Судьба (эпизод из беседы)

Более всего меня интересовала не «захватывающая дух» детективная сторона деятельности Гордона Лонгсдейла, а его психология, быт, работа, отношения с окружающими людьми. И вот однажды я задал простой, как мне казалось, вопрос: «Конон Трофимович, у вас там были друзья?» — «В каком смысле? Помощники?» — «Нет, — сказал я, — именно друзья, причем иностранцы, в обществе которых вы могли расслабиться, забыть, кто вы есть, и позволить себе отдохнуть душой?» (Замечу в скобках, что наши беседы не обязательно строились на вопросах, заранее мною сформулированных, и, стало быть, на ответах, заранее Лонгсдейлом подготовленных, что вообще-то было и разумно, и плодотворно: нам была позволена импровизация, правда, под контролем неизменно вежливого Ведущего, который, как расшалившимся детям, мог нам сказать: «Куда-куда, дорогие мои!» — и погрозить пальцем; все вокруг мило улыбались, так что обид с моей стороны, как и недовольства со стороны Конона Трофимовича не было.) На сей раз я и спросил о том, что не успел вставить в «вопросник», порциями посылаемый Ведущему для передачи моему герою.

Чуть смутившись, Лонгсдейл переглянулся с шефом, тот подумал и благосклонно кивнул головой. Конон Трофимович начал было: «В Лондоне я искренне, по-сыновьи, привязался к одной пожилой чете…» — но тут его остановил Ведущий, всего лишь приподняв над столом ладонь: «Может, лучше начать не с Клюге, а, например, с канадского деятеля — для более точного фона? А?» Лонгсдейл понимающе улыбнулся и сказал:

«Ну что ж, пусть будет так. По дороге из Парижа в Лондон я встретил в Кале небольшую канадскую профсоюзную делегацию, направлявшуюся на съезд тред-юнионов. Они затащили меня, пока не было пароходика, в бар; я заплатил за один круг, потом каждый из них за свои круги, так у них принято пить пиво. Впрочем, не «у них», а «у нас», поскольку я ведь тоже «канадец». Слово за слово. Разговорились и обменялись с главой делегации телефонами. Я, конечно, на ходу сочинил цифры. Беседуем дальше, и он употребляет несколько специфических выражений типа «американская политика канонерок», «выкручивание рук по-вашингтонски», «наведение против России мостов», что свидетельствует о его левых настроениях или по крайней мере о том, что он читает левую прессу. Ты что, говорю, занимаешься политикой? Он гордо отвечает: да, я коммунист! Наконец-то, думаю, мне встретился истинно порядочный человек, однако номер телефона я все же исправлять не стал…» — «Вот так-то!» — добавил Ведущий, а затем на этом «точном фоне» прозвучал следующий рассказ Лонгсдейла:

«Как я уже сказал, мне посчастливилось подружиться в Лондоне с пожилой четой, немцами по происхождению; их фамилия Клюге, фамилию в вашей повести пока упоминать не стоит, напишите просто «К», у нас у всех душа болит, когда мы вспоминаем о них… Старики жили в пригороде Лондона на собственной и очаровательной вилле. Я бывал у них обычно в праздники, например, в сочельник, а иногда проводил с ними уик-энд. В эти блаженные часы голова моя совершенно освобождалась от рабочих и тягостных мыслей, а сам я от напряжения. Не будь у меня милых Клюге, я, наверное, много тяжелей переносил бы стрессы и перегрузки. Одно угнетает меня сегодня… — Лонгсдейл сделал паузу, вновь посмотрел на Ведущего, и тот, подумав, благосклонно опустил веки. — Меня и всех нас угнетает, — продолжил Конон Трофимович, — их нынешнее положение. Дело в том, что однажды, попав в сложную ситуацию, я был вынужден немедленно и надежно спрятать отработанный код. Не уничтожить его, а именно спрятать. Я не придумал ничего иного, как заложить его в ножку торшера, только что купленного мною в подарок мадам Клюге в честь ее семидесятилетия. А когда через неделю меня арестовали, я уже не имел возможности вынуть код из подарка. Между тем о моей привязанности к старикам Клюге «они», вероятно, знали и во время обыска на вилле обнаружили в торшере злополучный код. Ни я, ни все мы уже ничего не могли сделать для моих бедных друзей, хотя я и доказывал всеми силами их абсолютную непричастность к моим делам. Их все же провели по уголовному делу как соучастников и приговорили каждого к семнадцати годам тюрьмы! До сих пор казню себя за неосторожность, приведшую к столь трагическим последствиям, и успокою свою совесть лишь после того, как невинные старики досрочно окажутся на свободе».

Лонгсдейл умолк, больше мы о Клюге ни разу не говорили, однако печальная их история имеет продолжение. Когда Конона Трофимовича уже не было в живых (он умер через полгода после нашей последней встречи, в возрасте сорока шести лет, в подмосковном лесу, где с женой и дочерью собирал грибы: нагнулся и тут же умер от обширного инфаркта, разорвавшего сердце), я случайно узнал из газет, что молодого английского учителя, осужденного у нас за шпионаж в пользу Англии, обменяли на стариков Клюге, которые признались на суде в том, что были радистами сэра Лонгсдейла весь период его деятельности в Великобритании.

Но это еще не все, круг еще не замкнулся.

В самолете, которым возвращался домой благополучно обмененный на Клюге учитель-шпион, по странному стечению обстоятельств летел командированный в Лондон журналом «Юность» писатель Анатолий Кузнецов. Он попросил в Англии политическое убежище, превратился в «Анатоля» и напечатал «открытое письмо» своим бывшим коллегам-писателям, в котором был изложен такой факт. Сходя в Лондонском аэропорту с самолета, Кузнецов увидел вдруг, что к его трапу несется большая группа журналистов с кинокамерами и протянутыми вперед микрофонами. Он похолодел от испуга, решив, что они к нему, хотя о том, что он станет невозвращенцем, Кузнецов даже сам себе боялся признаться раньше времени. Однако, когда он понял, что все взоры, камеры, микрофоны и интерес направлены мимо него — к английскому учителю, об истории которого он вообще ничего не знал, взяло ретивое, и он неосторожно сказал какому-то журналисту, придержав его за полу пиджака: «Меня, меня фотографируйте! Будете первым! Потом хватитесь, ан поздно!»

Теперь круг замкнулся.

Работа

Поощрения у разведчиков примерно такие же, как у всех советских служащих, — благодарности с занесением в трудовую книжку, грамоты, денежные премии, ценные подарки, ордена и плюс то, что нам, обыкновенным совслужащим, можно сказать, не снилось: именное оружие, которое, правда, пряталось в бездонный сейф «Пятого». А иногда разведчику сообщали по радио (как замирало его сердце, когда он ночью расшифровывал текст!), что сам Председатель знает, какое он выполняет задание, чем занимается, и его благодарит — выше этой похвалы ничего не было. Однако было и такое, что разведчикам тоже «не снилось»: о них не писали в открытой печати, их имен и фамилий, в отличие от космонавтов и тружеников полей, не знал народ, они «проходили», как «безымянные герои», их иногда даже хоронили под чужими фамилиями. Это про них в пролетарском марше: «Вы с нами, вы с нами, хоть нет вас в колоннах…»

А воздавалось им по заслугам на сверхсекретных совещаниях, и то не всегда и не всем, и еще, бывало, в надгробных речах, если они легально уходили в «вечные нелегалы» — туда, откуда обменов нет. Говоря обо всем об этом, положим, мне они не жаловались, а констатировали факт. «Мне очень хотелось бы, — написал в своей автобиографии полковник А., — чтобы наша молодежь воспитывала в себе высокое чувство собственного достоинства, патриотизма и безграничной веры в правоту того дела, за которое боролись их отцы». А Конона Трофимовича, кстати сказать, во всей этой «закрытости» трогало за живое только одно: дети разведчиков не могли прилюдно гордиться своими отцами. Остальное, сказал он, поверьте, — трава!

Продвигаясь по службе, Лонгсдейл фактически стоял на месте или, если угодно, стоя на месте, он фактически регулярно получал повышения; все зависело от того, что полагать его «службой» — работу в качестве разведчика или владение сначала одной, а потом и четырьмя фирмами да еще многомиллионным капиталом. Три последних года он имел звание полковника. Форму не надевал никогда в жизни. В сейфе у «Пятого» лежали его боевые ордена; я имею право называть их «боевыми»? — обратился он к Ведущему с легкой усмешкой, и тот молча и серьезно опустил верхние веки: да. Конон Трофимович однажды сказал мне: «Когда я умру, ордена не понесут за мной на подушечках, — знаете, почему? Потому, что я такой же «полковник» и «орденоносец», каким «поручиком» был небезызвестный Киже: я есть, но в то же время меня — нет!»