Вчера-позавчера

Агнон Шмуэль-Йосеф

Книга третья

О том же и о другом

 

 

Часть первая

Ицхак собирается поехать в Яффу

 

1

Ицхак нашел жильца в свою комнату, который возместил ему часть денег, уплаченных хозяину, а хозяин пошел ему навстречу и заключил с новым жильцом договор на тех же самых условиях. А именно: жилец не должен заниматься в комнате никакой работой, которая влечет за собой публичное нарушение субботы: не должен варить на примусе в субботу, оттого что слышен его шум, не должен стоять в субботу у окна с сигаретой во рту. Когда закончится срок его договора – если хозяину потребуется комната, жилец выезжает, и не будет у него никаких претензий. А если он приведет еще одного квартиранта в комнату, распространяются на того все эти условия и к квартплате добавляется треть. О чем еще нужно сказать? О том, что если он приведет одного, или двоих, или троих, то те должны платить, как договорятся между собой. А для стирки и для питья пусть пользуются водой из колодца, как и остальные жильцы дома. Если же мало воды, пусть стирают свое белье в другом месте. Все эти условия, предъявленные им, записал хозяин в книгу не потому, что у него тяжелый характер, и не потому, что он любит ясность и чтобы не было потом претензий, а просто из любви к святому языку – показать тебе, что он пользуется им при любом случае. Когда согласился на все квартирант и снял комнату, исчезли все предлоги у Ицхака откладывать свой отъезд.

Пошел он на рынок Махане Йегуда нанять повозку на завтра для поездки в Яффу, хотя поезд удобнее и быстрее и цена проезда на четверть меньше, чем в дилижансе. Ведь когда поняли, что извозчики конкурируют с поездом, добавили третий вагон для простых людей, не ищущих удобств; да только поезд идет днем, а дилижанс едет ночью, и получается, что весь день в твоем распоряжении.

 

2

Уладив все дела, связанные с отъездом, вернулся Ицхак к себе в комнату и проверил свои вещи – не оставил ли чего, того, что потребуется ему в Яффе, и не взял ли с собой то, что хотел оставить в Иерусалиме. Осмотрел все места, где была еда, и поел, и лег в постель, чтобы набраться сил перед дорогой.

Явились к нему всякие разные мысли и прогнали сон. Думал он о Шифре, о том, что покидает ее из-за Сони, и о Соне, покинувшей его. И хотя это она покинула его, он считал необходимым поговорить с ней, потому что все то время, пока не были выяснены между ними отношения, он не мог считать себя свободным человеком. Когда он ухаживал за Соней, не спрашивал себя, свободен ли он; как только почувствовал, что она чужая для него, посчитал себя связанным.

Прошел час, но сон все не приходил. Начал он себя уговаривать и успокаивать: в любом случае не на что мне жаловаться. Все эти годы в Эрец Исраэль я здоров и не лежал ни одного дня в больнице, не то что мои товарищи, большинство из них больны малярией и другими болезнями, распространенными в Эрец. Ведь не питается тут человек, как полагается, и не живет по-людски, а растрачивает свои силы на собрания, и на заседания, и на споры; и если болезнь настигает человека, то уже не отпускает его. А я… Заработок мне обеспечен, платье мое цело. Не ложусь спать без ужина, и когда встаю, есть мне что положить в рот, будь то овощи или яйцо, стакан чая или какао. Отогнал Ицхак от себя эти мысли и закрыл глаза, чтобы заснуть. Стали проходить перед его глазами самые разные события из его жизни. Сначала прошли мелкие события, которые всегда сопровождают приготовления к отъезду, потом пришли к нему происшествия более ранние. И все в обратном порядке – сначала более поздние, за ними более ранние. Сначала в общих чертах, потом – со всеми подробностями. Увидел себя вдруг вместе со своим братом Юделе на одной кровати. Этот тянет одеяло сюда, а этот – туда. Разозлился Юделе, вышвырнул их общую подушку, и упал Ицхак в море. Схватил мотыгу, чтобы вскопать море, и расцветилось море всеми цветами радуги. Увидела это лошадь Виктора и заржала. Выпали вышитые собаки из ее рта, и написано на них «Гирш-Вольф Этемнот». Очнулся Ицхак и вернулся к мыслям об отъезде. Поднял вверх руки и сказал: «Господи, помоги мне! Что стоит Тебе, чтобы завершилось мое дело добром?» И тут же прервал свою молитву, пока не взвесил Всевышний все его деяния. Перевернулся на другой бок и принялся подсчитывать, сколько денег есть у него и сколько времени он может сидеть без работы. Явился его брат Юделе – лицо его печально, и правый рукав его истрепан, как всегда у писателей, протирающих рукава во время своих писаний, и начал жаловаться на сестер за то, что не оставляют они ему капельки места, чтобы сесть и переписать набело свои стихи. Стало Ицхаку жалко своего брата, и он подумал про себя: если бы не должен был я ехать в Яффу, купил бы ему серебряное перо, сделанное в «Бецалеле». И уже видел Ицхак серебряное перо в руках младшего брата, видел, как сидит он и описывает в стихах приключения реб Юделе-хасида, их деда. Навернулись слезы на глаза Ицхака от радости. «Но, – сказал себе Ицхак, – где взять десять франков на перо, если я должен ехать в Яффу? Все было бы просто, если бы не это. Да только сначала человек делает, а потом думает, а после того как сделано дело, является разум и говорит: как было бы просто, если бы ты не сделал этого. Где же ты был до того, как мы попали в эту отвратную ситуацию?»

Надежда, в обычае которой показывать все с хорошей стороны, не отвернулась от Ицхака. Представилось ему, что он уже закончил все свои дела в Яффе и вернулся в Иерусалим. Дал Ицхак своему воображению свободу. И встали перед ним приветливые лица дедушки и бабушки Шифры. Странно: все то время, что были мы в море, они были недовольны мной, а в Иерусалиме обрадовались мне. А ведь следовало бы им оттолкнуть меня – железная стена разделяет здесь старых и молодых, нет между ними ничего общего. Старикам, оставившим мирскую суету только ради того, чтобы покоиться в земле Эрец Исраэль, трудно понять нашу жизнь в Эрец, ведь вся наша жизнь здесь – земная. А они отнеслись ко мне с любовью и приблизили к себе, как родного. И если даже приблизил меня к себе этот старец лишь для того, чтобы выполнить долг гостеприимства, он благословил меня, чтобы я нашел себе невесту.

Хозяин сновидений не обратил внимания на повозку, которую Ицхак нанял, и на кровать, на которой он лежал, и на приятные мысли, услаждающие ему сон. Но как только тот заснул, явился и потащил его на вокзал со всеми его пожитками, даже с теми, что он оставил в Иерусалиме, и гонял его из вагона в вагон. Схватил Ицхак свои вещи и протиснулся в переполненный вагон. Пришла Шифра и взяла его за руки. Бросил он свои вещи и взял ее руки. Вложила она свои ладони в его ладони и заплакала. Стал он ее успокаивать и гладить по голове, а все вокруг смотрят на них и перешептываются друг с другом. Так стояли они и ехали, пока не прибыли к месту назначения…

 

3

И получилось так, что сбылось кое-что из того, что ему приснилось. Одному аптекарю в Меа-Шеарим сделал Ицхак вывеску. Пошел он к нему за платой. В это же самое время пришла Шифра купить лекарство отцу – и не оказалось этого лекарства в аптеке. Пошел аптекарь в другое место за лекарством, как принято у аптекарей, которые одалживают лекарства друг у друга и выручают один другого. Остался Ицхак с Шифрой наедине в аптеке. Увидел Ицхак, что нет здесь ни души, никто не может их услышать. Сказал ей, Шифре: «Я уезжаю в Яффу». Увидел, что она печальна. Сказал себе, вот я считаю до шестидесяти, и, если никто не войдет, это знак, что она опечалилась, оттого что я уезжаю. Досчитал до шестидесяти и еще раз до шестидесяти – и никто не вошел. Взял он ее за руку и сказал: «Я напишу тебе». Ужаснулась Шифра и сказала: «Не надо!» – «Почему?» Прошептала она в ответ: «Чтобы не дать повода соседям сплетничать про нас». Сказал Ицхак: «Если так, что же нам делать?» Взглянула она на него, как бы прося его совета. Набрался Ицхак мужества, и сжал ее руку, и не отпускал, пока не послышались шаги аптекаря.

 

Часть вторая

В дороге

 

1

Перед заходом солнца переполненный дилижанс, запряженный тройкой лошадей, отправился в дорогу с девятью пассажирами в экипаже. Сел кучер на свое возвышение и взмахнул кнутом. Тронулись лошади с места и пошли тихим шагом, не спеша. Спокойно, чтобы доставить удовольствие своему хозяину, ведь тогда пассажиры увидят, что можно положиться на его лошадей. И не торопясь, потому что путь далек и дилижанс тяжел.

Вышел дилижанс из города и оставил позади Иерусалим и его кварталы. Покатились колеса и вступили в раскрывшуюся перед ними долину. А в долине с правой стороны показалась деревня Лифта, окруженная деревьями и садами. Оттуда дилижанс прибыл в Моцу. Остановились лошади сами по себе – есть такое правило: когда прибывают в Моцу останавливаются кони передохнуть немного перед подъемом в гору. Пассажиры еще не утомились от езды, не были голодны и не хотели пить; стали они возмущаться кучером: зачем он остановил лошадей. Но кучер был доволен лошадьми, те понимают, что всему – свое время.

Когда отдохнули лошади немного, подал им возница знак, что пришло время двинуться. Согнули они свои ноги в коленях, и вскинули головы, и пошли. Дороги петляют и идут вперед, извиваются и поднимаются, крутятся вокруг экипажа и вокруг самих себя. И сливаются, и проглатывают друг друга. Дилижанс поднимается все выше, и кажется, что он бессильно повис над бездной. Бьют лошади копытами по камням, и щебню, и земле; и земля, и щебень, и камни брызжут у них из-под ног – а ведь они висят над бездной. Испугались пассажиры, что свалятся – и развеются их косточки. Вспомнил один – жену и маленьких детей, другой – вспомнил то, о чем не задумывался всю жизнь, а теперь, в минуты опасности, – вспомнил. И просили они милости у Всевышнего, чтобы не дал Он им покинуть этот мир, пока они не исправят то, что можно поправить.

Взошла луна и осветила землю. Виноградники показались справа, и с высоты гор было видно что-то похожее на деревню, это – Кирьят-Йеарим в наделе колена Йегуды. Здесь остановились сыны колена Дана, когда пошли в поход, чтобы захватить город Лаиш, и здесь находился Ковчег завета двадцать лет, пока не перенес его Давид в Иерусалим. Но за грехи наши многие был разрушен Кирьят-Йеарим, изменилось его имя на Абу-Гош, по имени разбойника, короля обманщиков, грабившего всех путников, поднимающихся в Иерусалим. И христианский храм стоит на холме, благодушный и уверенный в себе.

На дороге послышались голоса. Караваны верблюдов, груженных товарами, тянутся по дороге, и погонщики верблюдов услаждают себе путь песней, и колокольчики на шеях верблюдов вторят им своей песней. И возница тоже запел. Смешивается стук колес дилижанса со звуком шагов верблюдов, которые шествуют, будто ступая по коврам. Луна проглядывает меж вершинами гор, а между склонами гор показались Средиземное море и кусок прибрежной равнины. Прервал свою песню возница и принялся смотреть на лошадей и на дорогу.

Сказал один из пассажиров вознице: «Не можешь ли ты, реб Зундл, спеть что-нибудь из того, что поет кантор Бецалель? Например, “И будет все служить Тебе”». Засмеялся возница и сказал: «Знал я, что ты назовешь меня Зундл. Однако не Зундл мое имя, а Авремеле». Сказал пассажир ему: «Но ведь слышал я, что называют тебя Зундл». Сказал он ему: «Называют меня Зундл, потому что мой младший брат назван Авраамом в честь меня». – «Как это дают двум братьям одно и то же имя, если оба живы?» Ответил возница: «Когда родился мой брат, все были уверены, что меня нет в живых, и мама моя, мир праху ее, не могла утешиться и попросила, чтобы назвали ее новорожденного сына именем сына, про которого думали, что он умер. И потому назвали его, брата моего, Авраамом и уменьшительным именем – Авремеле, как называли меня. И когда я возвратился сюда, оказалось, что имя мое занято братом. Обратились с вопросом к рабби Довидлу Бидерману. Сказал рабби Довидл: «Зовите его Зундл». И вот называют меня – Зундл».

Вступил в разговор другой пассажир и сказал: «Как вышло, что все были уверены в твоей смерти?» Сказал возница: «Все-то ты хочешь знать! Если расскажу тебе все сейчас, что останется тебе послушать на обратном пути в Иерусалим? Ведь ты возвращаешься со мной в Иерусалим?» Сказал тот ему: «Клянусь тебе, что я возвращаюсь с тобой в Иерусалим, а теперь, расскажи мне, реб Зундл, как было дело?»

Сказал возница: «Когда нет моего брата с нами, можешь ты называть меня Авремеле. Нравится мне имя, которое дали мне при обрезании, и люблю я, когда называют меня Авремеле». Сказал тот ему: «Так как это было?» Сказал возница: «Ничего особенного – просто в молодости сбежал я из Эрец. Побродил я по миру, а тут началась война между англичанами и бурами. Пошел я служить солдатом к англичанам. Когда закончилась война, опротивело мне все, и я вернулся в Иерусалим. Все эти годы, что я был за границей, не писал я отцу ничего, потому что не был обучен письму, хотя голова у меня хорошая, и до сих пор помню я мой драш на своей бармицве. Так как прошли годы и не слышали обо мне ничего, отчаялись все и решили, что меня уже нет в живых. Тут родила мама младшего, и дали ему в наследство мое имя. А теперь ты хочешь, чтобы я спел тебе «И будет все служить Тебе…» кантора Бецалеля? Это, друг мой, невозможно, потому что однажды запел я этот псалом, и лошади стали волноваться, переступать с ноги на ногу, шуметь, вырываться, пока не порвали узы, чтобы служить Ему, Благословенному, и только Ему. Думаешь ты, что истории всякие я тебе рассказываю. Истинную правду я рассказываю тебе, как то, что имя мое Авремл, а не Зундл».

Сказал другой пассажир в ответ: «Ну так спой нам все, что ты пожелаешь». Сказал Авремл: «Подожди, пока мне захочется». Сказал тот человек: «Так ты не хочешь?» Сказал он ему: «Откуда мне знать, хочу я или не хочу? Если я пою, знаю я, что хочу, если я не пою, знаю я, что я не хочу». Вздохнул тот человек и сказал: «Если бы был у меня такой чудесный голос, как у тебя, не переставал бы я петь весь день и всю ночь».

Он еще сокрушается, что нет у него такого голоса, как у Авремла, как запел Авремл «Святость венца». Сказал тот человек: «Такого «Венца…» не слышал я никогда в жизни». Вытянул Авремл свою шею и сказал: «Ты думаешь, что я слышал «Венец…» такой? И я тоже не слышал, разве только сейчас». – «Так это ты сочинил его?» – «Само собой получилось». Вступил в разговор другой пассажир: «До чего же ты хороший человек, реб Авремл!» Сказал Авремл: «Зачем же мне быть плохим, если можно быть хорошим. Но на самом деле я нехороший. Просто ты – хороший человек, и поэтому ты уверен, что я – хороший человек. Тпруууу! Тпруууу! Куда вы лезете, подлецы вы этакие? Опять свернули лошади с дороги. Хочешь ты идти по прямой дороге, а скотина твоя не дает тебе. Ну разве можно быть человеку хорошим, если он имеет дело со скотами?»

Лошади пошли по дороге, на которую вернул их хозяин. То слышался стук конских копыт, то слышался скрип колес дилижанса. Ицхак сидел и слушал. И смесь этих звуков вместе с шумом ветра навевали на него сон. Но он не заснул. Он только удивлялся, что так боялся этой поездки, хотя бояться было нечего. Высунул голову наружу и взглянул на дорогу, отступающую назад и бегущую навстречу. Закрыла дорогу вдруг горная цепь. Когда они прибыли туда, ничего он не увидел, кроме теней. Однако вдалеке вздымалась настоящая гора. И звезды дрожат над ней. Одни – окутаны дымкой, а другие – похожи на капли воды. И звук, напоминающий звон колокольчиков, исходит из горы. Что будет делать Авремл, когда подъедет туда, и как проведет он свой дилижанс? Когда они прибыли туда, не оказалось там ничего, кроме груды теней. И вереница верблюдов идет, и колокольчики на их шеях звенят.

Сидит себе Ицхак и не понимает, то ли эти самые мысли уже приходили ему раньше в голову, то ли именно сейчас, когда они запали ему в душу, кажется ему, что он уже думал об этом. Протер он глаза и поразился. Что это? Разве тогда не другие лошади были впряжены в повозку эту? И возница был другой, не Авремл и не Зундл, но – Нета, попутчик реб Юдла-хасида, который ездил вместе с ним, чтобы помочь ему раздобыть приданое дочерям. Протер Ицхак глаза еще раз, как бы прогоняя сон с глаз долой. Услышал внутренний голос: раз уж мы говорим о твоем деде, скажем главное. Реб Юдл, дед твой, великим хасидом был и ни разу в жизни шагу не ступил, если это не было ради Небес. Теперь вернемся к нашим делам. Итак, в Яффу мы едем, что скажем мы ей, Соне, когда явимся к ней? «Тпруууу, куда вы тянете нас, подлецы вы эдакие?» Уверен ты, что к лошадям относятся эти слова? Нет, к нам самим они относятся. Уверен ты, что это метафора? Нет, так оно и есть.

Сказал Авремл Ицхаку: «А ты, парень, песни ты не поешь, ничего не говоришь – чем ты занимаешься?» Вздрогнул Ицхак и спросил в испуге: «Я?!» Начал Авремл напевать: «Я… я тяжко страдаю, когда сказал, спасаясь бегством: все люди вероломны… И все-таки что ты делаешь?» Сказал Ицхак: «Ничего я не делаю». Сказал Авремл: «В смысле, что ты сидишь без работы. Когда я учился в хедере, учитель говаривал: чешись, но только не сиди без дела». Воскликнул один из пассажиров: «Что это блестит так, море?» Начал Авремл петь: «Море увидело это и отхлынуло…» Не успел допеть до конца, как исчезло море, и по обеим сторонам дороги поднялись горы, и дорога пошла вниз. Миновали они развалины, и еще раз миновали развалины, и спустились на равнину к ущелью Шаар ха-Гай.

 

2

Остановил возница лошадей, и лошади стали. И все повозки, и те, что были спереди, и те, что были сзади, стояли. Шаар ха-Гай начал заполняться повозками, и лошадьми, и ослами, и мулами; теми, что идут из Иерусалима в Яффу, и теми, что идут из Яффы в Иерусалим. Множество людей стояло возле экипажей. Одни смотрели на луну, а другие подводили свои часы. Одни хотели передохнуть от тягот дороги, а другие разыскивали владельцев экипажей. Возницы исчезли. Этот нашел себе местечко отдохнуть, а тот пошел по другим делам. Одни лишь лошади стояли, как уверенные в себе создания, знающие, что всему – свое время и, пока не требуется никуда идти, нет необходимости дергаться и суетиться.

Время ползет еле-еле и наводит скуку. Человек стоит рядом с другим человеком и знает, что не он ему нужен. И холод исходит от тела человека, и встречается с холодом, идущим снаружи, и порождает холод скуки. Здесь, в этом месте, стоит старый дом, низ его служит конюшней, а верх – кафе. Пылает огромная плита, и на ней стоят большие чайники. Решились некоторые из пассажиров и вошли. Одни улеглись на полу, а другие принялись искать местечко для своих косточек, чтобы прилечь. Все места уже были заняты. Этот лежит возле этого, и руки его прижаты к животу, этот скорчился как в чреве матери, а этот… голова его – на животе одного, а ноги – под носом другого. Официанты бегут в спешке, и в руках у них стаканы и кувшины с кофе; половину кофе на спящих проливают, а половину – бодрствующим наливают, не важно, желают те пить или не желают пить, и платят они против воли за этот крошечный стакан – втрое, вдвое. И они злятся на самих себя, что попали в эту пещеру разбойников, а ведь могли бы поступить, как другие, как те, что остались в своих экипажах и не должны платить за кофе. А в то же самое время стоят работники и поят кофе спящих в экипажах, не важно, желают те пить или не желают пить, и платят они против воли за этот крошечный стакан – вдвое, втрое. И завидуют они своим попутчикам, тем, что поспешили и вошли в дом. А уж раз их разбудили, достали они свою поклажу и взяли из приготовленного на дорогу хлеб, и маслины, и сардины, и овощи – и сели поесть.

Тем временем уже перевалило за полночь. Вернулся владелец дилижанса и стал кричать на своих пассажиров, что те разбежались во все стороны и задерживают выезд. Заторопились они, и забегали, и поднялись в повозку. Надели на себя всю свою одежду и завернулись во всевозможные одеяла, с наступлением полночи приходит пронзительный холод, и тот, кто не закутается хорошенько, наверняка простудится. Заглянул Зундл внутрь экипажа и спросил: «Все здесь?» Убедившись, что все на месте, натянул вожжи. Пошли лошади безо всякого недовольства, так как уже набрались сил, однако они не спешили и не бежали, чтобы не показать это своему хозяину, а то он решит завтра сократить им время отдыха.

Поехали они и миновали Латрун. Поднялся холодный ветер, и запах нежных пшеничных колосьев был слышен всю дорогу. Склонили пассажиры головы себе на плечи и задремали. Колеса экипажа одни только и бодрствовали. Время от времени щелкал Зундл кнутом над головами лошадей: показать им, что он продолжает следить за ними, и доказать себе, что он бодр. Не прошло много времени, как подъехали они к Рамле, к последней перевалочной станции для экипажей, направляющихся в Яффу. Очнулись пассажиры от сна – руки и ноги затекли, и во рту пересохло, и голова отяжелела, и все тело разбито. Вынужден был Зундл сделать небольшую остановку. Зашли они в трактир выпить чего-нибудь теплого. Самовар все еще был горячий, но огонь уже угасал. Раздул хозяин трактира пламя и принес стаканы. Пока суть да дело, стали расспрашивать его пассажиры о местных жителях и об их заработках; в те годы проживало в Рамле около тридцати еврейских семей: сапожников, и шорников, и портных, не сумевших прокормиться в Иерусалиме и ушедших в поисках работы в Рамле – «Союз в поддержку Сиона» в Германии немного помогал им. Когда полегчало пассажирам от чая, вернулись они в дилижанс.

Кругом царит безмолвие. Небо полно звезд, и между звездами плывет луна. Все владельцы часов вынули часы и сообщили своим соседям, который час. Открылись взгляду песчаные дюны и стали проглядывать очертания города Яффы и его садов. Лошади припустили, и пассажиры стали готовиться к прибытию в город, цели своего путешествия.

 

Часть третья

У Сони

 

1

Когда выезжал Ицхак из Иерусалима, не знал, что скажет Соне. Но надеялся на себя, что во время дороги обдумает все и найдет нужные слова. Не доехал он еще до Моцы, как перестал думать о Соне. И когда прибыл в Яффу и пришел к Соне, то находился в том же состоянии, что и при выезде из Иерусалима; не знал, что ей сказать.

Наступили сумерки. Соня сидела в матерчатом кресле, и под головой ее – маленькая подушечка, продетая в петли на спинке кресла. Оба окна распахнуты настежь, и мягкая полутьма с улицы смешивается с полутьмой в комнате. И в комнате чувствовалась особая чудная сладость, свойственная Яффе в предзакатный час. Ни малейшего движения воздуха не было слышно, и Сонино естество целиком наполняло комнату. Прошли уже недели и месяцы, как оставила Соня детский сад и пробовала заниматься самыми разными вещами, но что бы она ни пыталась делать – не вышло из этого ничего. Решила поехать в Париж. Уж там-то она наверняка найдет, чем заняться. И уже рисовала перед собой все, что увидит в большом городе. Соня слышала, что Яркони из Парижа вернулся в Эрец Исраэль, и теперь ждала, что он навестит ее. И уже слышала звук его шагов и стук его пальцев в дверь. Так поступает человек, желающий сделать сюрприз для своего друга, и потому он приходит потихоньку; и не знает он при этом, что друг – ждет его. Боже Отец небесный, как слепы глаза молодых людей, которые уверены, что могут удивить девушку. Однако если Яркони хочет все же сделать мне сюрприз, притворюсь, что не знаю о его возвращении, что я удивлена. И обычным своим голосом крикнула Соня: «Войдите!»

Вошел Ицхак Кумар и предстал пред Соней. Сколько времени прошло, как перестали они писать друг другу, и не слышала она о нем ничего. Вдруг входит и является! Встала Соня с кресла и поздоровалась с ним. Зажгла лампу и снова села. Вытащила гребень из волос, причесалась – и взглянула на Ицхака, как на чужого. И вправду, нечто чуждое было в Ицхаке. Когда уехал Ицхак из Яффы, то уехал без следа бороды, а теперь что-то похожее на бороду было у него, ведь со дня годовщины смерти матери не касалась бритва его бороды. Вдобавок к этому – его иерусалимская одежда. «Итак, – сказала Соня, – итак, это ты, Ицхак, и ты прибыл из Иерусалима. Что нового в мире?»

Опустил Ицхак глаза и остановил их на кресле, с которого слезла краска, и повторил ее слова: «Что нового?» Сказала она: «Разве не гость должен рассказывать первым?» Сказал Ицхак: «Что рассказывать? Ты сама писала мне, что старое устарело, а нового ничего нет». Прикрыла Соня глаза, и желтовато-белый свет блеснул меж ее ресницами. Тряхнула головой и сказала: «Торжественный ты, Ицхак, лицо у тебя похоже на лицо жениха». Покраснел Ицхак и подумал про себя: Соне все, все известно. Сказала Соня: «Почему ты стоишь? Возьми стул и садись!» Пододвинул Ицхак стул, и сел напротив нее, и сказал: «Сейчас я сяду!» Засмеялась Соня и сказала: «Так ведь ты уже сидишь!» – «Да-да, – сказал Ицхак, – я уже сижу». Сказала Соня: «Итак, господин Кумар, мне кажется, что ты хотел сказать что-то». Сказал Ицхак: «В самом деле, хотел я поговорить с тобой, но вижу, что в этом нет необходимости». Сказала Соня: «Так что? Будем сидеть и молчать? Молчание хорошо для романтики». Снова закрыла она глаза, и опять блеснул меж ее ресницами желтовато-белый свет. Облизал Ицхак языком губы и сказал: «Не ради романтики я пришел, а поговорить о вещах ясных и определенных пришел».

Вытянула Соня кончик пальца, потерла губу и сказала: «Ясные речи хочу я послушать, ясные речи хочу я послушать». Не успел он окончить свои слова, как она положила руки на колени и захохотала. Сказала на идише: «Ой! Ой! Я умру от смеха, – и перевела: – Я умру от смеха». Наконец перестала смеяться и сказала: «Великую вещь сообщил ты мне. Раз так, и я кое-что скажу тебе. Ведь я писала тебе, что многие хотят на мне жениться. Но я не помню, писала ли я тебе, что, сбросив с себя власть отца и матери, я не хочу быть под властью мужа. И еще скажу тебе: пока я молода, я хочу быть свободной. Но только…» – тут она подняла глаза и взглянула на него. Упало сердце у Ицхака. Продолжила Соня свои слова: «Но только, знаешь, о чем я подумала? Пойдем и поедим мороженого». Встала она с кресла, и надела легкий свитер, и прикрутила фитиль в лампе. Вышла и пошла с Ицхаком.

 

2

Луна взошла и лила свой свет на землю. Не было ни ветерка, но горячая и душистая влага изливалась и поднималась от моря. Опять намучился Ицхак с песком Яффы, набивавшимся в его башмаки и наводившим на него тоску, пока не пришли они в Неве-Шалом, где песок затвердел, как земля, под ногами множества прохожих.

На улице – оглушающий шум. Меж двумя отелями, Зусмана и Леви-Ицхака, движется поток людей, и запах печеного, вареного и жареного из арабского кафе разливается вокруг. В кафе и на площадке перед ним, над которой натянул хозяин кафе красочный навес и разместил на нем разноцветные фонарики, сидели мусульмане: светлокожие и чернокожие, бородатые и с усами, и евнухи со сморщенными безволосыми лицами. И все они много ели и много пили, так как стояли дни поста Рамадан, и старались верующие наверстать ночью упущенное за день. Граммофон пел шуточные песенки. Напротив него выкрикивал старый попугай слова из Корана. Гуляющие стоят и пьют холодный разноцветный кисло-сладкий лимонад, а хозяин кафе проходит между ними, и опрыскивает их душистой водой, и улыбается, а два мальчика берут кончиками пальцев монеты, подбрасывают в воздух и ловят их ртом. В это же самое время правоверные мусульмане бросают взгляды на еврейских девушек и поражаются, что наделил Аллах красотой дочерей неверных.

По пути повстречался Ицхаку с Соней Яркони. Боже Всемогущий, вчера и сегодня ждала она, что он придет, а когда отчаялась, подходит себе и не извиняется, как ни в чем не бывало. Но Яркони не создан, чтобы сердились на него. Есть в нем, в Яркони, нечто, заставляющее не высказывать претензии к нему. Пошла Соня рядом с Яркони и положила руку ему на плечо, пока не подошли они к кафе «Хермон». Посмотрел хозяин на Ицхака своими детскими глазами, говорящими: я помню тебя. И посмотрел на Яркони, которого тоже узнал, но забыл его имя.

Сад при кафе полон учителями и учительницами, чиновниками и общественными деятелями, а также просто людьми, которые желают стать учителями, и писателями, и общественными деятелями. Кто-то играет в шахматы, а кто-то играет в пинг-понг. Одни поздоровались с Ицхаком, другие – с Яркони. А некоторые поздравили Соню, что она – в обществе двух гостей одновременно. Осмотрела Соня все места, пока не нашла свободный столик под пальмой у стены и не заказала четыре порции мороженого: если захочет один из них вторую порцию, ему не придется ждать.

Принес хозяин кафе мороженое и посмотрел на двоих гостей госпожи Цвайринг, с которыми он был знаком, но не помнил, чье именно имя он забыл. Когда съела Соня мороженое, сказала: «Лишнюю порцию, я вижу, вы ленитесь есть». Воткнула в него свою ложечку, и принялась за него, и, продолжая его есть, сказала: «Если бы я знала, что нет между этой порцией и той, что я ела, никакой разницы, не стала бы есть. Яркони, там, во Франции, ты ел мороженое лучше этого?» Тряхнул Яркони своей густой шевелюрой и сказал: «Не помню, ел ли я там мороженое». Сказала Соня: «Если так, что ты делал там?» Сказал Яркони: «Что делал? Ничего не делал». Сказала Соня: «Так с тобой что-то делали?» Сказал Яркони: «Ничего со мной не делали». Сказала Соня: «Уже приходили и рассказывали нам про весь твой роман с одной маленькой шляпницей». – «Так, так», – проговорил Яркони пренебрежительно и простучал ложечкой от мороженого по блюдцу что-то вроде печальной песенки.

Радостным был тот роман вначале и печальным в конце, как большинство романов с их девушками. Ничего не осталось от всего этого, кроме раскаяния и стыда. Сказала Соня: «Что ты выстукиваешь? Расскажи лучше нам о Париже». Как только начал он рассказывать, встала и одернула на себе платье, как бы собираясь уйти. Через минуту уселась снова на стул и подумала про себя: а я погребена здесь в песках Яффы между морем и пустыней, и куда бы ты ни повернулся, либо верблюды и ослы, либо писатели и учителя. Яркони сидел и рассказывал, и чем больше добавлял к сказанному, тем сильнее хотел остановиться, и чем скорее хотел остановиться, тем больше добавлял и рассказывал. Соня сидела и слушала с закрытыми глазами и распахнутым сердцем. Открыла вдруг глаза и увидела Ицхака. Ударила его по плечу и сказала: «Даю голову на отсечение: этот парень не слышал ни слова».

И в самом деле, не слышал Ицхак ни одного слова, а вспоминал в эти минуты свою первую ночь в Петах-Тикве, когда привел его Рабинович в комнату Яркони, уехавшего за границу. Прошло время – уехал Рабинович, и вернулся Яркони, и вот сидит он между Ицхаком и Соней. Сказала Соня: «Сидит человек – здесь, а голова его – в другом месте. Куда ты смотришь, Ицхак?» Ицхак смотрел на столик, за которым сидели играющие в шахматы. Один сидит себе, отвернувшись от шахматной доски, а другой передвигает шахматные фигурки по полю. Ицхак не разбирался в шахматах, но ему было интересно, кто из них победит: тот, что играет, как принято, или тот, что играет и не смотрит на фигуры. Яркони прервал свой рассказ и сказал: «Вот и господин Асканович, и с ним Асканский, и, как мне кажется, также Аскансон. Да-да, Аскансон, собственной персоной, живой и невредимый».

Господин Асканович вошел, вытирая пот на затылке и глядя на публику, как оратор, осматривающих своих слушателей, и ответил на приветствия со всех сторон. Поднял Ицхак глаза и посмотрел на него, как смотрит обычно человек, живущий трудом своих рук, на человека, изображающего деятельность, и приветствовал его наклоном головы, а потом разозлился на себя, что по привычке поступил так.

Господин Асканович вошел и сел. Положил перед собой шляпу и спросил: «Итак, что мы пьем, горячее или холодное?» По привычке выступать перед публикой, он говорил во весь голос и осматривал сидящую здесь публику. «Итак, о чем мы говорили? Об «эрец-исраэльском» учреждении. Так вот, сказал я, что основал Давид Вольфсон такое учреждение и прислал к нам двух немцев, чтобы доказать, что нельзя ничего сделать в Эрец Исраэль. Яркони, ты здесь? Благословен прибывший! Где ты был, в Берлине?» – «Да нет, в Париже». – «Действительно, верно. В Париже ты был. А как здоровье госпожи Цвайринг? Приветствую ее, прекрасно, прекрасно! Нет сомнения, что большая выгода для Эрец Исраэль ожидается от насаждений клещевины. Что вы там едите, мороженое? Каково оно сегодня? Что хотел я сказать?..» Асканский и Аскансон закивали головами. Добавил господин Асканович: «Так вот, в Эйн-Ганим не все в порядке». – «Да, да, нельзя сказать, что чай – горячий», – сказал Асканский. Сказал господин Аскансон: «Это мой стакан и это лимонад». – «Лимонад?» – «И притом мой». Сказал господин Асканович: «Чудесное дело, чудесное дело. Если бы был Гильбоа здесь, то написал бы об этом целый роман». Господин Асканович не любил писателей за то, что те отводят свои глаза от Эрец и продолжают писать о местечке, и о ешиве, и о бейт мидраше, за исключением Гильбоа, у которого все, что он пишет, – это об Эрец Исраэль и о ее поселениях.

Трое функционеров начали скучать. Все еще хотелось каждому из них найти в тайниках своей души что-то интересное для собеседников. Не успевали связать несколько слов, как проходило желание, и пустели их лица, и тупая грусть сковывала их уста. Это – грусть людей, в чьих делах и в чьих речах нет ни основы, ни полета. Прижал господин Асканович платок к темени и сказал: «Завтра – большой день, завтра корабль прибывает из Одессы – наверняка он везет письма и циркуляры от Одесского комитета».

 

3

Показала Соня глазами Ицхаку на девушку и сказала: «Ты видишь ее? Это Яэль Хают. Подлизывается к Хемдату, а смотрит на Шамая». Ицхак любил Хемдата, как любят еврейские юноши поэтов. Как только услышал, что он здесь, загорелся желанием взглянуть на него. Сказала Соня: «Подойдем к Хемдату». Сказал Яркони: «А Яэль что скажет?» Сказала Соня: «Яэль поухаживает тем временем за тобой».

Хемдат обрадовался Яркони и был приветлив с Ицхаком, он относился так ко всем людям. Он говорил обычно: если повстречался мне человек, значит, так надо; ведь если бы это было не так, не стало бы Провидение заботиться о нас и устраивать нам встречу. А раз повстречался мне человек, обязан я отнестись к нему с симпатией. Так вот, приветливо встретил Хемдат Яркони и обрадовался Ицхаку. Два гостя сразу из Европы и из Иерусалима. А поскольку весь мир связан с Иерусалимом, спросим сначала, что нового в Иерусалиме? Сказала Соня: «Разве ты не видишь, Иерусалим отращивает бороду». Взглянул Хемдат ласково на Ицхака и сказал: «Всякий раз, когда я брею себе бороду, руки мои дрожат, будто я наношу оскорбление образу Божьему». Сказала Соня: «Если так, почему ты не отращиваешь бороду?» Сказал Хемдат: «Почему? Чтобы не чувствовать себя праведным в собственных глазах, и не возгордиться, и не вознестись чересчур». Сказала Соня: «А на самом деле?» Сказал Хемдат: «А на самом деле уже записано в книге первого человека, что Хемдат не будет отращивать бороду».

Во время этого разговора было у Хемдата хорошее настроение. «Не иначе, – сказал Хемдат, – как привнес с собой господин Кумар нечто от атмосферы Иерусалима». Сказала Соня: «Раз ты так любишь Иерусалим, почему ты не живешь там?» Сказал Хемдат: «Серьезный вопрос задала ты, госпожа Цвайринг! Да только расскажу я тебе, как однажды один хасид захотел уехать в Эрец Исраэль. Пришел он к каббалисту. Сказал ему каббалист: «Не езжай!» Увидел каббалист, что тот в недоумении. Сказал ему: «Сказано: на Эрец Исраэль – глаза Всемогущего, Бога твоего. Если это так, зачем тебе лезть прямо на глаза Святому, Благословен Он?» И если это верно для Эрец Исраэль, тем более – верно для Иерусалима. Кто это пришел? Доктор Шимельман собственной персоной!»

 

4

Доктор Шимельман раскланялся во все стороны и поздоровался со всеми присутствующими. «Ах! Госпожа Цвайринг! – сказал Шимельман, – Ты здесь, прекрасно, прекрасно! Новенького я вижу здесь, новый репатриант?!» Сказал Яркони: «Вижу я, что доктор Шимельман не узнал меня». «А-а, а-а, а-а, – сказал Шимельман, – господин Мительман? Нет, я ошибся, когда ты вернулся, господин Рабинович?» Сказал Яркони: «Ошибся ты, доктор, ошибся. Я – не Рабинович». Сказал Шимельман: «Я был уверен, что ты Рабинович». Сказал Хемдат: «Что тут удивительного, что доктор Шимельман не узнал тебя? Ведь каждому еврею соответствует своя буква в Торе, а так как доктор Шимельман привык искажать и запутывать Тору, естественно, что он путается в людях». Сказал Шимельман: «И господину тоже не нравится критика Писания? Тогда как же быть с текстами, не соответствующими современности?» Сказал Хемдат: «Достаточно человеку текстов, которые он в состоянии понять». Сказал Шимельман: «Если хотите, я покажу несколько текстов, которые на первый взгляд понятны, а на самом деле непонятны. Поневоле мы не можем придерживаться той версии, что здесь приведена, и вынуждены поправлять».

Взял Хемдат Шимельмана за руку и сказал ему: «Дорогой доктор, может, ты слышал имя Гирша-Мендла Финилиша? Всю свою жизнь этот мудрец был погружен в книги наших старых мудрецов. Однажды в субботу после трапезы сидел он и читал как обычно «Наставника заблудших», а тесть его сидел и читал книгу другого автора. Сказал ему тесть: «Взгляни, до чего хороши слова этого комментатора!» Заглянул Гирш-Мендл в книгу комментатора и тут же отвел глаза от книги. Сказал ему тесть: «Что ты скажешь?» Сказал тот ему: «Суббота сейчас, не стоит разговаривать на посторонние темы». По окончании субботы сказал ему тесть: «А теперь что ты ответишь мне?» Взял Финилиш кусок мела и открыл книгу того комментатора. В ту субботу читали недельную главу Торы «И подошел…». Было у комментатора несколько ответов на возникшие для него затруднения. Записал Финилиш на доске версию этого комментатора и предложил своему тестю прочитать получившуюся в результате фразу. Спросил Гирш-Мендл своего тестя: «Дорогой мой тесть, что же лучше? Слова Моше, учителя нашего, или слова этого комментатора?»

Забрал доктор Шимельман свою руку из руки Хемдата и сказал: «Не понимаю, о чем он говорит». Сказал Хемдат: «Чей язык не понимает его превосходительство – язык комментатора или язык Моше, учителя нашего?»

Сказала Соня: «Не покушает ли с нами доктор Шимельман мороженого?» Сказал доктор Шимельман: «Вообще-то выпить горяченького пришел я, но раз госпожа желает, готов я поесть мороженое. Итак, не господин Рабинович ты и не господин Мительман ты? Так кто ты?» – «Яркони». Потер Шимельман руки и сказал: «А–а, а–а, а–а… само собой разумеется, конечно, ты Яркони. Когда ты вернулся?» Сказал Яркони: «Вчера я приехал, господин доктор, и уже удостоился сидеть в обществе господина». Сказала Соня: «А ты выучился вежливым речам!» Сказал Шимельман: «Уверен я, что слова господина Яркони идут от чистого сердца. Итак – одну порцию мороженого. Ох уж эти комары! Хочется человеку спокойно посидеть – налетает на него комар и жалит его!» Сказала Соня: «Слышала я, что Яков Рахниц нашел какое-то средство от комаров». Сказал Шимельман: «Это все еще требует проверки. А вон и Тамара! Что случилось с малышкой Тамарой? Отчего она так печальна? Куда ты, Яэль?» Яэль Хают собралась идти, а Шамай стоит за ее спиной, готовый сопровождать ее.

Хемдат и Шамай пошли проводить Яэль, а Ицхак и Яркони – Соню. Попрощавшись с Яркони, сказал Ицхак себе: ничем не связан я с Соней. Однако всей этой радости хватило Ицхаку ненадолго, ведь если от обязанностей перед Соней он освободился, то счет перед Рабиновичем остался открытым. Сотни раз говорил он сам себе: Рабинович уже забыл ее, ему все безразлично. Но не мог он успокоиться. Весь дрожал, и на коже его выступила испарина, как если бы его охватила лихорадка. Но не лихорадка это была, а испарина стыда покрыла его, и от раскаяния дрожало все его тело.

 

Часть четвертая

Ицхак задерживается в Яффе

 

1

Как только открыл Ицхак глаза – сказал себе: итак, я – в Яффе, в той самой гостинице, где остановился я, когда приехал в Эрец Исраэль, да только другие теперь тут хозяева и я тоже немного другой; тем не менее вновь я здесь, в гостинице этой, где остановился я, когда приехал в Эрец Исраэль. Так и не поняв, как это так получилось, он снова и снова возвращался мыслями к прошлому, пытаясь найти в нем зацепку и понять, как это так получилось.

Сон не вернул бодрости его членам, он по-прежнему ощущал такую же усталость, как и перед сном – ведь восемь часов просидел он неподвижно в тесноте дилижанса и в течение всей той ночи не заснул ни на минуту. Когда же прибыл в Яффу, то был занят поисками гостиницы, а когда нашел гостиницу – суетился и устраивался, пока не прошел день, а потом он пошел к Соне и просидел с ней за полночь, к чему не привык в Иерусалиме, и, уж если не успевал порой лечь там в постель вовремя, наверстывал упущенное в следующую ночь.

Остался он в кровати и принялся размышлять о событиях вчерашнего дня. «Ведь все прошло хорошо», – подумал Ицхак вслух. Однако голос его прозвучал неуверенно. Развел он руками и спросил: зачем я поехал в Яффу? Знал Ицхак, для чего он поехал в Яффу: для того, чтобы выяснить все с Соней; для того, чтобы быть ему свободным ради Шифры. И дело это далось ему в руки с завидной легкостью. И хотя следовало бы ему радоваться, что освободился он от Сони без труда, было больно ему: настолько он ничего не значил в ее глазах, что отшвырнула она его безо всякой досады.

Лежал он и перебирал мысленно ее слова: те, что сказала ему вчера в своей комнате, и те, что сказала потом по пути с Яркони, и те, что говорила в кафе. Если клубок ниток выпал из твоих рук и размотался, немало труда требуется, чтобы смотать его вновь – так трудился Ицхак, собирая все Сонины слова, пока не вернулся к исходной точке. И ничего из сказанного ею не успокоило его обиженную душу. Отбросил он одеяло и спрыгнул с кровати. Кое-как оделся, и сунул ноги в сандалии, и взял полотенце, и пошел к морю.

 

2

Ицхак приехал в Яффу, чтобы говорить с Соней, теперь, поговорив с ней, он мог вернуться в Иерусалим. Но люди типа Ицхака если уж пускаются в такую дальнюю дорогу – из Иерусалима в Яффу, обычно не возвращаются тут же, а если даже и хотят немедленно вернуться, находят предлоги для задержки и остаются. В тот год почти не было дождей, и Иерусалим, который пьет воду из колодцев, вынужден был ограничивать себя в питье, нечего уж и говорить о купании. И теперь, когда он прибыл в Яффу, захотелось ему искупаться в море.

Остался Ицхак в гостинице. Не было у него ничего с Соней, ни к чему ему стала отдельная комната. Этот дом снял новый хозяин для себя и для своих домочадцев, но так как были там лишние комнаты, две-три из них он сдавал. Это не было для него единственным заработком, и он не поднимал плату за съем, потому мог такой человек, как Ицхак, у которого не много денег, поселиться там. И еще одно преимущество было там: хозяин гостиницы, прибывший в Эрец Исраэль вовсе не ради сионизма, считал себя пришельцем, а «людей Эрец Исраэль» – жителями, и потому старался быть особо обходительным с каждым постояльцем. И еще: дом стоял у моря, и, если есть желание, можно встать утром и искупаться, а потом поесть и снова искупаться, и поспать, и выкупаться, и снова поесть.

Хотя Ицхак ничего не делал, ему не было скучно. У того, кто купается в море и не должен работать, дни текут незаметно, потому что купание приводит к усталости, а усталость требует отдыха. Все те годы, что Ицхак жил в Эрец Исраэль, не помнил он таких чудесных дней, как эти дни в Яффе. Шум морских волн услаждал ему сон ночью, а днем дремота охватывала его тело сама по себе. Спал вволю, и ел досыта, и навещал Сладкую Ногу. Сидел у него пару часов, смотрел на его изделия и слушал истории их создания. За одной историей тянулась другая история, и за рассказом – рассказ, и каждый рассказ порождал другие рассказы. Бывает, что человек проживет столько лет, сколько прожил Мафусаил, и ничего с ним не происходит. Но если Сладкая Нога посмотрит на него, то для него вся его жизнь – цепь приключений.

Сладкая Нога ничего не выдумывает, просто рассказы его – результат его видения, то есть он рассказывает о том, что видит. Как он рассказывает о людях, так он рассказывает о своих собаках: о своей первой собаке, и о собаке, что живет у него сейчас, и о собаке, жившей у него в промежуток времени между этими двумя. Та, первая собака, была бродягой. Однажды она ушла и долго не возвращалась. Через некоторое время вернулась, вся израненная и истекающая кровью. Давал он ей хлеб, смоченный в молоке, и лечил ее раны. Как только поправилась она, сказал ей: «Бродяга ты, иди и ищи себе новых хозяев». А та, что теперь у него, – воровка, но она признает свой грех и, получая наказание, не сердится. А та, что между ними, что было с ней? Как-то раз проходил мимо человек, узнала в нем собака своего прежнего хозяина и побежала за ним. Через некоторое время человек этот встретил Сладкую Ногу и сказал ему: «Твоя собака пришла ко мне». – «Раз пришла к тебе, пусть живет у тебя». – «Она не нужна мне». Сладкая Нога ответил: «Мне она тоже не нужна. Почему? Если она оставила меня и ушла к тебе, значит, ей не нравится у меня в доме. А собаку, которая покидает своего хозяина и уходит, не возвращают назад. Теперь, когда она находится с тобой, она скучает обо мне, потом, когда она будет жить у меня, она станет скучать о тебе». Сказал тот ему: «Если это так, кто сторожит твой дом?» Сказал он ему: «Если нет тут никого, кто кричит «гав-гав», не замечают воры мой барак и не приходят воровать».

Сладкая Нога говорит со своими собаками на идише, а не на русском и не на иврите. Не на русском – чтобы не понимала собака язык интеллигенток, которые иногда прогуливаются возле его барака. Не на иврите – из-за учеников ивритской гимназии. Чтобы не подружилась слишком с ними собака – сердится он на детей из ивритоязычных школ. Пятнадцатого швата выходят они на большое мероприятие, сажают саженцы, но не ухаживают за ними потом: не поливают их, не окучивают, а оставляют их без ухода, и те засыхают. А почему он не сердится на учителей? Так ведь учителя собираются, только чтобы речи произносить, а речи – это речи.

Сладкая Нога встретил Ицхака, будто расстался он с ним час назад, и не спросил его, где тот был все это время. Как – он не требует, чтобы приходили к нему, так – он не сердится, если не приходят к нему. Слово за слово рассказал ему Сладкая Нога, что и он тоже был в Иерусалиме: он отправился туда навестить своего отца и попросить у него его инструменты. А отец не дал ему инструментов, потому что не хотел, чтобы тот использовал их для повседневных работ. После того как выполнил его отец заказ в Большой синагоге в Иерусалиме, он оберегал свои инструменты от всякой работы, лишенной святости. Однако человек не живет вечно, и через сто двадцать лет кто-нибудь воспользуется его инструментами. Нет, говорил отец, зимой приходят паломники из России, и, когда они отправятся к Иордану и к Мертвому морю, он пойдет с ними и бросит свои инструменты в Мертвое море. Два месяца провел Сладкая Нога в Иерусалиме, и не было места, где бы не побывал он. Особенно любил бродить он под сводами рынков среди продавцов благовоний и золотых дел мастеров, а оттуда шел к Западной стене. Однажды задержался он там до полуночи. Пришли бреславские хасиды оплакивать разрушение Храма. Дали ему брошюру и сказали: «Здесь ты найдешь то, что необходимо твоей душе». Положил он брошюру в карман. Ночью увидел во сне сад, полный благовонных деревьев. Хотел войти в сад, но не пускали его. Увидел его владелец сада, а лицо у него – лицо ребе, протянул он ему руку и ввел его. Назавтра пошел он к Западной стене. Спросили его бреславские хасиды: «Заглянул ты в книгу нашего учителя?» Сказал им: «Нет». Сказали ему: «Почему?» Сказал им: «Не знаю». Сказали ему: «Твое лицо светится, что случилось с тобой?» Сказал он им: «Не случилось со мной ничего». Сказали ему: «И все-таки…» Вспомнил он свой сон и рассказал им. Сказали ему: «Счастлив ты, что удостоился увидеть учителя нашего во сне». Спросили они его: «Как выглядел учитель наш в эти минуты?» Рассказал он им. Сказали ему: «Он это, это он!»

 

Часть пятая

За чашкой чая

 

1

Как-то раз встретил Ицхак у Сладкой Ноги Хемдата. Хемдату нечем заняться, и он ничего не делает. Все то время, что был он в галуте, а сердце его – в Эрец Исраэль, он писал стихи, теперь, когда он живет в Эрец Исраэль, что ему делать? Сочинять стихи о тоске, терзающей его?

Но не потому он молчал. Казалось ему, что если напишет он то, что хочется ему написать, это будет его последняя вещь, и он боялся, что умрет. Как боялись мы в детстве, когда читали у мудрецов «И раскайся за день до твоей смерти!». И мы боялись, что, может быть, этот самый день уже наступил, а мы не успели раскаяться.

Хемдат и Ицхак были ровесниками и должны были идти в армию. Уклонились они от мобилизации и приплыли в Эрец Исраэль в один и тот же день на двух разных кораблях. Хемдат приветливо встретил Ицхака, хотя и не любил его ремесла: есть в нем доля обмана, ведь маляры приукрашивают безобразные вещи.

Сладкая Нога не разговаривает сразу с двумя гостями, ведь любой, обращающийся к двоим, похож для него на человека, говорящего перед аудиторией, а любой, говорящий перед аудиторией, похож на оратора, а уж ораторов в Яффе предостаточно и без него. А поскольку и Хемдат и Ицхак – оба здесь, оставил он их и занялся своим делом.

Спросил Хемдат Ицхака, когда они остались вдвоем: «Что нового ты слышал оттуда?» (Оттуда – то есть из Галиции.) И глаза его затуманились, как у человека, вспомнившего дорогое ему место. Нечего было Ицхаку рассказывать. Взял его Хемдат под руку и сказал ему: «Пойдем!» Пошли они по песку. Это – песок Яффы, в котором ты увязаешь. Ицхак, привыкший к земле Иерусалима, удивлялся сам себе, как он ухитряется вытаскивать свои ноги из этих песков. Не успеваешь вытащить одну ногу, как уже вторая утопает в песке. Хемдат, привыкший к Яффе, шел по песку, будто по ковру.

Все еще жил Хемдат в Неве-Цедек и решил пригласить Ицхака к себе на чашку кофе. Только он собрался пригласить его, как подошли они к гостинице Яакова Малкова. Сказал ему Хемдат, Ицхаку: «Если ты не возражаешь, зайдем!»

Яаков Малков был хасидом ХАБАДа и немного писателем. День, когда появлялась статья его в газете «Хавацелет», был великим днем для него. Ведь у этой газеты много читателей, и его статья будет прочитана большой аудиторией. Так как он страдал хрипотой, то выбрал для себя жизнь в Яффе, а не в Хевроне и не в Иерусалиме, море – хорошо для горла. Яффа не принадлежит к святым городам, и жители ее не получают халуку, но обязан еврей содержать жену и детей, поэтому открыл он отель. И три комнаты было у него: столовая, и комната для постояльцев, и комната для себя и домочадцев. А в сезон, когда много отдыхающих, расстилает он циновки на дворе, переселяется туда и сдает свою комнату купальщикам, приезжающим из Иерусалима. Следовало бы его дому служить гостиницей для жителей Старого ишува, да только захватили его дом товарищи наши, сбежавшие от шума гостиниц Леви-Ицхака и Зусмана, где каждый вечер собирается народ на собрания. И надо быть признательным Малкову: старается он услужить каждому гостю и не просит за это плату, кроме самой малости, разрешенной Торой, и подает им кушанья, полезные для здоровья. Ведь в любой день может прийти избавление; а когда возвратит Господь, Благословен Он, народ Израиля в его обитель, все евреи раскаются, и потому подает он им вкусные и здоровые кушанья, чтобы были у них силы для раскаяния. И взволнованный до глубины души тем, что его поколение удостоилось жить в Земле Обетованной, но при этом ведет себя так, будто живет в изгнании, начинает Малков напевать красивый и печальный нигун, как меламед, который говорит своим ученикам: «Идите, дети, слушайте меня, страху перед Всевышним научу я вас!» И как он переживает за людей своего поколения, так он поражается терпению Господа, Благословен Он, который видит их деяния и молчит.

 

2

Когда вошли туда Хемдат и Ицхак, не было там посетителей, кроме старика, возраст которого не был виден ни в его бороде цвета корицы и ни в его движениях. Но видна была в нем доброта и расторопность. На голове его была черная фетровая шляпа, и одежда его была из белого полотна, не короткая и не длинная, как и у большинства простых верующих людей в Яффе; в жаркое время года они носят легкую белую полотняную одежду.

Сидел старик и пил чай. Выпивал один стакан, и платил за него, и благословлял – и просил второй стакан, и вновь платил. Когда собрался он уходить, то заметил Хемдата и спросил, как его дела? Сказал ему Хемдат: «Если тебе хорошо – мне хорошо», Сказал старец: «Это самое прекрасное пожелание изо всех пожеланий, когда еврей связывает свое благополучие с благополучием своего ближнего… А этот еврей? Кто он?» – «Мой друг, приехавший на морские купания». Сказал старец Ицхаку: «Отлично ты поступаешь, мой друг, морская вода лечит. Болит у тебя что-нибудь, дружок?» Сказал Яаков Малков: «Болит у него поясница». Покачал старец сочувственно головой и сказал: «Господь пошлет тебе излечение». Сказал Яаков Малков: «Мешок с динарами оттягивает ему поясницу, вот и болит у него поясница». Рассмеялся Яаков Малков, рассмеялся и старик.

Когда он вышел, пошел Малков проводить его и сказал ему: «Реб Зерах, большое дело есть у меня к тебе». Сказал реб Зерах: «Я не занимаюсь большими делами». Сказал он ему: «Это касается пожертвования, и сказали наши мудрецы, благословенна их память, что велико значение пожертвований, которые продлевают годы жизни человека в этом мире и дают ему жизнь в мире будущем». Сказал реб Зерах: «Сколько ты хочешь?» Сказал Малков: «Тысячи тысяч и десятки тысяч я хочу, да только пока я пересчитаю все деньги, может, не дай Бог, душа бедняка расстаться с телом, и потому ограничусь я на данный момент одним бишликом». Вытащил реб Зерах кошелек и дал ему деньги. Взял Малков деньги и хотел положить их в карман. Сказал ему реб Зерах: «Каждый получающий деньги обязан пересчитать их». Сказал Малков: «Достоин он того, реб Зерах, чтобы положиться на него: он умеет считать деньги». Сказал ему реб Зерах: «Тем не менее». Сосчитал Малков деньги и увидел, что до бишлика не хватает матлика. Сказал ему реб Зерах: «Один матлик я вычел, чтобы моя жена, Рахель-Лея, тоже могла дать пожертвование». Сказал Малков: «Неужели ради пожертвований Рахели-Леи мы обездолим бедняка?» Сказал реб Зерах: «Чтобы ты не сердился на мою Рахель-Лею, добавлю тебе этот матлик».

Спросил Хемдат Малкова, когда тот вернулся от реб Зераха: «Что это за боль в пояснице и мешок с динарами и отчего вы смеялись так?» Сказал Малков: «Это был намек. Когда покупал реб Зерах землю, на которой построены дома Неве-Шалом, дал он владельцам земли вексель, который называют чеком. Не захотели они принять чек, ведь в те времена не было банка в Яффе. Поехал он в Иерусалим и обменял чек на деньги. Сшил себе длинный мешок вместо кармана, и положил динары в этот карман, и прикрепил его к пояснице, чтобы не заметили карман грабители в дороге. Грабители не заметили кармана, зато поясница заметила его, пока не начал он купаться в море и не вылечился».

Спросил Ицхак Хемдата: «Кто он, реб Зерах этот?» Сказал он ему: «Так ведь он – рабби Зерах Барнет, из тех, кто строил Меа-Шеарим в Иерусалиме, и Петах-Тикву, и Яффу! Когда впервые появился рабби Зерах в Яффе, еще до того, как отправился в Петах-Тикву, не нашел он здесь ашкеназского миньяна для молитвы. И уже гораздо позже, когда он вынужден был оставить Петах-Тикву, так как понял, что не может прокормиться работой на земле, вернулся он в Яффу, и купил участок земли, и построил дома, и заселил их. Странно мне, что ты не слышал о рабби Зерахе».

Несмотря на то что Ицхак долгое время жил в Яффе, он не помнил, как выглядел рабби Зерах, ведь тот не выделялся своим внешним видом среди остальных жителей Яффы. И хотя выполнял Ицхак несколько раз малярные работы в домах Барнета, не интересовался он, кто таков Барнет, чье имя носит целый ряд домов, как не спрашивал и о других домах и улицах, в честь кого они названы. А может быть, он и вовсе не встречался с ним: в те годы, когда Ицхак жил в Яффе, был рабби Зерах за границей. Как только видел рабби Зерах, что деньги его кончаются, а в Яффе нет у него возможности заработать, возвращался он в Лондон на свою фабрику. И благодаря тому что вся его деятельность была ради Эрец Исраэль, труды его не были напрасны. И когда были полны его руки от благословения Всевышнего, возвращался он в Эрец Исраэль и делил свои деньги на три части: треть – на постройку домов, и треть – для хедеров, и треть – для себя.

Сказал Малков: «Неблагодарное поколение! Не знает оно тех, кто строил для них! Ведь если бы не реб Зерах и ему подобные, не было бы у вас даже места для ночлега. Ты знаешь Асканского, и Аскановича, и Аскансона, которые пришли на все готовое к накрытому столу, и едят приготовленное для них другими, и получают плату за то, что поедают это, – и тут взглянул Малков на Ицхака сердито и добавил: – Уже сказал об этом «Хапоэль Хацаир» и раскрыл их лицо, – и точно, нужно было написать об этом. А я еще добавлю: вот осуждаете вы халуку и говорите, что вся халука попадает в карманы тех, кто распоряжается ею. Мало того что все это выдумки, но ведь эти распорядители растят детей в мире Торы, и остаются в Эрец Исраэль, и страна отстраивается и развивается. Обладатели же новой халуки, берущие себе во много раз больше, – какая польза стране от них? Собирают конгрессы, чтобы поехать за границу, и ходят там по театрам и циркам, и обогащают гоев на деньги, оторванные евреями от куска хлеба. А детей своих посылают учиться за границу, и те становятся там полными гоями. Однако отдадим должное этим грешникам. Оттого что они превращаются в гоев, они оседают в других странах, и не возвращаются сюда, и не загрязняют Эрец подобно своим родителям».

Сказал Хемдат: «Видел я, что реб Зерах пил и расплачивался, и потом снова пил и расплачивался, почему не заплатить сразу?» Сказал Малков: «Кажется ему, что хватит ему одного стакана, а так как недостаточно ему, пьет второй. И ведь все платят половину матлика, а он платит целый матлик, чтобы заплатить за тех, что пьют и не платят. Но ведь дом его полная чаша, зачем же он приходит пить чай ко мне? Потому что он не хочет утруждать свою жену, которая готовит обеды для учеников в бейт мидраше, выстроенном им».

 

3

Они еще беседуют, как вошел человек небольшого роста с белокурой бородой и красивыми синими глазами. Неловкий в движениях, в истрепанной одежде, всем своим видом показывающий, что он стесняется людей. Стеснительность эта появилась не оттого, что он высоко ставит людей, а оттого – что он низко ставит себя. Но сквозь эту стеснительность проглядывала его мудрость, несмотря на все его простодушие и наивность. Как только увидел его Малков, позвал свою дочь и сказал ей: «Йетеле, Йетеле! Принеси поскорее стакан чаю Бреннеру!» Малков обычно не просит свою дочь помогать ему, но раз Бреннер пришел – жаль ему даже на минуту оторваться от него, поэтому позвал он дочь.

Малков и Бреннер учили Тору у одного и того же ребе, у ребе Хашиля-Наты Гнесина, отца Ури Нисана Гнесина, и потому особая близость была между ними, хотя и не учились они в одно и то же время, так как Малков был старше Бреннера. Хотя Бреннер изменился и перестал соблюдать заповеди, Малков не переставал любить его. Он помнил его преданность Торе и богобоязненность в юности и любил его за добрый нрав, и широту души, и за то, что даже после того, как он пошел по дурной дороге, не старался повести за собой других к неверию.

Сказал Бреннер Хемдату: «Я проходил вчера и видел у тебя зажженную лампу». Сказал тот ему: «Почему же ты не зашел?» Сказал он ему: «Так ведь ты превратил свою комнату во что-то вроде фетиша, как же я зайду?» Промолчал Хемдат и подумал: верно сказал Бреннер – если бы я не сделал из своей комнаты нечто вроде фетиша, я не сидел бы сейчас здесь, а сидел у себя в комнате вместе со своим земляком и мы говорили бы о Галиции. Сказал Хемдат Бреннеру: «А ты доволен своей комнатой?» Сказал тот ему: «Доволен». Сказал Хемдат: «Но ведь она темная». Сказал тот ему: «Я пододвинул свой стол к окну». Сказал он ему: «Но уличный шум лишает тебя покоя». – «Хемдат, Хемдат! – ответил Бреннер. – Все еще ты убежден, что покой зависит от внешних вещей! Покой – это то, что внутри».

Все это время не сводил Ицхак глаз с этого большого писателя, брата всех униженных, который не отличается ни своей одеждой и ничем другим от простых рабочих. Заметил его Бреннер и поздоровался с ним. Ответил ему Ицхак на приветствие и не мог опомниться, что вот он поздоровался с самим Бреннером и не чувствует, что это – Бреннер!

 

Часть шестая

Дела веселые, а мысли печальные

 

1

С заходом солнца возвратились рабочие с работы, грязные, выпачканные в известке, пыли и песке. Положили они свои рабочие принадлежности и пошли: один – вымыть лицо и руки, а другой – смочить горло стаканом газировки; один роется у окна, ищет, нет ли там письма для него, а другой – взял «Хавацелет» и стал читать. Увидел один из них Бреннера, подбежал к нему и протянул ему руку. Сжал Бреннер его руку в своей руке и посмотрел на него с любовью, как человек, которому хочется одарить его, но нет у него ничего, кроме доброго взгляда. Шепнул он рабочему: «Попроси себе стакан чая». Ответил тот ему, как бы очнувшись, будто открылось вдруг, чего именно ему недоставало: «Сейчас же я закажу себе стакан чая». Но не пошел он заказывать себе чай, тяжело ему было расстаться с Бреннером, с которым так неожиданно встретился.

Облачился Малков в свой длинный и тяжелый плащ, доходящий до пола, и надел на голову шляпу, предназначенную для молитвы и для любого другого дела, связанного с исполнением заповеди, и сказал: «Если бы мы удостоились, могли бы молиться здесь все вместе, теперь, раз мы не удостоились, я покидаю вас и бегу в синагогу». Товарищи наши, счастливые, что сидят рядом с Бреннером, сказали: «Помолись также о нас, рабби Яаков!» Повернул к ним Малков голову и сказал: «Будет неплохо, если человек сам помолится о себе».

Бейт мидраш, где молится Малков, расположен недалеко от его гостиницы, но дорога – вся песок, и длинный плащ, надетый им в честь молитвы, давит на него и путается в ногах; и каждый раз, когда он отправляется молиться, все его тело чувствует это, как если бы он собирался сделать нечто, превышающее его силы.

Вошла жена Малкова и увидела молодых людей, вернувшихся с работы. Вздохнула и сказала: «Вы уже вернулись с работы, а я не знаю, что подать вам. Сварила немного супа, приготовила немного баклажанов, поджарила хлеба на сковородке, Бог знает, хватит ли этого на обед?» Сказал Янкеле-маленький: «Я отказываюсь от своей порции». Сказала жена Малкова: «Вечно ты отказываешься, а именно тебе, нельзя тебе отказываться: посмотри на себя, Янкеле, кожа да кости!» Сказал Янкеле-большой: «Не жалей его, госпожа Малков, прекрасную сделку он заключает: отказывается в этом мире ради будущего мира. Опять треплет тебя лихорадка, Янкеле?» Сказал Янкеле: «Нет, но… только…» – «Только что? Только годовщина смерти твоего отца сегодня, и ты делаешь этот день днем поста. Если не будешь есть, умрешь, как умер твой отец. Лучше было бы, если бы ты пошел с Малковым в бейт мидраш и выпил там с хасидами немного водки».

Простерла жена Малкова обе руки перед собой и спросила озабоченно: «Итак, что же нам делать?» Сказал Подольский: «Не доставляй себе лишнего беспокойства, госпожа Малков, а поступай, как другие хозяйки гостиниц: добавь горшок воды в суп и, если мало этого, добавь два горшка». Сказала жена Малкова: «Дети стоят целый день на солнце и в пыли, а когда приходят обедать, не находят ничего. И кто виноват в этом? Яаков мой, чтоб он был здоров; целый день бегает он за заповедями, а заповедь эту, живущую в его собственном доме, покидает. Теперь вот пошел себе в бейт мидраш, а из бейт мидраша побежит к слепцу, вернувшемуся к Торе, а от слепца побежит искать спонсоров для богадельни в Иерусалиме, а вы – хотите есть и пить?! И разве не лучше бы было ему заниматься делами своей гостиницы? Ох, клянусь я вам, что не скоро он вернется. А я… Я не могу ничего сделать! Я не могу! Ведь вот, нет у меня ничего, кроме двух рук. Две слабые руки – пожалеть их можно, не то что шевелить ими. Ой, Отец Небесный, скажи Ты сам, стоит ли жить в Твоем мире? А этот – сидит себе в бейт мидраше и не думает возвращаться. И зачем ему возвращаться, ведь хорошо там. Есть там отличная лампа, и Тора, и благочестие, а тут – пара слабых рук и больше ничего. А ноги мои, ой, Владыка Мира, всем врагам Сиона такие ноги. А все тело… Разве это тело? Собрание казней египетских! А Яаков этот, чтоб он был здоров, укутался в плащ, который справил ему отец ко дню свадьбы, и побежал себе в бейт мидраш, как жених под хупу, и не думает возвращаться. Говорю я вам, что не скоро он вернется. О, вот он! Явился!»

 

2

Вошел Малков торопливо и воскликнул радостно: «Добрый вечер, друзья! Добрый вечер!» Снял свой тяжелый плащ и повесил на гвоздь в стене, снял шляпу с головы и погладил ее любовно. Увидел жену, стоящую в комнате, и прикрикнул на нее: «Стоит себе и вещает как проповедник, возвращайся к своим кастрюлям, жена, и не суй свой нос не в свои дела. Йосеф-Хаим, ты ведь пообедаешь тут?» – «Нет, не пообедаю», – ответил Бреннер. Сказал Малков: «Небось, эта женщина напугала тебя, что нечего тут есть? Деликатесы, которыми ее кормили отец и мать, стоят перед ее глазами, и она убеждена, что все евреи нуждаются в деликатесах. Сядь, брат мой, и поешь с аппетитом. И ты, Хемдат, кусок рыбы готов для тебя, дай Бог, чтобы удостоился ты в будущем мире хотя бы тени хвоста ее. Мапко, ты свой человек здесь, сбегай к Азулаю и принеси мне штук сорок – пятьдесят яиц». (Мапко – это Горышкин, которого называл так Малков по имени Авраама Мапу за то, что тот пишет рассказы.)

Сказал Янкеле-маленький: «Рабби Яаков, я схожу». Сказал Малков: «Сядь на свое место, коген ты, а я не пользуюсь услугами когенов. В бейт мидраш ты не пошел и кадиш не сказал. Не заслужил твой отец, чтобы ты потрудился для него? Один кадиш я похитил у скорбящих. Завтра пойдешь сам читать кадиш». И тут повернулся Малков к Бреннеру и сказал: «Я знал его отца, мир праху его. Он был рабочим, служил Всевышнему и обрабатывал землю. Кусок земли был у него в Хедере, и он умер на ней от желтой лихорадки. Когда он заболел и решили перевезти его в другое место, он не захотел. Сказал: «Не земля убивает, и не лихорадка убивает, а уход с земли убивает». Умирая, показал он пальцем на свою землю и сказал: «Стыд и позор нам, что оставили мы Эрец». И ты, Полышкин, положи «Хавацелет»! Хочешь посмеяться – читай газету Бен Йегуды. Или ты боишься, что юмор там идет от идолопоклонства? Йосеф-Хаим, ты – новый человек в Эрец и не знаком с мудростью ее «мудрецов». Пожалуй, я расскажу тебе кое-что».

Бреннер не любил ничего слушать про Бен Йегуду, ни хорошего, ни плохого, но из уважения к хозяину дома, дабы не показалось, что он пренебрегает беседой с ним, он не заткнул свои уши, но закрыл глаза; так поступают впечатлительные люди, у которых все их чувства отражаются в глазах.

Сказал Малков: «Когда создал профессор Шац свой «Бецалель», наступила Ханука, которую еще называют праздником Маккавеев. Собрались все на вечеринку. Поставили там статую Матитьягу, первосвященника, поднявшего меч и готового пронзить им разбойника, заколовшего свинью на жертвеннике, который соорудили по приказу злодея Антиоха. Всю ночь они кутили и обжирались. На следующий день поместил Бен Йегуда в своей газете похвальную статью о вечеринке, однако не мог успокоиться по поводу той самой статуи, которую они установили в зале, потому что Матитьягу был фанатиком своей веры, своей веры, а не своей земли. Ведь когда захватили греки нашу землю, и грабили, и разбойничали, и убивали, и разрушали города и деревни, сидел Матитьягу со своими сыновьями у себя в городе Модиине и пальцем не пошевелил, но как только подняли греки руку на религию, как сказано в молитве, чтобы «заставить позабыть вас Тору Твою и отвратить от законов Твоих, бросился подобно льву он и герои-сыновья его и т.д., и установили в честь этого события восьмидневный праздник». «А сейчас, – говорит Бен Йегуда в своей статье, – а сейчас я не уверен, что было бы с нами в тот вечер, когда мы собрались вчера в его честь. Если бы вдохнули в его статую живую душу или если бы он был жив, не проткнул бы он нас всех вместе мечом, вложенным в его руку, и не поднял бы он всех нас на жертвенник?»

Все это время сидел Бреннер с закрытыми глазами, как будто так он лучше видел перед собой все, о чем рассказывал Малков. Когда закончил Малков свой рассказ, раскрылись у Бреннера глаза, и затрясся он от смеха. Крикнул Горышкин: «Ложь, Малков, ложь!» Зажал Малков свою бороду и сказал: «Мапко, замолчи. Оттого что привык ты к ереси и отрицанию, отрицаешь ты даже слова Бен Йегуды». Схватился Бреннер за край стола, чтобы не упасть от смеха. Как только отошел он немного от смеха и успокоился, принялся снова хохотать и сказал: «Вульгарный человек я. Извините, друзья, за этот дикий хохот».

Позвала Малкова из кухни жена: «Яаков, Яаков! Суп стынет!» Побежал Малков на кухню, и с ним сын его, Залман-Лейб. Принесли – одному тарелку супа, а другому – тарелку с овощами; одному – порцию жареной рыбы, а другому – рубленую редьку с луком и яйцами. Под конец вынул Малков из ящика под окном восемь или девять буханок хлеба и положил их на стол. Отломили себе наши товарищи хлеб, кто – просто пальцами, а кто – отрезал ножом. Взглянул на них Малков добрыми глазами и сказал: «Прежде чем войдут слова неверия в ваши уши, да войдут еда и питье в вашу утробу. Кто не получил? Все вы получили. Итак, кушайте, дети, кушайте! Хемдат, как тебе эта рыба? Перевоплощение нового благодетеля или польского ребе? Что это, Йосеф-Хаим, ты сидишь без дела?! Господин (не знаю, как тебя зовут), сядь с нами. Друзья, дайте место иерусалимцу!» Сказал тут Бреннер Малкову: «Клоун ты, реб Яаков». Сказал Малков Бреннеру: «Йосеф-Хаим, брат мой, ты смеешься, а я плачу. Берут желанную прекрасную страну и превращают ее в пустыню. Без Торы, и без заповедей, и безо всяких понятий. Есть тут дети в их гимназиях, которые не знают, что такое «Счастливы…» Вырастет здесь поколение, вся мудрость которого проявится лишь в том, что они смогут произнести: как поживает госпожа?»

Поев и попив, одни отправились спать, а другие достали книги из своих сумок и сели читать. Одни прогуливались по комнате, а другие пошли проводить Бреннера. Посмотрел на них Малков и стал декламировать: «Подойдите мальчики, послушайте меня, бояться Бога научу я вас!» Обернулся Бреннер и сказал ему мягко: «Мирной ночи тебе, Малков!» Ответил Малков своим хриплым голосом: «Мир и благословение тебе, Йосеф-Хаим!» – и прошел вместе с ним три шага, провожая его.

 

3

Ночь была чудесная, как большинство ночей в Яффе, когда нет хамсина. И от моря, того самого моря, что защищает нас от зим пустыни, поднимались волны аромата, насыщенного влагой. Песчаная земля затвердела и излучала свет; не беспокоила гуляющих, напротив, хороша была, как обычно бывает она хороша по ночам. И как легка и удобна была земля у них под ногами, так легко было на душе у наших товарищей. Каждый поел в свое удовольствие и знал при этом, что в силах заплатить за обед. Уже миновали тяжелые времена, когда у нас подгибались ноги, не было сил таскать их, были мы голодны, не находили мы работы, ведь хозяева отдавали нашу работу арабам, а нам не давали заработать даже на кусок черствого хлеба. В конце концов вынуждены были яффские функционеры передать строительство школы в руки наших товарищей; и все те, кто отказывал нам в работе, утверждая, что не можем мы соревноваться с мастеровыми других народов, признали, что работа наша хороша. Штифен посмотрел и признал, что она хороша, Урбан посмотрел и признал, что она хороша. Сейчас собирается товарищество «Ахузат Байт» возводить свои дома, и оно тоже передаст строительные работы еврейским рабочим. И уже поместил Акива Вайс, основатель этого общества, объявление в газете «Хапоэль Хацаир», которое приглашает подрядчиков предъявить свои условия. Кто бы мог подумать, что споры и трения к чему-то приведут. Люди, бежавшие в Эрец Исраэль от нужды и преследований, сидевшие на своих узлах как эмигранты и тем самым только поднимавшие дороговизну, люди, которые смотрели вслед кораблям, уходящим за границу и думали о том, когда же и они поплывут на них? Люди эти набрались сил и мужества и подставили свое плечо вместе со строителями нашей страны, так что не видно уже разницы между теми, кто прибыл устроиться, и теми, кто прибыл строить. Даже члены общества «Давайте покажем Хисину!» (доктору Хисину, представителю «Ховевей Цион», который не соглашался платить им деньги зря), признали, что не нужно заниматься склоками, а надо работать. Все деятели ишува приняли личное участие в строительных работах и во главе их – Дизенгоф, а он обсуждает каждый вопрос и каждую проблему со всей серьезностью и основательностью. Пока что мы строим шестьдесят домов. Шестьдесят домов это не шестьдесят городов, но так как мы не претендуем на великое, малое для нас – тоже великое.

 

4

Бреннер не разделяет их радость. «Чему тут радоваться? И даже если строим мы шестьдесят домов, разве уже ухватились мы за хвост осла Машиаха? Всегда евреи строят дома. Есть один кредитор в Лодзи, так у него больше домов, чем вся эта строительная компания построит, и не делают из него избавителя Израиля. Только тот – строит за пределами Эрец, а эти – строят в Палестине. Иерусалим тоже возводит дома и кварталы. А что дадут и что добавят все его дома и все его кварталы, кроме изобилия лодырей и бездельников, льстецов и лицемеров, сеятелей раздора, которые поедают хлеб халуки и всю жизнь надеются на милость своих братьев, на великодушие народа Бога Авраамова, на евреев рассеяния, сидящих на горшках с мясом и делающих гешефты?! Быть может, швырнут им кости, чтобы грызть их расшатанными зубами, а за это они будут молиться за своих благодетелей у Стены Плача и в других святых местах, дабы Господь, Благословен Он, послал им благословение и удачу во всех их делах в мире этом и в мире ином. Одно лишь должны мы делать: обрабатывать землю и выращивать хлеб. Но поскольку не слышен голос плуга, постольку и не находится многих, желающих идти за ним. В итоге, создают здесь новое изгнание, изгнание среди потомков Ишмаэля, и при этом считают себя посланцами нации, избавителями Израиля. Однако народ не знает их и не жаждет узнать их. Только небольшая группа людей, которым не хочется работать и лень думать, идет за ними, как стадо в долине. Ведь они все еще не избавились от гипноза блестящего прошлого и надеются на хорошее будущее – сделают свою работу руками арабов, а сами будут сидеть у себя дома и пить чай Высоцкого. Кроме билуйцев, все здесь одни слова, слова, слова… Янкеле, что сказал твой отец перед смертью? Позор нам, что оставили мы землю. Потому что «оставили мы землю» это самый ужасный позор и это оплакивает Писание. Расскажи нам немного о жизни твоего отца, Янкеле».

Янкеле залился краской и молчал. Опустил Бреннер руку ему на плечо и посмотрел на него ласково и с любовью. Набрался тот мужества и начал: «Я не знал отца: когда стала желтая лихорадка убивать, вывезли нас из Хедеры и привезли в Зихрон-Яаков. Но одно я слышал. Однажды спросили моего отца: «Доволен ты, рабби Исраэль, своей жизнью в Эрец Исраэль?» Сказал отец в ответ: «Я мог бы быть доволен, только не хватает мне здесь одного. За пределами Эрец, когда шел я молиться, попадались мне навстречу городские полицейские и другие злодеи из гоев. Один давал мне оплеуху, а второй плевал мне в бороду, а третий смотрел на меня с презрением, и знал я, что я – в изгнании, и когда молился – молился с разбитым сердцем в глубоком смирении. А здесь, евреи живут на своей земле, нет полицейского и нет изгнания, возгордился я, и стыдно мне стоять перед моим Создателем в своей гордыне». Упал Бреннер на шею Янкеле и принялся декламировать: «Подойдите, дети, послушайте меня, Торе Господа научу я вас!»

И как только вспомнил Янкеле мошаву, где он родился, начал рассказывать, какова была площадь Хедеры. Тридцать тысяч дунамов, и из них – три тысячи пятьсот дунамов были болота, полные гнили, наводящие мор и гибель, но поселенцы Хедеры не ушли оттуда, а сказали: «Мы прибыли заложить мошаву, и все то время, пока душа держится в нас, не сдвинемся мы с места». Сжалился над ними барон и прислал сюда рабочих осушать болота. Вывезли женщин и детей из мошавы, только мужчины задержались там собирать урожай. Привезли туда триста египтян, привычных к ирригационным работам и умеющих справляться с лихорадкой. Было там девять поселенцев, которые хотели показать, что человек из народа Израилева не страшится никакой опасности, и они потребовали от начальника над работами разрешить им остаться в мошаве. Уступил им начальник и оставил их. Девять месяцев месили они грязь, утопая по колено в трясине по восемь часов в день. Чудо, что не заболел ни один из них. Осушили они болота и посадили двадцать пять тысяч эвкалиптовых деревьев, а потом посадили вдобавок еще двадцать четыре тысячи эвкалиптов, пока не окружили всю Хедеру стеной из деревьев, чтобы не пришла гибель в дома мошавы. И нечего говорить, что все деревья евреи посадили своими руками. А когда подросли деревья, они еще и еще сажали деревья, пока не превратилась Хедера в цветущее поселение, подобного которому нет во всей Эрец. И когда рассказал Янкеле-маленький про это, рассказал еще про многое другое. Было там такое, что горше ланы, а было и такое, что слаще меда.

Ночь была так хороша, и море было чудесное, и беседа с Бреннером была чудесная. То, что сказал Бреннер… Так думали многие из товарищей наших в прежние годы, годы, когда не давали нам работу, и мы ходили без дела, и не видели куска хлеба. Теперь, когда человек трудится и зарабатывает, похожи были наши друзья на того, кто сожалеет о том, что все это его не так уж волнует, не разрывает ему сердце. Но при этом каждый думал о своем: кто – о том, как справить себе новую одежду, кто – как привезти свою подругу в Эрец Исраэль, а кто – на чем сэкономить, чтобы собрать деньги на отъезд за границу, чтобы учиться там в университете. А Ицхак, наш приятель, о чем мечтал? Ицхак, наш друг, мечтал о Шифре.

 

Часть седьмая

Ночные размышления

 

1

Была глубокая ночь. Шум моря изменился, волны его покрылись пеной. Подул прохладный ветер, и все углубления на песчаном берегу стали наполняться водой. Смотрел Бреннер на море, пытаясь удержать в памяти хоть что-нибудь из его могучего великолепия. Ослабели у него руки, и он схватился за руку Хемдата, подобно тому, как хватается он за перо, пытаясь выразить мысль еще не ясную ему самому, и сказал: «Пора спать». Сказал Подольский на идише: «Да, надо нам пойти домой», и подчеркнул это слово «домой», и засмеялся, ведь нет здесь человека, у которого есть «дом». Пропел Бреннер в ответ тоже на идише: «Дети мои, надо нам пойти домой!» Когда ушел Бреннер и с ним Хемдат, почувствовали все, как они устали. Попрощались друг с другом и пошли себе, кто – к себе в комнату, а кто – к своей койке в дешевых гостиницах в Неве-Шалом.

 

2

Маленькая лампа стояла возле кровати одного из постояльцев гостиницы, который спал, а на лице его лежал номер газеты «Свет». Поднял Ицхак лампу и взял календарь Лунца, оказавшийся в гостинице. Поставил лампу возле своей кровати и положил календарь на подушку, чтобы почитать его перед сном. Как только лег, забыл про календарь и погасил лампу.

Лежал Ицхак и размышлял обо всем, что было у него на душе: о Сладкой Ноге и о том дне, когда ремесленники Яффы устроили пир и напоили его вином, и как притащил Ицхак его к себе в комнату и уложил на свою кровать, и как подружились они друг с другом. Никогда не вспоминали они об этом, однако дружба их не прервалась. От Сладкой Ноги перешел Ицхак в своих мыслях к Яакову Малкову а от Яакова Малкова – к рабби Зераху Барнету Бреннер не придает значения этим самым домам и кварталам, что строят в Эрец Исраэль, потому что он пессимист.

Безо всякой связи с этим подошли его мысли к Арзафу. Много чучел видел Ицхак у Арзафа, но ни одного чучела собаки не видел. Какая отвратительная привычка у собак: лают и замолкают, лают и замолкают. Если бы они лаяли без перерыва, мы бы привыкали к их лаю. Но из-за того, что они внезапно поднимают лай, – пугают до смерти.

Смутные мысли, пришедшие к нему вперемешку, запутали его. Моргнул он глазами в надежде, что встанет перед ним образ Шифры. Пришла Соня, а следом – рабби Файш, распростертый на кровати, и оба его глаза, застывшие, как куски мутного льда, смотрят на Ицхака, а кровать застелена покрывалом с вышитой на нем собакой, и в ее пасти палка. Удивился Ицхак, если рабби Файш спит в кровати, почему кровать застелена? Моргнул он глазами. Дрогнула палка в пасти собаки, и собака пролаяла: гав-гав!

– Неужели я сплю? – спросил Ицхак самого себя во сне. – Неужели это снится мне? – спросил Ицхак самого себя во сне. – Ведь собака эта на одеяле – Сонина… Как же она попала сюда и появилась у отца Шифры?

…Пришла Шифра, прелестная, красивая, и в то же время не похожая на Шифру, странная. И волосы на ее голове не золотые, а черные, и они прилизанные, гладкие, будто провели утюгом по ее волосам; и щеки ее покрыты румянцем, и темное сияние исходит от них. Такую прелесть не в каждой девушке встретишь. Но язык ее – толстый и заполняет весь ее рот, а нос ее тянется к верхней губе. Спросила она его: «Ты меня любишь?» Хотел он поднять ее на руки, но руки его оказались бессильными, потому что он обнимал Соню.

– Сон это или не сон? – спрашивал Ицхак себя во сне. – Это не сон, ведь я слышу, как мой сосед в комнате просыпается. Кто здесь? Статуя первосвященника Матитьягу. Но ведь ты не похож на Матитьягу. И уж если похож ты, дорогой, на кого-нибудь, то на профессора Шаца. Но ведь профессор Шац одет в плащ бедуина, однако меч в его руке пронзает.

Проснулся Ицхак от укуса комара. Потер щеку и задумался о своем сне. Дурной это сон или хороший? В любом случае хорошо я сделал, что отправился в Яффу. Ведь здесь – общество, ведь здесь – жизнь. Хорошо было бы, если бы я знал, что там с Шифрой? Вообще-то надо было бы мне написать ей, но что мне делать, если пообещал ей не писать. А если бы я и написал ей, каким образом попадет письмо ей в руки? И ведь я не знаю ее фамилии. Янкеле, почему ты не говоришь кадиш? Блойкопф заплатил человеку, чтобы он говорил для него кадиш, а ты поступаешь жестоко с твоим отцом и не говоришь кадиш. Кто она, та, что появилась передо мной? Не Лидия ли это, секретарша директора семинара? Директор семинара поступает нехорошо: ивритский семинар он основал в Иерусалиме, должны были бы там уделять больше внимания изучению еврейских дисциплин и ивриту, а на деле соблазняют учащихся историей немецкой литературы; и говорят также, что реб Йехиэль-Михл Пинс преподает там Гемару на жаргоне и, только когда приходят посторонние, переходит на иврит. Как это вышло, что я не повидал Оргелбренда? Мапко, завтра пойдем к Оргелбренду. Только прежде чем пойдем, закроем глаза и поспим.

– Как это поднялся я по крутым ступеням этим? Да это ступени в Венгерском квартале, ступени, ведущие к дому их хедера. Сидят там сто двадцать учеников в ужасной тесноте, и меламед распевает перед ними: «Полюбил я вас. И скажите, за что Он полюбил нас, ведь – брат Эсав Яакову, а любит Он Яакова?» Что могут мои сестры делать тут? Неужели позволю я моим сестрам, чтобы они жили, подобно тем портнихам и шляпницам, в доме выкреста? Вижу я, что в колодцах не хватает воды, если это так, что же мы будем пить? Колодец Иова высох, а воду из Шилоаха нельзя пить, говорит Лунц в своем календаре, и не приносят оттуда воду в город. И даже в засушливый год не берут воду из Шилоаха, разве только для варки и для других домашних нужд, а сосед этот выливает целый кувшин с водой себе на голову. «Доброе утро!» – сказал сосед Ицхаку. «Доброе утро!» – ответил Ицхак соседу и перевернулся на другой бок.

 

Часть восьмая

Чем отличается Яффа от Иерусалима

 

1

Ицхак встал с кровати. Умыл лицо и руки, но не пошел к морю, потому что уже наступил полдень, а в те времена никто в жаркое время года не ходил к морю в полдень, за исключением доктора Рахница, собиравшего морские растения. И теперь, когда тот уехал в Америку, не было видно в разгар дня у моря ни души.

Одевшись, он заказал себе стакан чаю, хотя уже наступило время обеда. Убежден был Ицхак подобно остальным нашим товарищам, что стакан горячего чая после сна – необходимость. Принесли ему стакан чая, и сахар, и круглый пирог из плетеного теста с корицей – из тех самых пирогов, которые ты найдешь в Яффе в каждой гостинице, и в каждой столовой, и в каждой чайной. И мы были уверены, что это замечательные пироги, позабыв уже вкус пирогов в родительском доме. Пил он чай, и отрезал себе порцию за порцией от пирога, и размышлял о всех тех людях, которые повстречались ему вчера. И снова сказал себе: хорошо я поступил, что отправился в Яффу. Теперь проверим, сколько денег осталось у меня, и сколько времени могу я жить здесь. Вынул кошелек и начал пересчитывать деньги, как отец его, Шимон. Да только Шимон, отец его, считал деньги на пустой желудок и вздыхал, а Ицхак считал свои деньги за куском пирога и за стаканом сладкого чая – сахар здесь дешевый, и мы можем положить в стакан сахару столько, сколько пожелаем. Однако природа назначает предел сладкому, чтобы не ел человек больше, чем нужно.

Напившись чаю и съев свой пирог, спросил он себя: а теперь что будем делать? А теперь – пообедаем, и ляжем на кровать, и почитаем календарь Эрец Исраэль. Потом сходим, может быть, к Хемдату. И хотя написал Хемдат на своей двери «Меня нет», чтобы не отвлекали его гости, приветлив он с гостем и варит ему кофе. А если не застанем Хемдата, пойдем к Оргелбренду. Оргелбренд – печальный человек, но печаль его не наводит на тебя тоску. Как хороши были прогулки с ним в Шароне и вечера на исходе субботы в Петах-Тикве! На самом деле следовало бы мне надеть рабочее платье и поискать работу, ведь, если я задержусь здесь, будут нужны деньги… Нда-а-а… Наши замечательные критики привыкли считать Бреннера пессимистом – не слышали они его смеха… Наверняка пришло письмо от отца, и теперь оно валяется в Иерусалиме. Новостей, конечно, в нем нет, а если и есть в нем какая-нибудь новость, так это не что иное, как добавление к старым бедам. И Шифра не пишет ничего, и я не знаю о ней ничего. Вспомнил Ицхак времена, когда он приходил к ней домой и приносил им продукты; и все вместе: то, чего она теперь лишена, и то, чего он лишен, соединилось в одну большую печаль. Пожалел Ицхак, что послушался Шифру, и согласился не писать ей, и не попросил ее писать ему. Авремл-возчик не писал своему отцу, потому что не умел писать; может быть, и Шифра не умеет писать? В школе она наверняка не училась, и трудно себе представить, что отец ее нанимал ей учителей.

Как-то раз упрекнул Вильгельм Гросс одного из видных иерусалимцев, что тот не учит своих дочерей письму. Сказал ему тот раввин: «Зачем им учиться писать?» Сказал Гросс ему: «Ведь после обручения захочется им написать письмо жениху». Сказал тот ему: «Беру я им женихов из Иерусалима, и им не нужно писать письма». Тот самый раввин брал своим дочерям женихов из Иерусалима, но не так обстоит дело с Шифрой, жених которой находится в Яффе. А вдруг обойщик мебели, тот самый «венгр», живущий в одном квартале с Шифрой, расскажет ей, что видел меня? Но ведь он не знает, что она знакома со мной. И хорошо бы, чтобы не знал – если бы знал, осудил бы ее. Что это я слышал о нем? Говорят, что он собирается развестись с женой, потому что ему понравилась бывшая жена Сладкой Ноги. Уже пришло время обедать. Поем, а потом буду думать о возвращении в Иерусалим.

 

2

После обеда улегся он на кровать и продолжил свои размышления с места, на котором остановился. Только мозг обычно после еды, да еще при закрытых ставнях и удушающей жаре в комнате, ленится заниматься всякими мыслями. Но глаза, привычка которых закрываться в это время, наоборот, исполнились мужества и отправились из Яффы в Иерусалим. Видел он то, что видит обычно человек в жаркое время в Иерусалиме. Раскаленная пыль накрывает весь город: его стены, и его дома, и его жителей. Даже птица в небе, даже собака на улице – все покрыто пылью. Может быть, вы слышали, что люди в Иерусалиме носят разноцветное платье. Однако краски эти невозможно различить под слоем пыли. И уж если в обычные годы это так, то в год, когда не выпадают дожди, тем более. От Яффских ворот и до Махане Йегуда клубы пыли поднимаются до небес и укрывают весь Иерусалим. И каждый дом похож на короб с пылью. Идут люди, укутанные пылью, и протирают свои почти ослепшие глаза, и откашливаются сухим кашлем, подобным этой опаленной земле Иерусалима. Человек ступает шаг и утопает в рытвинах и ямах, полных пыли; поднимает глаза к небу – пыльное солнце высушивает гной в их глазах. Улицы – сплошные ямы и канавы, прах и камни; и пустыри, заросшие дикими травами, тянутся по сторонам. Если бы не трупы кошек, и собак, и крыс, и разных ползучих гадов, был бы похож Иерусалим на пустыню. И ужасный запах исходит от падали, по которой ползают тучи всякого рода мух и комаров, и те тоже окутаны пылью, чтобы не заметил ты их, когда они появятся вдруг перед тобой и укусят тебя. А стены домов чернеют от пашквилей: бойкот «школес» и библиотеки; бойкот этого – за то, что тот отлучил того, бойкот того – за то, что тот отлучил этого. Привел человек рабочих и побелил стены своего дома, но не успел еще расплатиться за работу – а уже все стены покрыты опять пашквилями. Убеждены мы были, что большинство пашквилей принадлежат рабби Файшу но, когда заболел рабби Файш и руки не слушаются его, стало ясно, что его ученики превосходят учителя.

 

3

А здесь, в Яффе – море веселит сердце, и зеленые плантации радуют глаз, и гранатовые деревья, сплошь усыпанные алыми плодами, манят сладостными обещаниями. Финиковые пальмы раскачиваются на ветру, и старые сикоморы протягивают свои ветви и дают тебе тень. И белые дома, погруженные в жар, прячутся в зелени плантаций, и виноградники тянутся со всех сторон, и каждый день привозят свежий дешевый виноград из поселений, а каждая виноградина – как стакан хорошего вина. Хочешь – ты покупаешь себе виноград, а потом сидишь себе в тени дерева в саду барона, обрываешь ягоды и ешь, обрываешь ягоды и ешь… Хочешь – поднимаешься на высокий холм и смотришь на Яффу, красу морей.

И еще одно преимущество есть у Яффы перед Иерусалимом: куда бы ты ни пошел, везде встретишь друзей. Заходишь в кафе – встречаешь там деятелей ишува и слышишь, что делается в Эрец. А иногда приходит Мордехай бен Гилель ха Когэн. Мордехай бен Гилель – не из завсегдатаев кафе, но в перерывах между собраниями и заседаниями он заходит, садится во главе стола и рассказывает о том, что он сказал такому-то товарищу министра в Петербурге и что сказал ему русский консул в Иерусалиме, когда он предстал перед ним, разукрашенный всеми медалями, полученными от властей; и кажется тебе, что ты находишься в центре мира. Заходишь ты в столовую – никто не кривится от того, что ты маляр, ведь здесь ремесло приносит почет и уважение человеку, владеющему им. Выходцы из хороших семей, занимающиеся ремеслом, облагораживают ремесло. А вот в Иерусалиме образованная часть общества прославляет труд и приветствует лидеров рабочих, однако к простому рабочему отношение иное. Велик труд все то время, пока не слышен запах его пота. И ничего удивительного, в городе, о котором известно, что его ремесленное училище подвергнуто бойкоту – как может там ремесло вызывать уважение? Поэтому в Иерусалиме ко всем мастеровым относятся с пренебрежением, а сами ремесленники низкого о себе мнения, и не чувствуют никогда удовлетворения от своего труда, и не услышишь, чтобы они пели за работой. И студенты «Бецалеля», которые, казалось, должны были бы приблизить к себе Ицхака, отдаляются от него, чтобы не причислили этого маляра к ним. Все еще помнит Ицхак того художника, которого встретил в Иерусалиме. Как спросил его Ицхак о малярах, и как тот смотрел на него – так смотрит человек на нечто недостойное его внимания, на что не стоит тратить взгляда.

 

Часть девятая

Счастливые люди

 

1

В канун субботы, пока еще не стемнело, спустился Ицхак к морю – так поступают жители Яффы, которые окунаются в море в честь субботы. Он увидел там группу молодых людей. Одни стояли раздетые и грелись на солнышке, а другие погрузились в синие волны; один опрокинулся навзничь, а второй пристроился рядом; один исчез вдруг в глубине, и вынырнул, и закачался на волнах, а второй схватил за пятку своего товарища, как бы пытаясь утопить его, но друг его оказался сильнее – вскочил ему на плечи, и оба они исчезли и поднялись снова, как существо с двумя головами. Тем временем прыгнул третий и взобрался им на спины, поднимая при этом обе руки вверх, будто бы держит он солнечный диск, чтобы тот не упал в море. Так развлекались гимназисты, им не надо заботиться о заработке, и они с полудня в канун субботы и до утра в воскресенье – свободны.

Сказал один своему товарищу: «Хорошо, что есть суббота в мире!» – «Да ну? – ответил ему его приятель. – Хорош ли субботний день, я не знаю, но уж канун субботы – точно хорош». Сказал ему первый: «Без субботы нет кануна субботы». – «Что ты говоришь? – ответил ему приятель. – Не из ешивы ли Лиды ты, где учат Гемару вместе с логикой?» Сказал ему первый: «А ты, так как ты не учил Гемару, в твоей башке нет ни капли логики, уж точно».

Тем временем зашло солнце и опустилось в море. Небесный свод на западе заалел, и морские волны поднялись. Море взревело, и внезапно наступила тишина. Подняло море наверх пену, и пена покрыла гребни волн, которые изменили свой цвет, как мир этот между небом и землей и между морем и небом. И небо и земля тоже изменили свою природу, и какие-то неуловимые волны страсти затрепетали в мировом пространстве, волны страсти, которые невозможно ощутить ни одним из пяти органов чувств, но они захватывают сердце, ведь оно само – той же природы. Каждый из купальщиков, кто еще был в море, вынырнул из волн и поднялся на берег, вытерся и оделся; причем каждый из них чисто выбрит, и усы у них подправлены, потому что перед тем, как пойти к морю, все они побывали у парикмахера.

Надели они чистые субботние одежды: полотняные брюки и белые, серые или голубые рубашки. Подпоясали рубашки, кто – плетеным ремешком, а кто – ремешком из кожи. Надели на ноги легкие туфли, удобные для прогулок. Покрыли головы, кто – соломенной шляпой, а кто – панамой. В эти минуты зажглись наверху в небесах субботние свечи, и свет их был виден с моря. Вспомнили все, один – материнские свечи, а другой – отцовский накрытый стол. Всплыли в их сердцах строфы субботних песнопений, и страстная тоска окутала нигуны и преобразила их, как эти морские волны, которые вроде бы и не изменились, только стали они более тяжелыми, и могучими, и печальными, чем прежде.

Засмеялся один из них и сказал: «Еще не поели вы, а уже поете. Друзья, может, пойдем пообедаем?» Услышал другой и сказал: «Если ты голоден, иди ешь». Сказал тот ему: «А ты не голодный?» Ответил второй: «Голодный я или не голодный, есть готов я каждую минуту и каждый час». Пошли они: этот – к Леви Ицхаку, а тот – к Зусману, этот – к Малкову, а тот – в другой ресторан. Потому что уже привыкли наши товарищи проводить свои субботы в ресторанах, и даже те из них, что все вечера обычно кушают у себя дома, в субботние вечера обедают в ресторанах, где все полно весельем в субботние вечера. Не смотри в тарелку, есть ли там мясо и рыба или нет там мяса и рыбы, а радуйся вместе со всеми. Кто может петь – поет, а все остальные подпевают ему и отбивают такт ложками или вилками, как певцы и музыканты, пока не встают из-за стола, и не отодвигают стулья, и не пускаются в пляс. Выходят другие наши товарищи из других ресторанов – и все вместе продолжают танец, уже на улице. Ицхак, заказавший себе ужин в своей гостинице, куда обычно не заходят все наши, пожалел, что будет сидеть в одиночестве, как в субботние вечера в Иерусалиме.

 

2

Приходите-ка и увидите! Именно в гостинице, где жил Ицхак, и было весело. В тот вечер именинницей была единственная дочь хозяина гостиницы, родившаяся на борту корабля по пути в Эрец Исраэль, и пришли некоторые из тех, что плыли на том же судне, поздравить ее, а с ними пришли обе бывшие жены Витторио Карцонельона. Принес хозяин дома мускат, а хозяйка дома – фрукты и сласти. Все ели, и пили, и снова ели. И Маша Ясински-Карцонельон, которая понравилась Карцонельону, великолепному пианисту, благодаря ее прекрасному голосу, спела несколько услаждающих душу песен. А княгиня Мира Рамишвили-Карцонельон, ее подруга, оставившая своего мужа князя Рамишвили ради Витторио Карцонельона, встала и начала танец, и, танцуя, увлекла за собой подругу Машу и танцевала с ней танец жениха, который старается угодить невесте, пока не посыпались искры из их глаз и из наших глаз тоже. И Маша Ясински-Карцонельон положила свою красивую головку на грудь княгини Миры подобно девушке, кладущей свою голову на грудь возлюбленного. Море подало свой голос, и ветер подул с моря. Задул ветер лампу, и сладкая темень заволокла пространство дома.

Потом вышли все на веранду, а с веранды – во двор, а со двора – на улицу, а с улицы зашли к Леви-Ицхаку, потому что праздник был у Леви-Ицхака. Михаил Гальперин сшил себе новый костюм из ливанского шелка, и подпоясался голубым поясом, и огромная соломенная шляпа на его голове – и вот он пляшет в кругу, образованном зрителями, и кинжал в его руке, тот самый кинжал, который он выхватил из руки араба, напавшего на него, чтобы убить его. Его золотые кудри, поседевшие тут и там, растрепались, и две голубые ленты с бахромой спустились со шляпы на затылок, и белокурая бородка подстрижена как полагается и опускается на его стройную шею, и синие глаза сверкают, как раскаленная сталь. Шесть танцев станцевал он в ту ночь, пока не появилась Мира, и не положила свою крупную руку ему на плечо, и не сплясала с ним семь раз танец с кинжалом. А ты, Хемдат, говорил, что искусство танца дано только хасидам. Однако тогда ты качал головой в такт и приговаривал: «Прекрасно! Прекрасно!» Веселой компанией были мы в те дни в городе Яффе.

Хемдат кивал головой и говорил: «Прекрасно! Прекрасно!» Но понемногу остыл его взгляд, как если бы он увидел приближающегося к нему человека и подумал, что это его друг, – когда же тот подошел к нему то убедился, что это не так. Бреннер сидел рядом с Аароном-Давидом Гордоном приехавшим в канун субботы из Эйн-Ганим. Леви-Ицхак бегал от одного гостя к другому. И на бегу там скажет слово и тут скажет слово, а лысина его сверкает, как будто бы он – Гальперин, и он – Мира, и он – Бреннер, и он – Гордон. «Зешелди-Шезлати! – кричит он жене. – Зешелди-Шезлати, стакан чаю товарищу Бреннеру! Может, переночуете здесь, товарищ Гордон?» Фалк Шпалталдер разъясняет Пнине суть искусства танца: «Видишь ли, Пнина, танец – это не что иное, как порождение ног, но он поднимает тело на уровень души. Человек – если просто пойдет, не произведет на нас никакого впечатления. Однако если поднимет человек ноги и пустится в пляс, он испытывает душевный подъем, и душа его, в свою очередь, поднимает тело; потому сказано, что все органы человека, все его тело, поднимаются на уровень души, танец возвышает тело, и потому сказано, что все оно – душа».

Пнина не слушала. Ее маленькие глаза были закрыты, а верхние ресницы переплелись с нижними ресницами; так человек сворачивает сверток и перевязывает накрепко все, что есть там внутри. Золотые кудри Гальперина и черные глаза Миры слились вдруг в одно целое, а звуки, издаваемые их ногами, говорили в ответ: да, мы – единое существо, мы – единое существо. Открыла Пнина глаза, и все, что она увидела, подтверждало: да, верно это, Михаэль и Мира – единое существо они. А они, то есть оно… Кудри его скользят по ее щекам, и глаза его смотрят на нее с любовью. Если бы не раздался смех Яэль Хают, могла бы стоять она так до конца дней своих. Закрыла Пнина свои маленькие глаза, чтобы не растаяло это видение. А тем временем с пухлых губ Яэль скатывался веселый смех. Это прошептал ей Шамай на ухо кое-что, и Яэль расхохоталась, и все это чудесное видение, представшее перед Пниной, растаяло.

Горышкин, товарищ наш по несчастью, сидел и размышлял: Гальперин приехал в Эрец богатым человеком, построил на свои деньги большую мельницу в Нес-Ционе и научил своих рабочих бастовать; это была первая забастовка в Эрец Исраэль. Потерял Гальперин свои деньги и стал сторожем в гимназии в Герцлии. Каких только приключений не происходит здесь, но нет писателя, переносящего их на бумагу. Бреннер пишет о несчастных и угнетенных, и все другие писатели пишут, как всегда, о нищих и о тружениках. В том поколении читатели были недовольны своими писателями; одни предъявляли писателям претензии: почему этот писатель не пишет как тот, а другие жаловались, почему тот писатель не пишет как этот. Но Горышкин был недоволен, что не замечают писатели Страну Возрождения нашего, а занимаются местечками в галуте.

В честь Гордона начал декламировать один из гостей стихотворение, в котором Гордон выступает против фанатиков в Петах-Тикве и против Егошуа Штампфера, главы фанатиков, который был врагом молодых рабочих, не идущих путями Торы. Штампфер, тот самый, что, подвергая себя смертельной опасности, совершил восхождение в Эрец Исраэль пешком, удостоился быть одним из трех основателей первой мошавы в Эрец Исраэль и лично защищал ее от бедуинов. А когда решили создать мошаву молодых рабочих рядом с Петах-Тиквой, он сказал: «Лучше пусть живут в нашем районе немцы, чем отступники!» Зажал Гордон бороду в ладони, как он всегда привык делать, когда был взволнован, и сказал Бреннеру: «Я слушаю, я слушаю». Бреннер рассказывал: «Идет как-то англичанин по улице в Иерусалиме и обращается ко мне на английском языке, и не приходит этому джентльмену в голову, что нет здесь англичан. Таков этот народ: куда бы ни пришли, кажется им, что они у себя дома, что все страны мира им принадлежат».

Гальперин начал новый танец, изображая юношу, который буквально летит к невесте, но, когда он приблизился к Мире, та отвернулась от него, бросая на него при этом через плечо зазывные взгляды, как невеста, которая уговаривает возлюбленного идти за ней. Но как только он приближался к ней, чтобы насладиться созерцанием невесты, она уклонялась и отдалялась от него, сгибая руку дугой и поглядывая на него оттуда. Рванулся он, просунул голову ей под руку и так продолжал танец.

Погладил Гордон бороду и спросил Хемдата: «Фрицель, что ты скажешь на это?» Кивнул Хемдат головой и сказал: «Великолепно, великолепно!» Но по его прохладному взгляду видно было, что у него на душе совсем другое. Зажал Гордон свою бороду в ладони и сказал: «Что гложет сердце нашей молодежи? Вот уже почти шесть лет, что я здесь, в Эрец Исраэль, и на каждом шагу вижу я наших юношей, печальных, точно в трауре. Может быть, из-за того, что не видно больших перспектив для нашей работы в Эрец, вы грустите? Или сердечные переживания важнее в ваших глазах работы на Земле Возрождения до такой степени, что вы не находите немного утешения для ваших душ и не можете забыть свои личные беды?»

 

Часть десятая

продолжение

 

1

Соня пришла, и с ней – Яркони. Встал Ицхак со скамьи и уступил ей свое место. Между Ицхаком и Соней не было ни любви, и ни ненависти, и ни ревности, и ни злопамятства. Все то время, что были они дороги друг другу, были один подле другого; с тех пор как отдалились, вели себя подобно другим парам, которые разошлись. Человек свободен в своем выборе, хочет – приближается, хочет – отдаляется, а если отдаляется – нет тут трагедии, и, когда встречаются они в обществе, не устраивают комедию и не бегают друг от друга. Соня уже перестала думать об Ицхаке, и Ицхак перестал думать о Соне, а с тех пор, как познакомился с Шифрой, не пытался уже сблизиться с Соней. Соня не интересовалась делами Ицхака, и Ицхак, который опасался вначале, что будет вынужден рассказать ей все, больше этого не боялся, потому что Соне есть дело до всего мира, но только не до Ицхака.

Усевшись, она подняла глаза, и взглянула на него, как будто только сейчас заметила его, и сказала: «Ты все еще здесь?» Ицхак не знал, что ответить ей: извиниться перед ней, что все еще не вернулся в Иерусалим, или согласиться с ней, что все еще он здесь? Кивнул ей головой и промолчал. Засмеялась Соня и сказала: «Раз я вижу тебя, так ведь ясно, что все еще ты здесь». И, еще продолжая говорить с Ицхаком, перевела взгляд на Яркони.

Яркони был грустный и удрученный. Заметно было, что на душе у него тошно и тяжело. Но ведь совсем недавно он радовался! Сидела Соня и размышляла о мужчинах, с которыми была знакома: о «русском» журналисте и о Грише, о Рабиновиче и об Ицхаке. Кроме Гриши, этого исчадия ада, который вечно злился, никто не вел себя так с ней, как Яркони. Скривила она рот и хотела обидеться. Но тут вспомнила она те мгновения, когда его руки лежали на ее голове, а ее голова лежала на его груди, и показалось ей, что все годы ее жизни – ничто по сравнению с этими минутами. Веснушки на ее щеках заплясали, и на сердце стало весело, будто все еще Яркони стоит и гладит ее волосы. Не так гладит, как тот, кто делает это машинально, чтобы успокоить, и не так, как тот, что, встречаясь с любой девушкой, гладит ее по головке, а как человек, которым движет любовь. На этот раз она убрала свое «я» перед чудом и была убеждена, что это не прервется никогда. Вдруг все изменилось. Что привело к перемене? Почему он грустит? Ведь ему следовало бы радоваться? Снова взглянула она на него и хотела сказать ему что-то. Но когда увидела его лицо – промолчала.

Отвернулась Соня от него и закрыла глаза. Исчезло его печальное лицо, и встал перед ней веселый юноша, чьи нежные пальцы перебирают ее волосы, а глаза смеются и смотрят ей в глаза, и она тоже смеется неслышно. Веснушки на ее щеках задрожали, и горячий румянец покрыл ее щеки. «Почему ты не радуешься, как я?» – хотела спросить его Соня и потянулась к нему, чтобы взять его руку и приложить к своему сердцу. «Гляди, – хотела сказать ему, – гляди, сердце мое трепещет!» Открыла она глаза и поразилась: все было, как во все остальные вечера. Но все-таки что-то изменилось. Не потому, что Михаэль Гальперин и Мира Рамишвили танцевали как единое целое, и не потому, что Гордон и Бреннер попали сюда, а потому – что Яркони здесь. Вдалеке увидела она Хемдата. Хемдат тоже не радуется. Уж конечно не потому, что Шамай заигрывает с Яэль, а потому… Не успела она разобраться в этом, как вернулась к мыслям о Яркони. «Как нежные розы, расцветут твои уста», – это не поэт сказал, а о Яркони сказала она так, и веснушки на ее щеках стали похожи на червонное золото. И уста эти, нежные розы эти, целовали совсем недавно ее смеющиеся губы.

Встала Соня и сделала отодвигающий жест рукой. Движение руки, похожее на жест, который делал ее дядя, бедняк, когда он обедал у ее отца, и пододвигал ему отец десерт, чтобы тот взял еще. Села опять. Когда села, очнулась, и показалось ей, что ничего не случилось. «Что там вещает этот старик в серой панаме? – спросила Соня саму себя и посмотрела на Гордона. – И что находят в нем все эти молодые люди, окружившие его?» Стала опасаться она, не пойдет ли Яркони к Гордону или к Бреннеру и не оставит ли ее. Подумала: надо мне сказать что-нибудь, чтобы задержать его. Обернулась она к Ицхаку и сказала: «Ты уже поблагодарил Яркони?» Очнулся Яркони и взглянул на нее. Сказала Соня: «В свою первую ночь в Петах-Тикве Кумар ночевал в твоей комнате в твоей постели». Пожал Яркони плечами, но при этом приветливо посмотрел на Ицхака, как бы говоря этим, что не к нему это относится. И вновь на лицо его легла печаль.

 

2

Яркони было семнадцать лет, когда прибыл он в Эрец, три года он провел в стране и принадлежал к тем легкомысленным молодым людям, для коих идеи, которым другие отдавали всю свою душу, ничего не значили. Находил, чем заняться – работал. Не находил – не огорчался, он получал содержание от своего отца и не зависел от работодателей. Когда же повзрослел и стал задумываться о будущем, огляделся вокруг и понял, что всю свою жизнь на отца надежды возлагать нельзя. А возвращаться в свой город и заниматься коммерцией не мог, ведь если бы были у него склонности к торговле, не поехал бы в Эрец Исраэль. А ехать в Швейцарию и поступать в университет не хотел. И даже если бы и захотел, не был создан для этого. Не оставалось ему ничего, как только стать рабочим, но уже он испробовал это и понял: нет надежды у еврейского рабочего найти пропитание, так как работодатели предпочитают арабского рабочего, ведь араб – послушен, и привычен к труду, и обходится дешево, в то время, как еврейский рабочий – неопытен, и не умеет подчиняться, и не отказывается от своего мнения. Примером тому может служить Петах-Тиква. Около трех тысяч рабочих трудятся в Петах-Тикве, две тысячи восемьсот из них – арабы и лишь двести – евреи. Когда взвесил Яркони, наш приятель, все эти обстоятельства, решил поехать за границу и изучить там науку ведения сельского хозяйства.

В эти годы Рупин уже занимался проблемами поселенческой деятельности в Эрец. Когда приехал Рупин сперва в качестве туриста, он увидел страну – измученной, а крестьян Иудеи, Самарии и Северной Галилеи – состарившимися раньше времени. Селениям этим было двадцать лет, создатели их – в юные годы заложили их и из-за непосильной работы превратились они в неряшливых стариков. А сыновья, у которых не было уже ни энтузиазма отцов и ни их надежд, покинули поселения и отправились на поиски своего счастья в другие края. Часть из них ушла в города, а часть – уехала из Эрец Исраэль. Есть селения, похожие на дома престарелых. Сердиться на сыновей невозможно: действительность опровергала чаяния их отцов. Вознаграждения за свой труд они не видели, и надежды их тоже были разбиты. Когда совершили они свою алию из стран галута, были убеждены, что их воля победит, и они покроют всю страну селениями, и приведут весь еврейский народ в Эрец Исраэль. Но спустя двадцать пять лет каторжных трудов даже то, что им удалось построить, пришло в упадок.

Сказал Рупин: «Я не вижу иного лекарства для Эрец, как только вернуть поселениям силу их юности. И если бедны мы деньгами, богаты мы людьми. Пусть приезжают молодые люди и привыкают к деревенскому труду в специально созданных для них хозяйствах. Это будет так: приобретя там необходимые навыки, пойдут они работать в сельскохозяйственные поселения и объединятся в кооперативы таким образом, что члены каждого кооператива близки друг другу по своим взглядам и один отвечает за другого. И так как каждый будет считать себя ответственным за всех, он будет отдавать всего себя работе – и в результате получатся из молодых людей квалифицированные работники. Специалисты эти проверят каждое техническое новшество и различные методики: что из них подходит для освоения Эрец Исраэль и что соответствует определенным свойствам еврейского характера. И поскольку рабочие эти молоды и по своей воле приезжают в страну, станет Эрец Исраэль источником благословения и центром национальной жизни, и будут эти рабочие служить примером для подражания всем остальным. А для этого нам нужны агрономы-евреи, не просто хорошие специалисты, но желающие заселения нашей страны, и понимающие душу нашей молодежи, и не стремящиеся предпочесть арабского рабочего только потому, что он послушен и дешев». И то, что Рупин говорил, – он делал. Основал Кинерет и Дганию. И некоторые из репатриантов начали получать там поддержку и работу. Одни сразу же приступили к работе, а другие захотели сперва обучиться сельскохозяйственным профессиям, чтобы подготовиться к работе на земле.

Элиэзер Яркони, сын состоятельных родителей, которому отец дал возможность кончить школу, уехал во Францию учиться. Когда он закончил там курс и решил возвратиться в Эрец, то заехал по пути в свой город навестить отца и мать. Встретил там свою подругу, двоюродную сестру, красивую и скромную девушку, которая хранила к нему любовь с детских лет. Увлекся ею и поклялся ей в верности. Вернулся в Эрец и ждал того дня, когда получит должность и привезет свою суженую. Получил он должность. Пошел и послал телеграмму своей возлюбленной, чтобы та приезжала. Повстречалась ему Соня. Яркони, счастливый оттого, что получил должность, и оттого, что невеста приедет к нему, обрадовался Соне; и Соня, обрадовавшись, что повстречался ей Яркони, тоже была приветлива с ним и пригласила к себе домой. И оттого что он был так счастлив, он погладил ее по голове и поцеловал. Когда понял, что он натворил, помрачнел.

Скосила Соня глаза и взглянула на него. Потрогала волосы и расправила складки платья. Так ведут себя люди, когда им не по себе: переключают свое внимание на внешние вещи. Вынула расческу и зеркало и причесалась. Показалось отражение Яркони, выглядывающее из зеркала. Поджала она губы и посмотрела на него внимательно и испытующе. Махнула рукой перед своим лицом, как будто хотела этим прогнать сердитое выражение с его лица и сказала: «К чертям, уверены мы были, что он сгинул в море, а в итоге он разгуливает по Иерусалиму в монашеской рясе. Это просто смешно. Гриша – монах! Гри-ша мо-нах! Мо-нах!»

Все уже знали об этом. Потому что приехал Сильман из Иерусалима и рассказал, что видел Гришу на Русском подворье в монашеском одеянии. Как рассказал Соне, так рассказал и другим. Одни обрадовались, что избавились от этого дармоеда, который ест за чужой счет и еще злится на людей. А другие опасались: как только узнают его хорошенько русские, будут презирать евреев из-за поступков этого выкреста. Сказал Подольский: «Как-то раз в нашем городе изменил своей вере один пустоголовый; евреи огорчились, а гои обрадовались. Был там один гой, умница. Сказал он им, евреям: вы нечисть выбросили, а мы нечисть впустили».

Подошел Фалк Шпалталдер, поглаживая свою бородку, и спросил: «О чем, евреи, идет речь? Пнина, расскажи им то, что я говорил тебе». – «Что?» – переспросил Горышкин, и разгладил на себе рубашку, и потянул кончиками пальцев концы своих усов, и уставился на Пнину.

«Зешлади-Зешлати! Зешлади-Зешлати!» – позвал Леви-Ицхак. Закричала Зелда-Злата в ответ: «Что тебе надо от меня, что тебе надо от меня? Видели вы такого? Весь вечер он вопит: Зешлади-Зешлати, Зешлади-Зешлати, как будто боится, что я забуду свое имя!» – «Зешлади-Зешлати! Зешлади-Зешлати!» – «Опять он вопит. Что ты хочешь от меня! Разве могу я разорваться на части и поспеть всюду, куда ты хочешь? Зешлади-Зешлати – здесь, Зешлади-Зешлати – там!» – «Зешлади-Зешлати!»– позвал Шамай голосом Леви Ицхака. Бросилась Зелда-Злата к Леви-Ицхаку и закричала: «Что ты хочешь, Леви-Ицхак?» Сказал ей Леви-Ицхак в ответ: «Я не хочу от тебя ничего». Сказала Зелда-Злата: «Ревет как недорезанная телка, а потом он говорит мне: не хочу я от тебя ничего». Сказал Леви-Ицхак: «Клянусь, Зешлади-Зешлати, что не кричал я». Засмеялась Яэль Хают и обняла Шамая. Понял Леви-Ицхак, кто тут кричал. Погладил свою лысину, и рассмеялся, и сказал Шамаю: «Мальчишка, что ты хочешь от моей Зешлади-Зешлати?» Сказал Шамай в ответ: «Хочу я, чтобы была Зешлади-Зешлати, супругашти твоя, помощништи для тебя».

«Ну, ты устал?» – спросил Шпалталдер Гальперина. Открыл Гальперин свои синие глаза и посмотрел на него уничтожающим взглядом. Наконец ответил ему со сдержанной злостью: «Разве пояснения твои слушал я, чтобы чувствовать усталость?» Сказал Шпалталдер: «Если бы ты их слышал, был бы доволен». Передернул Гальперин плечами, и отвернулся, и пошел себе, и уже забыл про него. «Кто этот старик?» – спросил кто-то, указывая на Гордона. «Нет здесь стариков, – сказал Гальперин, – все мы молоды. Леви-Ицхак, налей нам, и выпьем за здоровье всех молодых здесь!»

 

3

Ресторан был переполнен. Не все пришедшие сюда были из тех, кто заходил поужинать к Леви-Ицхаку. И не все, кто заходил к нему, были его постоянными клиентами. Но каждый, кто пришел сюда, чувствовал себя как дома, ведь отель Леви-Ицхака открыт для всех. Хочет человек поесть, и нет для него готового – не уйдет он голодным, так как с приходом каждого нового гостя Леви-Ицхак добавляет воды в суп не из-за желания нажиться, а чтобы не отказать желающему пообедать. В тот вечер прибыл народ из Петах-Тиквы, и из Эйн-Ганим, и из Реховота, и из Нес-Ционы, и из Беер-Яакова, не считая жителей Яффы, которые заходят сюда обычно, если видят, что тут много народу. Собирается большое общество, ведь каждый, кто видит большое собрание людей, считает своим долгом присоединиться к ним. Но, несмотря на множество людей, каждый был известен по имени или по прозвищу, как, например, Волосатый из-за его длинных волос, или, к примеру, Воротничок, оттого, что щеголял в рубашках в то время, когда никто не обращал внимания на одежду. А некоторые называли себя по имени мошавы, где они нашли работу. Как молодые люди были известны каждый по имени или по кличке, точно так же – и девушки. Эту звали Ангелом за ее красоту. А ту называли Божьей Коровкой. Потому что как-то раз нашла она клопа, а так как она ни разу в жизни не видела клопа и была убеждена, что это то самое насекомое, которое называют божьей коровкой, то стали звать ее Божьей Коровкой.

Леви-Ицхак переходил от одного к другому, спрашивал этого: «Ты поел? Попил?» – и, не дожидаясь ответа, кричал Зелде-Злате: «Зешлади-Зешлати! Дала ты ему, Волосатому, поесть? Зешлади-Зешлати, Божья Коровка пила молоко? Воротничок, ты принял свое лекарство? Беер-Яаковский, ты закончил свою рубку деревьев?» А на того, кому не находил, что сказать, просто смотрел на него, как бы говоря этим, хоть и занят я очень, я не забываю тебя. «Товарищ Гордон! Товарищ Гордон! Где он, Гордон?» Гордон пошел к Аароновичу. В тот день получил Ааронович посылку с книгами из-за границы, и среди них книги с исследованиями Писания. А Гордон жаждал посмотреть их и потому ушел потихоньку, чтобы не задержали его.

Бреннер поднялся со своего места и произнес на идише: «Дети мои, нужно идти домой! Где Хемдат?» Хемдат уже ушел час тому назад. Сказал Шамай: «Друзья, пошли к Хемдату, обещаю вам, что найдем у него каплю вина». Сказала Соня: «Я слышала, что бутылки, полные вина, выстроились у него вдоль стен. Ицхак, не земляк ли он твой, Хемдат?» Сказал Ицхак: «Я познакомился с ним благодаря тебе». Сказала Соня: «Видишь, Ицхак, все хорошее приходит благодаря мне».

Соня, и Яркони, и Яэль Хают, и Шамай, и с ними Ицхак поднялись и вышли из гостиницы. Подошла Пнина и присоединилась к ним, а за ней потащился Горышкин. Когда дошли они до Холма любви, откололись оба от компании и остались там.

 

Часть одиннадцатая

В мансарде Хемдата

 

1

Хемдат жил в мансарде в квартале Неве-Цедек на окраине Яффы. Идти туда надо из Неве-Шалом через дома Зераха Барнета, пока не подойдешь к старой школе для девочек. Дошли – видим дома, выглядывающие из песков, и среди них бейт мидраш ХАБАДа с правой стороны и дом раввина Кука с левой стороны. Ступаем между кучами песка, пока не доходим до новой школы для девочек. Дошли – видим ряд маленьких домиков квартала Ахва. Поворачиваем направо и поворачиваем налево. Видим маленький дом и на нем мансарду, половина которой стоит на крыше дома, а половина как бы парит в воздухе. Входим во двор и поднимаемся в мансарду. Это – мансарда Хемдата.

Привыкли товарищи наши в Эрец Исраэль называть комнатой любое помещение с потолком. Если нет в стенах проломов, называют такую комнату – великолепной. Но комната Хемдата и в самом деле была хороша. Комната эта – совершенно отдельная, и есть в ней пять окон. Из одного окна – видим Средиземное море, которому нет конца, и из другого окна – видим зеленые плантации, которым нет числа; из одного окна – видим долину, по которой поезд проходит, а из другого окна – видим пустыню, где потом Тель-Авив построят; и еще одно окно смотрит на Неве-Цедек. И как хороша комната снаружи, так хороша внутри. Потолок ее выложен панелями, и стены выкрашены в зеленый цвет, и зеленые занавеси висят на окнах. И когда дует ветер, колышутся занавески, как веер. И мебель настоящая есть там: стол, и стул, и табурет; и есть лампа, и керосинка, и чайник, и стаканы. Занавеска натянута в углу комнаты, и одежда Хемдата висит за этой занавеской. И нет там пыли. И это не преувеличение, а сущая правда. Поэтому любит Хемдат свою комнату. В особенности любит он тот маленький балкон, что перед комнатой, который смотрит на долину по которой проходит поезд. Вьется железнодорожный состав по долине, и дым паровоза поднимается кверху. А внизу под балконом разбит маленький садик, и лимонное деревце цветет в нем, и колодец есть там. Двор окружен стеной, на которой днем лежит солнечный свет, а ночью гуляют тени. И тишина там, в саду и на дворе. Хозяйка дома готовит еду, дочери ее шьют себе платья, а хозяин дома напевает на турецкий напев нигун рабби Исраэля Наджары. Еще одна семья была там: старик, его жена и их дочь, немцы из остатков темплеров. Старик уже оставил свои дела, и сидел, и писал письма родным, которые уже умерли. А дочь готовилась поехать к своим родственникам в Германию, там она надеялась найти жениха, так как молодые люди в Шароне, и в Вильгельмии, и в Иерусалиме, и в Хайфе испортились и даже некоторые из них пляшут с девушками. Поэтому родители посылают ее на свою родину, где все еще есть неиспорченные молодые люди.

Поскольку комната, балкон, двор и соседи – приятные и тихие, то и Хемдат тоже старается не шуметь и не приводить гостей к себе домой. Но если гость заходит к нему, наполняет он водой чайник и варит ему кофе или выпивает с ним стакан вина, так как вино и кофе всегда есть у Хемдата: вино веселит сердце, а кофе бодрит и помогает работать. И хотя он ничего не делает, не переводится кофе в его доме: если удостоится он того, что сможет писать, не придется ему искать кофе.

Итак, пошла вся наша компания к Хемдату. А Соня торопит их, чтобы поспешили они и не плелись так, потому что жаждет она увидеть комнату Хемдата, про которую много слышала. Пустились они в трудную дорогу по песку с гребня в низину и из низины на гребень. И так как путь был тяжел, взяла Яэль Шамая под руку. Соня тоже хотела взять Яркони под руку и опереться на него, но Яркони предпочитал идти один. И потому прошагал он несколько шагов вперед, вырывая волоски на тыльной стороне своей правой руки, и не заметил Соню или сделал вид, что не заметил. Закусила Соню губу, и протянула свою повисшую руку по направлению мансарды Хемдата, и сказала: «Темно. Нет там света». Сжала Яэль локоть Шамая и сказала: «Он уже спит».

Сказал Шамай: «Тихо, ребята, тихо! Жаль, жаль, что он живет один. Если бы не это, мы бы проделали с ним то, что сделали с Мильцманом, когда он жил в доме Литвиновских. Однажды вечером отправилась вся семья на концерт, и Мильцман остался один – схватило ему голову, или печенку, или селезенку, или почки. Пошли мы к нему, а он спит. Привязали его к кровати и перетащили его вместе с кроватью в спальню господина и госпожи Литвиновских. И когда они вернулись с концерта и обнаружили его… – Тут принялся Шамай хохотать и снова сказал: – И обнаружили его....» – и опять захохотал, пока не покатился с Яэль в песок. Сказала Соня: «Зажми свой рот, человек, ведь ты будишь Хемдата». Снова Шамай проговорил: «И обнаружили…» – и опять захохотал. Положила Яэль руку ему на губы, чтобы подавить смех. Защекотали его губы ей руку, и начала она тоже хохотать.

 

2

В это самое время сидел Хемдат на балконе и глядел в темноту на причудливые тени, разгуливающие между деревьями в саду. Исчезли тени вдруг, и образ старого человека возник в темноте. Продолговатое лицо и длинная борода, слившиеся в одно целое красновато-коричневого цвета, и шапка, отделанная соболем, на его голове, и одна рука прижата к сердцу, и сияние кротости и скромности исходит от него. За день до Песаха много лет тому назад оказался Хемдат в доме Ривки, своей старенькой тети, и застал ее стряхивающей пыль с картины. Взглянул на нее Хемдат и был поражен, никогда в жизни не видел он так ясно нарисованный портрет человека. Заметила это тетя и сказала ему: «Это – изображение рабби Нахмана Крохмаля автора книги». А тогда еще Хемдат не знал, что люди пишут книги, так как был уверен, что книги вынимают из шкафа, как цветы, которые срывают в саду, и как вино, которое приносят из погреба. Когда он подрос, попалась ему эта книга. Прочитал он ее, и некоторые высказывания смутили его и взволновали его дух; и пробудилась его ищущая душа. Совершил он алию в Эрец Исраэль, но не встретился ему человек, чтобы поговорить с ним о рабби Нахмане Крохмале, и не попалась ему в руки книга рабби. Забыл он книгу и ее автора. Вчера зашел он к Бреннеру. Увидел его печального, сидящего у входа в свой дом. Сказал ему Бреннер: «Вспомнил я лето, которое провел в Жолкве, и вспомнил евреев Жолквы, сердечных, и немного лиричных, и немного патетичных, притягивающих сердце, как легенда, своей фантастической народностью. И среди них выделяется рабби Нахман Крохмал. Есть у меня мечта описать ряд эпизодов из жизни этого гиганта. Я хочу развернуть немного свиток жизни человека, движимого духом познания, который углубляется в исследования в духе веры и внимательно всматривается в ее свойства. Если бы нашел я подходящую форму, начал бы работу». Теперь, когда сидел Хемдат в одиночестве, вспомнился ему рабби Нахман Крохмаль. И вся наша литература, пришедшая после него, показалась ему тем же самым, что вечерняя молитва после завершающей молитвы Судного дня. Исполнилась душа Хемдата восторга, как душа любого еврея, вспоминающего великих из народа Израилева.

Очнулся Хемдат от хохота юношей и девушек. «Где я?» – спросил Хемдат себя шепотом, будто боялся, что разбудит сам себя. Наморщил лоб и всмотрелся перед собой. Показался перед ним Шибуш, город его, со старым бейт мидрашем и с водами Стрипы, медленно текущими меж лесистыми берегами. И снова перенесся он в Яффу, в квартал, в котором он живет, и раввин Яаков Гольдман пришел, и они прогуливаются вместе, как прогуливался он, бывало, со старцами своего города. Не приводит раввин Яаков Гольдман ни изречений ученых и ни изречений хасидов, никогда не заглядывал он даже в «Наставника заблудших», а хасиды были в его глазах вообще материалистами, опирающимися на нечто среднее, на посредственность. Но приводит он ему прямые толкования Мишны и приводит ему свои сомнения по поводу того, распространяется ли святость Эрец на Яффу. И хотя, по его мнению, нет святости в Яффе, эти слова приносят Хемдату облегчение: не находил он в своей жизни в Яффе того, что должен еврей чувствовать, живя в Эрец Исраэль, и винил в этом себя. Когда услышал он сомнения раввина Яакова Гольдмана, успокоился: вот если бы он жил в другом городе Эрец Исраэль, то почувствовал бы святость Эрец. И снова перенесся он мысленно к своим друзьям, которые смеются над ним, что выдумал он себе некую Эрец Исраэль, которой нет в действительности. Закрыл он лицо двумя руками, чтобы спрятать его от своих друзей. Появились Шамай, и Яэль, и Соня, и Яркони, и с ними Ицхак Кумар, земляк Хемдата.

 

3

Спросила Яэль: «В темноте ты сидишь?» – «Что я отвечу ей>, – подумал Хемдат и не ответил ничего. Спросил Шамай: «А где твоя лампа?» Ответил Хемдат: «Сгорела». Сказал тот ему: «Раз так, зажги свечу». Сказал он ему: «Если – свечу, то нам нужно найти свечи, а свечей нет у меня». Сказал Шамай: «Друзья, я говорю вам, этот человек боится нарушить субботу». Сказал Яркони: «Хемдат, слышали мы про тебя, что есть у тебя вино в доме. Дай немного вина, и выпьем». Вошел Хемдат в комнату и вынес вино.

Яркони успокоился: Рая ведь не видела, как я целовал Соню. И я не обязан рассказывать ей. Начну работать, и привезу Раю, и все, что было между мною и Соней, забудется, как забылось то, что было со мной в Париже. Должен человек забывать то, что следует забыть, ведь если не так, невозможно жить. Размышляя обо всем этом, он взглянул на Ицхака: неужто правда то, что я слышал, что было что-то между Соней и Кумаром? Но Яркони не из тех людей, которые позволяют дурному настроению завладеть ими надолго. Прогнал он свою ревность и принялся размышлять о ставке, предназначенной ему, и о Рае, своей суженой, которая приедет к нему. Стало легче у него на душе, и он пожалел, что огорчил Соню. Когда он посмотрел на нее, заметил, что глаза ее устремлены на Хемдата. Какое дело мне до того, что глаза ее прикованы к Хемдату, спросил себя Яркони, наполнил себе стакан и выпил одним духом, повернув голову назад и поддерживая ее левой рукой, и восклицая: «За твое здоровье, Хемдат, за твое здоровье!» Опустошив свой стакан, повернулся он к Соне и сказал: «Если бы был для меня второй стакан, выпил бы за твое здоровье». Протянула ему Соня стакан. Взял он стакан, и поднял его перед Ицхаком, и произнес: «Твое здоровье, господин Кумар! Твое здоровье, господин Кумар!»

Схватил Ицхак стакан в испуге, прикоснулся к нему кончиками губ и ответил: «На здоровье, на здоровье!» Оглянулся Яркони по сторонам и спросил: «А за кого выпьем третий стакан?» Сказала Соня: «Хватит с тебя, Яркони, хватит с тебя!» Сказал Яркони: «Даст Бог и будет по словам твоим, Соня! Что рассказывала ты мне, Сонюшка? Кто ночевал в моей комнате? А-а-а, господин Кумар». Смутился Ицхак и пробормотал: «В тот день, когда приехал я в Петах-Тикву, привел меня мой друг Рабинович в твою комнату, и я провел там половину ночи». Поднял Яркони бутылку вина и сказал: «За здоровье Рабиновича! За здоровье Рабиновича!» – «За здоровье!» – ответил Ицхак и втянул голову в плечи, как будто охватил его озноб.

Сидели они и пили – стакан, и два стакана, и три стакана, – а Хемдат сидел и рассказывал о мудрецах Галиции прежних времен. Хемдат был родом из маленького городка, полного мудрости и Торы, и, хотя уже не осталось там мудрецов, все еще остатки былого великолепия теплились там, и старики, которые удостоились помнить тех мудрецов, любили рассказывать о них, и Хемдат, бывало, сидел, и слушал, и нанизывал услышанное к услышанному. И когда попадались ему люди, готовые слушать, он сидел и рассказывал им.

От мудрецов прежних времен перешел Хемдат к мудрецам, которые пришли за ними и уступали ученостью своим отцам, но превосходили тех, кто пришел после них. От них пришел Хемдат к Велвелу Збарзиру, и к Реувену-Ашеру Бродсу, и к другим писателям и поэтам. Затем – к Элазару Рокеаху, который отправился из Эрец Исраэль в галут агитировать за заселение Эрец Исраэль и приехал в город Хемдата. Услышал Хемдат от него много рассказов о евреях Иерусалима и о евреях Цфата, а сейчас эти люди кажутся вымышленными созданиями, так как изменились времена, и все, что было присуще прошлым поколениям, кажется нам сильно преувеличенным. От минувших времен подошел Хемдат к Эрец Исраэль наших дней и рассказал о некоторых вещах, случившихся с ним. «Когда же это случилось со мной?» – спрашивал он себя. И чем больше он рассказывал, тем все яснее ему становилось, что и в самом деле происходило это все с ним, только не знает он когда. Однако незнание времени действия не является основанием для отрицания самого действия. «Так это было со мной, так это было со мной», – говорил Хемдат сам себе, как бы стараясь прогнать сомнение из своего сердца, и рассказывал вдобавок то, что видел во сне, как если бы это было наяву. Возмутилась Яэль и сказала: «Никогда не рассказывал ты мне всего этого. Конечно, ничего не значу я для тебя и недостойна тебя». И чтобы показать ему, что и он для нее ничего не значит, отвернулась от него и положила голову Шамая себе на руки.

 

4

Луна все еще стояла в небе. Но уже были слышны шаги идущих в бейт мидраш на утреннюю молитву. Сказал Шамай: «Можно позавидовать им, в то время, как мы опустошили бутылку вина, для них приготовлено вино на кидуш». Сказала Соня: «Ты слышала, Яэль? Лежит в твоих объятиях и завидует другим». Бросила на нее Яэль злой взгляд. Подумала Соня: жаль, что не видит Хемдат этих глаз, обезображивающих ее лицо. Посмотрел Яркони на Соню и поморщился. Подумал Ицхак: в то самое время, как я наслаждаюсь, сидит Шифра одинокая и покинутая. Дал он себе слово вернуться сразу же после субботы в Иерусалим. Но всякая поездка, которую планируем в субботу, не осуществляется. Так и та поездка. Он собирался поехать тотчас же после субботы, но прошла суббота, и не поехал он.

 

Часть двенадцатая

В доме рабби Файша

 

1

В доме рабби Файша – абсолютная тишина. Нет в доме никого, кроме рабби Файша, и жены рабби Файша, и дочери рабби Файша. Прошли времена, когда «Хранители стен» собирались у рабби Файша, а рабби Файш сидит, бывало, во главе стола, опираясь головой на левую руку и его сонные глаза видят все, что на сердце у каждого, а когда он открывает рот, все боятся произнести слово, дрожа от страха. И был дом рабби Файша до того полон, что люди сидели на его кровати. Теперь простерт рабби Файш на этой кровати, и все обходят стороной дом рабби Файша, ведь уже отрекся рабби Файш от мира, и мир отрекся от рабби Файша.

Ривка сидит у окна и вяжет белую кипу, которую вначале предназначала для отца. Не было у него никакой другой кипы, только черные из атласа, и в них он выглядел странно, так как здесь принято надевать белые кипы. Да только не успела она закончить свою работу, как отправился он в Цфат, а рабби Файш слег, и истрепались все его ермолки от постоянного лежания. Вернулась она к своей работе, чтобы довязать эту кипу, уже для мужа. Напротив нее сидит Шифра и начищает шкатулку для этрога, которую собирается заложить: со дня, как заболел рабби Файш, пало проклятие на доходы, и выросли расходы, а Ицхак, помогавший им в их нужде, уехал в Яффу и не вернулся.

Сидят они обе, мать и дочь, одна – погружена в свое дело и в свое горе, и другая – погружена в свое дело и в свое горе. И, несмотря на то что пора бы им привыкнуть к своему несчастью, так как прошло уже много времени, не способны они привыкнуть и смириться с ним. Поворачивают они голову к больному, и взгляд одной встречается со взглядом другой. Вырывается у них стон из груди, и обе они вздыхают и сердятся одна на другую: зачем та – вздыхает.

Рабби Файш лежит на своей кровати и не чувствует ничего. Его лицо аскета расплылось, а глаза глубоко запали, и два комка застывшего жира повисли под глазами. Исчезла ярость из его глаз, и какой-то немой страх лежит на его лице, и весь он похож на тупое создание без капли разума. Поднимает Ривка глаза и смотрит на кумира своей юности. Как же он изменился до такой степени?! Подавляет Ривка вздох, рвущийся из груди, чтобы не рассердилась на нее дочь, и не замечает, что уже вырвался вздох из ее груди. Сердится она на Шифру, как будто бы та принялась вздыхать первая. Если я охаю – она охает, а если я не охаю – она все равно охает. И так и этак – ой! Поднимает одна голову и смотрит на больного, и другая поднимает голову и смотрит на больного; вырвался вздох из груди – этой, и вздох из груди – той. Смотрят они одна на другую с упреком. Опять начала вздыхать, опять начала вздыхать, уже пора привыкнуть и не бередить душу! Все еще глядя на мать, встала Шифра, и подошла к матери, и положила голову ей на грудь, и сказала: «Мама моя хорошая, мама моя милая! Позволь мне поплакать с тобой!» И они плачут вместе, и эта смахивает слезы той, а та смахивает слезы этой, пока не иссякают их слезы и не остается больше сил плакать. Возвращается одна – к своему занятию, вязанию кипы для мужа, так как уже истрепались все его ермолки от долгого лежания; а другая возвращается к наведению блеска на шкатулку для этрога, которую собирается она заложить. Думает Ривка в глубине души: человек стареет с каждым днем и с каждым днем приближается человек к своему концу. Не тот, что был он вчера, он – сегодня, и не тот, что он – сегодня, он – завтра. Вчера он был, как сад, напоенный влагой, а сегодня… Даже палка, на которую он опирается, высохла в его руках. Вчера качали его в колыбели, а сегодня он отправляется купить себе место для погребения. Сегодня он идет своими ногами, а завтра понесут его на плечах. Смотрит она на мужа и приходит в ужас от своих мыслей.

 

2

Видит Шифра все это горе и не сердится больше на мать, но сердится на Ицхака. Ведь пока не появился Ицхак, они жили безмятежно, и она вела себя, как все другие скромные еврейские девушки. Как только появился Ицхак, стали разбредаться ее мысли. Хочет она отдать все свои мысли маме, или отцу, или Отцу Небесному – является он и умаляет эту ее любовь, которая поднимала и возвышала ее. «Зачем он появился? – жалуется в гневе Шифра. – Зачем появился? – возмущается Шифра в глубине души. – А если пришел, зачем ушел? А если ушел, почему не возвращается?» Перестала злиться – и снова сердится на него, ведь это он всему причиной. Помирилась с ним чуть-чуть – разозлилась на самое себя, ведь это она сама во всем виновата! Если бы не обратила на него внимания, не было бы у него повода приблизиться к ней. И как только поняла она это, снова принялась возмущаться им, ведь именно потому, что она обратила на него внимание, именно потому… – он обязан ей.

Душевные переживания парализовали ее. Теперь вся домашняя работа лежит на матери. Меняет она постель для отца и моет его, разжигает огонь, готовит и бежит на рынок купить кусочек мяса в мясной лавке, а если удается ей купить курицу, бежит к резнику, чтобы зарезать ее. Кроме всей этой работы, она прожаривает кофе для своих соседок, чтобы немного подработать. Начинала Шифра что-нибудь делать – делала не то, что нужно, или то, что не нужно в данный момент. Но и то, что начинала делать, не доводила до конца. Как вела себя Шифра в домашних делах, точно так же она относилась к своему телу, и к одежде, и к еде. Не причесывалась, и не меняла платье, и не ела вовремя. А если замечала это за собой, меняла платье за платьем, и меняла прическу по нескольку раз на день, и ела больше обычного. Замечала это – глядела перед собой сердито, как будто хотела показать ему, тому, что стоит перед ней: смотри, до чего я дошла из-за тебя! А когда убеждалась, что нет его здесь, смотрела в пустоту и протирала глаза, будто хотела получше видеть, но не видела ничего, кроме своих пальцев, мокрых от слез. Однажды показалось ей, что она видит его в толпе людей. Решила отвернуться от него. Что же сделал он? Куда ни поворачивалась она, там стоял он и ухмылялся, как и вся толпа людей, лица которых похожи одно на другое, и он тоже похож на них.

Встала Шифра со стула и вышла потихоньку, чтобы не услышала мама и не пошла за ней. Подошла к колодцу и села перед ним. Склонила голову и оперлась руками на устье колодца. Потянуло прохладной свежестью от воды, и что-то вроде дрожи охватило ее. Вздрогнула она и вскрикнула хрипло: «А ведь он купается в море!» – и зажмурила глаза, чтобы не смотреть на него. Увидела вдруг отражение человека и услышала шаги. Облеклось это отражение в плоть и кровь, и подало голос, и сказало: «Ты слышала? Мендл, обойщик, разводится со своей женой. Почему? Потому что нашел другую, красивее ее. Поехал в Яффу за морскими травами, и увидел там женщину, и разводится со своей женой, чтобы жениться на той! Дрожишь ты, Шифра, ты простыла. Иди домой и не сиди у колодца».

Вернулась Шифра домой и не могла прийти в себя. Не чувствовала она в своем теле ни холода и ни жара, только в груди давило и теснило, как бывает от дурного сна, который удручает и давит. Очнулась она и поняла, что это только сон. Пожалела, что это только сон. Подняла руки и посмотрела на свои пальцы, будто руки Ицхака все еще сжимают их. Поднялся вопль в ее сердце: «Почему ты не приезжаешь? Поговорим откровенно! Сейчас ты в Яффе, среди сионистов, забывших Бога, и, конечно, забыл ты и меня. Отец мой Небесный! Как можно забыть Тебя?!» Она сидела и плакала о нем, и о себе, и о целом мире забывших Бога. Сказала Шифра в сердце своем: «Я не забуду Бога моего, который по милости Своей дал мне разумение, чтобы я могла всякий раз спастись и не погрязнуть в пучине греха. Я раскаюсь, я раскаюсь и, когда наступит Судный день, не выйду из синагоги и буду читать все молитвы в молитвеннике, те, что привыкла говорить, и те, что все праведники и хасиды возносят. И если пожелаешь Ты, Владыка мира, и пошлешь мне жениха, буду поститься во весь день моей хупы, а Ты в милосердии Своем великом не поминай мне то, о чем я думала с того дня, как познакомилась с тем парнем, и сделай так, будто и не думала я это вовсе». Все еще продолжая разговор с Отцом своим Небесным, встала она и подошла к своему отцу. Погладила его лоб и вытерла ему рот. Пошевелил рабби Файш губами. Сказала Шифра: «Отец, ты сказал мне что-то?» Смотрел на нее отец застывшими глазами. Ужаснулась она и воскликнула: «Горе мне, отец, что так платишь ты за мой грех!»

Стала она припоминать, когда она познакомилась с Ицхаком? До того, как заболел ее отец, или после того, как он заболел. И выходило, что бывал Ицхак у них до того, как заболел отец. Воздела Шифра руки кверху и взмолилась: «Господи, Боже мой! Господи, Боже мой! Окажи мне милость и сделай так, чтобы ничего не случилось с этим человеком за все то зло, что причинил он нам». Оказал ей милость Создатель, и говорил с ней в сердце ее, и сказал ей: «Не будь такой наивной, Шифра. Все, что сделано, известно мне, и по моему желанию сделано. И нечего тебе сетовать ни на себя и ни на Ицхака». Сказала Шифра в ответ: «Дай-то Бог!» Вернулась она к тому, чему ее учили, и взяла на себя бремя домашних забот, и не оставила матери никакой работы. Почувствовала это мать; и ее жалостливые глаза провожали каждое движение дочери, и она молилась за нее. Услышал Всемогущий ее молитву и дал ей то, чего желало ее сердце. К добру или не к добру, выяснится в следующих главах.

 

Часть тринадцатая

В день субботний

 

1

Ицхак вернулся к себе в гостиницу. В доме царила атмосфера, которая царит в новых гостиницах в субботнее утро. Хозяева еще не встали с постели, поскольку постояльцы встают поздно; а постояльцы встают поздно, потому что суббота сегодня и им нечего делать. Не так, как в других гостиницах, где все поднимаются рано в субботу: хасиды, чтобы окунуться в микву перед утренней молитвой, а митнагеды – прямо на молитву а обычные люди сидят за чашкой чая и читают два раза Танах и один раз таргум.

На столе в коридоре стояла коптящая лампа рядом с опрокинутыми стаканами, и валялись пустые бутылки, и ореховая скорлупа, и косточки от фиников, которые остались от праздничной трапезы в честь дня рождения девочки; а на полу валялись оторванные пуговицы и увядшие цветы; и запах сырости с моря смешивался с запахом горелой нефти, просочившимся с кухни. Хозяева гостиницы не отказывались от того, чтобы ставить самовар в субботу, но ставили также полный чайник на керосинку до наступления субботы либо для постояльца, привыкшего пить чай в субботу, либо потому, что все так делали.

Два желания были пределом мечты Ицхака в эти минуты: стакан горячего чая и постель, но так как еще не накрыли на стол, он вошел в свою комнату, чтобы улечься на свою кровать.

И тут увидел, что кто-то лежит на его кровати. С одной стороны, жалко было Ицхаку будить его, а с другой стороны, он боялся занять другую кровать, вдруг придет хозяин кровати и поднимет его. Проснулся спящий и глядел в ужасе, как напуганный ребенок. И Ицхак тоже испугался, что разбудил спящего человека. Сказал тот человек Ицхаку: «Это твоя кровать? Моя лошадь заболела, и я иду посоветоваться с врачами, и тут захотелось мне спать, и я свалился». Узнал в нем Ицхак толстяка Виктора, того самого, которого видел на рынке в Петах-Тикве, когда ходил туда со своим другом Рабиновичем наниматься на работу. Сказал Ицхак: «Пусть полежит господин, пусть полежит господин!» Отвернулся Виктор лицом к стенке и захрапел, руки его были сложены, как у спящего ребенка, и запах конюшни, смешанный с запахом мыла, исходил от него. Слезы навернулись на глаза Ицхака, и он подумал, что все нуждаются в милосердии, и человек должен пожалеть ближнего. В тот самый день, когда я отправился с Рабиновичем искать работу, не заметил нас Виктор. Если бы посмотрел на нас, нанял бы нас, и я стоял бы сейчас на земле, а Рабинович не уехал бы за границу, и женился бы на Соне, и я мог бы смотреть на мир с чистой совестью. Он вышел и вернулся в столовую. «Все еще спят», – прошептал Ицхак и вошел в кухню налить себе чаю. Увидел, что выкипела вода. Повернулся и вышел. «Итак, – бормотал Ицхак, – сегодня день рождения Лидии, и она родилась по дороге в Эрец Исраэль, и некоторые из пассажиров того судна пришли поздравить ее родителей, и две разведенки Карцонельона плясали в ее честь, а потом пошли мы к Леви Ицхаку и увидели там танцующего Михаэля Гальперина, который отмечал покупку нового костюма. Потом пили мы вино у Хемдата, а после вина хочется пить, но все еще не поставили самовар». Вышел и пошел куда глаза глядят.

Солнце еще не палило во всю свою силу, и тихий свет струился с небес. В тишине слышался шум моря, и что-то похожее на голубое сияние трепетало в воздухе. Не было ни души вокруг. Тот, кто встал утром, сидит в бейт мидраше, а тот, кто не встал, лежит в своей кровати… Какую недельную главу читают сегодня? Здесь – арабское кафе. Арабы умеют готовить кофе, зайду и выпью чашку кофе.

Он уже собрался туда зайти, но передумал и пошел к Сладкой Ноге.

 

2

Дверь барака была распахнута, и Сладкая Нога лежал одетый на своей низкой скамье с американским журналом в руках.

– Кто здесь? – спросил он и сердито посмотрел на гостя.

Сказал Ицхак:

– Я не намерен мешать тебе.

– Та-ак, – произнес Сладкая Нога, как бы говоря: «Если так, зачем явился?»

Рванулась к нему собака Сладкой Ноги и залаяла на него. Встал Сладкая Нога со своей кровати и сказал собаке на идише: «Иди отдохни!» Сжалась собака и пошла к своей постели под скамьей.

Улыбнулся Сладкая Нога и сказал:

– Эдакий умник, все понимает и слушается. Дай-то Бог, чтобы люди так понимали и слушались, как он! Та самая ребецн… Ты говоришь ей, а она слышит все наоборот. Вчера опять она пришла. Посоветоваться по вопросу сватовства пришла. Пристал к ней один «венгр» и хочет на ней жениться. Сказал я ей: «Ну так хорошо». А она: «Зачем мне это?» Сказал я ей: «Не хочешь – не выходи за него». А она свое: «Любимый мой, поедем в Каир развлечься». Сказал я ей: «Не хочу я ехать в Каир и не хочу развлекаться!» А она мне: «Хорошо, а что ты хочешь?» Сказал я ей: «То, чего я хочу, в любом случае это не то, чего ты хочешь». Плакала она всю ночь и лишила собаку сна, поэтому пес раздражен… А ты, наверное, не ел сегодня? Садись и поешь!..

Любопытную историю прочитал я в этом журнале, – сменил тему Сладкая Нога. Один герцог был на войне. Ударили его мечом и отрубили нос. Сказал он своему лекарю: «Возьми из моей сокровищницы столько золота, сколько ты желаешь, и сделай мне нос». Вышел врач и встретил бедняка. Сказал ему: «Дай мне твой нос для герцога, а я дам тебе столько-то и столько-то золотых динаров». Задумался бедняк: он бедный человек, нет у него даже горсти нюхательного табака, а тут герцог дает ему много денег за его нос. Уступил ему и согласился отдать свой нос. Вынул врач свой скальпель, отнял нос и приделал его к герцогу. И оттого что любил бедняк герцога, прирос к тому нос, и стали они единой плотью. Со временем умер бедняк. Начал нос червиветь, пока не отпал вовсе. Почему? Потому что любовь бедняка к герцогу прекратилась со смертью бедняка. Все то время, пока тот был жив и любовь его к герцогу была жива, и нос тоже был жив. Как только он умер, не стало любви, и нос отпал. Смотри, как пес мучается. Хочет уйти и не смеет. Цуцик, если тебе надо идти, иди!

И еще сказал Сладкая Нога Ицхаку:

– Есть тут всякая еда, которую принесла с собой ребецн, сядь и поешь! Каково твое мнение, Ицхак, о «венграх»? Я не знаю их за исключением одного обойщика мебели, который ухаживает за ребецн. Является себе тот самый человек ко мне и говорит мне: «На этой женщине я хочу жениться». Сказал я ему: «Если так, хорошо». Сказал он мне: «Что тут хорошего, ведь она не хочет». Сказал я ему: «Если так – нехорошо». Сказал он мне: «Если бы она уступила мне, было бы хорошо». Сказал я ему: «Если так, так – хорошо». Сказал он мне: «Как же ты говоришь, что – хорошо, ведь есть у меня жена». Сказал я ему: «Если так, так ведь нехорошо». Сказал он мне: «Я мог бы дать ей гет». Сказал я ему: «Если так, так – хорошо». Сказал он мне: «Но по ктубе я ей много должен». Сказал я: «Если так, так – нехорошо». Сказал он мне: «Если я беру в жены ребецн, может она заплатить моей жене по ктубе». Сказал я ему: «Если так, так – хорошо». Сказал он мне: «Что тут хорошего, ведь ребецн не слушает меня!» Сказал я ему: «Если так, тогда – нехорошо». Сказал он мне: «Если ты уговоришь ее, она послушается тебя». Сказал я ему: «Зачем мне уговаривать ее?» Сказал он мне: «Чтобы сделать доброе дело для еврея». Сказал я ему: «Доброе ли это дело для тебя, я не знаю, но ясно, как Божий день, что это будет добрым делом для той женщины, которая освободится от тебя». Сказал он мне: «Как это так, что жена моя ближе для тебя, чем я?» Сказал я ему: «Потому что она – твоя жена». Сказал он: «Если ты меня так ценишь, уговори ради меня ребецн». Сказал я ему: «Она не слушается меня». Сказал он мне: «Мне ты говоришь? Да ведь похвалы тебе не сходят с ее уст». Сказал я ему: «Много раз говорил я ей: сестра моя, не утруждай себя, чтобы приходить ко мне, а она не слушает меня и приходит». Исказилось его лицо, и он начал орать: «Ведь это запрещено крепко-накрепко. Бывшая жена она тебе, и нельзя тебе быть наедине с ней>. Сказал я ему: «Не сердись, реб Мендл, гнев – это идолопоклонство». Сказал он мне: «Невежда, меня ты учишь?! Я был одним из лучших учеников ешивы». Сказал я ему: «Жаль мне того человека, что он не остался холостым». Сказал он мне: «Чего тут жалеть?» Сказал я ему: «Если бы ты остался холостым, не было бы у твоей жены напасти с мужьями». Сказал он мне: «Мужья, ты говоришь? Но ведь нет у нее никого, кроме одного мужа». Сказал я ему: «И он тоже лишний>. Сказал он мне: «Как ты смеешь говорить, что я лишний!» Сказал я ему: «Ведь ты хочешь отпустить ее, значит, ты считаешь, что ты не нужен ей>. Сказал он мне: «А ты? Почему ты развелся с ребецн?» Сказал я ему: «Лучше пусть она получит свободу при помощи развода, а не по смерти ее мужа. Ведь если умрет ее муж, она будет считаться роковой женщиной, а смертоносную женщину опасно брать в жены». Мы еще продолжаем разговаривать, как приходит ребецн. Спросил «венгр»: «Что ты делаешь здесь?» Сказала она: «А ты, мистер Мендл, что ты делаешь здесь?» Сказал он: «Пришел я советоваться по поводу нашего сватовства». Сказала она: «И я тоже пришла не для чего иного, как для этого». Сказал он: «И что он говорит об этом?» Сказала она: «Так ведь он перед тобой, спроси его». Сказал он мне: «Ну, так как?» Сказал я честно: «Это дело мне не нравится. Почему? Потому что есть у тебя жена, зачем тебе вторая». Сказал он: «Как это понять, зачем мне вторая, – ведь первой я даю гет». Сказал я ему: «А она согласна?» Сказал он: «Согласна она или не согласна… Отродясь не обращал я внимания на желания женщин!» Погрозила ему ребецн пальцем и сказала: «Ну-ну… мистер!»

 

3

У Ицхака разболелась голова, ему захотелось вернуться в свою гостиницу и сомкнуть измученные глаза. Но сил идти у него не было. Наморщил он лоб и прикрыл рукой глаза, думая при этом: что я делаю здесь и почему не вернулся я в Иерусалим?

Сжался Иерусалим до размера глазного яблока человека и предстал перед ним таким, каким он выглядит в субботу утром. Жители всех иерусалимских кварталов направляются к Западной стене. Одни приходят с юго-запада, а другие приходят из западной части города; одни приходят с севера, другие приходят с востока, а третьи поднимаются в город с юга. Все закутаны в талиты и одеты в субботнее платье. Подошли к Западной стене – находят там несколько миньянов. В одном миньяне начинают утреннюю молитву, а в другом миньяне – уже мусаф; в одном миньяне читают Тору, а в другом – уже раздел из Книги пророков. И когены благословляют народ как в начале утренней молитвы, так и во время мусафа. Одни благословляют – на нигуны хасидов, а другие – на нигуны митнагедов; эти – на нигуны ХАБАДа, а эти – на нигуны карлинских хасидов, эти – на нигуны Садигоры, а эти – на всякие другие красивые нигуны. И всюду старые и молодые, уже закончившие молитву, сидят на скамьях и читают псалмы.

И уже позабыл Ицхак, что он находится в бараке Сладкой Ноги в песках Яффы, и кажется ему, что он в Иерусалиме. Встал он и пошел к Шхемским воротам, а оттуда – к улицам за стенами, а оттуда – к Венгерскому кварталу. И по дороге он видит Шифру, стоящую у окна в субботнем платье. Спрашивает Ицхак шепотом: «Шифра, отчего ты такая грустная?» Отвечает Шифра: «Ты меня спрашиваешь? Спроси сам себя». И хотя она грустит, голос ее – сладок. Хочется Ицхаку стоять и слушать. Прыгнул на него вдруг пес и отвлек его. Прикрикнул на собаку Сладкая Нога: «Иди отдохни, Цуцик!» Не послушался его пес, и рванулся, и выбежал наружу. Засмеялся Сладкая Нога и сказал: «Мир перестал слушаться меня».

Сказал Сладкая Нога: «Абу Хасан обратился ко мне. Хочет он покрасить свой дом. Но я не могу идти к нему, потому что уже обещал соседу, геодезисту, помочь ему в замерах дорог, ведущих в Газу. Но я не могу идти с ним, так как уже обещал Гольдману отправиться с ним в Шхем, потому что назначил его паша инженером, ответственным за весь Шхем. Однако я не хочу идти с ним, потому что я не люблю арабов, которые слоняются без дела, подобно женщинам, и сваливают свою работу на тебя, подобно женщинам, которые после того, как ты сделал за них их работу, считают, что оказали милость тебе: «Сдери с себя шкуру, любимый, и сделай мне красивую шубу». А как только ты содрал шкуру со своего мяса, обратила свой взгляд женщина на шкуру другого. Итак, тот самый эффенди послал за мной. Если ты хочешь, иди к нему, но не сегодня, ведь еврей, нарушающий субботу, ненавистен ему. Какую недельную главу читают сегодня? Ты тоже не знаешь? Кажется мне, что мы находимся в разделе «Балак». Цуцик, что ты хочешь? Ведь это наш друг, Ицхак. Как-то раз в седьмой день Песаха утром сидел я на завалинке рядом с казенной конторой перед ее закрытием. Услышал странные голоса, похожие на голоса русских. Откуда тут быть русским? Прислушался я и услышал «Благословен ты Богг Авраггама, Богг Ицхака и Богг Якова». Вошел я и увидел группу кацапов, укутанных в талиты, и понял, что они – новообращенные. Подошло несколько человек к Шаулю Коэну тому самому пламенному сионисту, который уехал потом в Австрию, и попросили его подняться на возвышение. Пожал он плечами и не захотел подниматься. Сказал он: «Разве я фанатик, чтобы подниматься на возвышение?» Был там Хемдат. Схватил он Шауля Коэна и не отстал от него, пока не взошел тот на возвышение, и не произнес благословение когенов, и кацапы не ответили ему во всю глотку. Если бы не были они герами я бы испугался, что идет тут погром. Господь, Благословен Он, следит за Своим миром. Если евреи не желают молиться, вселяет Он это желание в кацапов, и те проходят гиюр, и собирают миньян, и молятся, и заставляют безбожника взойти на возвышение. В связи с чем сказал я это? В связи с тем самым арабом. Если мы не отличаем субботу от будней, говорит гой: «Презираю я вас». Когда я был в Иерусалиме, я не нарушал субботу. И когда видел я человека, преступающего закон в Иерусалиме, был поражен: неужели это возможно, что человек грешит в Иерусалиме?! Вообще-то я не знаю, что это – грех. Но когда я хочу сделать нечто, а сердце говорит мне: не делай! – понимаю я, что есть тут грех. Спрашиваю я себя, если грех это, почему же жажду я это сделать? Пока я об этом раздумываю, я не делаю, и оттого, что я не делаю, на сердце у меня покойно, как будто я сделал доброе дело. И оттого что так это, удерживаюсь я от всего, что кажется мне грехом. Если так, то, возможно, и в отношении заповедей – это так. Ведь заповедь – это действие, а действие прогоняет бездействие. Попадается мне случай исполнить заповедь – я делаю, но, несмотря на это, не покидает меня чувство покоя, напротив, оно усиливается. Не покой вроде «сиди и ничего не делай», но покой, пробуждающий душу. И вот ведь что удивительно, если – покой, так ведь нет пробуждения, а если пробуждение, нет покоя. Но, несмотря на то что есть тут явление и его прямая противоположность, прихожу я в состояние душевного равновесия. Если так, почему мы не соблюдаем заповеди и грешим? Это – вопрос, и я не знаю ответа на него. И наверняка уйду я из мира с грузом грехов. Ты видишь, Ицхак, когда человек умирает, нос его, который стоил в глазах герцога всего золота его сокровищницы, покрывается червями и отпадает». И тут ухватил Сладкая Нога себя за нос и захохотал: ха-ха-ха. Но тут же изменился его голос, и он сказал с грустью: «Что толку от любви, если ее носитель мертв».

В бараке стало жарко, и вся рухлядь барака засверкала на солнце, и звенящая скука повисла в воздухе. Продукты в бараке запахли, и навозная муха влетела в барак и привязалась к Ицхаку. Ударил тот себя по носу. Бросил на него взгляд Сладкая Нога и сказал: «Легок на помине! Но ведь господин Кумар не любит принца и не собирается отдавать ему свой нос? Ицхак, ты собираешься вернуться в Иерусалим? Цуцик, муха мучает Ицхака, а ты молчишь?» Услышал пес и прыгнул на Ицхака. Погрозил ему Сладкая Нога пальцем и сказал: «Собачий разум… я говорю ему: прогони муху, которая напала на Ицхака, а в итоге нападает он на Ицхака за то, что напала на того муха».

 

Часть четырнадцатая

Колдовство

 

1

С того дня, как спустился Ицхак в Яффу, не слышала Шифра о нем ничего. Могла бы Шифра знать все, что происходит с ним, но она запретила ему писать ей из-за страха перед дурной молвой. Тем не менее дурная молва не прекратилась. Как только человеческие создания кладут свой зуб на еврейскую девушку, они уже не отстают от нее.

По-разному ведут себя соседки. Одни показывают ей свой гнев, другие отворачиваются от нее, а есть такие, что выказывают ей свое дружелюбие и рассказывают ей всякую всячину, только чтобы она раскрыла рот и рассказала им про себя. Владыка мира, о чем тут рассказывать? Об одном пареньке, который плыл с ее дедом на одном и том же судне в Эрец Исраэль? Прошло время, и он пришел навестить его. Приняла его радушно ее бабушка. Начал юноша навещать их в качестве друга дома. Однажды поздно вечером в темноте встретил он ее на улице, и взял за руку, и сказал то, что сказал; и самое ужасное, что, когда она думает об этом, на сердце у нее хорошо, но ей грустно. И это не поддается объяснению. Если хорошо у нее на сердце, почему она печальна, а если грустит она, почему хорошо у нее на сердце?

 

2

Ривка поняла, что что-то произошло. То Шифра печальна, то возбуждена. Знает Ривка, что все это из-за того маляра, потому что с того дня, как начал он бывать в ее доме, изменилась Шифра. Но теперь, раз он уехал отсюда, к чему так печалиться ей? Неужто она влюбилась в этого парня, как говорят соседки? Действительно, парень – славный, достойный и много добра сделал им, и если бы не он, посланец Господа, Благословен Он, они бы не выжили. Но все-таки как это понять? Неужели, если Файш болен, все дозволено? Был бы он здоров, ухватил бы ее за волосы и вытащил из рук «этого». Как только Ривка представляет себе все, что сделал бы Файш с ее дочерью, тут же она переполняется состраданием к ней. Говорит соседка Ривке:

– «Русский» этот – безбожник.

Отвечает Ривка:

– Я не в ответе за него.

– Он влюбился в твою дочь.

– Владыка мира! Нет разве «русских» девушек, чтобы ему ухаживать за Шифрой?

– Вот и я спрашиваю это. Во всяком случае, надо что-то делать.

– Что я могу сделать? Файш лежит больной, а я… я всего лишь женщина.

– Ты мать, и, если ты хочешь добра своей дочери, ты должна делать что-то.

– Что я сделаю?

Говорит соседка:

– Многое можно сделать, а я скажу только кое-что. Трава есть такая в Иерусалиме. Если кладут ее в стакан чая, человек забывает о своей любви. Рассказывают про одного еврея из Стамбула, дочери которого сосватали юношу из Бухары. Однажды пришел этот парень к своей тетке и спросил ее: «Что это за девушка?» Сказала она ему: «Дочь хахама Нисима». Сказал он: «Нравится она мне». Пришла тетя в дом хахама Нисима. Сказал он ей: «Садись!» Она села. Долго говорила она, потом сказала: «Есть у меня молодой человек, и он хочет твою дочь. И он – хорошая партия». Сказал ей хахам Нисим: «Если от Богаэто, будет хорошо, только нужно спросить девушку». Спросил хахам Нисим девушку: «Молодой человек тот-то и тот-то, хочешь ты его?» Она сказала: «Да». Пришли к нему еще раз дядя и тетка молодого человека, и они условились о дне помолвки. И приготовил дядя всякого на пять бишликов. Когда об этом узнали соседи, стали завидовать. Была там одна женщина родом из Магриба, чья родственница хотела выйти замуж за того самого молодого человека. В день помолвки утром пригласила она этого юношу к себе домой и предложила ему стакан чаю. Выпил он чай, и вернулся домой, и сказал: «Не хочу я дочку хахама Нисима!» Расстроился дядя, потому что уже пригласил гостей и потому что это позор для девушки. Была там другая соседка, добрая. Спросила она жениха: «Где ты был сегодня?» Сказал он ей: «У такой-то я был». Поняла она, что та заколдовала его. И тогда пригласила она его к себе домой, и приготовила чай, и дала ему выпить. Знала она, что положить ему в чай. Как только он выпил, стало его тошнить. Вышел он за перегородку, и его сильно вырвало. Колдовство – вышло. Когда он вернулся домой, вымыл он лицо и спросил своего дядю: «Где дочка хахама Нисима, почему она не пришла?» Пошел посланец к хахаму Нисиму и сообщил ему. Сказала дочь: «Теперь, когда он хочет меня, я не хочу его». Объяснили ей, как все было, и она согласилась выйти за него замуж.

Спросила Ривка Шифру: «Что с тобой, Шифра?» Как только спросила – ужаснулась, а вдруг ответит ей Шифра и откроет, что у нее на сердце. Послышался вдруг какой-то звук, и показалось ей, что это голос Файша. Кинулась Ривка, и простерла руки, и заслонила от него Шифру.

 

3

Сказала Ривка дочери: «Шифра, расскажи мне все, может быть, смогу я сделать для тебя что-нибудь!» Положила Шифра голову на грудь матери и заплакала. Погладила Ривка ее по щекам и не знала, что делать дальше. Вгляделась в ее красивые, полные нежности, черты; это – та грустная прелесть, которая навлекла беду: влюбился юноша в нее. Ривка не удостоилась такой красоты, но, несмотря на это, женился на ней Файш. Вряд ли он посмотрел на нее, вряд ли – до женитьбы на ней, и вряд ли – после женитьбы. И если бы она не знала своего мужа, не знала, что вся его жизнь отдана высшей цели, она говорила бы, что поэтому он никогда не выказывал ей знаков внимания.

Лежит головка Шифры на материнской груди. Гладит Ривка свою дочку по щекам и думает о том, сколько лет она прожила с Файшем, пока удостоились они этой дочери. Рабби Файш был за пределами Эрец резником, и мясники ссорились с ним постоянно и говорили, что он несправедливо бракует их животных. И эти свары лишали его сил. В конце концов спрятал он свой нож, и они прибыли в Эрец Исраэль, чтобы избавиться от этих грешников и чтобы удостоиться сыновей. Не сыновей они удостоились, а только единственной этой дочери. И в момент ее рождения испугалась Ривка, что Файш разозлится на нее: она родила дочку, а не сына. Но Файш не рассердился, а наоборот – благословил ее с огромной радостью. Теперь на девочку эту свалилась беда, и мать не в силах спасти ее.

 

Часть пятнадцатая

Мир и покой

 

1

Ицхак не пошел к Абу Хасану, потому что спешил вернуться в Иерусалим, и не вернулся в Иерусалим, потому что нашел тут даровую квартиру. Сладкая Нога уехал с соседом-геодезистом, или с Гольдманом-инженером, или – ни с тем и ни с этим, а просто сбежал от своей разведенки и от обойщика мебели, который хочет на ней жениться. Передал он Ицхаку свой барак, чтобы тот жил в нем. Радуется Ицхак, что может пожить в Яффе, потому что тут приятно жить, тем более – попалась ему квартира даром.

Песчаные дюны тянутся от барака до Средиземного моря. И безбрежное небо простирается над дюнами и над бараком. И цветок выглядывает из песка. И временами спускается птица с поднебесья и садится на цветок. Птица эта – не из тех птиц, которых видел Ицхак на корабле в море. Но нечто похожее на то изумление, с которым он глядел на птиц, когда плыл на корабле в море, ощущает он при виде этой птицы.

Стоит Ицхак у входа в барак и подражает голосом голосу птички. А маленький певец не обращает внимания на него, ведь не к такому созданию он обращается, а к подруге, которую страстно желает. Тут прилетает вторая птица, и вот они расправляют крылья и летят над синими волнами между небом и землей, то одна рядом с другой, то одна перед другой, и снова возвращаются туда, откуда прилетели. И в мире – огромная радость, потому что два создания, которые страстно стремились друг к другу, встретились, и ты тоже стоишь и радуешься. Безмятежность и тишина на всем вокруг него, и покой и мир в его сердце.

И поскольку здесь тишина и нет здесь людей, приходит иногда сюда человек побыть наедине с самим собой. Однажды забрел сюда Арзаф из Иерусалима. Не за птицей песков прибыл Арзаф к песчаным дюнам, а просто: пару чучел послал Арзаф за границу и застрял тут из-за таможенных чиновников, которые затруднялись определить, какой налог надо брать за них. Если брать как с одушевленных предметов, так они – неживые, а если как с неодушевленных предметов, так ведь на них шкура и есть у них кости. Арзаф замучился совсем и отправился развеяться на берег моря. Увидел его Ицхак и вышел ему навстречу. Арзаф не узнал Ицхака, но Ицхак узнал Арзафа, к которому как-то раз в субботу заходил в Эйн-Рогель вместе со своими друзьями. Привел его Ицхак к себе в барак, и залил чайник водой, и приготовил чай. И как принято среди наших товарищей, которым до всего есть дело и все близко их сердцу, беседовал с ним о птицах на небе и о зверях на земле. И Арзаф кивал ему головой на каждое его слово и скользил по нему взглядом по привычке: будь то человек, или животное, или чучело.

 

2

Каждый, кто вселяется в квартиру без соседей, чувствует, будто сняли с него все оковы. Как большинство выходцев из бедных семей, которых спустил Всевышний в тесный мир, видел себя Ицхак с самого своего рождения стиснутым со всех сторон, так что не дано ему было ничего, кроме места для своего тела. С тех пор как он совершил алию в Эрец Исраэль и снял себе отдельную комнату, не расширились его владения, ведь комната его зажата меж другими комнатами, среди множества соседей. Но со дня, как он поселился в бараке Сладкой Ноги, стоявшем в одиночестве среди песчаных дюн, разорвались границы для Ицхака и растянулись его владения, ведь всюду, куда бы он ни направлялся, он видел только себя одного. Возвращается он к себе ночью домой – не нужно ему осторожно ступать из-за соседей, встает с кровати утром – может петь во весь голос, потому что нет здесь никого, кроме беспечного ветра, разгуливающего в песках, и шума морских волн.

Отрешился Ицхак от мирских забот и питался всем тем, что нашел в бараке: сухарями, и копченым мясом, и рыбными консервами, и всякого рода сладостями, и консервированным молоком, и кофе, и чаем, и какао, и шоколадом, и сахаром, и вином, и коньяком, и ликером, и фруктовыми соками – всем тем, что приносила бывшая жена Сладкой Ноги. Ребецн эта – первый муж которой умер и оставил ей капитал вдобавок к ее наследству от отца – сидела, и скучала, не зная, чем ей заняться. Она обходила магазины, покупала все, что попадалось ей на глаза, а потом нанимала экипаж и приезжала к Сладкой Ноге, потому что боялась, как бы он не умер от голода, ведь занят он всякого рода изобретениями и не думает ни о какой работе за плату. А Сладкая Нога не любит деликатесов – они располагают к лености, и, когда передавал он свой барак Ицхаку, поставил условие, чтобы тот ел все и не оставлял еду крысам.

 

3

Услаждает себя Ицхак, чем может, и не делает ничего. Не представляешь ты себе, сколько времени человек может сидеть без дела. Моралисты убеждены, что цель человеческой жизни – это добрые дела, а целеустремленные люди считают, что цель человека в жизни – достигнуть желаемого. Если мы посмотрим на Ицхака, то видим мы, что пока есть у него кровать, чтобы спать, и стол, чтобы есть, – это все, что ему нужно. Приходит ему в голову мысль вернуться в Иерусалим – тут же приходит к нему другая мысль, что все то время, пока он может жить здесь, не стоит ему трогаться с места. И если сердцем он тянулся к Шифре, то в мыслях своих он приближался к ней скорее, чем можно было бы это сделать наяву. Для мыслей нет преград, куда сердце стремится, туда они и проникают. А если ты скажешь: как мы будем жить, когда вернется Сладкая Нога и вынужден будет Ицхак освободить ему место? Так ведь есть у него в кошельке достаточно, чтобы прокормиться месяц-другой. А зимой? Что он может делать, когда маляры ходят без работы, потому что краска медленно сохнет… Но ведь есть заказчики, которые задерживают их заработок, ждут до зимы, и тогда маляры кормятся за счет этих денег. Впрочем, и зима тоже ему приносит прибыль. Когда идут сильные дожди, и проникают в их церкви, и портят стены, зовут его священники обновить краски перед появлением паломников из-за границы к Рождеству. Да и от изготовления вывесок перепадает копейка ему в руки.

 

4

В те дни, когда Ицхак жил в бараке, повторились для него заново его первые дни, да только в прошлом он бездельничал, потому что не было у него работы, а теперь он бездельничал, потому что не было у него необходимости работать. И уже забыл Ицхак дни голода, дни отчаяния, дни, когда он не видел копейки и не знал, где он заработает на завтра. Немного хорошего помогает забыть много плохого. И оттого что не чувствует Ицхак ни в чем недостатка, на сердце у него легко, и он находится в прекрасном расположении духа. И видит страну совсем иначе. Не так, как Бреннер, который говорил, что один кредитор в Польше больше строит домов, чем «Ахузат Байт» собирается построить, и не как те, что насмехаются надо всем, что делается в Эрец Исраэль, но как те, что говорят: дома за границей – это только дома, а дома в Эрец Исраэль создают страну, и все, над чем смеются сегодня, будет в будущем основой нашей жизни в Эрец.

В Яффе встретил Ицхак некоторых своих прежних товарищей, вместе с которыми унижался он у входов в крестьянские дворы и сбивал ноги о пороги функционеров. Как и остальные наши друзья, и они тоже прибыли строить и устраиваться в стране. Прошли годы – и они не устроились, и Эрец не отстроилась. Погасли их глаза, и согнулась их спина. Теперь они выпрямились, подобно кипарисам, и глаза их улыбаются. К ним присоединились новенькие, приехавшие из стран рассеяния, и есть у них энтузиазм первых, но нет у них сомнений первых. Выполняют любую работу, какая только попадает им в руки, и не обсуждают, что нужно и что не нужно. Одни отправились в новые поселения, заложенные Рупином, другие находят заработок в городе, на строительстве домов. Отвращение к арабским квартирам, полным грязи и тяжелого духа, охватило жителей Яффы. Есть дома, в которых помойная яма соседствует с колодцем, и воды их перемешиваются и приводят ко всякого рода болезням. А есть дома, где вовсе нет помойной ямы, и выливают там помои прямо перед домом, и разводят комаров, и мошек, и мух, приносящих лихорадку. А арабы поднимают плату за съем квартиры из года в год, потому что каждое судно привозит новых репатриантов, и не вмещают дома Яффы всех новоприбывших. Решились жители Яффы и основали совместное товарищество, чтобы построить для себя современные дома в особом районе, этот район – Тель-Авив, который превратился в густонаселенный еврейский город.

 

Часть шестнадцатая

Начало Тель-Авива

 

1

Вначале энтузиасты собирались построить для себя летние общежития, чтобы человек мог отдохнуть там после тяжкого дневного труда, а жены и дети находились бы в приятной атмосфере и не опасались трахомы и других местных болезней, которыми награждала Эрец своих жителей со дня, когда мы были изгнаны из нашей земли, потому что дети заражаются от своих арабских соседей. Денег, чтобы купить землю и построить дома, у них не было. Ведь не привезли они денег из-за границы, а того, что человек зарабатывает здесь, хватает разве только на скудное пропитание. Однако желание осуществить заветную цель становилось все сильнее. Постепенно пришли они к решению построить для себя квартал с постоянными домами, пригодными и для лета, и для зимы.

Объединились шестьдесят человек, и создали товарищество, и назвали это товарищество «Ахузат Байт», потому что каждый хотел построить себе дом в Стране Обетованной. Одни хотели построить этот квартал в городе, ведь заработок их – в городе, а если дома удалены от города, то получается, что люди страдают в сезон жары – от жары, а в сезон дождей – от дождей, кроме того – отдаляются от общественной жизни, так как общественная жизнь – в городе. А еще поселение вне города расположено далеко от консульств, а это опасно. Но другие говорили: нет, наоборот, построим себе отдельный квартал за городом, и выстроим себе красивые дома, и разобьем перед каждым домом маленький садик, и проложим для себя широкие, прямые улицы, и воцарится там наш дух, чистый святой дух Израиля над этим местом. И если удостоимся, сделаем себе что-то вроде автономии. И это все невозможно сделать в городе – только в отдалении от города. В итоге пришли все к согласию построить квартал вне города. Внес каждый из них двадцать франков на первые расходы, и они начали искать себе земельный участок. Нашли землю в пустыне за городом, но денег заплатить за землю у них не было. Принялись искать ссуду. В конце концов, ответил им Керен Каемет и ссудил им триста тысяч франков.

Купили они участок земли, на одном краю которого были горы песка, а на другом краю – ущелья и овраги. Наняли рабочих подготовить участок и сделать его пригодным для постройки домов. Стоят они, товарищи наши, и срывают горы, и высыпают песок в овраги, и доставляют камни из моря, и вбивают их в песок, и выравнивают ямы. И верблюды с ослами несут на себе песок, и тачки всюду снуют, и молоты бьют, и каменный пресс вбивает в песок камни, а товарищи наши насыпают щебенку между камнями и превращают овраги и холмы в ровную площадку. Стоят они, утопая в песке, и лес широкополых шляп колышется в воздухе, и прораб в сапогах выше колен бегает с места на место и поглядывает – немного тут и немного там, и говорит одному слово и другому полслова. И рабочие бегут в спешке, не то что арабы, которых нужно подгонять. И не прекращают наши товарищи работу, разве только чтобы попить воды и вытереть пот. И треск разносится из каменоломни, откуда доставляют камни для стройки, и в воздухе пахнет гарью. Не звуки войны и не запах войны, но голос строительства и запах заселения. И уже проглядывает среди песков что-то вроде шоссе, дающее ногам человека настоящую устойчивость. И мужчины, и женщины, и дети приходят из Яффы и пробуют своими ногами шоссе. И гляди, что за чудо, шоссе не оседает, и нога в песке не утопает.

Находятся такие люди, которые насмехаются над Керен Каемет, ссудившей деньги членам «Ахузат Байт»; ведь среди членов товарищества есть торговцы, и лавочники, и ростовщики, но они жалеют свои деньги, приносящие им высокие проценты, а просят общественные деньги под низкий процент. А есть такие, что насмехаются над членами «Ахузат Байт», которые собираются строить на песке и понятно, какой их ждет конец, так как всем известно, что значит «строить на песке». И мало того, у них еще прибавятся к расходам расходы, так как заработок их – в городе, и они будут вынуждены платить за подвозку, и нечего уж говорить о детях, которым необходима школа.

 

2

Не все думают одинаково. Одни насмешничают, а другие радуются; одни злятся и клевещут, а другие строят и отвечают им: место это, которое было безлюдно и пустынно, заполнится большими и красивыми домами, и декоративными деревьями, и в центре мы посадим большой сад, а вокруг сада построим синагогу, и библиотеку, и муниципалитет, и школы; и все улицы заполнятся мальчиками и девочками. Уже начала гимназия, что в Герцлии, строить для себя здание в нашем районе, и каждый человек, пожелавший предоставить своим сыновьям и дочерям общее образование на иврите, пошлет своих детей к нам, а с ними пошлет их мать, а потом придет и сам.

Солнце жжет невыносимо, и песок вздувается пузырями. От зари и до заката стоят рабочие, товарищи наши, по пояс в песке – и срывают горы, и засыпают овраги, и прокладывают дороги, и мостят шоссе. Горы и холмы опускаются, а овраги и впадины заполняются. Ящерицы и змеи убегают, и вороны со всем своим семейством расправляют крылья, взлетают и исчезают. Вагонетки за вагонетками мчатся в спешке, а товарищи наши везут их с песней. Промокает одежда их от пота и просыхает на солнце. Десятки наших товарищей, одетых в лохмотья и желтых от лихорадки, стоят голые по пояс; и счастливы они в своей работе, и радуются они плодам своего труда.

Временами веет прохладный ветер, и аромат сикомор веселит душу своей сладостью. Молодые люди, которые уже отчаялись и разочаровались в Эрец, спрашивают себя: что это с нами было? Горышкин ухватился за вагонетку и тащит ее. Лицо его загорело, и глаза красные. Днем он перевозит песок, а ночью он пишет. Сколько тачек он провозит днем – столько листов он пишет ночью. В данный момент его записи не важны, но в будущем, когда будут стоять выстроенные дома и люди будут жить в них, раскроют книгу его записок и прочтут в ней, как строились эти дома и кто строил их. Менделе и Бялик пишут о лодырях и о тружениках, а вот он пишет о стране и о строителях страны. Мир меняется, каждый, кто захочет узнать, как отстраивалась Эрец, возьмет книгу Горышкина и прочтет ее.

Туристы, которые позднее приедут осматривать Эрец, увидят красивый новый квартал, который называется Тель-Авив, где каждый дом окружен небольшим садом, и все улицы – чистые, и мальчики и девочки играют на улицах, а старики сидят, опираясь на свои трости, и греются на солнце; те самые туристы не смогут представить себе, что место это было совершенно безлюдно. Человек видит красивую девушку, само совершенство, и не представляет себе, что девушка эта не была от рождения так прекрасна и совершенна, но много труда положили на нее ее родители и временами даже ссорились из-за нее. Когда выросла дочь и предстала во всей своей красоте и прелести, отец ее и мать опять ссорились из-за нее, и каждый утверждал, что только благодаря ему стала она той, что стала. Так – Тель-Авив. Туристы убеждены, что Тель-Авив изначально был таким, а отцы-основатели Тель-Авива приписывают красоту Тель-Авива – каждый лично себе. Однако мы, признающие Вечно Сущего, признающие, что Он – Создатель, и Он – Творец, и Он – Всемогущий, и по своему желанию Он дарит жизнь, красоту и милосердие, мы смеемся над всеми теми, кто в своей наивности ошибочно полагает, что это они своими силами и своими руками создали Тель-Авив. Тель-Авив стал Тель-Авивом благодаря Вечно Живому, причем полной противоположностью тому, что задумали отцы-основатели Тель-Авива; ведь если бы и вправду Тель-Авив обязан был им своей прелестью, зачем же они проложили такие узенькие улицы, которые совершенно не годятся для города?

 

Часть семнадцатая

Ицхак хочет вернуться в Иерусалим и не может

 

1

В это время вернулся Рабинович из-за границы. Вначале друзья не узнали его, оттого что у него появилась седина и оттого что он был одет как иностранец, пока он не хлопнул нас по плечу и мы не узнали его. Каждый, возвращающийся в Эрец Исраэль, даже если он одет, как чужестранец, как только коснется ногами ее земли, снова уже не чужой ей.

Ицхак услышал, что Рабинович вернулся. Он горел желанием увидеть его – и боялся его. Хотя закончились все его счеты с Соней, счеты его с самим собой не закончились. И если раньше все время стоял образ Рабиновича перед его глазами, то в эти дни он вырос в несколько раз. И как он вырос, так вырос тот самый грех, и все уловки не оправдывали того, что было. И если поставит он перед ним Шифру чтобы доказать, что нет у него ничего с Соней, тот, кому он это доказывает, поставит перед ним Соню. Из-за своей любви к Шифре забыл Ицхак достоинства Сони, и удивлялся сам себе, и спрашивал себя: что увидел я в ней? А тот, кого он убеждает, скажет ему: и я задаю этот вопрос. Потерял Ицхак покой и не находил никакого удовольствия от своего пребывания в Яффе, хотя совсем недавно ему было так хорошо здесь. Как только захотел он вернуться в Иерусалим, стал держать его барак. Этот барак, из-за которого он задержался в Яффе больше, чем собирался там быть, не давал ему уехать: ведь нужно отдать ключ, а он не знает кому.

Сладкая Нога уехал, и ни одна душа не знает, куда уехал. Два или три раза приходила ребецн спросить о нем, и Ицхак отвечал ей: «Я не знаю». Два-три часа спустя после ухода ребецн приходил Мендл, обойщик мебели, пытаясь выследить ее. Оттого что не заставал ее, начинал злиться.

В конце концов спросил Мендл Ицхака:

– Где Ляйхтпус?

Сказал ему Ицхак:

– Не знаю.

– А кто знает?

– Ты знаешь?

Усмехнулся Мендл и сказал:

– Думаешь ты, что нет у меня других дел?

Сказал Ицхак:

– Вижу я, что есть у тебя тут одно дело…

– Ну, и это дело, к примеру, – каково оно, по твоему мнению?

– Я полагаю, что это достаточно ясно для тебя.

Погладил Мендл свою бороду и сказал спокойно:

– Хочешь ты знать мое мнение? Еврей, живущий по закону Всевышнего, помнит всегда то, что заповедано ему в пункте первом «Шульхан Арух», а это: всегда вижу я Всевышнего перед собой.

Бродит Ицхак вокруг барака, отходит подальше и возвращается назад. Кроме Хемдата, нет тут никого, кому можно передать ключ, но ведь Хемдат может вдруг взять и уехать на несколько дней, и если вернется Сладкая Нога, то найдет свой барак запертым, а ключа – нет. Решил Ицхак посоветоваться с господином Оргелбрендом, может быть, тот найдет выход. Пока что, куда бы ни пошел Ицхак, образ Рабиновича встает перед ним. Сидит он у себя в бараке – кажется ему, что Рабинович пришел. Закрывает дверь – выходит убедиться, не идет ли он. Слышит звук шагов – боится, что, может быть, это Рабинович. Не слышит ничего – боится, не ступает ли тот неслышно и не появится ли он вдруг. От страха перед встречей с Рабиновичем решил Ицхак срочно возвращаться в Иерусалим. В спешке отправился он к господину Оргелбренду, чтобы посоветоваться с ним по поводу передачи ключа.

 

2

Оргелбренд все еще жил в Немецкой слободе в мансарде Рабиновича. Оргелбренд доволен своей квартирой, и доволен хозяйкой дома, и доволен районом. Когда он возвращается со службы, то входит, садится у окна со своей маленькой трубкой во рту и смотрит на деревья, а вечером надевает свой головной убор и выходит прогуляться с тростью в руке. Что нужно неженатому человеку? Постель и стол. А если ищет он покоя – разве есть покой больший, чем здесь? Здесь нет собраний и заседаний, нет споров и нет скандалов, сидит человек у себя дома и получает удовольствие от всего, от чего можно получить удовольствие.

Со дня, когда видел Ицхак Оргелбренда в последний раз, поседели немного его волосы и стали еще печальнее его глаза. Перемен не произошло у него, но они надвигаются, так как директор АПЕКа решил назначить его начальником филиала. Пока еще Оргелбренд уклоняется, однако поневоле вынужден будет принять назначение: и отказаться невозможно, и муж мачехи нуждается в деньгах на врачей. Есть еще другая причина нужды его, Оргелбренда, в деньгах. Когда он был мальчиком, не выдержал он гнета отца, бежал в город Баруха Цвайринга, родственника. Принял его Цвайринг охотно и поддержал его. Теперь, когда Цвайринг разорился, справедливо будет, если он поможет ему в трудную минуту, да только не знает, каким образом. Если возместить ему расходы – неизвестно, сколько он потратил на него, а если приблизительно, так Оргелбренд не любит приблизительности. А если послать ему деньги в подарок, в этом есть что-то унизительное. Когда рассмотрел Оргелбренд самые разные способы помощи, решил он заключить сговор с Соней – дать ей средства на жизнь, а она напишет своему отцу, что нашла работу и не нуждается в его деньгах. Получится, что не будет у Баруха Цвайринга расходов на Соню. А если она хочет поехать в Берлин, чтобы совершенствоваться в своей учебе, готов Оргелбренд оплатить ей проезд. Как только он придумал это, стал опасаться, что если она уедет, то отдалится от него. Вспомнил он, что с первого дня работы в банке не пропустил ни единого дня и не брал себе отпуска. Теперь возьмет он себе отпуск и поедет с Соней, чтобы помочь ей в дороге и облегчить ей жизнь в Берлине. А в дни, когда школа закрыта, они пойдут в музей и в театр. И пока они – в Берлине, где нет у нее знакомых, кроме него, увидит она все то добро, что он делает для нее, и поймет, что нет у нее в мире никого лучше него. Перестанет она обращать внимание на всех молодых людей в мире и явится с ним к раввину, чтобы встать с ним, с Оргелбрендом, под хупу. Облачается раввин в парадные одежды и ставит им хупу, и такая невероятная отрада… И в храме играет музыка, и весь храм озарен светом множества свечей, и тяжелые дорогие ковры тянутся из храма наружу, и все знаменитые сионисты в Берлине приходят, чтобы принять участие в их торжестве. Потом берет он Соню, и отправляется с нею в свадебное путешествие, и так далее и тому подобное.

 

3

Ицхак вступил в сень цитрусовых плантаций и фруктовых садов, которые тянутся до Немецкой слободы, где живет господин Оргелбренд. В домах этих, утопающих в зелени садов и плантаций, нашел Ицхак, наш товарищ, заработок в те времена, когда был полон отчаяния; и здесь гулял он с Соней в те времена, когда казалось ему, что есть у него все. И если она для него уже не существует, так ведь дорожки эти все еще существуют, и совсем близко отсюда – еврейская гимназия. Как-то раз в те дни, когда потемнело у него в глазах от голода, зашел он к знакомому, служившему секретарем в гимназии. Застал его в обществе учителей за чаепитием. Почувствовал тот, что у Ицхака не было ни крошки во рту в тот день, встал и принес ему чай и пироги. Где тот, кто помог ему? Жена его не смогла выдержать жизни в Эрец, и он вернулся с ней в галут. Если бы не нашел он здесь работы, не было бы у него денег на дорогу и он бы остался в Эрец. Теперь, когда он живет за пределами Эрец, дети его растут без Торы, и он горюет о них и о себе. Пройдут годы, и он, быть может, вернется в страну, но место его уже занято другим, а новые вакансии не попадаются каждый день. Что собирается Рабинович делать в Эрец? Владыка мира, воскликнул Ицхак про себя, неужели не избавлюсь я никогда от мыслей о Рабиновиче?

 

Часть восемнадцатая

Рабинович

 

1

Повстречался ему некий господин и сказал ему: «Если глаза не обманывают меня, ты – господин Кумар?» Сказал Ицхак: «А как зовут господина?» Сказал тот господин: «Как зовут господина, должен знать ты сам». Сказал Ицхак: «Голос узнаю, лицо не узнаю. Рабинович?!» Сказал Рабинович: «Неужели я настолько изменился, что трудно меня узнать?» Посмотрел Ицхак на него и сказал: «И правда. Ты не изменился, но сдается мне, что ты не курил раньше?» Пожал плечами Рабинович и сказал: «Я… не курил?!» Сказал Ицхак: «Во всяком случае, не черные сигары». Сказал Рабинович: «В этом ты прав, друг мой». Подумал Ицхак: вот ведь он говорит, в этом ты прав. Это значит, в другом – я был не прав. Впрочем, по его лицу не заметно, что у него есть на меня обида. Наоборот, он приветлив со мной и даже поцеловал меня как друг.

Спросил Рабинович Ицхака: «Куда ты идешь? Если я не ошибаюсь, так кафе Лоренца тут рядом – зайдем и выпьем стакан прохладительного. Гром и молния, такую толстую ящерицу я не видел никогда в жизни, до чего она ловкая, подпрыгивает как черт и прячется за жалюзи! И она не понимает, что когда откроют жалюзи, то раздавят ее. Лоренц расширил свое кафе. Ты часто бываешь здесь?» – «Я?» – «С кем я говорю? Не с тобой?» Сказал Ицхак: «Я не живу в Яффе». Спросил Рабинович: «А где ты живешь?» – «В Иерусалиме». – «Значит, ты здесь гость? Чем ты занимаешься в Иерусалиме? Перекрашиваешь ханжей? Может, закуришь сигару?» Сказал Ицхак: «Я не курю». Спросил Рабинович: «Почему?» Сказал Ицхак: «Потому что не чувствую наслаждения от курения». Сказал Рабинович: «Человеку нужно воспитывать в себе умение наслаждаться».

 

2

Ицхак понял, что нет в сердце Рабиновича против него ничего. Напротив, относится он к нему с любовью, может быть даже большей, чем раньше. Если бы мы не боялись сравнений, то уподобили бы его старшему брату, покинувшему отцовский дом в тяжелую годину. А когда он вернулся, то был благодарен своему младшему брату, который остался и сберег дом.

Спросил Ицхак своего друга, когда они уселись в кафе: «Скажи мне, почему ты не писал нам ничего?» Улыбнулся Рабинович и сказал: «Нам, ты говоришь, то есть тебе и Соне. Что ты будешь пить – может, пива холодного? Скажу тебе правду. Все то время, что я бедствовал, я не хотел писать. А когда мое положение улучшилось, занят был поиском доходов. А ты думаешь, это легко, мой дорогой, содержать женщину? Женщины за границей не удовлетворяются куском хлеба и помидорами. Официант, две бутылки пива и соленые пирожки! Ицхак, бери и пей! Чему ты удивляешься?»

Ицхак сидел и не мог прийти в себя. Теперь, раз Рабинович женат, он не напомнит ему грех с Соней. Но все-таки, если спросит его, что он скажет ему? Сказал Рабинович: «Что касается моей женитьбы, расскажу тебе в другой раз. Я ведь намерен осесть здесь, и найдется у нас время поговорить». Спросил Ицхак Рабиновича: «Что ты скажешь о Яффе? Разрослась она? Ты видел Соню?» Снял Рабинович шляпу и, обмахиваясь ею как веером, сказал: «Видел я ее, видел. Изворотливая девушка. Из-за своей излишней изворотливости проскальзывает она у тебя между пальцами. Официант! Еще бутылку! Куда делся штопор? Теперь, мой дорогой, оставим госпожу Цвайринг. В любом случае не стоит нам быть неблагодарными. За здоровье, Ицхак, за здоровье!»

Ицхак припал к стакану и охладил свои губы. Ведь он говорит, не стоит нам быть неблагодарными, значит, он знает, что была у нас связь, между мной и Соней. Зажал Ицхак стакан в руке и подумал: нехорошо, нехорошо, что не вернулся я в Иерусалим и встретился с Рабиновичем. Поставил он стакан и сказал: «О многом хочу я расспросить тебя и не знаю, с чего начать». Сказал Рабинович: «Еще есть время у тебя. На самом деле я не знаю, зачем я вернулся в Эрец Исраэль, наверняка – только затем, чтобы осуществить на деле слова: союз заключен между Эрец Исраэль и человеком, и потому каждый, покинувший ее, в конце концов вернется». Сказал Ицхак: «Разве ты не жить сюда приехал?» Сказал Рабинович: «А для чего же? Не туристом же я сюда приехал? На сегодняшний день я не знаю, чем буду заниматься. Одни предлагают мне купить плантации под Яффой, другие предлагают миндальные сады в Хедере, а есть такие, что предлагают стать компаньоном одного столяра, который хочет расширить свое предприятие. Короче, много деловых предложений приготовили мне тут, но никому не приходит в голову, что этот Рабинович – специалист по торговле готовым платьем и, может быть, стоит ему открыть магазин готового платья. Да только не знания человека имеют значение, а деньги его. И Асканович, по своему обыкновению, поставил меня перед картой Эрец Исраэль и предложил мне земли на востоке и на западе, во всех уголках Эрец, как на ладони своей. А с другой стороны, он говорит, что стоило бы мне основать здесь новую типографию. И Асканский поддержал его предложение. Асканский говорит: в Яффе всего одна типография, а там, где есть одна, есть место для двух. Если один еврей ест хлеб, почему еще один не может присоединиться к нему для трапезы? И Аскансон согласен с ним, потому что писатели Яффы собираются издавать ежедневную газету и им нужна большая типография. И уже сочинил Мордехай бен Гилель план, чтобы отослать его в Одесский комитет, и доктор Лурье готов подписаться под планом, и нечего говорить о Людвипуле, который готов быть редактором газеты, однако не мешает, чтобы Усышкин поговорил с Шаем Бен-Ционом, ведь Шай Бен-Цион утверждает, что нет здесь писателей, ведь те, что считают себя писателями, – не писатели. В противоположность ему Дизенгоф – оптимист. Говорит Дизенгоф: есть писатели или нет писателей, вот я посылаю вам бочку чернил, а вы пишите, сколько вам угодно. И пришел ко мне Шенкин – с акциями гимназии… Официант! Счет! Видишь ты, Ицхак, много возможностей заработать приготовила мне Эрец Исраэль, да только все это не подходит мне. Раз так, что же я буду делать? Когда придет время, скажу тебе».

 

3

«Ахузат Байт» приступила к строительству домов. В один прекрасный день закладывает Реувен фундамент для своего дома, а в другой день закладывает Шимон фундамент для своего дома. Приходят – из Неве-Цедек и из Неве-Шалом, с Морской улицы и с улицы Говарда, из квартала Агми и из темных переулков, где нет света и нет воздуха, и приносят лепешки от Альберта, и вино, и газированную воду. Пьют, и танцуют, и поют. И рабочие выглядывают из песчаных завалов и радуются вместе с владельцами домов, и никто не различит, кто больше радуется: хозяин дома или тот, кто этот дом строит. Одни плачут от радости, а другие радуются сквозь слезы. Чего только не пережили они, пока не удостоились приступить к строительству Тель-Авива! Работники АПЕКа портили им жизнь, и маклеры меняли семь раз на день условия сделки, и чиновники турецких ведомств провоцировали каждый день конфликты, и каждый день обнаруживались «доброжелатели», которых нужно было ублажать взятками, чтобы не пошли они и не навредили. Сейчас стоят эти люди на этой земле, и строят для себя дома, и надеются и верят, что удостоятся жить здесь в мире и справедливости, и удостоятся увидеть возрождение всей Эрец Исраэль.

Некоторые будущие владельцы домов сами занимаются постройкой, а некоторые – заняты своими делами и передают строительство своих домов в руки подрядчиков, а подрядчики берут в компаньоны людей со средствами. Рабинович, прибывший с деньгами, согласился и стал компаньоном подрядчиков. Когда совершил алию Рабинович, товарищ наш, в Эрец Исраэль, прибыл он – обрабатывать землю; не ответила она ему – занялся он коммерцией. Увидел, что требуется вводить новшества, а хозяева его не хотят изменить своим привычкам, поэтому уехал он за границу, и усовершенствовался в своей профессии, и женился на богатой женщине, и вернулся в Эрец, чтобы извлечь пользу из выученного себе на радость и на радость Эрец. Не успел опомниться, как стал компаньоном подрядчиков. Когда уехал Рабинович, товарищ наш, за границу – уехал бедняком, когда вернулся – вернулся богачом, а если человек богат, он не должен искать прибыль, прибыль сама его ищет.

Рабинович забыл Соню. Уже понял Рабинович, что не создан человек, чтобы провести все свои дни и годы с девушками, не знающими, чего они хотят и чего желают. Рабинович забыл Соню, но Ицхака он не забыл. И хотя многие ищут его близости, он дружит с Ицхаком. И это очень странно, ведь Ицхак – ничем он не знаменит, нет у него ничего. Более того, то, что было общим для них обоих, то есть то, что связано с Соней, они не упоминают даже намеком. Зато беседуют на все остальные темы. И уже поведал ему Ицхак, своему другу, обо всем, что с ним было, и даже о том, что у него – с Шифрой, о том, как он привязан к ней, и о том, что остается ему только ждать милости Всевышнего.

Уже прошел не один год, как не слышал Рабинович имени Всевышнего, а сегодня слышит он имя Господа, Благословен Он, в каждой беседе своей с Ицхаком. Выходцы из Галиции вроде бы не отличаются от других людей, но как только захотят чего-либо, тотчас же уповают на Господа, Благословен Он, и не стесняются упоминать Его имя. Рабинович… нет у него ничего ни с Создателем и нет у него ничего против Создателя. Со дня, как оставил Рабинович свой город, вряд ли вспоминал он Его. Много у человека забот, и нет у него времени помнить обо всем. Однако нужно воздать Рабиновичу должное: помнит он о своем друге. Ради своей дружбы с Ицхаком он решил привлечь его к своей предпринимательской деятельности, передать ему малярные работы, с подрядом или без подряда, лишь бы было хорошо Ицхаку. И согласился Ицхак работать с ним, с подрядом или без подряда, лишь бы было хорошо Рабиновичу.

 

4

Остался Ицхак в Яффе еще день и еще день; надо было заняться расчетами, связанными с работой, и тому подобными делами. А Рабинович – человек занятой, и он задерживал Ицхака еще на день и еще на день. Стал Ицхак бывать у Рабиновича и обедать за его столом, потому что у Рабиновича, товарища нашего, широкая натура и он любит гостей. В прошлом, когда был Рабинович бедным рабочим и жил в шаткой развалюхе, он принимал гостей и угощал их тощим хлебом и чаем, а теперь, когда он хозяин богатого дома, предлагает он гостям пироги, и вино, и самые разные кушанья. И жена его любит, когда приходят гости, – ведь что остается ей, женщине, в странах Востока, кроме кухни и приема гостей. Вообще-то есть среди женщин и дельцы, и посредники, и комментаторы. Гильда Рабинович не принадлежит к их кругам и не хочет походить на них. Многим интересуются женщины, но ее интерес сосредоточен на ней самой и на ее доме.

Среди гостей Рабиновича ты встретишь также господина Оргелбренда. Господин Оргелбренд не бывает ни в одном из домов Яффы, но Рабинович сделал так, что тот не может не приходить к нему, а иногда даже обедать у него. И за обедом подшучивает Рабинович как над самим господином Оргелбрендом, так и над его начальником, директором АПЕКа. Говорит Рабинович: «Почему наш приятель Оргелбренд не женится? Потому что, если он женится и родит сына, вынужден будет почтить своего начальника и сделать его посаженым отцом, а потому он отказывается от женитьбы. И дай-то Бог, чтобы он не остался холостяком на всю жизнь».

И Соня Цвайринг бывает у Рабиновича, она и Гильда Рабинович питают друг к дружке чувство глубокой симпатии. Как-то раз увидела госпожа Рабинович, что у госпожи Цвайринг великолепные туфли, и спросила, кто здесь шьет для нее обувь. И привела ее Соня к одному маленькому сапожнику, выходцу из Гомеля, который изготавливает самую красивую обувь, лучшую, чем шьют все остальные сапожники в Яффе, и даже лучшую, чем шьют сапожники-греки, у которых заказывает обувь большинство женщин из Яффы и окрестных поселений. С тех пор подружились госпожа Рабинович и госпожа Цвайринг, и пригласила Соню госпожа Рабинович к себе домой. А Рабинович относится с уважением к гостям жены, точь-в-точь как и она относится с уважением к его гостям, даже к Ицхаку Кумару, хотя и удивляется: что нашел в нем Рабинович, чтобы так приблизить его к себе? И Соня согласна с ней, что иерусалимец этот – человек скучный. Вообще-то любой человек здесь – сплошная скука. А если скажет тебе кто-нибудь: вот ведь Хемдат не наводит скуку, скажу я ему, зато та девица, которую он выбрал, та самая Яэль Хают, – скука помноженная на скуку. Неужели ничего не знает Гильда Рабинович о том, что было между ее мужем и Соней? Но если бы даже она и знала, ей все равно. Гильда Рабинович – не мещанка и не судит строго.

Сидит Ицхак в компании людей известных и людей неизвестных, а Рабинович сидит во главе стола, и речи его наполняют весь дом. Обо всем том, что есть в Эрец Исраэль, и обо всем том, чего нет в Эрец Исраэль; о функционерах, в которых общество не нуждается, и о Турции и о ее властителях, и о положении евреев под властью турецких законов. О промышленности, и о фабриках, и об искусстве мощения улиц, которым пока еще не овладели евреи, кроме одного «марокканца», резчика по камню, специалиста по изготовлению надгробий, и он нанимает рабочих, но – неевреев. От производства, которое в наших руках, и от производства, которое пока еще не в наших руках, возвращается Рабинович к нашим национальным учреждениям; и от них – к главе всех наших учреждений, к АПЕКу в Яффе; а от АПЕКа к директору АПЕКа, человеку осторожному и берегущему национальный капитал, разве только от излишней осторожности он чересчур разборчив в своих клиентах и не доверяет тому, кому необходима помощь, к примеру хозяину какой-нибудь еврейской фабрики, тогда как немецкий банк доверяет ему. Однако кредит немецкого банка ограничен, и вынужден человек обращаться к ростовщикам, ссужающим ему деньги под восемнадцать процентов, поэтому он не в состоянии расширять производство.

От кредитов, и банков, и промышленности переходит Рабинович к нашим товарищам, которые мучились от лихорадки и от лишений, но проводили все свои дни в спорах или же сидели парочками на берегу моря и пели «Прими меня под крыло свое и будь мне матерью и сестрой!». «Гром и молния, – восклицает Рабинович, – нашел ты себе возлюбленную – что ты болтаешь о матери и сестре? Еще хуже них – жители Иерусалима. На берегу моря не сидят и песни о сестре и матери не поют, но бегают от могилы к могиле и от молитвы к молитве. Если не попадут они в ад за то, что отвлекали евреев от работы, вернут их души в этот мир и сделают рабочими и ремесленниками, чтобы исправили они в будущем перевоплощении то, что испортили в воплощении этом». И когда упоминает Рабинович Иерусалим, он вспоминает преклонение Ицхака перед ним и перед своей возлюбленной, скромной дочерью Иерусалима, которая ни разу в жизни не подняла глаз на другого мужчину, и нет большего счастья для мужчины, чем иметь такую жену. В эти минуты думает Рабинович о своей жене, которая раньше была замужем за другим. В эти минуты он считает себя обделенным, но оправдывает приговор, ведь и он тоже не встал под хупу без порока, и если судить по справедливости, так он еще остался должен Господу, Благословен Он. Как познакомился Рабинович с этой женщиной? Маленькая собачка была у нее, и Рабинович кормил ее шоколадом и сахаром. Понравился Рабинович собачке и понравился хозяйке собачки, оставила она своего мужа и пошла за Рабиновичем. И смотри-ка, нечто похожее на то, что случилось с Рабиновичем, случилось с Ицхаком. Однажды красил Ицхак в одном из кварталов Иерусалима, и пришла собака и улеглась перед ним. Ицхак не погладил собаку, и не дал ей сахара и шоколада, но, наоборот, ударил ее и вывел на ее шкуре слова, порочащие ее. Но если бы не ударил он ее, не забрела бы собака туда, где был рабби Файш, и не облаяла бы его, и не пришел бы в ужас рабби Файш, и не заболел бы, не стал бы Ицхак бывать у него в доме и не познакомился бы с Шифрой. Во всем проявляется воля Господа, Благословен Он, иногда явно, а иногда сокрыто. То, что явно, – мы видим, то, что сокрыто, – мы не видим.

Сидит себе Ицхак, товарищ наш, у Рабиновича за красивым столом, уставленным отличными кушаньями. Еды такой не видал Ицхак ни в отцовском доме и ни в гостиницах Эрец Исраэль, потому что хозяева гостиниц, в которых он обычно останавливался, почти все никогда в жизни не видели гостиниц и не знают, что – хорошо для постояльцев, а что – нехорошо для постояльцев. Подают то, что есть, лишь бы получить плату, а постояльцы, почти все бедняки, не ищут того, что нравится им, лишь бы набить живот и заглушить голод. Сидят себе за столом Рабиновича гости, и наслаждаются кушаниями, и сдабривают обед приятной беседой. Есть среди сидящих за столом те, с кем стоял он, нанимаясь на поденщину, и есть среди них те, кто отнимал работу от товарищей наших. Когда Всевышний благоволит к своим созданиям, тогда и люди хороши друг с другом.

И гляди-ка, как-то раз попал Виктор в дом Рабиновича. Каким образом? Тем летом ездил Виктор в Карлсбад, чтобы подправить свое здоровье и сбросить немного жира. Познакомился он в Карлсбаде с девушкой. Услышала она, что он из Палестины. Сказала ему: «У меня сестра в Яффе». А та сестра – была Гильда Рабинович. И пообещал ей Виктор передать от нее привет. И вот явился Виктор к Рабиновичу.

Виктор знает, как вести себя. Все то время, что Рабинович был босяком, ищущим работу, обращался он с ним, как он всегда обращается с босяками. Теперь, когда Рабинович богат, ведет он себя с ним, как ведут себя с богачами. А Рабиновича, друга нашего, вы ведь знаете. Рабинович – человек дела, и он не убивает свою жизнь на мысли о мести и возмездии. И поскольку Виктор пришел к нему, он приветливо встретил его и усадил вместе со всеми. Однако находятся среди гостей такие, что любят споры в любое время, и в любом месте, и с любым человеком. Говорит один из них: «По какому праву возноситесь вы, крестьяне, над нами, рабочими? Разве не все мы прибыли сюда с пустыми руками, не так ли? Только вам – повезло, что получили вы землю от барона, от Еврейского Колониального общества, от «Ховевей Цион», не так ли? И стали вы крестьянами, не так ли? А мы, не получившие удела в Эрец, стали рабочими, не правда ли? Если так – все мы живем здесь благодаря любви к Сиону, не правда ли? Если так – чем мы хуже вас, верно?»

Пока один спрашивает, а другому ответить нечего, наполняет хозяин дома бокал пива одному и бокал пива другому. Берет госпожа Гильда руку одного и вкладывает ее в руку другого и говорит: «Не отойду от вас, пока вы не выпьете за здоровье друг друга». Поднимают они свои бокалы, и пьют, и благословляют друг друга, и все пьют вместе с ними. И счастливый мир заключается между ними в доме Рабиновича, будто бы нет между рабочими и крестьянами никаких различий и никаких противоречий. О нечто подобном пел наш товарищ Нафтали Замир:

«За стаканом чая и вина чашей Наслаждались братья наши, Кто здесь крестьянин и кто рабочий – не видать, И где копейка, и где сотня – не понять».

Ицхак доволен – и не доволен. До того как уехал Рабинович за границу, не было места и не проходило часа, чтобы он не стремился к нему; когда же вернулся Рабинович в Эрец, иногда чужим казался ему старый друг. Перестал Ицхак бывать в доме у своего друга – отыскал его Рабинович и заставил вернуться к нему. По дороге купил Рабинович цветы для своей жены. Смотрел на него Ицхак и удивлялся, что тот растрачивает свои деньги на излишества вроде цветов. Закурил Рабинович толстую сигару и сказал: «Должен человек приучать себя к излишествам. Нет у него страсти к излишествам – он должен заиметь ее, потому что, если есть у тебя избыточные желания, ты стремишься их исполнить, но страсть твоя только растет, и тогда ты не сидишь без дела, так как вожделения требуют денег, а деньги требуют действия. Прогоняешь ты лень и начинаешь действовать, и получается, что и сам ты устраиваешься, и Эрец обустраивается вместе с тобой. Не создана Эрец для тех, кто кормится манной небесной. Я не большой ученый, но известно мне, что, как только вошли сыны Израиля в Эрец Исраэль, прекратила падать манна небесная».

Вдыхает Ицхак аромат цветов вместе с ароматом черной сигары и не знает, что ответить другу. Взгляды Рабиновича изменились, но сердце его так же прекрасно, как и прежде. Идут оба товарища наших, Ицхак Кумар и его друг Рабинович, пока не подходят они к дому. Берет Гильда цветы, нюхает их и говорит: «Чудесно, чудесно, Рабинович!» и расставляет их в вазы, наслаждаясь их видом и ароматом. Если квартиры наши в Яффе нехороши и если многое другое в Эрец не подходит нам, цветы в Эрец прекрасны, и стоит ради них отказаться от чего-нибудь другого. Говорит Рабинович жене: «Подожди месяцев пять или шесть, и мы переедем в новую квартиру, за которую не будет стыдно даже перед Европой». А Ицхаку он говорит: «И ты тоже уезжай из своей квартиры и живи здесь с твоей женой». Подняла госпожа Рабинович внезапно свои красивые глаза на Ицхака и пропела по-немецки, что место есть даже в маленьком шалаше для четы влюбленных (если мы переведем это на простой иврит). Покраснел Ицхак. Хотя все его мысли были о Шифре, все еще не представлял он себе, где он будет жить с ней. Думает он: оставлю свою квартиру и буду жить с Шифрой в Яффе. Извлеку ее из гнезда сплетен, и приведу ее к хорошим людям, и построю нам дом, и куплю нам мебель – и расширю ее кругозор всеми теми средствами, что Господь вложит мне в руки.

 

5

Наш друг Рабинович ни капельки не преувеличивал.

Если ты выйдешь к пустырю, приобретенному товариществом «Ахузат Байт», увидишь ты что-то, похожее на дома, выглядывающие из песков. Пока еще нет там настоящих домов, но в будущем это станет домами. И уже есть люди в Яффе, которые называют это место новым именем – Тель-Авив. Итак, этот еврейский квартал, который носит имя Тель-Авив, строится, и каждый день приходят новые рабочие, побеждают песок и возводят дома. И место это, в котором не было ни души, теперь гудит от множества голосов.

Есть евреи, которые пророчат, что дома, построенные еврейскими рабочими, не будут стоять, точно так же, как не может крестьянин выстоять за счет труда еврейских рабочих. И иногда случай играет им на руку: рухнувшая стена или обвалившаяся балка. И смотри-ка, что за чудо, каждая неудача порождает успех, ведь каждая рухнувшая стена и обвалившаяся балка учат рабочих, как надо строить, и так они совершенствуются в своем деле на радость себе и на радость заказчику. И уже есть у наших товарищей в Яффе хлеб на обед и деньги на ночлег, чтобы отдышаться и набраться сил для работы; и удивляются люди: до чего же мы изменились. И как люди удивляются, так и небо удивляется. И когда солнце раскаляется в небе и весь мир кругом кипит, приходит оно туда охладиться немного среди строительных лесов. А вечерами приходят туда парочки и прогуливаются среди новых зданий, потому что весь берег моря занят новыми репатриантами, прибывающими с каждым судном. Волны одна за другой набегают на берег моря и обнимают друг друга, а луна то блуждает над морем, то идет взглянуть на новые дома, поднимающиеся из песков.

Много раз видел Ицхак Соню, иногда у Рабиновича, а иногда на берегу моря или среди домов «Ахузат Байт», которые называются Тель-Авивом. Иногда встречал ее, гуляющей с Яркони, а иногда – с другим, так как Яркони занят устройством своих служебных дел и не всегда находит время для Сони. Однажды встретил Ицхак Соню в обществе высокого худого парня в панаме художника на голове и со свернутым холстом под мышкой. Если нет здесь ошибки, так ведь это тот самый, который выговаривал ему, Ицхаку, когда спросил его Ицхак о своих коллегах, малярах. Много картин «наплодил» он в Иерусалиме, а теперь Яффа просится на его картины. Ицхак не держит на него зла, и не ревнует его к Соне, и не желает знать, о чем они беседуют: об Аполлоне, или о Венере, или о Беатриче, или о всяких других созданиях, которые уже мертвы.

На самом деле не беседуют они ни о чем, а просто гуляют друг с другом, и каждый думает о своем и не говорит об этом. Соня занята мыслями о Яэль Хают, о том, что все тайное становится явным: лицо ее как лик богоматери, а сердце полно хитрости. Ходит с Шамаем и не оставляет в покое Хемдата. От Яэль Хают переходят ее мысли к Тамаре Леви. Малышка эта, у которой еще не обсохли чернила на пальцах, собирается уехать из Эрец учиться в университете. От Тамары Леви вернулись мысли Сони к Яркони: похоже, что нет у него в мире никого, кроме нее, и похоже, что она и весь мир ничего не значат в его глазах.

В то самое время, как Соня размышляет обо всем на свете, идет тот самый художник рядом с ней и думает: идешь ты с девушкой – и никакого толку. Боже Всемогущий, как можно писать, если ты отродясь не видел обнаженной икры женской ножки. Рисуй то, что рисуется: слепых, и хромых, и пейсы йеменитов, и нищих, роющихся в отбросах; и нет ни одной живой души, аромат которой ты хочешь вдохнуть. Страна эта – странная страна, страна без женщин. Арабки – с закрытыми лицами, а девушки Старого ишува – пропасть между тобой и ими. Что остается тебе, кроме этих старых дев, сумочки которых набиты таблетками хины, градусником и порошками от болезней живота. А если приехал ты в Яффу и гуляешь с этой стройной девушкой, вынужден ты ограничиться любовью только в мыслях. Принимает он позу человека искусства, простирает свою руку к морю и говорит: «Как прекрасно это море!» Кивает ему Соня головой в знак согласия и кивает головой Ицхаку Кумару, прошедшему ей навстречу и поздоровавшемуся с нею. Много раз встречался с ней Ицхак. Иногда заговаривал с ней, а иногда ограничивался только приветствием, так обычно ведут себя люди, знакомые друг с другом, но не близкие друг другу.

В один прекрасный день пришел Ицхак к себе в барак и нашел там хозяина барака, спящего у себя на кровати. Как он вошел, ведь ключ у Ицхака? Подождал он час-другой, но спящий не проснулся. Сладкая Нога вернулся оттуда, откуда вернулся, где делал механизм для камеры, стоящей на другой камере; если явятся турецкие чиновники для проверки, нажимают на что-то вроде кнопки, и поднимается нижняя камера, и незаметно, что спрятано что-то. Почувствовал Сладкая Нога, что Ицхак здесь, но не удостоил его вниманием, так как устал и хотел спать. Встал Ицхак и ушел в гостиницу. Решил: эту ночь переночую в гостинице, а завтра вернусь в Иерусалим.

Все номера гостиницы были заняты, потому что наступил сезон морских купаний, и приехали купаться в море многие из Иерусалима и из поселений. Поставила ему хозяйка гостиницы кровать в маленькую комнатку, в которой жил Теплицкий, надзирающий за имуществом своего дяди Спокойного. Чудеса, сказал Ицхак, когда я уезжал отсюда, обнаружил здесь Виктора, а когда вернулся сюда, обнаружил Теплицкого. Получается, что проводят передо мной всех тех, из-за кого не удостоился я обрабатывать землю. Теплицкий не узнал Ицхака, так как никогда не смотрел на людей, но обрадовался: раз есть у него сосед, снизят ему плату за комнату.

В тот день большое горе свалилось на Теплицкого. Сирота росла в доме его дяди Спокойного, которого ее отец назначил опекуном над ее имуществом. Решил Теплицкий жениться на ней, потому что стало известно ему, что та плантация, за которую он отвечает, не принадлежит его дяде, а принадлежит той самой сироте. И уже радовался в душе, что если он женится на ней, то попадет эта плантация ему в руки. Что сделал его дядя? Поехал и выдал ее за какого-то бездельника, студента-медика в Бейруте, который согласился взять ее в жены такую, как она есть, без приданого. Лег Ицхак в постель и прочел «Шма» и благословение «Смежающий сном глаза мои», как поступал иногда. Пала дремота на его веки, и не пугали его дурные сны или сны, похожие на хорошие, но на самом деле дурные. Однако под утро услышал он голос Гемары. И поскольку Теплицкий этот, ночевавший с ним в комнате, нуль в Торе, понял Ицхак, что реб Юдл, дед его, вот кто учится. И поскольку деда его уже нет в живых, стало казаться ему, что это не кто иной, как он сам. Вошел сват и предложил ему невесту. Положил Ицхак платок на Гемару, чтобы послушать, что сват говорит. Заполнилась вся комната людьми в талитах и тфилин, так что тфилин одних касаются тфилин других…

После завтрака пошел Ицхак в барак, и собрал свои вещи, и отправился искать носильщика, который доставит их на вокзал. Увидели его носильщики и принялись спорить друг с другом, кому он достанется. Обратил внимание Ицхак на одного, стоявшего в стороне, с руками за спиной, и позвал его. Этот парень был носильщиком похоронной службы, обязанность которого – обслуживать мертвецов, но раз позвали его, не отказался от заработка, свалившегося на него вдруг. Развязал свои веревки и пошел за Ицхаком.