Вчера-позавчера

Агнон Шмуэль-Йосеф

Книга четвертая

Конец всему

 

 

Часть первая

Оставим Ицхака и вернемся к Балаку

 

1

Всякий раз, как только Балак показывался в еврейских кварталах, встречали его градом камней, когда же он унес оттуда ноги, стали возводить на него напраслину. Не было уст, которые бы не выступали против него, и не было газеты, которая бы не позорила его. Все газеты были полны злокозненными делами Балака. «Нарцисс» называл его отступником и безбожником, имеющим наглость разгуливать с непокрытой головой, в то время как буквы святого языка – на его шкуре. А «Свет», который вначале рассыпался в похвалах ему именно за то, что он ходит с непокрытой головой, изменил отношение к нему в худшую сторону и обвинил его в лицемерии, ведь он унес свои ноги из еврейских кварталов от страха перед «Нарциссом». Еще хуже, чем обе эти газеты, вела себя «Свобода». Она перепечатала статьи из «Нарцисса» и из «Света», но при этом добавила, что и «Нарцисс», и «Свет» закрывают глаза на этот поступок, потому что им платят за молчание.

Когда прибыли иерусалимские газеты в Яффу, убеждена была Яффа, что собака эта – персонаж из басни, подобно кляче Менделе и другим персонажам из историй о животных и птицах, которые человек читает для своего удовольствия, а если он интеллектуал, то пытается понять, на что намекает басня. Жители Яффы, все интеллектуалы, обратили внимание на статьи, да только не знали, против кого они направлены. Один говорит: тут что-то кроется, а другой говорит: нужно извлечь скрытое из явного. А вот что тут – явное, разъясненное, не разъяснял никто. Так или иначе, разделились мнения, и сколько жителей города – столько мнений.

Разнесся вдруг слух: все, что говорится по поводу Балака, направлено против лиц, ответственных за образование в Иерусалиме. Сказал один своему знакомому, а знакомый – своему знакомому: зачем нам ломать голову и высказывать всякий раз другое мнение, ведь ясно, как Божий день, что тут говорится о таких-то и таких-то, которые бегают как собаки за своими господами, высокопоставленными чиновниками других народов и консулами. Одни – из чувства раболепия, а другие ждут от них признания, и вот насаждают они разные чужеземные языки в Эрец. Да только иерусалимские газеты, которые боятся их, поскольку зависят от них (они получают от них деньги), говорят намеками.

Еще не успел склониться день к вечеру, как оставила Яффа все свои дела и устроила митинг протеста. Заполнился двор библиотеки «Врата Сиона» множеством народа, и все ступени, ведущие наверх, были заполнены людьми. Эти – наверху над теми, а те – внизу под этими; и каждый, опередивший другого, считал, что ему повезло. И все еще продолжали прибывать люди. Увидели организаторы митинга, что не хватает места для всего прибывающего народа, посовещались и объявили, что митинг будет проходить под открытым небом. Начали все толкаться по направлению к выходу. Верхние оказались в проигрыше, а нижние в выигрыше – так временная удача отворачивается от своих владельцев. Принесли скамью, и кто-то взобрался на нее и начал свою речь. После него взобрался его товарищ, а за ним – его товарищ. Тридцать шесть речей были произнесены в тот вечер, и каждый оратор сказал что-то свое. (Такого еще не было ни разу, пожалуй, с того времени, как превратилась Яффа в столицу ораторов.) Надо принять во внимание, что директора иерусалимских школ, опекуны просвещения – каждый и каждый из них имеет свой, отличный от его коллеги взгляд на просвещение, и как взгляд его – отличен от взгляда коллеги, так и язык его – отличен от языка коллеги. В школах общества «Все евреи – товарищи» – французский, общества «Помощь» – немецкий, Эвелины Ротшильд – английский. И таким образом заставляют учащихся говорить на самых разных языках и вносят путаницу в стране. И если нет у них учителей-евреев, нанимают учителей-гоев, даже совершенных антисемитов, знаменитых ненавистников народа Израилева, чья ненависть просачивается подобно яду. И каждому ученику, не желающему слушать клевету на народ Израиля, доставляют неприятности и позорят его. Так однажды получилось с одним учеником, который решил избавить себя от речей учителя-злодея и вышел по естественным надобностям из класса. Что сделал директор? Пошел за ним следом и запер его в уборной, а ключ унес с собой.

То, о чем деятели Яффы говорили, рабочие Эрец Исраэль – писали. Писали резкие статьи в «Хапоэль Хацаир», направленные против общества «Все евреи – товарищи», и против общества «Помощь», и против других школ за то, что в каждой школе – свой язык, так что запуталась Эрец Исраэль в «семидесяти» языках. И когда атаковали они эти школы, насаждающие чужеземные языки среди евреев, не оставили они в покое и ешивы и хедеры, где запрещают своим учащимся говорить на иврите и вырывают язык наш из уст наших.

Образованные люди в Иерусалиме, преподающие (либо сами, либо их сыновья, либо их зятья) в этих школах, не могут выйти на открытую войну против своих работодателей, но и молчать не могут. Поэтому выступили они против школ миссионеров, которые завлекают к себе еврейских детей своими происками, и внедряют в их души ненависть к своему народу, принуждая их к перемене веры и отрицанию национальных святынь, пока те не перестают быть евреями. Отомстили им миссионеры и подняли цены на книги ТАНАХа в несколько раз. Ослабли духом учителя и отстали от миссионеров. Утихли дебаты, и все осталось по-прежнему.

 

2

Так как война за иврит вновь возобновилась, выступили на войну за Тору раввины Иерусалима, пока не покрылись все стены проклятиями на «прорвавших ограду», которую возвели наши мудрецы, подобные ангелам, престарелые, мудрые раввины, защитники Эрец Исраэль. Ограда эта – строжайший запрет на обучение в школах всех городов Святой Земли за то, что те используют ежедневно язык иврит, святой язык, и тем самым умножают число людей, попирающих святое. Из-за всех этих распрей перестал Иерусалим интересоваться Балаком. И уже решил Балак, что повернулся мир к добру.

Когда прибыли иерусалимские газеты в страны рассеяния, поняли там, что речь – не о собаке, собака – это только метафора. Газеты, которые привыкли спорить о халуке и о тех, кто распоряжается ею, поставили историю с собакой во главе угла в своих статьях и фельетонах про халуку и про ее вред. Газеты, которые не занимаются вопросами халуки, но интересуются политикой, решили, что все, о чем пишут иерусалимские газеты, это намек на турецкие дела. Тут же связали они эту войну с Турцией и ее политикой. И писали и снова повторяли: тот, кто думает, что азиатская жестокость ушла из мира, пусть прочтет иерусалимские газеты и убедится, до чего она доходит. Прочли люди, предпочитающие действовать, все эти газеты, объединились и послали прошения своим императорам и царям, чтобы те приказали своим служащим и своим консулам следить за действиями султана, дабы знал он, что не все в мире дозволено.

Когда прибыли газеты из стран рассеяния в Эрец Исраэль, поняли в Эрец Исраэль, что издала Турция жестокий указ против народа Израилева, да только высокопоставленные евреи во всех странах встали на его защиту и заставили отменить указ. Собралась вся Эрец Исраэль целиком и восславила евреев галута за то, что глаза их всегда и во все времена прикованы к живущим пред Господом на Святой горе в Иерусалиме. И все поэты стали сочинять песнопения, записанные в форме нашего разрушенного Храма круглыми золотыми буквами, украшенными вычурными виньетками:

В честь защитников Эрец, героев наших, Князей Израиля, на защиту народа вставших, Так что сердца вельмож и сердце царя в руках у них, А их сердца и их глаза – на Сиона сынах дорогих. Дабы приговор, медленной смертью грозящий, отвести, И народ Всевышнего, в Иерусалиме сидящий, спасти.

И снова вернулся Иерусалим к своим ссорам, и распрям, а наряду с этим – к серьезнейшим разногласиям между всеми общинами по поводу Балака. Выдающиеся ашкеназские талмудисты и раввины говорили, что он – перевоплощение души вероотступника, который отрицает всю Тору целиком и заявляет об этом на святом языке. А мудрые сефардские раввины говорили, что он – всем известный лис, выбежавший из Святая Святых, да только мнения мудрецов общин разделились по существу вопроса. Одни говорили: раз он появился, к добру это; другие говорили: нет, это значит, что тяжкие беды грозят народу Израиля. «Вавилоняне» говорят – не радоваться, «сирийцы» говорят – радоваться. «Иракцы» говорят – не радоваться, «йемениты» говорят – радоваться. «Марокканцы» говорят – не радоваться, «грузины» говорят – радоваться. «Бухарцы» и «персы» обычно не расходились во мнениях. Но теперь отделились «персы» от «бухарцев»: «персы» говорят – не радоваться, «бухарцы» говорят – радоваться. Впрочем, те и другие не спорят, что всем надо раскаяться.

 

3

История о собаке не осталась в пределах Эрец Исраэль, но повлияла на науку, и на жизнь, и на искусство и в Эрец, и за ее пределами. И даже хасидизм обогатился от изображений Балака. Мы не преувеличим, если скажем, что влияние истории с Балаком заметно в исследованиях и произведениях некоторых людей.

Влияние на науку? Заметно – в чем? Есть ученые в мире (не считая тех, что проживают с нами здесь постоянно), которые приезжают периодически в Святую Землю для исследования ее климата, растительного и животного мира, обычаев ее жителей и для всяких других исследований, пока безымянных. Сидят они в гостиницах и записывают в своих блокнотах то, что слышат от хозяев гостиниц и постоялых дворов, и от извозчиков, и от гидов, и от проводников, а когда возвращаются в свои страны, пишут книги и научные труды. Попал сюда как-то один ученый. Увидел собаку и ее шкуру. Сел и написал, что простой обычай есть в Иерусалиме и во всей Палестине. Евреи пишут на шкурах белых собак на иврите и на арамейском языке «сумасшедшая собака». По-видимому, они делают это во имя выкупа. А именно тот, у кого есть в доме сумасшедший, идет, и отлавливает для себя белую собаку, и пишет это на ее шкуре, как поступают евреи эти в канун их Дня Искупления с курицами, когда они вращают их над головой и говорят: «Это выкуп за меня, это – вместо меня». Но не мешает разобраться, почему выбрали именно собаку, а не другое животное? То ли потому, что в странах ислама собака – презренное животное, или есть тому другая причина, требующая дополнительного исследования? В любом случае следует осудить палестинских евреев, ведь из-за надписи люди швыряют в собаку огромные камни и яростно преследуют ее в гневе. Вообще-то это не относится к области науки, и настоящий ученый не должен интересоваться всякими странностями в мире. Но стоит заявить об этом в Общество защиты животных, если таковое имеется в странах Востока, чтобы обратили внимание на этот грубый обычай, приводящий к ненужной жестокости. И если есть в их руках возможность, пусть не дают евреям делать все, что им вздумается.

Влияние на жизнь? Заметно – в чем? Когда была опубликована работа этого исследователя, явился другой и добавил: «Из сказанного вытекает, что евреи ненавидят животных и, когда видят животное или птицу, которые не пригодны в пищу, забрасывают их камнями». И оттого что он выступил с этими обвинениями, он навел на нас много несчастий, не приведи Бог.

Но если мы попали в беду от этого в одном месте, так зато выиграли в другом месте. Каким образом? Группа художников Иерусалима загорелась желанием изобразить ту собаку, о которой все кругом говорят. Побоялись писать с натуры и стали изображать нечто похожее. И если бы я не побоялся проявить хоть каплю неверия, я бы сказал, что творения художников совершеннее творений Господа нашего, ведь из-под Его руки порой выходят создания безобразные и уродливые, тогда как художник делает все прекрасно. И мы можем сказать без тени сомнения, что без Балака мы бы не досчитались нескольких произведений искусства. И мало того, благодаря ему добавилось через ряд лет несколько улиц в Тель-Авиве – художники эти прославились, и назвали несколько улиц в их честь. И кроме этого, добавились еще улицы, названные в честь писателей, сочинивших книги об этих живописцах.

 

4

И хасидизм тоже выиграл от истории с Балаком. Каким образом? Жил старый хасид в Иерусалиме, большой мастер рассказывать истории о праведниках. Весьма сожалел тот хасид, что все кругом говорят о собаке, как будто они – герцоги и графы, и никто не слушает его из-за этого нечистого животного. Как-то пошел он в мясную лавку купить себе немного мяса на субботу. Приснилась ему ночью овца, и на голове ее штраймл, и выбито на нем: «Голубка моя в расселине скалы», а рядом с ней стоит толстый мясник, похожий на фараона времен Моше. И не фараоном он был, а Бисмарком он был. И не Бисмарком он был, а воеводой, властителем Польши. Разгадал хасид свой сон. Овца – это намек на евреев, разбросанных среди народов подобно этой овечке среди семидесяти волков, и они приносят себя в жертву ради Торы подобно овцам на жертвеннике. А штраймл этот – праведник поколения, защищающий народ израильский, который протягивает свою шею, как невинная голубка на заклание, а Бисмарк – тот просто гой. Но тут была неясность, потому что вначале гой выглядел как фараон, а потом – как воевода, властитель Польши. Слышал он во сне стих: «Во главе погрома враг». Понял он это так: фараон созвучен на иврите погрому, который народы устраивают евреям. Но все еще оставалась трудность, что фараон привиделся ему в образе воеводы, властителя Польши. Пришла ему на память мишна одна, где было слово, созвучное слову «Польша» на иврите, а смысл его – бросать. И понял он, что имеются в виду темные ямы. У шляхтичей в Польше было принято, что, если еврей был им должен, бросали его в темную яму, пока он не выплатит свой долг.

Тут наступила годовщина смерти одного праведника. Собрались хасиды в синагоге, носящей его имя, и устроили трапезу. Сидели, и пили за здоровье друг друга, и поздравляли друг друга, что удостоились защиты праведника, и от тоста к тосту пересказывали страшные и чудесные истории об этом праведнике и о других праведниках мира. Что-то из этих историй вы, может быть, слышали, а что-то наверняка не слышали. Если слышали – так слышали, а если не слышали – стоит послушать, тем более что есть в них нечто, касающееся сегодняшнего дня и собаки.

Речь идет об одном человеке, выдававшем себя за праведника. Он увлек за собой большую общину хасидов. А был он не праведником, а абсолютным злодеем, притворяющимся праведником. Ведь известно, упаси нас Боже, что в каждом поколении, в котором истинный праведник приходит в мир, приводит дьявол злодея, кажущегося праведником в глазах людей, чтобы люди ошиблись и не пошли за праведником поколения. И с Небес помогают ему, так что даже настоящие хасиды ошибались. Почему? Потому что в старые времена были поколения, полные истинных праведников, но им не верили. Сказал Господь, Благословен Он: «Посылал Я вам великих праведников, но вы не замечали их, Я поставлю над вами ложных праведников, и вы будете бегать за ними».

Жил тогда один праведник, настоящий праведник, не известный никому, и он поступал подобно другим простым хасидам: ездил ко всем праведникам и не раскрывал себя ни перед кем. Услышал он о новом большом праведнике, собрался и поехал к нему, чтобы провести субботу под его крышей. А та «знаменитость» занимала весьма высокое место в сатанинском мире. Почувствовал тот, что перед ним – абсолютный праведник. Принял его с большим почетом. Услышал в нем праведник примесь «дурного запаха». Но тем не менее склонился перед ним, ведь по своей скромности и простодушию уверен был, что не достоин близости такого праведника, и вводят его в заблуждение Небеса по поводу того «запаха». Подождал он до наступления субботы, ведь благодаря святой субботе народ Израилев очищается и можно будет вдохнуть аромат того праведника, ибо праведник подобен субботе и не придет тот «запах» смущать его. Наступила суббота. Явилась эта «знаменитость» в свой бейт мидраш, ликуя и танцуя, и начала молиться во весь голос изо всех сил, так что задрожали стены от его молитвы. Потом он произнес «Мир вам!» и сделал кидуш. Сказал наш праведник себе: слава Богу, что не зря трудился я, ведь чем глубже мы погружаемся в субботу, тем выше мы поднимаемся со ступени на ступень. И не почувствовал никакой примеси «дурного запаха». И понятно, почему он ничего не почувствовал, ведь тот притворщик окунулся в канун субботы в микву, а миква очищает. Стал он ждать наступления субботней трапезы – трапеза сближает людей.

А было в обычае нашего праведника голодать в честь субботы, чтобы приступить к субботней трапезе с аппетитом, и он не ел перед субботой почти ничего, так только, немного пожевал, чтобы не встретить субботу измученным. Когда приступили они к трапезе, наполнил этот «знаменитый» полную тарелку и подал ему. Выпало кушанье из его руки и упало под стол. Нагнулся он, чтобы поднять его. Наступил на него ногой, и стало оно непригодно в пищу. И никто ничего не заметил, потому что все смотрели на своего ребе. И их ребе тоже ничего не заметил – все руки были протянуты к нему, чтобы получить из его рук остатки еды. Сидел наш праведник с тяжелым сердцем и пустым желудком и размышлял про себя: заповедь – наслаждаться в субботу едой и питьем, а я, кроме кусочка хлеба, не попробовал ничего. И если даже попрошу что-нибудь поесть, не будет услышан мой голос в хоре песнопений. Назавтра снова подал «притворщик» тарелку ему первому. Не успел поднести кусок ко рту, как вдруг один из гостей вырвал кусок из его рук. Не мог он выговорить ни слова от слабости, из-за голода, оттого что не ел в канун субботы и в субботний вечер. И даже если бы и сказал что-то, никто бы не расслышал его из-за голоса притворного праведника, провозглашающего свое учение. Расстроился праведник из-за своего невольного поста, но утешился, что за третьей трапезой он исправит это зло. Пришло время третьей трапезы. Усадил «притворщик» праведника по правую руку и подал ему первому его порцию. Поднял тот тарелку и произнес благословение. Подпрыгнул вдруг ужасный, страшный черный пес и выхватил из его руки еду. И узнал теперь наш праведник, в чем дело, и понял все. И будем знать теперь это и мы и поймем разницу между истинными праведниками и праведниками поддельными, ведь из-за множества грехов наших расплодилось праведников поддельных во много раз больше, чем праведников истинных.

Во время рассказа наш старик сидел там, обдумывал свой сон и не мог понять – или он все еще видит сон, или думает о сне, который раньше видел. Начал сон проходить перед ним от картины к картине, от овцы к овце, и от штраймла к праведнику, и от гоя к другому гою. Взглянул он краем глаза на участников застолья и сказал: «Помолчите, и я расскажу вам то, что вы не слышали никогда в жизни. Благословен Господь, что Он не создал меня графом, и нет у меня дел с нечистыми животными». Передвинул он стакан с места на место, и набил ноздри табаком, и приступил к рассказу. И уже напечатан этот рассказ в хасидских книгах, но из-за его длины и множества повторов, человек не в силах одолеть его. Здесь мы приведем его вкратце, чтобы не пропустить в нашей книге ничего.

Рассказ этот о хасиде, который должен был шляхтичу деньги и не мог уплатить долг. Приказал шляхтич бросить его жену и дочерей в яму, пока не отдаст тот свой долг. Пошел хасид к своему ребе и расплакался. Сказал ему его ребе: «Пойди на базар и любую вещь, приглянувшуюся тебе, которую тебе предложат купить, покупай, и не рассматривай ее, и не думай, стоит ли она той цены или нет». Пошел он на базар. Предстал перед ним пророк Элиягу, светлой памяти, в образе деревенского парня и предложил ему овчину. Спросил его тот хасид: «За сколько ты продашь ее мне?» Ответил тот ему: «За один злотый». Сунул хасид руку в карман и нашел там злотый. Подал ему злотый и взял овчину. Вернулся он к своему ребе. Сказал ему рабби: «Завтра день рождения шляхтича, пойди и преподнеси ему овчину». Пошел он к шляхтичу и преподнес ему овчину. Разозлился на него шляхтич за то, что тот преподнес ему в день его рождения грошовый подарок, за который стыдно ему перед господами и дамами, почтившими его своим присутствием. Принялся избивать его, и тут развернулась овчина, и оказалось, что все волоски ее, один к одному, складываются в буквы, составляющие имя этого господина. Увидел это шляхтич и замер пораженный. Ведь даже если бы собрались все мастера в мире, не может быть, чтобы они сделали такую чудесную вещь. Не иначе как Небеса удостоили его этим. Тут же простил шляхтич еврею все его долги, и приказал вытащить его жену и дочерей из ямы, и заплатил ему много денег, и все важные господа и дамы, которые были при этом, вручили ему подарки из серебра и золота. Под конец сшил себе шляхтич головной убор из овчины и надевал тот головной убор раз в год, в день своего рождения.

 

Часть вторая

Характер Балака и его родословная

 

1

Нам неизвестно, знал ли Балак, что пишут о нем газеты и что говорят о нем люди, и если знал – обращал ли внимание на это. И если обращал внимание – ранило ли его это, и если ранило – то до какой степени ранило. Все то время, пока нападали на него на словах, а не на деле, он не боялся ни газетных статей, и ни исследований ученых, и не сожалел о страданиях евреев, причиняемых им злодеями из других народов, которые наговаривают на нас и приводят своими исследованиями к погрому за погромом. И если это предположение правильное, добавим к нему важное обобщение: Балак был совершенно лишен критической жилки, ведь если бы он был способен критически мыслить, то отнес бы все происходящее вокруг его персоны к стародавним диспутам, основанным на ложных верованиях, на выдумках, далеких от реальности. И не следует делать выводы из того, что написано на его шкуре – «сумасшедшая собака», ведь именно отсюда видно, что нет здесь ничего такого, ведь по языковым нормам нужно писать «бешеная собака». Итак, надпись «сумасшедшая собака» – это ошибка, а если это ошибка, то и вся проблема – надумана, то есть ее как бы и нет вовсе. И даже само имя собаки показывает, что все это – выдумки, как доказывает старательный исследователь, утверждающий, что нет обычая у евреев давать животным имена, а тут у собаки есть имя – Балак. Значит, не идет здесь речь о том, что в действительности было, а есть тут намек, который еще не понят учеными. А если ты скажешь: но ведь он скалит зубы и лает, нужно сказать: так ведь и все другие собаки лают, как свидетельствуют книги о животных, в которых пишут, что для собаки нормально – скалить зубы и лаять. А как же быть с тем, что во всех книгах про животных нет ни слова о надписях на шкуре, даже об одной-единственной букве? Это означает, что наличие надписи на его шкуре тем более доказывает, что собака эта не существует.

 

2

Теперь мы знаем, что Балак не был критиканом и не подвергал сомнению очевидную реальность, что он был собакой простой и не занимался всякими заумными проблемами. И теперь легко нам понять его природу как в сфере материальной, так и в духовной, ведь с рождения был он подобен другим существам, для которых не существует ничего в мире, кроме борьбы за существование и заботы о пропитании. Бросали ему кость – он облизывал ее и лаял, иногда от наслаждения, а иногда – прося добавки, как поступает любое создание: если дают ему достаточно – оно довольно, дают ему мало – просит больше. И мы не ошибемся, если скажем, что он считал в глубине души: раз он заботится о пропитании и следит за своим здоровьем, тем самым он выполняет заповеди своего Создателя, который создал его для того, чтобы он ел и лаял. Душа невежды, простого человека, переселилась в него, а у невежды нет в мире ничего, кроме приземленных интересов. Не случайно сравнивали невежественных людей с собаками. Все поведение Балака было как заведенное, по шаблону. После полуночи Балак громко лаял, а если приходил ангел смерти в город – Балак плакал, а если приходил пророк Элиягу – Балак веселился. Исполнив возложенную на него заповедь, он переходил к делам земным. Вывод из всего сказанного: Балак не был выше всех остальных своих собратьев, собак. А если и были у него кое-какие познания – так самые коротенькие волоски из его хвоста больше их.

Знания, которыми Балак гордился, в большинстве своем были обрывочными, и даже те, что касались его лично и его родословной, не поднялись до исторического подхода, нечего уж и говорить о наличии у него общего мировоззрения. Знал Балак, что был у него отец и звали его так-то и так-то; а деда звали так-то и так-то. Но вот – что они изменили в мире и что добавили, не знал Балак. Подобно большинству ешиботников в нашем поколении, которые всю свою жизнь изучают каббалу и знают, сколько ангелов есть на небесах и как их зовут, но вот об их назначении и служении ни один из них понятия не имеет.

Тут стоит вспомнить одну собаку из предков Балака. Этот пес по имени Туваль был вожаком собачьей стаи в Иерусалиме и неограниченным властелином территории от Яффских ворот до улицы торговцев зеленью в конце Верхнего рынка, возле Англиканской церкви. Голова у него была приплюснутая, и уши отвислые, и шерсть грубая и лохматая, так что многие ошибались и принимали его за шакала. И он тоже приносил пользу обществу: очищал улицы Иерусалима от грязи и нечисти и охранял по ночам его жителей, а если слышал хоть малейший шорох, возвышал голос и поднимал такой вой, что глохли уши воров, и воры убегали. Поэтому любили его почти все лавочники, и ласково обращались с ним, и угощали его всем, что у них было. Даже мусульмане гладили его (сквозь ткань одежды) и подлизывались к нему. Особенно он полюбился им, когда взобрался на колокольню русской церкви и ударил в большой колокол, привезенный русскими из Москвы. Какой хохот стоял в Иерусалиме! Но если вы спросите Балака: когда жил Туваль, твой предок, которым ты так гордишься? Во времена войны при Плевне или во времена раздоров при дворе Гершковичей? Сомнительно, чтобы он знал это. Мы говорили, что его познания в истории весьма хромали и не шли дальше имен и некоторых происшествий. И даже те самые происшествия – если бы о них не упоминалось в календаре Эрец Исраэль, вряд ли Балак знал бы о них хоть что-нибудь.

Кроме этого старца были у него, у Балака, и другие родственники, которые тоже отличились своими делами, как, например, те, что помогали ашкеназским мудрецам и раввинам в их войне со «школес». Когда прибыл Людвиг Август Френкель открывать школы в Иерусалиме, предложили им некоторые из собак добровольно свои хвосты, и к ним мудрецы привязали плакаты с надписями «Я, Людвиг Френкель, подвергнут опале и отлучению». Вдобавок проявили родичи Балака гораздо больше мужества, нежели человеческие существа. Ведь когда пожаловался Френкель консулам, отступились многие из затеявших склоку и сказали, что они тут ни при чем, тогда как родичи Балака не струсили, а, напротив, носили свои хвосты с гордостью и поднимали лай, когда пытались снять с них плакаты. То же самое происходило в годы, когда правила ребецн из Бриска, мир праху ее. Помогали ей некоторые сородичи Балака в ее войне против просвещенцев. Много еще нужно потрудиться историку, чтобы разобраться, где кончаются дела человеческие и где начинаются дела собачьи.

 

Часть третья

Тщательные исследования

 

1

Однако с того дня, как Балак был изгнан из Меа-Шеарим и вынужден был скитаться с места на место, и из одного района города в другой, и из квартала в квартал, и от народа к народу, и от секты к секте, просветилась его душа, и он начал задумываться над разными вещами, как бывает обычно с путешественниками. Да только каждый из них видит мир по-своему и живые существа в мире – все разные в их глазах, а Балак видит весь мир как нечто единое. На всей земле одно и то же представление, говаривал Балак, и нет разницы между обитателями одного места и обитателями другого места. И если есть различие, оно внешнее, ведь цель в жизни каждого существа – это кость и мясо, иными словами, забота о пропитании, и не так важно, какое именно благословение читают при забое скота. Или то, что произносят евреи, говоря «…который освятил нас своими заповедями и повелел нам выполнять законы забоя скота»; или то, что произносят караимы: «…который разрешил нам исполнять законы забоя скота»; или то, что говорят мусульмане «…во имя милосердного Аллаха»; неважно, как сносят голову скоту, все направлено лишь к одному – к пропитанию.

С тех пор как пришел Балак к этому предосудительному выводу, он не делал различия между богачом и бедняком, между невежественным человеком и человеком ученым. Дошло дело до того, что он не делал различия между людьми, одетыми в самые что ни на есть кошерные халаты, и между мусорщиками и подметальщиками улиц. Говорил Балак: и те и другие стремятся к одному и тому же, и те и другие вопят: гав, гав; но одни зарабатывают свой кусок хлеба тяжелым трудом, а другие – благодаря своим длинным одеяниям и мохнатым шапкам. Однако он был достаточно умен и держал свои мысли при себе, чтобы не пришел ему конец, как тем собакам, что выражают свой гнев лаем. И оттого что он прятал свою мудрость, стала похожа его голова на пчелиный улей, так что можно только удивляться, как такое простое существо могло существовать. Вдобавок к его мыслям – его сны. Мы уже говорили, что Балак постоянно видел сны и тут же забывал их, но иногда он вспоминал их. И, вспоминая, уверен был, что это происходило с ним на самом деле. Хотя иногда есть в них кое-что от действительности, большинство же исследований или почти все они – чепуха. А Балак мало того что держался за эти глупости, но еще и добавлял к ним гипотезы, и гипотезы к гипотезам, и строил из них системы, и пытался укрепить самые слабые из них.

Есть среди собак предание, что и они тоже были когда-то людьми, но за то, что восстали они против своего Владыки, превратил Он их в собак. Некоторые из них раскаялись, и вернул Он их в свое прежнее состояние, а те, кто настаивал на своем бунте, остались собаками. Нечего говорить, что нет у этой версии никакого научного подтверждения. И уже пришли ученые к общему мнению, что собака произошла от лисы, или от волка, или от гиены, или от некоей первобытной собаки, уже не существующей в природе. Похоже на то, что до собак дошли слухи о Навуходоносоре, превращенном в медведя, который раскаялся и снова вернул себе человеческий облик. Запомнили собаки эту историю и перенесли ее на себя. Нам неизвестно, по наивности ли Балак придерживался этой версии или – оттого, что заметил, что есть люди, похожие по своей природе на собак.

 

2

От этой теории пришел Балак к значительно худшей теории, теории, описывающей сотворение мира. А зачем тогда мы вспоминаем о ней, если она ошибочна? Затем, что если объявится какой-нибудь умник и скажет: так думаю я, мы ему скажем: со слов собаки вещаешь ты.

Вначале был верблюд. Однажды съел он поле кактусов, и еще поле, и еще поле. Разорвалось его брюхо, и он умер. Залезли все звери, и птицы, и насекомые, и пресмыкающиеся к нему в брюхо, вовнутрь. Те из них, что питаются зеленью, ели зелень, оставшуюся в его брюхе; те, чья пища – мясо, питались его мясом. И оттого что не пожалели они его и ели его плоть, стали жестокими. Под конец не осталось ничего, кроме верблюжьего помета. Явилась свинья и съела помет. Под конец не осталось ничего от верблюда, только шкура его. Явились крысы и хотели прогрызть дыры в шкуре. Решили собака и орел сторожить ее от крыс, собака – снизу, а орел – сверху. Стояли они день, и два дня, и три дня – и так до семи дней. Лопнуло их терпение, и одолела их скука. Начали они играть со шкурой. Она – тянет сюда, а он – тянет туда. Натянулась шкура, и получился небосвод. Поднялся он ввысь и раскинулся над землей, потому что небо всегда наверху. Увидела это собака и удивилась. Сказала она ему, орлу: «Что это?» Сказал орел: «Пойду и взгляну». Раскинул свои крылья и захлопал ими по своему туловищу. Поднялся ветер и взбудоражил весь мир. Задрожала собака и ударила хвостом о землю. Появились на земле горы и холмы, равнины и долины. Собака подняла лай на земле, а орел завопил в воздухе. Испугалось небо и заплакало. Наполнилась вся земля водой от его слез. Пришли звери и птицы пить. Выпили они много воды, но осталась вода в морях, и реках, и ручьях, и родниках.

Пили они, пили… и одновременно своими ногами били. Разрыхлилась земля и взрастила траву и деревья. И все еще небо плакало. Вытер орел своими крыльями глаза небу и смахнул его слезы. Высохло небо, и весь мир стоял на пороге гибели. Пришли к собаке. Послала их собака к орлу. Сложил орел свои крылья в молитве и остался без ответа. Снова сложил крылья и снова остался без ответа. Сказал он собаке: «Раз молитва моя не действует, может быть, зубы твои подействуют? Давай я посажу тебя верхом на мои крылья, и ты поднимешься со мной к небу и укусишь его, как ты укусила бурдюк того самого водоноса. Помнишь, принес водонос бурдюк с водой в Иерусалим, ты укусила его, и пролил бурдюк слезы». Полетела собака верхом на орле к небу, укусила небо, и заплакало небо. Утолила земля жажду его слезами и наполнилась водой. От тех укусов раскололось небо, и из осколков получились луна и звезды. Поэтому, когда выходит луна, лают на нее собаки; вспоминают собаки все труды, затраченные их предком, великим псом, и воют… воют…

Раньше, в те времена, когда Балак жил среди евреев и фанатично следовал верованиям своих предков, верил он, как и весь Иерусалим, что дожди идут не иначе как только благодаря трублению в шофар, ибо как только перестают идти дожди, поднимают люди шофар и трубят. Содрогаются все небеса и проливаются дождями. Дождевую воду пьет земля и выращивает хлеб людям; ее пьют звери и птицы, чтобы было у людей вкусное мясо. С того дня, как изгнан был Балак со своего места и пошатнулась в нем вера отцов, разуверился он в людях и не соглашался с теми, кто говорил, что все, что создано в мире, создано ради людей. Говорил Балак: довольно с человека того, что он такой же, как собаки и остальные создания. Как же дошел Балак до таких понятий? Рассказывали, что однажды умерло семьдесят жителей Иерусалима от укусов собак. Сказал Балак: «В чем же тогда могущество человека? И где же сила его и где же страх перед ним?» А другие говорили, что увидел он людей, ведущих себя подобно животным, и впал в грех неверия.

 

3

Когда Балак отрицает могущество людей? Когда нет перед ним человека. Как только видит Балак человека и палку в его руке, тотчас же его самомнение исчезает, и он падает духом, и покоряется, и пресмыкается перед человеком. До какой степени страх перед человеком лежит на Балаке? Жил один выкрест в квартале, где обитал Балак. Увидел выкрест Балака и надпись на нем, пошел и донес о нем жителям, и те пытались убить его. Выкрест… из отбросов рода человеческого… ему не верит никто, не верят даже, что он верует в своего нового бога… Тем не менее люди готовы убить живое существо с его слов.

Взмолился Балак, не выдержав этих мучений: ой, за что преследуют меня повсюду в мире, так что каждый, кто видит меня, хочет меня убить? Разве я сделал что-нибудь дурное людям, разве укусил хоть одного из них? Почему же преследуют меня и не дают мне покоя? Просит он рассудить его на небесах и жалуется: гав, гав, гав мне – место для отдыха, гав мне – справедливость и правосудие. А когда слышат люди его вопли – выходят к нему с камнями и палками. Кусает Балак камни, и грызет прах, и вопит. Говорят ему камни и прах: «Что ты орешь на нас? Разве есть у нас свобода выбора? Злые люди хватают нас и делают с нами, что их душе угодно. Если ты жаждешь мести – иди и покусай их». Говорит Балак праху и камням: «Разве я бешеная собака, что пойду и буду кусать людей?» Говорят прах и камни Балаку: «Если так, иди и пожалуйся на них». Говорит Балак: «Разве жалобы мои они будут слушать? Не слышали вы разве, как они говорят: чья сила, того и воля?» Говорят прах и камни: «Если так, покажи им свою силу». Сказал Балак сам себе: закон в их руках, и мне ничего не остается, как только опереться на свои силы. Велико значение силы, только один вид ее наводит ужас. А в чем сила собаки? В ее лае. Должна собака лаять, даже если нет никого перед ней. Плохо, если собака лает только тогда, когда к ней приближаются люди, будто искусство лая зависит от людей, наоборот, поднимай лай всегда, когда тебе захочется. Как человек боится силы, так он боится звука. И мало того, у звука есть еще и преимущество, ведь он пугает даже издалека.

Принялся Балак лаять. То – прекращает лай на время, то – лает без передышки. Замолчал и застыл в удивлении: показалось ему, что голос его заржавел. Задумался Балак: отчего заржавел мой голос? Оттого, что не пользуюсь им во всю силу. Теперь я снова буду лаять изо всех сил, пока он не придет в норму. Так он выл и надрывался лаем и днем и ночью, не важно, был рядом кто-то или никого вокруг не было. Тот, кто не слышал завываний Балака, да не услышит их никогда. Даже собаки приходили в ужас от звуков его голоса. И был случай с одной сучкой, за которой ухаживал Балак. Когда он появился внезапно перед ней, она отпрыгнула, взлетела на вершину скалы, свалилась оттуда и умерла.

Решил Балак заткнуть себе рот и подавить свои завывания, ничего не вышло у него – это вошло у него в привычку. Раньше он был господином над своим голосом, теперь голос властвовал над ним. Он выл, и хвост его висел меж задними лапами, и он крался по обочинам дорог из страха перед ангелом смерти, потому что боялся Балак, чтобы не отравили его, как свинью, забредшую к потомкам Ишмаэля. Отныне и впредь он отказывал себе в еде и питье, опасаясь: не подложили ли туда смертельный яд. Изо всех смертей страшился Балак больше всего смерти от яда. Как это? Вот он – цел и все кости его целы, а тут вдруг приходит к нему ангел смерти из его нутра, как если бы он сам поселил его там.

Подумал Балак: горе мне от евреев и горе мне от неевреев. Если буду жить среди гоев, гои отравят меня, а если буду жить среди евреев, евреи разобьют мне голову. И так и эдак, горе мне! Даже небеса воевали с Балаком – солнечные зайчики в конце лета казались ему веревками, которыми связывают бешеных собак.

От постоянного страха слух Балака обострился, и каждый шорох и даже намек на шорох проникал ему в уши, и гремел, как солдатский барабан, и будоражил ему душу; и весь он трепетал, как кадык кантора. Но Балак не пел нигунов, он уже понял, что мир не нуждается в песнопениях. Переполнялась его взбудораженная душа – вырывался вопль из его горла; тогда присоединял он к нему глухое завывание, чтобы изгладить из памяти вопль, и ложился на брюхо, и молчал, будто и не лаял он вовсе. Все то время, что находился он в чужих краях, он старался вести себя в соответствии с изречением «собака, проведшая семь лет в чужом месте, не лает».

Еще сильнее, чем слух, обострилось у него обоняние – до такой степени, что он чувствовал следы практически несуществующего запаха. Слух был полностью во власти Балака, но обоняние властвовало над ним. Тащился он вслед за запахом и не успевал достигнуть своей цели, как второй запах вставал перед ним, а как только этот запах появлялся перед ним, приходил третий запах, и хватал его за нос, и тащил за собой. Бежал он за ним, в сторону запаха – другой запах приходил оттуда; не успевал добраться, как иной запах мчался ему навстречу. Помои Иерусалима могут лишить чувства обоняния любого, имеющего нос, не то – с Балаком, которому каждая помойка раскрывает свой особый аромат.

Невозможно жить одновременно в нескольких местах – и невозможно усидеть на месте, если самые разные голоса звучат в тебе. Поэтому Балак мечется с места на место, и прислушивается и принюхивается, и прислушивается и принюхивается. И то, что голоса не делают с ним, делают запахи; и то, что запахи не делают с ним, делают голоса. Опять лает Балак изо всех сил, и прислушивается, и нюхает, и вонзает нос в отбросы, дабы убедились все, что это не он вопит, а мусор этот.

 

4

Обостренный слух и обостренное обоняние ввергли его в тоску: ведь не может же быть, чтобы все эти великолепные качества были даны зря? Нет, наверняка есть тут великое предназначение. Только зачем они даны и каково это предназначение? Однако чем больше ему было дано, тем меньше ему было от этого толку.

Поднимался Балак с кучи мусора и шел в другое место, как тот, что бредет в разгар темной ночи, и если ставят свечу ему под ноги, так он отдаляется немного от этого места, чтобы свеча давала ему свет. Взобрался он на скалу, и раскрыл глаза, и навострил уши, и попытался схватить глазами и ушами что-нибудь из этого предназначения; как и большинство примитивных существ, не различал Балак, что – внутри, а что – снаружи. И так он стоял, и все вокруг оглушало его, и не говорило ему ничего. Вытянул он лапы и принялся сучить ими об землю, пока не вырыл в ней яму, то ли чтобы заставить ее раскрыть свой рот, то ли – сделать ей новый рот. Налетела пыльная буря, и у него потемнело в глазах, а когда улеглась пыль, обнажилась, торчащая из земли, головка кисти, выброшенная одним из маляров. Обнюхал Балак эту горсть волосков. Прошел по его коже трепет, как в тот день, когда он был в Бухарском квартале; в тот самый день, когда владелец мокрой кисти брызнул на него ее влагой. Только трепет этот не был трепетом наслаждения, а был трепетом страха. Налились его глаза кровью, и вырвался вопль из его пасти. Не вопль рыдания, и не вопль завывания, и не стон, а новый вопль – вопль мести.

И когда услышал Балак свой голос, охватила его сердце дерзкая решительность, и нечто подобное твердой коре окутало его тело, как броня. Повернул он свою голову к хвосту, заострившемуся стрелой. Исполнился Балак доблести, и оскалил зубы, и вонзил свою пасть в мировое пространство, готовый искусать весь мир целиком. Но тотчас же пал духом – кожа на его морде натянулась, и сердце его не находило покоя. Закачался Балак и задрожал, и ноги его стали подгибаться – то задние лапы, то передние лапы, и сердце его затрепыхалось и застучало со страшной силой. И сам он тоже перепугался, и зубы его, которые совсем недавно были дерзко оскалены, застучали друг о дружку, как у тех самых трусов, которых Гомер, праотец поэтов народов мира, высмеивал в своих поэмах. Вдобавок к этому хвост его обмяк, и каждый волосок на нем торчал по отдельности в своем гнезде, как если бы источник, питающий их, высох и иссушил его шерсть. Вдобавок ко всему – страх. Не тот страх, который воспевает Гомер, страх, что обращает в бегство даже воинов, а тот страх, что наводит ужас на себя самого. То ужасная тоска окутывала его глаза, то глаза его пустели; то наваливалась тяжесть на его сердце, то сердце его толкли, будто вонзили туда деревянный кол или камень – и давят его, и толкут, и давят его, и толкут.

Стоял Балак, присмиревший, с опущенным хвостом, пока не спустился со скалы. Бросился на землю, и закрыл глаза, и попытался уснуть. Глаза его распахнулись сами собой в испуге, и сон тоже испугался и убежал. Когда вернулся к нему сон, он не принес с собой отдыха, а, наоборот, принес с собой усталость и еще раз усталость. И, проснувшись, Балак почувствовал себя совершенно без сил от дурных сновидений и от дурных мыслей, встретившихся друг с дружкой. Махнул он лапой, чтобы отогнать их, как отгоняют мух. Но не убежали они. Открыл пасть, чтобы проглотить их. Вывалился его язык и собрался выпасть из пасти. Теперь, даже если бросит ему кто-то кусок, нет у него сил затолкать его в пасть.

В эти дни начал его нос высыхать, как глина, и тяжелый и омерзительный жар шел из его опухшего носа и возвращался ему опять в нос, и когти его дрожали на кончиках его темных лап, как будто вся его жизненная сила сосредоточилась в них. Пасть его ослабла, и язык из нее свисал. Хотел он засунуть язык назад в пасть – спутал его с хвостом и зажал хвост между ляжками задних лап. Обернул голову назад в поисках хвоста и не нашел его – висел тот между ляжками. Ну а поскольку тело состоит из головы и хвоста, легко понять горе Балака в те минуты, когда он повернул голову к хвосту и не нашел его.

 

Часть четвертая

Оставим собаку и вернемся к Ицхаку

 

1

Отдохнувшим и успокоившимся возвращался Ицхак в Иерусалим. Тяжело было у него на душе при отъезде, и легко стало у него на душе по возвращении. Соня не пришла к нему с упреками, и Рабинович не напомнил ему «тот самый» грех. Мало того, привлек его к совместной работе и обеспечил ему заработок. Теперь не оставалось ему ничего, как пойти к матери Шифры и попросить руки ее дочери. Время, которое провел Ицхак в Яффе, подняло его в собственных глазах, и он не видел ничего такого в том, что он – ремесленник, а она – из уважаемой семьи знатоков Торы, он – из Галиции, а она – из Венгрии. К тому же болезнь рабби Файша и все те благодеяния и помощь, которую оказал Ицхак Шифре и Ривке, помогут устранить эти преграды. Даже в самые плохие времена не приходил Ицхак в отчаяние, тем более теперь, когда он чувствует себя «белым» человеком и на сердце у него хорошо.

Обнаженные горы бегут вместе с поездом, и величавые облака венчают их. И утесы и скалы, зеленые, как маслины, свисают с гор и грозятся упасть, но не падают. И дикие козы перепрыгивают с утеса на утес и со скалы на скалу. Одни – поднимают рога и смотрят с удивлением, а другие – извлекают струи пыли из-под копыт, но голос их не слышен. Легкий ветерок гуляет в горах и освежает тело человека. Утром пески Яффы осыпались под его ногами, и море, которое невозможно охватить глазом, дышало перед ним. А ныне – горы, твердыня Эрец, справа от тебя, а слева от тебя – полоса синевы натянута над горами. И ни звука – вокруг, и горы проносятся в тишине, поднимаются и опускаются, опускаются и поднимаются; и колеса поезда стучат внизу, и большая птица летит наверху и исчезает в синеве неба или в паровозном дыму. И поезд петляет из долины в долину, и из долины в гору, по дороге в Иерусалим. Еще не подойдет день к концу, как поднимется Ицхак в Иерусалим и пойдет к Шифре. Если подготовила она свою маму – очень хорошо, а если нет – есть у него дар речи.

 

2

Тот вагон, где сидел Ицхак, был полон жителями Иерусалима, которые ездят обычно в Яффу на морские купания. От перемены места и от купания в море загорели их лица, они были бодры и духом, и телом. Устроились они с удобствами: кто – на подушке, а кто – на перине, и корзина, полная еды, стоит у ног каждого, и они поглядывают, кто – на свой располневший живот, а кто – на округлившееся лицо соседа. Настроение у всех было отличное, и они стали подтрунивать над этим обычаем, а именно над необходимостью смены воздуха и купания в море как над нелепым обычаем, выдуманным врачами. Ведь если испробуют врачи всевозможные лекарства, которые не помогают, то посылают они больных в Яффу и наказывают вести себя там так-то и так-то, чтобы был у них потом повод сказать: «Наверняка не выполняли вы все наши указания», и тогда они продолжат мучить своих больных лекарствами. Ведь если говорить про воздух, так Иерусалим – самое святое место в мире, и отсюда, естественно, следует, что его воздух лучше, чем воздух Яффы. А что касается моря, так если бы мы были достойны, то море Шломо до сих пор существовало бы. И как только они упомянули море, то начали говорить про море Шломо и про семь морей, омывающих Эрец Исраэль, и про то, почему морская вода полезна для здоровья. Потому что нет у светил власти на море, а только у Господа, Благословен Он, у Него одного, а ведь Он наверняка желает добра Своим созданиям, тем более народу Израилеву. Особая близость есть у Него с морем и с Израилем, ведь море дает соль для жертвоприношений, и Он помнит о тех жертвах, что евреи приносили Ему на жертвеннике. И раз уж вознесли пассажиры хвалу морю, вспомнили они обитателей моря, на которых не падает никакая нечистота, потому что первый человек не дал им имен. Поэтому не встречаем мы во всей Торе имен рыб. А поскольку упомянули они рыб, отдали им должное. Ведь несмотря на то что нет над ними личного божественного присмотра и нет у них понятия удачи, как у человека, они получают все это через человека, так как время от времени готовит себе человек рыбу в честь субботы. И Яффу они помянули добром за то, что удобно и сытно там жить. И когда вспомнили они Яффу, принялись они вздыхать, что, пока находится человек в Яффе, он заботится о теле, будто тело – главное в человеке и нет у человека ничего, кроме тела. На самом деле необходимо человеку тело, чтобы могла в нем существовать душа, вопрос только в том, какое место должно занимать тело и сколько времени мы должны посвящать заботе о нем. Довольно с тела того, что оно существует ради души, а на деле оно забирает себе все внимание и наслаждается, как будто оно – главное. Например, в заповеди о тфилин на первое место выступают его тело, рука и голова. И в заповеди о сукке: кто находится в ней целиком, если не тело? И так всегда на первом месте оно в любой заповеди, и уж нечего говорить про субботние трапезы и про заповедь о маце.

 

3

В другой группе пассажиров, не так уж сведущих в Торе, беседуют о той Яффе, о которой рассказывали им их отцы. О том, что, когда их отцы прибыли в Эрец Исраэль, нельзя было найти в Яффе даже скромный миньян евреев. И даже несколько лет спустя, после того как приехали туда евреи из Иерусалима, и поселились там, и захотели учредить общество по изучению Мишны, не нашлось во всем городе места, где бы имелись все шесть разделов Мишны, а один раздел – здесь и другой раздел – там. Теперь Яффа полна синагогами и бейт мидрашами, и не найдется ни одного бейт мидраша, где бы не стояло несколько полных собраний Мишны и не молилось бы несколько миньянов. И уже считает себя Яффа таким же городом, как и другие города Эрец Исраэль, и хочет получать свою часть халуки. И уже спорят там друг с другом два хасидских проповедника и обличают в своих проповедях один другого. А что касается главного раввина Яффы, то и тут имеются разногласия. Находятся евреи, которые предпочитают ему сына покойного раввина, поэтому тот задирает нос. А когда заговорили они о главном раввине Яффы, то отозвались о нем с большой похвалой – ведь кроме своего величия в мире Торы, явной и сокрытой, он отдает всего себя целиком буквально каждому еврею.

Вздохнул один и сказал: «Что нам с того, что он гений и праведник, если магазины открыты там по субботам, а он видит это и молчит». Вздохнул другой и сказал: «Наоборот, хорошо он делает, что ничего не предпринимает, ведь если делают что-либо, получается только хуже. В прошлом году хотел главный раввин изгнать из Яффы одного из владельцев домов терпимости. Мало того что не удалось его изгнать – этот грязный тип объединился с такими же испорченными людьми, как он, и поставили они себе своего раввина, и разбился город на несколько групп, и стал раскол еще глубже».

 

4

Пока одни беседуют о Яффе и ее проблемах, другие принялись восхвалять Иерусалим и рассказывать про рабби Шмуэля, умевшего руководить своей общиной с умом и знающего, что на сердце у каждого и каждого в Иерусалиме. До какой степени? Как-то раз пришли и рассказали рабби Шмуэлю, что видели мертвого еврея на дороге в Иерихон, и тело его уже полно червей. Распорядился рабби Шмуэль, чтобы они поторопились, привезли его в город и похоронили по еврейскому обряду, пока не стало это известно властям – в тот год опасались эпидемии чумы. Было это в канун субботы, и, пока доставили тело в город, уже зашло солнце, и похоронили его в темноте. Вечером пригласил рабби Шмуэль рабби Хаима и рассказал ему обо всем. Спросил рабби Шмуэль у рабби Хаима: «Как должен был я поступить?» Сказал ему рабби Хаим: «Правильно распорядился ты, рабби Шмуэль». Утром подняли шум все «венгры» и стали кричать, что приказал рабби Шмуэль нарушить субботу, а ведь можно было подкупить правительственных чиновников. Какое дело им, «венграм», до того что Иерусалим заплатит пятьсот наполеондоров. В тот момент не было рабби Хаима в бейт мидраше. Когда он пришел, рассказали ему обо всем. Сказал рабби Хаим: «Правильно сделал рабби Шмуэль». Тотчас же заглох скандал. Ведь рабби Шмуэль был большим умницей и понимал, что «венгры» с ним будут спорить, а вот со своим раввином не будут спорить, потому поспешил он и пригласил к себе рабби Хаима.

Был там в вагоне поезда один пассажир. И он сам, и его отец, и отец его отца, а также его сын, и сын его сына, все они удостоились знать рабби Шмуэля. Махнул он пренебрежительно рукой и сказал: «Вот я расскажу вам кое-что, и вы поймете, до чего велика была мудрость рабби Шмуэля». Перебил его другой и сказал: «Знаем мы, о чем ты собираешься нам рассказывать. А вот я расскажу вам то, что вы отродясь не слышали». Не успел он приступить к рассказу, как вступил в разговор третий. Не успел этот начать, как перебил его четвертый и начал свой рассказ:

«Был обычай у рабби Шмуэля каждый день перед полуденной молитвой выходить во двор «Хурвы» прогуляться. В те времена еще находилась там богадельня, и был весь двор полон нищими и нищенками из Иерусалима и разных других мест. Эти – варят и жарят, а те – стирают свои одежки. Эти – беседуют, а те – ругаются. Как-то раз встала перед рабби Шмуэлем проблема агуны, живущей за пределами Эрец. Затруднялся он сильно и не мог никак придумать, чем помочь этой женщине. Перед полуденной молитвой вышел он прогуляться во двор, размышляя о проблеме этой женщины (он еще не ослеп тогда). Увидел он среди нищих одного человека. Признал в нем все приметы, сообщенные ему той женщиной. Спросил его: «Как зовут тебя?» Но тот не сказал ему. Сказал рабби Шмуэль: «Ведь это ты, имярек, сын имярека из города имярек, ты оставил свою жену без гета. Если ты не признаешься, то я позову полицейского и он арестует тебя, ведь дано мне на это право от властей». Попытался нищий убежать. Поймали его, и привели в суд, и заставил его рабби Шмуэль дать гет жене».

Снова вступил в беседу тот, что хотел с самого начала рассказывать, и сказал: «Я постоянно бывал у рабби Шмуэля и могу засвидетельствовать: с кем бы ни заговорил рабби Шмуэль, тут же он знал, что у того на сердце. Достаточно ему лишь взглянуть на тебя – и тут же все твои тайны открыты перед ним. И даже когда погас свет в его глазах, помилуй нас Господи, он узнавал любого человека по голосу. Если проходил мимо ребенок и желал ему: «Доброй субботы, рабби», говорил ему рабби Шмуэль: не сын ли ты дочери такого-то, что живет на дворе таком-то? И ни разу не ошибался рабби Шмуэль».

Пока одни говорят о мудрости рабби Шмуэля, рассказывают другие о гениальности раввина из Бриска, благословенна его память, который мог угадать, как именно объясняет данный автор в своей книге ту или иную трудность. Как-то увидел раввин из Бриска ученика, читающего книгу. Спросил он его: «Что это у тебя в руках?» Сказал тот ему: «Новая книга с великолепными новыми комментариями». Сказал он ему: «Прочти мне что-нибудь из этой книги». Прочел тот ему. Сказал он: «Если это так, я скажу тебе, какой новый комментарий есть у этого автора по поводу такой-то гемары и по поводу такого-то вопроса». И получилось, что его слова совпали с направлением мысли автора.

Вступил в разговор еще один пассажир и сказал: «А я расскажу вам такое, о чем вы в жизни не слыхали». Перебил его другой и сказал: «А я расскажу то, что даже ты не слышал». Перебил его еще один и сказал: «Собираешься ты рассказать то самое, что слышал от меня. Итак, господа, так было дело…» Не успел начать, как перебил его другой и сказал: «Я расскажу вам такую историю, что вы пожалеете, что есть у вас только два уха». Поскольку всем было известно, что если он откроет рот, то стоит его послушать, навострили все свои уши. Приступил тот к рассказу: «Что заставило рабби из Бриска жениться на Соне? Так это было. После того как развелась Соня со своим первым мужем, приходили к ней сваты от многих видных людей общины, но она отвергала всех. В эти годы овдовел рабби из Бриска. Послала она к нему свата, и двух сватов, и трех сватов, и не вышло у них ничего. Решилась она и поехала к рабби из Бриска. Не пригласил ее этот праведник войти к себе. Сказала она его приближенным: «Пойдите и скажите вашему рабби, что мне надо сказать ему одну вещь. Когда он услышит это, переменит свое решение». Понял рабби, что это не просто болтовня, и пригласил ее войти. Сказала она ему: «Когда я была ребенком, очень любил меня мой дед. Однажды он усадил меня на колени, и возложил обе руки мне на голову, и благословил меня, и сказал, что я выйду замуж за мудреца моего поколения. А так как рабби из Бриска – мудрец своего поколения, подобает ему взять меня в жены, чтобы исполнилось благословение праведника». Сказал ей рабби из Бриска: «Слышал я про тебя, что не рождаются у тебя сыновья». Сказала она ему: «Это не зависит от меня». Не прошло много времени, как он женился на ней». И как только упомянули тут про ребецн из Бриска, стали говорить о ее могуществе, о том, что в ее времена никто не смел поднять голову, и даже раввины и мудрецы того поколения боялись ее, и само собой разумеется, рабби из Бриска, следующий словам Торы: “Что скажет тебе Сарра – слушайся ее”».

В то самое время, как одни восхваляют рабби из Бриска, говорят другие о величии Любавичского ребе, о том, что он был Божьим человеком, святым, и лицо его было подобно лику ангела Бога Воинств, и он не забывал ничего из того, что учил. И если спрашивали его, как поступить в соответствии с Законом, он тут же открывал Гемару и показывал ответ. И ни разу в жизни не должен был он листать книгу, и знал номер страницы, и даже указывал пальцем строку. И мало этого, но то, над чем другие трудятся час и два часа, он схватывал мгновенно, волшебным образом. Однажды прибыли к нему евреи из Хеврона, а в руках у них записан вопрос, занимающий несколько листов. Взглянул он на вопрос и ответил на него. Сказали они ему: «Ребе наш еще не прочитал целиком вопрос, а уже отвечает на него». Сказал он им: «Если так, послушайте и я скажу вам все, что написано тут». И оказалось, что он повторил все слово в слово. Только самую малость его гениальности видим мы в его книге «Учение о милосердии», которую он издал, потому что чувствовал: силы его уходят, трудно ему учить учеников, и он написал свою книгу, чтобы та служила учебным пособием для учеников. За всю жизнь у него не пропало зря ни минуты, и на склоне лет он повторял Мишну наизусть, ибо говорил этот праведник: «Каждый еврей должен знать все шесть разделов Мишны наизусть. Вдруг он будет умирать в субботу и придется ему лежать и ждать до исхода субботы, пока не похоронят его. Что он будет делать, чтобы не пропало его время впустую?» И получается, что он имел в виду самого себя, так как знал он божественным наитием, что скончается в субботу. Умер он в субботу, в тот час, когда весь Иерусалим стоял в синагогах и в бейт мидрашах в честь прихода субботы. Раздался вдруг страшный грохот, будто разверзлись небеса и земля треснула. И поняли все, что Любавичский ребе скончался. По окончании молитвы пошли к нему и не застали его в живых.

Пока одни восхваляют великих знатоков Торы, другие сидят и рассказывают о деяниях праведников Иерусалима, которые не были знатоками Торы, однако были большими праведниками, как, например, реб Ноах Хаят. Высокий и худой, он вел себя как абсолютный невежда, но, когда рабби Шмуэль затруднялся найти мужа агуны, он приглашал реб Ноаха, и тот говорил ему, где скрывается этот человек, и слова его оказывались верными. Как-то раз начал рабби Шмуэль приводить ему тексты из Торы. Притворился реб Ноах, что не понимает, о чем идет речь. Сказал ему рабби Шмуэль: «Знаю я, что ты – знаешь». Сказал ему он: «Не знаю я, не знаю я. Только одно я умею – находить евреев, оставляющих женщин без гета, чтобы освободить дочерей народа Израилева от оков, не дающих им создать семью». Сказал ему рабби Шмуэль: «Я приказываю тебе открыться передо мной!» Сказал тот ему: «Замолчи! Не то я прикажу тебе сделать все, что мне будет угодно». Испугался рабби Шмуэль и замолчал.

 

5

В то время как «поляки» и « литваки» восхваляют мудрецов Польши и Литвы, «венгры» рассказывают о выдающихся людях Венгрии. Был там, в этом вагоне, человек один, жалкий и измученный, который ездил к яффскому раввину, чтобы тот помог ему в его тяжбе. Жена его помешалась после первой брачной ночи, а иерусалимские раввины не дают ему развестись с ней, хотя им обычно не составляет труда написать гет любому, кто в состоянии заплатить писцу. Смотрит он злыми глазами на этих баловней судьбы: каждый сидит себе на своей подушке и на своем одеяле, одетый в целое платье, без дыр и заплат, и есть у него дом, и «постель ему постелена, и стол накрыт». Тогда как он живет с умалишенной женщиной в убогом жилище «без постели и без стола». Фыркнул он с презрением на всех них и на рассказы их. Прикрикнул на него один ешиботник и сказал ему: «Что ты шипишь на нас, как крыса?» Поднял этот человек голову и сказал ему прямо в лицо: «Если всякие сказки вы желаете слушать, я расскажу вам такие истории, что вывернется у вас все нутро наружу. А ты… ты можешь сказать своему отцу, чтобы он предал меня отлучению и опале, как предан опале рабби Акива-Йосеф, у которого – настоящее еврейское сердце». И как только он вспомнил о рабби Акиве-Йосефе, начал говорить о том, сколько пришлось вытерпеть этому праведнику за то, что он пытался отменить запрет нашего учителя рабби Гершома брать вторую жену. А когда он захотел еще изменить и другие великие постановления, выступили против него власть имущие и стали травить его. Услышал об этом его тесть рабби Гилель из Коломии и написал ему: «Когда праведный Ари, благословенна его память, был в Иерусалиме, он увидел ангела смерти, одна нога которого стоит на месте Святого Храма, а другая нога на его доме, и вынужден был бежать из Иерусалима. И ты – беги!» Ответил ему рабби Акива-Йосеф: «Я – не побегу». И до сих пор он живет в Иерусалиме, и город полон раздорами, и нет добра народу Израилеву.

И как только упомянули известных всем начальников и распорядителей в общине, вспомнили рабби Нафтали Хаима, знавшего корень души каждого и каждого из начальства и тайну их перевоплощений. Когда шел рабби Нафтали Хаим по рынку и видел продавцов воды, тянущих ослов, нагруженных бурдюками с водой, а те колют своих ослов палками, утыканными гвоздями, так что кровь течет, он останавливался и обращался к каждому ослу по имени. Причем это были имена всем известных людей, уже покинувших этот мир и перевоплотившихся в ослов. И ослы стояли и смотрели на этого праведника умоляющим взглядом. Иногда он говорил ослу: «Имярек, сын имярека, пришло тебе исправление». Осел склонял голову в знак благодарности и проходил. А иногда он говорил ослу: «Все еще множество мучений предстоят тебе, и еще множество бед поджидают тебя в этом мире, пока ты не придешь к своему исправлению». Тут осел опускал голову и не двигался с места, даже если и кололи его, даже если и кровь его лилась.

Однажды пришел один человек к рабби Нафтали-Хаиму просить камею для своего сына, сошедшего с ума, упаси Господи. Сказал ему рабби Нафтали-Хаим: «Я не пишу камей, но я благословлю тебя, чтобы выздоровел твой сын, и довольно с тебя моего благословения». Не сдвинулся этот человек с места, пока не написал рабби ему камею. Повесил он ее на шею сына, и разум вернулся к нему. Захотели соседи посмотреть, чьи имена способны прогнать безумие, и открыли камею. Увидели, что написано там: Нисим Бек, Элиэзер Шапира; оба – из Иерусалима. Пошли они к рабби Нафтали-Хаиму и сказали ему: «Что это?» Сказал он им: «Люди эти… Даже злые напасти боятся их».

Рабби Нафтали-Хаим жил на Хевронской улице, в маленькой комнатке, и не разрешал никому приходить к нему, но тот, кому посчастливилось побывать у него, видел чудеса из чудес. В комнате его стояли две кровати, его и жены, и два маленьких столика, его и жены. На его столе не было ни единой мухи, а стол его жены был весь в мухах. Как-то зашел к нему один из его друзей. Сказал он ему: «Садись!» Хотел тот сесть на кровать ребецн. Сказал он ему: «Садись на мою кровать. Не оттого, что я слежу, чтобы не садились на ее кровать, а оттого, что ее кровать полна клопами, а моя кровать – чистая». И действительно, так и было. И нет тут чуда, над тем, кто подвергает себя самокритике, клопы не властны (над тем, кто «копается» в своих поступках, не властны клопы, «копающиеся» в кровати).

Хозяином квартиры рабби Нафтали-Хаима был злодей араб, и не было дня, чтобы он не портил жизнь своим соседям-евреям. Как-то раз он сильно досадил рабби Нафтали-Хаиму. Сказал ему рабби Нафтали-Хаим: «Прошу тебя, уходи!» Разозлился араб и сказал ему: «Мне ты говоришь – уходи? Тотчас же я выброшу тебя из квартиры». И не успокоился этот злодей, пока не запер у него на глазах колодец с водой. Сказал рабби Нафтали-Хаим: «Я не хочу воевать с тобой, вода и колодец пусть воюют с тобой». Назавтра нашли араба, лежащего мертвым в колодце с водой на своем дворе. Весь город был поражен, ведь каменное отверстие колодца – узко, а тот араб был тучный, толстый.

 

6

Оттого что упомянули тут про воду и про колодец, вспомнил каждый свой колодец и подумал, что в этом году в нем мало воды, и, если не выпадут дожди в срок, не будет воды для питья. И уже начали владельцы запасников с водой поднимать цены на воду, ведь если арабские водоносы видят, что в Иерусалиме – жажда, то просят больше за свои труды. Все сразу загрустили. Сказал один из них: «Господа, беде – свое время, лучше поговорим о чем-нибудь веселом». Вернулись – к Яффе, которая пьет воду из своих колодцев и не нуждается в привозной воде за деньги. И мало этого, так там есть еще и море, а тот, кто погружается в него, – это все равно что он погружается в микву, снимает море с человека ритуальную нечистоту. К тому же есть у моря еще и немалое преимущество перед миквой: человек, выходящий из миквы, болен от ее запаха, а от моря поднимается чудный аромат. А тот, у кого нет сил купаться в море, делает себе песочную ванну. Каким образом? Вырывает он себе нечто похожее на могилу, сидит в песке по шею и лечится. Ведь человек создан из четырех стихий – огня, ветра, воды и земли, и морской песок включает в себе четыре стихии – огонь, ветер, воду и землю. Огонь… Это солнце, накаляющее песок. Ветер… Он наполняет собой песок. Вода… Так ведь песок пришел из моря. Земля… Но ведь песок – это тоже земля. Приходят вместе все эти четыре стихии и излечивают человека, созданного из четырех стихий.

Да только должен человек остерегаться и не удаляться на большое расстояние от города, чтобы не стала могила, вырытая им для исцеления, могилой на веки вечные, Боже упаси, как случилось с одним стариком из Иерусалима. Старик этот зарылся по шею в песок, и прошли над ним три арабских подростка с ослами, нагруженными мусором. Сбросили они на него мусор и похоронили его заживо. Пришли туда евреи и увидели, что сделали с тем стариком. Помчались они за негодяями, и захватили одного из трех их ослов, и раскопали завал, и вытащили старика, и положили его голого на осла, и привезли к его консулу, и рассказали ему обо всем. Разозлился консул за позор, причиненный мусульманами его подданному. Послал своего помощника в полицию. Моментально явились полицейские и забрали осла. Взяли на себя состоятельные жители города расходы по прокормлению осла, пока не решится его судьба, а старика доставили в больницу и написали в Иерусалим в его колель, чтобы тот оплатил лечение и субботние расходы. Пока суть да дело, собрались все феллахи деревни и явились в Микве Исраэль с ружьями, и луками, и пиками мстить за осла. Бросились бежать чиновники Микве Исраэль вместе с учителями и учениками. Выпрыгнул один из них из окна и сломал ногу. И вот он лежит в больнице: он – на одной кровати, а тот старик – на другой кровати. И весь город обсуждает, чей иск неотложный: иск того старика или иск Микве Исраэль, ведь невозможно выиграть дело по двум искам одновременно, потому что не в силах община подкупить всех судей. Пока одни пассажиры гордятся великими из народа Израилева, а другие – горюют о бедах народа Израилева, подошел поезд к Иерусалиму.

 

Часть пятая

Ицхак идет к Шифре

 

1

Еще до того, как вернулся наш герой в Иерусалим, забыл он про Яффу, и все, что он видел там, исчезло, как если бы и не существовало вовсе. И как только прибыл он в Иерусалим, пробудилась его душа и сильно забилось сердце. Это – город, где нет минуты, чтобы не чувствовалось в нем что-то от вечности. Смахнул он с глаз иерусалимскую пыль, и открылся перед ним Святой город, как он открывается перед влюбленными в него. Вспомнил он то, что сказал ему Блойкопф, художник: давай обнимемся в знак того, что удостоились мы жить в Иерусалиме! Смахнул Ицхак с глаз слезы и заплатил за место в дилижансе. Поехал в гостиницу Шоэля-Гиршла, как сделал в первый свой приезд, только на этот раз по своей инициативе. Гостиница Шоэля-Гиршла – особое достоинство есть в ней: там рады гостям.

Гостиница стояла пустая. И не было там ни Шоэля-Гиршла, и ни его сыновей, и ни его дочерей. Этих – потому что разругались и ушли, а Шоэля-Гиршла – потому что отправился за Иордан. Шоэль-Гиршл – человек предприимчивый и не может сидеть без дела. Теперь, раз гостиница стоит пустая, присоединился он к торговцам лулавами и поехал с ними за Иордан, привезти оттуда лулавы.

Что это за лулавы? За Иорданом, вдоль Мертвого моря, на пути к Стене Моава, в предгорьях и в горах, ты встречаешь маленькие пальмовые рощи. Растут там пальмы, но бедуины не обращают на них внимания, потому что те не приносят плодов. Как-то отправился один иерусалимский еврей к Стене Моава на закупку пшеницы. Срезал он для себя несколько пальмовых веток и привез их в Иерусалим. Увидели иерусалимцы эти лулавы и нашли их пригодными для праздника: красивыми, и полными прелести, и удобными. И особое преимущество есть у лулавов этих: оттого что растут без воды, они жесткие, и не вянут долгое время, и хороши для отправки за пределы страны. Решило одно видное семейство Иерусалима обратиться к властям в Дамаске с просьбой разрешить им заготавливать эти лулавы и получило согласие. Отправляются они каждый год за Иордан и привозят лулавы. Рады иерусалимцы этим лулавам, привезенным из-за Иордана, рады, что предоставил им Создатель возможность исполнить заповедь посредством такой красоты и совершенства, и даже бедный из бедных старается купить себе лулав из-за Иордана. Вместе с тем находились немногие иерусалимцы, которые не прикасались к ним, ведь в Торе сказано про финиковые ветви, а эти лулавы – ветви пальм, не приносящих плодов. Но спорить – не спорили. И уже отправлено было за границу более пятидесяти тысяч лулавов, и писали им оттуда: вот такие присылайте нам.

 

2

Поскольку гостиница стояла без постояльцев, пустая, и все комнаты были свободны, открыла хозяйка дома Ицхаку отличную комнату и не попросила за нее плату выше, чем за койку. А после того как приготовила постель, рассказала ему о своих бедах, о том, что ссора случилась в доме между ее дочерьми и невестками. «Оставили они все свои комнаты и переехали. И когда они переехали? Тогда, когда гостиница пуста. Почему? Назло Шоэлю-Гиршлу Знают они, что он не переносит одиночества, и оставили его одного. Шоэль-Гиршл – добрый человек и любит ближних, но что толку человеку с того, что он хорош, если мир плох. Суббота в опустевшем доме – Девятое ава лучше ее. Стол накрыт, свечи зажжены, Шоэль-Гиршл приходит из синагоги и говорит: «Субботы доброй и благословенной!» И я ответила ему на приветствие. Сказал Шоэль-Гиршл: «Ципа Рива, я говорю тебе: доброй субботы, а ты не отвечаешь мне». Сказала я ему: «Поклеп наводишь ты, Шоэль-Гиршл. И разве не ответила я тебе? Да только привык ты, что многие отвечают тебе, а сейчас, когда нет тут никого, кроме меня, ты не обратил внимания на мое приветствие». Начал он произносить «Мир вам всем…», оглянулся вдруг и спросил: «Где они?» Уверена я была, что о детях он спрашивает. А он не о них спрашивал, а об ангелах служения. Когда произнес он субботнее благословение, замолчал и подождал немного; так он делал каждую субботу, ждал, пока произнесут благословение сыновья наши и зятья наши, а они – каждый встречает субботу у себя. Вздохнул он, и омыл руки, и произнес благословение на хлеб, и начал петь субботние песнопения. Поет и замолкает, поет и замолкает, как кантор, который замолкает ради капеллы своей. А тут нет капеллы, и никто не подпевает ему. Сказал он мне: «Подай мне суп». Подала я суп. Попробовал один глоток и положил ложку. Сказала я ему: «Шоэль-Гиршл, почему ты не ешь?» Сказал он мне: «Кто варил этот суп?» Сказала я ему: «Та, что готовит на каждую субботу, сварила этот суп». Сказал он мне: «И кто та, что готовит на каждую субботу?» Сказала я ему: «Я – та, что готовит на каждую субботу, и я – та, что готовила на эту субботу». Сказал он мне: «И почему же нет вкуса субботы в супе?» Так он говорил про каждое блюдо. По окончании субботы пошла я к детям и стала кричать: «Убийцы вы! Нет Бога у вас в сердце!» И что ответили они мне? Ой, Ицхак, дни Машиаха настали. Дочь восстает на мать, невестка – на свекровь, враги человеку – члены его семьи. Ушел себе Шоэль-Гиршл за Иордан отвлечься немного, ведь от всех этих его трудов не заработает он даже стертого асимона, так как вся торговля этими лулавами из-за Иордана сосредоточена в других руках и только ради дружбы присоединили его к поездке. А я сижу здесь одна-одинешенька, и нет во всей гостинице никого, кроме одного постояльца, у которого случилось горе, не приведи Господи, и он в трауре».

Спросил Ицхак хозяйку дома: «А где та малышка, что помогала вам в гостинице?» Сказала Ципи Рива: «Та малышка лежит в больнице у миссионеров, и дай Бог, чтобы встала она здоровой. И если встанет она здоровой, дай Бог, чтобы устояла в своем еврействе. Говорят они ей там, в больнице, что если бы не мы, то есть – они, да сотрутся их имена, которые сжалились над нею и позаботились о ней, уже была бы она мертва. Ой, Владыка мира, приезжают евреи в Иерусалим, город Твой, чтобы служить Тебе верой и правдой, а Ты насылаешь на них беды, и страдания, и болезни, и выкрестов, и подстрекателей, совращающих их к идолопоклонству. Думаю я в глубине души: ведь все евреи несут ответственность друг за друга, и если, не дай Бог, будет совращен один из нас, что ответим мы Богу на небесах? А Ноаха ты помнишь? Почесал он у себя под феской и отправился восвояси. Почему? Я тоже спрошу: почему? Все дни напролет он ворчал: боюсь я за рабби Шоэля-Гиршла, боюсь, что он попадет в ад за то, что изнуряет меня каторжной работой. Надоело это Шоэлю-Гиршлу, и он выругал его. И глупец этот не понимал, что все работы, которые поручал ему Шоэль-Гиршл, он поручал ему только потому, что просто не мог видеть человека, слоняющегося без дела. Иди и учи других уму-разуму, если сыновья твои и дочери твои не хотят учиться. Сейчас, сейчас я принесу тебе стакан чаю».

Выпив чаю, надел Ицхак лучшее из своей одежды, почистил ботинки и пошел к Шифре.

 

3

Солнце готово было вот-вот закатиться. Извозчики завели своих лошадей в конюшни, а лавочники заперли свои лавки. Улицы стали как бы шире, и земля погрузилась в молчание. Не слышно ни звука, лишь стук посоха слепца или звук шагов старушки, которая таскает свои ноги из одного святого места в другое, чтобы зажечь там свечу. Еще не зажгли свечи в домах, но свет из синагог падал на окна домов, и каждое окно светилось, будто оно из разноцветного стекла. У входа в дома стояли девушки и смотрели на Ицхака, а он идет себе степенно, удовлетворенно, как человек, уже завершивший свои молитвы. Погладил Ицхак бороду и вошел в Венгерский квартал.

Двери домов были открыты, и у каждого порога шипела плита из обожженной глины, и на ней – чугунок или чайник, а из молитвенных домов доносятся звуки молитвы. Опираясь на свои палки, стояли старушки снаружи, чтобы услышать приглашение к молитве «Благословите…» и «Святость…». Поблизости от них играли в прятки дети. Подняла одна старушка голову навстречу Ицхаку и сказала: «Беги, сын мой, беги! Может, найдешь еще миньян». Внезапно замолк весь двор, погруженный в молитву, произносимую шепотом.

Шифра стояла у корыта с водой и стирала отцовский талит. Спустила она рукава и подняла глаза. Не те, что зовутся мечтательными глазами, и не те золотые глаза. И если мечтательные, то мечта не сбылась, и если золотые, то золото потускнело, как будто не та эта Шифра, которую он знал всегда. Но хороша она, как никогда прежде. Ривка сидела в углу и вязала. Как только заметила Ицхака, посмотрела на него изумленно. Сказал Ицхак: «Приехал я из Яффы» – и взглянул на Шифру. Кивнула Ривка головой и сказала: «Слышала я, что ты отправился в Яффу». Сказал Ицхак: «Я только что прибыл оттуда, и я уже здесь. Как здоровье рабби Файша?» Направила Ривка лампу в сторону мужа и вздохнула.

Реб Файш лежал в кровати. Глаза его запали, под глазами набухли мешки. Взглянула Ривка на мужа и сказала: «Пусть будут так здоровы ненавистники Сиона, как – здоровье Файша». Сказал Ицхак: «Похоже, что не изменилось ничего». Сказала Ривка: «Слава Богу, что не изменилось ничего, ведь если бы изменилось, то не к лучшему». Вздрогнул рабби Файш и уставился на Ицхака. Повернула Ривка лампу в другую сторону и сказала: «Почему ты не садишься? Садись, Ицхак, садись. Итак, вернулся ты в Иерусалим. Сейчас я принесу тебе стакан чаю». Сказал Ицхак: «Да, да. Яффа растет. Строят там новый район. Шестьдесят домов одновременно. Все заняты на стройке. И я тоже нашел там работу». Сказала Ривка: «Ты хочешь вернуться в Яффу?» Сказал Ицхак: «Если вы согласны, вернусь». Покраснела Шифра и опустила глаза. Посмотрел Ицхак умоляюще ей в глаза. И тоже покраснел.

С улицы послышался собачий лай. Сказала Ривка Шифре: «Подойди к отцу!» И сказала Ицхаку: «Как только Файш слышит лай собаки, он пугается». Подошла Шифра к отцу и погладила его по лбу. Рабби Файш закрыл глаза, но подбородок его все еще дрожал. Ривка поправила платок на голове и вытерла глаза. Отошла Шифра от отца, и вытащила талит из корыта, и повесила его на стул, и пошла и налила Ицхаку стакан чаю. «Пей, Ицхак! – сказала Ривка. – Отец мой, да продлятся его годы, говорит, что превыше всех напитков – чай, а надо тебе знать, что за пределами Эрец у него не было привычки к чаю». Спросил Ицхак: «Как здоровье рабби Моше-Амрама?» Сказала Ривка: «Слава Богу Живому. Вчера пришло письмо из Цфата. И он, слава Богу Живому, и мама, слава Богу Живому, здоровы. Но они слабы. Пей, Ицхак, пей. Итак, о чем говорили мы? О Яффе. Кто там?!»

Открылась дверь, и вошла соседка. Как только она увидела Ицхака, хотела исчезнуть. Взял Ицхак кусок сахара в руку и сказал: «Тетушка, не надо бежать от меня». Допил последний глоток и положил сахар, погладил бороду и сказал: «Уже поздно, пора мне идти». Встал со стула, и поклонился Ривке, и сказал: «Спокойной ночи», – и подошел к Шифре, и взял ее за руку, и попрощался с ней. Смотрела на него Ривка и удивлялась. Сказала соседка: «Этот парень?» Улыбнулся Ицхак ей в лицо и сказал: «Этот, этот», – и сжал руку Шифры. Вырвала Шифра руку из его руки и сказала: «Спокойной ночи!» Провел Ицхак рукой по бороде и вышел. Подняла Ривка лампу и встала в дверях посветить ему при выходе. А Шифра осталась стоять на месте, и уши ее ловили звук его шагов. Когда исчез он из поля зрения, вернулась Ривка и повесила лампу на гвоздь в стене.

Сказала соседка: «До сих пор он бродит и приводит в ужас людей». – «Кто?!» – воскликнула Ривка в гневе. Сказала эта женщина: «Мой бывший муж заболел. Говорят, что горячка у него – от ужаса. Собака облаяла его. Вчера вышел он, по своему обыкновению, собирать «имена», которые безбожники, да сотрутся их имена, бросают на землю. Увидел буквы, валяющиеся на свалке. И он не понял, что буквы эти принадлежат известной всем собаке, на шкуре которой написано «сумасшедшая собака». Как только прикоснулся он к ним, проснулась собака и залаяла на него. Объял его ужас, и он заболел. Что ты дрожишь, Шифра? А… а… а… пчхи! На помощь твою надеюсь, Господи!»

 

4

Вернувшись в свой номер, зажег Ицхак лампу и снял шляпу; проверил, готова ли ему постель, и принялся ходить взад и вперед, на ходу погрузив пальцы в воду и смочив виски; налил себе стакан воды, надел шляпу и произнес благословение на воду. Все кровати в комнате, кроме его кровати, были не тронуты. Видно было, что нет здесь постояльцев, кроме него. Это было бы хорошо, если бы ему хотелось спать, но это было нехорошо – он чувствовал себя совсем бодрым. Открыл он свой саквояж и положил себе на колени, вынул ночную сорочку и снова стал рыться в сумке. Попался ему малый талит. Оставил он саквояж и проверил кисти цицит. Ткань была цела, не тронула ее моль. Совсем не то, что с остальной его одеждой, привезенной из отцовского дома, – почти все уже пришло в негодность. В эти минуты встал перед ним образ отца: как он сидит и завязывает нити цицит в талите, пересчитывает нити и зажимает одну нить во рту. В эти минуты понял Ицхак, зачем вкладывал отец столько труда именно в этот талит, ведь для всех других талитов он поручал завязывать нити цицит сыновьям. Нет, наверняка хотел отец, чтобы одеяние это, которое его сын будет носить на своем сердце в Эрец Исраэль, было изготовлено лично им, и, может быть, молился при этом отец о нем в особой молитве. Налились глаза Ицхака слезами. Поднес он кисти цицит к глазам и поцеловал их. Повесил талит на стул и вошел в столовую.

Услышал голос человека, произносящего благословение после еды, и видит – сидит человек на низенькой скамеечке, и стул перед ним. Вошла хозяйка дома, и подождала, пока он закончит благословение на еду, и сказала: «Постель готова», – и убрала посуду со стула. Поднялся тот человек со скамеечки и вышел, шаркая ногами, обутыми в валенки. Посмотрела хозяйка дома ему вслед и сказала Ицхаку: «Человек этот – постоялец, у него умер отец, он сидит семь дней в трауре, упаси нас Господи».

Остался Ицхак один в столовой. Увидел чернила и перо на подоконнике. Сказал себе: сяду и напишу письмо отцу. Взял бумагу, и подкрутил фитиль в лампе, и начал писать, и с пером в руке обернулся назад.

Убедившись, что нет тут никого, продолжил письмо. «Не утаю от родителя моего (да продлятся его годы) весть, которая порадует отцовское сердце, хотя дело еще в процессе становления, но ниспослано это чудо от Всевышнего. Вот ведь, принуждал я себя долгое время к молчанию и до сих пор не сообщал родителю моему об этом. Только как же мне поведать об этом? Как?» И снова обмакнул перо в чернила и продолжил писать простым языком вкратце о своих отношениях с Шифрой. И вновь обмакнул перо в чернила и продолжил высоким стилем. «Даст Бог, и смогу я сообщить о завершении начатого, доставить радость отцовскому сердцу, и отец мой тоже не откажется сделать добро мне и одарит меня благословением, ведь на этот раз отец мой будет доволен мною, ибо это то, чего страстно желает он для своего любимого сына».

После того как он поставил свое имя под письмом, он расставил в нем запятые и точки, исправил буквы «алеф» на «айн» и «тет» на «тав» и также другие буквы, похожие друг на друга в произношении таким образом, каким вырисовывалось перед ним слово в данный момент, удивляясь при этом на высокопарные фразы, написанные им самим. Ведь Ицхак, как и большинство наших товарищей в Эрец Исраэль, для которых язык иврит был разговорным языком, не привык к высокому слогу. Но когда он писал, он видел перед собой отца, показывающего это письмо ученым людям своего города, и потому вставлял туда высокопарные фразы.

 

Часть шестая

Тем временем

 

1

Утром Ицхак проснулся с тяжелой головой, потому что плохо спал ночью из-за собачьего лая под окном. Встал и пошел в столовую съесть чего-нибудь на завтрак. Увидел, что комната полна молящимися, и тот постоялец, у которого умер отец, ведет молитву. Вернулся Ицхак к себе в комнату до окончания молитвы и стал обдумывать все, что ему предстоит сделать. Начал приводить в порядок свои вещи. Поднял саквояж и стал перебирать содержимое, вынимал вещь и клал ее назад, вынимал вещь и клал ее назад, как совершенно не нужную ему.

Опять услышал он голос скорбящего, приглушенный напев. Что же ищу я? Что ищу я? – спрашивал Ицхак сам себя. Тфилин мои я ищу, тфилин я ищу, а они – не со мной, они – не со мной, потому что оставил я их перед отъездом в Яффу среди вещей, в которых нет необходимости. И с каждой фразой, доносящейся из столовой, все больше казалось ему, Ицхаку что происходит там нечто важное. Оставил он свои вещи и вернулся в столовую, где скорбящий собрал миньян. Встал Ицхак среди молящихся, оглядываясь подозрительно вокруг, готовый к защите, не сделает ли кто ему выговор. Ни один человек не сделал ему никакого выговора, а, наоборот, протянули ему тфилин. Взял он их с досадой, и надел, и опять стал подозрительно оглядываться, не смотрят ли на него. Но тотчас же перестал смотреть на других и приступил к молитве.

Когда разошлись все молящиеся, вошла хозяйка дома и принесла ему, Ицхаку, завтрак. После того как поел и попил, произнес он благословение после еды на один из нигунов рабби Файша, услышанный Ицхаком в тот день, когда он пришел навестить реб Моше-Амрама. И когда начал Ицхак свое благословение, в нигун этот вплелась знакомая ему мелодия, из тех, прежних дней, когда он был богобоязненным евреем.

 

2

Вошел скорбящий и сел на низенькую скамеечку, появилась хозяйка гостиницы и принесла ему завтрак. Увидел он Ицхака и сказал ему: «Кажется мне, что я видел господина на молитве. Не из Галиции ли он? Из какого города он?» Назвал ему Ицхак имя города и спросил: «Откуда узнал господин, что я из Галиции?» Сказал тот: «У нас, уроженцев Эрец Исраэль, меткий глаз». Сказал Ицхак: «Вот как? Уроженец Эрец Исраэль – господин?» Сказал он ему: «Да. Но… горе мне! Причинили мне зло мои занятия, и я вынужден жить за пределами Эрец». Постепенно, понемногу начал он рассказывать о себе. Если перескажем мы все по порядку, так это будет.

Этот человек был сыном крестьянина из Маханаима, того самого Маханаима, который основали выходцы из Галиции, но не удостоились они того, чтобы поселение окрепло; пришло оно в совершенный упадок и до сих пор стоит разрушенное и безлюдное. Сорок тысяч франков вложила Галиция в эту мошаву, большие деньги для галицийских евреев, большинство которых – несчастные бедняки, и даже состоятельные среди них – кормятся с трудом. Объединилось несколько семей, у которых было немного денег, примерно по пятьсот гульденов у каждой семьи, и решили они поселиться в Эрец. Однако чтобы поселить семью на земле, требуется восемь или девять тысяч гульденов.

Прибыли они в Эрец и заложили Маханаим. Поставили себе шалаши из тростниковых циновок – и начали пахать и сеять в нищете, и страданиях, и всякого рода невзгодах, падающих на голову любого новичка в Эрец. Но они мужественно принимали все страдания и ожидали избавления. Пока не кончилась последняя копейка, привезенная с собой из галута, перебивались они кое-как; когда же ушла последняя копейка, не на что им стало жить. Но все еще они не отчаивались. И если являлся к ним кто-то и доказывал, что они доводят себя до самоубийства, его заставляли замолчать. И если газеты писали о них то, что есть на самом деле, они опровергали их и писали, что ничего подобного, совсем наоборот, то-то и то-то родит земля, столько-то и столько-то благ готово для земледельцев. Отчасти они поступали так, потому что стыдились своей бедности, а отчасти поступали так из любви к Эрец Исраэль. А казначеи Маханаима в Галиции подтверждали их слова и даже несколько преувеличивали, дабы не дать повода своим противникам говорить, что они срывают простодушных евреев с их исконных мест и посылают в пустыни Эрец Исраэль умирать от голода. Итак, все то время, что была копейка в их руках, они как-то существовали, когда же иссякла их последняя копейка, стал их казначей брать ссуды у ростовщиков в Цфате под залог пожертвований, которые поступят из-за границы, и выдавал каждой семье сорок франков в месяц, чтобы те не умерли с голоду. И немного помогало им товарищество «Помощь» в Берлине, а также другие товарищества, питающие симпатии к Сиону, обещали им свою поддержку. Однако пожертвования приходят понемногу, по капле, а проценты все растут и растут; и земледельцы, большинство из которых подошли к сорока годам, уже не были в состоянии работать, потому что силы их таяли из-за климата и от голода.

Если бы не пришла новая беда, возможно, что мы бы остались земледельцами. Однако к чему тут – «если бы… да кабы»… Пришла новая беда – саранча, которая покрыла все лицо земли и пожрала все деревья и всю траву. Стояли мы – юноши наши и старики наши, девочки наши и мальчики наши – стояли днями и ночами и колотили во все, что только издавало звук, чтобы прогнать саранчу. После того как съела саранча всю траву земную и все плоды деревьев, не оставив даже соломы на кровати, ушла себе восвояси.

Пока мы боролись с саранчой, забыли мы про все прочие несчастья; как только опомнились от этого удара – вернулись все другие беды и напомнили о себе. Тяжелее всех проблем – проблема заработка, это самая большая беда, ведь она влечет за собой голод. И все те, кто вначале горели желанием одолжить нам денег, отдернули руки от нас, но при этом сжали их в грозный кулак. Итак, взыскивающие – взыскивают (если деньги в рост дают – так и берут), и проценты все растут, и нечем их покрыть, и голод усиливается, и негде денег одолжить. А циновки, из которых собраны наши шалаши, – часть из них съела саранча, часть пришла в негодность сама по себе. Мы сидели в голом поле без тени и без пищи. Покинули крестьяне свои разодранные шалаши и свои незасеянные поля и бежали. Отправился один – туда, другой – сюда, а отец пошел в Цфат. Жил он там в нужде и бедности. Под конец похоронил жену потом похоронил детей, так что не осталось изо всего дома никого, только я и он по милости Всевышнего выжили.

А Цфат в те времена, как и теперь, был погружен в безделье. Нет в нем ни торговли и ни ремесел. Но есть в нем могилы танаев, и могилы амораев, и могилы других праведников, и есть там бейт мидраши и синагоги, потому что не найдешь ни одного праведника в галуте, чтобы не было в честь него – синагоги в Цфате. Сидят себе хасиды в бейт мидрашах и в синагогах и устраивают каждый день пирушку и веселье в честь своего праведника, или в честь их отца, или в честь их деда, или же направляются к могилам праведников. И обычно перед уходом или по возвращению выпивают немного вина для укрепления духа.

Пирушки, и славословия, и празднества требуют вина. Изготавливает для себя каждый хозяин дома немного вина, и нечего говорить о владельцах винных лавок, которые только вином и занимаются. Однажды пошел я в Эйн-Зейтим, подошел ко мне араб один и сказал: «Купи у меня виноград». Сказал я ему: «Готов я купить, но, если я не дам тебе денег, не дашь ты мне винограда». Сказал он мне: «Бери, а когда будут у тебя деньги, заплатишь мне». Посмотрел я на его виноград и увидел, что он и хорош, и красив, и по всем статьям превосходит любой другой виноград. Пришло мне в голову купить немного его винограда и приготовить вино для отца, ибо душа отца была полна горечи, и он не выходил за порог дома, а только сидел и сетовал на весь мир и даже на праведников. Говорил он: «Разве не лучше было бы поддержать обрабатывающих Святую Землю теми самыми деньгами, которые уходят на то, чтобы наполнить глотки бездельников?» Итак, взял я виноград, и благословил его от всего сердца, и приготовил немного вина. Но незачем мне его расхваливать, оно само говорит за себя. Короче, приготовил я немного вина. А если делают что-либо в Цфате, так это становится известно всем. Так – и это вино. Однажды сидели хасиды Цанза за празднеством, которое они устроили в честь своего ребе, чья заслуга да защитит нас и весь народ Израиля. Сидели они всю ночь, и пили, и ели, и опять пили, да так, что не осталось у них капли вина на благодарственное благословение. Послали к владельцу винной лавки и не нашли вина или, может, нашли вино, но непригодное для благословения. Некоторые говорят, что видна в этом рука хасидов Садигоры, так как спор между Цанзом и Садигорой еще не затих, и захотели хасиды Садигоры испортить хасидам Цанза их празднество во славу их ребе.

Был там один старик, старый хасид, который удостоился, что ребе из Цанза надел на него тфилин в день его бармицвы, и он хранил эти тфилин и не давал никому до них дотронуться. Сказал мне тот старик: «Слышал я про тебя, что ты изготавливаешь вино. Если ты принесешь мне вина на стакан благословения, я дам тебе завтра развязать мои тфилин». Как только услышал я это, сорвался с места и принес кувшин вина. Произнес старик благословение «…Который добр и творит добро…», выпил вино и сказал, что достойно вино такого благословения. И не переставал хвалить его, пока не назвал его вином, воскрешающим мертвых, каждая капля которого подобна росе возрождения. И другие хасиды тоже не поскупились на похвалы вину. И я не потерпел урон ни в материальном смысле и ни в духовном. В духовном?.. Позволил мне старик развязать тфилин, а когда я стоял и развязывал его тфилин, увидел я, что он задремал, так как был очень стар и опьянел от вина. Взял я тфилин и возложил их на себя, те самые тфилин, что ребе из Цанза держал в руках. Это – то, что относится к духовности.

В материальном смысле – каким образом? С этой ночи получило известность мое вино, и многие стали приходить, чтобы купить вино у меня. И тут я поступил, как барон Ротшильд в свое время. Как? Когда начал барон Ротшильд свою деятельность на благо Эрец Исраэль, сказали ему: столько-то и столько-то евреев в мире, столько-то и столько-то суббот и праздников в году, и нет еврея, который бы не произносил благословение над бокалом вина в субботу и провожая субботу, не говоря уже о четырех пасхальных бокалах. Насадил барон виноградники и высек в скалах два больших винных погреба, один в Ришон ле-Ционе и один в Зихрон-Яакове, и стал изготавливать вино. Так и я. Столько-то и столько-то есть у меня родственников и т.п. И, слава Богу, поставил я хорошо свое дело с производством вин, может быть, лучше, чем Ротшильд. Ведь у Ротшильда есть расходы и нет доходов, а у меня… – каждый из моих родственников присылает ко мне покупателя, как личный свой подарок.

Собрал я немного денег и стал задумываться: надо ли мне оставаться в Цфате? Был у меня родственник в Галиции, виноторговец. Собрался я и поехал к нему. Не особенно обрадовался мне мой родственник, однако предоставил мне кров и стол. Жил я у своего родственника и приглядывался к его коммерции. Увидел мой родич, что выходец из Цфата этот не лодырь и даже разбирается в винах, ввел меня в свое дело и стал советоваться со мной. Потом – не делал уже ничего без моего согласия. Потом – дал мне свою дочь в жены и взял меня в компаньоны. И оба мы не пожалели об этом. И то, что я из Эрец Исраэль, помогло мне, так как большинство раввинов начало покупать у меня вино. А они, да продлятся их дни, понимают, что такое хорошее вино. Говорят, что каждый еврей разбирается в винах, ведь два раза, когда человек из народа Израилева пьет – один раз во время обрезания и один раз на своей свадьбе, не забываются. Но праведники и на самом деле понимают в вине. Если хочешь – то мы это знаем из тайной Торы, как написано в «Зогар» «…и ели, и пили, и созерцали Господа…». Если хочешь – это просто следует из того, что каждый хасид ставит на стол своего ребе бутылку вина, и потому праведники великолепно разбираются в винах.

Итак, жил я в Галиции, и дела мои шли хорошо. Прошли годы, и покинул мой тесть этот мир, и весь его бизнес перешел ко мне. Ввел я несколько новшеств. И раз в три года приезжал в Эрец Исраэль, чтобы исполнить заповедь почитания отца, и проводил здесь несколько месяцев, и изготавливал вино из винограда братьев наших, крестьян из мошавот. А для ребе из Бельза, чтоб он был здоров, я делал вино из винограда, купленного у арабов, чтобы не было опасений в нарушении заповедей седьмого года, отделения десятины и запрета на плоды дерева до третьего года. Кроме того, привозил я плоды из Эрец Исраэль. Однажды поднес я из них приношение одному праведнику в праздник пятнадцатого швата, поцеловал праведник каждый плод, а мне оказал честь, не заслуженную мной, из преклонения перед Эрец Исраэль.

Со временем начал я пренебрегать своим делом. Этому есть много причин, но главное – жаждал я укорениться в Эрец Исраэль; всякий раз, когдая был в Эрец Исраэль, тяжело было мне уезжать; а когда уезжал, хотел тотчас же возвратиться. Но что делать человеку в Эрец Исраэль? Ведь он нуждается в заработке. А здесь товар этот, вино из Эрец Исраэль, не раскупается. Нет у него рынка сбыта ни в Эрец, ни за пределами Эрец. Есть порты за границей, где ты увидишь бочки с вином из Эрец Исраэль, стоящие там годами, и никто не желает его покупать. Как-то раз попал я в Краков, увидел там бочки, валяющиеся в таможне, часть из них – пустые, часть – разбитые, из других – вытекает вино; с таким пренебрежением относились там к винам из Эрец Исраэль.

Короче, стал я думать только о возвращении в Эрец Исраэль. А дело мое, дружище, дело – было большое. Один подвал был у меня площадью в шестьсот квадратных метров, то есть больше половины дунама. А другой подвал был у меня в таможне, временный склад, чтобы не платить дважды таможенный налог. Но ради Эрец Исраэль оставил я мои вина и начал присматриваться к другому делу, которое даст возможность заработка в Эрец Исраэль. Заметил я, что пиво – дорогое. Бутылка в три четверти литра стоит от десяти до пятнадцати грошей. И даже самое простое пиво стоит шесть грошей, потому что нет там пивоваренных заводов. Сказал я себе: построю в Эрец Исраэль пивоваренный завод. Но ведь нет здесь хмеля. Так я могу доставить его из-за границы в Эрец и даже выращивать его здесь. В Эрец Исраэль можно выращивать все на свете.

Оставил я свое дело и отправился в Укошту, чтобы изучать там пивоварение, так как Укошта – это место пива. Три сорта пива варят там: простое, среднее и высшего качества. Это превосходное пиво называется «бок», а «бок» это козел, так как варят это пиво перед их Новым годом, временем спаривания козлов. И как его название, так и оно само, оно придает силу тому, кто его пьет, потому что козел отличается силой. И двести тысяч литров производят там из года в год, кроме солода, эссенции солода и разных сластей. И вагонетки катятся в глубину подвала и выкатываются из подвала, и специальные фабрики есть там для изготовления бочек и бутылок. Провел я там два года и отправился в Пльзень. Пробыл там три месяца и отправился в Прагу. Пробыл там четыре недели и отправился в Нанси. Короче, не оставил ни одного места, славящегося хорошим пивом, чтобы не побывать там. И в каждом из этих мест встречали меня доброжелательно, ибо народы мира почитают Эрец Исраэль. Вдобавок к этому господа, которым я продавал вино, рекомендовали меня в качестве честного и прямого человека, а также крупные коммерсанты, мои коллеги, говорили обо мне хорошее. Понравился я господам, владельцам фабрик, и они открыли мне секреты, которые не открывают никому, кроме своих сыновей. Знали они, что я не собираюсь быть им конкурентом, что хочу наладить немного пивоварения в Палестине – и что за дело им, если я сварю хорошее пиво. Стал я специалистом в этом ремесле и вернулся в Эрец Исраэль. Как только возвратился я, увидел, что тут ничего невозможно сделать. На самом деле известно было мне еще до приезда, что страна эта пустынна и негде тут развернуться деловому человеку, но из-за своего страстного желания сказал я себе, что авось и может быть… Сделал я все, что было в моих силах, и не вышло у меня ничего. И вынужден был я уезжать из Эрец. Поднялся в Иерусалим помолиться у Западной стены. Пришло известие, что мой отец «приказал долго жить», вот я и сижу семь дней в трауре.

Смотрел на него Ицхак и думал: в то время, когда я – жаждал уехать в Эрец Исраэль, жаждал этот – уехать из Эрец Исраэль. Смотрел этот человек на Ицхака и думал, я – уроженец Эрец Исраэль, и отец мой, и мать моя, и братья мои, и сестры мои умерли в Эрец Исраэль, – почему вынужден я мотаться по заграницам, а этот, родившийся в галуте, не в Эрец, живет себе в Эрец Исраэль…

 

3

Расстался Ицхак со скорбящим и пошел искать себе комнату. Но сперва захотел он увидеть свои вещи, что с ними? Вещи его были оставлены у хозяина дома, в котором он жил до отъезда в Яффе, и он отправился туда. Когда подошел близко к дому, раздумал. Так – один раз, и так – второй раз, и так – третий раз, потому что уже принял решение поменять место и боялся: а вдруг комната свободна, и он соблазнится вернуться туда. Когда решил он поменять место? Когда вернулся в Иерусалим или когда был у Шифры? В любом случае он не пришел к четкому осознанию своего желания и к окончательному решению, пока не пошел подыскивать себе комнату. И не только место жительства захотел он поменять, но также и весь свой образ жизни изменить. Посмотрел он на себя: изменился ли он уже? И поразился, что никакой перемены не было заметно в нем. Но тут же перестал копаться в себе и стал смотреть по сторонам, как человек, вернувшийся с дороги и желающий увидеть, что происходит в городе.

Солнце шпарило, как всегда, но что-то изменилось в городе, ведь пришел уже месяц ав, и начался отсчет девяти дней и двойная печаль лежала на домах, и на дворах, и улицах. Ощутил Ицхак внезапно эту твердую иерусалимскую землю, когда ноги человека не увязают в ней, как в песках Яффы. Посмотрел в одну сторону потом – в другую сторону, как бы не веря, что он и в самом деле в Иерусалиме. И вновь раскрылся перед ним город. Дома и дворы стоят на своих местах, и люди заняты своими делами, как обычно, но какая-то печаль лежит на их лицах. Мясные лавки и все парикмахерские закрыты, а из синагог и из бейт мидрашей возносится голос скорбящих о Сионе; сидят там евреи на земле и произносят полуночную молитву, ведь с семнадцатого числа месяца тамуза и по Девятое ава приходят они в синагоги и бейт мидраши и оплакивают Иерусалим. И хотя еще не наступила полночь, время плача, поторопились особо расторопные и опередили время.

Идет Ицхак по улицам Иерусалима и смотрит по сторонам. Там несет человек этрог, чтобы отослать его родным за границу, а там пробегает еврей из Йемена с арбузом в руке. Тут идет собака за мясником, и видно, что она удивляется, почему не исходит от него запах, как в остальные дни; а там шествует ослица, нагруженная календарями на следующий год; а там хватается заика за полы твоей одежды, и подпрыгивает перед тобой, и тянет заикаясь: «К-к-к-у-п-п-и с-с-е-б-б-е п-п-пла-а-ач н-на-а Д-д-де-в-в-яя-т-т-о-о-е а-а-в-в-в-ааа».

А тем временем едет доктор Мази к больному верхом на осле. Бежит осел туда, куда требуется. Повернул его Мази на противоположную сторону улицы, потому что замечает Лунца, гуляющего с туристом и указывающего тростью на все, на что стоит человеку посмотреть в Иерусалиме. Лунц знает каждую улочку в Иерусалиме лучше старых иерусалимцев, хотя он слеп на оба глаза. Поздоровался Мази с Лунцем, и они принялись обсуждать значение слова, о котором спорят уже несколько вечеров на заседаниях Комитета по развитию языка иврит. Подошел богатый «бухарец» и пригласил Мази на церемонию выкупа первенца ослицы. Повернул Мази осла. Подошли два слепца, торговцы метлами. А навстречу им подошел мул, нагруженный письмами, и два служителя идут за ним следом, чтобы развезти письма по почтовым отделениям, а оттуда послать их нашим братьям в диаспоре. Увидел мул метлы, и задрожал, и сбросил с себя груз. Собралась кучка людей, подняли они несколько писем, и прочли на них название учреждения. Принялись хохотать, так как никогда в жизни не слышали о таком учреждении в Иерусалиме, а тут оно посылает мула, нагруженного письмами с соболезнованиями.

И уже забыл Ицхак про комнату из-за рассказа, который слышал утром в гостинице от того самого цфатийца из Маханаима. Перенесся мысленно Ицхак в другое место и в другое время, когда он, бывало, сидел в отцовском доме и читал в старых газетах добрые вести из Маханаима. Взлетели вдруг буквы с газетных страниц и превратились в тяжелую тучу саранчи. И листы газет тоже изменили свою форму и превратились в циновки и в обожженные поля. Бредет Ицхак по полю без тени и без крова, и солнце жжет ему голову, и жажда иссушает горло. Мог бы Ицхак купить себе за половину матлика стакан прохладительного, ведь в это самое время проходил мимо него торговец напитком из плодов рожкового дерева, и колотил по кувшину, и расхваливал свой товар. Но теперь Ицхак видел в нем одного из членов Маханаима: стоят они и колотят по своим горшкам, чтобы обратить в бегство саранчу. Когда понял Ицхак, что этот – просто торговец напитками, сказал сам себе: а разве не лучше бы было поддержать земледельцев, обрабатывающих Святую Землю, поддержать теми самыми деньгами, на которые бездельники заливают вино в свои глотки? И когда он вспомнил того, кто сказал эти слова, вспомнил он все, что рассказывал ему этот уроженец Маханаима – и о ссудах под проценты, и о горечи на душе его отца. А я, сказал Ицхак себе, я иду себе, как будто не было ничего. Налились глаза Ицхака слезами, и все беды, которые пали на него со дня его приезда в Эрец, пришли и встали перед ним. Но он не опечалился, наоборот, показалось ему, что будто бы он уже выбрался из глубин несчастий и наступают благословенные времена. На основании чего? На основании того, что в глубине души он надеялся встать с Шифрой под хупу.

И как только он вспомнил об этом, встали перед ним все слова письма, написанного вчера отцу. «Не утаю от родителя моего, да продлятся его годы и т.д. Даст Бог, и смогу я сообщить о завершении начатого и т.д....» Берет отец письмо, и читает его, и показывает его господину Этемноту. Читает господин Этемнот и говорит: «Какой язык!» Рад Ицхак, что вставил несколько высокопарных фраз в письмо, не то что раньше, когда писал простым языком. Возвращает господин Этемнот письмо отцу и говорит: «Итак, рабби Шимон, должны мы поздравить вас». Кланяется ему отец и отвечает скромно: «Теперь, когда я удостоился, что господин Этемнот поздравил меня, понимаю я, что Ицхак и вправду жених». Переполнилось сердце Ицхака любовью и благодарностью к Шифре, ведь благодаря ей доставил Всевышний радость его отцу.

 

4

Повстречалась ему одна девушка. Если мы не ошибаемся, так это – та самая девушка, с которой он познакомился у Блойкопфа. Подняла она на него глаза и сказала: «Чуть было не прошла я мимо и не узнала тебя. Если бы была я уверена, что ты меня поймешь правильно, я бы сказала, что есть в тебе, господин Кумар, нечто не поддающееся объяснению. Лицо твое отрешено, как у человека, поставившего преграду между собой и миром. Что это? Почему не видим мы тебя? Заходи к нам, Кумар!» Как только распрощался он с ней, встретил он того человека, у которого жил перед отъездом в Яффу. Приветствовал тот его и затеял с ним длинный разговор. А в ходе беседы намекнул ему, что жилец, занявший его комнату, не нравится ему, и он хотел бы избавиться от него.

Как только Ицхак распрощался с хозяином дома, попался ему навстречу тот самый учитель, что жил с ним по соседству. Заговорил он с ним и сказал ему, что дом его открыт для таких людей, как он, и если ему нужно, то есть у него прекрасная комната для сдачи внаем, та, где жила его свояченица. И раз упомянул про свою свояченицу, стал рассыпаться в похвалах ей. Как только распрощался он с ним, привязался к нему Мендл, обойщик мебели. Тот самый Мендл, что судится с женой, пытаясь развестись с ней, потому что приглянулась ему ребецн, американка, бывшая жена Сладкой Ноги. Не успели они пройти вместе три-четыре шага, как повысил Мендл голос и заорал: «Что ты скажешь про этого пустоголового, про этого Ляйхтпуса, называющего себя Сладкой Ногой? Невежда этот, ветреник этот, ничтожество, грешник этот, безбожник этот, который недостоин даже пустой болтовни со мной, сует свой нос между мной и ею, лишь бы не дать ей выйти за меня замуж. За меня, богобоязненного человека, и искушенного в Торе, и обладателя возвышенных качеств, и состоящего в каком-никаком родстве с двумя известными раввинами?! Однако к чему мне говорить с тобой? Ведь ты тоже такой, как он, ведь если бы ты не был такой же, разве ты бы знался с ним? А рабби Хаим, рабби Хаим?! Со славословием Всевышнему на устах и обоюдоострым мечом в руках?! Так неужели оттого, что он – неподкупный (чего мы не можем сказать о всех других раввинах), властен он выговаривать мне из-за женщины, которую наущают злые люди не давать согласия на развод со мной? Хочешь ты или не хочешь, получишь ты гет в руки. Слава Богу, Иерусалим полон раввинами и писцами, и посланца, который доставит гет, найти не так уж трудно. Я не завидую тебе, Гитчи, я не завидую тебе. Даже стертого асимона я не дам тебе. Сейчас, мирным путем, готов я дать тебе, потом – фигу тебе! Ведь ты знаком с ребецн? Подумай, разве не замечательно, что я хочу жениться на ней? И ты обязан поговорить о ней с Ляйхтпусом, чтобы он не стоял у меня на дороге. На пользу это ему не пойдет. Если я ничего не значу в его глазах, зато считаются со мной у консула. И не говори: так ведь Ляйхтпус – «русский» и что может австро-венгерский консул сделать русскому? Консул, если захочет – сможет. И не думай, что я пошел с тобой ради тебя – просто ты попался мне навстречу, так я и пошел с тобой, чтобы не позорить тебя».

Понял Ицхак, что куда бы он ни свернул, везде одно и то же. То попадается ему навстречу человек, который хочет отговорить его от принятого решения, то прилип к нему просто невыносимый человек. И он не знал, что все эти задержки были для него к добру. Каким образом? Рядом с вокзалом находилась большая пивная Рихарда Вагнера. Вчера нанял Рихард Вагнер маляра покрасить мебель. Напился маляр и оставил свою работу посередине. Пошел Рихард Вагнер поискать себе для работы еврея, непьющего. Увидел Ицхака и пригласил его. Пошел Ицхак к хозяину дома, у которого оставил свои вещи, и отослал их в гостиницу с носильщиком, а с собой взял свои рабочие принадлежности и пошел к Рихарду Вагнеру.

Рихард Вагнер – человек маленького роста с черными густыми волосами; и живот его почти достает до подбородка, и лицо – синюшное, и усы закручены с двух сторон и почти касаются глаз; а глаза его, как у египетских танцовщиц, которые подмигивают во все стороны на абсолютно неподвижном лице; а голос его как бы исходит из его пупка и похож на окрик. В отличие от него, его жена высокая и худая, и волосы у нее жидкие, и лицо распаленное, как печь из кирпича, и что-то вроде напева сопровождает ее речь, как у женщины, приходящей в себя после внезапного испуга. Оба родились в Эрец – родители их прибыли в Святую Землю, чтобы жить здесь в святости. Все то время, пока старики были живы, она работала вместе со своим отцом, который делал кареты и телеги, а Рихард изготавливал со своим отцом вино для священников. Когда умерли старики, оставила она – свое ремесло, и оставил он – свое ремесло, и открыли они пивную, дающую заработок легкий и веселый.

 

5

Ицхак занимался своим делом во дворе под маслиной. Время от времени Вагнер и его жена выходили посмотреть и говорили друг другу: «Еврей этот не лодырничает на работе». Прошло время обеда, а он не садился перекусить, тогда принесли они ему хлеб, и сыр, и пиво. Так как они не взяли с него денег, а подарков от них он не хотел, он поправил им вывеску на пивной, краски которой выцвели, и обновил крылья ангела над вывеской, и добавил в кувшине, что в руке у ангела, шапку пены над пивом.

Покончив с вывеской, он вернулся к основной работе. Тем временем стало вечереть. Отяжелела кисть в руке маляра, и все предметы, которые он покрасил, покрылись темной влагой. День на исходе, сказал Ицхак, и что-то похожее на грусть окутало его. Поднял он голову, и посмотрел на лучи заходящего солнца, и подумал: сейчас собирается миньян в гостинице, потом… читают там о воскурении в Храме, потом… повторяет скорбящий молитву «Восемнадцать благословений», потом… он произносит «Прости нам…». Хорошо им, верующим, во время молитвы. Но что дает молитва такому человеку, как я? В любом случае, если бы я был сейчас в гостинице, я бы присоединился к миньяну. Снова закинул он вверх голову и посмотрел на небо. Края его на западе заалели, и солнце катилось, как огненный шар в море пламени, среди огненного воинства, в озере крови, среди золотых стрел, пронзающих серые облака, в розовых туманах, окруженное печальными факелами. Навстречу сиреневатым горам, навстречу темной земле. И что-то похожее на задушенное мычание поднимается из земли, и еле слышный звук идет с гор. И иногда горы цепляются за небо, а иногда земля стелется в шлейфе гор, и ничего из того, что наполняло небеса совсем недавно, только что, уже не видно. И между засеребрившимся небом и потемневшей землей встает темный столб, который расползается все больше и больше. Опустил Ицхак кисть, и взял кувшин, и омыл руки, и закрыл глаза, и начал молиться «Счастливы....». Молится он и спрашивает сам себя: разве собирался я молиться? Встали перед ним слова молитвы, одно за другим, пока не забыл он, чего хотел и чего не хотел. Стоял он, разбитый, с сокрушенным сердцем, и произносил полуденную молитву. А когда закончил полуденную молитву, начал читать вечернюю.

Закончив молитву, оставил он кисть и краски у заказчика и пошел в город. Звезды – крошечные, будто они из золота, будто они из серебра, как голубой огонь, как алый огонь – сверкают в черной синеве небес.

И прохлада, сладкая и душистая, поднялась от земли. И звук, похожий на звук разворачиваемых ковров, разносится из-под ног верблюдов. Иногда слышится завывание шакалов и иногда – голос ветра, напоминающий шум больших вод. Идет Ицхак по городу, но сердце его блуждает в других краях: в бараке Рабиновича, в комнате Сони, в Маханаиме, в доме скорбящего. Так Ицхак шел, погруженный в свои мысли, пока не подошел к дому рабби Файша.

 

6

Маленькая лампа висела на стене, и запах кофе разносился по дому. Ривки не было дома. С тех пор как уменьшилась ее халука, она стала обходить соседок и предлагать им купить у нее кофе. Аромат кофе, и свет лампы, и белоснежная постель рабби Файша придавали дому вид благополучия. Однако все благополучие дома было только видимостью. «Боже мой! Может быть, знаешь Ты, что случилось здесь?» – спрашивал себя Ицхак, глядя на Шифру. И она тоже глядела на него сквозь слезы, и вся ее красота исчезла от горя.

Что случилось?! В этот самый день пошла мать Шифры получать халуку и услышала резкие слова от раздающего халуку по поводу ее дочери и «того» парня. Ривка слушала слова, позорящие ее, и молчала, ведь она сама дала людям повод, так как приветливо встретила Ицхака. Только вовсе не она ввела Ицхака в дом, а отец ее, вот кто ввел его в дом и приблизил его. Но отец… Большую часть своей жизни он провел за границей и привык иметь дело с самыми разными людьми. Жители Иерусалима, отрешенные от мира… Не всякий человек достоин того, чтобы они знались с ним. Что плохого находят они в Ицхаке? Владыка мира! Кому расскажет она о своих несчастьях и перед кем раскроет свое сердце? Файш лежит как мертвый, а она – хуже вдовы: вдова… муж ее умер, а вдова – жива; а она… и муж ее не жив, и она – не мертва. А отец ее и мать ее – далеко отсюда, на расстоянии езды в несколько дней, и пока придет письмо от них, глаза проглядишь и слезами изойдешь. Заламывает Ривка руки и говорит: «Скажите мне, люди добрые, что мне делать?» Говорят соседки Ривке: «Нас ты спрашиваешь? Спроси свою дочь!» Кричит Ривка в муке: «Владыка мира! Что вы хотите от моей дочери?» Отвечает ей соседка: «Добра ей и добра тебе я хочу, пока парень у нее в руках, поставь им хупу». Отпрянула Ривка назад и опять идет за соседкой, ведь никогда не приходило Ривке в голову, что Ицхак – пара Шифре, а тут приходит… эта женщина и говорит: «Поставь им хупу!»

 

Часть седьмая

Радушие

 

1

Слова соседок запали ей в душу. Хотя не в первый раз они говорили так и изо дня в день распускали про них сплетни, задело ее это только сейчас. И когда задело это ее, решила отдалить Ицхака от своего дома. Вела Ривка внутренний диалог с Ицхаком: что сделала тебе моя дочь и что ты хочешь от нее? Неужели такова плата моему отцу за то, что он ввел тебя в наш дом? За что ты позоришь его внучку? Убежден ты, что, если нет тут никого, кроме женщин, ты можешь делать все, что тебе вздумается? Не беспокойся, Файш, твоя дочь – моя дочь, и я не отдам ее кому попало. Не раз в течение дня смотрела Ривка на дочь и как бы говорила ей: если ты не помешаешь мне, так я обещаю тебе, что не случится с тобой ничего дурного.

Ривка вернулась с рынка и увидела, что дома темно. Поставила свои сумки и спросила шепотом: «Ты спишь, Шифра?» Ответила Шифра: «Не сплю». – «Если так, зажжем лампу». Проверила, есть ли в лампе керосин. Зажгла, повесила ее на гвоздь в стене и бросила осторожный взгляд на кровать мужа. Почувствовал ее взгляд рабби Файш и уставился на нее. Взяла она салфетку, и положила ему на грудь, и подала ему ужин. Потом взяла молитвенник и прочитала вечернюю молитву. Помолившись, вернулась к мужу, и перестелила ему постель, и прошептала: «Спокойной ночи», проверяя при этом взглядом, слышал ли он ее пожелание и понял ли ее слова. «А ты, мама? – сказала Шифра. – Ты сегодня ничего не ела?» Сказала Ривка: «Да вот, я ем». Взяла кусочек хлеба с каплей масла. После того как съела и произнесла благословение, прибавила свет в лампе, и принесла корзину с носками, и села за работу.

Сидела она и занималась своим делом, потом подняла голову и сказала: «Письмо от дедушки не пришло». – «Не пришло», – ответила Шифра. Снова сказала Ривка: «Но ведь не может быть, что он не написал нам?» Сказала Шифра: «Конечно, написал, да только письмо не дошло до нас». Сказала Ривка: «Как это понять – не дошло до нас. Если он написал нам, должно было письмо прийти к нам». Сказала Шифра: «В Цфате нет другой почты, кроме турецкой, а про турецкую почту известно, что всякий пославший письмо с ее помощью – все равно что и не посылал». Сказала Ривка: «Но ведь есть здесь люди, получающие письма из Цфата. И мы тоже получали письма из Цфата». Сказала Шифра: «Это было чудо». Сказала Ривка: «Может быть, не дошло наше письмо к дедушке?» Сказала Шифра: «Зачем ты так говоришь?» Сказала Ривка: «Кажется мне, что идут к нам». Покраснела Шифра и промолчала. Прошло немного времени, и не пришел никто. Взглянула Ривка на дверь и сказала: «Не понимаю, что случилось со мной, весь день чудится мне, будто приходят и уходят. Нет, и в самом деле, идут. Кто там пришел?»

 

2

Ицхак постучался в дверь и вошел. Подняла Ривка голову в страхе. То, чего она боялась днем, пришло к ней вечером. Подумала Ривка: надо ему сказать что-нибудь. Забыла, что приняла решение отдалить Ицхака, и сказала: «Садись, Ицхак, садись! Что нового в мире? Вижу я, что ты пришел после работы. Ты, верно, не ужинал? – И как только услышала, что он работал весь день у гоя, сказала: – Значит, ты не ел ничего вареного». Пошла к плите приготовить ему еду, и постаралась приготовить ему что-то вкусное, чтобы тот поел с удовольствием.

Слушала Шифра и удивлялась. Что увидела в нем мама, чтобы приблизить так Ицхака? Почувствовала себя Шифра забытой и оставленной. Отец болен, старики живут в Цфате. Не осталось у нее никого, кроме мамы. Теперь мама старается перед Ицхаком. Охватила ее печаль, как будто осталась она одна-одинешенька в мире.

Расстелила Ривка скатерть на столе и стала торопить Ицхака садиться ужинать. Омыл Ицхак руки и с аппетитом принялся за еду. Уже два дня не ел он ничего вареного, а тут горячая пища и добрый взгляд. «Кушай, Ицхак, кушай!» – говорила Ривка ласково, и подбадривала его, чтобы он поел и попил. Покончив с едой и питьем, произнес он благословение. И хотя всегда человек произносит благословение после еды, Ривка удивилась. Уверена была Ривка, что каждый сионист – безбожник, а тут видит, что он произносит благословение.

Лежала там на столе шкатулка для этрога – каждый день вынимает ее Ривка, чтобы заложить ее, и каждый день забывает отнести в заклад. Увидел Ицхак шкатулку и восхитился ее красотой. Сказала Ривка Шифре: «Эту шкатулку подарил мой отец твоему отцу в день его свадьбы». Посмотрела Шифра странным взглядом, как будто странно, что у ее отца и мамы была свадьба. Вздохнула Ривка: «Как была я близка к тому, чтобы заложить эту шкатулку. А если бы заложила ее – вопрос, смогла ли бы я ее потом выкупить. Сколько всего приключилось с нами с того дня, как подарил отец эту шкатулку Файшу. Но среди всех этих бед были и хорошие дни».

Горит лампа на стене, и разноцветная скатерть накинута на край стола. Вбирает в себя серебряная шкатулка свет лампы и цветы, вышитые на скатерти, и изливает это сияние на Ицхака, и на Ривку, и на Шифру. Рабби Файш дремлет, а Ривка сидит и говорит. Многие годы Ривка молчала, теперь выходят слова из ее уст и вместе с ними проходят перед ней прожитые годы. И кажется ей, что годы бедствий тоже не были лишены добра. Подняла Шифра глаза. Произошло что-то в доме, а она не знает, что произошло.

Сказала Ривка Ицхаку: «Ицхак, никогда не рассказывал ты нам, откуда ты приехал, есть ли у тебя отец и мать, братья и сестры?» И, говоря это, поразилась сама себе, что ни разу до этого не пришло ей в голову спросить его. Ответил Ицхак: «Мама моя, мир праху ее, умерла за полтора года до моей алии в Эрец Исраэль, и остался отец вдовцом, несмотря на то что приказала она ему перед смертью, чтобы женился, потому что сироты – маленькие и нуждаются в присмотре. Но отец не женился. Говорил отец: как это приведу я чужую женщину в дом?» Сказала Ривка: «Значит, сирота ты, без матери». И вздохнула, как будто только что он осиротел. Подняла Шифра глаза и посмотрела на Ицхака, как девочка, которая росла в безмятежности и вдруг услышала, что у одного из ее близких кто-то умер. Оглядела она Ицхака и удивилась, что его потеря совсем незаметна, и посмотрела на мать и порадовалась, что та жива и здорова. И вновь почувствовала Шифра, что что-то есть здесь в доме, чего не было раньше. Так же как матери ее, ей было хорошо. С того дня, как заболел муж, не представляла себе Ривка, что способна она отвлечься от мыслей о его болезни. Вспомнила Ривка все, что пришлось ей пережить с тех пор, как заболел рабби Файш, и вспомнила она дни, когда муж был здоров, а также дни, когда она была юной девушкой. Удивилась сама на себя, что за такое короткое время вспомнила так много. Если бы начала рассказывать, не хватило бы ей времени. И, как бы пытаясь убедиться, можно ли все это передать в рассказе, начала рассказ. Если мы перескажем одно за другим, так это было.

 

3

Реб Моше-Амрам, отец Ривки, был виноторговцем, и вина его любили повсюду. Господа и госпожи, праведники и хасиды (да не будут первые упомянуты вместе со вторыми) с удовольствием его пили. И он получал за год прибыли больше, чем съедал за три года. А она, Ривка, утешением была, так как она явилась в мир силой молитвы, ведь молились о ней, чтобы пришла она в мир; и усладой души была, так как отдали за нее душу. Когда собралась ее мать рожать, продолжались роды тридцать три часа, и все эти часы не отходил мамин отец от кровати мамы. Не ел, и не пил, и не раздевался, и не ложился спать. В соседней комнате стояли старцы города, и во внутренних комнатах сидели все меламеды города со своими маленькими учениками и читали псалмы, а матери этих детей пошли на кладбище и распростерлись на могилах в молитве. Но Он, Благословенный, хотел большего. И когда понял это дедушка, мамин отец, – пошел в синагогу, и раскрыл шкаф, где лежит свиток Торы, и сказал: «Мою жизнь – вместо ее жизни!» Приняты были его слова, и угодна была его жертва. Ушел он из мира, и родилась Ривка.

Чудесным было детство Ривки. Все, что бы она ни попросила, давали ей. А она не просила ничего. Как может просить девочка то, чего никогда не видела собственными глазами. Однажды привел домой ее отец юношу – знатока Торы и пригласил всех именитых жителей города. Принесла мать множество тарелок со сластями, которые подают на помолвках, и поставила тарелку перед каждым. Встал юноша и произнес потрясающее толкование. Когда закончил свое толкование, то взял свою тарелку и начал есть, а когда опустела его тарелка, взял у соседа, и не оставил тарелки, которую бы не опустошил. Что сделала Ривка? Поставила перед ним блюдо, полное еды. Взял он блюдо и съел все, что в нем было. Спросила мать Ривку: «Юноша этот – как он тебе?» Сказала Ривка: «Не хочу я его». Сказала мама: «И я тоже считаю, что он не тот, кто бы подошел тебе». Умилостивил отец молодого человека речами, и подарками, и отослал его. Позже, когда приехала Ривка с мужем в Эрец Исраэль, пошли они к нему, чтобы он благословил их; со временем он прославился, как человек Божий. Он – не узнал Ривку, но Ривка – узнала его.

Спустя несколько дней после этого привел отец к ним Файша. Файш был худой молодой человек прямо, как Шифра, и глаза его заполняли все лицо, и свет исходил из них, сжигающий все вокруг. Он не поднимал глаз на Ривку, но Ривка не сводила глаз с него. Пейсы его лежали на щеках как два кошерных ножа, а движения его были быстры, как у птицы в винограднике. Толкований он не произносил и премудростей не говорил, но как только раскрыл рот, привлек к себе всеобщее внимание.

Спросила мать Ривку: «Он люб тебе?» Сказала Ривка: «Разве принято спрашивать девушек, кто им люб и кто не люб?» Сказала мать: «Я и отец хотим выдать тебя за него». Сказала Ривка: «Раз так, то что? Хочешь, чтобы я спорила с отцом и матерью?» Рассмеялась мать, и Ривка тоже рассмеялась.

После замужества смех слетел с ее губ, так как вынуждена она была расстаться с отцом и матерью. А почему вынуждена она была расстаться с ними? Из-за Файша, который терпеть не мог поляков и галицийцев, приходивших покупать вино у ее отца; и голоса их – странные, и движения их – странные, и артикуляция – странная. Да к тому же дом отца ему не нравился, оттого что излишний достаток был в доме, оттого что едят там жирное мясо, и пьют старое вино, и спят на мягких постелях, и красиво одеваются. Файш говорил, что все эти излишества удерживают человека от служения Всевышнему в страхе и трепете и от изучения Торы. Начал он отказываться от стола, и постился каждый понедельник и четверг, и спал на жесткой постели – и не успокоился, пока не решил оставить дом ее отца и отправиться куда-нибудь в другое место. Нашелся маленький городок, где требовался резник. Взял он Ривку и отправился с ней туда.

Отцу и матери тяжела была разлука с единственной дочерью, еще тяжелее было их единственной дочери уйти от отца и матери, и покинуть дом, полный любви и ласки, и отправиться туда, где ее не знают и где она не знает никого. Когда прибыли они туда, прибыла новая беда. Файш не хотел резать откормленных гусынь, хотя во всей стране это считалось кошерным, а жители городка не хотели отказываться от откормленных гусынь – и так начался раздор между ними и Файшем. И, уж начавшись, не прекращался. И когда он забраковывал им какую-нибудь скотину, кричали: мол, завидно ему, что они будут есть мясо. Разозлился он на них и закричал: «Злодеи! Хотите вы, чтобы я разрешил вам есть падаль и трефное? Если падаль вы ищете, много падали валяется на помойках, идите и ешьте!» Разозлились они на него и заявили, что все его запреты не что иное, как месть. Разозлился Файш, что подозревают его в использовании Торы для мести. Разозлились они на него: мало того что он не разрешает им есть мясо, так еще называет их злодеями. Не смог он больше оставаться там. Решил перебраться в другое место.

Начал он интересоваться самыми разными городами и местечками, но не находил подходящего. В одном селении находил он порок в том, что посылают там сыновей в казенные учебные заведения; в другом селении находил порок в том, что девочки носят красные ботинки, подобно простолюдинкам. Наконец, попалось ему кошерное место, где все члены общины были известны своей богобоязненностью. Не прошло много времени, как он попал там на свадьбу. Увидел, что невеста зажигает свечи перед своей хупой и произносит при этом благословение Судного дня. Старый обычай был в той общине: невесты перед своей хупой произносили благословение «…зажигать свечу Судного дня», так как уподобляли там день хупы Судному дню, и все отвечали «амен». Закричал на них сердито Файш: «Ведь это благословение – впустую!» – и чуть не испортил всю хупу. Короче, куда бы ни направлялся он, всюду находил порок. Если ищем пороки – находим. Сказал себе Файш: зачем мне проводить всю свою жизнь в изгнании? Лучше отправлюсь я в Эрец Исраэль; прикованы к ней глаза Всевышнего во все времена, и конечно же злоумышленник не может жить там, и я не должен буду губить свою жизнь среди злодеев. Огромная радость объяла его душу. И в избытке радости он сжал руку своей жены, чего не делал обычно, и сказал ей, Ривке: «В этом году, если будет на то воля Божья, мы поедем в Эрец Исраэль». Услышала Ривка и ужаснулась. Как оставит она страну, где родилась, и отправится в далекий край, за море, и никогда больше не увидит своего отца и свою мать? Она плакала и рыдала, а он радовался, что вразумил его Господь отправиться в Эрец Исраэль, чтобы служить Создателю, да будет Благословен Он, в Его обители. А поскольку был он упрям, то, что задумал, – от того не отступится.

Трудно женщине, чей муж – упрямый, но нечто положительное есть в этом упрямстве. Бывает, что человек сегодня желает одного, как только жена привыкает – передумал; начала привыкать понемногу – уже опять передумал. И совсем не то, если муж последователен в своем намерении, тогда не должна жена каждый раз приспосабливаться заново. Услышали ее отец и мама, что Файш собирается поехать в Эрец Исраэль, и поневоле ответили «амен». Знали они Файша и понимали, что он не передумает, будут ли они согласны или нет. И утешались тем, что в Эрец Исраэль у молодых родятся дети. На самом деле так и было. Не прошло и года, как родилась Шифра. Сейчас рабби Файш, тот, кто не согрешил ни перед единым человеком в мире, распростерт на постели, больной, сраженный ужасом перед собакой. А Ицхак, наш товарищ, – тот, кого не принимали в доме Файша, – свой человек в его доме оттого, что он написал на шкуре собаки дурацкие слова. И ни Ицхак, и ни рабби Файш не знают, что та самая собака и те самые слова привели к этому.

 

4

Спросила Ривка Ицхака: «И ты не скучаешь по своему отцу?» Сказал Ицхак: «Вначале я очень скучал по отцу, и по братьям, и по сестрам, и даже по своему городу; а теперь не знаю, скучаю ли я». Опустила Шифра глаза и покраснела. Сказала Ривка: «Что изменилось теперь по сравнению с тем, что было раньше?» Покраснел Ицхак. Достал платок из кармана, и вытер лоб, и сказал: «Жарко тут». Сказала Шифра: «Во всяком случае, не так, как в Яффе». Сказал Ицхак: «Но в Яффе дует ветер с моря». Сказала Ривка: «Зато солнце Яффе вдвое сильнее, чем в Иерусалиме, и песок – жгучий огонь. Когда пошла я встречать отца и маму в порту, казалось мне, что я приговорена к казни в кипящей воде. Целый день вытирала я пот с лица, но пот возвращался снова и снова». Сказал Ицхак: «В тот день было жарко». Сказала Ривка: «Благословен, напоминающий забытое: ведь ты плыл с отцом и мамой на одном корабле».

Вспомнил Ицхак эти минуты, когда вошел его корабль в порт, и прибыла Ривка, чтобы встретить своих отца и мать, и он завидовал им, что уже по прибытии в Эрец нашли они дом и родных. Все, что произошло с ним с того самого часа и по сегодняшний день, промелькнуло перед его глазами, и он поразился. Разве не лучше было бы ему сойти с корабля вместе с Ривкой, а не колебаться так?

Сказала Ривка: «Теперь ты – сидишь здесь у нас, а отец и мама – в Цфате. Сколько лет молилась я, чтобы удостоиться увидеть их. Услышал Всевышний мою молитву, и они приехали. А теперь – уехали в Цфат. Увижу ли я их когда-нибудь?» Сказала Шифра: «Почему нет?» Сказала Ривка: «Отец болен, и мама нездорова. Владыка мира! Пожалей и смилуйся над нами!» Сказала Шифра: «Поезжай к ним». Бросила Ривка взгляд на кровать мужа и сказала: «О чем ты говоришь, доченька, он болен, а я поеду?»

Подумал Ицхак, если я… тогда она… – то есть если я женюсь на Шифре, сможет она, моя теща, поехать к родителям. Сказала Ривка: «Мой отец и моя мать – в Эрец Исраэль, а я не могу их увидеть… Поезжай, они говорят мне. Легко вам говорить, поезжай! Почему ты смеешься, Шифра?» Сказала Шифра: «Я только одна говорила, а ты говоришь – вам». Вспомнила Ривка о том, что решила раньше по поводу Ицхака, и разозлилась на саму себя, ведь все, что она сделала, – сделала ровно наоборот. Смотрела Шифра на мать и удивлялась.

 

5

Так же и на второй день, и на третий день продолжал Ицхак красить у Рихарда Вагнера. Когда нанял Вагнер Ицхака на один день, то нанял его закончить работу брошенную другим маляром. Как только увидел, что работа его хороша, поставил перед ним остальные предметы обстановки. Как делал он, так делала и его жена. Всякий раз, как приходила она взглянуть на его работу, приносила с собой вещи для покраски. Проработал Ицхак два дня, и три дня, и четыре дня. Покрасил скамейки, и стулья, и столы в саду, и садовую беседку, и доски для навеса, и шесты, на которые натягивают навес от солнца. Когда увидела жена Вагнера сад и садовую мебель, сказала: «Пусть поработает еврей у нас еще день и обновит обстановку в доме». Когда увидел Вагнер, что домашняя мебель стала красивее, чем была когда-то, сказал: «Пусть поработает он еще пару дней, пока не обновит весь дом». Красил Ицхак еще день, и еще день, и не оставалось у него свободного времени на поиски комнаты, поэтому он все еще жил в гостинице.

Шоэль-Гиршл вернулся из своей поездки за Иордан. Бизнес ему не удался. Но он не жалел о поездке. Столько лет заперт он был в городе, без свежего воздуха, и всего-то приходилось ему проходить из гостиницы до бейт мидраша и из бейт мидраша до гостиницы. Вдруг представилась ему возможность попутешествовать по стране и увидеть Иордан, и Мертвое море, и землю Моава, и другие места, упомянутые в Торе. Господь, Благословен Он, любит народ Израиля, и Он дал нам землю желанную, добрую и просторную, которая за грехи наши многие была отнята у нашего народа. Но и в гневе своем помнил Он о нас, и жалел нас, и дал нам замечательные заповеди. Удостаивается еврей – выходит он и ездит по стране, чтобы купить пшеницу для мацы и лулавы к празднику, и видит хоть немногое из того хорошего, что есть у нас. Бродит Шоэль-Гиршл по своей гостинице подобно первому человеку, изгнанному из рая, и самые разные картины, виденные им в дороге, встают перед ним. То он – поднимается в пальмовую рощу, то он – плывет в лодке по Мертвому морю. И тяжелая зеленовато-синеватая вода с зелеными пальмами, как бы окутанными сияющим зеленоватым шелком, поднимает в его сердце желания, которых он не знал никогда в жизни. Бродит он и напевает печальный нигун «…в падении нашем Он помнит о нас, и Его милость навеки…», и рассказывает, и рассказывает обо всем, что видел на Иордане, и на Мертвом море, и во всех тех местах, где побывал, и вздыхает, что за грехи наши многие забрано все из рук наших. «А ты, Ицхак-эффенди, – сказал Шоэль-Гиршл Ицхаку, – был в Яффе? Что нового в Яффе? Слышал я, что строится город. Шестьдесят домов зараз. Не посоветуешь ли ты мне учиться писать мезузы? Можно заработать на мезузах больше, чем я заработал на лулавах. Или, может быть, отправимся за Иордан и откроем там маслобойню? Ротель овечьего молока там – два бишлика, и на нем – сметана толщиной в два пальца, а утром она твердеет, и можно резать ее ножом».

Когда закончилась работа Ицхака у Вагнера, пошел он к Эфраиму-штукатуру. Сказал Ицхак Эфраиму: «Ты ведь со многими имеешь дело, может быть, тебе известно что-нибудь о комнате для меня?» Привел его Эфраим к одному граверу, который впал в нужду и был вынужден сдать комнату.

 

Часть восьмая

Отступление

 

1

Гравер этот принадлежал к остаткам тех ремесленников Иерусалима, отцам которых надоел хлеб безделья и они стали учиться жить плодами своего труда. Видели жители Иерусалима свою нищету и скудость. Живут они в тесных и темных каморках и одеваются в лохмотья, а дети… вся еда их – одна сушеная фига на завтрак и кусок хлеба с растительным маслом и жареным луком на ужин; и целый день они сидят в хедере или в ешиве голодные; а изо всех стран рассеяния прибывает множество народа в надежде на халуку но халуки уже не хватает даже на четверть нужд человека. Начали мыслящие люди спрашивать себя, чем же отличаются сыны народа Израилева от представителей других народов в Эрец? Ведь их предкам не была предназначена эта земля, а они живут себе в Эрец вместе с нами в наше время и видят «свет в окошке», пользуются плодами земли, в то время как мы настаиваем на своей бедности и находим доводы для своих страданий? Разве это не наша вина, что мы едим хлеб печали, и никто пальцем не пошевелит, чтобы предпринять что-то? Одни стали подумывать о занятиях торговлей, другие – о занятиях земледелием или ремеслом. Но куда бы ни поворачивал человек, удача отворачивалась от него, потому что Иерусалим стоял одинокий и всеми оставленный, и дела его были малы и ничтожны. Да это и так известно, и нет необходимости входить в подробности.

Увидели благодетели народа Бога Авраама, и во главе их лорд реб Моше Монтефиори, благословенна его память, беду своих братьев, и решили спасти их. Начали они переговоры с учеными людьми и раввинами Иерусалима. Идей было предложено много, а конкретных действий последовало мало. Много денег вложил Монтефиори в Иерусалим и много денег раздал бедным. Но денежными подарками никто не спасется, деньги уходят – беда остается. Двух свершений удостоился Монтефиори: возвысил народ Израиля в глазах других народов и построил дома и целые кварталы в Иерусалиме.

Имя реб Моше Монтефиори звучало подобно звону золотого колокола, а его добрые дела заслужили широкую известность и славу во всех странах рассеяния. И многие евреи, мечтающие поселиться в Иерусалиме, понадеялись на милость лорда и прибыли.

Опустилась на Иерусалим нищета со всего мира и породила много бед. Одни принимали страдания с любовью и радовали свои сердца Торой и молитвой. Других нищета сводила с ума и уводила от веры в Творца, и они начинали впадать во всякого рода критиканство. Из ревности к Богу Воинств, из ревности к друг другу, из-за денег, из-за гордости, из-за беспричинной ненависти, из-за желания поспорить. А бывало, что они вмешивали консулов в свои разборки и позорили Иерусалим в глазах народов. Кто глупел – глупел, а кто еще не поглупел, душа его вопила: увы, где я и что будет с моими детьми? Неужели не выберемся мы из этой мерзкой нищеты никогда? Были такие, что решались вернуться в галут или отослать туда своих сыновей, да только говорили: неужели все труды, затраченные нашими отцами на алию в Эрец Исраэль, были для того, чтобы сыновья наши вернулись назад? Начинали они догадываться, что все эти напасти от безделья – безделье приводит к скуке, а скука приводит к нехорошим делам, и, пока мы ничего не делаем, нет возрождения. Решили исправить то, что испортили предыдущие поколения. Но не было у них сил спасти самих себя, ибо многочисленны препоны в Святом городе и на каждого жаждущего действовать находится множество бездельников, препятствующих им.

Жили в Иерусалиме мастера, изготавливающие надгробные плиты и вырезающие печати, умеющие рисовать, и лепить, и изготавливать разные красивые вещи. Некоторые из них занимались изготовлением предметов религиозного культа. Были среди них такие, что умели написать на пшеничном зерне всю историю про Амана другие рисовали эскизы для христиан из Бейт-Лехема и гравировали их на кубках, изготовленных из черного камня. А когда Иерусалим должен был послать подношение императору, главы колелей заказывали им изготовить шикарные вещи из серебра и золота, из дерева и камня. И ни разу те не просили за это плату, а поступали как учителя Торы и канторы в Иерусалиме, служившие народу бескорыстно. Начали евреи приходить к ним, чтобы учиться у них.

Услышали об этом евреи в странах рассеяния и обрадовались, что Иерусалим, проводивший свои дни в праздности, обратился к ремеслам. Они старались укрепить их дух, и давали им прекрасные обещания, и создавали комитеты и общества в поддержку ремесленников в Иерусалиме, и писали о них статьи в газетах. Слышны были их речи, но дела не было видно. Однако те, кто попробовали вкус ремесла, уже не оставляли его. Не прошло много времени, как они стали изготавливать исправные и красивые вещи. Но толку от изделий своих рук им было мало, ведь из-за бедности, царившей в Иерусалиме, не было возможности у человека купить то, что ему нравится. И мало того что не видели они благословения в своей работе, их еще приводили в пример лодыри, говоря: посмотрите на них, работают как каторжные, а голодают как собаки.

 

2

Было одно ремесло в Иерусалиме, которым занимались евреи, – это изготовление из оливкового дерева изделий, которые все путешественники, приезжавшие в Святую Землю, покупали себе на память. Искусство это почти все целиком было в руках евреев, а немец-христианин скупал у них товар и продавал в Эрец и за пределами Эрец. Этот христианин достиг богатства и почестей, тогда как исполнители работы – несчастные бедняки. Работают как невольники, а господин поедает их добро.

Делали они свою работу в горестях и страданиях, нищие и униженные, пока не решил их хозяин снизить на треть их заработок. Собрались несколько мастеров и сказали: «До каких пор мы будем тяжело работать на других? Откроем лавку, и будем продавать свой товар сами, и поделим между нами прибыль». Написали они еврейским благотворителям и обратились с просьбой одолжить им деньги. Проглядели все глаза мастера от бесконечного ожидания. Дал им Господь, Благословен Он, совет положиться на самих себя. Взяли они деньги под проценты и основали свой бизнес. Не прошло трех-четырех лет, как выплатили они долг и проценты, и все еще оставалось у них на руках товару на семьсот фунтов стерлингов.

Увидели это ремесленники-христиане и позавидовали им. В одну из ночей забрались к ним в мастерскую. Всю утварь, которую можно было поднять, забрали, а то, что нельзя было поднять, подожгли. Остались мастера без оборудования, без ничего. Сжалился над ними один господин, заместитель австрийского консула в Иерусалиме. Пошел к своим коллегам, консулам в Иерусалиме, и собрал около двадцати лир. И господа из дома Ротшильда тоже послали свое пожертвование в двести франков. Вернулись мастера к своему ремеслу. Как-то раз увидели они свои вещи у воров. Подали жалобу на них судьям в городе. Суд продолжался три месяца. Воров, которые принадлежали к именитым семьям, поддержали родственники и сумели обмануть суд. Но глава ремесленников, реб Хаим Яаков, не успокоился, пока не обратился в высшие инстанции, прибывшие из Дамаска. Что сделали воры? Мало им было, что наложили руку на имущество, решили покуситься на жизнь человека. В те дни пропал мусульманский ребенок. Явились они и заявили, что тот самый еврей, Яаков, украл ребенка, и зарезал его, и принес его кровь раввинам к празднику Песах. Явились королевские полицейские, избили его до крови и потащили в тюрьму. Собрались видные представители общины и поехали к паше. Распорядился паша нарядить розыск, и нашли ребенка, живого, в доме одного из родственников в пригороде. Выпустили реб Хаима-Яакова из тюрьмы, но от побоев он не смог оправиться. Напал на него страх перед врагами, и он перестал судиться, чтобы не добавили ему еще обвинение, и еще навет, и не навели на него еще большее несчастье. Опустились у него руки, и дело его упало, так как вынужден он был брать деньги в долг под высокий процент, восемнадцать на сотню, а товар уже заложен в ломбард. Приходит человек купить себе вещь, но нет ее у мастера. Бежит мастер в ломбард. Не соглашаются в ломбарде вернуть ему вещь, разве что за деньги. Закрылась мастерская, и разошлись ремесленники.

Спустя некоторое время вернулись они и создали новое предприятие. Наняли для себя в странах диаспоры агентов, которые брали у них товар и пускали в оборот. Были такие, что вернули им часть вырученных денег, были такие, что – не вернули. Написали они им. Ответили те: не получается у нас сбыть товар, заплатите за пересылку, и мы вернем вам товар. Не было у них денег, чтобы заплатить за пересылку. Застрял товар в руках агентов, и не стало у мастеров ни товара, ни заработка. Разочаровались они и в предприятиях этих и, в агентах, и вернулся каждый работать сам по себе и продавать свои изделия хозяевам христианских магазинов, а хозяева христианских магазинов продают их под видом изделий, сделанных в Бейт-Лехеме и в Нацерете. Однажды увидел тот гравер, у которого Ицхак снял потом комнату, как вырезают крест на его сосудах, и не захотел продавать свои изделия хозяевам магазинов. Прижала его нужда, и был он вынужден сдать комнату, в которой работал. Посмотрел Ицхак комнату и нашел ее подходящей, увидел членов семьи и нашел их достойными. Заплатил им за комнату и переехал в нее.

 

3

Ицхак не ошибся ни в комнате и ни в хозяевах дома. Комната маленькая, но уютная, и хозяева дома – люди хорошие, и скромные, и не заносчивые, и доброжелательные со всяким человеком, как почти все ремесленники в Иерусалиме, которые кормятся трудом своих рук и ничего не просят для себя, кроме хлеба насущного, и необходимой одежды, и хороших учителей для сыновей, и подходящих женихов для дочерей.

Жил себе Ицхак в доме гравера и чувствовал себя, как мастер, который живет со своими коллегами. Хозяин дома делает свое дело внутри, Ицхак – снаружи. И поскольку ему не нужна комната днем, он позволил хозяину дома работать в ней, как и раньше. Работает хозяин дома в комнате жильца и удивляется, что тот платит за комнату. Непостижимы деяния Всевышнего. То, чем Он наказывает, этим же Он награждает. И все еще не иссякло милосердие Благословенного. Когда понял Ицхак, в какой тесноте ютятся обитатели дома, взял он к себе в комнату одного из детей и устроил ему постель на двух стульях, этому он выучился в доме отца еще при жизни матери. Гордится малыш перед своими братьями, те спят на полу, а он на кровати; обнимает мальчик Ицхака и шепчет ему на ухо: «Ицхак, я люблю тебя!» Целует его Ицхак в лоб и говорит: «Хорошо, хорошо. Главное, чтобы ты спал хорошо». Говорит малыш Ицхаку: «Уже сплю», – и подглядывает сквозь ресницы, видит ли Ицхак, что он не спит. Пока суть да дело, наваливается на него сон и он засыпает, а когда просыпается утром, оглядывается и удивляется, где же Ицхак? Ведь только что мальчик обнимал его за шею.

Со дня, как поселился Ицхак в Эрец Исраэль, не приходилось ему жить вместе с другими, если не считать первых дней, когда он скитался по углам у своих друзей, а потом жил в гостинице в Яффе. Вдруг он видит себя живущим в доме на равных с обитателями дома. И еще… Со дня, что он живет в Эрец Исраэль, не доводилось ему поиграть с ребенком, ведь большинство наших товарищей в Эрец либо – холостые, либо – нет у них детей. И теперь полюбился ему этот ребенок, и ребенок полюбил его. Забавлялся Ицхак с ним, и усаживал его к себе на колени, как делал Юделе с Вови, и повторял с ним: отец – а фотер, разбойник – а тотер… Сидит малыш и дивится на рифмы, которые катятся изо рта Ицхака, а Ицхак удивляется на малыша: до чего умный малыш, хватает слова на лету. Думает Ицхак: если бы был мой брат Юделе здесь, он бы рифмовал больше. Юделе – поэт и слагает рифмы. Но одно преимущество есть у Ицхака, которого нет у Юделе, а именно Ицхак умеет рисовать и рисует ребенку всякие смешные картинки, к примеру, собаку с палкой в зубах и всякие другие картинки, веселящие сердце.

Живет Ицхак в Иерусалиме, и ребенок, иерусалимский ребенок, забавляется у него на коленях, как будто он – брат ему, сын его матери. Задумался Ицхак: отец мой, и братья мои, и сестры мои – живут в галуте, а я – живу в Иерусалиме. Снова и снова осматривается Ицхак: неужели и вправду в Иерусалиме я? Приходят и толпятся перед его внутренним взором прежние картины, те, что он видел в изгнании. И две любви, любовь к Иерусалиму в мечтах и любовь к этому Иерусалиму, тому, что в действительности, приходят, и сливаются друг с другом, и рождают новую любовь, в которой есть что-то – от той и что-то – от другой.

Рядом с ним сидит хозяин дома, и трудится над своими изделиями, и вырезает на них виды Иерусалима и имя Иерусалима, и заливает буквы разноцветными чернилами. Посылают эти изделия за границу и продают в самых разных странах рассеяния, а святой народ, евреи, почитающие Эрец Исраэль, приходят и покупают их. Один покупает шкатулку для этрога, а другой – коробочку для благовоний, этот – пару подсвечников на субботу, а тот – ложку или вилку. Вспоминает резчик по дереву, что все те, кто покупает его вещи, – в изгнании, и нет у них ничего из Эрец Исраэль, только маленькая вещица эта из оливкового дерева; в то время как он – живет в Святом городе с женой и детьми. Чем отблагодарит он Восседающего на небесах, чем умиротворит своего Создателя? Если произнесением псалмов? Так не найдется псалма и псалма, чтобы не произносили его тысячи и тысячи раз; однако его ремесло есть у него в руках, и вот он старается делать все отлично, чтобы покупатели были довольны. На одном сосуде он изображает место, где стоял Храм, а на другом сосуде вырезает Стену Плача; на одном сосуде он изображает могилу праматери нашей Рахели, на другом – Двойную пещеру, а на третьем он вычерчивает Башню Давида. Братья наши в изгнании, если не посчастливилось вам увидеть святые места, смотрите на их изображения. А иногда наносит мастер контур синагоги «Хурва» с помещениями для изучения Торы и ешивами. Со дня, как был разрушен Храм, остался для Господа, Благословен Он, только мир еврейского закона, и подобает рабу быть похожим на своего учителя и радоваться, что и в унижении нашем удостоились мы домов учения.

Как повел себя Ицхак, так повели себя с ним. Он предоставил свою комнату хозяину дома, хозяйка дома подметала его комнату. Он укладывал спать у себя ребенка, хозяйка дома стелила ему постель. Не прошло двух-трех дней, как стал Ицхак своим человеком в доме. Так как стал он почти членом семьи, начал вести себя как остальные домочадцы – рано ложился спать и рано вставал, а утром молился в синагоге. Когда наступил канун субботы, спросил Ицхак хозяйку дома, может ли она приготовить ему субботнее блюдо. Сказала ему она: «Почему нет? Огонь, что варит им еду, сварит еду и ему».

Перед приходом субботы, как только начало темнеть, пошел Ицхак с хозяином дома на молитву. Этот молитвенный дом принадлежал митнагедам. Не было там евреев в штраймлах и не было евреев в халатах, но каждый был одет в чистое платье и был в праздничной субботней шляпе. Эти простые одежды не меняли облика их владельцев подобно хасидским одеяниям, но придавали людям приветливость и праздничность. Каждый из них стоит на своем месте, как человек, понимающий, перед Кем он стоит. И когда он молится, вся его молитва – просьба и смирение. Тот, кто привык к хасидам, сказал бы, что молитва хасидов красивее молитвы митнагедов; хасиды молятся громко, с радостью и воодушевлением, а митнагеды молятся спокойно. Да только тот, у кого есть воодушевление, как у хасидов, воспламеняется с ними вместе, а тот, кто не чувствует этого, стоит подобно скорбящему среди женихов; здесь же – не то, здесь все в своей молитве равны.

По возвращении из молитвенного дома увидел Ицхак, что дом освещен, и стол накрыт, и хозяйка дома одета в субботнее платье. Десять светильников в миске с оливковым маслом наполняли дом покоем и тишиной. Между блюдом и блюдом пели субботние песни, а между песней и песней экзаменовал отец сыновей, проверял, как они выучили субботнюю главу. После трапезы попросил Ицхак дать ему Пятикнижие и прочел всю недельную главу. С того дня, как он покинул отцовский дом, не сподобился Ицхак такого субботнего вечера. И пожалуй, даже в отцовском доме не помнил он такого прекрасного субботнего вечера – не похоже сияние субботы за пределами Эрец Исраэль на сияние субботы в Эрец Исраэль.

 

Часть девятая

Ицхак с земляками

 

1

После дневной трапезы пошел Ицхак к своему земляку, реб Алтеру резнику и моэлю. Увидел его реб Алтер и не узнал, не то что в первый раз, когда он узнал его сразу же, как только тот вошел. Увидела его Гинда-Пуа, жена реб Алтера, и воскликнула: «Да ведь это сын Егудит!» Спросил реб Алтер: «Почему не появлялся ты все это время?» Только начал он рассказывать, что был в Яффе и нашел там хороший заработок, как прервал он его и запел субботний нигун:

Будничные дела – запрещены, Подсчитывать доходы – не должно, Но размышления о них – разрешены, И сватать дочерей можно.

«Когда ешь ты от плодов труда рук твоих, счастлив ты и благо тебе», – но давай прочтем стих дальше. Что написано там? «Жена твоя, как лоза виноградная плодоносная, во внутренних покоях дома твоего». Улыбнулся Ицхак и сказал: «Именно это сказал мне рабби Моше-Амрам». Сказал реб Алтер: «Моше правильно сказал. Кто он, этот рабби Моше-Амрам?» Рассказал ему Ицхак. Сказал реб Алтер: «Согласно моим подсчетам, Ицикл, ты приближаешься к двадцати пяти годам. Скажи мне, сынок, неужели нет здесь среди твоих сионистов кого-нибудь, у кого есть для тебя подходящая девушка? Неужели все – холостые вроде тебя?» Вздохнул Ицхак и промолчал. Посмотрел на него реб Алтер и сказал: «Забота в сердце – человек пусть расскажет. Ты ведь знаешь, что говорит Гемара о словах этих. А именно: пусть расскажет другим». Понял реб Алтер, что Ицхак вот-вот заплачет. Прикрикнул на него, и положил ласково свою мягкую руку ему на плечо, и сказал: «Суббота сегодня, не надо огорчаться. Что, Ицикл, что это такое? Что так огорчает и мучает тебя?» Сказал Ицхак: «Нет… ничего… реб Алтер…» Сказал реб Алтер: «Не будь глупцом, Ицикл… Забота в сердце – человек пусть расскажет…» Сказала Гинда-Пуа: «Ицикл, глаза твои правдивее твоих уст. Если рот твой молчит, глаза твои говорят». Сказал Ицхак: «Что я скажу и что расскажу?» Сказал реб Алтер: «Начни, сын мой, начни, а Господь поможет тебе говорить правду благодаря святой субботе нашей, защищающей нас». Начал Ицхак свой рассказ.

Когда он кончил, сказал реб Алтер: «Так ведь мы можем поговорить с ними». Взглянул Ицхак на ногу реб Алтера, обмотанную ватой, и опустил в отчаянии руки. Сказал реб Алтер: «Видишь ты, сынок, как хорошо человеку, когда есть у него жена? То, что я не могу сделать, она может сделать». Сказала Гинда-Пуа: «Где живут эти «венгры»? Ведь квартал с венгерским колелем – тоже в Иерусалиме. А если это вне стен, так ведь и там тоже живут евреи, и они покажут мне. И я надеюсь на милость Его, Благословенного, что вложит Он слова в мои уста благодаря твоей маме, мир праху ее, да будет она заступницей нашей. Ты видел Хаима Рефаэля? Пойди к нему, Ицикл. Заповедь – порадовать слепого. Но когда придешь к нему, не говори с ним на «литовском», а говори с ним по-еврейски». Воскликнул Ицхак, пораженный: «Разве на «литовском» я говорю?» Сказала Гинда-Пуа: «Ты вставляешь слова, над которыми у нас в городе смеялись. Итак, дома «венгров» недалеко от Меа-Шеарим; если так, я знаю, где они. А если не найду так дал Господь, Благословен Он, рот человеку, чтобы спрашивать. А ты, Ицикл, живешь в Иерусалиме, и красишь стены, и делаешь вывески. Кто мог себе представить, что Иерусалим – город, как и остальные города, и есть тут дома и магазины. Вспоминаю я, каким городом рисовался Иерусалим в моих глазах, и мне просто стыдно, до чего я была глупа. Разве можно, чтобы человек существовал без жилья и без магазина, вроде того, как я представляла себе Иерусалим? Поневоле ты нуждаешься в доме, чтобы жить в нем, и в магазине, чтобы купить себе продукты. А я была убеждена, что питаются здесь Торой и молитвой. Ведь даже когда находились евреи в пустыне и были у них Моше, и Аарон, и Мирьям, и Серах, дочь Ашера, и другие праведники и праведницы, не могли они обходиться без пищи, пока не послал им Господь, Благословен Он, манну небесную и перепелов; и в будущем мире Господь, Благословен Он, кормит каждого достойного мясом ливьятана и дикого быка. А теперь, когда я знаю, что невозможно существовать без квартиры и без пищи, снова я поражаюсь, что называют развалину эту, в которой мы живем, – квартирой, а еду, что мы едим здесь, – едой. Но, хвала Всевышнему, в субботу у нас есть все. Не так ли, Алтер? Подожди, Ицикл, сейчас же мы выпьем по стакану чая».

Когда распрощался Ицхак с реб Алтером и его женой, пошел он к реб Хаиму Рефаэлю. Реб Хаим Рефаэль был слепым от рождения, но всю свою жизнь дышал пыльным воздухом бейт мидраша и прекрасно знал Пятикнижие и шесть разделов Мишны; с того самого дня, что он помнил себя, он жаждал слов Торы. И послал ему Создатель добрых людей, которые читали ему, и повторяли ему, и разъясняли ему, а он учил снова и снова, пока не запоминал все наизусть.

Реб Хаим Рефаэль жил в темной комнате без окон, на нижнем этаже во дворе агуны. Оттого что он был слеп на оба глаза и не нуждался в свете, довольствовался он комнатой без окон. А оттого что не нашел кого-нибудь, кто бы отрекомендовал его перед распорядителями халукой, довольствовался он тесной комнаткой. Но только вот страдал он от дурного запаха во дворе и удивлялся на своих соседей: возможно ли, что святой народ, евреи, которые удостоились жить в Святом городе, осененном особой святостью, настолько пренебрегают его чистотой. Избалованным с детства не был реб Хаим Рефаэль, но все-таки любил свежий воздух. Со временем приучил он себя к запаху двора, а когда приучил себя, оказалось, что это к добру. Почему? На последнем этаже во дворе устроили для себя бреславские хасиды молитвенный дом, и иногда, когда не хватало им десятого человека для миньяна, приглашали его, а ведь молитва их – хороша, отрада для души она. А после молитвы, когда все пускаются в пляс, то берут и его с собой. И хотя он не знает секрета танца, знает он, что хорошо им, ногам его, двигаться в танце. И еще другое преимущество есть там: то, что сидят они и днем и ночью и учатся все вместе, а он напрягает слух и слушает. А в субботу утром после молитвы, когда старший в группе читает всем о рабби Нахмане, кажется ему, что нет наслаждения выше этого. В молитвенном доме бреславских хасидов приобрел себе реб Хаим Рефаэль друга, простого человека, чистильщика сапог из Яффы, который оставил свое ремесло, свой дом, и поднялся в Иерусалим, чтобы тихо и скромно служить Всевышнему. Он приносил реб Хаиму Рефаэлю, воду из колодца и процеживал ее, чистил ему овощи и ходил с ним на рынок за продуктами.

Застал Ицхак его, реб Хаима Рефаэля, сидящим и читающим наизусть недельную главу. Когда тот узнал его по голосу, сказал ему: «С небес прислали мне тебя. Затрудняюсь я тут в одном месте, с Раши. Окажи мне милость и прочти мне. Только я открою сперва дверь и впущу тебе немного света». Сел Ицхак и читал ему, пока не пришло время полуденной молитвы. С тех пор стал приходить Ицхак каждую субботу к реб Хаиму Рефаэлю и читать ему комментарий Раши. А если хватало времени, читал ему «Свет жизни». Допускал Ицхак ошибку в чтении, указывал реб Хаим Рефаэль на его ошибку – выучил Ицхак мало, зато забыл много.

 

Часть десятая

Ицхак собирается жениться на Шифре

 

1

Визит Гинды Пуы произвел впечатление. Несмотря на то что Ривка была приветлива с Ицхаком, это было бы позором – выдать дочь за молодого человека, чью семью никто не знает. Теперь, когда пришли достойные люди и засвидетельствовали, что он – из уважаемой семьи, вздохнула она с облегчением и могла высоко держать голову.

К тому, что сделала Гинда-Пуа, добавил слово реб Хаим Рефаэль, пришедший вместе с ней. Она расхваливала родителей, и дедов, и прадедов Ицхака вплоть до реб Юдла-хасида, благословенна его память; а он расхваливал Ицхака и рассказывал, что каждую субботу они вместе учатся. Слепец этот, знающий на память шесть книг Мишны, успокоил немного соседей, которые были уверены, что Ицхак просто сионист-безбожник, как большинство «поляков» и «литваков», прибывающих в Эрец Исраэль, чтобы гневить Создателя в его же доме.

Спросил Ицхак хозяйку дома после того, как заплатил ей за расходы на субботу, можно ли обедать у нее и в будни тоже. Сказала она ему: «Плита, которая варит для всей семьи, сварит и для него. Правда, она не каждый день готовит. Иногда она подогревает то, что осталось от субботы, а иногда все обходятся куском хлеба, зажаренного с луком. Но если он хочет, она готова варить для него, и дети тоже будут довольны». А когда собралась хозяйка дома постирать белье, положила также и его белье в стирку. Избавился Ицхак от забот о еде и от путаницы в голове. От забот о еде? Он не должен был бегать по столовым. От путаницы в голове? Он не знал языка русских прачек.

С того дня, как он поселился у гравера, мог он распоряжаться своим свободным временем, как его душе угодно, к примеру – молиться в синагоге и читать книги. Если он хочет почитать книгу, не нужно ему ходить в Народный дом и не нужно ждать, пока библиотекарь обслужит его. Бейт мидраши в Иерусалиме полны книг, и каждый, желающий учиться, вынимает книгу из шкафа и учится. И не спрашивают тебя твое имя, и имя твоего отца, и род занятий, и адрес, и не записывают, что именно ты берешь читать, и не просят платы за чтение. А что касается газет – хороших новостей они не приносят, а плохие новости разносятся сами по себе. А когда удостоимся мы прихода Избавителя, шофар Машиаха известит нас. Так понемногу перестал Ицхак бывать в большинстве мест, к которым привык, и отдалился от большинства своих прежних друзей, и стал одним из типичных иерусалимцев. Если бы избрала нареченная Ицхака для себя «венгра», соседи Ривки считали бы Ицхака своим. Но оттого, что он – «поляк», не всем это по душе. В будущем, когда возвратится Господь, Благословен Он, на свое царство в Иерусалиме, все евреи будут считаться царскими детьми. Сейчас, когда Иерусалим отдан в руки колелей и разных назначенцев, считает каждый колель себя – отпрыском знатного рода, в то время, как все остальные колели – приемыши у Создателя.

Ицхак написал своему отцу теперь конкретно то, о чем уже писал ему намеком: что он собирается жениться, что невеста – красива и скромна, дочь знаменитого человека, которого знают благодаря его воззваниям и призывам даже за пределами Эрец.

Однако он не упомянул, что о сватовстве ничего не знает отец невесты, что тот болен, парализован и ничего не понимает. А был бы здоров, не пустил бы Ицхака на порог своего дома, а уж о дочери – и говорить не приходится. После всех бед и несчастий убедится отец, что алия Ицхака – с небес была, чтобы мог человек идти за девушкой, предназначенной ему. И кто она – невеста Ицхака? Дочь большого человека, одного из видных людей Иерусалима. Другое письмо написал Ицхак деду Шифры в Цфат и включил в него слова Торы «От Бога – сие, ведь от Бога – она и от Бога – мудрая жена». И добавил еще несколько слов о причинах и следствиях – что не случайно он попал на один корабль с дедушкой Шифры, а потому что Тот, кто создает поводы и причины, сделал так по высшей мудрости своей, дабы познакомить их друг с другом для самого главного в жизни… и т.д. и т.п.

На улице, по пути на почту, залаял на него пес. Пнул его Ицхак ногой. Свалился пес и покатился по земле. Стало горько на душе пса, и завладели его сердцем дурные мысли. Пролежал пес некоторое время. То, что сделал он Ицхаку – забыл; то, что сделал Ицхак ему, – запомнил. Не собираемся мы вмешиваться в их распри, но все же, вот как было дело. Идет себе человек, погруженный в свои думы. Вдруг кидается на него собака и пугает его. Если бы она не кинулась на него с лаем, Ицхак не дал бы ей пинка. В конце концов, встал пес на ноги и отряхнулся от пыли. Потом встряхнул ушами, и разинул пасть, и оскалил зубы. Шаги Ицхака уже затихли, но все еще Балак надрывается. Но это не голос бессильной муки, а голос объявления войны. Два или три раза он замолкал, поднимал уши и проверял свои зубы, нюхал воздух и снова принимался лаять.

Довольный всем на свете, лег Ицхак спать. И неудивительно, что был он доволен. Заработок ему – обеспечен, и белье – чистое, и носки – починены, и обед – готов ему. Каждый день он – среди людей скромных и смиренных, которые рады тому, что есть у них, и радуются, когда хорошо ему. Отцы, уповающие на Всевышнего; матери, ведущие дом с верой в сердце; мальчики, идущие в хедер, и девочки, нянчащие младших сестер и братьев, – все стали для него как бы членами его семьи. Тишина улиц и шум дворов, гомон рынка и голоса ешив, и все в домах и во дворах, на рынке и в бейт мидрашах, все стало близко его сердцу и стало для него новым бытием. И когда он выходил утром на работу и видел: стариков и старушек, опирающихся на свои палки и спешащих на молитву, и женщин, идущих на рынок, он склонял голову и благословлял их, и они благословляли его. И вечером, когда он возвращается с работы, и сладостная синева светит ему с небес, и покой и тишина разлиты во всем, Ицхак благословляет Творца за то, что Он научил его поселиться здесь. Но как только вспоминал он о договоре с Рабиновичем, охватывала его грусть: ведь он будет вынужден уехать отсюда и вернуться в Яффу.

Лежал Ицхак в постели и грезил о том, что занимало его сердце. Спрашивал себя: чем заслужил я все это? И так как не находил у себя никаких заслуг, то возлагал это на милосердие Господа, Благословен Он, который делает добро людям и иногда отворачивается от их грехов. А поскольку Ицхак не хотел размышлять о вещах, напоминающих ему его прошлое, он принялся размышлять о других людях, с которыми он не общается, но они живут тут, неподалеку. К примеру, о Зундле, владельце дилижанса, получившего в наследство двор Авремеле, своего умершего брата, потому что тот умер бездетным; и вот теперь Зундл – сосед Ицхака. А так как двор носит имя двора Авремеле, а Зундл переехал жить на место умершего Авремеле, стали называть Зундла по имени прежнего владельца – Авремеле, и вернулось имя на свое место. А поскольку стал Ицхак размышлять об Авремеле, пришла ему на память та поездка, когда он поехал в Яффу из-за Сони, и пришел ему на память тот договор, что заключил он с Рабиновичем. Удивляется Ицхак сам себе. Когда он стал компаньоном Рабиновича, то обрадовался, хотя надо было печалиться, ведь он будет вынужден уехать из Иерусалима и вернуться в Яффу. Однако он понадеялся, что найдет способ выйти из положения. Повернулся он к стене и закрыл глаза.

Как только сомкнул глаза, пришли к нему все эти дороги, по которым он ехал, и очутился он вдруг в Яффе. Мечется он из гостиницы в гостиницу и прячется от Рабиновича. Насмехается над ним Соня. Пошел он к Сладкой Ноге. Залаяла на него собака. Сказал Сладкая Нога: «Цуцик, если ты не замолчишь, я отведу тебя к Арзафу». Погладил Зундл лапы собаки и сказал ей: «Не бойся, никогда не делал Арзаф чучело собаки. А ты, Ицхак, не желаешь ли ехать?» Поднялся Ицхак в экипаж, поехал и написал в дороге Рабиновичу: «Вынужден я отменить договор по такой-то и такой-то причине». И то, что писал Ицхак в дороге, записал потом дома, ибо принял решение, что не двинется из Иерусалима и не вернется в Яффу.

Ицхак написал Рабиновичу, что не вернется в Яффу и не двинется из Иерусалима. И написал это наяву, в ясном уме. Переменился Ицхак, и стал походить на своих соседей, и перестал интересоваться большинством вещей, занимавших его прежде, пока не позабыл их совсем, как если бы не было у него с ними никогда ничего общего. Как-то раз довелось ему красить у господина Пусака, который устраивался в новом доме после женитьбы на Лидии, и сказал ему господин Пусак: «Сдается мне, что я видел тебя раньше». Сказал Ицхак: «Ошибается уважаемый господин». Сказал Пусак: «Разве я не видел тебя в Народном доме?» Сказал Ицхак: «Я не был там никогда в жизни». Посмотрел на него господин Пусак и сказал: «Коли так, где же я тебя видел?» – «Не знаю». Пришла Лидия и сказала: «Как я рада, господин Кумар, что повстречалась я с господином и могу попросить у него прощения. Понимаю я, что вела себя некрасиво. Но ведь простит он меня?!» Господин Пусак застыл пораженный. Сказала Лидия мужу: «Стыдно мне, любимый, рассказывать тебе. Я так изменилась благодаря тебе. Вижу я теперь, как некрасиво, как уродливо и безобразно я вела себя. Не смотри на меня так. Сейчас я объясню тебе все. Господин Кумар обедал там же, где обедала я, и я разозлилась на хозяина, что он кормит рабочего за моим столом. Пожалуйста, прости меня, господин Кумар!» Сказал господин Пусак Ицхаку: «Что это? Что это ты прячешься? Или ты церковь обокрал? А уж если обокрал ты церковь, так наверняка Бога там не было».

 

3

Ушел Ицхак от Пусака, говоря себе: слава Богу, что ушел я от этого старика с миром. А Лидия эта каялась передо мной. Пусть простит он мне, сказала, знаю я, что поступала некрасиво… Фе, фе! А я отрицал и говорил, что никогда не бывал в Народном доме. Выходит, я лгал?

Вспомнил он те дни, когда он обедал за одним столом с Лидией, и те вечера, что проводил в Народном доме. Провел он рукой по лицу и прогнал воспоминания с глаз долой. Как только прогнал их, явились дни его скитаний в Яффе, и все беды и несчастья, которые он пережил там, встали перед ним. Не может быть, что не было ничего хорошего у него в Яффо, но только все, что было хорошо тогда, не казалось ему хорошим теперь. И снова провел он рукой по глазам, как будто можно мановением руки зачеркнуть то, что было. Во всяком случае, те картины ушли от него, и приятные мысли заняли их место. С тех пор как мы сбивали свои ноги в поисках работы, изменила Эрец свое лицо. Фермы и рабочие поселки возникли в стране; и земля, которую обрабатывают там, вся она, принадлежит нации; и работа каждого там является частью национального труда. Нет больше разговоров об экспроприации. Слова, наводящие ужас на крестьян, забыты и исчезли из обращения. И крестьяне тоже стараются забыть свои старые дела. Не преувеличим, если скажем, что наступают новые времена и дух созидания заметен во всем. И похож наш герой в эти минуты на того Ицхака, которого мы знали по ту сторону границ Эрец, да только там это были мечты, а теперь они становятся явью. Трудно на первый взгляд понять: если он так горел желанием работать на земле, почему не поступил подобно нашим товарищам на Кинерете и в его окрестностях, в Эйн-Ганим и в Бен-Шемен? Неужели боялся, что Шифра удержит его? Да только годы, проведенные Ицхаком в городе, связали ему руки.

Спрашивал Ицхак себя: где бы я был сейчас, если бы выдержал испытание и не сбежал бы в город? Принялся он вспоминать все деяния своих друзей, осевших на земле. За какие заслуги закрепились те на земле? И удивлялся сам себе, чего ради он размышляет о вещах, уже ушедших из его сердца? Шаг за шагом дошел он почти до своей комнаты. И увидел – Менахема. Того самого Менахема, у которого обедал в Петах-Тикве. И поскольку они не виделись с того раза, засомневался: Менахем ли это. Тем временем тот исчез. Как только – исчез, уже не было сомнения у Ицхака, что да, он действительно увидел Менахема.

Занес Ицхак свои краски и кисти в комнату, и умыл лицо и руки, и сменил одежду, и собрался пойти к Шифре, хотя время было не подходящим для этого: Шифра занята платьем, она шьет его к хупе. Однако по той самой причине, по которой не стоило ему идти к ней, по той самой причине – он жаждал увидеть ее. Хороша Шифра в любое время, особенно хороша она, когда готовит себе свадебное платье. Глаза ее, цвета золота, прикованы к шитью, и пальцы ее снуют туда и сюда. А ты сидишь и смотришь, как ткань эта, струящаяся по ее коленям, превращается в платье. Но время от времени нужно Шифре примерять это платье, а не может же девушка примерять платье, когда чужой человек в доме, ведь все то время, пока они не встали под хупу, он все равно что чужой. Отказал себе в этом Ицхак и не пошел к Шифре, но пошел молиться, ведь уже пришло время полуденной молитвы.

 

4

Пришел Ицхак в бейт мидраш и встретил там Менахема, стоявшего перед книжным шкафом и читающего книгу. Поздоровался он с ним и спросил его: «Что делает рабби Менахем здесь?» Улыбнулся Менахем и ответил: «Когда еврей находится в Иерусалиме, не спрашивают его, что он делает здесь, ведь само присутствие еврея в Иерусалиме приравнивается к деянию. Но я прибыл сюда по делу». Взглянул на него Ицхак удивленно. Сказал Менахем: «Владелец одного из домов в моем родном городе умер, оставив малолетних сирот, и есть у них наследство в Моце. Назначил меня суд в моем городе опекуном над наследием сирот, и отправился я взглянуть на наследство. Однако я не уверен, что имею право принять на себя опекунство, так как по закону опекун должен быть человеком сведущим в мирских делах, дабы хранить имущество и получать от него прибыль, а я знаю про себя, что не силен в деловых вопросах. И вот я интересуюсь законом: стоит ли войти в долю и делиться прибылью с сиротами».

Перевел его Ицхак на другую тему и спросил его, живет ли он все еще в Петах-Тикве и есть ли у него средства к существованию? Сказал Менахем: «Квартира моя по-прежнему в Петах-Тикве, та самая, что была мне первым прибежищем в Эрец Исраэль. А что касается средств к существованию… Так ведь нужды человека – вещь относительная и зависят от того, какой заработок считает человек достаточным для своих нужд. А поскольку мои потребности соответствуют моим средствам к существованию, так, само собой, я могу сказать, что есть у меня заработок. А ты, мой дорогой, как у тебя с заработком?» Сказал Ицхак: «Слава Богу». Сказал Менахем: «Когда человек говорит «слава Богу», я не знаю, к добру это или не к добру, ведь обязан человек благословлять Всевышнего за зло так же, как он благословляет Его за добро». Сказал Ицхак: «Пока еще не достиг я такой ступени. В любом случае не на что мне жаловаться. Будь так любезен, рабби Менахем, отобедай со мной». Смутился Менахем и промолчал. Сказал ему Ицхак: «Помню я, рабби Менахем, тот день, когда я обедал за твоим столом, и я прошу тебя пообедать у меня, как я обедал у тебя». Менахем боялся, как бы не съесть кусок, ему не принадлежащий, и боялся, как бы не отказать человеку. Отказать Ицхаку было тяжело для него, и обедать у него было тяжело для него. Ответил он Ицхаку: «Наверное, ты живешь в гостинице, а я не привык есть в гостиницах». Сказал Ицхак: «Живу я у достойных людей, и хозяйка дома готовит мне». Сказал Менахем: «Стоит ли беспокоить женщину?» Сказал Ицхак: «Не оставлю я тебя, пока не отобедаешь со мной».

Привел его Ицхак к себе в комнату. Сидели они – и ели, и пили. Во время обеда сказал Ицхак Менахему: «Ты помнишь, рабби Менахем: когда я был у тебя, мы говорили о труде». Сказал Менахем: «Как же мне не помнить? Разве речи человека – шелуха, которую выплевывают изо рта?» Сказал Ицхак: «Когда я думаю об этом, вынужден я сказать, что те, кто возвысил труд до религии, – именно они осели на земле». Сказал Менахем: «Тот, кто удостоился, – удостоился, но не благодаря своим речам».

Сказал Ицхак:

– Когда я думаю о себе, больно мне, что не выдержал я испытания и не стал земледельцем.

Улыбнулся Менахем:

– Так или иначе, ты бы огорчался.

– Почему ты говоришь так?

– Каждый, кто не сделал чего-то, найдет, из-за чего огорчаться.

Спросил Ицхак Менахема:

– А что делать человеку, чтобы не огорчаться?

– Ты меня спрашиваешь? Я не знаю, что такое огорчение.

– То есть ты радуешься своей доле?

Сказал Менахем:

– Не знаю, что это – радость…

– То есть ты достиг состояния внутреннего равновесия?

– Этой ступени я не достиг, но, если проходит у меня день и я не стыжусь его, я рад.

– Это ты уже говорил мне, когда я был у тебя в Петах-Тикве.

– В Петах-Тикве я сказал тебе: дай Бог, чтобы нам не пришлось стыдиться за Эрец, а сейчас я сказал тебе: если проходит у меня день и мне не стыдно за него, я рад.

– А в чем разница?

– Дай Бог, чтобы не было тут разницы, но иногда человек относится с пренебрежением к жизни в Эрец, поэтому должен человек помнить на всякий случай о каждом своем дне.

Менахем еще говорил, как послышалось пение Авремеле, владельца дилижанса. Встал Менахем и закрыл глаза, как если бы сковал его сон. Сказал Ицхак: «Однажды я ехал в его дилижансе, попросили пассажиры, чтобы он спел «И все будет служить Тебе…», но он не хотел. Почему это?» Сказал Менахем: «Удивляюсь я, как душа его не выходит вместе с его нигунами».

Когда Авремел замолк, сказал Менахем Ицхаку:

– Сяду, произнесу благословение и пойду себе.

Сказал Ицхак:

– Куда хочешь ты пойти, рабби Менахем?

– Зайду в другой бейт мидраш.

– А где ты спишь?

– В любом месте, где я ни окажусь, преклоняю я голову и сплю.

– Так ночуй у меня!

Оглядел Менахем комнату и сказал:

– Если постелешь мне на полу, лягу.

– Нет, я тебе предложу свою кровать.

– То, что я не делаю другим, не хочу, чтобы делали мне.

Сказал Ицхак:

– А если я уговорю тебя?

– Не уговоришь.

– Почему?

Улыбнулся Менахем:

– Вижу я, что ты уподобляешь меня ученому из колеля, который может объяснить все мировые проблемы.

– В какой бейт мидраш собираешься пойти?

– В бейт мидраш, где есть книги и лампа.

Когда они пришли в бейт мидраш, спросил Ицхак Менахема:

– Я могу увидеться с тобой завтра?

– Разве не поденщик ты?

– Я сам себе хозяин и могу отложить работу на другой день.

Сказал Менахем:

– И тебе не будет стыдно за зря прожитый день?

– Достоин он того, рабби Менахем, чтобы отказаться ради него от работы на один день.

– И все это для разговоров? Так или иначе, я занят, собираюсь я пойти в Моцу.

Сказал Ицхак:

– Я пойду с тобой.

– Я привык ходить в одиночестве. Когда я иду один, я могу – видеть.

– Когда ты ехал в Иерусалим, ты же не ехал один. Или, быть может, ты поднимался пешком?

Кивнул ему Менахем головой.

– В честь города ты шел пешком?!

– Нет, просто я не люблю, чтобы лошади тащили меня.

Сказал Ицхак:

– Если так, следовало тебе поехать на поезде.

– Как же я поеду на поезде, который отбирает хлеб у нищих возниц.

– И не тяжела была тебе дорога?

Сказал Менахем:

– Дорога была не тяжелая, но мне было тяжело по другой причине. Ведь сказано, что ходьбы из Яффы до Иерусалима – двенадцать часов, а я дошел за одиннадцать.

Сказал ему Ицхак:

– Конечно же нашел ты объяснение этому.

Улыбнулся Менахем и сказал:

– Речь шла о среднем человеке, а я ведь не такой уж средний.

Вынул Менахем книгу, и стоял, и читал, пока не забрезжил рассвет и они не прочли утреннюю молитву. Вернулся Ицхак к себе в комнату. Малыш лежал на своем ложе, и лицо его лучилось смехом от приснившегося ему доброго сна. Пахло красками Ицхака и деревом резчика. Ицхак разделся и лег в кровать. Прочел «Шма» на ночь и потушил лампу. Спустя короткое время зазвенел комар. Еще прошло время, и затих звон комара, и молчаливая темень окутала комнату.

 

5

В эти самые дни, когда у Ицхака было все хорошо, так что можно было позавидовать ему (поднимается он рано утром на молитву… и живет, как подобает еврею…), в эти самые дни попала капля горечи в стакан его радости. Похоже на то, что злые ангелы, рожденные его старыми грехами, позавидовали ему и решили смутить его покой. А поскольку не было у них власти днем – днем человек владеет собой, – пришли они к нему ночью, ибо ночью человек не властен над собой. И поскольку не могли они приблизиться к нему, так как ослабла их сила из-за его добрых дел, наняли они исполнителя, хозяина снов, представлявшего собой нечто среднее между добром и злом. Пришел хозяин снов к Ицхаку и потащил его к морю. Забыл Ицхак там свои башмаки. Вернулся за башмаками. Сорвал ветер с него шляпу. Попался ему навстречу какой-то человек и сказал ему: пойдем, я покажу тебе, где твоя шляпа. Как только пошел он с ним, тот исчез. Стоял Ицхак посреди улицы – босой, без обуви, и с непокрытой головой. Услышал голоса молящихся и пошел на голоса. Подошел к двух этажному дому, нижний этаж разрушен, а на верхний, где молятся, поднимаются по висячей лестнице. А лестница стоит прямо. Прислонил он лестницу к дому и поднялся. Как только просунул туда голову, захлопнулась за ним дверь, а тело – снаружи. Так было с ним одну ночь, и две ночи, и три ночи. И уже уверен он был, что не избавится от этого дурного сна вовеки. Но наконец-то ушел его сон и не вернулся. Успокоился он и позабыл свой сон, так же как позабыл многое, виденное им наяву, вроде Яффы и ее очарования. И хороших людей, делавших ему добро, и плохих людей, делавших ему зло, – всех выбросил он из своего сердца. Не потому, что не был он благодарен хорошим, и не потому, что простил плохих, а потому, что душа эта, жаждавшая покоя, хотела забыть все свое прошлое.

 

6

Ицхак стал бывать у старцев из своего города, живших в Иерусалиме; когда он беседовал с ними на том языке, к которому привык в своем родном городе, казалось ему, что весь мир открыт перед ним, и он мечтал: если удостоит меня Всевышний, приглашу их на мою хупу. И удивлялся сам на себя: я, никто в Торе и никто в учености, сижу с богобоязненными людьми. Вспоминал он о своих товарищах в полях и в городах и чувствовал к ним сострадание, как сожалеют о близких, которым не повезло так, как ему.

Если мы посмотрим на все его прошлое, мы ничего не почувствуем, кроме удивления. Видели мы Ицхака в Яффе и не находили, чем он отличается от остальных наших товарищей, кроме пучка волос в его бороде. Но даже и в этом он не отличался от некоторых из наших друзей, отпускающих себе бороду. А если мы посмотрим на то, что он делал вначале? Тем более удивительно. Может быть, Иерусалим привел к этому? Так сколько есть молодых людей в Иерусалиме, и не видели мы никого, кто бы поступил, как Ицхак. Но Ицхак был простым молодым человеком без претензий на исследования и философствования. И так бывает с простыми евреями, если сворачивают они порой с дороги, то в конце концов возвращаются.

На первый взгляд похож Ицхак на дерево с неглубокими корнями – любой ветер может вырвать его из земли и перевернуть вверх ногами. Но если мы приглядимся к его поступкам внимательно, увидим, что это не так. Все то время, что исполнял Ицхак заповеди машинально, как заведено, не имели заповеди значения в его глазах, поэтому в каждом месте, куда он попадал, он вел себя, как было принято в его окружении. Когда же проснулась в нем душа, жаждущая истины, изменил он свои взгляды, а вместе с ними и свое поведение.

Не за один день, и не за один месяц, и не за один год изменил он свои убеждения и свой образ жизни, но капля за каплей менялись его представления. И не под влиянием богобоязненных людей изменил он их; уже в те времена, когда он жил в Яффе и в поселениях, чувствовал он, что душа его просит чего-то такого, чего не дают ей. В те дни он еще не понимал, чего его душа просит. А когда открылось это ему? Не сразу открылось это ему, а капля за каплей. Под конец превратился он в дерево с глубокими корнями, такое, что, если даже все ветры в мире налетят на него, не сдвинут они его с места.

В эти самые дни, когда ему казалось, что он подошел к желанной цели, стали приходить ему на память события, происходившие с ним вначале, с того самого дня, как он приплыл в Эрец. Те, что не нравились ему, – он старался их позабыть, те, что нравились, – останавливался на них мысленно. То же самое – с людьми. Тот, кто нравился ему, – вспоминал его, того, кто не нравился ему, – изгонял из сердца. Однако именно те, кого он находил достойными людьми, не были им довольны, и временами казалось ему, Ицхаку, что у них были претензии к нему. Говорит Ицхак в ответ, что многие прибыли в Эрец Исраэль обрабатывать землю, и, когда это не удалось им, занялись они тем, чем занялись, каждый по своим возможностям. Конечно, это правда, если бы я устоял и не сбежал так быстро, я был бы уже владельцем земли в Эйн-Ганим или в Галилее, и я и Шифра обрабатывали бы землю, и, возможно, я бы вызвал сюда моих братьев, и сестер, и отца. Но когда Ицхак всматривался в цепь событий, он говорил: слава Богу, что получилось так, как получилось.

Как-то приснился Ицхаку сон, что он стоит на жаре, в местности, лишенной тени. Одолела его жажда, и он был на грани обморока. Видел ясно воду, но не мог до нее добраться. Местность была ему незнакома, и он не понимал, для чего и почему он забрел сюда, и отчего такая тяжесть у него на плечах. Увидел, что Пнина идет за плугом, и спросил: где мы? Сказала Пнина в ответ: разве ты не видишь, что мы в Ум-Джуни. И он уже не удивлялся, для чего он здесь, но удивлялся, что у Пнины – голос Шифры. Снял он мотыгу с плеча и начал рыхлить землю. Появился Асканович с фотографом и встал рядом с идущими за плугом. Проснулся вдруг Ицхак от голоса собаки, залаявшей под окном. Вздохнул Ицхак и сказал себе: когда встану утром с постели, будет болеть у меня голова, как в тот день, когда я познакомился с цфатийцем, уроженцем Маханаима. А тем временем он видит себя сидящим в отцовском доме и читающим в старом номере «Ха-Магида» красивые истории о крестьянах Маханаима. Разозлился Ицхак на самого себя, что губит он свою жизнь в изгнании, в то время как Эрец Исраэль так прекрасна. Сказала Шифра: не сердись, Ицхак. Если бы ты был в Маханаиме, ты бы не познакомился со мной. Ответил Ицхак: правильно ты сказала, Шифра, если бы я поселился в Маханаиме, я бы не познакомился с тобой. И теперь скажу я тебе то, что следует из логики: также и ты, Шифра, не познакомилась бы со мной… Кто тут вопит?? Сколько раз прогонял я ее и пинал я ее, а она – ни с места?!

 

7

Лето прошло, но болезнь рабби Файша не прошла. Складки на его лице набухли, а глаза как бы застыли. Порой губы его вздрагивают, в движение приходят. До слова, до речи – не доходят. Соседи уже перестали спрашивать о нем, и его знакомые, и ученики тоже не заходили его проведать, так как уже привыкли, что он безнадежный больной. Вспоминал кто-нибудь из них, что надо навестить больного, однако не шел к нему оттого, что не хотел сидеть в обществе женщин. Если бы не Ицхак, постоянно бывающий там, не было бы заметно признака жизни в доме. Ривка и Шифра понимали друг дружку без слов, и даже едва заметное движение век у них было связано только с больным – поел ли, попил ли, чистая ли у него постель?

Ривка не жаловалась и не роптала. На поведение соседей смотрела, как на само собой разумеющееся. А как было с Сонюшкой, ребецн из Бриска, страх перед которой лежал на всем Иерусалиме, так что все знатоки Торы и праведники в городе боялись ее? Как только умер ее муж, раввин Бриска, не обращал на нее внимания ни один человек. Так что тут говорить об этой несчастной Ривке, женщине простой и скромной, чей голос, даже когда муж был здоров, не был слышен? Чудо свыше, что они все еще существуют. Каким образом? В те времена, когда Ицхак был в Яффе, дошли они до точки, достала их нужда. Отправилась Ривка к могиле Шимона-праведника просить за себя. Увидела там женщин, и они толкут битое стекло и керамику на продажу строителям, которые подмешивают его в глину для обмазки крыш и колодцев. Села она работать с ними, но было это ей не под силу, она была изнеженной женщиной, и руки ее не привыкли к грубой работе. После того как она поработала час, и два часа, распухли ее руки, и пальцы начали кровоточить. Сказала ей одна из женщин: «Возвращайся домой, купи себе жаровню и кофейные зерна, а намолотый кофе продавай твоим соседям». Послушалась она и стала так делать. Поджаривала кофе, и молола его, и обходила дома соседей, и кормила понемножку себя и свою семью.

Радость, смешанную с печалью, принесло письмо реб Моше-Амрама. Радость – оттого, что благословил он их на брак, а печаль – ни он, ни Дыся не могут быть на хупе. И так писал он в своем письме из Цфата: «Очень, очень были бы мы рады увидеть собственными глазами хупу нашей, достойной всяческих похвал, внучки (да продлятся ее годы), единственной дочери нашей единственной дочери, с таким молодым человеком, как господин Ицхак (да продлятся его годы), которого мы увидели на корабле в море и познакомились с ним ближе в Иерусалиме, Святом городе, ведь он в высшей степени достойный человек. Но из-за слабости, которая овладела нами, не можем мы подняться в Сион, так как отяжелели наши ноги и силы изменили нам. Но Господь даст добро и пошлет Свое святое благословение, чтобы был этот брак счастливым и чтобы мы удостоились увидеть их потомство, поколение людей праведных, идущих путями Господа. А ты, Ицхак, теперь ты нам как сын; и как отец, который возлюбит сына своего, будем мы любить тебя, и в любви нашей мы заклинаем тебя ходить путями Господа, ибо все, идущие путями Его, да не устыдятся никогда в жизни. А теперь я посылаю тебе десять золотых, чтобы ты мог купить себе талит, и Пятикнижие, и молитвенники; и десять золотых я даю с благословением для твоей дорогой суженой, ведь она – внучка моя (да продлятся ее годы), и нужно ей купить украшения для невесты, так как драгоценностей, привезенных бабушкой (да продлятся ее годы) из-за границы, про которые мы говорили, что она оставит их в наследство нашей внучке (да продлятся ее годы), больше нет у нас: болезнь съела плоды трудов наших, а на остаток купили мы себе землю для могилы до прихода Машиаха. Также и об этом скорбит наше сердце, и темнеет в глазах, что нет у нас возможности послать наполеондор или полнаполеондора тебе, Ривка, доченька наша (да продлятся твои годы), на свадебные расходы, чтобы сделать пир и торжество, как положено, ибо подобает пришедшим разделить с вами радость в день свадьбы Шифры (да продлятся ее годы). Но все же утешился я: слышал я, что есть постановление глав общины, налагающее запрет на устраивающего свадебное торжество собирать больше миньяна, кроме самых близких и шаферов, чтобы не увеличивать чрезмерно расходы. И да возрадуемся мы радостью во много раз более сильною, радостью великой, когда порадует нас Господь возвращением под сень Сиона и Иерусалима всех сынов его, вскоре, в дни наши. Амен».

Когда прочитала Ривка письмо своего отца, укрепилась она в своем решении и начала приготовления к свадьбе дочери. Назначила день хупы и выделила место для молодой четы в доме: не может Шифра жить в другом месте, так как Файш требует особого ухода; нельзя оставить его на одну Ривку – она должна ходить на рынок и обходить дома с кофе, который она жарит для своих соседей.

 

Часть одиннадцатая

Ицхак приглашает близких

 

1

За три дня до хупы пошел Ицхак к реб Алтеру, чтобы пригласить Гинду-Пуу на свою свадьбу. В тот день реб Алтер лежал в кровати больной. Так как лежать без дела он не привык, а учиться с книгой в руках не мог из-за болезни, лежал он и просматривал свой блокнот с именами младенцев, которым сделал обрезание. Много раз хотелось ему знать, сколько их всего было, но он удерживался от подсчета имен (плохая примета). Под конец выпустил он из рук блокнот и прошептал: «Владыка мира! Творец всего живого! Тебе известно их число, да будет воля Твоя, чтобы ради потомства Авраама, любящего тебя, которое ввел я в союз с Тобой, Ты поднял меня с миром с постели и дал мне силы служить тебе всем сердцем». Потом положил он свой блокнот в изголовье и принялся припоминать детей, всех, кому сделал обрезание, и был счастлив, что все они – люди богобоязненные, и даже Ицхак, сын Шимона, про которого сплетничали, что свернул он с дороги, тот тоже вернулся на путь истинный.

Вошел Ицхак. Приподнял реб Алтер голову и сказал: «Благословен пришедший, Ицикл! Гость вовремя явился! Подумал я о тебе, и вот – ты входишь. Видишь, есть в мыслях еврея такая сила, что она притягивает к нам близких нашему сердцу подобно магниту, притягивающему к себе железо. И если бы мы следили за чистотой своих мыслей, совершали бы чудеса. И в связи с этим, Ицикл, есть у меня обширное исследование о словах «задумал я пойти своим путем, а ноги привели меня к завету Твоему…». Если человек задумывается о своем пути, в конце концов он возвращается к Торе. Тора называет изготовление скинии Завета и всех предметов в ней работой мысли. То есть благодаря силе хороших мыслей удостоились наши отцы сделать скинию Завета и все, что в ней; и в этом тайна слов Писания «…для боящихся Бога и думающих об имени Его…», то есть из-за того, что все их мысли были именно о Боге, стали они боящимися Бога. Из того, что они боятся Бога, само собой вытекает, что все их мысли – о Нем, Благословенном. То есть когда еврей удостаивается того, что он думает о служении Всевышнему и размышляет о путях своих, он возвращается к служению Ему, Благословенному. И не стоит много говорить об этом, ведь каждый, кто немного знает жизнь, понимает, что это – абсолютная истина. А ты, Ицикл, пришел как раз тогда, когда сердце мое обратилось к добрым мыслям о тебе. Всегда должны быть направлены думы человека о своем друге во благо ему, ведь добрая мысль поднимает спрятанные божественные искры. И если даже человек опускается так низко, до глубин преисподней, Боже упаси, то когда вспоминают о нем к добру, воспоминание это светит ему во тьме. И также тот, кто думает хорошее о своем друге, удостаивается того самого света благодаря силе своих добрых мыслей, в смысле «…дает свет глазам обоих Всевышний…». Теперь оставим эти рассуждения и послушаем тебя. Почему ты не садишься? Бери стул и садись!»

 

2

Взял Ицхак стул, и сел, и смотрел с грустью на реб Алтера. Сказал реб Алтер: «Сдается мне, что ты огорчен». Сказал Ицхак: «Вижу я, что рабби Алтер лежит в кровати. Боже сохрани, не болен ли он?» Улыбнулся реб Алтер и сказал: «Я не болен, не болен. Если бы был я у себя в городе, был бы болен. Почему? Гинда-Пуа, чтоб она была здорова, пригласила бы врача. Пришел бы врач, и прописал бы мне лекарства, и предупредил бы домашних, чтобы ухаживали за мной хорошенько. Тотчас приходят мои сыновья, и дочери, и зятья, и невестки и стоят вокруг моей постели с помрачневшими лицами. Один спрашивает: отец, тебе полегче? Меньше болит? Другой спрашивает: отец, тебе хуже? И каждый балует меня, как умеет. Тем временем приходят влиятельные люди, люди с положением, навестить меня, больного, и вздыхают (они хорошие люди, с добрым сердцем), и я тоже вздыхаю вместе с ними, чтобы они видели, что не зря побеспокоили себя. В конце концов, я бы заболел. Сейчас, когда я, слава Богу Живому, живу в Иерусалиме, и нет у нас лишних денег, чтобы тратить их на врачей и лекарства, и никто особо не беспокоится обо мне, кроме моей супруги, чтоб она была здорова, сейчас я уверен, что не сегодня-завтра, если будет на то воля Божья, встану я здоровым. Разве не так, Гинда-Пуа?» Сказала Гинда-Пуа: «Если бы ты жил в нашем городе как человек, и ел бы человеческую пищу, и одевался бы как человек, и не пил бы эту дурную воду, не заболел бы ты». Сказал реб Алтер: «Разве хорошо говорить так? Благодаря праведным женщинам вышел народ Израиля из Египта, а эта женщина удостоилась жить в Эрец Исраэль, в Иерусалиме, Святом городе, а говорит такие вещи, что невозможно их вынести». Сказала Гинда-Пуа: «Разве запрещено говорить правду?» Сказал реб Алтер: «…Народ Израилев мерзости не сделает и лжи не произнесет… да только тогда это правда, когда она правда от начала и до конца, то есть когда мы верим, что все – по воле Благословенного. А для этого нам нужна светлая голова, как мы видим у пророка Даниэля, любимого Богом, который молился, чтобы дал ему Господь разум понять Его правду. И так говорил царь Давид (мир праху его): «Да пошлет мне Всевышний Свою милость и откроет Свою правду». И когда мы удостаиваемся понимания, что правда – это милость, мы приближаемся к корню истины. Мы радуемся абсолютно всему, что происходит с нами, в особенности здесь, в Эрец Исраэль, которая сама – источник истины. Как говорится: правда из Эрец придет, ибо корни истины в Эрец Исраэль. И сказано, что справедливость свыше дана, все что от Благословенного, – это справедливость… Итак, Ицикл, в добрый час ты пришел, и наверняка добрая весть у тебя на устах. Послушаем и порадуемся».

 

3

Сказал Ицхак: «Знаю я, что у рабби Алтера больные ноги и он не может прийти на мою хупу, может быть, уважит меня Гинда-Пуа и придет?» Сказала Гинда-Пуа: «Огромная у тебя просьба! Неужели ты мог подумать, что я не приду? И даже если бы ты и не пригласил меня, я бы не пришла? Мальчик, одинокий, как камень в поле, а я не буду танцевать на его хупе? Ицикл, где твой разум? Ведь я и твоя мама, да удостоимся мы с тобой жизни доброй и долгой, были близкими соседками, а ты говоришь: не уважит ли меня Гинда-Пуа и не придет ли? Приятно, когда воспитанный человек произносит уважительные речи, но что касается именно этого, все слова совершенно излишни. Теперь, подожди-ка, я принесу немного угощения, мы благословим тебя и поздравим».

Достала Гинда-Пуа кусок пирога и пошла к соседке одолжить немного вина. Положил реб Алтер руку на руку Ицхака и сказал ему: «Оживил ты меня, Ицикл, доброй вестью. Мне очень жаль, что я не могу прийти на твою хупу. Ты знаешь, что иногда я люблю говорить стихами, и, если бы был я на твоей хупе, Господь, Благословен Он, вложил бы мне в уста хорошие рифмы, чтобы порадовать жениха и невесту. По поводу куплетов, которые произносит тамада перед гостями на свадьбе, я многое могу сказать. На первый взгляд они, то есть куплеты, зависят от автора, который привык говорить стихами, но на самом деле это не так. Вся сила куплетиста зависит от силы союза между женихом и невестой, ведь рифма – это вид сочетания, союза, когда слово находит себе пару, и если союз – хорош, то и рифмы – хороши. А иногда даже обычным людям, не поэтам и не куплетистам, удается развеселить гостей на свадебном торжестве приятными рифмами, продиктованными силой этого союза, корни которого – на небесах. Поэтому книги безбожников со стихами, написанными высоким слогом, нехороши, так как они черпают силу от другого союза, а именно от союза с нечистой силой, упаси Господи. Но не будем задерживаться на этом, чтобы не придать им, не дай Бог, силу нашими словами, поскольку корень всех сил в силе слов, исходящих из уст еврея. Так вот, вернемся к сути дела. Итак, Ицикл, ты встаешь, в добрый час, под хупу. Уже принесла Гинда-Пуа немного вина. Выпьем за здоровье и произнесем благословение над стаканом вина, чтобы брак твой был прекрасен».

 

4

И когда отпил реб Алтер немного вина, взял он руки Ицхака и благословил его. А когда произнес все благословения и все пожелания, стал оглядываться по сторонам, ища взглядом, что бы такое подарить Ицхаку ко дню свадьбы. Не найдя ничего, сказал он ему, Ицхаку: «Еврейский обычай – из Торы, а именно: дарить подарок жениху в день его хупы, и должен я дать тебе подарок. Можно сказать, что есть у меня долг перед тобой, ведь обязан я был дать тебе подарок в тот день, когда я обрезал тебя. Что мы находим у нашего праотца Авраама, царство ему небесное? Что дал ему Господь, Благословен Он, Эрец Исраэль в тот день, когда Авраам сделал сам себе обрезание. Серебра, и золота, и жемчуга нет у меня, но скажу тебе мудрое слово, а мудрость превыше жемчуга. Сказал царь Шломо, царство ему небесное, что мудрость дороже жемчуга, и все богатства не сравнятся с ней.

Написано в Торе «…и Адам познал Хаву, жену свою…». Отсюда учат мудрецы, что после женитьбы человек приходит к настоящему знанию. Шестьдесят два раза встречаем мы в Торе слово «знание». И гематрия слова «обернись» равна шестидесяти двум. «…Обернись, будь подобен, возлюбленный мой, газели…» Это значит, что человек, который женится, должен мчаться подобно газели, чтобы исполнить волю своего Отца Небесного. И также в Писании говорится: «И узнаешь ты в тот день…» То есть намекает Тора, что «в тот день» – это в день, когда ты пришел к знанию, «…и примешь сердцем своим, что Господь – Бог».

Мудрецы, благословенной памяти, сказали в Гемаре, что жениху в день его хупы прощаются все его грехи, а про Судный день сказано, что в этот день «будете вы прощены и очищены от всех ваших грехов». Получается, что день хупы подобен Судному дню, и поэтому женихи в день своей хупы постятся и произносят покаянную молитву Судного дня. И в этом огромная милость Творца, Благословен Он, что Он дал народу Израиля такие замечательные дни, как эти, чтобы простить им все их прегрешения. И помни и не забывай, что Судный день есть для нас – каждый год, но не так – с этим днем. Да будет так, Ицикл, чтобы сбылись для тебя слова Писания: «Насытимся утром милосердием Твоим и возрадуемся и возликуем во все дни наши». Утром называется день свадьбы, когда от человека исходит сияние. Если хорош человек перед лицом Создателя и начинает свою жизнь в чистоте, будет он радоваться и ликовать во все дни свои.

А теперь, Ицикл, после того, как я привел тебе слова Торы, я благословлю тебя. Когда дал Господь, Благословен Он, Тору евреям, с которой обручились мы, давал Он нам в течение сорока лет пищу. Да будет так, что ты не будешь ни в чем нуждаться. И не беспокойся о будущем, ведь не сегодня-завтра придет наш праведный Машиах, и если мы удостоимся, то сядем, возложим короны на головы наши и насладимся божественным светом».

 

5

Когда расстался Ицхак с реб Алтером и супругой реб Алтера, пошел он к реб Хаиму-Рефаэлю. Застал его сидящим на краю кровати и качающим головой из стороны в сторону. Сказал ему реб Хаим-Рефаэль: «Сижу я и думаю, вот я здесь, в Иерусалиме, но не вижу ничего. Мог бы я, упаси Боже, усомниться, в Иерусалиме ли я, ведь для человека не существует ничего, кроме того, что видят его глаза, а я – слеп, не про тебя будь сказано, на оба глаза. Правда, святость Иерусалима так велика, что человек может почувствовать ее. Но о ком это сказано? О человеке с высокими мыслями. Но я, вся сила которого только в чувстве осязания, кто я такой, чтобы сказать: удостоился я этого. Довольно с этого слепца, что он ощупывает стены и не спотыкается, проверяет дорогу палкой и не падает. Разве не могу я, упаси Боже, прийти в отчаяние, что после всех трудов и мотаний по суше и по морю нет для меня здесь ничего, кроме стен, которые я ощупываю, и палки, с которой я бреду. Но посмотри, как велики слова мудрецов, что воздух Эрец Исраэль делает человека мудрым. Ты можешь спросить: какая тут мудрость, ведь даже того, ради чего прибыл сюда, я не удостоился? А прибыл я в Иерусалим не для чего иного, как лечь в его землю, да вот земля эта до сих пор не приняла меня. Однако воздух Эрец Исраэль и в самом деле приводит к мудрости. И даже я поумнел здесь благодаря воздуху Эрец Исраэль. Господь дал свет глазам моего разума, и вошла мудрость в мое сердце, и я понял: раз земля не приняла меня, хотя вся моя алия была ради погребения здесь, это – милость Создателя, Благословен Он. Пока я жив, я могу исполнить еще несколько заповедей и даже делать добрые дела, чего не было бы, если бы я был мертв, так как умерший человек свободен от выполнения любой заповеди Торы. И когда я сижу в одиночестве и размышляю о том, что я живу в Иерусалиме, Святом городе, но не дано мне его увидеть – я утешаюсь, что дано мне молиться в нем, и вкушать кусок хлеба его, и благословлять хлеб перед едой и после еды. Выходит, что велика милость Всевидящего, но Невидимого – продлил Он дни жизни мне, видимому, но не видящему. Что ты хочешь сказать, Ицхак? Чувствую я, что ты хочешь сказать мне что-то». Сказал Ицхак: «Я пришел просить рабби Хаима-Рефаэля прийти на мою свадьбу. Через три дня, если будет на то воля Божья, я встану под хупу». Сказал реб Хаим-Рефаэль: «Дай мне твою руку, и я благословлю тебя». Протянул Ицхак руку и вложил ее в руку слепца. Поклонился реб Хаим-Рефаэль налево, и поклонился направо, и начал благословение. Когда исчерпал все благословения, которые были у него на устах, улыбнулся и сказал: «Знаешь ли ты, Ицхак, что я был на свадьбе твоего дедушки, царство ему небесное? И хотя уже прошло пятьдесят семь лет, помню я все, как будто это случилось сегодня. Садись, и я расскажу тебе.

Это так было. В одну из ночей я проснулся и удивился, что во всем доме тишина, и я не слышу шороха ни от кровати отца, ни от кровати мамы. Это было странно: как это? Весь дом замер? Задрожал я и закричал: «Мама! Мама!» Оттого что прошло время и никто не отозвался, объял меня ужас, ведь крыса может вылезти из норы и обгрызть мне лицо, или дикий зверь может прийти и растерзать меня. А я – слепой и не могу сразиться с крысами и дикими зверями, и лежу один, а если и закричу, ни один человек не придет и не спасет меня. Стало мне жалко самого себя, и я заплакал: что случилось? Как это оставляют слепого ребенка одного? А когда прервал я на короткое время рыдания, наполнилось мое сердце досадой и гневом на отца и на мать за то, что оставили они меня и ушли себе. Снова принялся я плакать, но, когда понял, что никто не слышит моего плача, пришло мне в голову отомстить отцу и матери за то, что оставили они меня одного. Слез я с кровати, и надел талит, и надел штаны, и вышел наружу – вернутся они домой и не найдут меня! Пока я стоял на улице, услышал звуки музыкальных инструментов. Пошел я на эти звуки, пока не пришел в какой-то дом и не услышал, что там танцуют и играют. Снова я заплакал от этих чудесных нигунов. Стало мне жаль себя… такие чудные нигуны… и я рассердился на отца и маму, что они не привели меня послушать эти чудесные нигуны. Подошла какая-то женщина и спросила: «Мальчик, почему ты стоишь с закрытыми глазами?» Не сказал я ей, что я слепой, но сказал ей: «Так я хочу». Сказала та женщина: «Открой глаза, мальчик, и не упрямься». Захлестнула меня жалость к самому себе за то, что я слепой и не могу открыть глаза; и разозлился я на ту женщину за то, что она не знает, что я слепой и не могу открыть глаза. Сказал я ей в ответ: «Назло тебе не открою глаза». И, не договорив, разразился страшным плачем, так что слышен был мой плач из конца в конец дома. Услышала мама и ужаснулась – и она, и мой отец были среди приглашенных. Взяла меня мама на руки, и обняла меня, и закричала, и заплакала: «Птенчик ты мой! Ой, горе нам!» А когда немного успокоилась, начала она меня стыдить, что опозорил я ее и отца и явился босой на свадьбу. Стало мне жаль себя: мало того что она оставила меня одного, еще и ругает меня. И от жалости к самому себе сердился я на нее, и на своего отца, и на весь мир целиком: нет жалости в их сердцах к маленькому мальчику-калеке. И, начав плакать, больше не прекращал. Не помогали ни окрики моего отца, и ни мольбы моей матери, и ни сладкие пироги, что давали мне. Наконец, подошла какая-то старушка, и взяла меня за руку, и уложила меня на кровать, и я замолк, потому что не было у меня больше сил плакать. Все это помню я, как будто это было сегодня, хотя прошло уже пятьдесят семь лет. Теперь, когда ты пришел пригласить меня на твою хупу, ты просто вернул меня к жизни. Иногда человек задает сам себе вопрос, для чего он живет в мире, и не понимает, что делают ему добро, когда продлевают его дни, дабы он мог исправить то, что возможно. И хорошо, если исправлю я на твоей свадьбе то, что натворил на свадьбе твоего деда».

 

6

В это же самое время, когда приглашал Ицхак своих близких, обходила Ривка дома соседей и приглашала их на хупу. Одни пообещали ей, что придут, и не пришли, другие сказали прямо: «Не придем». Ривка не отказалась от мысли устроить праздник для дочери и купила халы, и вино, и сардины, и сладостей, и орехов, и водки, чтобы омыли гости руки и произнесли семь благословений. Кроме того, она пригласила двух барабанщиков и флейтиста веселить жениха и невесту на их хупе. А перед хупой одела мужа в субботнее платье, лапсердак и штраймл, и вымыла ему бороду, и вывезла его на кровати из дома, чтобы он видел хупу своей единственной дочери.

Лежал рабби Файш на своей кровати. Два синюшных мешка повисли под его глазами, и застывшие глаза глядят и не понимают, что они видят. Напротив встал реб Хаим-Рефаэль, слепец, и он будто подглядывает своими слепыми глазами, и нечто вроде улыбки застыло в них. Все еще не привык он к иерусалимцам, и ощупывал рукой, и кивал головой, и улыбался незрячей улыбкой, пугавшей людей.

Много гостей не пришло разделить радость жениха и невесты. Гинда-Пуа не пришла из-за болезни реб Алтера. Гравер и его жена не пришли, потому что пошли на церемонию выкупа первенца своей дочери, выпавшую на этот же день. Штукатур Эфраим не пришел, потому что лежал больной. Прошлой ночью, когда он ходил будить спящих на служение Творцу, попался он на глаза сторожу из Магриба, выламывавшему дверь лавки, чтобы выкрасть товар; набросился на него сторож и столкнул в один из люков. Вместо гостей, которые не пришли, пришли подростки, девочки и мальчики, посмотреть на дочку рабби Файша, выходящую замуж за «поляка». Каждый раз, когда показывался сосед или соседка, протягивала Ривка к ним руки и говорила: «Заходите, заходите, люди добрые! Приходите на хупу моей единственной дочери!» Не успевает зазывать их, как они уклоняются и проходят мимо. Тот, кто видел в тот день горе Ривки, не устрашат его муки ада.

Ицхак и Шифра не замечали ни тех, кто пришел к ним на хупу, и ни тех, кто пришел поглядеть на них; Ицхак думал только о Шифре, а Шифра думала только об Ицхаке, так что не оставалось у них в сердце места для всех остальных. И когда принесли ему телеграмму со свадебными поздравлениями от Рабиновича, свернул он ее, и засунул в карман, и не прочел ее до конца. Дошло дело до того, что он забыл фамилию Сони. Когда пошел он постричься перед хупой и вынужден был подождать немного, дал ему парикмахер номер «Хапоэль Хацаир», и увидел он там статью о Хемдате и Яэль. Там шла речь о том, что Хемдат влюблен в Яэль Хают, а Яэль Хают увлекается другими молодыми людьми. Отложил Ицхак газету и не почувствовал никакой жалости к Хемдату – так виновник торжества отбрасывает от себя все беды в мире, переполненный радостью.

Шифра и Ицхак не замечали ни тех, что пришли на их хупу, и ни тех, что пришли поглазеть и поглумиться. Больше того, они не замечали даже горя несчастной Ривки, переживавшей, что на хупе ее дочери нет ни веселья и ни почета, и восклицающей в глубине души: что это, за что сделал мне Всевышний такое? Но, напоследок, сжалился Всевышний над ней и послал ей веселье и почет на глазах всех ее соседей и соседок.

Каким образом? В это самое время прибыл в Иерусалим большой раввин из Венгрии, божий человек, святой, гений и праведник, и как велик был его гений, так велика была доброта его сердца и праведность. Услышал он об этой свадьбе и вспомнил, что как-то раз в юности попал он в дом реб Моше-Амрама, когда сватали ему его дочь, и вспомнил все угощение, которым угощал его реб Моше-Амрам. Подобно другим праведным хасидам, прямодушным и бесхитростным, которые помнят добро и не помнят зла, помнил этот праведник доброту реб Моше-Амрама. Сказал он своему помощнику: пойду и воздам его дочери добром за добро. Надел субботнее платье и отправился к реб Файшу. А кто увидит этого праведника, идущего по улице, – как не пойдет с ним? Тут же присоединились к нему знатоки Торы и деловые люди, и принесли с собой хлеб, и вино, и мясо, и рыбу, и разные деликатесы. Устроили большую трапезу, и раввин произнес семь благословений. Наполнился весь дом радостью и весельем. И пришли все соседи и соседки, мужчины, и женщины, и дети разделить радость жениха и невесты, так что не мог дом вместить всех пришедших.

 

Часть двенадцатая

О болезнях

 

1

Праздник прошел, и ушло все веселье. Лихорадка свирепствует вовсю. Нет дома, в котором не было бы больного. К лихорадке присоединяется инфлюэнца. А к этим двум тяжелым болезням, привычным в Иерусалиме, присоединяется воспаление мозговой оболочки, она же – менингит, известный под именем «упрямая болезнь». Больные из бедноты, в особенности больные из ашкеназской общины, буквально гниют заживо.

Одни врачи говорят, что болезни приходят из-за плохой воды, потому что к тому времени высохли колодцы и осталась только грязная вода. Другие врачи говорят, что грязь и отбросы в городе приводят к болезням. А есть среди врачей такие, что говорят, будто талит и штраймл приносят с собой эпидемию. Лежит больной в больнице на больничной койке, а в субботу идет этот больной в синагогу и заражает других. К этому нужно добавить миквы. Есть миквы, которые наполняют мутной водой и меняют воду не чаще чем раз в два месяца, а в миквах для женщин, которые обязаны наполнять только дождевой водой, меняют воду три раза в год. Вдобавок ко всему этому – бедность: живут люди в тесноте, и питаются селедкой и копченой рыбой, которой исполнилось уже два и три года, и пьют дурную воду, а отхожие места стоят у них на дворах и отравляют воздух.

Страх все растет и растет. Один врач говорит: «Положение опасное». А коллега его добавляет: «Ужасное и страшное». Слова эти наводят ужас даже на здоровых. И каждый, у кого только есть возможность, готов взять свою семью и бежать из города, да только некуда бежать, ведь и из других мест поступают плохие новости. Спешат врачи от больного к больному, прописывают лекарства и берут плату, а если вызывают их ночью, берут двойную и тройную плату.

Попечители города и его руководители делают все, что в их силах: говорят о том, что надо снять дом для больницы, и призывают каждый понедельник и четверг поститься, и молиться, и поклониться могилам святых праведников, и задуматься о грехах своих. Что ни день, расклеивают от имени раввинов и раввинского суда призывы: «Народ Всевышнего, крепитесь и мужайтесь!», «Дочь народа моего да не молчит!», «Сыны Исраэля да не знают покоя!» И новые постановления со старыми объявлениями о бойкоте школ, называемых «школес», печатаются во множестве; и находятся жители, что прибивают к дверям амулеты и камеи; и уже поставили хупу сироте и сиротке на Масличной горе – лишь бы остановить эпидемию.

Пастыри святого народа делают свое дело, а поставщики баранины и козлятины делают свое дело. Расклеивают объявления на улицах: «Пожалейте своих детей и младенцев! Не ешьте говядину и не пейте коровье молоко, все болезни – от них!» И тот, кто привык к говядине и коровьему молоку, ест баранину и козлятину и пьет овечье и козье молоко; а баранина, и козлятина, и овечье молоко, и козье молоко поднимаются в цене изо дня в день. Дороговизна растет. На жизнь не хватает, и руки опускаются, и мрачное настроение охватывает людей. А солнце стоит в зените и забавляется во Вселенной.

«Хапоэль Хацаир», который не оставляет без своего внимания ничего в ишуве, чтобы не подвергнуть критике, писал по этому поводу: «Находятся бессердечные люди в Иерусалиме, которые говорят, что нет тут никакой эпидемии, ничего тут нет необычного; да, приходят каждый год болезни в Эрец и убивают пару-другую человек; да, и в прошлом году заболело двести человек и тридцать из них умерло; просто несколько раввинов и директоров школ подняли весь этот шум, чтобы пробудить жалость в сердцах еврейских благодетелей за пределами Эрец, дабы те прислали им денег. Однако это неверно, ведь даже школы сионистов закрыты». Но тут же «Хапоэль Хацаир» приводит свидетельство, что не все школы закрыты. «Просто директора школ обычно каждый год ездят за границу, а те, что задержались и не уехали, – хотят поехать сейчас. Так вот, их доктора велели им отправить своих учеников домой из страха перед инфекцией, а те директора, что вернулись из-за границы и не собираются уезжать в этом году еще раз, – им врачи разрешили проводить занятия в их школах».

 

2

Уже прошел месяц кислев, а дожди – не шли. Дождь не приходит, и земля от сухости исходит. Хозяева домов штукатурят крыши, но крыши снова и снова растрескиваются. Временами показываются облака утром, и кажется, что они несут в себе дожди, а на самом деле нет в них ни капли влаги. Как облака появляются, так и исчезают. И снова небо – чистое, и солнце – в зените, а каждый куст и каждое дерево все равно что мертвые. Точно так же – двуногие, точно так же – четвероногие. Колодцы пусты, нет в них воды, зато есть в них всякие червяки, и разные ползучие, и свернувшиеся улитки, зеленые и красноватые, от которых ужас холодит сердце. Каждая капля воды стоит матлик, и за каждый мех с водой, привезенный арабами из Эйн-Рогель, ругается с десяток женщин. Что ни день, появляется черный ворон и каркает голосом, надтреснутым как сухая глина. От его крика дрожат овцы и прячут головы в шерсть. При виде таких картин предсказывают люди, что тяжелый год придет на ненавистников евреев. А пока что те взвинчивают цены, и товары дорожают, и владельцы лавок прячут продукты, чтобы продать их потом втридорога.

Нашлись горожане, которые начали поститься и давать пожертвования, а проповедники и моралисты спешат пробудить народ к раскаянию. Иерусалим казался вымершим, пустым, и солнце кипятило пыль и грязь на его улицах. Но синагоги и бейт мидраши полны. Каждый день читают там покаянные молитвы и повторяют тринадцать символов веры, «Отец наш, царь наш» и «Спаси нас»; и трубят в шофар, и молятся о дожде; и после молитвы все вместе произносят псалмы; и по окончании полуденной молитвы встает знаток Торы и обращается к народу с назиданиями, дабы пробудить их сердца. И перечисляет грехи народа Израилева, из-за которых закрылись небеса и не шлют дождей. Каждый день приходит рабби Гронем Придет Избавление в Меа-Шеарим и обращается к народу, иногда во дворе синагоги «Спасение Яакова», а иногда со ступеней здания ешивы. И когда он появляется, за ним идет много народа – он умеет говорить и умеет пробуждать сердце и усмирять душу, так как он сведущ в грехах поколения не хуже ангелов зла. И все нарушения, и прегрешения, и преступления привычно выскакивают из его рта, как если бы сатана сдал ему на хранение свою записную книжку.

Еще и раньше тянуло Ицхака к толкователям Торы, он любил послушать слова Торы или хорошую притчу. Не как большинство наших товарищей – они тоже приходят, но по другой причине. Поколение, которое отошло от деяний своих отцов, но не удостоилось собственных свершений, хочет окунуться в атмосферу старого времени, вдохнуть этот запах, пусть даже иногда и дикий. Многие горят желанием послушать хасидские истории, нигуны Дней трепета слова проповедников. Поколение это, которое ничего нового в жизнь не внесло, а от старого – отошло, как только поняло, что остается голым, берет старое отцовское платье и натягивает на себя. И не понимает, что, пока одежда была в руках их отцов, те берегли ее от моли и от пыли, и она была каждый день как новая, и грела их от холода, и спасала от жары. А вот сыновья не берегли ее от моли и не отряхивали ее от пыли. Мало того что она не греет, но она еще и полна пыли. Вообще-то и рабби Гронем одет в лохмотья, да только лохмотья эти не видны под слоем пыли.

Тот день был последним днем из семи дней свадебных торжеств. Вышел Ицхак из дома тестя, счастливый, одетый в праздничное платье, и подошел, и остановился перед рабби Гронемом. В эти минуты стоял рабби Гронем на ступенях здания ешивы, и голос его – гремел.

Оставим рабби Гронема с его слушателями и Ицхака в его свадебной одежде и вернемся к Балаку.

 

Часть тринадцатая

Назад к Балаку

 

1

Как жаждал Балак покоя! Но куда бы он ни шел, судьба его шла с ним. Там грозили ему палкой, а там швыряли в него камни, а там осыпали его такой бранью, что даже свинье стало бы стыдно за них. Раза три или четыре попадался ему тот самый маляр, и пес ожидал услышать от него, за что так преследуют его, Балака. Не успевал ничего услышать от него, как пинал его маляр ногой и прогонял, потому что Балак кидался к нему с диким воем – его истерзанная невзгодами душа жаждала ответа. Когда понял Балак, что из всего этого получается, сказал себе: подойду к нему тихонько, потом схвачу его за штаны, потом вопьюсь ему в ногу, и откроет он мне, за что гоним я. Как только пришел Балак к этому решению, стал охотиться за маляром. То слышались ему шаги маляра с этого места, то он слышал их с другого места, а иногда вся земля пахла им. Шел он на запах, но запах бежал перед ним, как тень бегущего существа. Увидел Балак, что земля смеется над ним и нет никакой надежды достигнуть того, чего душа его так жаждет, и домогается, и просит. Вернулся он к главному, а именно к поискам пропитания, главному – для каждого создания.

В те дни нашел себе Балак спокойное место в пивной Рихарда Вагнера рядом с вокзалом. Там нашел он себе еду, и даже больше, чем в других местах, кроме костей получал он там настоящее мясо. Как именно? Бывает, что заходит еврей туда пообедать, а тут приходит туда внезапно другой еврей, и тогда тому стыдно, что он ест трефное, бросает он мясо под стол, и появляется Балак, и хватает мясо, и ест.

Балак не получал удовольствия от такой еды. Можно предположить, что он почувствовал отвращение к запрещенной пище и жаждал кошерного мяса. Несмотря на то что Тора разрешала ему употреблять в пищу падаль и трефное, он хотел оградить себя от этого. Поневоле мы приходим к этому выводу: если не так, то что заставило Балака покинуть свое пристанище? Ведь не было у него здесь ни в чем недостатка. Может быть, он был не в себе? Но ведь то, что написал Ицхак на его шкуре, было написано только в насмешку. Получается, что в полном сознании и в здравом рассудке он почувствовал отвращение к пивной и брезгливость к немцам, так как жаждал есть кошерную пищу. Ему до того захотелось вернуться в еврейские кварталы, что заставил он себя позабыть все побои, пережитые им, и не думать о побоях, ожидающих его там. И когда сердце говорило ему: будь осторожен и не ходи, он лаял на него и отвечал: пойду, пойду, потому что я хочу пойти. На первый взгляд Балак давал примитивный ответ, но на самом деле ты видишь здесь философию, а именно: желание – это автономная сила, ни от чего не зависящая, и невозможно отвергать его, опираясь на логические доводы.

Короче, Балак принял решение отправиться в Меа-Шеарим; уже он гнушался Рихардом Вагнером и другими немцами, зато в других местах гнушались Балаком. И когда сердце говорило ему: не ходи, чтобы не умер ты, – он отвечал ему: смерть уготована мне так или иначе, так лучше я умру там, где родился, а не в чужом краю. И как только он пришел к этому решению, оно вернуло его к жизни. И он уже видел себя в Меа-Шеарим – соседи и соседки бросают ему чудные лакомства, такие, что даже самый красноречивый человек не найдет слов, чтобы описать их. А после того, как набьет он брюхо едой и питьем – встает себе и отправляется послушать толкование рабби Гронема Придет Избавление. И тут Балаку гораздо лучше, чем всем слушателям, ведь всех остальных толкают, и они толкаются, Балака же никто не толкает, и он никого не толкает. Лежит он себе в ногах рабби Гронема, желает – перекатывается себе с бока на бок в полах плаща рабби Гронема, доходящего тому до пят; желает – спит, и плащ рабби Гронема укутывает его, как одеяло.

Знает Балак, что только потихоньку может он войти в Меа-Шеарим, – увидят его, сдерут с него шкуру. Ты на месте Балака надел бы на себя амулет, шапку-невидимку; Балак не верил в амулеты, как не верил в остальные талисманы и лекарства, потому что уже знал из опыта, что нет от них толку. Надеялся Балак на самого себя. Каким образом? Говорил себе Балак: вот я появляюсь потихоньку. Вначале ничего не показываю, только хвост, потом я показываю свое туловище, потом я показываю голову. Если не объявят мне войну, значит, хорошо, а если нет, я покажу им свои зубы.

 

2

Оставил Балак Рихарда Вагнера и его пивную, пустил струю и осмотрелся по сторонам, на все четыре стороны, и приказал своим ногам подняться, и побежал трусцой, пока не попал в квартал Ави-Хашор. Понюхал немного тут и немного там – и направился в квартал Дом Иосефа, самый маленький из кварталов Иерусалима, заселенный в те годы евреями, – четырнадцать домов и синагога. Но за грехи наши немалые продали эти дома иноверцам. Да, но ведь Балак собирался идти в Меа-Шеарим, почему же не пошел в Меа-Шеарим? Просто хотел он послушать сперва: чего хотят люди, войны или мира?

Итак, вступил Балак в квартал Дом Иосефа. Покой и мир царили в квартале и в его домах. И возле каждого дома стояла бочка с инжиром и короб с соломой. И вокруг разгуливали куры. А возле них слепой осел, которого раньше использовали на маслобойне, кружился, как будто все еще он вертит колесо. Неподалеку привязанная к скале, стояла старая лошадь. Тут же играли пять-шесть собак. Почуяла одна из них Балака и оставила компанию. Почуяла его другая собака и ушла. После этого почуяли его все остальные и исчезли. В результате не осталось из всех собак ни одной, кроме Балака. Рассердился пес, что погнушались им собаки. Проглотил свой гнев и онемел, как те собаки, про которых написано «немые собаки не смогут лаять». И прекрасно сделал, что смолчал: если бы он открыл рот, все собаки подняли бы лай, и жители услышали и перепугались бы. Но ведь не пугать евреев он пришел, а попытаться привыкнуть к ним.

В тот час не было там никого из евреев: ни мужчины, ни женщины, ни ребенка. Те, что работают в городе, были в городе, а те, что работают в деревнях, обходили деревни. А женщины где были? Девушки пошли стирать белье в водах Шилоаха, а их младшие сестренки пошли с ними, чтобы просто омочить ноги в воде. А замужние? Те, кому пришло время рожать, ждали родов, а те, которым еще не пришло время рожать, отправились к Западной стене, или на могилу праматери нашей Рахели, или на Масличную гору, или к могиле праведника Шимона просить за своих сестер, чтобы родили они благополучно сыновей Создателю. А мальчики? Одни сидели в талмуд-торе в городе и произносили псалмы, а другие пошли в пещеру Калба Савуа помолиться о дожде, одни сидели в школе общества «Все евреи – товарищи» и учились ремеслу, а другие – кто их знает, где были они в этот час. Не было никого там, кроме иноверцев, которые не знают, как выглядит еврейская буква.

Когда почувствовал Балак себя спокойным и уверенным, задрал он хвост, и стал разгуливать, и обнюхивать каждый двор, и рыться в каждой помойке. Потом спустился в соседние сады, книзу от квартала, которые раскинулись в долине, то – поднимаясь вверх, то – спускаясь вниз, один – над другим. И сады полны деревьев и кустов, тень от которых поднимается и опускается; одна тень верхом на своей подружке, будто каждое дерево и каждый куст – отражение своего приятеля, а приятель его – и он тоже только отражение. А над кустами летит большая пчела, и она тоже отбрасывает тень. Спросил Балак себя: если жужжалка эта ужалит меня, что я буду делать? Раскрыл пасть и бросился на ее тень, чтобы проглотить ее живьем, согласно закону «если пришел кто-то убить тебя, поторопись и убей его». Поняла это пчела, рассмеялась и сказала: «Типун тебе на язык, пес бешеный! Я не ужалю тебя, и тень моя не даст тебе меду». Услышал это Балак, и устыдился, и убрался восвояси.

Подошел он к одной из больших пещер в горном склоне, где было место захоронения христианских паломников и откуда увозили целые корабли земли в Италию, чтобы освящать ею там кладбища. Это – то место, которое христиане называют Хакел Даме, и это – гора, которую христиане называют Горой Дурного Совета, где стоял по их словам летний дворец Каифы, первосвященника.

Солнце село, и края неба покрылись всевозможными оттенками золота, и стайка облаков, алых, как рубины и красный мрамор, приплыла и окружила солнце, а горы Моава, встающие напротив, посерели, и посинели, и опять посерели. Монахи возвратились из города и вошли в свой монастырь. Напротив их монастыря стоял муэдзин и созывал правоверных на молитву. Тут ударили колокола церквей. В ответ постарался муэдзин и возвысил свой голос. В конце концов, все голоса замолкли, и только звучание тишины, голос молитвы и плача, поднимался из города. Это голос евреев, рассеянных среди народов мира, и все народы хотят заставить их замолчать, но Господь, Благословен Он, берет их голос, и поднимает его на небеса, и прячет его в шофар Машиаха. И когда наполнится шофар Машиаха голосами евреев, то вскоре, в наши дни, придет пророк Элиягу, доброй памяти, и встанет на вершине Масличной горы, и протрубит в шофар.

Видит Балак, как пастух в коричневом одеянии спускается с гор, и с ним козы без числа, все черные и одного и того же роста, – а на руках пастуха новорожденный козленок. Вышли жители из домов и загнали коз в загоны; и запах сухих душистых поленьев, и запах свежего молока, и запах сухого помета поднимается из каждого дома и из каждого двора. И слабый огонь мерцает, и сияние его освещает вход в дома, и там уже готовят ужин на плитах из обожженного кирпича. Взошла луна, похожая на серп, тут же исчезла в облаках – и снова вышла. Поднялся собачий лай. Открыл Балак пасть и захотел присоединить свой голос к их голосам. Тут он вспомнил то, что знал раньше: «Собака из чужого города семь лет не лает».

Расставил Всевышний звезды на небе по порядку, и стояли они все, каждая из них на своем месте, в мире и безмятежности, в тишине и покое, и лили свой свет на землю и на ее обитателей с бесконечной любовью. И каждая звезда расположилась на месте, которое предназначил ей Создатель по Его собственному усмотрению (да будет Благословен Он), ведь у звезд нет своих желаний, и своих интересов, и цели, кроме как исполнять приказы Его (да будет Благословен Он). И если увидел ты звезду, сорвавшуюся со своего места и вышедшую из рядов, знай, что на то – воля Благословенного, так как даже то, что кажется необыкновенным, тоже следует воле Его. Так что уже могут сами звезды свидетельствовать об этом, больше, чем все старания искателей истины при этом (и нет необходимости продолжать…)

 

Часть четырнадцатая

Балак меняет правила игры

 

1

Повеяло ароматом мяса с луком, поджаренного на растительном масле. Пропитался весь воздух вкусным запахом. Такого чудесного запаха не слышал Балак долгое время, в пивной Рихарда Вагнера обычно жарят мясо на сливочном масле, как это принято у немцев. Поднял Балак нос свой, и запах потянул его за собой. Превратился он в придаток к своему носу и потащился за ним, пока не дошел до монастыря, из которого шел аромат. Взглянул на вход и увидел, что ворота закрыты. Вздохнул и сказал: «Они уже сидят за трапезой, священнослужители всегда запирают двери, когда садятся обедать». Стоял Балак перед запертой дверью, а этот запах сочится оттуда и становится все сильнее и сильнее. Представил себе Балак мысленно все то, что те едят и пьют. Захотелось ему принять участие в их трапезе. Отложил он свое возвращение в Меа-Шеарим подобно тем легкомысленным людям, которые, если попалось им в руки что-то приятное, тотчас откладывают свое возвращение на путь истинный.

Лизнул он ворота, будто это мясо. Была там маленькая калитка, которая не была заперта. Надавил он на калитку, и она приоткрылась немножко. Протиснул Балак свою голову и протащил все туловище. Прыгнул и попал во двор, а со двора – в коридор, а из коридора – в большой зал, где устраивают всегда монахи свои трапезы. Увидел там епископа, толстого и заплывшего жиром, и обширный живот вздымается до его двойного подбородка. Подумал Балак: раз он жирный и у него круглый живот, двойную порцию кладет он в рот, и даже ничтожная тварь, что внизу лежит, получит часть и свой голод утолит. Подошел Балак к нему и подлез под края епископской рясы, как он привык делать с реб Гронемом Придет Избавление, да не будет рабби упомянут с епископом рядом.

 

2

Монахи сидели за столом, сделанным в форме железной подковы. Тот самый старик, епископ, пришедший осмотреть монастырь, сидел в середине, а справа от него – настоятель монастыря, а за ним – директор семинарии, а за ним – хранитель святых мощей, а за ним – ключник. Все они – священнослужители важные и почтенные. А за братьями-монахами сидели: хранитель предметов культа, и хранитель одеяний, и хранитель свечей. Слева от епископа сидели семинаристы. Встал один из семинаристов и прочитал отрывок из Священного Писания. В тот день – это был отрывок из первой книги пророка Шмуэля, в котором говорится, что когены взяли себе за правило: когда кто-нибудь приносит жертву, приходит служка коген с трезубой вилкой в руке, чтобы можно было побольше ухватить ею, и вонзает он эту вилку с силой в котел, или в бак, или в горшок, или в сковороду, и протыкает ею мясо, и все мясо, что поднимет вилка, берет он себе. Когда кончил семинарист читать, поднялись другие семинаристы и подали на стол самые разные кушанья. Часть из них приготовлена по местному обычаю, а часть из них приготовлена по обычаю других стран, чтобы воздать должное каждой стране. Часть из них приготовлена по обычаю этого монастыря, а часть из них приготовлена по обычаю первых монахов, ведь не забывают старое перед лицом нового, если можно сделать и по-старому, и по-новому. И престарелый отец Цинон, ответственный за стол, берет блюда из рук молодых и ставит перед епископом и перед важными чинами монастыря. А виночерпий стоит и наливает вино.

Когда все наелись, и напились, и помолились, пошли они в комнату настоятеля монастыря. Принесли им трубки, и сигары, и сигареты, и фрукты, и сласти. Курили и пили, и ели, и ели, и пили, и курили, и услаждали себя историями из жизни своих святых, и байками о приключениях Ави-Хашора, чье имя носит квартал, и всякими другими веселыми рассказами. От этих историй перешли они к историям об обыкновенных людях, а от них – к женщинам, сердце которых закрыто Всевышним и неизвестны тебе их тайны. О чем только говорили и о чем не говорили! Одну из этих историй мы перескажем.

У одного богатого крестьянина умерла жена. Устроил он ей пышные похороны и женился на другой. Не прошло много времени, как умерла и она тоже. Устроил он ей пышные похороны и женился на другой. Умерла также и эта. Устроил он ей пышные похороны и женился на другой. Не прошло много времени, как умерла также эта. Устроил он ей пышные похороны и женился на другой. Умерла также и она. Устроил он ей пышные похороны и захотел взять в жены молодую девушку. Познакомился с девицей, которая согласилась пойти за него. Пришли к ней ее подружки и сказали: «За убийцу этого ты хочешь выйти? Ведь схоронит он тебя, как схоронил шестерых или семерых до тебя». Сказала она им: «Вместо того чтобы смотреть на их смерть, посмотрите на великолепные похороны, которые он устраивает им».

Вернемся к Балаку. Лежал он в монастыре у ног епископа и ел от того, что епископ ел, и пил от того, что епископ пил (кроме крепких напитков, не любят их собаки), не отворачиваясь также и от духовной пищи. И в особенности от истории о той самой девице, что не побоялась смерти ради пышных похорон, которые устроит ей муж. Вот и я тоже, сказал себе Балак, знаю я, что если пойду в Меа-Шеарим, гибель мне, но, несмотря на это, пойду, потому что весь я уже там, и, если мой хвост бродит здесь, суть моего существования – там. И ни к чему мне доводы разума, ведь желание – это достаточный довод для любого действия.

 

Часть пятнадцатая

Про духов

 

1

Вышел Балак из монастыря и направился в сторону Меа-Шеарим. Почувствовал, что тело его отяжелело, и брюхо тянет его к земле, и хочется ему спать от обилия съеденного и выпитого. Что сделано – то сделано. Отложил он свой поход до завтра и занялся поисками места, где бы он мог улечься, чтобы переварилась пища в его утробе. А почему не вернулся он в монастырь? Из-за колокольного звона. Раньше, когда была власть ислама в силе, не слышно было ударов колокола в Иерусалиме, и христиане обходились ударами о медную ступу. Теперь, когда сильна власть христиан, они бьют в колокола и мешают спать. Итак, искал Балак местечко для своих косточек. Понял, что не сможет спать снаружи – вдруг увидит его еврей? А на то, чтобы вырыть себе нору, не было у него сил. Поднял он голову и увидел, что находится недалеко от еврейского квартала в Эмек-Рефаим, ниже Йемин-Моше, рядом с Ави-Хашор. Но он не пошел туда по той же причине: вдруг заметит его еврей; этот бедный квартал населен евреями, и не найдешь ты там ни одного дома среди сорока семи домов в квартале, чтобы не было там двух миньянов евреев. Есть там грузчики, шорники, сапожники, лоточники – и если заметят его, сделают с ним то, что сделали с неграми. Так это было. Однажды забрались негры туда воровать. Схватили их грузчики и связали им руки и ноги, и пришли лоточники и били их своими гирями, и пришли шорники и кололи их своими шилами.

Огляделся Балак по сторонам, на все четыре стороны света: где найдется тут место для его косточек? И куда бы ни бросал Балак взгляд, все не годилось для него. Там опустили небеса голову на землю, а там поднялись горы до небес. Пес не был сведущ в природе неба и не понимал, что такое линия горизонта, он был убежден, что закрылся перед ним мир. Повернул он к югу от Яффских ворот, хотел спрятаться там, среди больших домов, стоящих на мусоре, который сбрасывали из города в ущелье, а потом построили на этой земле дома. Подул ветер и завертел жернова. Послышался ужасающий звук, похожий на скрип жерновов ночью, когда духи собираются, чтобы молоть черную муку. А к этому ужасу присоединился еще страх: не превратят ли его в раба? Так поступил один из дельцов Иерусалима, который взял в аренду мельницу, но не хватило ему денег на мулов, чтобы те вертели жернова. Вот он пошел, и наловил собак, и привязал их к жерновам, и заставил молоть ему муку. А так как не было у Балака сил убежать отсюда, он стоял и оплакивал сам себя, будто уже стреножили его, и принуждают делать эту работу, и не будет ему избавления во веки веков. Горевал Балак: что же со мной будет? Ну разве может такое слабое существо, как я, выполнять такую тяжелую работу? Ведь умру я. Наверняка умру, и нет сомнения, что умру. А если не умру от работы, умру от скуки. Как это так?! Берут собаку, вольнолюбимое животное, и делают из нее вечного раба. Пусть пес крутится, как осел на мельнице, пока не подохнет он, а как только он подохнет – выбрасывают его на помойку, будто он никто и ничто.

Но счастье улыбнулось тогда Балаку вопреки всем законам природы. И когда он уже видел себя в воображении связанным и стреноженным, подглядывая при этом краешком глаза, как именно все это проделывают с ним, понял, что он стоит в Мишкенот-Шеананим, в Йемин-Моше, возле ветряной мельницы Монтефиори. И больше уже не боялся: мельница не используется, а если бы даже и использовалась, тоже нет опасности, она приводится в действие силой ветра, а не силой животных. Реб Моше Монтефиори, вельможа этот, был великим праведником, и вся его деятельность была направлена на то, чтобы облегчать людям жизнь, а не затруднять ее, и он построил мельницу эту не для чего иного, как только для блага людей. Как это произошло? Когда увидел он, что нищета растет и множится, а все, что он хочет сделать во благо Иерусалима, встречает сопротивление вместо помощи в лице мудрецов и раввинов Иерусалима (они боятся любого новшества – вдруг это приведет к неверию), решил он выстроить ветряную мельницу, чтобы помочь немного бедным: тогда не нужно будет носить пшеницу в город на арабские мельницы, где денег берут – много, а муки выдают – мало. Выстроил он красивую мельницу из отесанных квадратных камней, здание – в пятьдесят футов высотой, послал оборудование и английского мастера, специалиста в этом ремесле. Прибыло оборудование в Яффу, и перевезли его в Иерусалим, каждую деталь по отдельности, – четыре или пять грузчиков поднимали их, до того они были тяжелы, и четыре месяца занимались они их доставкой. Была построена мельница, и ветер вращал четыре пары огромных камней. Они мололи зерно и изготавливали муку. Увидели арабы и позавидовали. Наняли они старца одного, чтобы тот проклял мельницу. Взглянул он на мельницу и сказал: «Я ручаюсь вам, что, когда придут дожди и придут ветры, они превратят ее в груду развалин». Пришли дожди и пришли ветры, но не сделали с ней ничего. Увидел это старец и сказал: «Тут дело рук дьявола, и рожденный женщиной не в силах сделать ничего». И другие известные дервиши согласились с ним. Не прошло много времени, только считанные годы, как испортились две или три детали, но не было в Иерусалиме никого, кто мог бы их починить. Написали Монтефиори, но он не ответил им, так как уже построили в Иерусалиме паровые мельницы, которые не зависят от ветров. Осталась та мельница без дела и перемалывала ветер. Сказал Балак: «Полежу здесь до завтра и немножко отдохну от трудов своих».

 

2

Забрался туда Балак и улегся спать. Лежит он на своем месте, а ветер крутится и кричит: «Д-а-а-вильна! Д-а-а-вильна!» Как бывает обычно, когда ветер крутится на мельнице, а кажется, что он кричит: «Вильна! Вильна!» Сказал Балак: «Что ты несешь: Вильна, Вильна, ведь я из «венгерского» колеля». И тотчас надулся от важности, как будто получал «венгерскую» халуку.

Была там одна старая ведьма, которая знала весь мир, и ей было известно, что творится под каждой кровлей и под каждой крышей. Похлопала она своими черными крыльями и спросила его: «Это ты – Балак, которому завидует весь мир оттого, что ты кормишься за столом того самого пруссака?» И хотя Рихард Вагнер, хозяин пивной, родом – из Вюртемберга, она назвала его пруссаком, подобно арабам в Иерусалиме, зовущими пруссаками любого нееврея из Германии. Сказал он ей: «Я это». Сказала она ему: «Разве не хватало тебе за столом там, что прибыл ты сюда?» Вздохнул Балак и сказал ей: «За столом мне всего хватало, однако не хватает мне многого». Сказала она ему: «Нет существа в мире, которому бы всего хватало, как, к примеру, говорят в Иерусалиме: у одних отсутствует восьмая нить в кистях талита, а у других отсутствует сердце под талитом. А ты, друг мой, чего тебе не хватает?» Огляделся Балак по сторонам, не подслушивает ли кто? Прошептал он: «Меа-Шеарим мне не хватает». И тут же исполнился мужества и добавил: «Завтра я иду туда». Взглянула Лилит на него краешком глаза и сказала: «Меа-Шеарим тебе не хватает? А я была уверена, что не нужен Меа-Шеарим таким созданиям, как ты. Однако стоит послушать, в чем смысл того, что ты хочешь идти именно в Меа-Шеарим». Сказал Балак: «В чем смысл? В том, что я хочу жить со смыслом». Сказала Лилит: «Итак, тобою принято и бесповоротно решено идти туда». Сказал Балак: «Принято и решено». Сказала Лилит: «Я расскажу тебе кое-что, а ты подумай об этом в дороге и тебе не будет скучно». Сказал Балак: «Если это не длинная история, я готов послушать». Сказала Лилит: «История недлинная, но ум у тебя короткий». Хотел сказать Балак: «Да разрушится твой дом, клубок перьев! Гляньте, какая она умная, что воображает о себе!» Но проглотил он обиду, дабы не умножать себе врагов, был он невысокого мнения о себе и боялся любого существа на свете. Напряг он свои лапы, чтобы показать ей, что ему не терпится идти, но он готов доставить ей удовольствие и послушать. Улыбнулась Лилит и сказала: «Оставь свои лапы и напряги свои уши: уже сказал Бен-Сира: «…Следы гордецов стирает Всевышний и втирает их в землю…» И сказал Шломо: «…И ухо разумных жаждет знания…» И дай Бог, чтобы не была я в числе тех, кто хватается за уши бродячей собаки». Гавкнул Балак: «Гав, гав!» Сказала Лилит: «Прекрати свое гавканье, Балак, не нагавкаешь ими себе мяса!» Сказал Балак: «Разве не хотела ты рассказать что-то?» Сказала Лилит: «Наберись терпения, Балак, чтобы не сгинуть тебе, прежде чем услышишь». Свесил Балак хвост и спрятал голову в лапы. Коснулась Лилит его крылом и сказала: «Спишь ты, Балак? Может быть, попросить у хозяина снов, чтобы пришел и показал тебе хороший сон?» Сказал Балак: «Я не сплю». Сказала Лилит: «Если так, слушай!»

Это – история про шакала, который проходил мимо дома Арзафа в Эйн-Рогель и застал его за изготовлением чучела лисы. Спросил шакал Арзафа: «Что это?» Сказал тот ему: «Лиса». – «А кости ее и мясо ее, где они?» Сказал Арзаф: «Я выбросил их и взял сено и солому вместо них». – «Зачем?» – «Все то время, пока твое мясо находится на твоих костях, ты подвержен смерти, ведь все хотят съесть твое мясо и обглодать твои кости. А если ты спасся от врагов и умер естественной смертью, конец твой – прах и черви. Но совсем не то, если ты сбросил свое мясо, и отшвырнул свои кости, и взял солому вместо мяса и костей, вот тогда – ты живой на веки вечные, и мало этого, тебя еще помещают в музей, и все жаждут увидеть тебя».

Сказал шакал Арзафу: «Арзаф, господин мой, знаю я, что нет более непристойного качества, чем зависть, как учили мы: зависть, и страсть, и жажда почестей уводят человека из этого мира. И сказал царь Шломо, царство ему небесное: гноит кости зависть, и сказано в Гемаре: каждый, у кого зависть в сердце, кости его гниют. И должен каждый человек выбросить зависть из своего сердца и удовлетвориться тем, что есть у него, и радоваться, если хорошо ближнему его, ибо от Всевышнего все, и то, что хорошо для ближнего – пусть каждый и сделает… Но бывает хорошая зависть, это зависть к тем, кто делает добро, а ведь если продлевают человеку годы его жизни, этим дают ему возможность выполнять заповеди и делать добрые дела. Итак, пусть будет на то твоя воля, господин Арзаф, чтобы ты сделал со мной то, что сделал с лисой этой. А я клянусь тебе моими зубами, что не постою за платой и доставлю тебе мясо к субботе».

Взглянул на него Арзаф и убедился, что он молод, и хорош, и шкура его пышная и красивая. Сказал ему: «Ради тебя, и ради твоих добрых дел, и ради добра твоих отцов, праведных и чистых, готов я оказать тебе милость и доставить тебя в мир грядущий». Пошел Арзаф, и принес египетскую веревку, и связал лапы шакала, и взял нож, и зарезал его; сделал с ним то же самое, что и с лисой. Извлек его мясо, и выбросил его, и набил его шкуру сеном и соломой, и сделал ему большие стеклянные глаза.

Прошло несколько дней, а шакал не вернулся. Увидели его братья, что отец волнуется. Сказали они ему: «Отец, не волнуйся, разве ты не знаешь, что твой сын встал во главе общества по поиску грехов и конечно же занят он чужими грехами». Был отец шакала рад за сына, что тот стал главой общества по поиску грехов, но боялся за него в глубине души: не напали ли на него грешники и не причинили ли ему зло. Сказали ему сыновья: «Отец, не бойся грешников, не могут они сделать ему ничего, ведь грехи изматывают силы грешников и даже маленькая муха может сокрушить их. Сегодняшняя ночь – новолуние, этой ночью мы пойдем и пожелаем ему мира и благополучия».

Когда они вышли, почуяли запах мяса. Пошли они на запах, пока не пришли в Эйн-Рогель. В это время засияла луна, и глаза чучела наполнились светом. Стояли братья, пораженные, и говорили ему: «Брат наш, сын матери нашей, сын отца нашего, пожалуйста, скажи нам, откуда взял ты этот свет и чем заслужил ты, что глаза твои так светятся?» Услышал Арзаф их голоса. Подделал свой голос под голос шакала и сказал им: «Кто вы такие, смертные, семя несчастных шакалов? Сегодня вы здесь, а завтра – прах и черви, и вы пришли ко мне беспокоить меня речами? Разве вы не видите, что я живой всегда и на веки вечные? И мало этого, предстоит мне то, что поставят меня в музее; и все художники Иерусалима придут и будут меня рисовать; и мало этого, а еще напечатают свои рисунки в учебниках, и любой, кто захочет учиться, придет и будет смотреть на меня». Сказали они ему: «Брат наш, что за слова ты говоришь и что за рассказы рассказываешь? Пожалуйста, будь так добр, разъясни свои слова, ведь души наши тянутся к ним, и мы жаждем слушать». Ответил им Арзаф из-за спины шакала то, что ответил их брату.

Когда выслушали они его слова, стали они шептаться: «Ой, как же нам быть с нашим братом, он – вечно живой, и тогда мы не получим его наследства?» Вошла зависть в их сердца, и принялись шакалы укорять чучело: «Разве не братья мы, разве не плоть от плоти нашей – ты? Почему ты зазнаешься перед нами? Почему ты не открываешь нам тайну, как ты стал тем, чем стал?» Ответил им Арзаф из-за спины чучела: «Скажите мастеру, который сделал меня вечно живым, не согласится ли он сделать вам то, что сделал мне?» Появился Арзаф и встал перед ними. Приветствовали они его, и поклонились, и сказали ему: «Ты – тот самый Арзаф, что живет со всеми созданиями в мире! Мы не сдвинемся с места, пока ты не водворишь мир между нами и братом нашим. Но все то время, что мы подвержены смерти, а брат наш этот живет вечно, нет и не будет между нами мира. Поэтому мы просим тебя, сделай с нами то, что ты сделал с братом, чтобы были мы равны и здесь, и там. И если брат наш поклялся приносить тебе мясо к субботам и праздникам, тогда вот мы клянемся приносить тебе мясо в те девять дней каждый раз, когда ты заканчиваешь учить раздел Мишны». Пошел им навстречу Арзаф и исполнил их просьбу.

А когда закончила Лилит свой рассказ, то обратилась к нему со следующими словами: «Вставай, Балак, и слушай! Не притчу пересказала я и не выдумки выдумала. Но я спрошу тебя: что ты попросишь за мясо и что пожелаешь за шкуру? Может, камни мостовой, а может, посох гневный? А теперь закрой глаза, Балак, попробуй отдохнуть. А я ухожу и не увижу тебя в беде». Вспорхнула Лилит, и улетела, и покинула Балака.

 

3

Подогнул Балак под себя лапы, и закрыл глаза, и лежал, и размышлял о тех проблемах, которые мучают всех философов во всех поколениях: что мы такое и что такое наша жизнь? И стоят ли того все эти страдания, и мучения, и оскорбления, и беды, падающие на нашу голову, ради мгновения, ради сиюминутного наслаждения? В особенности – я, у которого даже крохи наслаждения нет, но зато есть бесконечные заботы, и на каждую заботу накладывается еще более тяжкая забота. Охватила его ипохондрия, и захотелось ему умереть. Но смерть такова, что она приходит, когда ее не приглашают, и не приходит, когда ее приглашают. От обилия этих мыслей обессилел мозг Балака, и он был близок к помешательству. Однако не последовал Балак в своих рассуждениях за философами, утверждающими, что причина потери рассудка в ипохондрии, а не от нечистой силы, но кое в чем он был согласен с ними, а именно: причина – ипохондрия, но бесы разбрасывают свой яд и порождают эту ипохондрию. И нет никакого сомнения, что ипохондрия эта, которая бурлит во всем его теле, исходит от бесов этих на мельнице, ведь известно, что природа не терпит пустоты, а поскольку мельница пуста и безлюдна, поселились в ней бесы. И он не знал, что причина – в знаке зодиака месяца мархешван, ведь в этот месяц власть ипохондрии усиливается. Объял Балака ужас, и он решил бежать отсюда.

Только решил он бежать, как ноги его отяжелели. И селезенка его вместо того, чтобы, как обычно, оттягивать на себя отходы, выбрасываемые печенью, перестала выполнять свои функции и не чистила кровь. Одолела его ипохондрия, и расплодились в нем всякие злые мысли, так что он переполнился ими и не был в силах подняться, и уж нечего говорить, чтобы бежать отсюда, хотя собаки опираются при ходьбе на кончики пальцев ног, а животные, опирающиеся на кончики пальцев ног, легки на подъем, и проворны, и удобно им отрывать ноги от земли, что нельзя сказать о тех, кто опирается на ступню, как, например, медведь и человек, которые перекатываются с пятки на носок.

Понял Балак, что будет вынужден сидеть тут. Отказался он от своего мнения и согласился с тремя философами, отрицающими существование чертей, как будто бы он не знал, что уже пришли измаильтяне, и греки, и евреи тоже (да не будут они упомянуты вместе с первыми) к выводу о несомненном их существовании. И хотя он чувствовал, что они существуют, он отрицал их нахождение здесь, ибо они состоят из воздуха и огня, а тут абсолютная темнота и если бы был тут черт, виден был бы его огонь, а так как огонь не виден, это означает, что нет тут черта. А как только он пришел к отрицанию их существования здесь, он пришел к абсолютному отрицанию их существования; известно, что черти – видят, но сами – невидимы, а если их можно увидеть, так это – не черти.

Послышался шум и голоса. Дрожь охватила его члены, он был напуган, и потрясен, и пришел в ужас. Страх, который парализует тело и наливает его тяжестью, на этот раз повел себя иначе и сделал Балака легким, как перышко. Он вскочил и кинулся спасать свою душу. И он при этом льстил сам себе, что у него хватило ума сбежать, прежде чем попался он на глаза бесам. А когда понял он свою ошибку и признал, что есть на свете черти, принялся завидовать им, завидовать их долгой жизни, ведь со дня, как создан мир и по сегодняшний день, было у них всего только три царя: Асмодей, и Гинд, и Билад, и Билад все еще жив. Однако тут Балак ошибся. Этот шум исходил не от чертей, а от человека, так как попадаются люди, желающие изучать светские науки, но боятся из-за фанатиков делать это публично и уходят в потайные места, чтобы учиться потихоньку. Вот и сейчас не черт был здесь, а один из приятелей Ицхака, который приходил каждую ночь в здание пустой мельницы учить языки других народов.

Выбежал Балак наружу и задрал хвост в знак свободы, как если бы нечего ему было опасаться и бояться. И в самом деле, не нужно было ему бояться: ведь если бы даже и проходил мимо него еврей, он не заметил бы его, так как земля была черна и все, что над ней, – мрак и тьма. Раскрыл он пошире свои глаза и огляделся по сторонам, взглянул туда и взглянул сюда. Раскололась вдруг тьма, и фонари заметались в ужасной спешке, как заблудившиеся звезды, бегут они, и кажется, будто они падают на землю. Балак не был ни астрономом и ни звездочетом, но зато хорошо знал жизнь Иерусалима и понял тотчас же, что несут хоронить мертвеца, а фонари – фонари погребального общества. Хотел он отдать последний долг мертвому и проводить его на кладбище. Но ради спасения жизни наступил сам себе на ноги и не пошел его провожать, ведь если бы увидели его, сделали бы из него самого мертвеца.

Стоял Балак в стороне и думал о том, о чем думает любой живой, когда проносят перед ним покойника. Покойник этот еще два-три часа до того был живым и, вполне вероятно, не понимал, что умирает, а вот испустил дух и умер. Ведь с того самого дня, как пришло наказание для человека в лице смерти, ты не найдешь существа, которое бы не умирало, смерть – неизбежна. И все погибают и умирают, и все – в руках ангела смерти по воле Создателя Благословенного, по воле Своей дающего жизнь и по воле Своей забирающего ее. И так же как этот покойник – умер, так и Балака ожидает смерть, и того маляра тоже ожидает смерть. А может быть, он уже умер, и тот, кого несли хоронить, был этот маляр? Но если этот маляр мертв, никогда не узнает Балак, за что же его, бедного пса, все презирают, и преследуют, и ненавидят, ведь покойник уже унес с собой свою тайну в могилу. Погрузилась в печаль душа Балака, как будто случилась у него невозвратимая утрата, – если умер маляр, выходит, что вся надежда Балака узнать тайну утрачена навеки. И снова видит Балак величие человека, видит, что все – в руках человека, и, пока человек жив, есть у тебя надежда, умер он – пропала надежда. Да и сама смерть пришла от человека, ведь если бы не ел человек от древа познания, не пришла бы смерть в мир. Так или иначе, обречены на смерть как человек, так и собака.

Тьма накрыла землю, и все на ней – во тьме. Но когда поднял Балак голову кверху, увидел, что мир не такой темный, каким он кажется снизу. Планета Юпитер светит, и Процион и Сириус, две звезды – покровительницы собак на небосводе, протискиваются поближе к Юпитеру. Поднял Балак глаза к небесам и обратился к звездам и планетам с вопросом: «Если я и человек равны перед лицом смерти, почему он возносится надо мной и почему он так желает моей смерти? Что ему с того, что я живу? Разве я лезу в его дела? Разве я касаюсь того, что принадлежит ему? Если обоим нам уготован один конец – умереть, пусть подождет, пока подойдут мои годы, и я умру естественной смертью, а не берет на себя грех в пролитии моей крови».

Юпитер, ответственный за справедливость и за суд, взирал своим праведным оком на весь мир целиком. Но любой, кто хорошенько вглядывался в него, видел, что глаз его мокрый. Ведь когда он смотрел на землю и видел, что нет праведного суда и нет справедливости, то слеза наворачивались на его глаз и он плакал. Разочаровался Балак в Юпитере и возложил свои надежды на Процион и Сириус. В это время обе покровительницы собак на небе были заняты тем, чтобы усилить свое сияние, дабы понравиться звездам из созвездия Девы, а Балак знал, что в те мгновения, когда звезды сливаются, тот, кто обращается к ним, тут же получает ответ, поэтому он возлагал надежды на них.

Упала вдруг звезда с неба. Содрогнулся Балак, и все его члены охватила дрожь. Закричал он изо всей силы: «Чур не я и не моя семья, пока не придет ангел смерти и не скажет: упала твоя звезда, мертво твое светило». Потом, наконец, опустил он голову вниз и перестал думать о звездах наверху, ведь нет нам от них пользы, только пугают они и не помогают.

Подул северный ветер, и наступила полночь. Проснулись евреи и поднялись, как всегда, в полночь оплакивать разрушение Храма. Услышали деревья – зашумели, заволновались. Малочисленны и убоги деревья в Иерусалиме, и не видна их сила днем из-за пыли, лежащей на них. Но когда наступает полночь и сыны Исраэля плачут о разрушении Храма, вспоминают они прежние времена: вот, город стоит во всем своем великолепии; и сыны Исраэля живут в мире и благополучии; и все горы вокруг осенены оливковыми и разными другими прекрасными деревьями; и певчие птицы сидят на деревьях и возносят песнь Создателю из тех песнопений, что слышали они из уст левитов в святом Храме. Тогда все те деревья, что уцелели после разрушения Храма, шумят, и волнуются, и вздыхают, и голоса их разносятся из конца в конец Иерусалима.

 

Часть шестнадцатая

Пропасть разверзлась под ним

 

1

От всех этих воздыханий исполнился Балак жалостью к евреям и захотел изгнать из себя свой гнев на них. Однако гнев его был сильнее его из-за всех тех невзгод, что пали на него. Заныло у него нутро, и ему стало жаль себя. Поднял он глаза кверху, как бы говоря: вы ведь видели мои мучения.

Одна за другой звезды стали гаснуть, и угасли все звезды, кроме Венеры, которая царила в этот час и лила свой свет. Постепенно опустел небосвод, и нечто белесовато-тусклое или тускло-беловатое поднялось от земли. А с гор, что за Иорданом, блеснул свет, проблеск солнечного света, – начало уже солнце занимать свое место на небе, но не пришло ему еще время подняться и засиять.

Понял Балак, что вот-вот взойдет солнце. А с восходом солнца обычно встают люди; а встав, они обычно выходят наружу; а когда выйдут на улицу, они увидят его, а если они увидят его – горе ему! Огляделся он по сторонам: где тут есть место спрятаться от них? Увидел кучу мусора и зарылся в нее. И мы не откроем тайну где эта куча, в которой спрятался он.

Напал на Балака сон, и задремал он. Но он не признавался себе, что заснул, это характерно для страдальцев, ведь поскольку не приносит им сон облегчения, кажется им, что они не спят вовсе. Но – факт, что он заснул, ведь если бы он не заснул, как бы он видел сны? Что только ему снилось и чего только не снилось! Четыре сна увидел Балак. Три из них забыл, а один – запомнил. Вот что это был за сон. Гулял Балак по Меа-Шеарим, появились перед ним два хищника, шакал и лис, один из Лифты, а другой из Эйн-Керем. И голова шакала поднята, как голова бар йохни, и очки из мяса нависают под его глазами и покрывают их до середины, и очки эти переливаются всеми цветами радуги, как хвост павлина. Поменьше этого шакала был лис, и очков из мяса нет у него, но глаза его огромные и завораживающие, лилового и черного цвета, как чалма турецкого мудреца. А пасти этих зверей сулят ему недоброе. Шли они и шли, пока не дошли до квартала Ави-Хашор. В тот час по улице квартала прогуливались индюки. Понял Балак, глядя на морды этих зверей, что те хотят съесть индюков. Хотел предостеречь обитателей квартала. Стянуло у него горло, и не смог он залаять. Подобрались звери к птицам. Вытянули птицы свои шеи и задрали головы вверх, пока не достали до голов зверей. Застыли звери на месте и не сделали птицам ничего.

 

2

Когда он проснулся, не стал задерживаться надолго, а направился туда, о чем только и думал, то есть в Меа-Шеарим. Повернул к юго-востоку и спустился в долину Гееном, чтобы приучить себя снова к обществу людей. Когда прошло время и никто не сказал ему ни слова, поднял он осторожно голову и огляделся. И что же он увидел? Кроме трупов собак, и трупов кошек, и трупов крыс, и всяких дохлых пресмыкающихся и прочих отбросов – ничего.

Крутился Балак среди отбросов, погружаясь в мусор, так что не видно было ничего, кроме его хвоста, подобно мыши, которую проглотила кошка, оставив только хвост снаружи. Сказал себе Балак: не сдвинусь отсюда, пока не покроет меня мусор и не освобожусь я от бед. Однако все еще поджидали его испытания. Забрел туда какой-то слепец, потерявший свой посох. Ощупывал слепой рукой все вокруг в поисках своей пропажи. Наткнулся он на хвост Балака. Ухватился слепой за хвост и потащил его. Потащился Балак вслед за своим хвостом и вылез из мусора. Как только вылез, убежал. Вытянул слепой свои руки и поразился: как это посох сбежал у него из рук? Обернулся Балак, чтобы убедиться, нет ли погони за ним. Обуял его страх, и все его члены охватила дрожь.

Нам не известно доподлинно, чего так испугался Балак. Или того, что чуть не лишился хвоста, или от страха за свое тело? Потому ли, что то место, куда забрел он, это – долина Гееном, где сжигали своих сыновей и дочерей в жертву Молоху, и Балак испугался, не принесут ли и его в жертву? И уже видел он Молоха, будто бы руки его протянуты, чтобы заполучить его, а жрецы бьют перед Молохом в барабаны, и воют, и говорят ему: «Приятного аппетита! На здоровье!» И он не знал, что приносили в жертву людей, а не собак, и не знал, что идолопоклонство это уже не существует.

Помчался Балак, спасая свою душу. Пустил струю и продолжил бег, держась влево от хвоста, то есть по направлению к Йемин-Моше. Но не вступил в Йемин-Моше, а стал протискиваться вниз от Йемин-Моше между скалами, от скалы к скале, и между ущельями, от ущелья к ущелью, пока не попал на улицу Яффо. В это время дня на всей улице не было видно ни единого еврея.

Не было видно никого, кто бы товары разносил и торговал, покупал и продавал. Не было видно никого – ни связки бубликов несущих, и ни орешки и семечки продающих. Ни тех, кто есть варит, и ни тех, кто деликатесы жарит. Ни напитки разливающих, и ни чудеса предлагающих. Ни синагогальных служек, и ни для сбора пожертвований кружек. Ни тех, кто шепчет и сплетни разводит, и ни тех, кто у других грехи находит. Ни любителей мезузы целовать, и ни любителей чужие пороги обивать. Ни пожертвования берущих, и ни на посылках бегущих. Не видать ни ашкеназов и ни сефардов, и ни евреев Афганистана и ни евреев Дагестана. И евреи из Ирака, и из Сирии, и из Бухары, и «грузины», и «персы», и «крымчаки», и «йемениты» – на улице не видны. Короче, не видно было на улице ни души из сынов Исраэля, ведь всякий, имеющий уши, пошел послушать речи моралистов. Не было там никого, кроме измаильтян и идумеян. Одни – на стульях, а другие – на низеньких скамеечках восседают, курят из кальянов за чашечкой кофе и одни об Адаме, а другие – о Хаве мечтают. Другие – сидят и в кости играют, и подсчитывают, и четки в руках перебирают, и при этом одним ухом рассказам о чудесах внимают. И все они полосатое платье надевают, и веерами, что в их руках, мух отгоняют. Прогоняют их – оттуда, те появляются – отсюда. Прогоняют их – отсюда, те появляются – оттуда. Решаются мухи и спрашивают: «Разве только потому, что мы приходим к вам открыто, а не потихоньку, как вши, вы так поступаете с нами? Если не нравится вам, чтобы мы жили с вами на ваших лбах, мы будем жить на ваших носах. А если не по нраву вам, чтобы мы жили на кончике вашего носа, мы поселимся на ваших веках без спроса». Раскрывают представители всех народностей веера, чтобы прогнать их. Тотчас же раскрывают мухи свои крылья и влетают в их рты. Так или иначе, не видят они Балака. А если бы даже и видели его, не сделали бы ему ничего. Ведь газеты «Нарцисс», и «Свет», и «Свобода» они не читают, а их газеты еще не привыкли перепечатывать материалы из наших газет.

 

3

Солнце стояло в зените, и не было заметно в нем и тени усталости, напротив, заметно было, что все больше и больше оно набирает силу. Под ним лежала земля, истертая и иссохшая. И между небом и землей – раскаленный воздух, закутанный в пыль, а когда он встряхивал свое одеяние, то забивались пылью глаза людей и глаза Балака тоже. Вывалил Балак наружу пересохший язык и принялся лаять: «Гав, гав! Гав… нам дождь! Гав… нам каплю воды! Я схожу с ума от жажды!» Оскалил он зубы и взглянул на небо. Можно предположить, что он вспомнил о поступке своего предка, Великой Собаки, который продырявил небо во время засухи и пролил дожди.

Небо было, как всегда в эти дни, подобно раскаленной голубой стали в кузнице, и оно смеялось над Балаком. Зажал Балак хвост меж задними лапами, и пустил слюни, и задумался: может быть, правы те, кто трубит в шофар, ведь звуки, исходящие из шофара, проникают сквозь все четыре неба, и небеса содрогаются и проливаются дождями. Но ведь небес на самом деле семь, почему же он говорит о четырех? Балак, как и другие животные, умел считать только до четырех. Еще хуже – с птицами, которые считают до двух. Еще хуже обстоит дело с теми, у кого восемь ног, с теми, что бегут – на четырех и отдыхают – на четырех. Те и вовсе не умеют считать, так как из-за своих трудов: то – надо бежать, то – надо отдыхать, нет у них достаточно времени для умственного труда. И как только вспомнил Балак трубящих в шофар, вспомнил он о Меа-Шеарим. И как только вспомнил про Меа-Шеарим, поднялся он на ноги и побежал туда.

Неизвестно, по какой дороге он бежал. Или мимо гостиницы Каменеца, места, где была старая почта, а оттуда по улице Мусрары? Или бежал по улице Яффо и поднялся на улицу, где стоял сиротский дом Дискина? Или, может быть, не шел ни той и не этой дорогой, а направился по дороге другой? Можно предположить, что шел он обочинами дорог и лаял так, что голос его не был слышен. И похоже, что наши предположения близки к истине, ведь если бы шел он посередине и голос его был бы слышен, его бы заметили и остановили. Так как все эти районы заселены, слава Богу, нашими братьями, сынами Исраэля, а они обычно читают газеты (кто потихоньку, а кто и в открытую), то если бы увидели его, не пришел бы он в Меа-Шеарим живым.

 

Часть семнадцатая

Балак пришел, куда хотел

 

1

Вошел Балак в Меа-Шеарим, пробираясь обочинами дорог, – пасть его разинута, слюна стекает, уши отвисли, хвост повис меж задними лапами, а глаза налиты кровью, и он лает беззвучно. Остановился и освободил свой живот от всех запрещенных кушаний, которые были там. Подогнул под себя обе задние лапы и уселся на них, как измаильтянин, и высунул язык наружу, и дышал, как кузнечный мех, все оглядываясь по сторонам, но не видя ни одной живой души, так как весь Меа-Шеарим собрался, чтобы послушать рабби Гронема Придет Избавление. Когда увидел Балак, что он здесь один, распростерся в молитве с просьбой смилостивиться над ним: только бы не потерпел он неудачи в своем обращении к людям, и пусть голос его придется им по душе.

Стоит рабби Гронем на ступенях здания ешивы, и несколько десятков человек окружают его со всех сторон, кроме женщин, которые стояли на порогах лавок, пытаясь его услышать. А слова его летят, как стрелы, и лицо его горит огнем, и голос его разносится из конца в конец Меа-Шеарим. И каждый раз из уст его исходит вздох, или стон, или рыдание, или завывание, и то же самое – из сердец слушателей. И он раскачивается из стороны в сторону, и закрывает глаза и открывает их, и выбрасывает вперед руки и бьет ими себя в грудь. Небольшую часть из его толкования мы приведем здесь, и каждый, кто хочет плакать, пусть вздыхает и плачет.

«Наши святые мудрецы, благословенна их память, сказали в Гемаре, в разделе «Пост»: «Дожди перестают идти, потому что ненавистники Исраэля приговорены к гибели». Господа мои и учители! Как это понимать – ненавистники Исраэля? Ведь мы знаем, что не создан мир ни для кого иного, как только для Исраэля, тем более дожди, ведь обещано им, евреям, что будут идти дожди для них. И это знают все народы. К примеру, это видим мы в книге «Црор а-Мор», там написано о стихе «И дам Я дожди ваши во времена их» из недельной главы Торы «По законам Моим…», что не сказано в Торе просто «дожди», дабы указать, что дожди эти – для нас. И это было нашей крепостью и нашим величием, когда приняли нас к себе народы, – мы знали, как привести дожди в положенный срок.

Но здесь я скажу вам нечто новое. Когда я пошел уточнить, на какое расстояние можно разрешить уходить в субботу, я зашел в дом одного из именитых людей Иерусалима напиться воды. В ту неделю читали главу «По законам Моим…», и я рассказал ему, что я думаю по поводу двух наказаний, а именно о наказании, приведенном в главе «По законам Моим…», и о наказании, приведенном в главе «Когда придешь…». Ведь, не правда ли, на первый взгляд странно, что наказания Господа, Благословен Он, малочисленны по сравнению с наказаниями Моше, учителя нашего? Рука Всевышнего да коротка будет? Под конец, чтобы сказать что-то хорошее, процитировал я ему слова автора «Црор а-Мор» по поводу дождей. Достал хозяин дома одну из своих книг и показал мне, что во времена изгнания евреев из Германии были евреи приняты в Польше с большим почетом. И что поставил им король Польши условие, чтобы они просили у Бога дать дождь в положенные сроки, так как знал король, что в силах сынов Исраэля привести дожди своими молитвами. И до сих пор существует обычай у необрезанных в тех краях засевать поля во время близкое к восьмому дню праздника Суккот, когда евреи молятся о дожде. Но, господа, трудность остается неразрешенной, ведь если ненавистники евреев приговорены к гибели, к чему евреям жалеть их? Разве мало нам всех тех бед, и страданий, и смертей, не приведи Господи, которыми народы мучают нас, чтобы мы еще огорчались, что нет дождей? Разве поля есть у нас, которым нужен дождь? Разве сады и плантации есть у нас? Ведь вся наша нужда в дождях – ради исполнения заповедей, ради заповеди омовения рук и тому подобного. Разве не справедливо было бы, чтобы Господь, Благословен Он, видел бы наши нужды во имя исполнения Его заповедей и давал бы нам дожди? А получается, что он включает нас в семью народов, да не будем мы упомянуты вместе с ними, все нужды которых – сплошная материя. Это было нужно во времена храма, когда сыны Исраэля жили на своей земле и нуждались в дождях, чтобы поля их давали урожай и они могли бы приносить в Храм первый сноп и два хлеба, и отделять десятину от урожая, и возливать воду на жертвенник. Но теперь, господа мои и учители, теперь!!! Ой, когда потеряли мы все!!! Сколько нужно простому еврею? Особенно в это время. Горе! Во времена тяжелые эти, когда за грехи наши многие свершились над нами слова плача поэта «воду нашу за серебро мы пили».

Да только, господа мои и учители, под ненавистниками Исраэля имеются в виду здесь, в Гемаре, сами евреи. Просто, как известно, из уважения к евреям избегали святые мудрецы грубых выражений и говорили очень осторожно, и действительно, есть много подобных выражений в Гемаре. Если это так, господа мои и учители, есть у нас тут колоссальная трудность. Неужели в поколении мудрецов Гемары, всех до одного святых и чистых, были люди, приговоренные к истреблению? Настолько, как сказали мудрецы в Гемаре, что небеса закрываются, так как приговорены те к гибели? А ведь могло то поколение подражать хоть немного мудрецам нашим, святым и чистым, и исполнять заповеди, и совершать добрые дела, и не были бы они приговорены к истреблению?

Трудность другая, еще большая, чем эта, требует ответа: неужели великие мудрецы, мудрецы Гемары, у которых учились все поколения Торе, защите нашей во все времена, неужели не учили они свое поколение Торе и не могли защитить своих современников от угрозы истребления?

Однако, господа мои и учители, обе трудности эти объясняются одинаково: все – относительно, в каждом поколении – свое понятие величия и святости. И всегда те, кого Гемара называет ненавистниками Исраэля, считались таковыми в данном поколении, ведь жили они во времена святого поколения, но не учились от своих современников и не стали сами такими же святыми и чистыми евреями. Поэтому Гемара обвиняла их и называла их ненавистниками евреев, ведь были у них учителя – и не учились. А если бы они жили в наше время, их считали бы праведниками, как говорится, хочешь найти праведника – пойди и поищи его среди злодеев прошлых поколений.

Горе! Господа мои и учители! Как велико наше падение! До того опустились мы благодаря грехам нашим многим, что злодеи прошлых поколений, которые заслуживали гибели, считались бы в нашем поколении абсолютными праведниками. Господа мои и учители! Я еще не так стар, но, несмотря на это, я мог бы рассказать вам то, что видел собственными глазами в Иерусалиме, Святом городе нашем. Я помню, что были тут люди, которые молились утром и вечером в синагогах и бейт мидрашах; и молились, и учились, и давали щедрые пожертвования, и тем не менее шла о них дурная молва, ведь то поколение – поколением праведным было настолько, что эти люди считались еретиками и безбожниками. А теперь, господа мои и учители! Что мы можем сказать, когда мы видим, что лицо нашего поколения подобно лику собаки. И не просто собаки, а бешеной собаки, и мало того, они, современники наши, еще хуже бешеной собаки. Ведь они думают про себя, что они большие умники, философы, логически мыслящие люди, и они хотят набросить свою сеть на весь народ Израиля, в особенности на детей, не знающих греха, и открывают для них «школес», дабы увести их от веры, не приведи Господь. Тогда как бешеная собака, господа мои и учители, лучше их, ведь она объявляет о себе, что она бешеная, как мы видим на той собаке, взбудоражившей Иерусалим, на шкуре которой написано «сумасшедшая собака», она хотя бы предостерегает людей, чтобы бежали от нее. Это – то, о чем я говорю, лицо поколения – как лик собаки. И не просто собаки, а бешеной собаки».

 

2

Еще рабби Гронем стоит и проповедует, как вдруг покрылось его лицо бледностью и даже борода его как бы побледнела. Раскрыл он в панике рот и хотел закричать. Свело ему челюсти, и потерял он дар речи. И оба его глаза выкатились наружу, как две дробины, выпущенные из ружья. Смотрел он тяжелым взглядом на народ. Был весь народ убежден, что разволновался рабби Гронем так сильно из-за грехов поколения, и разволновались они тоже. У кого были силы шевелить губами, вздыхали, у кого не было сил пошевелить губами, воздымали глаза к небесам. И все еще не знали они, что тот самый образ, «лицо поколения – как лик собаки», обрел плоть и кровь, натянул на себя шкуру и оброс мясом.

Зажмурил рабби Гронем глаза и стал молотить по воздуху руками и вопить: «Бешеная собака! Бешеная собака!» Набрались его глаза мужества, и раскрылись сами собой, и застыли, как две мутные ямы, и глядели в ужасе на собаку. Но все еще сомневался рабби Гронем: собака эта наяву или ему грезится? Приподнялась собака и показала ему свою шкуру, как бы говоря ему, если сомневаешься ты, Гронем, мой рабби, читай то, что написано тут. Закрыл рабби Гронем руками глаза и завопил, что было мочи: «Бешеная собака!!! Бешеная собака!!!»

Был весь народ уверен, что он кричит так, чтобы пробудить сердца, так обычно он поступает в своих толкованиях, когда берет одно слово, и возвращается к нему, и кричит громовым голосом. Ждали они, когда он кончит кричать и вернется к сути. Отнял он руки с глаз, чтобы взглянуть, стоит ли собака. Увидела собака глаза рабби Гронема полные страха, паники и ужаса. Перепугалась собака, содрогнулась и завопила: «Гав! Гав!» И завопил рабби Гронем, и смешались вопли одного и вопли другой, и крик усиливался и усиливался, пока не понял народ, что собака… стоит среди них.

Поднялась такая паника в народе – никогда не было такой прежде и не будет. Толкали они друг друга и застывали на месте, как вкопанные; и прятали они головы на груди друга у друга, и прятался один за спиной другого, пока не сорвались все с места и не бросились бежать. Куда только они бежали и куда не бежали! Но с того места, откуда бежали, туда и возвратились. А когда вернулись, протискивались и теснили других, толкались и другие теснили их, пока не остановились все как один человек и уже не двигались с места, лишь глаза их все еще метались из стороны в сторону, и панический ужас исходил из них. Внезапно застыл этот ужас в их глазах, и глаза остановились. Перепугался Балак и был до того поражен, что даже лаять позабыл.

Когда увидел Балак, что не делают ему ничего, удивился. Неужели эта большая толпа боится его? Сколько здесь ног? Сколько здесь палок? Если бы они занесли надо мной ногу, чтобы пнуть меня, или подняли бы на меня палку, чтобы ударить меня, я бы пустился бежать… И оттого что не заносили над ним ногу и не поднимали на него палку, укрепился пес во мнении, что все боятся его. Поднял он голову, и вытянул хвост, и посмотрел высокомерным взглядом. Наконец, возвысил свой голос. Но как только послышался голос Балака, задрожали все ноги, и выпали из рук все палки, и сорвались все с места, и бросились бежать. Возгордился Балак и сказал: «Если ноги их сильны, я сильнее их, и если палки их сильны, голос мой валит их всех».

Ощутил он гордость и стал слишком воображать о себе подобно буквоедам, которые гордятся своими исследованиями. Из-за своего излишнего высокомерия не принимают они ничего попросту, а занимаются пустым умничаньем и в конце концов приходят к выводу, что мир живет по их законам. Опустил он свой хвост, как опускает голову на руки человек, погруженный в свои мысли. И так он стоял и размышлял: откуда берут палки силу бить, если не от собаки, притягивающей к себе палку? Да будет тебе известно, что это так, ведь все то время, пока палка не видит собаку, она не поражает ее. И не только палка, но и ноги человека; все то время, пока они не видят собаку, идут они или плетутся. Если так, чего мне бояться? А если палка сильна – голос мой вырывает ее из рук, а если ноги человека сильны – зубы мои наводят на них ужас.

И как только Балак пришел к этому заключению, перестал он прятать свой голос в пасти. Странен был голос Балака в эти минуты. Даже зародыши в материнской утробе содрогались.

 

3

В это самое время Ицхак стоял и не видел ничего. Душа его, душа жениха в семь дней свадебных торжеств, была вместе с его женой. Пришли ему в голову мысли о Соне и о Рабиновиче, и он удивился: чего он так боялся? Теперь он понял, что нечего ему было бояться. Вытолкнули вдруг Ицхака с места на другое место и с того другого места еще куда-то, и не понимал он, почему он вытолкнут и зачем его толкают. Схватил его кто-то, крича ему в лицо: «Собака! Собака!» И, все еще продолжая кричать, отпустил его и побежал. Как поступил этот, так поступали другие. Ицхак, привыкший к собакам, удивлялся: что это, почему пугают его собакой?

Теснило Ицхака и затягивало его то туда, то сюда. Появился перед ним один из толпы и завопил: «Ты что, не видишь надпись на собаке?!» Видел Ицхак собаку и не реагировал на их слова. Решили про него, что Ицхак ненормальный, дурак – он не понимает. Потянули его силой и заорали: «Ты что не видишь бешеную собаку?!» Взглянул на нее Ицхак с удивлением и наконец ответил спокойно: «Кто сказал, что она бешеная?» Сказали ему: «Так ведь написано так». Сказал Ицхак: «А если и написано, что с того? Разве всему, что написано, обязаны мы верить? Но говорю я вам: я сам лично писал на его шкуре, и знаю я, что это здоровая собака, ведь если бы была она бешеная, разве стал бы я возиться с ней?»

Одни поверили ему, а другие не поверили. Те, что поверили ему, стряхнули с себя страх, подобно тем, у кого загорелась вдруг борода, а оказалось, что это не что иное, как ночной кошмар. Но при этом они стояли пораженные: как это понять – он сам писал на шкуре собаки? А если писал, то зачем писал?

Если вдуматься хорошенько во все происходящее, то есть тут чему удивляться. Как это? Ицхак увидел всю эту панику и не испугался? И мало того, еще и объявил во всеуслышанье о том самом своем поступке? Просто когда он увидел, что все боятся собаки, он признался в этом, только бы они не боялись. Ведь Ицхак, наш товарищ, был честным и справедливым человеком и не скрывал своих поступков, даже порочащих его, в особенности если это было на благо всем.

Пронесся вздох облегчения и утешения. И даже те, кто сомневался в том, что Ицхак – тот, кто писал на шкуре собаки, даже их оставил немного страх, и они не боялись так сильно. А любопытные приблизились к Ицхаку и бросали на него беглые и испытующие взгляды, и были такие, что приговаривали себе в усы: «Хорошенькое дело, хорошенькое дело!» Спросили Ицхака: «С чего ты написал это?» Сказал Ицхак: «Так это было. Как-то раз я раскрашивал мемориальные таблички. Подошел пес и стал мешать мне. Оттолкнул я его кистью в руке, но он не сдвинулся с места. Так – раз, и два раза, и три раза. Взял я и обмакнул кисть и написал на шкуре собаки «каф», «ламед», «бет», что означает – собака. Когда я увидел, что ей мало этого, добавил «мем», «шин», «вав», «гимел», «айн», что означает – сумасшедшая».

Если бы Ицхак провел все лето в Иерусалиме и слышал обо всех тех бедах, что доставила собака, сгорел бы со стыда. Но он отправился к Соне в Яффу и не слышал о собаке вообще ничего, и позабыл он и про собаку, и про надпись на ее шкуре.

Когда перестала собака внушать ужас, и стряхнул народ с себя это наваждение, подняли они глаза и уставились на Ицхака. Одни смотрели на него с горечью, а другие смотрели на него со злостью. Подошел к нему Эфраим, штукатур, и сказал ему, Ицхаку: «Как же так, Ицхак, что же ты наделал?» Потупил Ицхак глаза и сказал: «Если бы подумал я, не сделал бы этого». И так Ицхак стоял, полный стыда и позора, огорчения и страдания, как человек, согрешивший и ожидающий приговора.

И уже не осталось никого, кто бы боялся собаки. И поскольку перестала собака внушать ужас, они удивлялись на самих себя, что боялись ее. Зазнались они и начали насмехаться над трусами, которые, завидев собаку, бросаются прочь от нее. И трусы тоже стали храбрыми и обвинили во всем газеты. Газеты эти… Не о чем им писать – вот и пишут всякое. Вчера пугали нас собаками, а завтра будут пугать нас мухами.

Итак, не было человека, который бы боялся собаки, и нечего говорить про Ицхака, виновника происшествия, который забыл про нее тут же после сделанного. Но собака не забыла про Ицхака: уже понял Балак, что все несчастия, павшие на его голову, пришли от рук владельца кисти. Выслеживал Балак владельца кисти. Если попадался тот ему, то Балак лаял на него, а если не попадался тот ему, образ его шел перед ним, и Балак лаял. Каждый, кто слышал его голос или видел его тень, пугался. Как только услышали про ту историю, перестала собака внушать им страх. Подумайте только, все то время, что Балак был в своем уме, боялись его, как бешеной собаки; как только начал Балак сомневаться, в своем ли он уме, ни один человек не боится его.

 

Часть восемнадцатая

Роковая встреча

 

1

Как только пришел Балак в Меа-Шеарим, почуял он запах маляра. И хотя внешний облик Ицхака изменился (он выглядел, как жених в семь дней свадебных торжеств, и платье на нем было другое), почуял его Балак и хотел подойти к нему. Началась та самая паника, и он замешкался. Когда утихли все крики, вспомнил он о нем. Затрепетало сердце Балака, и оба его глаза налились кровью. Затряслись его лапы, и содрогнулись уши, и пасть его наполнилась пеной. Взглянул он на Ицхака не сулящим добра взглядом и спросил себя: почему он не бежит от меня, тогда как все бегут от меня? Так ничтожен я в его глазах, что он пренебрегает моей силой? Наполнилось его сердце гневом. Снова взглянул он на него. Увидел, что лицо его спокойно и нет в нем ни капли страха. Решил Балак, что отсутствие страха порождено знанием истины, то есть существо это, человек, знает истину и потому не боится.

Пробудилось в сердце Балака вновь желание узнать правду. Эта тоска по правде была настолько сильна у него, у Балака, что сердце его колотилось, как пестик в ступке. И уже казалось ему по его наивности, что вот-вот он ухватит правду, и он удивлялся самому себе, что вроде бы нужно было бы ему радоваться, а он не рад. Сжалось у него все внутри, и похолодело, и он не мог стоять, так заледенела в нем селезенка. Овладела им ипохондрия, и ему показалось, что он умрет и не узнает истину. Ах, сколько недель и сколько месяцев он рыщет в поисках истины, а когда он готов схватить ее, собираются убить его…

Поднял Балак оба свои измученных глаза и посмотрел на ноги владельца кисти. Увидел, что они стоят на том же самом месте. Вырвался у Балака вздох из глубины души, и он подумал: каждый, знающий истину, не боится ничего в мире, да только истина – тяжела и несут ее – немногие. Подставлю я свои плечи и понесу вместе с ними истину. Тем временем стоял Ицхак, полный стыда и позора, мучаясь и раскаиваясь, так стоит человек согрешивший и ожидающий приговора. Когда снова увидел Ицхак собаку, то щелкнул ей пальцами и сказал ей: «Слышала, что говорят про тебя? Бешеной собакой называют они тебя». Излишне говорить, что не дразнить собаку хотел Ицхак, но оттого, что стыдился разговаривать с человеком, разговаривал с Балаком. Но Балак – было у него другое мнение. Вскинул он голову в панике и посмотрел на Ицхака, почернела оболочка вокруг зрачков в глазах Балака и исчезла в них белизна. Заполнилась его пасть пеной, и зубы его застучали. И он сам весь тоже затрясся. Захотелось ему броситься на Ицхака. Но, в конце концов, отвернулся пес от него и уткнулся носом в землю.

Пронеслась перед ним вся его жизнь с того самого момента, как ударил его ногой маляр в Бухарском квартале. Сколько бед, и сколько страданий, и сколько унижений, и сколько побоев пали на него с того дня и сколько их ожидают его в будущем? За что и почему? Встал перед ним запах этого маляра, и возопило у него внутри сердце: «Вот! Этот… стоит совсем рядом, спроси его!» Упал он духом сильнее во сто крат, ведь знал, что, если спросит, не ответит тот ему. Снова уткнулся он носом в землю, чтобы не подбил его дьявол возвысить свой голос; если возвысит он свой голос, поддаст ему ногой маляр, а он не в силах больше выносить новые страдания. Но желание знать истину победило его страх. Тряхнул он ушами и лег на брюхо, чтобы обдумать все хорошенько. Сказал себе Балак: что мне делать? Если спрошу его, не ответит он мне, а если возвышу свой голос, ударит меня маляр ногой. Пасть его задрожала, и зубы его застучали. Затряс он ушами, но не как в первый раз, когда тряхнул ими, как стряхивают блоху с платья, а подобно тому, кто опускает свои уши в знак согласия. Сказал себе Балак: не стану вежливо подходить к нему и не буду поднимать на него голос, но укушу его, и истина капля за каплей потечет из его тела. И уже видел Балак, как правда капает из крови маляра подобно долгожданным дождям, когда Великая Собака кусает небосвод. Но тут же отвел взгляд от Ицхака и перестал о нем думать. Уткнулся головой в землю, и все эти сцены, которые он видел вначале, стушевались. Растерялся он и позабыл все, что собирался сделать. Зажал хвост меж задними лапами, будто хвост один только и остался у него. Наконец, повесил он нос в глубокой печали, как тот, кто понял, что от всех его действий нет никакого толку. Если бы был он в состоянии заснуть, то заснул бы и забыл во сне всю свою боль.

Сон не приходил к нему. То ли от ипохондрии, охватившей его, то ли от запаха, исходившего от маляра и трепетавшего у него в носу. Так или иначе, начало крутить у него в животе подобно крыльям ветряной мельницы, и селезенка тоже доставляла ему немало мучений. Хотел он приложить к животу хвост, как пластырь, который накладывают на больное место. Не стронулся хвост со своего места, меж задними лапами. Сидят себе твои кишки у тебя внутри и делают все, что им заблагорассудится, а ты стоишь и не в силах сделать им ничего. Поднял он голову и осмотрелся по сторонам, как бы ища, на ком выместить свой гнев. Увидел хозяина кисти, увидел, что тот – стоит себе. Снова почернело в глазах Балака, и зубы его застучали. Испугался, что он укусит сам себя, и польется из него кровь, как в тот день, когда ударил его маляр ногой в пасть. Заклокотало у него во рту, и задергался его язык, и наполнился рот горькой пеной, как будто растворилась его горечь и залила ему рот. Приподнялся он и взглянул перед собой в страхе. Увидел, что Ицхак – стоит, и показалось ему, что – улыбается. Качнул Балак головой и задумался: чего ради ему, этому, улыбаться, и над кем он смеется, над существом, презираемым и несчастным, преследуемым и попранным до того, что даже собаки гоев чураются его? Отвел он от него глаза и поднялся, чтобы уйти.

Но кости его – обмякли, и лапы его – ослабли, и колени его – подогнулись, и когти его ног – притупились, и на душу его легла тяжесть, и не было у него сил сдвинуть свое тело и идти. Посмотрел туда и посмотрел сюда в поисках места, где бы он мог укрыться. Принялся копаться в земле, чтобы вырыть себе нору и спрятаться, как полевая мышь, в земле. Поскользнулся и упал на брюхо. Поднял глаза взглянуть, не видит ли его хозяин кисти и не смеется ли над ним. Как только взглянул на него, уже не сводил с него глаз.

 

2

Ицхак собирался вернуться домой, к жене, к которой стремился всей душой со страстью молодожена. В это же время сидела Шифра одна дома и удивлялась сама себе, что с того самого часа, как встала она под хупу и по сию минуту, не перестает грезить об Ицхаке. Подняла Шифра глаза – проверить, заметно ли это. Посмотрелась в зеркало на стене и поразилась. Кроме платка на голове, не заметно было в ней никакой перемены. А она была уверена, что превратилась в новое существо. Поправила она платок, и отвела глаза от зеркала, и посмотрела на то место на стене возле зеркала, где висел ее брачный договор. Вспомнила она, как стояла вместе с Ицхаком под хупой и думала, что такой великой минуты не будет больше в ее жизни, теперь видит она, что каждое мгновение – велико. Подошла к плите и проверила, что – с кушаньем, поставленным мамой вариться к сегодняшней трапезе, и поразилась: уже сварилось кушанье, а Ицхак все еще не пришел. Повернулась к окну, и пальцы ее задрожали, как у молоденькой женщины, которой хочется намекнуть мужу, чтобы тот поторопился и пришел. А ты, Ицхак? Ты стоял себе на улице и рассказывал небылицы о собаке, на шкуре которой ты написал слова, которые не должен был писать. Правда, нужно сказать, что даже в эти минуты, стоя на улице, не переставал Ицхак думать о Шифре. И уже видел он, как возвращается к Шифре и как она встречает его со стыдливой радостью; так жена радуется своему мужу и стыдится своей радости. И он тоже радовался и стыдился, радовался своей жене и стыдился своего прошлого. Наконец оторвал он от земли ноги, чтобы пойти домой, к жене. И как только ступил два-три шага, забыл свое прошлое и, нечего говорить, собаку.

Качнул головой Балак, размышляя про себя: уходит он себе, а я… остаюсь я тут, презираемый, и попранный, и затравленный. Вывалился его язык настолько, что готов был выпасть изо рта. Хотел он вернуть его на свое место и не мог вернуть его. Прошел сладкий трепет меж его зубами. Забылась вся его боль, и что-то похожее на тоску и желание потекло, как из родника, и поднялось выше зубов. Оскалились его зубы, и все его тело напряглось. Не успел Ицхак уйти, как бросилась на него собака, и вонзила в него зубы, и укусила его. И как только укусила его, бросилась бежать со всех ног.

Те, что стояли рядом с Ицхаком, завопили и кинулись бежать, а те, что услышали их вопль, бросились к нему. Смотрели они на него глазами, полными ужаса, и спрашивали его: что случилось? Хотел Ицхак рассказать, но пересохло у него в горле, и он молчал. Зажал рукой место, укушенное собакой. Вышел огонь из места укуса и вошел в его пальцы, и вышел огонь из пальцев и вошел в рану. Ступил он несколько шагов. Потом вернулся на то место, где стоял прежде. Указал кто-то пальцем на место укуса и спросил Ицхака: «Здесь она укусила тебя?» Поднял на него Ицхак глаза и прошептал в ответ: «Здесь». И нечто вроде улыбки повисло на его губах, как у больного, которому трудно говорить, и он умоляет тебя взглядом. Сказал кто-то: «Если здесь, то это не опасно, так как яд бешеной собаки – в ее слюне, а раз она укусила тебя сквозь одежду, не попала ее слюна на твою плоть». Кивнул ему Ицхак головой и потер больное место, и огонь из раны и огонь из пальцев слились в одно пожирающее пламя, как если бы собака вонзила свои зубы и в его пальцы. Добавил другой: «И даже если, как утверждают некоторые, червяк лежит на языке собаки и именно он опасен, даже тут не надо беспокоиться, ведь ткань остановила червяка, и он не затронул мясо. Сейчас мы приведем тебя домой, и ты оправишься от страха». Пока одни сопровождают Ицхака, разбежались другие по всему городу, чтобы убить собаку и накормить укушенного ее печенью.

Пес убежал куда-то, в одному ему известное место, и лежал в грязи, в своей норе, и смотрел перед собой в полном недоумении: истина эта, которую он искал все эти дни, – все еще нет ее у него. Ведь после того, как Балак проделал дыру в мясе маляра и выжал из него истину, должна была истина наполнить все его существование, а на деле – нет истины, и нет ничего, и по-прежнему он стоит, как и раньше, будто ничего не совершил. Неужели все его старания были напрасны? Опечалился Балак и разозлился. Но зубы его, попробовав вкус человеческого мяса, стали страстно желать еще и еще. Зубы эти, которых Балак сделал своими посланцами, обрели самостоятельность и требовали удовлетворения для самих себя. Так или иначе, назвал Балак сам себя людоедом. И хотя он не попробовал вкуса человеческого мяса, а только лишь смочил рот, начал заноситься, как будто набил им свое брюхо. И опять был поражен: ведь человек создан из особой материи, а выходит, что мясо его не отличается от мяса многих животных.

Теперь… вернемся к Ицхаку. Привели его домой и уложили на кровать. Явился знахарь. Приготовил ему компресс с оливковым маслом и солью, и наложил на рану, и выдавил из нее кровь, и зарезал над ней голубя, и положил голубя на рану. Другой компресс сделал он ему из помета голубя, смешанного с горчицей, и с орехами, и с закваской, и с солью, и с медом, и с луком. И, уходя, посмотрел удовлетворенно на Ицхака взглядом опытного врача, сделавшего свое дело и уверенного, что теперь – не о чем беспокоиться.

 

3

Всю ночь силился Ицхак вспомнить имя одного человека, к которому он с приятелями приходил в Эйн-Рогель. Жилище того человека, и циновку, на которой тот лежал, и книги, которые он читал, и самые разные чучела, которые видел у него. Все они стояли перед глазами Ицхака, и даже голоса своих приятелей, называющих этого человека по имени, слышал Ицхак, но имя его не мог вспомнить. Наконец, когда удалось ему, Ицхаку, вспомнить имя Арзафа, увидел он себя, стоящим в бараке Сладкой Ноги, и поглаживающим зубы Цуцика, и обращающимся к нему в женском роде и говорящим ему: «Ат», а Цуцик наслаждается и нежится перед ним, как самка. Потом сорвался Цуцик со своего места и побежал навстречу старому барону, который держал в руке ведерко с краской. Схватил Цуцик в зубы ведерко и убежал с ним. Опять увидел Ицхак Арзафа, лежащего на своей циновке и читающего книгу с притчами о лисицах. И странная это была книга, были в ней не буквы, а голоса. И еще более странным было, что все голоса эти были сложены из двух слогов. Заглянул Ицхак в книгу, чтобы посмотреть на эти слоги, что это такое? И увидел, что его рука разгуливает по книге и пишет: гав, гав… И еще более странно, что он – существует сам по себе, и тот, чья рука пишет, – существует сам по себе, и хотя нет сомнения, что оба они, а именно он и владелец руки, которая пишет, одно и то же существо, несмотря на это, этот – стоит отдельно и этот – стоит отдельно.

Все это видел Ицхак абсолютно ясно, но казалось ему, что это сон. И он удивлялся, отчего он уверен, что это сон, ведь все так ясно и определенно?

Как мне убедиться, что это не сон, сказал Ицхак во сне. Не успел он понять, откуда он это узнает, как прервал его негр, сторож из Немецкой слободы. Протиснулся Ицхак сквозь плотно закрытую калитку, и вошел в слободу, и пришел к Рабиновичу. Сказал ему Рабинович: «Ты что, удивляешься?» Сказал Ицхак: «И правда, я удивляюсь». Сказал Рабинович: «Но ты не понимаешь, чему ты удивляешься. Удивляешься ты, что видишь меня переодетым в женщину». Кивнул ему Ицхак головой и сказал: «Сдается мне, что можно удивляться этому». Сказал Рабинович: «И тем не менее да будет тебе известно, что не я одет так, а павлин. А если ты не веришь мне, так вот, голос – его». Сказал Ицхак: «Откуда же мне знать, если никогда в жизни я не видел живого павлина». Сказал ему Рабинович: «Есть у тебя маленький брат, и он учит азбуку. Возьми его азбуку и прочти «алеф» – как «э» и прочти «алеф» – как «о» и вот тебе голос павлина». Сказал Ицхак: «Я бы смог сделать это». Сказал ему Рабинович: «Видишь, дорогой мой, все в наших руках, и все, что человек желает сделать, он делает. А ты по своей наивности был уверен, что павлин говорит по-русски или по-венгерски. Скажи, Ицхак, не так ты думал?» Пришли Вови и малыш гравера и стали плясать вокруг Ицхака и петь: «Разбойник – а тотер, нарыв – а блотер…» Превратилась Гильда Рабинович во что-то шарообразное и сказала: «Замолчите, дети, замолчите!» Взглянул на нее Ицхак и увидел, что на ней – Сонины туфли, и сшиты они из золотистой кожи или, может быть, из кожуры апельсина. А поскольку не принято шить башмаки из апельсиновой кожуры, догадался Ицхак, что это он сам покрасил туфли своими красками, но не помнил, когда он покрасил их. Пожалел он, что так ослабла его память именно тогда, когда он собирается жениться, и как бы не забыть, когда именно день его хупы. Проснулся он от боли, и прервался его сон.

 

4

Проснувшись от боли, не понимал Ицхак, что именно у него болит. Но тут же почувствовал горло, как будто он порезался осколками раскаленного стекла. А когда протянул руку и погладил шею, прилепилась боль к его пальцам. Перевернулся на другой бок. Постель стала колоться, как колючки. Протянул он руку, чтобы разгладить постель, – пронзило ему пальцы, как если бы напоролись они на колючку. Зажмурил он глаза и потер свое тело, и чего бы ни коснулся он, отовсюду сочилась боль. Еще тяжелее была другая боль, место которой было невозможно определить. Тем временем заполнились стены дома тенями, и среди теней выделилась какая-то фигура и принялась преследовать его. Нехорошо, нехорошо, шептал Ицхак, пытаясь лежать спокойно, чтобы не разбудить Шифру. Тем не менее поражался он, что Шифра спит и не чувствует его страданий. «Мама дорогая! Мама дорогая!» – кричал Ицхак про себя и смотрел на тени на стенах, которые все сгущались и сгущались. Выскочила одна фигура из теней и стала показывать ему язык. Натянул Ицхак одеяло себе на голову. Боль, которую он почувствовал в горле, стала проходить, но во всех остальных его членах по-прежнему плясала жгучая боль.

«Неужели так всю ночь я не буду спать?» – спрашивал себя Ицхак с досадой. Но не закрывал глаз, он хотел видеть тени на стенах, как они бегут, толкаясь в панике и испуге, и желал видеть, показывает ли все еще та фигура ему язык? В конце концов сомкнулись его глаза, но как только сомкнулись его глаза и он стал засыпать, пробудился он вдруг от голоса того самого, чье имя он забыл, и тот кричит: «Ат, Ат!»

 

5

Шифра спала. Но покоя она не находила во сне, потому что холодный ветер обдувал ей голову. До хупы голова ее была покрыта мягкими и теплыми волосами, струящимися вниз с кровати, и, когда она лежала на своем ложе ночью, она лежала как бы на мягкой постели из золотых волос. А теперь, когда обрили ей голову и она лишилась волос, стало ей неуютно в постели, и не находила она покоя. Сказала Шифра себе во сне: встану и покрою голову. Встала с кровати и пошла к зеркалу, чтобы повязать себе платок на голову. Увидела она в зеркале девушку. Хотела спросить девушку, чего она ищет здесь. Побоялась спросить, а вдруг ответит ей девушка то, что не стоит услышать. Тем временем появился новый раввин, прибывший из Венгрии, и сел во главе стола, и начал читать семь благословений. Стали раскачиваться все сидящие за столом и петь «Еще будет слышен в городах Иудеи и на улицах Иерусалима голос радости и ликования, голос жениха и голос невесты». Однако голоса их – не что иное, как голос Эфраима, штукатура, который бродит по ночам и призывает к служению Создателю. И голос его, ужасный и страшный, будто предупреждает спящих об огромном бедствии, которое вот-вот придет. Подняла Шифра глаза на кровать мужа, слышит ли он предостережение? Сомкнулись ее глаза в тяжелом сне.

 

Часть девятнадцатая

Финал

 

1

Не прошло трех-четырех недель, как стал Ицхак ощущать укусы собаки на всей поверхности своего тела, казалось ему, будто именно там укусила его собака. Места укусов начали распухать и краснеть, потом вскрылись сами собой, и зловонный гной потек из них. Пошатнулся он разумом и стал угрюмым и напуганным, как будто преследуют его, так что не мог он больше терпеть и просил смерти. Искривился в судороге его пищеварительный тракт, и сжались дыхательные пути, и свело ему мышцы тела и ног. Хотел он есть и пить и не мог из-за судороги во рту. И уже не думал Ицхак ни о жене своей и ни о чем в мире. Но только жаловался на холод в теле и на дыхание – как оно тяжело для него; и жаловался на сердце – как у него давит на сердце; и жаловался на живот – на боли в кишечнике. Пульс его то был едва слышен, а то лихорадочно стучал. От ужасных галлюцинаций и кошмаров потерял он сон. Все эти дни его бросало в пот снова и снова, и жажда сжигала ему горло. Видел он воду или что-то текущее или слышал шум воды, тогда волновался и изгибался, и даже свеча и зеркало причиняли ему страдания, возможно, потому, что свеча и зеркало похожи на воду. Под конец осип его голос, и начала капать изо рта слюна, он пытается проглотить ее и не может. Лицо его покраснело, и зрачки в глазах застыли и не двигались. Потом прекратились судороги и показалось, что ему стало лучше и можно накормить его. Но из-за ужасной слабости не мог он есть. На душе его черным-черно и ему все тяжелее и тяжелее. Временами бросает на него взгляд рабби Файш со своих подушек и из-под своих одеял. И кажется, что ему известно, почему человек этот находится в его доме, и глаза его, потерявшие цвет, чернеют от гнева, потому что все заняты Ицхаком. И больше всего он злится на Шифру. А Шифра, которая всю жизнь была спокойная, и тихая, и никогда не делала лишнего движения, и всегда, когда она клала на него руку, казалось Ицхаку, что что-то изменилось в мире… сейчас она возилась с ним когда надо и не надо, а он не замечал ее. И покой, и уравновешенность, которые светились в ее глазах, глазах цвета золота, так что казалось, будто золотые искры падают из них, исчезли, теперь какой-то ужас исходит из них.

 

2

Шифра и Ривка ухаживали за Ицхаком и не забывали о рабби Файше. В те дни казалось, что рабби Файш изменился немного к лучшему – поднимал голову на подушке и изрекал обрывки слов. Всякий раз, как Ривка или Шифра слышали голос рабби Файша, они бежали к нему. Как только подходили к нему – он замолкал. Нет сомнения, что рабби Файш старался снова заговорить, но не было у него намерения, чтобы они поняли то, что он говорит. Так или иначе, они тратили массу усилий – может быть, смогут они услышать слово из его уст. Так бегали они от рабби Файша к Ицхаку, а от Ицхака к рабби Файшу, пока не покидали их силы и они не были в состоянии стоять на ногах. И если бы не Гитча, жена Мендла, обойщика мебели, помогавшая им, они бы пропали. Несчастная эта боялась посланцев мужа, вдруг они придут к ней домой и швырнут ей гет; она вставала ранним утром и оставалась допоздна в доме рабби Файша в надежде, что, если явятся ангелы смерти с гетом, Ривка и Шифра увидят их и предупредят ее. И так она приходила изо дня в день и помогала им, чем могла. Помощь в беде нашлась для них и от Эфраима, штукатура, который закончив свой ночной обход, чтобы разбудить спящих к служению Создателю, приходил и ухаживал за больными.

Как-то раз оказался Менахем в Иерусалиме. Разные дела привели Менахема из Моцы в Иерусалим: купить себе новые вилы и обменять раздел Мишны на другой, тот раздел, что он привез с собой из своего города, он уже знал наизусть, а вилы, привезенные из Петах-Тиквы, сломались. И оказалось, что он может позволить себе большее. Вилы можно починить, и не нужно тратить деньги на новые, а поэтому он может купить себе новый раздел Мишны и оставить у себя старый. На рынке повстречался ему гравер и рассказал обо всем, что случилось с Ицхаком. Отправился Менахем навестить больного. Стоя возле кровати больного, он вытащил новую Гемару, чтобы взглянуть в нее. Заглянув в Гемару, он уже не отрывался от нее. Ривка и Шифра, измученные, прилегли отдохнуть от своих трудов, и голос Менахема скрашивал им сон, как в те времена, когда рабби Файш был здоров и все в мире текло по заведенному порядку.

Вдруг пришла Гинда-Пуа. И она не знала, что случилось с Ицхаком, но в одну из ночей пришла Йегудит, мать Ицхака, к ней во сне, и лицо ее было черное, и погребальное покрывало разорвано, и сказала ей: «Может быть, ты слышала, что Ицикл мой делает? Сердце мое говорит мне, что пал на него гнев Божий». Встала Гинда-Пуа утром, и рассказала сон своему Алтеру, и была уверена, что Алтер ее посмеется над ней и над ее снами. Сказал ей Алтер: «Неспроста это. Заглянул я в свой блокнот и увидел имя Ицхака, увидел, что буквы его полустерты». Так вот, оставила она свой дом и побежала в страхе: убедиться, ради чего мама Ицикла потревожила ее во сне. Когда пришла она в Венгерский квартал, услышала обо всем. Оцепенела она и думала, что умирает. Но она взяла себя в руки и пошла.

Увидела Гинда-Пуа Ицхака. Подавила слезы в глазах и прикрикнула на него на идише: «Фу, фу, Ицикл! Почему ты разлегся, неужели это к чести твоей мамы, царство ей небесное, чтобы ее любимый сын так вел себя?» Посмотрел на нее Ицхак, а слюна его течет, и он хочет проглотить ее и не может. Подняла Гинда-Пуа передник и утерла глаза. Схватила ее Ривка за руку и сказала ей: «Скажи мне, добрая женщина, за что сделал Он с моею дочкой так?» Сказала Гинда-Пуа Ривке: «Кого ты имеешь в виду?» Сказала Ривка: «Кого я имею в виду? Имею я в виду Его, Господа, Благословен Он». Сказала Гинда-Пуа: «За что сделал Он Ициклу нашему так?!» Сказала Ривка: «Девочка, не обидевшая ни разу в жизни даже тени мухи… Ой, что выпало ей!»

Услышал Эфраим, штукатур, разговор женщин. Покачал головой и сказал: «Когда вы спрашиваете, за что сделал Господь, Благословен Он, так Ицхаку и Шифре, спросите, кто мы такие и каковы наши заслуги, что Он, Благословенный, оказывает нам милость и посылает нам жизнь. Знает Господь, Благословен Он, что Он делает, и все, что Он делает, по справедливости Он делает, и нечего нам размышлять о Его суде. А если мы размышляем, так что мы выигрываем? Да только, глупости все это. Рабби Файш наверняка кошерный человек. А теперь я спрошу тебя, Ривка, за что выпало ему то, что выпало? Пожалуйста, ответь мне на мой вопрос. Ой, добрые женщины, один ответ есть на все вопросы в мире, это ответ на наши злые дела. А теперь я спрошу вас, неужели есть в мире еще такой город, святой и дорогой и любимый, как Иерусалим? И почему приходит на него так много бедствий? И мало всех этих бед, так еще нет у нас питьевой воды. Илия спрошу тебя: разве есть в мире такая чудесная нация, как народ Израиля, и, несмотря на это, нас бьют и наказывают. И если приведет тебе кто-нибудь всякого рода доводы, станет легче тебе?» Сказала Гинда-Пуа: «И все-таки тяжело. Конечно, мы знаем, что милосердие Господа, Благословен Он, безгранично, если это так, почему Он не жалеет нас?» Покачал Эфраим головой и сказал: «Уже возопил царь Давид: «Почему, Господи, стоишь далеко, скрываешься во времена бедствия?» И что ответил ему Господь, Благословен Он, Давиду? Сказал Он ему: «Я – тот, кто наполняет собой мир». Разве есть перед Создателем ближний или дальний? Да только когда приходит беда, человек убежден, что Он, Благословенный, далек от него».

Так они спорили о том, о чем все люди спорят со дня сотворения мира и по сегодняшний день. И на каждый вопрос, который задавали Ривка и Гинда-Пуа, Эфраим отвечал им языком псалмов и напевал им подходящий стих, а они снова и снова спрашивали. Они – не находили ответа на свои вопросы, а Эфраим не понимал, что может оставаться еще вопрос после его ответов. Под конец вобрал Эфраим голову в плечи и пропел задушевным голосом стих из псалма… «Прильнула к праху душа моя, оживи меня по слову Твоему!»

Эфраим не удовлетворился только словами, а пошел с десятью евреями к Западной стене и не сошел с места, пока они не закончили книгу псалмов. А когда дошли до стиха «…Спаси от меча душу мою, от пса – единственную мою…», написал он имя Ицхака и имя его матери на клочке бумаги и вложил записку меж камней стены. А поскольку то, что исходит из уст детей, чистых от греха перед лицом Создателя, имеет больший вес, он собрал детей с улицы и произнес с ними псалмы. И когда дошел до стиха «…Спаси от меча душу мою, от пса – единственную мою…», повторил этот стих двести восемь раз, согласно гематрии имени Ицхака. Но все это не помогло, ведь приговор уже был подписан.

А теперь, дорогие друзья, когда мы оглядываемся на жизнь Ицхака, мы стоим потрясенные и устрашенные. За что он наказан так? Неужели за то, что он обрек на страдания собаку? Но ведь он не хотел этого, а только пошутил. Это и еще другое, хотя конец Ицхака Кумара не связан напрямую с его началом. По своей природе и по своим способностям должен был Ицхак обосноваться на земле, и был бы там счастлив, и привез бы отца, и братьев, и сестер. Несчастные эти, не видевшие светлой минуты в жизни, как они были привязаны к Эрец! Сестры Ицхака нашли бы здесь женихов, а Юделе пахал бы ее землю и складывал бы о ней чудесные стихи. А реб Шимон Кумар, отец Ицхака, товарища нашего, отец, которого все еще преследуют кредиторы, увидел бы счастье своих сыновей и дочерей и был бы счастлив. И Ты, оплот нашего спасения, Всеведущий и Всемогущий, Ты слушал бы из уст жаждущих от Тебя спасения хвалу Тебе во все дни их. Легко им, тем, что не затрудняют себя лишними размышлениями – либо из-за излишней наивности, либо из-за излишней мудрости. Но всякий, кто не особо наивен и не особо умен, что он может сказать и что ответить?

 

3

И уже начали соседи говорить про Ицхака, что зять рабби Файша не в своем уме. Фантазеры выдумывали, что видели его, как он ползает на четвереньках, и лает по-собачьи, и бежит за каждым человеком, чтобы укусить его. Напал ужас на людей, и они стали жаловаться на попечителей колеля, что те позволяют опасному человеку находиться среди людей. Дошло это до попечителей колеля, и они послали к нему врача. Увидел врач Ицхака и сказал: «Нужно отправить его в Египет, в институт Пастера. А пока надо связать укушенного веревками, и поместить его в отдельную комнату, и запереть дверь за ним».

Связали Ицхака веревками, и поместили в отдельную комнату, и заперли за ним дверь, и опустили жалюзи, и приносили ему воду и пищу. Из-за ужасной слабости он не мог ни есть, и ни пить. Сидел Ицхак один в темной комнате и оплакивал себя словами «Эйхи»: «…Плачет, плачет она по ночам, и слезы ее на щеках у нее…» И каждый, кто слышал его голос, оплакивал его и жену его. Иногда он приходил в себя и предупреждал прислуживавших ему, чтобы те были осторожны, как бы не укусил он их, а иногда пытался уснуть. Но сон не шел к нему. А бывало, смотрел он пустыми глазами и не просил ничего.

Яд собаки проник во все органы Ицхака. Лицо его почернело, глаза покрылись стеклянной пленкой, язык его распух, как большой инжир. Страшная жажда душила его. Пытался он попить воды – казалось ему, что стая маленьких собачек пляшет в воде. (И он тоже, так люди рассказывали, лаял по-собачьи.) Потом парализовало его тело и парализовало мускулы его лица. Потом отнялся его язык, и остановились глаза. Наконец, испустил он свою больную душу и вернул ее Богу, хозяину всех душ, перед которым нет… «ни смеха, ни легкомыслия».

Собака исчезла с глаз долой, но ее укусы свидетельствовали, что она жива. С тех пор как узнала собака вкус человеческого мяса, она кусала и кусала. Многие пострадали от нее, и многие вспоминали о ней с ужасом, пока не началась большая война и не позабылось это несчастье.

 

4

В тот день, как похоронили Ицхака, покрылись небеса тучами. Стало пасмурно, и подул ветер, и засверкали молнии, и загремел гром. От грома и молний задрожало небо, и появились капли дождя, слабые и горячие. Назавтра рассеялись тучи и засияло солнце, и поняли мы, что все наши надежды были тщетны. И ветры, на которые возлагали надежды, что они подкрепят наши силы, не принесли с собой облегчения, потому что были горячими и пронзали людей, как пиявки.

Но ночью стали холоднее ветры, и мир начал остывать. На следующий день показалось мутное солнце, зажатое облаками. Не успело оно завершить свой путь, как было вытолкнуто с небес. Солнце, этот пожирающий все огонь, которое пылало страшным жаром и сожгло каждую травинку в поле, и иссушило деревья, и опустошило все источники воды, померкло: темные тучи наступали ему на ноги, так что не было ни уголка в небе, откуда не вытеснили бы они его. И когда подняли мы глаза наши к небу – убедиться, не обманывают ли нас тучи, полились благословенные дожди. Вчера-позавчера стояли мы на молитве, и каялись, и плакали, и трубили в шофары, а сегодня произносим благодарственные молитвы, и поем, и ликуем.

Как только начали идти дожди, уже не прекращались ни днем и ни ночью. Потоки воды струятся в изобилии сверху и снизу, на крыши наших домов и под дома, уносят вещи и обрушивают стены. Зато колодцы наполняются водой. И уже есть у нас питьевая вода, и есть даже вода, чтобы варить пищу, и печь халы, и омывать руки. Шесть или семь дней шли дожди, а если прекращались, то шли снова и снова. Наконец, остановились дожди, и рассеялись тучи, и засияло солнце. И когда мы вышли из домов, то увидели, что земля вся убрана цветами.

Из конца в конец Эрец двинулись пастухи со своими стадами, и с напоенной водой земли поднимались кверху голоса скота, а им навстречу вторили птицы небесные. Радость великая была в мире. Все деревни в Иудее и в Галилее, и в низинах и в горах, принесли урожай, и вся Эрец была как Божий сад. И каждый куст, и каждая травинка источали чудный аромат, и нечего говорить про апельсиновые деревья. Как благословенная обитель была Эрец, а жители ее, как благословенные Богом. И вы, братья наши, соль земли нашей, на Кинерете и в его окрестностях, в Эйн-Ганим и в Ум-Джуни, он же Дгания, вышли вы на работу в поля и сады, на ту работу, которой Ицхак, товарищ наш, не удостоился. Ицхак, наш товарищ, не удостоился укорениться на земле, пахать и сеять, но заслужил подобно реб Юдлу-хасиду, прапрадеду его, и другим праведникам и хасидам клочок земли, чтобы лежать в Святой Земле. Пусть оплакивают его все, мученика этого, умершего страшной смертью. А мы расскажем о деяниях братьев наших и сестер наших, детей Бога Живого, народа Всевышнего, обрабатывающего землю Израиля во имя Бога, и во имя славы ее, и величия ее.