ИСКУССТВО БЕСЕДЫ
Принципиальные полжения
Всегда можно встретить журналистов, которые идут к собеседнику главным образом за фактом, цифрой, результатом. Типичная картина — человек с блокнотом, задающий вопросы: «На сколько процентов вы перевыполнили план второго квартала? А третьего? Кто вам оказывал помощь? А кто мешал? Ваши обязательства на будущее?» и т. д. Не уловив духа времени, не оценив современных задач публицистики, не почувствовав качественно новых возможностей своих и читательских, иные журналисты все еще наполняют блокноты цифрами и результатами.
Кто говорит, что это плохо или не нужно? Речь о том, что этого мало и недостаточно. Обилие фактов и цифр в статьях создает лишь видимость публицистичности, но истинная публицистичность заложена, мне кажется, в том, чтобы вести читателя путем наших размышлений по поводу фактов и цифр.
Мы не только летописцы своего времени, не только регистраторы событий. Нам отведена более сложная и почетная роль — помощников партии в деле формирования общественного мнения. Нам дана возможность активно вторгаться в действительность. И коли это так, то задачам, перед нами поставленным, должна соответствовать и методология нашей работы. Встречаясь с собеседником, журналист должен знать, что спросить, потому что собеседнику есть что ответить. Истинный газетчик обязан идти к собеседнику, во-первых, с мыслью, и, во-вторых, за мыслью.
Таково, мне кажется, наше первое принципиальное положение.
Провозгласив его, мы тут же должны признать, что для выполнения задачи на высоком профессиональном уровне, для обеспечения нормального сбора материала нам необходимо четко представлять себе, каким образом, с помощью какой системы вопросов мы надеемся получить в блокнот мысли собеседника следовательно, располагать набором методов, средств и приемов, облегчающих людям возможность думать и говорить. Детальный разбор этих методов и приемов нам еще предстоит, а пока скажу главное: только та, полагаю, беседа плодотворна, которая основана как минимум на интересе к ней собеседника.
И это второе принципиальное положение.
Действительно, если мы, журналисты, можем позволить себе вопрос по обязанности, то ответ получим только при добровольном желании собеседника. А чем, кроме как интересом к беседе, это желание вызывается? Пробудить его наша профессиональная задача. И для того чтобы успешно ее решить, сами журналисты как личности должны быть прежде всего интересны своим собеседникам.
Таково, по-моему, третье принципиальное положение.
Журналисту надо немало знать, во многом разбираться, всегда быть «в курсе», аккумулировать уйму различных сведений, уметь ими пользоваться, обладать подвижным мышлением, сообразительностью — все эти качества, некогда провозглашенные абстрактно, выходят сейчас на вполне осязаемую «прямую».
Как и актеры, журналисты за одну свою жизнь проживают множество чужих жизней, потому что о чем только им не приходится писать! Одно это обстоятельство дарит им завидное отличие от других профессий, которое легко становится преимуществом. Для любого инженера, врача, физика, плотника, космонавта и зверолова мы, журналисты, — люди «со стороны», люди «свежие», но никогда при этом не «чужие». Как ни экзотична какая-нибудь профессия, а журналистика кажется еще более экзотичной хотя бы потому, что мы «и с угольщиками, и с королями», как говорил В. Шекспир.
Как же не использовать в работе этот «природный интерес» к журналистике, который только и остается подтвердить нашим действительным, а не мнимым содержанием, нашей реальной, а не мифической способностью быть нужными, полезными людям. Мы еще блокнота не вынули, еще рта не раскрыли, вопроса не задали, а к нам уже есть неподдельный интерес собеседника! Не погасить его, поддержать — вот, собственно, и «вся задача».
Это четвертое принципиальное положение.
Перехожу к последнему — пятому. Кто не заметил, что людям свойственно исповедоваться — откровенно говорить о жизни? Это естественное человеческое желание можно реализовать в разговорах с родственниками, друзьями или знакомыми, но далеко не всегда получается «исповедь», потому что жизнь устроена сложно и не способствует прояснению истинных отношений даже между самыми близкими людьми, живущими под одной крышей. Носит человек в душе любовь или ненависть и может всю жизнь проносить, никогда не выявив их, не облегчив себе душу.
Говорить с человеком «со стороны» порой легче: в психологическом и социальном смысле он как бы отстранен от исповедующегося, он вроде и не чужой, но и не свой, ему скажешь — как отдашь, однако при этом не потеряешь. Не то, что родственник, говоря с которым надо думать, что отдавать, а что придерживать и как бы его не обидеть, не осложнить ему и себе существование, не перегрузить лишними заботами — короче, множество привходящих мотивов мешают откровенному разговору. И совершенно чужой сосед в купе поезда дальнего следования — это тоже «другое». С ним откровенничать одно удовольствие, но выйдет он ночью на маленькой станции, растворится во тьме, и вся твоя исповедь пропала, и горе ненадолго облегчено, и радость не поровну разделена. А человек так устроен, что ему мало высказаться — он хочет быть услышанным, хочет доброго участия, совета, помощи, сочувствия.
Многие журналисты могут припомнить «исповеди», ими услышанные. Припомнив, они непременно скажут, что откровенные разговоры получались только в тех случаях, когда люди им верили, ни секунды не сомневаясь в их высокой человеческой порядочности, в доброте их намерений, в их способности доверять и доверяться. Стало быть, чтобы помочь людям реализовать естественную потребность в откровенном разговоре, журналист должен быть человеком в высоком смысле этого слова.
И это, я полагаю, последнее, пятое принципиальное положение.
Технология
Рецептов, как говорить с людьми, нет. Есть только опыт, но на чужом опыте строиться — как на земле, взятой в аренду. И тем не менее, призвав читателя к осторожности, изложу свои приемы работы.
Кому-то из великих принадлежит мысль: человеку дано всего два года, чтобы научиться говорить, и целая жизнь, чтобы научиться слушать. Не правда ли, это вроде про нас? Хоть бери и пиши на журналистском знамени: истинный критерий профессионализма! Мол, если ты постиг наисложнейшее умение слушать — ты состоялся как журналист, не постиг — учись, когда-нибудь постигнешь и состоишься. Так вот я с большим сомнением отношусь к этому критерию. Потому что жизнь меня убедила: нет более верного способа разбудить интерес человека к беседе, чем собственная разговорчивость. Еще мой отец, надеясь на то, что Анатолий будет журналистом, говорил: «Идешь на первое интервью, не давай собеседнику рта раскрыть! Во второй вечер уже можешь не только говорить, но и слушать, и вот тогда разговор выйдет», Действительно, позже я убедился: в тех случаях, когда я первым заговаривал и первым раскрывался, я мог рассчитывать на взаимность собеседника. Когда же прибегал к нелегкому умению слушать, беседа не клеилась.
О чем же говорить нам, журналистам, при первой встрече? Думается, если коротко, то о жизни. Важно начать, и начать естественно, ни в коем случае не подыгрывая собеседнику, не примеривая к нему свое настроение, не боясь опростоволоситься, не следя за выражением его глаз, — говорить только о том, что действительно волнует, смешит, тревожит, что занимает наш мозг в данный конкретный момент. Можно начать с жалобы на нелегкую журналистскую жизнь, с того, что надоело мотаться по командировкам, если и вправду надоело; или начать с города, в котором живет собеседник, со своих впечатлений о нем; или пофилософствовать о погоде, которая определенно взбесилась, потому что зимой поливает нас дождем, а летом вдруг посыпает снегом; или припомнить последнюю работу в кино В. М. Шукшина; с рыбной ловли на мормышку; с разницы между «Жигулями» и «Москвичом-412» — одним словом, с чего угодно, но вовсе не для того, чтобы поразить собеседника энциклопедичностью своих знаний, а для того, чтобы раскрыть ему себя, свое состояние, свое отношение к жизни, свою мысль, действительно гвоздем сидящую в голове. В конце концов можно начать даже с объяснения своей корреспондентской задачи, не скрывая при этом сомнений, если они есть, в возможности ее выполнить.
Это не должен быть монолог, его необходимо переводить в беседу, но не торопясь, без насилия над собеседником. Пусть он с недоумением смотрит на журналиста и даже выскажется вслух: мол, извините, но вы действительно корреспондент? Почему же тогда не спрашиваете?! «А нынче, — надо ответить, все наоборот. Нынче больной приходит к врачу и сам рассказывает, чем он болен и как надо лечиться». «Вот это точно!» — обрадованно поддержит собеседник, и только с этого мгновения, быть может, и возникнет долгожданный контакт, почувствовав который журналист наконец переведет дух.
В беседе должны принимать участие не манекены, а нормальные люди, журналисту надо уметь проявлять в себе «человеческое». Разумеется, он может позволить себе «разговорчивость» лишь при условии психологической раскованности, при убежденности в том, что интеллектуально по крайней мере равен собеседнику. Однако всегда ли есть такая уверенность? А ну, как мы беседуем с академиком? Или просто с заведомо умным человеком, например со старым, умудренным опытом рабочим, который видит нас насквозь? И как быть с перепадом знаний, как правило, реально ощутимым, когда журналист встречается и говорит с представителями различных профессий? Нам никогда не стать физиками, беседуя с академиком Г. Н. Флеровым, не постигнуть всех тонкостей кладки кирпича, говоря с Н. С. Злобиным, то есть решительно невозможно «на равных» полемизировать почти с любым собеседником, что, кстати сказать, естественно. Однако как же избавить себя и собеседника от ощущения неловкости, которое непременно возникает в процессе разговора? Как сохранить достоинство, если в глазах героя ты по знаниям его «ремесла» профан?
В 1964 г. я напросился в командировку к физикам Дубны: группа академика Флерова открыла 104-й элемент таблицы Менделеева. Помню, когда я приехал и явился в приемную Г. Н. Флерова, там уже была дюжина корреспондентов. Стоя в живой очереди, я с ужасом наблюдал, что происходит. Журналисты входили в кабинет академика, получали от него уже отпечатанный текст, написанный научным обозревателем ТАСС, и ровно через пять минут возвращались назад. Не скажу, чтобы уж очень довольные, но и не сильно опечаленные.
«Что делать?» — мучительно думал я, все ближе продвигаясь к дверям. Как привлечь внимание академика, чтобы получить для газеты хоть несколько «лишних» слов? Очередь неумолимо двигалась, и вот передо мной распахнулась дверь. Я вошел. Г. Н. Флеров сидел за письменным столом и довольно мило улыбался. Стопкой лежали отпечатанные на гектографе тассовские тексты, я их сразу заметил. «Присядьте», — сказал Флеров. Я представился. Сел. «Мне нравится ваша газета. Если вас интересуют подробности открытия, прошу!» — и академик протянул мне сообщение ТАСС. «Простите, а сколько человек в группе авторов*» — спросил я сдавленным голосом. «Там написано», — ответил Г. Н. Флеров.
И все! Я мог со спокойной совестью ретироваться. В школе мои знания по физике выше «тройки» не котировались. Между мною и академиком лежала пропасть. Однако выход, как известно, надо искать на дне отчаяния! И я сказал: «Только один вопрос, Георгий Николаевич! — Академик кивнул. Скажите, почему вы атом рисуете кружочком, а не ромбиком или запятой?» — и показал на доску, висящую за спиной Г. Н. Флерова, а он тоже посмотрел на доску, испещренную формулами, потом на меня, и на лице его появилась снисходительная улыбка врача-психиатра, имеющего дело с необратимо больным человеком. Он сказал: «Почему кружочком? А так удобней, вот почему! Берешь и прямо так и пишешь — кружочек!» — Позвольте, — сказал я, — но запятую легче рисовать! — Вы думаете? — заметил Г. Н. Флеров и на листочке бумаги нарисовал сначала кружочек, а потом запятую. — «Пожалуй, — согласился он. — В таком случае по аналогии, вероятно, с планетарной системой…» В его голосе уже не было ни снисходительности, ни даже уверенности. Он определенно задумался! «Помните, — сказал он, — как у Брюсова? И может, эти электроны миры, где пять материков… Хотя, конечно, аналогия с планетарной системой не вполне корректна, поскольку атом не круглый, скорее всего эллипсообразный, но даже этого никто не знает. Хм! Почему же мы рисуем его кружочком?» Он встал, прошелся по кабинету и нажал кнопку звонка. Вошла секретарша. «Попросите ко мне Оганесяна, Друина и Лобанова, — сказал Г. Н. Флеров. — И еще Перелыгина!»
Через несколько минут его соавторы по открытию явились. Академик хитро поглядел на них, а потом сказал мне: «А ну-ка повторите им свой вопрос!» Я повторил. «Товарищи, — сказал я, — почему вы атом рисуете кружочком, а не ромбиком, крестиком или параллелепипедом?» И у них сначала появилось на лице нечто похожее на улыбку врача-психиатра, однако минут через десять они уже яростно спорили, забыв обо мне. Им было интересно!
Вечером, приглашенный Г. Н. Флеровым, я сидел у него дома в коттедже, потом побывал в лаборатории, излазил весь циклотрон, перезнакомился с девятью авторами открытия, задержался в Дубне на целый месяц и написал в итоге не информацию в газету и даже не статью, а документальную повесть.
С тех пор, защищаясь от «знающих» собеседников, пользуюсь самым безотказным оружием: открыто признаю свое незнание. Это кажется мне достойнее и полезнее, чем скрывать невежество. А если мое признание удается сделать в форме, вызывающей интерес собеседника или по крайней мере его улыбку, я могу считать себя победителем.
Представим себе, журналисту некто говорит во время беседы: «Эх, хорошо бы вам, товарищ корреспондент, зайти в наш ОКС! Вы бы наверняка убедились, что…», и журналист не перебивает, не спрашивает, что такое ОКС, а строчит в своем блокноте, полагая, что потом как-нибудь выяснит, сейчас вроде был неловко обнажать незнание. А собеседник между тем уже перечисляет недостатки этого загадочного ОКСа, принципы его работы и собственные предложения, как его перестроить. Увы, журналист полностью отключен от плодотворной беседы, он автомат, механически записывающий каждое слово говорящего. Всего лишь секундное малодушие помешало ему узнать, что ОКС — это отдел капитального строительства. Сколько дельных вопросов умерло, не родившись, сколько толковых ответов и мыслей прошло мимо блокнота, сколько умного содержания выпало из разговора! Когда все это наверстывать?
Нет, я не боюсь заявить собеседнику даже в том случае, если что-то и понимаю в предмете разговора: «Прошу вас, считайте меня первоклашкой». Потому что, если мне будет предельно ясно объяснено существо дела, я с большим успехом смогу рассказать о нем читателю.
Ю. Тынянов, выступая однажды перед учеными и журналистами, собравшимися в одной аудитории, говорил о том, что если ученых что-то и тянет к журналистам, так это скорее всего дилетантизм последних. «Во всем, Фелица, я невежда, но на меня весь свет похож…» — напомнил Тынянов знаменитую строку Державина.
Мы, журналисты, действительно чаще дилетанты, чем знатоки, и по сравнению с нашими собеседниками воистину невежды. Но на нас действительно «весь свет похож»! Чего же стесняться? Тем более что именно мы, и никто, кроме нас, и вряд ли кто лучше нас способен рассказать «всему свету» о богатствах, лежащих в закромах замечательных собеседников. Стало быть, негоже нам скрывать свое незнание, уж коли мы претендуем на роль посредников между людьми знающими и «всем светом». Нам расскажут — мы расскажем, мы поймем — и все поймут!
И все же искусство беседы — дело до такой степени индивидуальное, что давать излишне категорический совет очень опасно, тем более в журналистике, особенно богатой на самые различные ситуации.
Так, например, возможны случаи, при которых как раз необходимо «притворство знанием», точнее говоря, журналисту следует сделать вид, что он уже информирован, хотя на самом деле — нет. «Вы конечно, слышали о нашей неприятности с кронштейнами?» — сказал мне между прочим собеседник, когда я собирал материал на «Красном Сормове». Я был бы любителем, а не профессионалом, если бы сделал большие глаза и ответил: «Первый раз слышу!» Тогда бы я действительно услышал об этой неприятности в первый и последний раз, потому что собеседник немедленно прикусил бы язык. Но я спокойно подтвердил: «Конечно, конечно…» — и даже изобразил на лице элементы сочувствия. Хотя язык собеседника полностью не развязался, но и не был прикушен. А позже, имея весьма скудное представление о неприятностях с кронштейнами, сидя в другом кабинете и беседуя с другим человеком, я мог легко и ненавязчиво оперировать небольшими своими знаниями, надеясь на то, что они обогатятся. «По всей вероятности, — сказал я, — получилось то же, что и с этими злополучными кронштейнами?» Тут уж новый собеседник не скрыл удивления: «Вы уже информированы?! На второй день пребывания?! Откуда?!» «На то мы и журналисты», — улыбнулся я. «Надо же! — сказал собеседник. — У нас комиссия неделю работала, да так и уехала, ничего не узнав про кронштейны. И слава богу, потому что неприятность, как вы знаете, грошевая, а протокол — принципиальный…» Блокнот трещал от записей.
Следовательно, с одной стороны, не надо, думается, скрывать незнание, а с другой — полезно делать вид, что знаешь больше того, что рассказал собеседник. Вполне диалектично, потому что главный вывод оттого и называется «главным», что лежит за пределами конкретных ситуаций: надо проявлять гибкость ума!
Разговор с каждым без исключения собеседником я продумываю заранее и также заранее в блокноте, на отдельном листочке, под номерами и в логической последовательности выписываю сведения, которые намерен и надеюсь получить в процессе беседы. Положим:
Такие-то биографические данные.
Мнение о таком-то человеке.
Подробный рассказ об эпизоде, происшедшем тогда-то.
Размышления о таком-то явлении в местном масштабе и вообще.
Предложения, позитивная программа и т. д.
Затем придумываю и, придумав, тоже записываю конкретные вопросы, с помощью которых надеюсь получить сведения.
Разумеется, для этого мне нужно заранее представлять собеседника и знать его возможности. Знаком ли он с человеком, который меня интересует? Был ли свидетелем нужного мне эпизода? Способен ли размышлять о явлении? Не бессмысленно ли говорить с ним о позитивной программе? Наконец, какой он по натуре: горячий, спокойный, умный, веселый, злой, благодушный, самолюбивый, воспитанный? — от всего этого зависит качество и характер вопросов, которые я должен ему задать.
Значит, еще до беседы надо проделать какую-то работу, дабы «проявить» будущего собеседника. Не могу не вспомнить в связи с этим одного человека, которого без преувеличения знали все московские журналисты, — М. Розова. Я познакомился с ним двадцать лет назад, когда работал в журнале «Юный техник», главным редактором которого был В. Н. Болховитинов; и если М. Розов в ту пору уже добрался до нас, стало быть, вся газетная и журнальная иерархия Москвы была им пройдена. Так вот, он был слесарем, ходил с авоськой в руках, набитой бумагами, и носил с собой идею «рембригад». «Десять услуг за одну!» — был его лозунг, который он решительным образом пропагандировал и пробивал. При жэках, говорил Розов, должны быть созданы на общественных началах бригады из жильцов, представителей разных профессий: стекольщиков, полотеров, сантехников, плотников, электромонтеров и прочих умельцев. Семье плотника нужно натереть пол? — пожалуйста, полотер к их услугам. Вставить стекло? — стекольщик, исправить унитаз? — сантехник и т. д. Но если кому-то понадобится плотник, он тоже обязан сделать «услугу». И получается десять услуг за одну! Такова примерно идея Розова, но я рассказал о ремонтных бригадах попутно, главное же — метод, с помощью которого идея пропагандировалась. Сам М. Розов назвал его «методом отбора кадров», но открыл это название много позже, лет через десять, когда уже стал совершенно седым, забросил слесарничество, надел белую рубашку с галстуком, заменил авоську на большой желтый портфель из свиной кожи и профессионально занялся пропагандой своих «рембригад».
Что же это за метод? Явившись в «Юный техник», Розов не пошел сразу к главному редактору, а постучался ко мне, рядовому литсотруднику. Просидев со мной два или три часа, не пожалев ни времени, ни доводов, ни эмоций, он полностью убедил меня в верности идеи, а абсолютной жизненной необходимости «рембригад», без которых я уже не представлял себе дальнейшего существования. Затем он взял меня за руку и сказал: «Теперь веди к своему непосредственному начальнику». Моими «непосредственным» был И. Лаговский, заведующий отделом «Юного техника», и мы пошли к нему. Розов чувствовал себя спокойно и уверенно, потому что знал: сейчас Лаговский его выслушает, потом спросит мое мнение, а я уже полностью принадлежу Розову. Через полчаса мы уже втроем — Розов, Лаговский и я — сидели в кабинете у заместителя главного редактора М. В. Хвастунова. В каких-то десять минут мы «отобрали» Хвастунова у Болховитинова, и, когда пришли к главному редактору, он был «без войска».
По какой далекой аналогии я вспомнил «метод отбора кадров», говоря о том, что надо собирать сведения о людях, с которыми мы намерены беседовать, не знаю. Во всяком случае с кем бы я ни разговаривал, стоит мне вспомнить М. Розова, как я начинаю интересоваться людьми, которых знает мой собеседник, но с которыми мне только предстоит встретиться. «Вы упомянули, — говорю я. Петрова. Это который играет на кларнете?» — «Что вы! — мягко отвечает собеседник. — Он, как женился, сразу бросил». — «Чего так?» — «Да жена его в клубе работает, они там и познакомились, и характер у нее — ох, ревнивый! Однажды из-за кларнета у них история вышла…» — только успей открыть заслонку: водопад сведений! И в блокнот рядом с фамилией Петрова, с которым еще предстоит разговор, ложатся данные, дающие возможность построить беседу с ним в верном ключе.
Ну а если человек является для разговора сам, без приглашения? Или когда беседа возникает спонтанно и нет сведений? Даже в этих случаях я не тороплюсь. Задаю для начала несколько ознакомительных вопросов: где работает, к чему имеет отношение, кого из уже знакомых мне людей знает, какого мнения о последнем нашумевшем событии в городе — короче говоря, стараюсь немного отодвинуть суть дела, по которому мы встретились. А иногда, извинившись, делаю паузу на пять — десять минут, чтобы сосредоточиться, сбросить с себя посторонние мысли и подумать о содержании предстоящего разговора.
У собеседника, мне кажется, всегда должно быть ощущение, что журналист не бродит в потемках, а точно знает, что ему нужно. Это ощущение обеспечивает успех.
Вопросы я стараюсь ставить так, чтобы они не были лобовыми. Потому что вопрос «в лоб» не требует от собеседника размышлений, и к тому же отвечать на него не интересно. Положим, нужны некоторые биографические данные:
— Будьте любезны, расскажите свою биографию.
— Я родился 14 октября 1940 г. в селе Березовка, Ярцевского района. Школу окончил в 1956 г. Затем поступил…
Скучно, никаких мыслей, собеседник поглядывает на часы, и этот взгляд не ускользает от внимания журналиста.
Другой вариант того же вопроса:
— Вспомните добрых людей, которые вам попадались в жизни, а потом и тех, кого лучше бы не вспоминать.
Тут уж собеседник вздохнет, и закурит, и сделает долгую паузу, и, я убежден, начнет говорить, и все необходимые журналисту биографические сведения окажутся в его рассказе:
— Был дед у нас в деревне, до самой смерти в лаптях проходил, хотя вокруг уже на каблуках топали, но он из принципа: мол, город городом, а деревня чтоб чистая была, незагрязненная. Так вот однажды — а я ведь не городской, всего двенадцать лет как из села уехал, — случилось мне вернуться в мою Березовку, в мой Ярцевский район, и около сельпо встречаю того деда…
Все, что относится к биографии человека, я никогда не собираю «от рождения». Только, условно говоря, «рваным методом». А потом, если возникает надобность, всегда можно соединить.
— Вам приходилось кого-либо спасать?
— Спасал ли кто-нибудь вас и от чего?
— Если вам снятся сны, какие преимущественно? Или по крайней мере несколько раз повторявшиеся? А почему?
Ответ на любой из этих вопросов непременно потянет за собой сумму биографических данных.
Еще пример не «лобового» вопроса собеседнику. Положим, надо получить сведения о профессиональных заботах человека. Можно спросить:
— Расскажите, пожалуйста, как вы работаете.
— Да ничего работаю, — в девяносто девяти случаях из ста ответит собеседник. — Нормально. План на сто три даю, с качеством — не жалуются, заработок — сто восемьдесят без вычетов.
И все. Ни одной живой детали, ни мысли, ни чувства. И что дальше делать журналисту — неизвестно, хоть заново повторяй вопрос. Но можно и так:
— Давайте вместе сосчитаем, сколько шагов вы делаете за день работы?
— А зачем?
— Да, говорят, чем больше шагов мы делаем, тем лучше сердце работает!
Одним словом, считаем. И здесь будет все: куда шаги, зачем, и хорошо ли это, плохо ли, и как отражается на плане, и не горит ли из-за шагов качество, и стоит ли количество шагов увеличивать или сокращать, и как зависит от них зарплата — вся картина профессиональной деятельности собеседника налицо, а журналист уже не может его остановить.
Еще пример. Положим, мне нужно подсчитать бюджет собеседника, выяснить его материальное положение. Так и можно задать вопрос: «Расскажите, пожалуйста, о своем материальном положении». Кто попробует из читателей мысленно ответить на него, тот поймет, как сворачивает скулы от нашей журналистской прямолинейности.
В очерке «Студент» я обнажил прием, которым, кстати, пользуюсь довольно часто: «В двадцать пять конвертов я мысленно вложил по десять тысяч рублей новенькими купюрами, роздал конверты двадцати пяти студентам, словно я Крез, и сказал: „Тратьте!“ Игра игрой, но лишь двоим удалось разделаться со всей суммой целиком, и то потому, что они догадались купить „Волги“, хотя, мне кажется, студенту больше подходит мотоцикл. Остальные моты и транжиры, не использовав и половины денег, подняли руки вверх».
Вот как распорядился десятью тысячами мой главный герой, студент четвертого курса радиофизфака Горьковского университета Лебедев: «Ни секунды не медля он сказал: „Во-первых, я всем объявлю, что у меня есть шальные деньги!“ Это значит, весь курс получит приглашение на банкет в ресторан. Затем Лебедев купил бы матери стиральную машину с центрифугой, отцу — „что он пожелает“, сделал бы подарки родственникам, а себе — книги. Потом поехал бы в какую-нибудь страну, например во Францию, взяв с собой некую студентку третьего курса. „Это обошлось бы в два раза дороже“, — заметил я. „В три“, спокойно поправил Лебедев, не дрогнув ни единым мускулом».
Добавлю от себя, чтобы особенно много не цитировать, что по ходу дела, тратя мифические деньги, мой герой полностью и безо всякого принуждения «раскрыл» свой гардероб. Это дало мне возможность написать потом в очерке, что, прожив в Горьком около месяца, я видел Лебедева в одном и том же костюме, в котором он ходил на занятия, валялся на кровати, если не замечала мать, и пошел бы в ресторан на банкет. Что у него еще было одно пальто цвета маренго, по поводу которого все та же «парижская» студентка сказала, что оно «ужасное», пара свитеров и, наконец, ботинки сорок пятого размера, про которые, очевидно, и поется в студенческой песне: «Мне до самой смерти хватит пары башмаков».
Главное, что дал этот прием, — вывод, который я мог сделать с предельной четкостью, суммируя все «траты»: мои студенты — народ не меркантильный, но в то же время с явно заниженными потребностями. Я уж не говорю о том, что кроме гардероба и Лебедев, и его товарищи раскрывали передо мной свои характеры, свое отношение к «презренному металлу», свои жизненные планы и надежды. Множество живых человеческих деталей и подробностей, узнанных мной в процессе игры, нашли потом отражение в очерке, потому и называю я вопросы типа только что продемонстрированного «вопросами-кладами».
Такими же «кладами» можно считать вопросы ситуационные в отличие от статичных. Собственно говоря, игра с десятью тысячами рублей — типичный ситуационный вопрос: он ставит собеседника в положение, которое заставляет действовать, что-то предпринимать, забыв при этом, что сидишь в кабинете за столом перед журналистом, который пишет в блокноте.
— Скажите, если бы вас уволили с работы, что бы вы делали?
Первая реакция — буквальная: «Как это — уволили? За что? Когда? И кто?» Дело свое собеседник знает, претензий к нему нет, на работу не опаздывает, скандалит редко и не без повода — недавно, например, поругался с таким-то из-за того-то, но наверху вроде бы разобрались, выводов не сделали… «Ах, абстрактно? Ну если абстрактно, другой вопрос. Уволили бы, памятник бы им поставил!» Потому что истинное призвание собеседника совсем не то, чем он занимается, а сцена! Да-да, вот уже восемь лет играет в самодеятельном оркестре народных инструментов на кларнете. Ушел бы наконец в профессионалы, и на душе было бы легче, и денег побольше…
— Если бы вам подарили лошадь?
— Лошадь?! А что, остроумно. Только где ее разместить? Квартира хоть и большая, но на пятом этаже и без лифта, да к тому же, говорят, лошадь вниз по лестнице ходить не умеет. Пришлось бы передарить тестю, он продал бы «Москвич», купил бричку и возил пассажиров от вокзала до рынка, у него эта черточка имеется, он клубнику разводит на продажу, недавно собаку отвез на дачу — сторожить…
— Если бы вам дали Государственную премию?
— А дали бы… она сколько, пять или десять?.. Взял бы! Чего скрывать? Поехал бы в командировку, как всегда, толкачом, и тут же тебе — номер в гостинице. Лауреат! А то приедешь, и первые три ночи спи в холле, на раскладушке. Последний раз даже в здание не пустили, а вымотался до предела. Поручение было ответственное: план горел, поставка задерживалась, и директор сказал, что если не «толкнуть», предприятие останется без тринадцатой…
— Если бы вас заставляли бросить жену?
Хоровод мыслей у собеседника: а почему, собственно, ее надо бросать, кто может заставить? И поток сведений: когда и как познакомились, как замечательно живут, кому бы пришла идея их рассорить, по какой причине…
Живая жизнь! Попробуйте получить ее в журналистский блокнот, задавая статичные вопросы типа: «Ваше отношение к работе? Чем занимаются ваши родственники? Как у вас обстоит с честолюбием? Как относится жена к вашей профессии?»… Многие из этих вопросов, переведи их в статичный план, даже в голову не придут журналисту!
Я очень часто задаю собеседникам ситуационные вопросы. Вместо «лобового»: «Скажите, какой у вас вкус?» — и сам бы не стал отвечать на подобный вопрос, будь он мне задан! — спрашиваю: «Что бы вы подарили такому-то в день его рождения? А такому-то?» Вместо: «Ваше отношение к вещам?» — говорю: «Скажите, если, не дай бог, случится у вас дома пожар и можно будет вынести только три вещи, что бы вы вынесли?» Собеседнику, как правило, даже интересно задуматься над тем, о чем он прежде никогда не думал. Он сам себя познает!
В пору, когда я работал над очерком «Остановите Малахова!», у меня состоялся с главным героем, отбывающим наказание в колонии, такой разговор (цитирую по публикации):
— Представь себе, — сказал я, — что ты маг-волшебник и тебе дается право совершить три любых чуда. Настройся, соберись с мыслями — и твори!
— А зачем?
— То есть как «зачем»? Неужто тебе не интересно помечтать?
— Дак ведь все равно не исполнится.
— А вдруг?
Андрей задумался. Я с любопытством ждал, пытаясь угадать диапазон его желаний: вероятно, от немедленного освобождения из колонии до всеобщего мира на земле?
— Тэ-э-эк, — сказал Андрей. — Три чуда, говорите? Любых? — Я сделал царский жест, означающий: чего душе угодно. Его глаза немного ожили, потом в них появилось нечто плотоядное, и он потер руки. — Значит, так. Перво-наперво я хочу полное государственное обеспечение до конца жизни: чтоб квартира, чтоб деньги, дача, машина — чтоб все!
— Работать при том?
— Вы что?!
Я выглядел, наверное, большим чудаком, но не унимался:
— Тогда, может, учиться?
— Чему? Как тратить деньги? Ну, вы и скажете…
— Понял. Переходи ко второму чуду.
— Второе… — Он сделал интригующую паузу. — Пусть будет долговечье!
— Прекрасно. Кому, если не секрет?
— Как кому? Разве другим тоже можно? — Я пожал плечами, боясь спугнуть его бушующий эгоизм: мол, ты волшебник, тебе и решать. И Андрей решил: Тогда еще бабе Ане: живи, сколько хочешь!
— А матери с отцом? — спросил я, но он не услышал вопроса.
— Над третьим чудом, — сказал Андрей, — буду думать. А то еще прогадаю.
— Я спрашиваю, отцу бы с матерью дал долговечье?
Он вновь «не услышал», и мне стало грустно: Малаховы получили то, что сами вложили в сына.
— Третьим чудом будет — встретить хорошую девушку!
— Ну, вот и прогадал, — сказал я. — И так встретишь.
— Ой ли? — произнес Андрей с далеко не юношескими интонациями в голосе. — Разве отец мать «встретил»? А баба Аня тоже, по-вашему, «встретила»? Алкоголика-то? Не, тут без чуда не обойтись, уж я-то знаю!..
Вероятно, нет нужды подробно расшифровывать нашу беседу. И без того ясно: оказавшись в положении «мага-вошебника», Андрей ухитрился вложить в три «чуда» и яростный эгоизм, и трезвый расчет, и психологию потребителя, и горький жизненный опыт, основанный на примере старших, и даже отплатил векселя, предъявленные ему в свое время родителями. К моменту нашей встречи он уже год сидел в колонии. Я думал, что новая жизнь успела хоть «разбавить» его старые представления, чуть изменить прежние взгляды, — но нет, заложенное еще в семье оказалось крепким и устойчивым.
Но более всего меня поразил вывод, с предельной отчетливостью вытекающий из второго «чуда» Андрея: Малаховы воспитали в своем доме чужого для себя ребенка, не пожелавшего им не то чтобы вечной, но даже долгой жизни. А казалось бы, «маг-волшебник», «три чуда» — игра!
«…Девять солдат науки, девять авторов, девять непохожих друг на друга человек; я говорил с каждым из них и каждого просил дать характеристику восьми остальным. Получилось, как в шахматном соревновании по круговой системе: каждый „сыграл“ со всеми по одной партии. Я чувствовал, что все они испытывали при этом какую-то неловкость, но убедился в предельной справедливости и даже беспощадности их оценок. Они уважали друг друга, если не сказать больше, но больше я говорить не буду, потому что они не терпят сентиментальности. Если кто-то и отмечал в ком-то недостаток, то по сумме восьми характеристик этот недостаток либо смягчался, либо даже переходил в достоинство. „Упрям как осел“, — сказал категорически один. „Упрям и упорен“, — сказал другой. „Усидчив“, — сказал третий. „Настойчив“, — сказал четвертый. „Напорист“, — сказал пятый. „Потянет любую работу“, — сказал шестой. „С железным характером“, — сказал седьмой. И последний закончил: „Ему можно доверить все!“ Гамма красок, спектр оттенков…»
Это кусочек из документальной повести «Взятие сто четвертого», посвященной физикам Дубны. Метод, условно называемый мной «шахматным турниром», хорош, когда собираешь материал о микроколлективах: заводской бригаде, экипаже самолета, соавторах открытия, театральной труппе, учебном классе и т. д. Короткие характеристики, взаимно розданные членами коллектива, дают мне, во-первых, те самые предварительные сведения о людях, с которыми впоследствии я веду разговоры, и, во-вторых, сами по себе довольно часто используются в очерке при описании отношений внутри коллектива.
Но к краткой характеристике, так сказать, «назывной», я прибегаю только в «шахматных турнирах». Во всех прочих случаях добиваюсь расшифровки. Положим, мой Лебедев, характеризуя другого студента, сказал: «Он очень независимый, для него не существует авторитетов». — «Докажите!» — немедленно предложил я. «А как доказать?» — «Очень просто: начните свою характеристику со слова „однажды“. Ведь если я напишу в очерке „независимый“, читатель мне не поверит!» Лебедев, помню, задумался. «Ну, хорошо. Однажды он опоздал на лекцию и вошел в зал, когда триста человек уже писали, а лектор вещал. И тогда он, громко топая подкованными ботинками, прошествовал на свое место. Годится?»
Слово «однажды» воспринимается мной как ключ к кладовой, где лежат прекрасные жизненные детали, лучшие доказательства любых характеристик.
Не могу исключить из техники разговора и вопрос-«провокацию» — по типу «украденной» работниками чешского телевидения вагонетки с людьми. Готовясь к вопросу, беру лист бумаги, незаметно от собеседника пишу несколько слов, затем переворачиваю написанное текстом вниз и говорю, не моргнув глазом: «Скажите, это правда, что вы скряга?» Нет предела возмущению собеседника: «Я скряга?! Да кто вам сказал такую глупость! Зайдите ко мне домой, посмотрите, как я живу: у меня один костюм, а у детей — по три! Транзистор? — Есть! Жене и дочери по батнику? — Мне не жалко! В театр? — Только в партер! Зарплата? В серванте, который не запирается! В заначке, вы не поверите, оставляю пятерку! На работе скидываемся — никогда не считаю. Это, наверное, Сарычев вам сказал, так я с ним из принципиальных соображений в компанию не вхожу: он форменный алкоголик! Но чтоб я хоть раз кому на подарок или в долг не дал… Вот Сарычеву — не дам!..»
Когда собеседник исчерпан, я прошу его перевернуть лист бумаги и прочитать, что там написано: «Уважаемый имя-рек, не обижайтесь, никто мне о вас плохо не говорил, это всего лишь журналистский прием». — «Ну даете! может сказать собеседник. — Выходит, у каждой профессии свои хитрости?»
И вообще спор как метод беседы, по-моему, чрезвычайно плодотворен. Я никогда не тороплюсь согласиться с собеседником, даже если всей душой на его стороне. Он злится, негодует, поражается моему непониманию, растолковывает, приводит все новые и новые доказательства, нервничает — ничего: и ему, и мне надо потерпеть во имя общего дела. В конечном итоге все инциденты оказываются исчерпанными к обоюдному удовольствию.
Верить или не верить собеседнику? Как определить, говорит ли он правду или вводит нас в заблуждение? Здесь, очевидно, многое зависит от нашей интуиции, от суммы сведений, которыми мы располагаем о собеседнике, от его внешнего вида и манеры говорить, от степени его независимости — набор данных, влияющих на уровень нашего доверия, вряд ли исчерпаем. Но принципиальное решение вопроса, мне кажется, не в этом перечне. Позволю себе рассказать историю, случившуюся однажды со мной и послужившую хорошим уроком.
Я работал тогда адвокатом и на первом же самостоятельном деле изрядно обжегся. Мне пришлось выступать в защиту восемнадцатилетней девушки, которую обвиняли в «покупке заведомо краденого» по статье 164 части II тогдашнего Уголовного кодекса. Как ее защищать я по молодости лет и совершеннейшей неопытности не представлял, поскольку вина моей подзащитной казалась явной: во дворе собственного дома она купила у мальчишек за четверть цены дамскую шубу. Коллеги говорили, что на суде мне надо «пять минут поплакать в жилетку», то есть «бить» на молодость подзащитной, на то, что преступление совершено ею в первый раз, и т. д. И вот в таком состоянии я поехал в тюрьму говорить с несчастной. Начал с откровенного вопроса: «Вы знали, что шуба краденая?» — «Клянусь вам, — ответила девушка, — я скорее умерла бы, чем купила, если бы знала!» От адвокатов у подзащитных не должно быть секретов, я это знал, но понять, что может случиться иначе, мне суждено было позже.
Я тщательно готовился к слушанию дела: изучил материалы, придумал и продумал четкую линию защиты, выстроил под нее систему доказательств, а свою речь написал заранее. Я был готов к суду, как молодой летчик — к первому самостоятельному полету, врач — к первой в жизни операции, музыкант — к первому сольному концерту, то есть был собран, взволнован, не очень уверен в себе, но абсолютно уверен в невиновности подзащитной.
Дальнейшее могло бы показаться читателю оригинальным вымыслом, если бы не друзья, коллеги и родственники, которые пришли слушать мою первую защитительную речь и на глазах у которых все случилось. Процесс сначала складывался удачно: я цепко допрашивал свидетелей, со скептической улыбкой слушал «убийственные» вопросы прокурора, нивелировал их своими контрвопросами, а потом мы говорили речи. У меня не было нужды заглядывать в конспект, я ораторствовал почти экспромтом и, как мне казалось, умно, горячо и, самое главное, убедительно. Закончил так: «Однажды в Голландии судили хлебопека за то, что он убил свою жену. Его признали виновным, приговорили к смерти, но после его казни выяснилось, что жена преспокойно живет в соседнем городе. С тех пор во всех судах Голландии учредили специальную должность „напоминателя“. Когда судьи вставали, чтобы уйти в совещательную комнату, „напоминатель“ громко произносил им вслед: „Помните о хлебопеке!“ Я тоже говорю вам, товарищи судьи: „Помните о хлебопеке!“» Мой голос, вероятно, звенел чистым, искренним звоном: «Помните о хлебопеке! Помните о том, что эта девушка невиновна!» И я сел под гробовое молчание потрясенного, как мне думалось, зала.
И тут послышался громкий плач. Рыдала моя подзащитная. К своему несчастью и к моему немалому изумлению она оказалась единственной из всех присутствующих, которая по достоинству оценила мою речь и глубоко ее прочувствовала. И потому, рыдая, сквозь слезы воскликнула: «Я знала, знала, знала, что шуба краденая!»
Ей дали год лишения свободы, а я с тех пор очень боюсь быть убедительным в ущерб тем, кого защищаю. Кроме того, я понял, что единственный способ оградить себя от всяческих недоразумений — это исходить только из того, что подтверждается объективно. Как говорил один мудрый, опытный адвокат, «выслушай все стороны, взвесь обстоятельства, а потом еще раз их взвесь и приди к выводу, что нужно вновь выслушать все стороны». Этот принцип, на мой взгляд, полезно было бы взять на вооружение журналистам.
Чем пользоваться газетчику: блокнотом, диктофоном или памятью? Дело, думаю, сугубо индивидуальное. Я, например, пользуюсь блокнотом. Не доверяю своей памяти. Пишу сразу, параллельно рассказу собеседника, не стесняясь, иногда даже не поднимая на него глаз, если некогда. Способ, конечно, несовершенный, сковывающий собеседника. Но потом к нему привыкают. Я заметил: даже входят в ритм. Пишешь — собеседник говорит, прервался — и тут же он умолкает. В тех случаях, когда конкретный кусок рассказа мне не нужен, а сбивать собеседника с ритма вроде не удобно, я не перестаю писать в блокноте, но заполняю его описанием внешнего вида рассказчика, манерой говорить и прочим, что, кстати сказать, мы часто забываем фиксировать, а потом с великими трудностями восстанавливаем по памяти, если не теряем.
В блокнот есть возможность писать самое важное и самое главное. Можно сразу, по ходу записи, сортировать материал, производить первичную обработку. Память тоже это делает, но все же, согласитесь, с большими потерями. А диктофон в этом смысле туп. Но я против диктофона еще и потому, что он пугает, сковывает, настораживает собеседника больше, чем блокнот. От наших записей в крайнем случае собеседник всегда может «отпереться», а вот попробуй от пленки! Кроме того, журналист, пользующийся диктофоном, напоминает художника, рисующего натуру с цветных фотографий. Ведь пленка все равно нуждается в прослушивании и переписке, с нее очерки не сочиняют. Впрочем, кулик всегда хвалит свое болото, а как его хвалить, не ругая соседние? Диктофон — современное вооружение современного журналиста, против научно-технического прогресса не пойдешь, каковы бы ни были твои симпатии.
Допускаю ситуацию, когда записывать невозможно: в пути, на ходу, на морозе. Делаю тогда в блокноте символические пометки типа закорючек, которые помогают впоследствии вспомнить и записать необходимое. Наконец, и собеседник далеко не всегда разрешает пользоваться авторучкой: как только вытащишь, мгновенно замолкает. В таких случаях я прибегаю к «уводу в сторону» и к «ложным записям» — методам, известным в журналистике и многими применяемым. Как правило, это бывает во время бесед с негативными героями.
Что значит «увод в сторону»? Положим, дело происходит на ферме, потенциальный герой — председатель колхоза. Идет разговор, блокнот и авторучка спрятаны. Собеседник достаточно откровенен, руки у журналиста «чешутся». Дошли и в беседе, и в реальности до станка, где находится корова-рекордистка. Вот тут-то и пришло время «уводить в сторону».
— Сколько она дает литров? А в прошлом году сколько давала? А сколько даст в будущем? Как ее зовут? Какова жирность молока? Спокойный у нее характер? — Короче говоря, уйма фактологических вопросов. И наконец: «Вы не возражаете, если я запишу?»
Собеседник, естественно, «не возражает», какие у него, собственно, основания противиться записи элементарных сведений, и журналист вынимает блокнот. Время от времени подбрасывая все новые вопросы фактологического характера, он преспокойно записывает и то, что несколько минут назад не внес в блокнот из-за решительного протеста собеседника.
Аналогичным образом можно «уводить в сторону» и начальника цеха («Простите, на каком принципе действует этот станок?»), и тренера по гимнастике («Какова технология переворота назад с доворотом на девяносто градусов?») и судью («Объясните, пожалуйста, что такое дееспособность и презумпция невиновности?») и т. д.
Скажу в заключение, что, конечно, сколько журналистов, столько и методов работы. Однако я убедился: все молодые и начинающие газетчики работают в основном по-разному, а старые и опытные — одинаково, с небольшими отклонениями. Полагаю, это естественно: жизнь надиктовывает самый рациональный путь, и все мы рано или поздно на него выходим. Жаль только, если очень поздно.