Разная смелость

Аграновский Анатолий Абрамович

Опубликовано в журнале «Юность» № 1, 1960

Рисунки Б. Тальберга.

 

— До Луны теперь двое суток лета, — сказал инженер К. — Не так уж, в общем, и далеко. Но это путь особенный. Двое суток в черно-фиолетовой пустоте. Двое суток безмолвия, неподвижности, невесомости. И страшного одиночества, отрешенности: человек не дом покинул, не город, не страну — Землю! Вы можете себе это представить? Тут смелость нужна особая...

Я приготовился слушать. Время у нас было, около пятидесяти минут. Только что мы проводили опытный самолет. Он взлетел стремительно и беззвучно; рев следом прокатился по полю. Шлейф дыма тянулся за самолетом: серебристая точка и длинный расплывающийся хвост. Потом звездочка померкла, стала всего лишь острием дымчатой стрелы. Потом и стрела развеялась, пусто стало в небе.

Летчик вернется через пятьдесят минут. Я видел, как он готовился к полету, как надевал «марсианский» высотный скафандр, как садился в кабину, — мне трудно избавиться от мыслей о летчике. Он один сейчас на немыслимой высоте, с глазу на глаз с черно-фиолетовым небом, и никто в целом мире не может помочь ему. Нам остается только одно: ждать. Это — тягучее, тяжелое и ощутимо пустое время; надо как-то заполнить его. И мы начинаем разговор.

Мы идем вдоль взлетной полосы по осенней рыжей траве. Инженер К. рассказывает, я слушаю его, почти не перебивая. Сотни раз провожал он испытателей в полет; для него это работа, служба. При нем появились первые реактивные самолеты, при нем они перевалили скорость звука, полезли в стратосферу. Бездну историй знает этот человек. Я люблю его рассказы.

Я знаю, почему он вспомнил о Луне, мне и самому пришло это в голову. Недавно в районе морей «Ясности» и «Спокойствия» прилунилась наша первая ракета, на аэродроме все говорят о ней. Но не только в этом дело.

Больно уж сам сегодняшний самолет похож на ракету, да и взлет его напоминает ракетный старт. Потому и разговоры о будущих межпланетных путешествиях окрашены здесь какой-то деловой простотой. И если вы хотите попросту, так сказать, без фантастики представить себе будущих астронавтов, присмотритесь к летчикам-испытателям, прислушайтесь к рассказам о них.

— Смелость, — говорит инженер К., — бывает разная. И не всякая смелость полезна.

В кабинете его я видел на столе большую, тяжелую книгу. На обложке надпись: «Дневник летных испытаний». Страницы разграфлены; такие книги бывают у бухгалтеров. И вся она, почти вся, заполнена крупным, неизменно четким почерком моего собеседника. Что бы ни случилось, все он заносит в дневник. И полет на Луну запишет, если будет такое задание.

«На указанном режиме, — напишет он, — произвести облет Луны и, выбрав соответствующую площадку, произвести прилунение...»

Десятки героических поэм, повестей, трагедий заключены в этой разлинованной «Книге судеб». Надо только извлечь их оттуда, понять. Инженер К. это умеет.

Пятьдесят минут в нашем распоряжении. Вы только не перебивайте инженера К. Вы слушайте. Вот первая из его новелл.

 

Рассказ о старом пилоте

Он появился у нас в ангаре в середине дня. Вначале мы услышали пофыркиванье его старенькой «эмки», потом появился он сам. Постоял на пороге и, ни слова не говоря, направился прямо к машине, которую мы готовили к испытаниям. Это была «Аннушка-Первая» — высотный самолет, проходивший у нас под шифром «А-1». Впрочем, кажется, старик и дал ему это ласковое прозвище. Он подошел к машине и начал ее обхаживать, как старый лошадник обхаживает доброго коня. Постоял молча перед носом «Аннушки», зашел в хвост, пощупал, присев, ноги самолета, похлопал его по крутому боку и все к чему-то прислушивался, что-то бормотал себе под нос. Мотористы после божились, что он обнюхал весь самолет — от винта до костыля. Это они, конечно, присочинили. Во всяком случае, это было сильно преувеличено.

Я старику не мешал, хотя ждал его с нетерпением третий день: пусть осмотрится. Он еще посидел с четверть часа в кабине: сидел, молчал, изредка шевелил рулями, — потом только подошел ко мне.

— Ну, здравствуй! Ничего машинка, возьму. Летать можно. У тебя все готово?

— Давно, Александр Иванович. Рулежки можете начинать хоть сегодня.

— Завтра начнем, — сказал старик. — Первый вылет назначай через неделю.

Спорить с ним было трудно. Александр Иванович Жуков был стар, как сама авиация: ему перевалило на шестой десяток. Это был, пожалуй, самый старый летчик-испытатель в стране, я думаю, даже и в мире. Летать он начал еще в 1914 году. Между прочим, незадолго до того, как мне пришла мысль пригласить его на наш завод, о существовании Жукова вспомнил один большой авиационный начальник: «Как? Все еще летает? Посадить его под стеклянный колпак и хранить, как музейную редкость». Это следовало понимать так: дать старику приличную пенсию и проводить с почетом. Говорили, Жуков сильно рассердился: «Самих вас надо под колпак! А я родился истребителем и помру истребителем». И, представьте, прошел медкомиссию, отбился от врачей, остался на аэродроме.

Это был самый старый мастеровой летного цеха и самый опытный. Знаете вы, что такое опыт? Он ухитрился за всю свою жизнь ни разу не воспользоваться парашютом. В первую половину жизни потому, что тогда и парашютов не было. А во вторую потому, что был уже у него опыт. Он просто чувствовал, что можно делать, а чего нельзя. С ним я был, как за каменной горой.

— Ну, все выполнил, — доложил старик после первого вылета. — Задание сделал.

— Что делали?

— А что в задании написано.

— Виражи пробовали?

— Пробовал маленько.

— Есть замечания?

— А чего? Нормально! Летать можно!

— Мотор как?

— Потряхивал, конечно, маленько. Но ничего, летать можно.

Он, когда говорил о полетах, казалось, сберегал каждое слово. Но уж тому, что удавалось клещами вытянуть из него, можно было верить. Тут уж все было точно.

— «Аннушку» взять или прошлый ваш самолет: небо и земля, — говорил он главному конструктору, прибывшему на испытания. — Совсем другой класс.

— В чем видите различия?

— А во всем. То был самолет строгий. Затянешь штопор — не простит. После шестого витка снимай голову и клади в карман. Если уж повезет вылезти, тогда только ставь ее обратно на плечи. А эта, как «У-2», ее и в штопор с трудом загонишь... Нет, «Аннушка» заслуживает немедленно идти в серию.

Он угадал в машине главное. И все больше — это было заметно — влюблялся в свою остроносую красавицу. Может, чувствовал уже, что «Аннушка» — последняя его машина. Работал старик мастерски... Ну, как бы вам объяснить? Вот вы говорите: смелость. Конечно, была смелость, без нее в нашем деле вообще нельзя. Но он работал именно мастерски. Ну, как старый мастер, как хороший токарь, который без фокусов, без особых эффектов делает свое дело: в любой час бери любую деталь, вышедшую из его рук, — брака не будет.

Ходил Жуков, как положено, на средние высоты, проверял шасси, закрылки, систему охлаждения, работу мотора... Что вам рассказывать об этом! Испытания как испытания.

Только делалась «Аннушка» не для этого. Я вам забыл сказать: полеты мы начали в середине 42-го года. Потолок истребителей был тогда 8—9 тысяч метров. Летали, случалось, и выше. Коккинаки еще до войны поставил рекорд — 14 тысяч. Так то и был рекорд — подвиг выдающегося летчика... А нам нужно было рекорд сделать нормой для всех. Чтобы любой пилот мог свободно, без напряжения всех своих сил, без специальной подготовки повторить блестящее достижение — в этом была суть.

Наконец появилась в «Дневнике» такая запись: «На режиме скороподъемности, при работе двигателя на номинальных оборотах, произвести набор высоты до 10000 метров...» Задание подписал, кроме меня, ведущий конструктор. Он и давал Жукову предполетные инструкции. Потом старик надел кислородную маску и начал выруливать на полосу. Вид у него был бодрый.

«Аннушка» ушла, даже в сильный бинокль ее было не разглядеть. Нам оставалось ждать, и мы ждали. Никто, в общем, не волновался. Вдруг бежит механик и без слов тычет в небо. Смотрю: падает «Аннушка». Падает с работающим мотором. Что там стряслось? В такие минуты на земле молчат: трудно говорить... На высоте около трех тысяч метров машина выровнялась и пошла очень неуверенно по кругу. Мы закурили. Сейчас старик сядет, и мы узнаем, что это было. Но прошла минута, две, и он опять полез вверх. Неужели ему удалось в воздухе устранить дефект?.. Помню еще, когда «Аннушка» снова потерялась в вышине, ведущий конструктор сказал, что вот-де сила старой гвардии: сорвалось раз — пошел на вторую попытку. Я с ним не был согласен. Пожалуй, я уж начал догадываться, какая там беда... Второй раз старик падал долго, очень долго. Считанные секунды оставались до катастрофы, когда он вырвал машину. Приземлилась она у самого «Т» с обычным жуковским изяществом.

Я не сказал вам: старик был небольшого роста. И первое впечатление, когда мы подбежали к самолету, было такое: кабина пуста. Лишь поднявшись на крыло, я увидел его. Старик плакал. Сидел в кабине, маленький, сморщенный, обвисший на ремнях, которые не успел отстегнуть, и плакал.

— Александр Иванович!

— Конец, — сказал старик. — Мне поцеловаться с землей оставались секунды, ты видел?

— Что это было?

— Я снова полез, ты видел? И ничего... Как дошел до семи тысяч, чувствую: воздуха не хватает. Плохо мне стало, понимаешь! Совсем плохо. И кислород не помог.

— Успокойтесь, Александр Иванович. Может, это...

— Тут, брат, ничего не поделаешь. Я летал слишком долго.

— Да, тридцать две минуты...

— Тридцать лет, — сказал старик. — Я начал, когда тебя на свете не было. Чертовски долго! Нельзя летать так долго.

Слезы катились по глубоким морщинам, прорезавшим его щеки. Он был действительно стар, в первый раз я увидел это.

— Не надо, Александр Иванович, — вмешался конструктор. — Может, машина виновата. И еще вы летали много в последнее время. Отдохнете денек—другой, а потом...

— Эка! — Старик махнул рукой. — Старый я, понятно?

Старость, все-таки старость! Он сделал все, что мог. Барограмма рассказала, что в первый раз он поднялся до шести с половиной тысяч метров. Потеряв там сознание, едва не погиб, но, отдышавшись, смирив сердце, снова пошел на высоту. Включил кислород, но, как и в первый раз, не почувствовал облегчения. Однако продолжал лезть вверх. Выполнить задание значило победить старость. И он побеждал ее метр за метром. Сердце стучало в висках, глаза с трудом различали стрелку высотомера: 5000... 6000... 6700... 7000... 7200... — и снова потерял сознание.

Старость, все-таки старость. Бухгалтер может работать до конца своих дней. Бородатыми дедами уходят на пенсию кузнец, сталевар, плотник. Учитель, врач — они трудятся, пока живут. Летчик перестает летать задолго до своих морщин и седин. Ему 40— 45 лет, еще целая жизнь впереди, а он уж «старик», он стар для испытательной работы. Это закон, и как ни редкостно было летное долголетие Жукова, видно, и ему пришел срок.

— Ну и весь разговор, — сказал нам старик. — Можете теперь сажать меня под стеклянный колпак. Все!

Что мы могли возразить?

В это время подошел механик, бледный, с трясущимися губами, и до меня не сразу дошел смысл его слов. Это было дико, этого быть не могло! Помню, я увидел вначале странную, какую-то грустную радость в глазах старика и потом только услышал:

— Товарищи, это я виноват. Я один. Забыл открыть подачу кислорода.

Черт возьми, в стратосферу мы послали его без кислорода!.. И ведь он поднялся до семи тысяч!

 

Рассказ о влюбленном пилоте

Левушку мы взяли из гвардейского истребительного полка. Честно говоря, это была моя идея: пригласить на испытания простого строевого летчика. Впрочем, он был хороший летчик, успел уже сбить два или три немецких самолета. Фамилия его... Но зачем вам его фамилия? Левушка был молод; он очень скоро, куда скорей, чем старик Жуков, стал у нас своим человеком, все мы звали его по имени.

Вот уж кто действительно был патриотом испытаний! Послушать его, так наш завод был лучшим из заводов, голубой ангар — лучшим из ангаров, главный конструктор — лучшим из конструкторов. И спецовка— щеголеватая канадская куртка, которую он получил у нас, — была тоже самая лучшая. И, разумеется, самолет — это был самолет, каких свет не видал.

Ему досталась следующая наша высотная машина. «Аннушку-Первую» довел Жуков. Старик с блеском проделал все полеты и, между прочим, снял на ней страшную по тому времени скорость— 700 километров в час. А после него к нам пришел белобрысый, губастый Левушка.

Два или три вылета сделал, бежит ко мне:

— Давайте задание: пойду на потолок.

— Что?!

— А что? Машина-то высотная.

Пришлось втолковывать ему, что главное в методике испытаний — последовательность. Что все новинки, заложенные в новую машину, нужно опробовать вначале на средних высотах. Что наверняка обнаружатся при этом какие-то дефекты. Что, лишь устранив их, мы сможем лезть на «потолок». Что даже тогда полет этот будет опасен: ведь на такой высоте мы еще не были... Думаете, Левушка внял моим рассуждениям?

— На то я и испытатель, чтобы идти первым, — сказал он.

И ведь пошел бы, не раздумывая, разреши я ему. А это — ну, с чем бы сравнить? — все равно, как если бы рядовой хирург, умеющий зашивать простые раны, взялся без подготовки оперировать сердце. Притом Левушка отлично знал, что «операцию» ему придется делать не на чьем-нибудь, а на собственном сердце, и был все же достаточно опытен, чтобы понимать, сколь это опасно. Так что это была храбрость, большая личная храбрость, в нашем деле необходимая. Но испытатель он был еще, конечно, никакой. И попадись ему на земле такой же бесшабашный храбрец, который сказал бы: «Что? Потолок? Давай!» — убился бы парень на первом же вылете.

Таков он был, наш Левушка. Вдобавок он был влюблен. Я встретил его с нею как раз накануне того треклятого полета, о котором хочу рассказать. Левушка был в своей выдающейся куртке; куртка сияла, и сам он сиял. Свою спутницу представил мне с таким видом, словно хотел сказать: ну где ты видел еще таких девчат? И она его, видно, любила.

— Скажите, пожалуйста, — спрашивает у меня, — это очень опасно, что Левушка делает? Так я боюсь за него.

Но она не боялась. Он уже успел описать ей все в наилучшем виде. И потом в них обоих жила еще счастливая детская уверенность, что если вообще-то и бывают грустные истории на свете, то уж с ними ничего «такого» произойти не может.

— Вам боевое задание, — сказал я ей, — отпустите Левушку пораньше. Завтра серьезная работа.

Смеются оба.

Итак, Левушка был влюблен... Вы скажете: а тебе-то, собственно, какое дело, кто влюблен, а кто не влюблен? Отвечу: есть дело. Мне приходилось даже отменять полеты, когда я видел, что пилот не выспался, расстроен, взволнован. Ну, конечно, уважаемому испытателю не скажешь: сегодня, мол, не полетишь, потому что вчера с женой поругался. Но можно ведь сказать, что маслосистема требует отладки. В «Дневник летных испытаний» этого тоже не запишешь, но, верьте, много было бы у нас неприятностей, если б мы не старались следить за внутренней готовностью летчика к работе.

Полет у нас действительно намечался серьезный. Нужно было опробовать турбокомпрессор «ТКБ-3» — главную новинку на этой машине. Мы ведь продолжали повышать потолок. А на больших высотах не только человек задыхается без кислорода, но и мотор. Вот и приходилось нагнетать дополнительный воздух. Задача решалась остроумно: мы использовали выхлопные газы, которые прежде попросту выбрасывались в атмосферу. Выхлопа всех цилиндров включались в общий коллектор и вращали турбинку, турбинка вращала компрессор, и мы без затраты энергии получали дополнительную тягу. Понимаете?

На аэродром приехал в тот день главный конструктор. Сам уточнял задание, давал инструкции летчику. Мы точно наметили маршрут, задали высоту: три тысячи метров. Левушка слушал, отвечал односложно: «Да», «Есть», «Сделаю». Мне показалось, что он невнимателен. Провожая его к машине, я спросил:

— Когда вчера уснул?

— Рано... Ну что вы так смотрите? Ей-богу, рано! А вам моя невеста понравилась?

— Ты сейчас не об этом должен думать.

— Сдам машину, мы с ней распишемся, — сказал он.

А через четверть часа выбросился из самолета. Он вышел к аэродрому не там, где мы намечали, а со стороны станции. И ниже заданной высоты. Потом прямо над нами Левушка сбросил фонарь, аккуратно перевернул машину, прыгнул, раскрыл парашют. Действовал он, надо признать, спокойно и четко. Однако машина продолжала лететь. Он уж приземлился на поле, а она все летела, летела. И мотор работал, пока она не ткнулась в землю...

— Пожар! — сказал Левушка.

— Причина?

— Не знаю. Дым... Полна кабина дыма.

— Ну?

— Высоты у меня было мало.

— Ну?

— Прыгнул.

Он ничего не понял. Он просто перевернул машину и выпрыгнул. А она еще минуты три летела.

— Давление масла какое было? Исходный режим? Температура?

— Дым, — сказал он. — Черный дым. Полна кабина дыма.

Главный конструктор, ни слова не говоря, повернулся, уехал. Настроение у меня было... Ну, да что говорить, сам ведь пригласил этого человека. А он даже на приборную доску не взглянул. Он включил турбокомпрессор, и часть выхлопных газов попала в кабину (мы еще немало повозились потом с доводкой системы, пока добились полной герметичности). Так он, душа с него винтом, даже понять не пытался, откуда дым, — прыгнул! А она, бедная, еще минуты три летела!

— Что мне теперь будет? Что со мной сделают? — И еще почему-то раза три спросил: — Сдавать спецовку?

— Иди. Пиши объяснение, — сказал я.

А на проходной встречаю девушку, ту самую.

— Что с ним?!

— Не надо плакать. Цел ваш Левушка.

Я тогда даже не удивился, что она оказалась там. После сообразил: вот почему он сменил маршрут. Он пригласил ее на станцию: увидишь, мол, чем твой милый занят. Потому и высоту снизил. Но вы не думайте, пожалуйста, что высота тут сыграла существенную роль или тем более маршрут. Просто у него вдобавок ко всему голова не тем была забита во время сложного полета. Главное же, он не был летчиком-испытателем. Испытатель умеет, идя в полет, все земное оставлять земле. А этот с собой тянул, в небо.

Он ведь, повторяю, четко действовал, четко и вполне логично для простого строевого пилота. В кабине дым — значит, на самолете огонь, значит, пожар в воздухе, значит, надо прыгать; сработал простейший рефлекс. А для настоящего испытателя формула «нет дыма без огня» не закон. Он знает, что дым еще не обязательно огонь, а огонь не обязательно пожар.

Во всяком случае, это требует проверки. У него сработал бы другой простой рефлекс: раз твое действие привело к неприятности — переиграй обратно. Раз после включения «ТКБ-3» появился дым — выключи «ТКБ-3». Это профессиональное, как дважды два; испытатель поступил бы так, не думая. А Левушка наш при всей его храбрости испытателем не был. И такая вышла чушь! Помирать буду, не забуду.

— ...Скажите, а дальше что было с этим Левушкой?

— Дальше что? Говорили, женился он на ней. У нас больше не работал.

 

Рассказ о хладнокровном пилоте

— Вы Шиянова знаете, Георгия Михайловича? Вот уж кто умел земное оставлять земле. Удивительного спокойствия человек! Надо было видеть, как он отдыхал перед полетом: сядет в глубоком кресле, глаза закроет, мускулы расслабит... Помню, я спросил у него как-то, пойдет он или не пойдет на «Дядю Ваню».

— Нет, дорогой, — отвечает, — не пойду.

— Хорошая вещь... Добронравов играет.

— У меня, видишь ли, трудная сейчас машина.

— Ну и что?

— Тяжелых спектаклей лучше избегать. Все-таки зазубрина на психике.

А сам могучий мужик. Ручищи атлета, шея борца, грудь боксера. Он и был смолоду боксером, и акробатом, и, кажется, тяжелоатлетом. Сам мне как-то рассказывал, что на высоте 7200 метров побывал впервые еще летом 1931 года (то есть раньше всех других летчиков) — участвовал в восхождении на Памир. Сильный, абсолютно здоровый, хорошо тренированный спортсмен. И следил за собой, как спортсмен, твердо решивший стать чемпионом: я не помню случая, чтобы он лег спать позже одиннадцати часов... Словом, такому человеку я спокойно мог доверить нашу последнюю высотную машину. А она, по идее, должна была работать уже на высоте 14 тысяч метров.

Первый наш самолет с герметической кабиной... Когда он поднимался на высоту 14 тысяч метров, давление в кабине соответствовало высоте 7—8 тысяч. Не стану вам рассказывать, как мы этого добивались, поверьте на слово: работа была сложная. Однажды перед самым началом испытаний мы проверяли в ангаре герметичность. Ведущий конструктор сел в кабину, закрыл фонарь и «полетел» — включил давление. Сидит, следит за ртутным манометром, записывает показания расходомера... и вдруг — взрыв. Стекло разлетелось, конструктор оказался в атмосфере ангара. Бледный сидит. «Надо будет учесть, — говорит. — Надо обязательно учесть: стекло обычного типа теряет прочность».

Как на грех, Шиянов был в это время в ангаре. Я осторожно поглядываю на него сбоку: как он? Хуже нет, когда испытатель увидит такое. Хорошо ведь, на земле взрыв, а если б в полете?.. Смотрю на Шиянова — молчит. Лицо как будто спокойное. Помните его профиль? Выпуклый широкий лоб, прямой короткий нос, резко очерченный квадратный подбородок, свидетельствующий, как пишут в романах, о сильной воле. Я, когда слышу слова «джеклондоновский герой», всегда вспоминаю лицо Шиянова: у него и глаза синие. Спереди-то на него смотреть — Георгий Михайлович не таков. Лицо кажется мягче, круглее, и подбородок, пожалуй, тяжеловат, а в центре его — добродушнейшая ямочка. Но, может, только мне так кажется.

Ничего он тогда не сказал. Молчал, слушал спокойно наши споры, потом и сам принял участие в обсуждении, сказал, что фонарь надо, конечно, усилить, но летную программу менять не следует. Все, что намечали, он выполнит. Хладнокровный был летчик... Он сейчас, как вам известно, стал Героем Советского Союза, получил звание Заслуженного летчика-испытателя страны. Для меня это не было неожиданностью.

Расскажу об одном лишь эпизоде его работы, об одной несостоявшейся катастрофе, чтобы вам стало ясно, что такое хладнокровие летчика. У него на высоте 11 тысяч метров вдруг резко упало давление масла. Он вовремя заметил это и, как положено, убрал обороты. Прекратил подъем. Начал осторожно проверять, в чем дело, но тут давление ушло на ноль. Он выключил зажигание и пошел к земле. Все время ждал беды, потому что знал; масла в моторе нет, подшипники перегреются без смазки — и тогда пожар. А вы знаете, что такое пожар, настоящий пожар в воздухе? Человека может разорвать на куски в любую минуту. Но он даже не подумал бросить машину: внизу были дома, люди — она бы такого наворотила! На высоте полутора тысяч услышал страшный удар. Машину встряхнуло, кабину заволокло дымом. Он защитил лицо маской и продолжал снижаться.

А мы с земли видим: через лес перетягивает горящий самолет. С правой стороны вырывается пламя, позади — черный дым. Двигатель молчит. Мы схватили машину — и к нему навстречу. Самолет сел, летчик выскочил из кабины, отошел в сторону и начал снимать парашют. Я подбегаю к нему.

— Ну, что?

— Видимо, что-то с поршнем.

— Черт с ним, с поршнем! С тобой что?

А он парашют отстегнул и пошел сбивать огонь. Ну, и сбили песком. И мы с механиком полезли под капот смотреть, в чем там дело. Видим: действительно оторвался шатун поршня и пробил картер. Оттого и начался пожар. Сгорели еще провода в кабине.

Неделю спустя он уже продолжал испытания той же машины. И заданный рубеж высоты все-таки взял на ней. Вот, собственно, и все. Так сказать, хрестоматийный пример правильной работы летчика в сложных условиях. Я после, дома, на досуге, продумал все шаг за шагом и убедился: ни единой ошибки. А ведь он не за столом принимал решения, не за чашкой чая.

 

Рассказ о вдумчивом пилоте

Человек, о котором я сейчас расскажу, тоже получил недавно звание Заслуженного летчика-испытателя СССР. Он Герой Советского Союза. Так что смелости ему, как говорится, не занимать. Но сверх того он еще дипломированный инженер и кандидат технических наук... Расскажу вам сейчас о случае, когда никакая личная храбрость, никакое хладнокровие не спасли бы пилота, не будь он ученым.

Между прочим, Марк Галлай и сам воевал всегда против обывательских, как он выражался, представлений о некоем «заложнике с бледным челом», который садится в самолет, чтобы узнать, полетит он или развалится. Ерунда это! В наше время, если уж строят самолет, значит, полетит. Забота летчика — грамотно построить эксперимент, изучить возможности машины и выжать из нее все, что она может дать. Это чистая наука. А страхи, всякие там «шумы» и «трески» придуманы для девиц.

— Просто летчики, — говорил Галлай, — за время существования авиации столько наврали девицам о героичности своей профессии, что сами в это поверили.

Мы, конечно, смеялись: Марк такой шутник! А он не очень-то и шутил. Когда я, наслушавшись его рассуждений, спросил однажды, что же он считает все-таки главным в работе испытателя, Галлай огорошил меня встречным вопросом:

— А вы Большой театр видели?

— Ну, видел.

— Колоннаду помните?

— Еще бы!

— Сколько там колонн?

— Колонн? Кто ж этого не знает! Колонн там... Ну как же! Сейчас скажу... — И оказалось, что я не помню. Сто раз проходил мимо, а не помню.

— Колонн там восемь, — сказал довольный Галлай. — А работа испытателя в том и состоит, чтобы все замечать.

И опять это не было у него только шуткой. В самом деле. Прилетит он после сложного полета, а мы уже ждем — инженеры, конструкторы, ученые из ЦАГИ — человек двадцать. Обступим его со всех сторон и давай допрашивать. На каком режиме услышал толчки в моторе? Когда фонарь начал запотевать? Что показывала стрелка высотомера в момент выхода из пикирования?

— Простите, пожалуйста, еще вопрос: какие были в этот момент обороты двигателя?

— Да-да, и еще: температура в кабине?

Сиди и вспоминай: какая была температура в тот миг, когда машину бросило вверх, а тебя страшная сила вдавила в кресло. Всего, конечно, не упомнишь. Нужно удержать в памяти главное — то, о чем спросят. А второстепенное, лишнее вон из головы. Для этого требуются знания, привычка к анализу, опыт. Впрочем, опыт — это и есть свод привычек.

Весьма азартно доказывал Галлай, что работа испытателя ничем не отличается от работы любого другого исследователя. Разница есть, конечно, — это он признавал, — но чисто формальная: «лаборатория» пилота находится в воздухе. И он не может, скажем, во время опыта посоветоваться с коллегами, позвонить ло телефону начальству, «освежить в памяти» литературу или вообще отложить решение на завтра. Решать надо быстро.

Признаюсь, воспринимал я это несерьезно. Мне казалось, что чересчур уж преувеличивает он, да и привычка была у Галлая все свои сентенции преподносить в шутливой форме. А после мне пришлось, что называется, на практике убедиться в его правоте... Случай давний, Марк Лазаревич Галлай не был тогда еще кандидатом наук. Пожалуй, именно с той поры он и начал по-настоящему думать о роли анализа.

...Серия загадочных катастроф прокатилась по многим странам мира. Очевидцы с земли наблюдали лишь мгновенный взрыв самолета. И прошло немало времени, пока ученые разгадали причину. Оказалось, это особого рода нарастающие вибрации крыла. С такой они силой росли, что машина буквально разваливалась на куски. Потому это и выглядело с земли как взрыв. Новому явлению дали имя «флаттер». Это было нежданное дитя (хочется сказать: «отродье») новых высоких скоростей.

В ЦАГИ специально организовали «группу флаттера». Ученые-аэродинамики дали общую его теорию и разработали новый метод расчета. Отныне для каждого нового самолета мы определяли «критическую скорость», и флаттер стал неопасен. Требовался, однако, эксперимент в полете. Надо было практически подойти к пределу безопасности, не залезая при этом во флаттер. Этот орешек и предстояло раскусить Галлаю.

Как тут построишь эксперимент? С флаттером шутки плохи... Ученые придумали. На тяжелом самолете, взятом для испытаний, установили сложную систему приборов, которые и должны были предупредить пилота о приближении опасности. Галлаю оставалось, как он объяснял нам, сесть в кабину, подняться в небо и там постепенно наращивать скорость до критической. Осциллограф сам покажет момент, когда «дальше нельзя». Метод абсолютно верный.

Так мы все и считали. Но был на аэродроме старый испытатель, один из первых инженеров-летчиков, Александр Петрович Чернавский. Этот выслушал Галлая скептически.

— Смотри, — сказал, — на страшное дело идешь. Я тоже врезался в прошлом году во флаттер. Крыло оторвалось в один момент. Как я успел выпрыгнуть, до сих пор не пойму.

— То был, Александр Петрович, случай, а я заранее знаю, на что иду.

— Нет, Марк. Если б метод был, как ты говоришь, верный, так его и проверять было бы ни к чему. Однако поручили тебе, значит, нужно. Ты все же пораскинь мозгами. Помни: осторожность — лучшая часть мужества.

— Это что, писатель какой-нибудь сказал?

— Летчик. Громов Михаил Михайлович.

И Галлай начал «раскидывать мозгами»: как быть, если обманут приборы и он, не предупрежденный, врежется во флаттер...

Единственное спасение — погасить скорость. Убрать газ? Но при этом неминуемо опустится нос машины, и она начнет снижаться, то есть на какое-то мгновение даже ускорит полет. А флаттеру много и не надо: секунда—другая — и «взрыв». Нет, этого мало — убрать газ. Нужно еще взять штурвал на себя, чтобы самолет пошел вверх, затормозился на подъеме. Но при сильной вибрации штурвал может выбить из рук. Даже наверняка выбьет. Что же тогда делать?.. Ну и задал же ему работенку Александр Петрович!

Только после испытаний Галлай, как он признался мне, понял до конца, какой драгоценный совет дал ему старый летчик. К критической скорости он подходил очень осторожно. Летел не один: в задней кабине сидел инженер-наблюдатель, следивший за показаниями осциллографа. Время от времени Галлай слышал его голос:

— Нормально... Все нормально.

— Добавлю пять, — говорил Галлай, берясь за сектор газа.

— Давайте... Нормально.

— Добавлю пять.

— Давайте...

Галлай снова едва уловимо убыстрял полет. Все шло, как и было задумано, воздушный эксперимент мало чем отличался от наземного, «коллеги» даже беседовали по телефону... И вдруг машину залихорадило, началась бешеная тряска.

Подвел осциллограф: сигнал опасности он подал в тот самый миг, когда самолет врезался во флаттер. Пилот успел еще почти инстинктивно убрать сектор газа, но штурвал сразу выбило из рук. Куда там летчику было справиться с этой стихией! Как тряпичную куклу, его мотало по кабине...

Это был, как вы понимаете, случай, когда ни смелость, ни хладнокровие, ни физическая сила не могли помочь человеку — только разум. Только научное предвидение.

Мы не увидели «взрыва». Постараюсь объяснить вам, как это вышло. На современных самолетах есть триммера — устройства, создающие определенное стремление рулей. Ну, скажем, идя на посадку, пилот настраивает триммера на снижение, чтобы не отжимать все время ручку от себя, не тратить зря силу. Это и учел Галлай. И во время опыта настроил рули таким образом, что они все время тянули самолет вверх. Другими словами, машина как бы сама стремилась задрать нос, и летчику силой приходилось держать ее в горизонтальном полете. В опасный момент ему не нужно было тянуть штурвал на себя, нужно было лишь перестать его удерживать. Понимаете? Когда штурвал выбило из рук Галлая, самолет сам полез в гору. Так была погашена скорость и укрощена стихия флаттера.

К тому времени, как они вернулись на аэродром, мы уже знали о происшествии: Галлай сообщил по радио. Должен вам сказать, мало кто возвращался живым из такой переделки. Я на радостях обнял Марка.

— Старый черт! — говорю ему. — Как я рад, что ты живой!

— Твоя радость — щенок по сравнению с моей! — сказал Галлай.

Летал он, как вы знаете, не один. Когда я спросил у инженера-наблюдателя, сколько времени продолжалась вибрация, он сказал сгоряча: «Минуты две, не больше». Галлай лучше оценил обстановку: «Двадцать секунд». Прибор, записывавший колебания, не волновался и потому ответил наиболее точно: флаттер длился ровно семь секунд.

В такие секунды люди седеют...

 

Рассказ о принципиальном пилоте

Он сразу удивил нас. Пришел на поле, принял рапорт механика о готовности машины, надел парашют, сел в кабину и начал выруливать на старт.

Ничего не проверял.

Самолет ему достался реактивный, новый, в высшей степени сложный. На нем было больше семидесяти приборов, рычагов, тумблеров, кнопок — вот уж лаборатория! Прежде машину готовили механик да моторист, а тут уж работали и электрики, и прибористы, и управленцы, и контрольные мастера — человек пятнадцать. Но пилот наш даже вокруг самолета не обошел. Сел и поехал.

Я его спросил после посадки:

— Григорий Александрович, почему не осмотрели машину?

— Надо верить экипажу, — сказал он.

— Но есть инструкция: вы обязаны делать предполетный осмотр.

Он улыбнулся:

— А как по-вашему: могу я все осмотреть?

И вполне серьезно добавил:

— Мне кажется, я имею моральное право верить людям. Я один и имею право.

— Почему?

— Ошибусь — мне расхлебывать, — сказал он.

Я понял его. Это не бравада была, не молодечество, а продуманная линия поведения. Семьдесят приборов в кабине, пятнадцать человек готовят их, что он один может проверить? Инструкция, предписывавшая недоверие к людям, устарела. И он решил верить им.

Ну, разумеется, он изучил машину. Больше того, он участвовал в самом проектировании ее: Григорий Александрович Седов — образованнейший инженер. И он тщательно готовился к каждому вылету, — без этого никто сейчас не сможет вести испытания. В воздухе нельзя позволить себе роскошь вспоминать, колебаться, шарить рукой. Путь от решения к действию должен быть архикраток: решил — сделал! И Седов подолгу сидел в кабине, обживая ее, ну... так же, как мы обживаем свои квартиры. Мы ведь не думаем, вставляя ключ в замочную скважину, не шарим рукой, зажигая свет. Вот так и пилот «видит» с закрытыми глазами все семьдесят тумблеров, приборов, кнопок. Мало того, он еще на земле разыгрывает возможные варианты полета, как шахматист разыгрывает партию; кстати, Седов — отличный шахматист... Все это надобно помнить, когда мы говорим о нем, но уж на летном поле Григорий Александрович всегда верил людям.

И экипаж ценил это. Никому, верно, не готовили так самолет, как Седову. Доверие дисциплинирует лучше всяких взысканий: ни разу они не подвели его. Один я только помню случай. Он еще при рулежке обнаружил промах управленцев. Тормозит он левой педалью, а машина сворачивает направо, правой тормозит, а она — налево. Остановился: «Вы, братцы, что-то перемудрили». Так механик обедать в тот день не пошел. Седов уж сам утешал его:

— Брось, Алексей Иванович, с кем не бывает!..

— Эх!..

Седов называл его своим «ангелом-хранителем». Отношения у них были удивительнейшие: никаких недомолвок, полная откровенность. Знаете, всегда ведь случается в работе такое, о чем хотелось бы промолчать. Ну, скажем, какая-то мелкая ошибка, небрежность. Идет летчик на аэродром, неточно рассчитал посадку и мазанул или «козла» дал. У всех бывают такие случаи, но иной гордец, глядишь, и «застыдится», промолчит или слукавит: холостые, мол, обороты велики. Седов непременно доложит: «Сегодня грубая вышла посадка». И механик с особым тщанием возьмется проверять стойки шасси. А это очень важно: не заметь он нынче трещинку, и завтра подлом, авария. Со своей стороны, и механик всегда честен. Рапортует пилоту о готовности машины; все проверено, все в порядке, но он обязательно добавит: «Был, Григорий Александрович, хлопок в двигателе. В чем дело, не разобрался. Вы последите». Это ведь тоже неприятно ему признать: «Не разобрался». Но они оба копались в своих ошибках, там их выискивали, где и не пахло ими, а для этого тоже нужно мужество. Да-да, большое мужество...

Вообще давайте договоримся: если я рассказывал вам о разной смелости разных пилотов, это вовсе не значит, что данные черты — хладнокровие, привычка к анализу или, скажем, опыт — только им свойственны. Так же, как и честность Седова. Я не к тому ее подчеркиваю, что-де остальные летчики бесчестны. Просто на этом примере мне хочется показать вам еще один род человеческой смелости — мужество правды.

Простая как будто вещь — верить людям. Но ведь он им жизнь вверял. Даже парашютист перед самым простым прыжком сам для себя укладывает парашют. А у испытателя посложней задания. И в случае ошибки экипажа (а она, конечно же, возможна) только ему, одному ему придется в воздухе «расхлебывать». Но Григорий Александрович, сколько я помню его, даже перед самыми сложными полетами не позволял себе проверять машину, хотя обычно основные агрегаты летчики все-таки проверяют.

Простая как будто вещь — всегда и всем говорить правду... Вы знаете, у Седова летная карьера началась неудачно. Он долго добивался, чтобы ему дали испытывать самолеты, наконец добился и на первой же машине потерпел аварию. Просто он потерял ориентировку, сел на дорогу, машина скапотировала, покорежила винт. Самого его стукнуло о приборную доску: все лицо разбил. Ну, ясное дело, нужна смелость, чтобы после этого снова идти на испытания, но это само собой. А я о другом говорю. Вызвали Седова к начальству, и он честно сказал: сам виноват. Самолет отремонтировали и через некоторое время опять дали ему. И новая неудача. На сей раз пришлось ему садиться на луг, он выбрал ровное место и шасси выпустил, чтоб сохранить машину, а канавки сверху не приметил... Обломки самолета оттуда даже не вывозили, летчик чудом уцелел. И снова вызвали его к начальству: «В чем дело?»

Вы поймите ситуацию. Он почти уверен был, что второй аварии ему не простят. С другой стороны, соври он, что мотор отказал, вполне могло бы сойти. Свидетелей-то нет: поди проверь, когда там одни обломки... Седов снова сказал: «Машина хорошая, а виноват я один. Заблудился». И его простили. За честность простили. И за смелость: оба раза он шел на вынужденную посадку с выпущенным шасси: себя не берег, старался уберечь машину. Снова его вернули на летное поле, и с той поры глубочайшая, возведенная в принцип честность стала основной чертой Григория Александровича.

Не могу и рассказать, как я уважаю его за это. Быть всегда честным — работа трудная, а в нашем деле особенно. Грубо говоря, никто ведь тебя не тянет за язык признавать свои ошибки. Летаешь-то ты один. И в случае аварии чаще всего остаешься единственным свидетелем. Если смалодушничаешь, умолчишь о своих промахах, никто не узнает о них. С другой стороны, признание это всегда бьет тебя по самолюбию. Тем более, что существует на свете паршивое племя завистников... Прилетает, скажем, Григорий Александрович с задания, все выполнено, все довольны. А он сам, по своему почину начинает копаться, анализировать, двигать логарифмической линейкой. И говорит. «Эх, зря я так сделал! Надо бы вот этак». Вывод его — всем нам наука. Но непременно найдутся любители позлословить: «Ага, ошибся Седов. Сам признал!» У Григория Александровича крупные случались неприятности на этой почве. А один руководитель полетов, я тому свидетель, даже отстранил его как-то от испытаний за «непригодность к испытательной работе».

Вы говорите, смелость... Вот, к примеру, дают вам приказ: произвести вылет. А вы видите: низкая облачность, радиомачта стоит — верхушка в тумане. Опасно лететь да и ни к чему: завтра можно сделать вылет. Но откажетесь — начальство будет недовольно. Или, еще того хуже, заподозрят вас в трусости. Был у нас один такой деятель, губы подожмет: дескать, а я-то думал, испытатели — храбрый народ... Представьте себе перед ним того же Левушку: да он на стену полез бы, не задумываясь. Он же храбрец! (Впрочем, мы-то с вами знаем: у него всегда парашют наготове.) А Григорий Александрович лри мне сказал однажды: «Лететь нельзя. Задание глупое. Неоправданный риск». Утверждаю: большая смелость нужна, чтобы так заявить.

Седов, вы знаете, лауреат Сталинской премии, Герой Советского Союза, Заслуженный летчик-испытатель СССР. У него на счету десятки посадок с заглохшим двигателем, он попадал в сложнейшие переделки, одним из первых он взял звуковой барьер. Если не ошибаюсь, именно он был первым человеком, который увидел воздух. Да-да, я не оговорился: столь уплотнился от скорости воздушный поток, что стал видимым — голубыми волнами набегал он на крылья самолета. Но когда я думаю сейчас о Григории Александровиче, то вижу, что больше всего он удивлял меня... отсутствием происшествий. «Летчик без происшествий» — так мы его звали.

Это тоже к вопросу о смелости. Вот вам пример, его и Седов часто приводил. Вылетели двое на испытание. У обоих вынужденная посадка. Один попал при этом в тяжелейшую аварию, самолет разбил вдребезги, но, рискуя собственной жизнью, спас экипаж. В общем, проявил, как говорится, чудеса героизма— было это красиво, эффектно и, главное, видно. А другой пилот презрел опасность и работал так хладнокровно, умно, расчетливо, что, несмотря на отказ двигателя, вернулся на аэродром. И даже развернулся на посадочную дорожку и сел нормально...

Кто проявил тут бо льшую смелость?

Самолет, который вел у нас Седов, больше всего был, пожалуй, интересен новой системой управления. Прежде летчики управляли машиной с помощью мускульной силы, а тут работала целая система механизмов. Бустера были, помпы, электромоторы и прочее. Без них мы бы скорости звука не превысили. Сама геометрия рулей стала иной.

И вот на высоте двух тысяч метров, когда Григорий Александрович «обжимал» машину по скорости, она вдруг потеряла управление. Что-то там разладилось во всей этой сложной системе. Ручка «вспухла» от дрожи и забилась в руках, словно злая рыбина. Скорость он все-таки погасил. Секунды три это продолжалось. И Седов занялся экспериментами... Вы поймете сейчас, каким образом ему удавалось всякий раз уходить от происшествий. Меньше всего он думал в этот момент о себе: ах, мол, какой я несчастный, да что же со мной будет! Он просто работал. Решал логическую задачу: можно ли спасти машину? Если бы убедился, что нельзя, он бы выпрыгнул. Но сперва надо было испробовать все, что только возможно. И он там, в небе, начал репетировать разные варианты посадки. Снижался, будто земля перед ним, убирал газ, ручку брал на себя. И убедился: рули действуют, но очень слабо. Как говорят у нас, рулей ему «не хватало». Тогда он новые начал опыты, испробовал бо льшую скорость. Выяснил, что в этом случае рули действуют несколько лучше. Принял решение: садиться. И пошел к земле на скорости, превышавшей все допустимые пределы.

После Григорий Александрович рассказал мне, что труднее всего ему было до высоты триста метров. Почему? Дилемма была: прыгать или не прыгать? Он ведь спокойно мог катапультироваться. А после трехсот пришло спокойствие: поздно стало прыгать. Он точно рассчитал время, в последний момент обеими руками рванул ручку на себя... И мы с земли видим: очень грубая посадка. Машина «откозлила», и еще, и еще. Знаете, как камень по воде: удар, удар, удар! Наконец покатила по бетонке. А когда он дал газ, съехала вдруг на траву. Ничего мы не поняли.

— Григорий Александрович, что с тобой?

Он вылезает из кабины.

— Ладно, — говорит. — Пошли хвост смотреть.

И мы ахнули. У него оторвало руль высоты, процентов тридцать осталось. На остаточках и посадил машину. Долго он на эти клочья смотрел.

— Дайте, пожалуйста, папироску, — повернулся он ко мне.

А до этого не курил.

Ну, что вам сказать? Ма стерская была посадка, исключительно смелая, рисковая. И опять «без происшествий». На аэродроме мало кто и узнал о ней. Мы ведь ревниво бережем авторитет своей фирмы: хвост быстренько зачехлили, машину в ангар. И слушок даже прошел, что-де Седов на посадке «козла» дал.

И еще о смелости. Последнее, так сказать, замечание. У нас много спорили по поводу новой системы управления. Я, например, уверен был, что надо ее браковать. И главный конструктор склонялся к этому. Но Григорий Александрович чуть ли не в одиночку отстоял машину. Пошел на большой конфликт, в протоколе записал особое мнение... Что? Говорите, это другое дело? А я знавал, между прочим, больших смельчаков, которые перед начальством были трусоваты. В небе он король, а после, глядишь, на каком-нибудь обыкновенном собрании так вдруг оробеет...

Тут кончается последняя новелла инженера К. Потому что подошел к нам механик, и собеседник мой оборвал себя на полуслове, задрал голову к небу: пора было снижаться опытному самолету. Пятьдесят минут подходили к концу, и на поле наступила тишина. Кстати, это тоже интересная черта всех, кто работает на аэродроме. Они могут болтать, курить, острить, но любого механика спроси, когда должен вернуться его самолет, ответит. Хотя никто от него этого не требует. И с поля никто не уйдет, пока не примет свою машину. Даже в мороз не пойдут греться.

Высоко в небе показалась сверкающая точка, и вскоре на большой скорости пришел к нам из стратосферы опытный самолет. Великолепный самолет из семейства советских машин, которые завоевывают сегодня все новые рекорды — скорости, грузоподъемности, высоты. Вот такой же самолет с турбореактивным двигателем побывал уже на высоте 28760 метров, — этот мировой рекорд поставил инженер-летчик Владимир Ильюшин. Вот такой же самолет, проникнув в самую толщу «теплового барьера», показал скорость 2388 километров в час, — этот абсолютный мировой рекорд установил инженер-летчик Георгий Мосолов...

Точная посадка, длинный пробег по бетонной полосе, остановка — все. Пилот вышел из кабины и доложил инженеру К. о выполнении задания. Происшествий не было. Был обыкновенный подвиг без всяких происшествий.

И я, глядя на фантастический скафандр пилота, поймал себя — вы только не смейтесь! — на рассуждениях в духе гоголевской Агафьи Тихоновны. Вот, мол, если бы к опыту одного пилота да прибавить молодой задор другого, да сдобрить бы это и хладнокровием, и ученостью, и принципиальной честностью... Инженер К., когда я рассказал ему об этом, посмеялся.

— Этот ваш будущий космонавт, о котором вы рассуждаете, — сказал он, — будет прежде всего очень хорошим человеком. И еще ему непременно нужна большая идея. Вы не думайте, что это торжественные слова. Я практик и к делу подхожу практически. Себялюбца, мелкую душу посылать в космос бессмысленно. Полет, несомненно, будет трудным, жизнь космонавта не раз окажется под угрозой. И если он эгоист, если за одной славой пустился на Луну, страх за себя затуманит ему голову, лишит его хладнокровия. Тут ему и конец... Настоящая смелость — это всегда одержимость большой идеей, которая сто ит того, чтобы посвятить ей жизнь.