И когда он сидит, глаза ее и глаза Шифры как будто умоляют его, чтобы он поднялся и ушел. Не так, как раньше, когда они угощали его стаканом прохладительного и сластями. Может быть, сласти в разноцветной коробке, привезенной из-за границы, на крышке которой изображена улыбающаяся женщина, вкуснее и слаще, но это не тот вкус. Потому что под солнцем, которое греет тебя днем, и под луной и звездами, которые светят тебе ночью, не зреют те самые фрукты, из которых приготовлены сласти эти, и не поют там наши песни, когда приготавливают их. Напрасно раскрываешь ты свои губы, шалунья. Смех твой не веселит сердце Ицхака. Мимолетная улыбка Шифры милее ему смеха тысячи нарисованных девушек.

Шифра – худенькая девушка, так что можно опоясать ее кольцом для лулава. Волосы – цвета ореха, а губы ее не тонкие, как у отца, но и не полные, как у матери. Глаза, как правило, полузакрыты или от усталости, или от боязливости. Такие глаза называют обычно мечтательными. А мать называет их золотыми глазами. И в самом деле кажется, что золотая нить тянется из них. И нить эта – то самое, что привязало душу Ицхака к душе Шифры.

 

3

Тем временем начался период, когда люди переезжают с квартиры на квартиру. Любой человек, въезжающий в новую квартиру, обновляет в ней что-нибудь и красит заново, потому что у всех людей разные вкусы. Одним нравится один цвет, другим – другой, а есть и такие, что не любят ни тот цвет и ни другой, а любят смесь множества цветов. Некоторые говорят, что вкусы людей зависят от планеты. Тот, кто родился под знаком Марса, любит красный, под знаком Юпитера – любит белый, а некоторые говорят, что все зависит от темперамента. Ипохондрики тянутся к черному, а холерики – к зеленому. И при этом и те и другие признают, что темперамент тоже зависит от планеты, под знаком которой родился человек. А есть люди, утверждающие, что все связано со знаменами в пустыне; у каждого колена было свое знамя, каждое знамя имело свой цвет, такой же, как цвет драгоценных камней на нагруднике Аарона. И каждый из сынов Исраэля в глубине души тянется к цвету своего знамени.

Стоит Ицхак в доме, и растирает краски, и смешивает их с водой, и окунает свою кисть, и красит стены и потолок. Зернышко краски этой… не что иное, как прах… способно видоизменить все. Желаешь – ты рисуешь ангелов и серафимов, желаешь – ты рисуешь бесов, духов и ведьм. А так как дни эти – дни работы, а не дни безделья, заставляет Ицхак замолчать свое сердце и предоставляет слово рукам. Теперь уже не увидите вы его, играющим с собаками и пишущим на их шкурах, он занят своим ремеслом, делает дома для их обитателей краше и лучше. Жаль, что среди всех этих домов нет ни единого дома, готового принять его вечером после работы, чтобы он мог отвлечься в кругу друзей. Все то время, что он был занят, – не чувствовал этого. Когда закончилась эта горячая пора и полегчало его рукам, стало тяжко его душе. И когда возвращался он в свою комнату, тоска сжимала ему сердце. В конце концов, прошло время, и победил он свои сомнения, и отправился к рабби Файшу.

А перед тем, как пойти к рабби Файшу, переоделся и вымыл лицо и руки; даже маляр хочет иногда видеть руки свои – чистыми, а самого себя – в опрятном платье. А так как уже наступил вечер, пошел он на рынок купить себе что-нибудь на ужин. Идет Ицхак по рынку и обдумывает, что бы такое ему купить. Тут монеты в его кармане залезают к нему в руку. Эти круглые монеты – катаются они у него в руке и перекатываются из рук в руки. Еще совсем недавно были они в руках Ицхака, а теперь они уже в руках торговца. Что будет делать Ицхак со всей этой купленной им снедью, ведь ее более чем достаточно для одного человека? А между тем есть несколько человек, которые нуждаются в ней, но нет ее у них.

Ривка открыла дверь и встретила его в слезах. Письмо пришло от отца, но хороших известий нет в нем. Он тоже болен и нуждается в милосердии, а когда встанет он с кровати, сделает все, что в силах слабого человека сделать – пойдет к могилам праведников молиться о своем зяте. Пока что это взяла на себя его супруга, но, возвращаясь от могил, поскользнулась и сломала ногу, и вот она лежит больная, и они не могут вернуться в Иерусалим. Чудо свыше, что они благополучно добрались до Цфата, и не стоит испытывать судьбу дважды.

Сидит Ицхак с Ривкой и Шифрой – и каждый из них погружен в печаль. Ицхаку жаль чету стариков; Ривка горюет о своем отце, и матери, и муже; а Шифре жаль отца, и мать, и дедушку, и бабушку, и себя. Вечером вышла она набрать воды из колодца и услышала, как соседка говорила своей приятельнице: «Видели вы эту?! Которая повисла на его шее прямо как ненормальная?» И ясно было, что это сказано о ней. И неужели то, что Ицхак приходит справиться о папином здоровье, дает повод соседкам злословить о ней?

Спросил Ицхак у Ривки: «Как здоровье рабби Файша?» Показала Ривка рукой на его кровать. Посмотрел Ицхак и сказал: «Не изменилось ничего». Повторила Ривка в ответ: «Не изменилось ничего», – и посмотрела туда тоже. Лицо рабби Файша сморщилось и почернело. Глаза его, прежде буквально сверлившие лица собеседников, скользят мимо вас, а ввалившиеся губы шевелятся, как если бы он хотел сказать что-то, но язык не слушается его. Когда собрался Ицхак уходить, вспомнила Ривка о своих соседях и сказала: «Уходишь?» – и посветила ему лампой, прикрывая ее передником.

 

Часть двадцать первая

Со старыми друзьями

 

1

Мир и тишина разлиты над городом, и дома его погружены в покой и тишину. И обитатели этих домов – народ тихий и полагающийся на Бога. Каждый дом освещен, и каждое окно приветствует тебя. И над башнями светит луна. И камни города примирились с тобой, и городские деревья шелестят листвой. И звук – не звук поднимается из земли, и ты идешь за этим звуком. И вот – караван измаильтян прибыл, и их верблюды несут плоды Эрец Исраэль. И кажется тебе, что ты пойдешь с ними, пока не приведут они тебя к твоим праотцам.

Но бывают вечера, когда Ицхак не находит покоя ни дома и ни на улице. Входит к себе в дом – стены дома давят на него. Выходит на улицу – небо и земля тоже мучают его. Если светит луна, сердце его изливается от тоски. Нет луны – все в мире черно для него.

Как большинство неженатых молодых людей, которым тяжело дается одиночество, идет он в Народный дом. Даже Адаму, восседавшему в райском саду, причем ангелы служения стояли, и жарили ему мясо, и процеживали ему вино, сказал Господь, Благословен Он: «Нехорошо человеку быть одному», тем более плохо тому, перед кем не стоят ангелы служения. Идет Ицхак в Народный дом успокоиться немного в обществе людей.

Одни возносят преувеличенную хвалу в адрес Народного дома, говорят, что это дом, где собираются просвещенные горожане, жаждущие знаний и мечтающие о возрождении народа Израилева, а другие ворчат, говоря, что должен был быть Народный дом таким, а не этаким. Газета «Хапоэль Хацаир», которая не позволяет себе закрывать глаза на правду, как-то опубликовала свое мнение по поводу Народного дома, но с того дня, как была напечатана эта критика, не изменилось ничего, и, когда ты входишь сюда, кажется тебе, что ты пришел только для того, чтобы подтвердить истинность напечатанного.

Заходим мы в огороженный двор, полный колючек и камней, и входим в большой зал, от которого отходят две комнаты в одну сторону и две комнаты в другую. В одной комнате сидит библиотекарь и выдает книги, а в другой – все желающие провести здесь часок-другой из длинного-предлинного иерусалимского дня, в третьей комнате заседают члены комитета, обсуждающие дела Народного дома, а четвертая комната служит буфетом. А те, кто еще не решил, в какую комнату пойти, прогуливаются по залу. Напротив них, во дворе – девушки, одна под ручку с другой, прохаживаются туда и обратно и беседуют. О чем говорят эти девушки? Говорят они о скуке, которой нет конца, и о том, что не встретишь здесь человека, способного пробудить хоть немного сердце. А еще в стороне, у ворот, сидит студент семинара, пришедший сюда тайком; он весь сжался: только бы не заметили его, ведь если заметят, выгонят из семинара со скандалом – запретил директор своим ученикам приходить в Народный дом: все посетители Народного дома либо вероотступники, либо революционеры. Сидит этот студент и старается быть незаметным, чтобы не обнаружили его, но мысли, не подвластные своим хозяевам, летают свободно. Множество мыслей в сердце человека, и главное во всех его мыслях – женщина и любовь. Когда создал Господь, Благословен Он, Адама, то создал для него жену из него же. Оттого что согрешил Адам, вынужден теперь человек сам хлопотать в поисках жены. Сидит этот студент в полном одиночестве и шепчет строки: «Говорят, любовь есть в мире, что такое любовь?» И он поражен, уж если Бялик, великий поэт этот, не знает, что такое любовь, как может простой человек знать это? Заволакивают его глаза и сердце слезы, как девушек заволакивают вечерние тени. Говорит девушка своей подружке: «Давай войдем! Уже зажгли лампу».

Когда зажигается свет, берут почитать газету или сидят и беседуют друг с другом. Но беседа эта не подкрепляет им душу, это похоже на разговор человека со своим отражением в зеркале. Есть среди них оратор – просят его выступить. Есть у того желание говорить – встает и держит речь, не хочет – не выступает. Встал один из присутствующих, поднялся на трибуну и стал читать один из рассказов Шолом-Алейхема. Слушатели, приехавшие из-за границы, сидят и смеются, жители Иерусалима склоняют голову на плечо и дремлют, пока не просыпаются от звука аплодисментов; и они также хлопают в ладоши, чтобы не сказали про них, что они не понимают литературу, но при этом удивляются, что тут смешного и чему тут аплодировать.

Но иногда проникает дуновение жизни в стены Народного дома, как, например, вечерами, когда бывает бал или лекция, в особенности, если лектор из Яффы. Чем отличаются ученые люди Яффы от ученых людей Иерусалима? В литературе намного лучше разбираются ученые Яффы, которые хорошо знают ее и лично знакомы с писателями. В науках намного лучше разбираются ученые Иерусалима, читающие по-немецки и черпающие свои познания из первоисточника, не так, как ученые Яффы, черпающие свои познания из русских книг, которые, в свою очередь, являются переводом с немецкого; а известно, что не всякий переводчик достаточно хорошо знает язык, с которого переводит. И все-таки у ученых Яффы есть одно преимущество: они говорят с чувством. Кроме науки и литературы читают там лекции и на актуальные темы. Лекции эти, на актуальные темы, привлекают большое число слушателей, потому что и в Иерусалиме, отгородившемся от мира, жаждут знать, что происходит в мире. Бывает, что попадают сюда писатели, и ученые, и общественные деятели из-за границы. Так однажды группа из сорока туристов, наделавшая шуму по всей стране, прибыла в Народный дом, и собрался весь новый Иерусалим в их честь и буквально носил их на руках. И они произносили речи, торжественные и возвышенные.

Бывает, что заходят сюда просто гости из Яффы и из поселений, приезжающие в Иерусалим по делам или на лечение; они приходят в Народный дом, чтобы повидать образованную часть города, лучших представителей Нового ишува. Их сразу можно узнать по легкой одежде, загорелым лицам и некоторым привычкам, необычным для Иерусалима. Сидят иерусалимцы, жители столицы, и принимают своих братьев, полные достоинства и гордыни, ведь они известные люди в Иерусалиме и убеждены, что они выше всех в мире оттого, что удостоились жить в Иерусалиме. И они вплетают в разговор слова, введенные в употребление комиссией по языку иврит, и щеголяют академией «Бецалель», где занимаются искусством, начиная от ковра под твоими ногами и кончая панамой на твоей голове, не говоря о домашней утвари и предметах культа. И похваляются библиотекой и книгохранилищем Йосефа, верными еврейскому духу, в котором собраны книги из разных стран диаспоры с начала книгопечатания на иврите и до наших дней. В ходе беседы упоминают они имена ученых, которые в будущем прославят город, ведь ты не найдешь ни одного ученого в Иерусалиме, не сочинившего хотя бы несколько книг, часть из которых еще лежит в рукописях, а часть – пока только задумана. Само собой разумеется, что когда появится великий писатель и напишет роман о Иерусалиме, это будет роман в двух частях: одна часть будет о Иерусалиме на небесах, а другая часть – о Иерусалиме на земле. Та часть, что посвящена небесному Иерусалиму, должна включать в себя все желания и все мечтания старцев поколения, заложившего ишув в страданиях и мучениях. А та часть, что посвящена земному Иерусалиму, должна рассказать об отстроенном Иерусалиме, о его деятелях и строителях.

Господин Нехемия-Гедалия Поск, пожилой человек лет пятидесяти на вид с насмешливым лицом и маленькими глазками, один из основателей Народного дома и один из его приверженцев, любит рассказывать во славу старого Иерусалима. И хотя он причисляет себя к Новому ишуву, он в курсе деятельности раввинов и финансистов, каждого учреждения и учреждения, и все, что происходит в Иерусалиме, касается ли это молодых или старых, близко его сердцу.

Сидит себе господин Нехемия-Гедалия Поск в черном сюртуке – трудно сказать, это платье религиозного еврея или одежда образованного человека? И на голове его примятая черная фетровая шляпа, купленная за границей, когда он ездил на конгресс в Базеле. И вот он смотрит с любовью на людей, внимающих его словам, и рассказывает с восторгом о раввинах Иерусалима, о том, как они умеют подойти к каждому человеку и как они мудро управляют городом, ведь требуется большая мудрость для управления этим городом, где собрались выходцы из самых разных стран рассеяния и каждый человек представляет собой свой собственный мир изгнания. И как раввины умеют руководить жизнью города, так умеют попечители и казначеи управлять колелями и другими благотворительными учреждениями, которые являются основой существования иерусалимцев. Во времена, когда стоял Храм, Храм кормил Иерусалим; теперь кормится он пожертвованиями, ведь Иерусалим не похож на другие города, где есть торговля и промышленность, но есть в нем, в Иерусалиме, Тора и молитва. Рассказывает господин Поск о том, когда основано учреждение такое-то и когда основана ешива такая-то; сколько средств туда поступает и каковы их расходы; что это за люди, стоящие во главе учреждений, и кто такие главы ешив; чем они занимались за границей и когда совершили алию в Иерусалим; и тут же он советует всем приезжающим в Иерусалим посетить благотворительные учреждения, и школы, и ешивы, и колели. И не бойтесь фанатиков, а, напротив, – учитесь у них непримиримости, так как основная наша беда в том, что ушел фанатизм от народа Израилева, и каждый человек поступается своими взглядами в угоду лживой терпимости.

 

2

Как-то раз пришел Ицхак в Народный дом и встретил там своих старых знакомых, вместе с которыми он обивал пороги фермеров и контор. Уверены они были, что Ицхак уехал из Эрец Исраэль, и то же самое думал Ицхак про них; и вот все они как один здесь, в Иерусалиме. Земля эта, которую они хотели обрабатывать и беречь, держит их и не дает им покинуть ее.

Сидит Ицхак со своими старыми товарищами и говорит с ними о фермерах Петах-Тиквы и о владельцах виноградников Ришон ле-Циона; о Викторе, и о Теплицком, и о табаке, который посадили в Нес-Ционе; о чиновнике в справочном бюро в Яффе и о других чиновниках и конторах, которые были и исчезли или должны исчезнуть, потому что любое заведение, где нет жизни, – все равно что мертвое. И в ходе беседы вспоминают они Рабиновича и Соню, море и Яффу, ее виноградники и пальмы. Что только вспоминали они и чего не вспоминали?! Оттого, что разговор этот очень долгий, а мы любим что покороче, пропустим их беседу. Ицхак ведет себя как радушный хозяин и приглашает своих друзей на чашку чая, и заставляет полюбить этот чай, чай Иерусалима, чай из дождевой воды, и заказывает им вкусные булочки грузинского пекаря. Сидят они все вместе и говорят о Рабиновиче, о котором ничего не слышно, и о многих Рабиновичах, поступивших, как и он, и оставивших Эрец Исраэль; а от Рабиновичей возвращаются опять к Соне, которая принимается каждый день за новое дело.

Сидят они, товарищи наши, и говорят – о себе и о других, о раскаленном солнце Иерусалима и о море Яффы, об испарине и о песке, о халуке и о труде, и об Иудее и Галилее, о Иерусалиме и Яффе.

В тот день отложил Ицхак свою работу и взял выходной, чтобы показать своим друзьям Иерусалим. Что только он показал им и что только не показал?! Башню Сияющего Света, которая была построена специально, чтобы наблюдать оттуда восход солнца, и дома и дворы, где не видят вообще света солнца. Синагогу «Краса Израиля», на строительство крыши которой австрийский император пожертвовал деньги, и четыре сефардских синагоги, и высеченную там пещеру, где открыл себя пророк Элиягу. Синагогу «Дом Бога» и синагогу «Руины» рабби Иегуды Хасида. Ешивы и Караимскую синагогу и, естественно, Западную стену, остатки нашего великолепия с древних времен. А перед тем как повел Ицхак наших товарищей в город внутри стен, они побывали в Бухарском квартале и в квартале йеменских евреев, в академии «Бецалель» и в доме Бен Йегуды. И госпожа Хемда Бен Йегуда приняла их радушно и показала им стол, который передавала она мужу в тюрьму; показала им большой шкаф, где стоят словари со всеми словами на иврите, начиная с «Вначале создал Бог…» и до слов, придуманных ею самой. Много всего есть в Иерусалиме, не может глаз охватить все.

Два дня, проведенные Ицхаком с друзьями, показались ему одним праздничным днем. Пока он бродил с друзьями улицами и переулками Иерусалима, почувствовал Ицхак, до чего прекрасен город этот. Что такое Яффа и даже – море Яффы? Единственный в мире – Иерусалим, за все сокровища мира не согласился бы он жить в другом городе. Вдруг охватило его нетерпение, желание срочно отправиться в дорогу. «Почему я должен ехать? И куда я должен ехать?» – спрашивал Ицхак самого себя. И еще не успевал ответить себе на свои вопросы, как уже знал, что должен спуститься в Яффу и повидать Соню, ведь все то время, пока он не разобрался с Соней, он – не свободен. «Зачем мне нужна свобода?» – спрашивал Ицхак сам себя. И еще не успевал ответить на свой вопрос, как переставал думать о Соне и принимался мечтать о Шифре. И поскольку он позволял себе мечтать о Шифре, то думал о ней так, будто Сони нет. Вспоминал о ней, говорил себе: завтра или послезавтра я поеду в Яффо и закончу свои дела с ней.

 

Часть двадцать вторая

С места на место

 

1

Как обычно по субботам летом, сидел Ицхак затворником у себя в комнате из-за пыли на улицах и потому что все иерусалимские заведения, где можно поесть, закрыты по субботам. Пил он и ел что-то такое, что не радует нутро человека; валялся на кровати и переносился мыслями в другие края. Перед его взором вставала квартира, где он родился; и квартира, где умерла его мама; и квартира, где он жил перед своей алией. И в связи с каждой квартирой и квартирой вспоминалось ему то, что происходило с ним там, и он принялся размышлять о сущности времени.

Время делится на несколько частей: на прошлое, настоящее и будущее. Прошлое и будущее – два особенных периода, которые отделяются от времени, только у прошлого есть начало и конец, а у будущего нет конца. Тот, кто уверен в себе, надеется на лучшее будущее, тот, кто не уверен в себе, беспокоится за свое будущее. Жизнерадостный человек думает о будущем, меланхолик переживает прошлое. Однако хотя настоящее время представляет собой часть времени, оно – не самостоятельная сущность, а находится посередине между прошлым и будущим и с одной стороны опирается на прошлое, а с другой стороны подпирает будущее.

Мыслью перенесся Ицхак в родные края. Что делает мой город в этот час? В этот час просыпается мой город от дневного субботнего сна и пьет что-нибудь горячее или холодное, чай или фруктовую воду, и ест пироги с фруктовой начинкой или ватрушки со сладким творогом и изюмом. После еды и питья надевают горожане субботние одежды, и отправляются целыми семьями в лес, и сидят там в тени деревьев, и не боятся ни пыли и ни солнца. Потом расходятся по домам, и поднимают из погреба крынки и кувшины, полные простокваши и сметаны, и садятся за третью трапезу, и пьют перед едой и после еды холодную простоквашу.

Лежит Ицхак на кровати и переносится в своих мыслях к землякам. Являются – мухи и комары. Прогоняет он комаров и мух – являются разные мысли. Думает Ицхак о вещах, о которых он уже думал и не хочет больше думать о них. А вот здесь, здесь, в Эрец Исраэль, человек не видит ни простокваши, и ни сметаны, и ни масла, и ни творога (в то время не занимались еще евреи в Эрец Исраэль производством молочных продуктов). Однажды был Ицхак в Ришон ле-Ционе. Он продрог, и у него заболело горло. Хотел достать стакан горячего молока – увидел хозяйку дома, дающую младенцу, которому еще не исполнилось и года, чай смешанный с яичным белком, потому что не было в Ришоне молока. А масло, купленное у арабов, полно волос и грязи; а их творог – твердый, как камень, а запах… Запах, идущий от коз, лучше его. И если даже обдают продукты эти кипятком, чтобы извлечь из них грязь, запах не выходит из них.

Закрывает Ицхак глаза и в то же время не закрывает их, как человек, затворяющий окно и оставляющий форточку открытой; и снова смотрит он на свой город, и на лес в городе, и на деревья в лесу. Являются тысячи комаров и бросаются на его глаза. Прогоняет он комаров – являются тысячи мыслей, и с ними Яффа с Соней. Говорит Ицхак себе: похоже, что пора мне поехать в Яффо. Стала эта мысль трезвонить в его мозгу, и он понимал, что обязан разобраться до конца с Соней – пока он не закончит выяснение своих отношений с ней, он чувствует себя связанным. И когда понял Ицхак, что не избежать ему поездки, опустил голову на подушку и закрыл глаза. Но сон не приходил. Оделся Ицхак и вышел.

 

2

Белесое солнце раскаляет добела город, и пыль пламенеет от жара. Ни порхания птицы, ни ее щебетанья – все улицы застыли в безмолвии, ничего не слышно, кроме гудения телеграфных проводов. И множество грязных собак валяется под ними, и мухи и комары пляшут меж их глаз. Подался Ицхак поближе к домам – дурные запахи исходят от них; подался к мостовой – трупы кошек и крыс поднимают вонь. Идет он посередине, спотыкаясь о кочки и ухабы. Идет Ицхак и не знает, куда идет. Решил пойти в Народный дом. В Народном доме расставляли скамьи и столы, потому что на исходе субботы будет лекция Фалка Шпалталдера о рассказах Переца. А поскольку там распорядители не нуждались в помощи Ицхака, он попрощался и ушел. Пошел туда, куда повели его ноги, и пришел на улицу Яффо. Магазины заперты по случаю субботы, и дома закрыты из-за жары, и вся улица целиком похожа на безжизненную пустыню. Повернул он и пошел к Яффским воротам. Тут же передумал и вернулся. И когда вернулся во второй раз, уже не знал, куда пойти. На самом деле знал Ицхак, куда ему хочется пойти. Да только железная стена преграждает ему путь. Странное дело, он – из Галиции, и Шифра – из Венгрии, и привел Всевышний их обоих в Иерусалим, а не может он попасть к ней. Со дня, когда он пришел впервые в дом рабби Файша, не чувствовал так Ицхак, до чего же он далек от них, как в эти минуты. А ведь бывало, что принимала Ривка его радушно, но, несмотря на все свое радушие, она думала при этом: сколько праведников и праведниц живут по соседству со мною и не нашел Господь, Благословен Он, никого, кто бы оказал благодеяние больному, кроме Ицхака? А что думает Шифра? Сердце девственницы закрыто наглухо, и не думает она об Ицхаке. Если бы сказал ей отец: выйди и уважь его, она бы не ослушалась. Теперь, когда застревают в его горле слова и он не говорит ничего – кто она такая, чтобы думать об Ицхаке?

Прошла перед его мысленным взором вся его жизнь. Вот решил он уехать в Эрец Исраэль и совершил алию. Почувствовал себя одиноким, и появилась в его жизни Соня. И так переходил он мысленно от одного события в своей жизни к другому, пока не дошел до Шифры. И так размышлял он и шел, пока не дошел до Меа-Шеарим.

 

3

Над Меа-Шеарим властвует солнце, и из каждого дома и из каждого двора поднимается пар, и в каждой комнате и на каждой кровати дремлет человек. Сверху выступают вперед балконы и веранды; и женские платки, и мужские плащи натянуты на них для спасения от жары; и спящие субботним сном люди отдыхают, обремененные жарой и субботними трапезами. И кажется, что весь городок, весь целиком, спит субботним сном, и сама суббота тоже спит. И если бы не звуки голосов, исходящие из бейт мидрашей, ты подумал бы, что уже наступила вечная суббота. Вошел Ицхак в один из бейт мидрашей, чтобы спрятаться от солнца. Увидел там штукатура Эфраима, сидящего с группой детей и читающего с ними псалмы.

Эфраим был бездетным человеком, и выпало на его долю много несчастий, и перед каждым несчастьем и несчастьем склонял он голову, но – уцелел. Каждую полночь он вставал с постели, обходил дома в Меа-Шеарим и призывал встать на служение Создателю, а днем занимался своим ремеслом и от каждой заработанной копейки половину отделял на святые нужды. На эти деньги он снял комнату для молитвы и платил учителю за занятия недельной главой Торы с желающими. А поскольку человек обязан делать святые дела сам лично, а не только при помощи своих денег, собирает Эфраим по субботам после полудня мальчиков на улице и читает с ними псалмы. А так как дети – малы и не понимают, до чего сладостны песнопения и славословия, провозглашенные царем Давидом, царем Израиля, перед Господом, Благословен Он, соблазняет Эфраим их души сластями и после окончания каждой книги дает им что-нибудь вкусное.

Стоит Эфраим перед детьми и читает с ними псалмы. Он читает стих, и они читают стих. Эфраим читает: «Радовался я, когда сказали мне: в дом Господень пойдем». И они читают: «Стоят ноги наши в воротах твоих, Иерусалим». И он подхватывает эти слова и декламирует их, как будто ощутил внезапно, что ведь и он тоже удостоился стоять в Иерусалиме, и он повторяет и повторяет стих. Ицхак смотрел на него, и Эфраим почувствовал это. Втянул голову в плечи, взглянул на него дружелюбно и вновь сказал нараспев: «Стоят ноги наши в воротах твоих, Иерусалим. Отстроенный Иерусалим подобен городу, слитому воедино». Понял Ицхак, что отвлекает детей от чтения псалмов, что они смотрят на него, а не в книгу, и вышел.

Стал Ицхак бродить по двору. Принялся разглядывать объявления, и воззвания, и предостережения, и призывы к пробуждению, и листки с отлучениями, и памятные таблички, на которых читал имена филантропов, пожертвовавших деньги на строительство дома или на восстановление дома. Среди них – таблички, которые он сам обновил своими красками. Так он бродил от стены к стене и от двери к двери без цели и без желаний. В конце концов, зашел еще в один бейт мидраш, когда там шла дневная молитва. Наклонившись к пюпитру кантора, стоял старик и молился нараспев: «Ты един, и имя Твое едино». Солнце село, и в бейт мидраше стало темно. Молящиеся, закончив дневную молитву, сидели и пели «Господь – крепость моя», пока не пришло время вечерней молитвы. После молитвы вышел Ицхак из бейт мидраша, и пошел куда глаза глядят, и попал в долину Бейт-Исраэль, лежащую к западу от Венгерского квартала.

 

4

Темное небо наверху и притихшая земля внизу, так что слышал Ицхак звук своих шагов, проглатываемый безмолвием и исчезающий среди скал. Из далеких домов, тонущих в темноте, доходят огоньки света. Уже проводили там субботу над бокалом вина, и женщины разжигают огонь, чтобы разогреть еду. Смотрел Ицхак на светящиеся окна, но при этом мысли его были далеки от этих домов и от этих окон; думал он о поездке в Яффу, и о Соне, и о том, что нужно расстаться с ней; думал об отце, которому он доказал, что пришло время прислушаться к старшему сыну, и о Юделе, мечтающему об алие в Эрец Исраэль, и о многом другом, приходящем в голову.

Идет Ицхак по темной земле под темным небом. И между небом и землей раскачивается, как живое облако, стадо коз, которые подошли к еврейским жилищам, чтобы их подоили. Шествуют козы вслед за пастухом и ждут женщин – придут они и освободят их от молока. Опускается пастух на колени, и доит молоко в кувшины женщин, и запах парного молока разносится между скалами, как запах поля и деревни.

Подошла девушка с кувшином в руках. Позвал Ицхак шепотом: «Шифра!» Подняла Шифра голову и застыла на месте. Кто это произнес «Шифра», кто назвал ее по имени в эту ночь, когда человек не видит человека? Наверняка обманывают ее уши. Снова Ицхак позвал: «Шифра!» Подняла Шифра глаза и посмотрела на него.

Сказал Ицхак: «Доброй недели, Шифра!» Прошептала Шифра в ответ: «Недели доброй и благословенной!» Сонную тьму прорезал сладкий луч света, ведь Шифра стоит здесь. Никогда в жизни не была она так близка ему, и никогда в жизни не билось так его сердце. Он весь задрожал и едва не упал. Протянул он к ней руку и сказал: «Волей небес оказалась ты здесь». Подняла Шифра глаза к небу. Небо – черное, и клубы мрака катятся с небес на землю, и ни звука вокруг. Душу ее объял жуткий страх, и она едва дышала. Опустила глаза на кувшин в своей руке и сказала: «Я вышла купить немного молока для отца, – и протянула кувшин по направлению к Ицхаку и сказала: – Я спешу, мне надо поскорее принести молоко отцу». Прижал Ицхак руку к груди и сказал: «Если бы я мог поговорить с тобой!» Поразилась Шифра: он говорит со мной и при этом говорит – если бы я мог говорить с тобой. И хотелось ей слушать его еще и еще.

Силы оставили Ицхака, и сердце готово было выпрыгнуть из груди. Он боялся, что, если замолчит, Шифра уйдет и оставит его. Превозмог он себя и сказал: «И только ради этого ты так спешишь?» Шифра уже позабыла то, что говорила вначале, и ждала, что он еще скажет ей, – может быть, от этих слов станет ей немного легче. Сказал Ицхак: «Знаю я, что у тебя на душе, Шифра». Содрогнулось ее сердце от страха, когда она поняла, что знает Ицхак ее тайну, которую скрывала она даже от себя самой; опустила она голову и потупила глаза, а уши ее пылали огнем, и что-то звучало в ее ушах…

Стоял Ицхак в отчаянии: все те дни, что он не видел Шифру, он говорил с ней мысленно, а теперь, когда она стоит перед ним, он молчит. Ведь такой желанный миг не представится ему в другой раз! И если он будет вот так стоять и молчать, она уйдет и не вернется, а ведь он должен многое сказать ей! И если не сейчас – то когда?

Сжалился Господь, Благословен Он, над Ицхаком и не увел от него Шифру. Но в то же самое время, как пожалел Бог Ицхака, Шифру – не пожалел. Забрал силу у ног ее и ослабил руки ее до того, что даже то малое количество молока, что она купила для больного отца, готово было выплеснуться из кувшина. Подняла Шифра глаза и посмотрела в смятении на Ицхака, преградившего ей дорогу, подобно тьме этой, сомкнувшейся над нею.

Увидел Создатель смятение ее души и вложил слова в уста Ицхака. О чем он только не говорил! То, что хотел сказать, и то, что не хотел сказать. О своем отце и о своей матери, о братьях и о сестрах. Потом принялся рассказывать о себе, о жизни в своем городе и о жизни в Эрец Исраэль.

Шифра была потрясена. Даже если бы Ицхак просто говорил с ней о всяких разных вещах, была бы она взволнована до глубины души, тем более когда он рассказывал ей о себе. Похоже было, что все, что она знала до сих пор, было просто ничто по сравнению с тем, что она услышала от Ицхака. Вздохнул Ицхак вдруг и сказал: «Завтра я поеду в Яффу».

Удивилась Шифра, что он хочет ехать в Яффу. А если поедет, так что? – подумала, но не нашла для себя ответа. Спросила Шифра Ицхака: «И не тяжело ему оставить Иерусалим?» Как только спросила, раскаялась в этом: чтобы не подумал он – она сожалеет, что он уезжает. Меж тем забрал он из ее рук кувшин и взял ее за руку. Выдернула Шифра руку в ужасе, потому что отродясь не подавала руки молодому человеку, схватила кувшин и пошла. Смотрел Ицхак ей вслед, как она спускается в долину, и поднимается на скалы, и исчезает в ущелье, и показывается на холме, и вновь исчезает, пока не исчезла она совсем, и он уже не мог ее видеть.

Сожалел Ицхак, что она ушла, а он не успел сказать ей все, что было у него на сердце. И хотя он говорил ей о многом, главного не сказал. Стоял Ицхак, подобно человеку что вошел в темный дом и хочет зажечь свечу, но выпали спички у него из рук. Двинулся он на ощупь, то вправо, то – влево. И хотя было темно, видел он ее, будто она идет перед ним или он все еще держит ее за руку; и все слова, что она сказала ему, волнуют его во много раз сильнее, чем в тот час, когда она говорила с ним. И хотя она ушла и была далеко от него, знал он, что она близка ему. Оторвал он ноги от земли и сделал несколько шагов. Почудилось ему, что не ушла она далеко, и кинулся он бежать за ней. И не знал он, что она уже совсем далеко, а то существо, что он видел, вовсе не человек, а уличная собака. Ицхак не видел, что это собака, но собака увидела Ицхака. И как только увидела – залаяла. И от лая этого Ицхак пришел в замешательство, и мысли его упорхнули.

 

5

Тем временем шла Шифра по направлению к дому. Вспомнила, что она сделала, и ужаснулась. Огляделась вокруг. Не из опасения, что видели ее соседки разговаривающей с молодым человеком, но потому, что переменился для нее мир. Остановилась, обратила взор к небесам, прося милосердия к себе, чтобы простили ей этот грех, и хотела поклясться, что это больше не повторится. Увидела, что небо застыло в молчании, что покой и тишина окутали землю. Пришел покой в ее сердце – знала она, что не сердятся Там на нее. Но все еще не могла не упрекать себя: ведь он говорил с ней, а она отвечала ему. Решила выбросить все это из головы, с глаз долой, из сердца вон, и не встречаться с ним никогда. И тотчас пустилась бегом изо всех сил: а вдруг он вернется? И хотя знала, что если он заговорит – не будет она слушать его, она боялась, что, может быть, его слова достигнут ее, ведь даже сейчас, когда она далека от него, голос его звучит у нее в ушах. Потрогала свои уши, пылающие, как раскаленные угли, и сказала себе: хватит, довольно! А если он придет к нам – уйду из дома и оставлю его. Пусть говорит с мамой, ухаживает за отцом, делает все, что пожелает, – со мной он не будет говорить.

Она еще твердила это себе, как явилась к ней другая мысль, лучше первой. Не уйду из дома, а, наоборот, буду сидеть и заниматься своим делом, как будто его и нет. И если он заговорит со мной, отвечу ему, да только из ответа моего он поймет, как мало он для меня значит. Так я отомщу ему за тот стыд, которому он подверг меня. И уже видела духовным взором, как он входит и говорит: вечер добрый и благословенный! Лишь только показалось ей, что она слышит его голос, замерло у нее сердце, и поняла она, что нет у нее сил противостоять ему. Но слава Богу, все это было только в ее воображении. И слава Богу, она уже пришла домой, и нечего ей бояться, здесь мама защитит ее.

 

6

Когда увидела Ривка свою дочь, ужаснулась. Воскликнула в страхе: «Что с тобой, доченька? Что с тобой, доченька? Случилось что-нибудь?» Крикнула Шифра: «Чего ты хочешь от меня!» И, говоря так, она положила голову на грудь матери, и заглянула ей в глаза, и подумала: знает ли мама о том, что произошло со мной? Погладила Ривка ее щеки, и ее руки – не знала, что еще она может сделать. И не двигалась с места, любуясь прелестью ее, той самой прелестью, которая вселяла ревность в сердца соседок и заставляла их клеветать на нее, будто бы этот маляр положил глаз на нее. Сказала себе Ривка: Боже упаси, если это ее грех, что она красива и полна прелести. И разве не молимся мы каждое утро и не просим «Да обретем мы милость и любовь в глазах Твоих и в глазах всех, кто видит нас»? Вспомнила она историю про одного из мудрецов, у которого была необыкновенно красивая дочь; увидел он, что люди смотрят на нее и впадают в грех в своих мыслях, стал просить милосердия для нее, чтобы подурнела она, и она подурнела. Возвела она глаза кверху и сказала: «Боже милостивый и милосердный! Смилуйся и пожалей нас!» Подняла Шифра глаза на мать и спросила: «Мама, ты сказала что-то?» Сказала Ривка: «Что я могу сказать? Да будет так, чтобы Тот, кто видит горе обиженных, увидел наше горе и спас нас». Раздался вдруг лай собаки. Схватила Ривка руку дочери в страхе. Сказала Шифра: «Если собака лает на дворе, стоит ли тебе пугаться?» Но сама тоже испугалась.

Лежала Шифра в постели и думала: ну чего я испугалась, ведь нет у меня ничего с ним. Он вел себя со мной, как принято в их мире вести себя с девушкой. Весь ее гнев на Ицхака иссяк, и тяжелая печаль окутала ей сердце. И уже видела она себя далеко-далеко ото всех тех слов, которые хоть капельку были приятны ей. «Боже милостивый и милосердный! – прошептала Шифра. – Помоги мне и спаси меня!» Уже миновала полночь, а она еще не спала. Такое не случалось с ней, кроме ночей перед Судным днем, когда произносятся молитвы о прощении. «Что мне делать, что мне делать?» – кричала Шифра в глубине души, и снова и снова читала ночную молитву, пока не забылась сном.

 

Часть двадцать третья

Отчего остался Ицхак в Иерусалиме и не отправился в Яффу

 

1

Когда Ицхак собрался поехать в Яффу, наступила годовщина смерти его матери. Отложил он свою поездку и пошел, чтобы произнести кадиш. Он пришел в синагогу еще до заката солнца, чтобы привыкнуть к присутствующим, и стоял в стороне и повторял кадиш шепотом. Вышел вперед кантор и стал вести послеполуденную молитву. Взглянул на него Ицхак и отругал сам себя: человек этот говорит всю молитву наизусть, а я боюсь произнести кадиш при всех? И как же я дошел до этого? Потому что забыл я дорогу в синагогу. Каждый, кто уходит от общества, чувствует страх перед обществом. Что сказала бы моя мама про это? Да только мама лежит в могиле…

Запах книг и молитвенных принадлежностей был слышен в синагоге. Это тот самый запах, что поднимает в сердце человека воспоминания о днях, когда он встречал день молитвой и завершал день молитвой. Вспомнив эти времена, он начал всматриваться в тайники сердца и задаваться вопросом, почему он так недоволен сам собой? Счастлив тот, кто знает утром, как начать день, а вечером – чем завершить его. Шифра не может представить себе, что он ест без молитвы.

«И Он, Милосердный, прощает грех и не карает», – послышался голос полный печали и страха, голос людей, знающих своего Создателя и служащих Ему. Отбросил Ицхак все свои мысли и начал молиться. Сначала шепотом, потом в голос, как человек, который оказался в далеких краях и не решается заговорить, потому что не знает здешнего языка, но как только заговорил, оказалось, что его язык – их язык. И когда дошел он до «Слушай, Исраэль», прикрыл руками глаза и протянул «о-о-оди-и-н», пока не исчез он и весь мир вместе с ним перед лицом Единственного, который наполняет собою все в мире. А когда дошел он до слова «люби», открыл глаза. Понял, что он стоит в бейт мидраше, ведь сегодня день кончины его матери. И как только вспомнил он о своей матери, вспомнил те дни, когда он был ребенком и как мама стояла у его постели и учила его читать «Слушай, Исраэль». И два чувства – любовь к Всевышнему и любовь к матери – пронзили ему сердце.

Окончив молитву, прочел он раздел из Мишны и увидел, что в бейт мидраше сидят не менее десяти евреев. Обратился он к ним: «С вашего позволения, хочу я сказать кадиш». Встал он прямо, и опустил голову, и произнес молитву в страхе и трепете, дрожа от волнения.

Тем временем угасли свечи. Повернулся он и пошел к Ковчегу завета и стал читать при свете свечи, которую зажег в память матери. Фитиль плавал в масле и разливал мягкий свет. На расстоянии тысяч и тысяч километров отсюда тело матери лежит в земле, и на расстоянии тысяч и тысяч световых лет от земли на небесах витает душа ее, а между небом и землей стоит ее сын и учит Тору за упокой ее души. За тысячи и тысячи поколений до сотворения мира уже существовала Тора, и будет она существовать до конца всех поколений. Учит человек Тору, все те поколения, что жили до него и те, что придут после него, собираются, и приходят, и присоединяются к нему.

Пока Ицхак стоит и учится, подошел к нему старик, и поздоровался, и спросил его: «Кто ты и чем ты занимаешься? Холост или женат?» Из вопросов старика видна была его профессия. Подумал Ицхак, позор для молодого человека пользоваться услугами свата, но при этом чувствовал, что сам он был бы рад, если бы нашелся человек, который постарался бы для него. Взглянул Ицхак на странный головной убор старика, и на его красные глаза почти без век и без ресниц, и на его седые волосы, отливающие синевой в нескольких местах. Что это, он не нюхает табак? Старик, не нюхающий табак, – упрямец, мне нелегко будет отвязаться от него. Спросил Ицхак старика, как он поживает? Сказал старик: «Меня ты спрашиваешь? Плохо, друг мой, плохо» – «Что значит, плохо?» – «Очень просто. Плохо». Сказал Ицхак: «Но ведь прежде хорошо было?» – «Хорошо? – воскликнул старик удивленно. – Разве может быть хорошо, если создан ты для сетований и скорби?» Подумал Ицхак: старик, на лице которого написано смирение, может ли он сетовать и скорбеть? Сказал ему этот старик: «Нет разницы между прежними днями и теперешними днями, но только раньше я сетовал на Господа, Благословен Он, что, по-видимому, Он не заботится обо мне; а теперь сетую я на себя, что я не забочусь о Нем, как надо бы. Но не в этом главная беда, а в том, что в прошлом, когда я был полон сил – я жаловался изо всех сил, и бывало, что Он отвечал мне и помогал мне, не так, как мне бы хотелось, но так, как Он хотел, но, во всяком случае, Он отвечал мне. А теперь, друг мой, теперь, когда я сетую на себя, у меня уже не хватает на это сил. И что получается, друг мой… Вижу, что отвлекаю я тебя от слов Торы, пойду я». Сказал Ицхак: «Ничего, ничего». Сказал старик: «Что ты говоришь: ничего? Я бы на твоем месте взял палку и побил этого глупого старика, который пристал к тебе и отвлекает от учебы. Ну вот, я исчезаю, друг мой, а ты продолжай учиться!»

Утром Ицхак поленился встать и подумал, что опоздал на молитву. Раздались удары церковных колоколов. Не захотелось ему больше валяться, и вскочил он с кровати. Сказал: «Если Яаков не просыпается сам, приходит Эсав и поднимает его».

 

2

Годовщина смерти отца или матери – это день самоанализа человека. Не пришел еще сын к их летам – беспокоится, доживет ли он до этих лет? А если дали ему лет жизни больше, чем родителям, – беспокоится, не добавили ли ему только для того, чтобы послать ему больше испытаний, чем им? Поэтому было принято поститься в этот день, дабы подвигнуть человека обратиться к раскаянию, тогда его родители смогут подняться в рай благодаря своему сыну. Когда широко распространился хасидизм и стало много хасидов, которые выступают против проведения излишних постов (так как пост ослабляет человека и увеличивает его печаль, а ведь заповедано служить Господу в радости, как сказано «Служите Господу в радости»), отменили хасиды пост в память кончины отца и матери и поминали покойного лишь бокалом вина и благословением на восхождение его души, потому что стакан вина нужен для благословения, а благословение нужно и для живых, и для мертвых. Увидели это многие простые люди и последовали их примеру: перестали поститься в годовщину смерти родителей. И Ицхак тоже не постился, но молился и говорил кадиш и учил разделы из Мишны, которые начинаются буквами, составляющими имя его матери и слово «душа».

Когда он кончил учить Мишну захотелось Ицхаку сделать еще одно дело в честь матери. Решил он пойти к старцам города, живущим внутри городских стен, которых хотел увидеть все это время, но стеснялся их из-за обрезанных пейс и выбритой бороды. Сегодня, после того как он молился в синагоге и не брил бороды накануне субботы, он не боялся показаться им.

Спустился он к Яффским воротам и вошел в Старый город. Обошел несколько домов и дворов – и попал в такой узкий и грязный переулок, что грязнее не бывает, пошел дальше – и вошел в еще более грязный переулок. Много раз уже он приходил сюда, чтобы навестить реб Алтера, резника, но поворачивал назад по той же причине: стеснялся показаться перед ним бритым.

Реб Алтер, резник, был одним из уважаемых жителей его города, искусным моэлем и Ицхак любил его и за доброту, и за то, что тот сделал ему обрезание. Часто гладил его реб Алтер по щекам и говорил: «Будь евреем и не будь гоем!» Квартира реб Алтера в Иерусалиме не похожа на квартиру в его городе; у себя в городе он жил в прекрасном доме из четырех комнат, а в Иерусалиме – живет в одной комнате в почерневшем доме – из тех домов, что поджигали измаильтяне во время эпидемии или мора, чтобы не распространялась зараза на другие дома, и с тех пор, как его вновь заселили, не ремонтировали его.

Был день стирки во дворе реб Алтера, и собрались там все дети двора, босые и в лохмотьях. Одни умывались водой из луж на камнях двора, другие охлаждали лицо бельем на веревках, а некоторые слизывали воду с отжатого белья. Как только они увидели незнакомого человека, вошедшего во двор, подбежали к нему и стали расспрашивать, кого он ищет, и каждый отталкивал своего товарища, желая проводить гостя.

 

3

На шаткой кровати с истрепанными и изношенными подушками и одеялами сидел реб Алтер, склонившись над трехногим столом, и читал книгу. На столе стоял помятый, покрытый копотью, чайник и стакан из грубого стекла, а в стакане – хлеб. Нищета царила в доме, да и сам дом был темный и бедный. Дом этот ничем не отличался от большинства домов внутри городских стен, но Ицхак, чье ремесло приводило его в дома относительно обеспеченных людей, не видел никогда в жизни такого дома и такой бедности. Кашлянул Ицхак и сказал: «Реб Алтер не узнает меня?» Поднял реб Алтер глаза и прищурился, задрожали его губы, и он произнес: «Ицхак?!» И снова сказал: «Не сын ли Шимона ты? Подожди немного, я встану и подам тебе руку». Приподнялся реб Алтер чуть-чуть выпрямившись, и взял его за руку, и сказал: «Ицикл, не сразу узнал я тебя! Зрение мое упало. Но, хвала Богу живому, есть у меня память на голоса. Садись, сын мой, садись! Итак, в Иерусалиме ты, а не в мошаве. Сядь сперва, а потом поговорим». Усадил он его по правую руку и начал рассказывать.

Когда вырастил реб Алтер детей, понял он, что настало время возвратить свое тело в объятия матери. Разделил он свой капитал, две трети отдал детям, а треть взял себе. Вдобавок к этому получил от нового резника плату за передачу ему лицензии на практику. Взял он с собой деньги наличными и отправился в путь, счастливый и довольный, без горечи и боли, он и его скромница жена, госпожа Гинда-Пуа. Рад, что ест свое, и счастлив, что не нуждается в помощи. Однако жизнь в Эрец Исраэль дана для исполнения заповеди, а не для наслаждения. Как только почуяли у него запах денег, явились к нему казначеи ешивы «Торат Хаим» и уговорили вложить деньги в их ценные бумаги. Согласился он с ними и обрадовался: и учащимся он поможет, и прибыль получит, так как обычно ценные бумаги приносят прибыль своим владельцам. Но в Иерусалиме иные законы. Не прошло много времени, как потерял он все свое состояние и остался гол как сокол. Говоря это, натянул реб Алтер края одежды на свои колени, которые виднелись сквозь рваные штаны. Почувствовал, что Ицхак смотрит на него. Поднял обе руки кверху, и похлопал одна о другую, и сказал: «Так или иначе, мы – в Иерусалиме».

Во время этого разговора не было жены реб Алтера в комнате. Не решался Ицхак спросить о ней, а вдруг ее уже нет в живых. Сказал реб Алтер: «Что же ты не спрашиваешь о старушке? Как она расстроится, что не видела тебя! Час тому назад она пошла к Хаиму-Рефаэлю, слепцу. В нашем городе он знал улицы и переулки как десять зрячих, здесь он еще не выучил дорогу. Раз в неделю ходит Гинда-Пуа к нему стирать белье. Каждый приезжающий в Эрец Исраэль получает за это награду: он видит святые места и радуется тому, что предстает перед его взором; алия этого слепца – вся ради Всевышнего, потому что он не может видеть и не может радоваться увиденному.

В своем городе дом реб Алтера всегда был полон гостями, и он обычно лично прислуживал им. Сейчас, когда попал к нему гость из его города, поставил он чайник на огонь и налил в него воды, чтобы вскипятить ему чай. Чайник был дырявый, и керосинка была не в порядке, не разгорались фитили, а когда разгорелись они наконец, стала капать вода и загасила огонь. Снова зажег он фитили, и отлил из чайника воду, и оставил там столько воды, чтобы она не доставала до дыры в чайнике. И заговорил с Ицхаком об их городе. Сказал реб Алтер: «Большое новшество сделал я перед своим отъездом. Медную кружку сделал с шестью ручками, так что каждый левит держится за одну ручку и поливает воду на руки когенов и за это были мне левиты благодарны». И еще сказал реб Алтер: «Возможно, что есть богачи – и не сделали, есть богобоязненные люди, ищущие возможность выполнить еще одну заповедь, – и не сделали, но оставили эту заповедь мне, чтобы я мог гордиться ею в Эрец Исраэль. И уже получил я награду в этом мире, когда перед своим отъездом стоял в праздничный день и видел, как шестеро левитов, закутанных в талиты, держат кружку, каждый за одну ручку (я не говорю о молодежи и о детях), и нет там братской толкотни».

Ицхак сидел с опущенной головой, и ресницы его дрожали. От слов реб Алтера предстал перед ним молитвенный дом в его родном городе, весь народ – в праздничных одеждах, и кантор ведет праздничную молитву на нигун праздника; и когены бегут, чтобы подняться на возвышение и благословить народ; и все склоняют головы, чтобы принять благословение когенов. Реб Алтер смотрел прямо перед собой в пустоту темной комнаты, и губы его тряслись между бородой и усами. «Ну вот, – сказал реб Алтер, – вода закипела, сейчас нальем нам по стакану чая и попьем». Поднялся, и загасил фитили, и взял стакан, чтобы налить ему. Увидел, что чай у него не заварен и нет заварки для чая. Вздохнул и сказал: «Если чая нет, так сахар здесь есть. Благословен Он, и благословенно Имя Его!» Взял кусок сахара, и вложил в руку Ицхака, и сказал: «Должен человек радоваться тому, что есть у него. Не так ли, Ицикл? Скажи благословение, сын мой, благослови за то, “что все возникло по слову Его”».

Отломил себе Ицхак маленький кусочек сахара и сказал: «Реб Алтер не пьет?» Улыбнулся реб Алтер и сказал: «Пью я, пью я. Есть у нас, слава Богу, колодец, полный воды, далеко не все могут сказать это. Здесь в Иерусалиме я понял: все, что Господь, Благословен Он, дает, это драгоценный подарок из Его рук. В галуте, за границей, где все в изобилии, человек порой пренебрежительно относится к Его дарам, тем более к воде; но здесь мы славим Всевышнего за каждую каплю, которую он спускает нам с небес; как сказано «Воду дождевую ты будешь пить». И об этом, Ицхак, есть у меня серьезное исследование, но я разъясню тебе притчей. Речь идет о царе, у которого много сыновей. Отправились его сыновья в дальние страны. Дал им царь в путь всего в изобилии по-царски, как всегда поступает царь, у которого есть много всего. И есть у царя еще младший сын, самый любимый, его он держит при себе дома и дает ему все необходимое изо дня в день. Как мы это видели у нашего праотца Яакова, мир праху его, который не хотел отсылать от себя сына своего Биньямина, он любил его больше всех. Так что? Должен сын этот завидовать своим братьям за то, что дал им царь сразу так всего много, а ему дает все необходимое только изо дня в день? Пей, сынок, выпей еще стакан! Или ты не хочешь?» Вытер Ицхак губы и собрался идти. Сказал реб Алтер: «Спешишь?» Сказал Ицхак: «Сегодня годовщина смерти моей мамы, и я иду прочитать дневную молитву у Западной стены». Стало стыдно реб Алтеру, что все это время он говорил о себе и не спросил Ицхака о его делах. Тотчас начал восхвалять мать Ицхака и сказал: «Большой чести удостоилась она, что сын произносит кадиш в Иерусалиме. На самом деле в любом месте, где бы мы ни говорили кадиш, Господь слышит нас, но достоин царь того, чтобы играли для него у входа во дворец, ведь царь пребывает в своих покоях и не должен выходить наружу».

Сказал Ицхак: «Может быть, пойдет реб Алтер со мной?» Вытянул реб Алтер одну ногу. Увидел Ицхак, что она обмотана ватой и обвязана тряпьем. Спросил: «Что это?» Сказал реб Алтер: «Так случилось, что когда удостоился я стоять на Святой Земле, то поскользнулся и сломал ногу. Блуждал этот глупый старик в высших мирах, и не смотрел себе под ноги, и поскользнулся, и упал. С небес наказали меня, сынок, потому что парил я мысленно в небесах, а ведь должен человек в Эрец Исраэль понимать, что именно лежит перед ним, понимать, что земля эта – святая. И хотя я живу совсем близко от Западной стены, не удостоился я молиться там». Вздохнул Ицхак об этом старце: сколько усилий он затратил, сколько трудов положил, пока поднялся в Иерусалим, а когда поднялся в Иерусалим, то не удостоился помолиться даже один-единственный раз у стены Плача». Сказал реб Алтер: «Но разве самый знатный я из всего Израиля? Довольно с этого человека, что он живет в Иерусалиме. Теперь, сын мой, иди и помолись о душе твоей матери, мир праху ее, чтобы она была тебе защитницей». Только вышел Ицхак, вернул его реб Алтер и сказал: «Подойди, и я покажу тебе что-то». Вытащил реб Алтер маленький блокнот, в который записывал имена всех мальчиков, которых удостоился ввести в союз с нашим праотцем Авраамом, и показал ему имя Ицхака среди них.

 

Часть двадцать четвертая

Разбитые сосуды

 

1

На каждой ступени каменной лестницы, спускающейся к Западной стене, лежит и сидит великое множество нищих: хромых и слепых, безруких и безногих, со вздутой шеей, и распухшими ступнями, и иссохшим сердцем, и разных других калек, человеческих обрубков, которых Создатель оставил в середине работы и не доделал до конца. Но когда прекратил Он их созидание и покинул их, то умножил этим их мучения, а может быть, Он довершил свое дело до конца, но настигла их кара Божия. И чем ниже ступенька, тем горе ее больше. Когда же спустился ты по всем ступеням, видишь связку тряпья. Убежден ты, что это тряпки, а это женщина со своей дочкой, и не ясно, моложе ли дочь своей матери, но ясно, что беда у них одна, это – голод. Глаза их глядят прямо перед собой, но кажется, что не глаза их глядят, а гной – в их глазах. Лежат эти обрубки тел напротив любимого дома нашего, что разрушен, места, где каждую молитву и каждую мольбу каждого еврея Господь, Благословен Он, слышал и исполнял. А теперь, когда разрушен Храм, молимся мы, и умоляем, и просим, но молитва наша не слышна. А если и слышна, то исполняется лишь наполовину – человек исцеляет свою душу, но не исцеляет тело.

Старики и старушки, по дороге останавливаясь на каждой ступени, раздают своим братьям и сестрам инжир, или финик, или кусочек сахара, или грошик. Не стоит задумываться над тем, почему Всевышний этому дает много, а тому не дает ничего. В данном случае надо сказать, что одни ненамного богаче других. Только эти владеют своим телом, и отрывают от себя, и дают другим. Останавливался Ицхак перед каждым нищим и подавал ему. И подавая милостыню, как бы извинялся, что он сам не сидит с несчастным вместе и не страдает от мучений. Пока было у него что дать, давал. Когда иссякли монеты, а нищие не иссякли, протянул он им ладони и показал, что они пусты. Начали они тянуть его за края одежды и провожать его воплями, пока не убежал он от них и не протиснулся на площадь перед стеной. И тут пристали к нему другие нищие, еще ужаснее первых.

 

2

Площадь полна мужчинами и женщинами, стариками и старухами. Одни сидят на скамьях и маленьких скамеечках и в руках у них книги, другие стоят и произносят псалмы, кто едва слышно, а кто – с воплями и плачем. Старики стоят – тут и обнимают камни стены, а старушки стоят – там и покрывают эти камни слезами. И между камнями поднимаются стебли травы и виднеются письмена с именами и просьбами, начертанными измученными горестями и жаждущими избавления людьми. И клочок неба виднеется в своей первозданной чистоте, как глаз Всевышнего, взирающего из своей святой обители с небес на народ Израиля и на землю, которую Он дал нам. Наши братья, сыны Ишмаэля, дяди нашего, захватившие прилегающие к Стене Плача дома, прибывают и прибывают; у одного – куча хлама на голове и буханка на ней, а другой ведет осла, нагруженного навозом; и они толкают и расталкивают молящихся евреев, дабы не умножились их силы благодаря молитвам и не привели бы они избавление. А туристы и туристки, потомки брата Яакова, стоят и указывают своими тростями на камни разрушенного Храма и на евреев, оплакивающих разрушение. Как только Ицхак пришел, схватил его за руку сефардский служка и крикнул: «Друг мой! Зажги свечу!» И воткнул ему в руку масляный фитиль, чтобы тот зажег его и дал ему копейку. Много раз уже бывал Ицхак у Стены Плача и ни разу не приближался к ней, так как считал себя недостойным. Теперь, когда начал он произносить кадиш, как бы само собой приблизился он к святым камням. Сердце его заколотилось, ноги готовы были отняться. Но голос его слился с голосами всех стоявших у стены, и те ответили ему: «Амен! Да будет великое Имя Его благословенно!»

Стемнело. Однако у Стены еще чувствовался свет дня. Туристы и туристки ушли, и арабы, соседи Стены Плача, разошлись по своим домам, и милосердная тишина легла на святые камни и на площадь перед Стеной. Молящиеся затянули потуже свои кушаки и встали на вечернюю молитву. Среди камней Стены послышался печальный голос: «Благословите Господа, все служащие Господу, стоящие в доме Господа в ночи!» Камни потонули во тьме, и все молящиеся стали единым целым перед Всевышним. Внезапно появилась луна и осветила землю. Евреи закончили свою молитву и пошли домой, помогая друг другу подниматься по ступеням.

Хороши, сладостны иерусалимские ночи. Будто Создатель раскаивается ночью за зло, причиненное днем. Веет ветер, и пыль улеглась. Луна льет свой свет, и поднимается аромат от трав в скалах. Тот, кто знает, как учить Тору, сидит у себя дома или в бейт мидраше и учится; тот, кто не учен, читает псалмы. Учишь ты лист Гемары – и присоединяешься к ним, читаешь ты псалмы – и Господь, Благословен Он, соединяет твои слезы с их слезами. Тот, кто был далек от тебя, близок теперь твоему сердцу, и Господь наш на небесах – близок нам Он.