23 августа 1964 года утренние газеты сообщили, что в Объединенном институте ядерных исследований открыт 104-й элемент таблицы Менделеева.
Как потом стало известно, духовой оркестр заказан не был, а потому жители Дубны проснулись в то утро обычным порядком. Георгий Флеров и еще восемь авторов упомянутого открытия явились, как всегда, в лабораторию, надели синие халаты и приступили к очередным делам. Их сдержанно поздравляли коллеги, они сдержанно отвечали на поздравления.
Чепчики остались на головах.
Но хлынула пресса. Первой волной шли ТАСС и АПН. Получасовой разговор — сто пятьдесят строк живых подробностей. Потом пошли корреспонденты центральных газет и телевидения. Срок командировки два дня. За ними наступила очередь толстых журналов, представители которых заранее, по телефону, заказывали номера в гостинице на неделю. Флеров по опыту знал, что еще должен приехать маститый писатель «делать роман»…
В Дубне даже москвич чувствует себя немного провинциалом. Я не был исключением. Еще на Дмитровском шоссе, в том месте, где кусок деревянной молнии показывает направление к физикам, мое сердце стало основательно обгонять секундную стрелку. Оно стучало в ожидании чего- то необычного, и необычное пришло. Начался город — не дом, не два и не десять домов, — большой и красивый город в асфальте и в зелени, с тихими и таинственными улицами, прекрасными коттеджами, современными зданиями и чистым воздухом, не тронутым пылью. Пожилая женщина на велосипеде произвела впечатление кинотрюка. Любой человек с портфелем казался мне Понтекорво. Неторопливые походки, негромкая речь, интеллект в каждом взгляде…
Это был иной ритм, иной стиль, иной тон жизни.
В номере гостиницы, на том месте, где положено висеть «Трем охотникам», я увидел тонкую гравюру. Была горячая вода. И когда вечером я увидел в ресторане официантку в очках, то принял окончательное решение больше ничему не удивляться. «Дядя, — скажет мне утром на улице трехлетний мальчишка, — давайте сыграем в протонную радиоактивность». — «Прости, — отвечу я, — мне некогда, в другой раз».
Кстати, прощание с физикой у меня состоялось лет двадцать назад. Между тем, собираясь в Дубну, я понимал, что знаменитые сто пятьдесят ядер нового элемента, полученные группой Флерова, не возвышаются горой в директорском кабинете наподобие ядер французской мортиры в Историческом музее. В этом смысле многочисленным гостям Дубны не только нечего дарить, но даже и показывать.
Гостям показывали следы этих ядер.
Назвав свою фотолабораторию «кухней», Светлана Третьякова — один из авторов замечательного открытия — выложила передо мной на стол несколько обыкновенных стеклышек. С помощью микроскопа я с трудом разглядел на них черные точки в сиреневом овале. Это было все, что осталось от знаменитых ядер, проживших три десятых секунды и развалившихся на куски.
И мне стало жаль физиков.
Как Бетховен, они были трагически лишены возможности «слышать свои произведения» — видеть то, чему посвящали годы труда, десятилетия жизни. Великий Томсон, которого коллеги называли просто Джи-Джи, открыл электрон, поставив блестящий опыт, позволивший ему как бы считать маленькие электрические заряды. Чуть позже ученые даже определили возможный радиус электрона — три десятитриллионных доли сантиметра. И, конечно, увидеть глазами частицу атома ни сам Джи-Джи, ни кто-нибудь другой не умели. Да что электрон — громадный атом, это солнце по сравнению с электроном-планетой, сам атом был надежно закрыт от взгляда гениального Резерфорда, своего «отца», и существовал, как невидимка, лишь в воображении физиков.
Да, не многие профессии могли похвастать таким жестоким свойством.
Правда, говорят, Жолио-Кюри никогда не желал стать гномом, чтобы проникнуть в атом, и даже заявил об этом во всеуслышание. Наверное, и археологи никогда не стремились повернуть время вспять, чтобы собственными глазами увидеть Карфаген еще до того, как его разрушили. «Мы тоже не сумасшедшие», — сказал мне один из авторов 104-го. «Но простите, — возразил я, — вы можете представить себе антрополога, который удовлетворился бы следами неандертальца, отказавшись разговаривать с ним тет-а-тет?»
Мне по наивности казалось, что каждый физик по секрету от своих коллег все же мечтает забраться внутрь атома, чтобы собственными глазами увидеть протоны и нейтроны, собственными руками пощупать их и до конца разгадать тайну их взаимодействия и еще выяснить, нет ли у альфа-частиц, как у ангелов, маленьких крыльев, когда они вылетают из атома.
Увы, никто из авторов открытия не пожелал в этом признаться. «Если бы мне и удалось проникнуть в ядро, — серьезно сказал Виктор Друин, — я все равно проверил бы увиденное приборами».
Да, они, кажется, действительно привыкли не видеть то, что видеть им было не дано, как все мы привыкли не замечать земного магнетизма, хотя знаем, что он существует и действует.
Впрочем, года полтора назад они все же проделали опыт: выпустили из циклотрона в воздух пучок ионов— просто так, главным образом для того, чтобы посмотреть, как он выглядит. И были потрясены. У Флерова до сих пор хранится цветная фотография: острый светящийся кинжал, от красного до голубого — почти весь солнечный спектр.
Я тоже видел зрелище — мне разрешили глянуть через маленькое оконце внутрь циклотрона. Я ничего не понял, не успел понять, но я увидел воздух, горящий нежно-голубым пламенем, и ярко-красное зарево от раскаленного неона, и медные электроды — дуанты, отсвечивающие густым фиолетовым цветом… Это было ничтожно мало по сравнению с тем, что происходило внутри, — всего лишь крохотная картина из одного действия четырехактного спектакля, — но незабываемо. А потом, пока в циклотроне шла реакция, совсем в другой комнате я видел на молочно-матовом экране осциллографа электрические импульсы, оставляемые частицами ядер, — дрожащие зеленые полоски. Они принимали самые невероятные очертания. «Это элемент калифорний», — сказал мне лаборант, но я не мог не воскликнуть: «Нет, это высотный дом на Котельнической набережной в Москве!» — «Вы ошибаетесь, — поправил меня строгий лаборант, — это калифорний».
Утверждаю: природа несправедливо скрывает от человеческих глаз поразительную красоту процессов, происходящих в атоме. Я не хочу верить, что это навсегда. Мы знаем и о грозной и о доброй силе, спрятанной в этих процессах, хотя мне больше по душе их внешний вид. И людям мало понимать, что из атомов состоит весь окружающий их прекрасный мир, — они хотят видеть красоту каждой, пусть даже крохотной, частицы мира.
Разве не заложен и в этом глубокий смысл того, к чему стремятся сами физики, раскрывающие тайны природы?
У Друина в руках кусок мела. Он стоит у доски и объясняет мне сущность спонтанного деления ядер, открытого много лет назад Георгием Флеровым и Константином Петржаком. Я внимательно слушаю Друина — кандидата наук, человека серьезного, и занятого, и редко улыбающегося — и пытаюсь угадать, почему здесь, в Дубне, так терпимо относятся к журналистам.
— Даю аналогию, — говорит. Друин. — Представьте себе роту солдат, идущую по мосту. Вам должно быть известно, что в ногу им идти нельзя: мост развалится. Но если солдаты будут миллионы раз, нарочно сбивая и путая шаг, проходить по мосту туда и обратно, у них однажды случайно все же получится «в ногу». Итог ясен. Теперь представьте ядро, в котором движутся протоны и нейтроны. Полный хаос, у каждой частицы свое направление. Но вот случайно из миллиарда различных комбинаций вдруг четко получается одна: частицы «идут в ногу». И тогда они пробивают ядро, разваливают его на куски. Это и есть спонтанное деление. Если вам еще не понятно, могу дать другую аналогию. Представьте: банка с жидкостью. Жидкость колеблется, и вдруг происходит выплеск. Одно из двух: или стенки стали ниже, или колебания больше. Почему? Мы не знаем. Загадка. Можно еще и так. Можно представить себе тол, который неожиданно взрывается вроде бы от детонации, хотя детонацию мы не видим и зарегистрировать не умеем… Короче говоря, если по-научному, то спонтанное деление есть самопроизвольное деление ядер без вмешательства посторонних сил. Наша задача — создать условия, при которых такие случайности рождались бы чаще. В циклотроне…
Друин продолжает, и говорит так, словно речь идет о живом существе. По его рассказу получается, что у ядра есть и сердце, и чувства, и характер, и даже настроение. Потом он рисует на доске кружочек: это ион неона, которым будут бомбардировать ядро урана. Уран — это еще один кружочек, и все это рисуется удивительно просто, почти автоматически, вероятно, в миллион первый раз.
А почему кружочки? Откуда он знает, что не крестики, не трапеции или не спичечные коробки? Разве кто-нибудь когда-нибудь видел ион? Или ядро, размер которого порядка десять в минус тринадцатой степени сантиметров? Когда Резерфорд, открыв ядро, воскликнул: «Теперь я знаю, как выглядит атом!», он знал на самом деле, как он не выглядит, но не больше, так как больше человеку пока знать не дано. Резерфорд гениально понял, что атом не примитивный шарик или тельце, а сложный, очень сложный мир. Но какой? К сожалению, человек может лишь условно представлять себе внешний вид атома или ядра, а если условно, то почему именно кружочек, а не, положим, восклицательный знак?
Вопрос этот, а скорее настойчивость, с которой он задается, может показаться праздным — по крайней мере, для серьезных людей. Но Друин, очевидно, не показывает вида. Мы тратим с ним время на то, чтобы найти достойный ответ с достойными обоснованиями. Мы вспоминаем о человеческой интуиции и привычках, о законах симметрии, даже цитируем Брюсова: «И, может, эти электроны — миры, где пять материков», говорим об аналогии с Солнцем и Землей… Кстати, ведь именно так выглядела знаменитая планетарная модель атома, созданная Резерфордом. Солнце — ядро, планеты — электроны. Это было красиво и понятно, просто и убедительно. Модель завоевала симпатии современников. Но Резерфорд сам понимал, что атом, будь он действительно похож на солнечную систему, перестал бы существовать, потому что электроны, уподобясь спутникам и вращаясь по спирали, неминуемо упали бы на ядро. Резерфорд был вынужден прийти к такой модели, чтобы с ее помощью объяснить многие свойства атома.
Так как же он выглядит на самом деле?
— Между прочим, — вдруг произносит Друин, — ядра не круглые. Это мы рисуем главным образом для удобства. На самом деле они скорее всего имеют сплющенную форму или форму вытянутого эллипса.
Как вам нравится: не просто эллипса, но именно «вытянутого»! Это уже не просто другое видение по сравнению с нашим обычным, человеческим, это иной образ мышления.
Не могу в связи с этим отказать в удовольствии ни себе, ни вам, а потому цитирую небольшой кусочек из «Александра Грина» Юрия Олеши:
«От рождения мальчика держали в условиях, где он не знал, как выглядит мир, — буквально: не видел никогда солнца! Какой-то эксперимент, причуда богатых… И вот он уже вырос, уже он юноша — и пора приступить к тому, что задумали. Его, все еще пряча от его глаз мир, доставляют в один из прекраснейших уголков земли. В Альпы? Там, на лугу, где цветут цикламены, в полдень снимают с его глаз повязку… Юноша, разумеется, ошеломлен красотой мира. Но не это важно… Наступает закат. Те, проводящие царственный опыт, поглядывают на мальчика и не замечают, что он поглядывает на них! Вот солнце уже скрылось… Что происходит? Происходит то, что мальчик говорит окружающим:
— Не бойтесь, оно вернется!
Вот что за писатель Грин!»
А каковы физики, представляющие себе ядро в виде вытянутого эллипса?
— Откуда вы это знаете?
— Теории Бора, Уиллера… — скромно отвечает Друин. И вдруг совсем неожиданно: — И еще от вас.
Я не готов принять шутку всерьез. Но Друин не шутит. Впрочем, ему виднее, и если он действительно полагает, что в формировании представлений о мире участвуют не только теории и гипотезы ученых, но еще Олеши и Грины со своими художественными образами…
Директор ЛЯРа — Лаборатории ядерных реакций — ходит по кабинету с указкой в руках и говорит тоном заговорщика, словно вербует вас на какое-то страшное дело. Директор ЛЯРа — член-корреспондент Академии наук СССР. Ему за пятьдесят лет, мне больше импонирует называть его Георгием Николаевичем, но в подобных очерках принято говорить только имя и фамилию: Георгий Флеров. Что ж, отдадим должное традиции.
Итак, Георгий Флеров ходит по кабинету и жалуется на то, что у него болит голова. Я не могу сообразить: в прямом или переносном смысле? Ведь голова у Флерова, в отличие от прочих физиков, может болеть дважды: он и ученый, и администратор.
Представьте такую картину: Флеров сопровождает гостя, проявившего любознательность, по ЛЯРу. Они идут пустым и длинным коридором с люками-дверями по сторонам, со светофорами, предупреждающими об опасности, и стук их каблуков отдается в ушах гулким эхо. Гость весь внимание, он раздираем жаждой необыкновенного, он приготовлен к бурным или сдержанным восклицаниям — он гость, и этим все сказано. Вот он нервно потянул носом, уловив чуть сладковатый, немного приторный и, как ему кажется, характерный запах работающего циклотрона, и он бесконечно рад этому первому ощущению.
А Флеров думает: безобразие, опять кто-то в химической лаборатории пролил ацетон!
Огромная комната. В середине десятиметровым полукругом расположился пульт управления циклотроном. Гость восторженно смотрит на приборы, сверкающие разнообразными огнями, на сотни движущихся стрелок и стрелочек и уже готовит в запас восклицательные знаки, если собирается писать очерк в научно-популярный журнал.
А Флеров с состраданием смотрит на оператора Федю Епифанникова. Федя сидит в середине десятиметрового полукруга, а потому физически не может видеть показаний на крохотных приборах, расположенных в дальних его концах. Почему так легкомысленны конструкторы? Придется, видимо, переносить приборы в центр, громоздить друг на друга, тратить время, силы.
Они идут дальше — мимо труб холодильного устройства, покрытых инеем, как деревья в зимнем подмосковном лесу, потом заходят в огромную комнату с голубыми сейфами генераторов высокой частоты, останавливаются перед махиной массепаратора, покрашенного в цвет летнего безоблачного неба, и от внимательного взгляда гостя, кажется, не ускользает ни одна подробность. Он считает своим священным долгом вслух восхититься элементарным манипулятором, и плексигласовым защитником глаз от бета-лучей, способным вызвать зависть только мотоциклистов, и боксами в фотолаборатории, напоминающими фотографические мешки для перезарядки кассет, и даже обыкновенной свинцовой кувалдой, прислоненной к стене мастерской.
Гость не знает, как появилась в лаборатории эта кувалда. Однажды пришлось подправлять трехтонный магнит циклотрона. Решили делать это медной кувалдой, которая как раз имелась, но тут неожиданно стали образовываться токи Фуко — хоть приводи толпу школьников и демонстрируй им знаменитый опыт. С великим трудом достали свинец и в собственной мастерской сделали вот эту самую свинцовую кувалду. А гость помнит, что такое токи Фуко? Смутно? Ну хорошо, пусть тогда обратит внимание на некоторые ненаучные детали. Вот, например, стенд водоохлаждения. Как вам нравятся эти краны? Нравятся. Жаль. Лучше бы их вернуть на кухни коммунальных квартир, а сюда приспособить нечто более современное по конструкции. Как-никак — циклотрон. Последнее слово техники. Или вот этот плакат, висящий рядом с ускорителем, — очень цветной и очень красивый: «После работы с радиоактивными элементами убери свое рабочее место!» Во-первых, почему «убери», а не «уберите»? Во-вторых, почему при этом нарисована дворницкая метла, а не современный пылесос? Наконец, почему в лаборатории действительно нет пылесосов? Ох уж эта культура производства!
Циклотрон. Огромное серое тело. Гостю кажется, что он в громадном готическом соборе, куда по воле сумасшедшего режиссера перенесены съемки фантастического фильма. Он задирает голову, чтобы увидеть капитанский мостик под самым потолком, и лихорадочно ищет в памяти, как драгоценности, сравнения. «Циклоп, — вертится у него в голове, — циклоп…» И вот наконец найдено самое точное: «Циклотрон!» Он говорит об этом Флерову, и Флеров смеется вместе с гостем, потому что он любит эту машину, преклоняется перед ней, знает ей цену.
Знает, что им суждено расстаться. Этот циклотрон решили строить, когда на прежней маленькой машине зашли в тупик уже с сотым элементом. Когда построили, получили 102-й элемент. Все были рады и счастливы. 102-й живет восемь секунд. Этого времени за глаза хватит, чтобы не только получить элемент, но и успеть зафиксировать факт получения. Но 104-й живет уже 0,3 секунды. А каков будет век 105-го? А 106-го? Мысль летит дальше, она сегодня уже где-то в районе 110-го и даже 115-го элемента. Между тем получение 105-го по сравнению с предыдущим будет в сто раз сложнее! Идея ученого, обгоняющая возможности техники, напоминает киномеханика, который хочет спроецировать изображение гораздо большее, чем экран. Кто-то однажды пошутил: «Петух чувствовал, что его зарежут, и спел свою лебединую песню». Лебединой песней этого циклотрона можно считать 105-й, ну, в крайнем случае 106-й элемент. А что дальше?
Гельмгольц сказал о Фарадее: «Старые куски проволоки, дерево и железо кажутся ему достаточными для того, чтобы прийти к величайшим открытиям».
А японский физик Нагасаки выразился еще более категорично. Он писал в письме к Резерфорду, побывав в его Манчестерской лаборатории: «Мне кажется гением тот, кто может работать с такой простой установкой и собирать при этом богатый урожай…»
Вероятно, то было время иных открытий. Сегодня никакая проволока не заменит циклотрона, как ни гениален был бы ученый — если, конечно, он захочет искать новые элементы. Сегодня — и Флеров это отлично понимал — надо быть слишком смелым физиком, чтобы позволить себе создавать плохую машину, работать на ней и еще надеяться на урожай. Это звучит как разновидность знаменитой народной мудрости о том, что иные люди не столь богаты, чтобы позволить себе купить дешевую вещь… Да, с трехметровым циклотроном им суждено расстаться.
Как вкопанный, гость останавливается перед «слонами» — таково шутливое прозвище огромных приборов, напоминающих действительно то ли слонов, то ли орудия. С их помощью наблюдается реакция в циклотроне и фиксируется ее результат. Сейчас «слоны» стоят в ряд, как на параде, зачехленные свинцовыми намордниками, и над ними на веревочке, словно в детском саду, висят разноцветные флажки международного знака «Осторожно, радиоактивность!». Гость потрясен опасностью, находящейся так близко. Он делает над собой героическое усилие, и вот он уже не просто гость, а древний римлянин Муций Сцевола, готовый, как и тот, во имя чего-то пожертвовать рукой…
Флеров рядом. Он видит, как гость, зажмурившись, протягивает правую руку за линию флажков. Флеров спокоен и невозмутим, потому что знает ничтожность опасности. Его заботит сейчас другое: пора заказывать в типографии новую партию знаков, их уже мало осталось, и, пожалуй, придется сорвать с веревочки еще один и подарить Муцию Сцеволе на память с автографом.
Они покидают зал, и последние взгляды, брошенные на циклотрон, выражают совершенно разные мысли. Гость убежден, что видел последнее слово техники, венец цивилизации, и он, конечно же, прав. Между тем Флеров понимает еще и то, что лет через тысячу наши потомки, которые научатся и летать так же надежно и далеко, как птицы, и расщеплять ядро так же гениально просто, как оно расщепляется в природе, будут смеяться над «циклотроном» — приблизительно так же, как мы, с высоты ажурных небоскребов и пятикилометровых арочных мостов, улыбаемся пирамиде Хеопса, этому безмолвному свидетельству слабости древнего человека. Флеров понимает, кроме того, что ни у нас, ни у древних людей в свое время не было и нет иного выхода и что люди будущего поймут это и отдадут дань уважения своим предкам за великое упорство и трудолюбие, как мы уважаем тех, кто носил камни к подножию громадных пирамид.
…Я смотрю на Флерова, нервно шагающего по кабинету. Ему предстоят сейчас два пренеприятных разговора. Один с пожарниками по поводу кузницы, — они возражают против асбестового занавеса, но ведь он вполне противопожарен, чего они еще хотят?! Второй с бухгалтером, который против того, чтобы медник работал без плана и без часов, — а как ему дать план, если он гений, если он может изготовить дуанты, которые не снились ни одному заводу страны?! Я начинаю чувствовать себя типичным заговорщиком, способным на крайние меры, если пожарники или бухгалтер будут упорствовать.
Однажды к Флерову приехала в Дубну погостить какая-то дальняя родственница. Она заглянула в садик перед коттеджем, увидела цветы и всплеснула руками:
— Ой, Георгий Николаевич, чтой-то не то делаете!
— Что же именно?
— Картошку надо сажать!
К чему разговор?
Как ни странно, к вопросу о кадрах.
Девять авторов открытия не всегда были вдевятером, не сразу стали авторами и не волшебно сделали открытие. Они с боями прошли многие годы совместной работы, и, если уж мы перешли на военную терминологию, когда-то, много лет назад, командиру части Георгию Флерову пришлось иметь дело с теми новобранцами, которых ему дали. Выбора не было. С ними он сидел в окопах, ходил в разведку, побывал в атаке и в окружении. И вот теперь они закалились в боях и водрузили Знамя Победы.
Девять солдат науки, девять авторов, девять непохожих друг на друга человек; я говорил с каждым из них и каждого, следуя своим журналистским правилам, просил дать характеристику восьми остальным. Я чувствовал, что все они испытывали при этом какую-то неловкость, но убедился в предельной справедливости и даже беспощадности их оценок. Они уважали друг друга, если не сказать больше, но больше я говорить не буду, потому что они не терпят сентиментальности. Если кто-то и отмечал в ком-то недостаток, то по сумме восьми характеристик этот недостаток либо смягчался, либо даже переходил в достоинство. «Упрямый как осел», — сказал один. «Упрям и упорен», — сказал другой. «Настойчив», — сказал третий. «Напорист», — сказал четвертый. «Потянет любую работу», — сказал пятый. «Усидчив, с железным характером», — сказали шестой и седьмой. И последний: «Ему можно доверить все». Гамма красок, спектр оттенков.
Я убедился, что ни один из них не обладает каким-либо категорическим, раз и навсегда данным, законсервировавшимся качеством. И вовсе не потому, что они, мол, не достигли зрелости и продолжают расти и совершенствоваться, — напротив, все они достаточно взрослые люди, с вполне сложившимися убеждениями и привычками. Но нельзя все на свете делить только на белое и черное, холодное и горячее, сладкое и горькое — в подобных оценках было бы слишком много субъективизма. Жизнь знает исключения и нюансы, мотивы и следствия. Наверное, это и помогает нам прощать хорошим людям мелкие недостатки и замечать у плохих людей ростки исправления. Вот почему сумма мнений, полученных мною о каждом из девяти авторов открытия, была ближе всего к истине, нежели мнение одного, пусть даже очень умного и наблюдательного человека. Впрочем, стоит ли удивляться тому, что коллектив в целом всегда умеет быть более объективным, более требовательным, более гуманным и справедливым в оценке конкретного человека и его поступков, нежели кто-то один, — и слава богу, что это так.
Разрешите представить вам каждого автора в отдельности — вернее, сумму оценок каждого. Вот один: «Тих, скромен, говорит мало и усыпляюще, думает глубоко, решает неожиданно и оригинально». Другой: «Энергичен, даже темпераментен, быстр, эрудирован, хватает с полуслова, нередко переоценивает свои возможности, торопится вперед, забывает о последовательности и ошибается. Блестяще знает технику. Оголтело талантлив. Отзывчив и добр». Еще один: «Конкретен, сух, замкнут, слабо эрудирован, с хозяйственной жилкой, упрям и напорист, жаден к работе, ему можно доверить все». Еще: «Фантазер, хвастун, великолепный организатор, изобретателен, смел. Работяга. Руки сделаны из золота, голова напичкана идеями. Исполнителен, трудолюбив». Еще один: «Умен. Дипломатичен. Блестяще знает предмет. Все понимает, все может, не все хочет». Еще один автор: «Предельно скромен, почти незаметен, но и незаменим. Нет достаточной широты знаний, но в своем деле вполне глубок. Работоспособен». Еще: «Путаник, со странностями, тенденция „уйти не туда“, нуждается в постоянном подправлении. Эрудирован, усидчив, мечтателен». И еще: «Широкая душа, замечательный товарищ. Несколько грубоват. Дотошен. Влюблен в дело, которым занимается, как в женщину». Наконец, последний: «Терпеть не может горы, потому что они закрывают горизонт, а он любит как раз горизонт. Требователен. Возвращает на почву фактов, внутренний ОТК. Умен, работоспособен».
Кто-то из них — мотор всего коллектива, если угодно, сердце. Кто-то — душа. А еще кто-то — руки. И еще кто- то — мозг. Я нарочно не называю при этом фамилий, потому что хочу, чтобы читатель воспринимал всю группу как единого человека, как нечто цельное и законченное.
Самый «старый» из авторов — Георгий Флеров, и слово «старый» мне приходится брать в кавычки совсем не потому, что я боюсь обидеть ученого, а в интересах истины. Выглядит он не более как на сорок лет. Он — учитель. Шеф, патрон, папа — всюду по-разному зовут учителей. Но дело не в названии. Главное то, чтобы ученики, каждый в отдельности, сохранили свою индивидуальность, не растворились в руководителе. Возможно, в этом кроется одна из причин любого успеха в любом научном поиске. Вполне естественно, что шеф — самый опытный и мудрый человек в коллективе — стремится в процессе работы передать молодым коллегам свой опыт, свои знания, свою точку зрения на волнующую научную проблему. Стремится, иными словами, создать свою «школу», основанную на единстве позиций и методов работы, взглядов на науку и отношений к делу. В этом хорошем и добром стремлении у каждого шефа может быть тенденция перегнуть палку, перехватить лишку, заставить — быть может, даже невольно — своих учеников писать одним почерком, скопированным с почерка шефа. Естественно и то, что ученики поначалу смотрят на окружающий мир и на научную проблему глазами своего учителя. Но потом может прийти беда в двух случаях: если шеф не найдет с учениками доброго и общего языка, если ученики обнаружат идиосинкразию, то есть полное неприятие метода работы своего шефа, его стиля, манеры, его взглядов на предмет общих забот, или если ученики полностью растворятся в руководителе, начнут во всем подражать ему, от завязывания галстука «учительским узлом» до беспрекословного думания, как шеф. Ни в том, ни в другом случае «школы» не выйдет. Только тогда возможно взаимное обогащение учителя и его учеников, только тогда урожайна их совместная работа, только тогда рождается научная школа, когда ученик, обладая яркой индивидуальностью, сохраняет свое лицо, а учитель оказывается достаточно умным и тонким, чтобы смириться с этим.
Вероятно, все знают знаменитую историю о том — она описана Д. Даниным в его великолепной книге «Неизбежность странного мира», — как двадцатитрехлетний выпускник Петербургского технологического института А. Ф. Иоффе — будущий академик, которого многие физики мира называли «папой Иоффе», — приехал в Мюнхен к своему учителю Конраду Рентгену и буквально восстал против него, вернее, против отрицания Рентгеном электрона. Два долгих года ученик горячо и пылко «боролся» с учителем за атом электричества и все-таки победил.
Пример, достойный подражания.
Итак, самый «старый» из авторов 104-го — Георгий Флеров. Правда, самому «молодому» уже за тридцать, и на этот раз кавычки стоят по назначению.
Увы, не только группа Флерова, но и весь научный коллектив Объединенного института можно, без сомнения, отнести к среднему поколению ученых. Молодых людей мало. Так мало и с таким упорством продолжает оставаться мало, что уже можно говорить об этом как о проблеме.
Сегодня еще все хорошо, но что будет завтра? Когда вообще на новом месте создается институт, там всегда бывает молодо и, я бы сказал, зелено в прямом смысле этого слова: вокруг строительной площадки стоит сплошной зеленый лес, как это было, к примеру, в Дубне.
Потом строятся первый дом, первый магазин, здание первой лаборатории и приезжают первые новоселы. Они называют друг друга Вовками, Нинками и Славками, им по двадцать с хвостиком лет — прямо со студенческой скамьи, они чувствуют себя первооткрывателями и, словно голодные, кидаются на научные проблемы.
Первые удачи и неудачи, первые научные статьи, первые кандидаты и доктора наук. Время идет. Они заводят себе толстые портфели, у них изменяется походка, в глазах появляется усталость, надо следить за тем, чтобы не полнеть чрезмерно, — им уже по тридцать с хвостиком лет, хотя они и продолжают называть друг друга Вовками и Славками. Ах, как хорош был бы приток свежих сил, способный дать дополнительный заряд энергии и рвения! Увы, его нет. «Старые» сотрудники института еще достаточно молоды, чтобы думать об уходе на пенсию, а штатное расписание вопросом омоложения института не занимается и не интересуется. Во всяком случае, я почти не встречал в подобных институтах — через десять или пятнадцать лет после их организации — восторженной физиономии новичка, только-только пришедшего со студенческой скамьи, и не слышал, чтобы кто-нибудь назвал Вовку «Владимиром Васильевичем». Разумеется, я совсем не хочу сказать, что первопришельцы начисто утрачивают вкус к научной проблеме, успевают за десять лет «забуреть» или, варясь в собственном соку, потерять рвение и мужество. Нет, они ничего не утрачивают — они всего лишь ничего не приобретают. Сегодня еще все хорошо, но что будет завтра? И может случиться, что завтра здесь по- прежнему будет зелено, но вряд ли молодо, между тем, и мы к этому давно уже привыкли, молодость — первая гарантия успеха.
Но вот удивительно: молодежь сама не очень-то рвется в подобные институты. Не прельщает ее ни сервис, который она получит не всюду, ни обеспеченность аппаратурой, ни острота научных проблем, ни — самое главное и самое печальное — сама работа в институте.
В чем фокус?
В «картошке» — в чересчур трезвом взгляде на жизнь и на карьеру, взгляде, который, конечно, не делает чести настоящему ученому. Вы не поверите, но из многочисленных студентов-дипломников, проходящих практику у Флерова, почти никто не попросился в группу, ведущую поиск 104-го элемента. А вдруг 104-й не будет найден — вы понимаете? — и «горит» диплом. Куда спокойней иметь дело со 102-м, который получают сегодня у Флерова чуть ли не промышленным методом.
Боязнь риска — уже со студенческой скамьи… Какой неприятный сигнал! Еще Шиллер говорил, что для одних паука — возвышенная, прекрасная богиня, для других же — великолепная дойная корова.
Как вы понимаете, Флерову тоже не резон пополнять лабораторию такими кадрами. И вот получается, что, с одной стороны, штаты «не позволяют», с другой — нет напора молодежи. В итоге «взрослеет» институт не по дням, а по часам, вместе со временем, которое идет и идет.
А затем — старость следом за взрослостью, ее не остановишь, не умолишь подождать. И все мы потом будем с горечью говорить и писать, что заслуженным и старым ученым нет, к сожалению, достойной смены, что давным-давно пора им уходить на пенсию, а они все сидят и сидят, что молодые таланты гибнут в неизвестности. Потом вновь произойдет полное обновление штатов, вновь придут Вовки и Нинки, чтобы начинать с азов, на пустом месте и чтобы сесть в свои кресла по меньшей мере на те же двадцать или тридцать лет… Заколдованный круг?
Да нет, я не склонен винить во всем нынешнюю молодежь. Лучше спросите сегодняшних деканов и преподавателей учебных институтов: вы зачли бы за дипломную работу участие студентов в неудачном эксперименте?
Вообще ноль в физике — это результат. Но только не у экспериментаторов, особенно тех, кто рассматривает природу как кладовую неизвестных явлений. У таких ученых ноль — это действительно ноль, пустота, ничего. Они ищут неизвестные ответы на неизвестные вопросы. Тысяча путей может вести экспериментатора к цели, и из этой тысячи — девятьсот девяносто девять ошибочных, без которых нельзя найти единственно правильный. Но если на жизнь конкретного ученого падают только ошибочные пути, считайте его судьбу принесенной в жертву большой науке.
Разумеется, наши рассуждения схематичны. Жизнь богата разнообразием, она умеет сглаживать острые углы и заострять тупые, она может компенсировать крупные неудачи мелкими успехами или омрачать крупные успехи мелкими неудачами. Важно решить в принципе: вправе ли мы требовать от ученых жертвенности?
Я знаю одного маститого, увешанного званиями, утяжеленного степенями физика. Еще совсем недавно он имел определенный вкус к экспериментаторской работе, занимался острыми и рискованными научными поисками.
Но сегодня он предпочитает более спокойную жизнь, хотя дело, которым он стал заниматься, тоже важное, тоже сложное и не менее почетное. Вопрос не о том. Вопрос о мотивах, о нравственной и моральной стороне его «измены», хотя, казалось бы, и терять-то ему было нечего, так как в прошлом — одни заслуги, во имя которых ему простили бы сегодня любую неудачу… Увы, все та же боязнь риска, боязнь разрушить свой авторитет удачливого в прошлом экспериментатора, потерять устойчивость благополучного до сих пор имени.
Так мы вплотную подошли к тому же самому вопросу, но уже с другой стороны: к праву ученых на риск, на неудачу — причем молоды они или стары, не играет роли. Проблема эта может показаться с первого взгляда нелепой, даже выдуманной. В самом деле, ученый — не минер, и пусть себе ошибается на здоровье, если он, разумеется, не бездарь, не неуч, не «псевдо», если он действительно ученый и занимается действительно научным поиском, если он не конъюнктурщик и если наука для него — не удобный способ сделать карьеру.
Итак, выдуманная проблема? Допустим. Но разве все хорошо понимают, что нельзя устраивать разнос директору научной лаборатории за то, что машины столько-то часов или суток проработали «впустую»? Что конечные результаты тех или иных научных поисков очень трудно, если не невозможно вообще планировать? Что талантливых ученых, которые еще не дали миру открытий в килограммах, километрах или в литрах, а сидят над «своими» элементарными частицами или хромосомами, нельзя считать бездельниками? Что нельзя отпугивать ученых от сложных, долгих и не всегда приводящих к успеху научных опытов?
Когда десять лет назад Георгий Флеров начал поиски новых трансурановых элементов, он прекрасно знал, на что идет. Это знала и вся его группа и между тем без страха и упрека, с поднятым забралом пошла на приступ неизвестного. В процессе работы они могли тридцать раз отказаться от «цветочков» и «посадить картошку»: спокойно защитить кандидатские диссертации, а те, кто их имел, докторские. Материала было достаточно и без 104-го. Риск был не слепым, не безрассудным, попутные открытия сулили не только личное благополучие, но, возможно, и всеобщее признание. Но они отложили собственные заботы на целых десять лет, продолжая бескорыстный поиск на главном направлении.
И вот представьте, им не удалось бы открыть 104-й элемент…
Да здравствует мужество.