Как–то утром возле одной юрты в дикой степи на голой весенней ветке случайно выросшего дерева- чинары поселился молодой сорок.

И только он поселился, как тут же раздался в степи голос громкий озабоченный как бы не опоздать: «Однако, пора–быз автобыс–га!» И сразу из юрты ручейками побежали малые дети — много–много, мелкие–мелкие. Куда спешат?

Сорок был молодой, неопытный. Даже трещать пока не умел. Только головой вертел туда–сюда, туда–сюда, туда–сюда. И тут из юрты акя выходит — старенький, настоящий, про которых всякое пишут, никогда не знаешь — что от такого ждать.

Вот он встал посреди степи, шапку снял, лысину обтер длинным рукавом халата, который был на нем, и улыбается. А зачем?

Сорок затаился, смотрит исподлобья. Что будет? Дети–то кончились! Акя опустил руку свою в карман и достал оттуда часы маленькие золотые на блестящей цепочке из неизвестного металла желтого цвета. Ах, какие часы славные он достал! Крутятся они на цепочке туда–сюда, качаются вверх–вниз, солнечный свет источают во все стороны. Сорок совсем уже, совсем невозможно на ветке устраиваться, лететь надо, часы хватать.

Полетел. Схватил. Потащить хотел, а акя не отпускает цепочку, держит её крепко–крепко. Поймал он сорока и учить его начал сразу: как жить, куда деньги девать, когда дети из школы вернутся — как они ему, сороку, обрадуются. Всё рассказал.

Сорок всё равно ничего не понял. Во–первых, потому что испугался. Во–вторых, он по–человечески слов не понимает. В-третьих, потому что детей опять увидел, потому что автобыс–га поломался, а до школы ой как далеко, и никто не пошёл.

Вернулись дети, а шурпа уже готова, дымится в мисках. Сразу всю съели, не дали остыть. Сорок совсем раскис. Сидит на плече у аки, притворяется будто он беркут гордый нестреляный, хотя сам ничего не понимает, вот–вот в обморок упадёт. А часики акя подальше спрятал — в другой карман. У него их два на халате и оба без единой дырочки: муха не проскочит.

Дети опять в степь утекли. Там хорошо: ветер шумит, сухая трава волнуется, дерево–чинара гнётся и скрипит, счастия не ищет, бежать не может. Походил акя с сороком на плече, как с ружьём, уму–разуму поучил и на волю отпустил: лети–лети, сорок молодой, хватай добычу, терзай её клювом могучим, надоел ты мне, ничего не знаешь — зачем живёшь?

И полетел сорок молодой дальше от юрты в дикой степи стоящей, от детей, визжащих возле чахлой чинары, от аки умудрённого халатом своим волшебным, от автобуса без мотора и колёс прямостоящего несмотря ни на что, далеко полетел.

Что встретится ему на пути? Куда занесут его молодые неопытные крылья? Что увидят его круглые маленькие глаза, когда брызнет в них великое Тенгри–небо струями свежего молочного туманного утра? Ничего он не знает. Летит сорок….

Господи, да как же это хорошо — не знать ничего!