Стихи

Ахмедов Бах

Проза

 

 

Кофе с лимоном

Мини-эссе

Человек держит в руках узкую высокую кружку с черным кофе. На черной поверхности ярко-желтый ломтик лимона, а в глубине — бесконечная непостижимость жизни. За окном льет мелкий осенний дождик, а в комнате вкусно дымится белая кружка и негромко звучит фортепьянный концерт Моцарта, и кажется, что время лениво разлеглось у ног, словно добрый старый пес, который чутко прислушивается к каждому движению своего старого одинокого хозяина. Но у человека с кофе нет пса, у него еще нет старости, хотя и молодости тоже нет.

Он просто сидит на диване, слушает музыку и смотрит в черную глубину кофе, смотрит как на поверхности рождаются и исчезают узоры из световых бликов от висящего сзади бра. Десятки неуловимых узоров, каждый из которых живет долю секунды. О чем думает человек, глядя на эти узоры? Глядя в черную глубину кофе? О непостижимости этой глубины? О непостижимости времени и всей нашей жизни? Почему и зачем с нами происходит то, что происходит? Разве человек сможет постичь это когда-нибудь?

Даже музыка дает лишь приблизительное ощущение судьбы, а ведь она почти безмерна, почти бездонна… Но и она скрывает от нас свои тайны и тайны нашей жизни… Каждый звук живет лишь мгновение, но благодаря ему это мгновение становится прозрачным для Вечности и как бы отражает ее в своих глубинах.

Быть может, главное свойство нашей жизни — это ее странная бесконечная непостижимость, безграничность ее проявлений, непредсказуемость ее форм… Все двоится, троится и множится в ее зеркалах, расставленных нашей судьбой так хитро, что мы никогда не поймем, где ее отражение, а где подлинный ее лик. Да и есть ли он вообще, этот подлинный облик судьбы? Быть может, мы видим только ее бесконечные ирреальные отражения, словно порождения наших снов о боли и радости.

Кто этот человек, так сосредоточенно смотрящий в глубину кофе? О чем он думает? Сейчас мне кажется, что я слышу его мысли, мне кажется, что он — это я… И тогда возникают странные образы… Образ времени, как огромной бесконечной спирали, образ любви, которая светится как ось этой спирали, и образ боли, что осколком зеркала отражает нашу неполноту, отражает лишь отдельные детали уставшего тела, детали сна, детали воспоминаний, у которых уже нет сил подняться со дна прошлого к поверхности будущего… Человек берет лист бумаги и проводит несколько линий, которые выходят из одной точки, как лучи… Что он хочет этим сказать? Быть может, он говорит нам, что есть центр Вселенной, из которого все начало быть? Начало всякого бытия и начало всякого дыхания. То, в чем нет конца, но только извечное деление, извечный Свет и неизреченная радость?..

«Не нужно грустить!» — говорю я этому человеку. «Не нужно грустить!» — говорю я себе. «Не нужно грустить, милая!» — говорю я своей любимой. Потому что наша жизнь — это таинственное переплетение возможностей и невозможностей, и нам никогда не понять, как одно переходит в другое. И как на дне чашки кофе, в черной непрозрачной его глубине роятся мириады молекул, ежесекундно меняя свои комбинации, так и в жизни возможности и невозможности каждое мгновение переходят друг в друга, и только легкие удары Вечности заставляют их застыть в определенном узоре, что потом, вместе с сотнями других узоров, составит причудливый рисунок нашей судьбы…

Все связано и переплетено друг с другом, и нам никогда не постичь всех тайн, всех хитростей этих переплетений. И здесь есть место для отчаяния, но еще больше места для надежды. Ибо невозможное сегодня, становится возможным завтра, и то, что невозможно для человека, возможно для Бога. И значит, это опять и опять вопрос личной веры и умения ждать. Не подачек и милости от небес, но той единственной возможности, которая предназначена одному тебе и упадет в твои замерзшие ладони, как теплая звездочка, как нежный лепесток, как взгляд любви, так долго тебя ожидавшей, как свою последнюю и единственную возможность. И вот тогда появляется светлый рисунок на чистом холсте вечности… И тогда высвечивается в глубине кофе, в глубине моей отчаянно-безумной надежды твой профиль, твой легкий силуэт, твой взгляд, полный нежности и радости… И я начинаю понимать, что все это время все переплетения моих возможностей и невозможностей были лишь долгой дорогой к этой точке, к этому пределу, в котором, как таинственный огонь в сосуде, мерцает чудо нашей встречи, и после которого уже нет и не может быть никаких невозможностей, после которого прозрачная стена времени исчезает, тает в тепле наших сомкнутых рук, в тихой музыке наших взглядов, в божественной тишине наших улыбок…

…А возможность и невозможность — это ведь всего лишь порождения нашего ограниченного разума… Это всего лишь исчезающие малые точки в бесконечном пространстве света, где есть только одна возможность и одна бесконечная свобода — свобода Любви…

 

Котенок

Рассказ

I

Наверное, в жизни у каждого человека есть дни, которые помнятся спустя даже много лет с точностью до мельчайших подробностей, до каждого часа, а порой и до минуты. Воспоминание о таких днях похоже на комнату, в которой мы жили когда-то, и, вспоминая этот день, мы словно входим в нее, и видим, что все вещи лежат на старых местах, и еще тепла кружка с недопитым чаем, и еще крутится кассета в магнитофоне, как будто мы только на 5 минут вышли из комнаты… Но почему же тогда в вазе стоит букет завядших цветов, а на открытой книге толстым слоем лежит пыль? Да и фотография на стене поблекла и сморщилась, так что с трудом уже узнается тот, кто на ней запечатлен… Быть может потому, что память наша двойственна по самой природе своей. И, удерживая самое ценное и дорогое, сохраняя в нетронутости хронологию дня, его ужимки, гримасы и улыбки, она опускает все то, что нарушает его мнимую гармонию и делает его похожим на все остальные дни жизни, потому что тогда ведь получится, что все они были похожи друг на друга, как непрочитанные детективы на прочитанные, а это уже вызовет у нас сомнение в профессионализме и таланте нашей памяти, чего она, конечно, допустить не может, даже если ради этого придется иной раз солгать и придумать новые факты, или наоборот, закрасить лишние детали на картине, пририсовав куст сирени или флигель, там, где их не было и в помине…

Котенка я нашел в тот день, когда в первый раз, в зимнюю сессию третьего курса завалил экзамен. Это были методы матфизики и двойку мне поставили вполне заслуженно, поскольку я практически не готовился, а проницательный наш лектор Гусев раскусил меня уже на втором вопросе. Впрочем, там и раскусывать было нечего — я поплыл совершенно беззастенчиво и с какой-то глупой бравадой утопающего начал нести такую ахинею, что под конец мы оба — Гусев и я — улыбались, как если бы вместе смотрели комедийный спектакль. В общем, кончилось, все это тем, что Гусев сказал, что не хочет портить мне зачетку тройкой, а потому ставит неуд, чтобы я пересдал этот экзамен на «хорошо», а может даже и на «отлично».

Я вышел в коридор. Как во сне, выслушал я утешение своих товарищей по группе и пошел в гардероб. Надо сказать, что по неким приметам, о которых здесь не место говорить, я предчувствовал, что экзамен будет завален. Но, тем не менее, это предчувствие все-таки не смягчило для меня удара первой двойки. И не то, чтобы в этом было для меня что-то унизительное, вовсе нет, просто меня, скорее, поразил сам факт того, что предчувствие, преследовавшее меня уже несколько дней, не обмануло, словно я на мгновение ощутил прикосновение невидимых и холодных пальцев некой предопределенности на своей руке. Я оделся и вышел на улицу.

Сейчас я уже не помню точной даты первого экзамена, кажется, это было пятого или шестого января, и в те дни было особенно холодно, температура пару недель подряд не поднималась выше 20 градусов мороза. Быстро сгущались короткие январские сумерки, в которых, как старинный мрачный замок, высилось главное здание МГУ. Я невольно посмотрел наверх, но шпиль утопал в серой туманной дымке. Небо тоже было свинцово-серым, и его зимняя снежная тяжесть ощущалась почти физически. Может оттого, что я почти не спал в ночь перед экзаменом, все виделось мне каким-то замедленным, все было словно тумане, теряя четкость очертаний и ясность назначений, и мне казалось, что я нахожусь во сне… Хотя, сейчас я понимаю, что не мир вокруг меня замедлился, а сам я передвигался медленно, и главное, совершенно, бесцельно. От этого и все окружающее казалось мне неясным, смутным и необязательным, как бывает только во сне, когда нет никаких логических связей между событиями и во всем царит не то прекрасная, не то страшная произвольность…

Я зашел в Главное здание, спустился в столовую, пообедал. Впрочем, вряд ли я осознавал, что именно я ем. Мне просто нужно было что-то делать, и видимо, где-то на уровне физиологии чувство голода повело меня в столовую. Потом я снова вышел на улицу, перешел дорогу и встал на остановке. Подъехал автобус, я сел в него и доехал до метро. Мне захотелось поехать в центр, чтобы позвонить домой и сообщить своим домашним о двойке. Я мог позвонить и из Главного здания, но тогда было бы непонятно, что делать дальше, поскольку в общежитие мне возвращаться не хотелось. А так была хоть какая-то вроде бы цель поездки в центр. Я вышел на «Библиотеке им. Ленина» и прошел пешком на Новый Арбат. Впрочем, тогда он еще назывался Калининским проспектом. Там были переговорный пункт, откуда я часто звонил домой, сразу за Новоарбатским гастрономом. Конечно, родители принялись меня утешать, и говорить, что никакой трагедии в этом нет, и, конечно, я пересдам этот экзамен. Я слушал, и кивал, как будто они могли видеть мои кивки. Я знал наперед все, что, мне скажут. И к тому моменту мое расстройство по поводу несданного экзамена переросло в нечто совсем другое, так что, на самом деле, про экзамен я уже почти и не думал… «Да, да, конечно… Я знаю. Да нет, я уже успокоился, не переживайте за меня…» — говорил я в трубку, наблюдая как 15-ти копеечная монетка слегка подскакивает вверх в железном кармашке, и лишь потом проваливается в чрево автомата. Помню, что, кажется, именно тогда я заметил эту странность, и, что она меня почему-то поразила чрезвычайно… Закончив разговор, я пошел обратно. Было очень холодно, люди быстро пробегали мимо, спеша в любое тепло — в магазин, в метро, в кинотеатр… А я шел медленно, и мороз, щипавший мне щеки и нос, был мне почти приятен. Я спустился в подземный переход и перешел на другую сторону проспекта. Зашел ненадолго в «Дом книги», но, кажется, ничего не купил, просто бродил и смотрел, что есть в продаже… Выходя из магазина, я посмотрел на висящие на стене часы — была почти половина седьмого… Впрочем, мне было все равно.

Когда я вышел на улицу, мне показалось, что людей стало больше. Я прошел по направлению к перекрестку и свернул на Суворовский бульвар. Кажется, мне хотелось дойти до «Кинотеатра повторного фильма» и может, даже зайти в кино, если там идет что-то интересное. Когда я проходил мимо Библиотеки им. Гоголя, я вдруг услышал жалобное и громкое мяуканье. Было сразу понятно, что мяучит котенок, потому что так беспрерывно и жалобно мяучат только котята. Я остановился и огляделся вокруг. Котенка нигде не было видно. Ничего не понимая, я прошел несколько шагов назад и заглянул во дворик библиотеки, где грустно сидел Гоголь, с высокой снежной шапкой на голове. Но и там котенка не было. Я снова прошел вперед и вдруг понял, что мяуканье доносится из-под припаркованной у тротуара «Волги». Я нагнулся и увидел его — он сидел под машиной, у заднего колеса и орал во всю глотку, испуганно озираясь по сторонам и дрожа от холода мелкой дрожью… Я протянул руку и достал котенка. Это был совсем маленький серый комочек с двумя черными пятнышками — на лапке и на спине. Я посмотрел на «Волгу», но внутри никого не было, очевидно, что он оказался под ней случайно. «Да уж, — подумал я, — угораздило тебя в мороз оказаться на улице…» Расстегнув куртку, я положил котенка за пазуху, снова застегнул, и пошел дальше. Котенок стал мяукать реже, а потом и вовсе затих, пригревшись у меня под курткой. «Все это замечательно, — думал я, возвращаясь к реальности, — но куда я его дену?» В общежитие нести нельзя — со мной в комнате жили еще два человека, и один из них — аллергичный Вадик, который на дух не переносит никакую живность. Да и вообще, держать в комнате кошек, собак и прочих братьев наших меньших по правилам нашего общежития строго запрещалось. Я стал перебирать в уме знакомых москвичей — друзей и родственников, но ни один вариант не показался мне подходящим. Но и оставлять погибать котенка на морозе после его почти чудесного спасения казалось мне просто невозможным.

Тем временем, продолжая искать выход и обдумывая дальнейшую судьбу котенка, я шел по Суворовскому бульвару и дошел до перекрестка у Никитских ворот. Вот и кинотеатр повторного фильма. Я зашел в помещение, где находились билетные кассы, просто чтобы немного согреться и обдумать, что делать дальше. Электронное табло часов показывало 6:45, а в семь часов начинался фильм Сокурова «Одинокий голос человека». Людей в кассе было очень мало, и очередь продвигалась быстро. Я отошел к противоположной стенке и сделал вид, что кого-то жду. Может, я действительно кого-то ждал? Между тем, котенок мой проснулся и снова начал жалобно мяукать. На сей раз, очевидно, он просил есть. Услышав мяуканье, некоторые люди в очереди обернулись в мою сторону и посмотрели заинтересованно. «Может, кто-нибудь возьмет» — мелькнула в голове слабая надежда, и я подошел к очереди и вытащил котенка. «Никому котенок не нужен?» — спросил я. Пожилая интеллигентная женщина, похожая на Крупскую, умильно заулыбалась и принялась, сюсюкая и причитая, гладить котенка.

— Не возьмете? — спросил я.

— Ой, да я бы с удовольствием, — заохала «Надежда Константиновна», — только у меня в квартире два сиамских кота пятый год уже живут, они же его растерзают. Ой ты лапонька!.. Бедненький… Это ваш?

— Нет, нашел только что на улице.

— Ой, бедняжка. И что за изверги пошли — выбрасывать в такой мороз на улицу беспомощного котенка! — снова заохала старушка, не забывая, впрочем, одновременно вытащить из кошелька нужную для билету сумму, поскольку очередь ее уже подходила. Люди в очереди с каким-то равнодушным вниманием слушали наш диалог и молчали. Впрочем, 6–7 человек и очередью было назвать трудно.

Я потерял интерес к старушке и снова отошел к стене. Котенок продолжал мяукать, а очередь перестала обращать на меня внимание. Я уже собрался идти дальше, когда дверь открылась, и в помещение почти вбежали две девушки. Они встали в конец очереди и посмотрели на электронные часы. Одна была высокая, стройная, с миндалевидными карими глазами и тонким острым носиком, который делал ее похожей на какого-то небольшого любопытного зверька. Из-под шапки выбивались волнистые каштановые волосы. Вторая пониже ростом, в очках, тоже была симпатичной, но ее нельзя было назвать красивой, и на фоне своей подруги она выглядела достаточно скромно. У нее было немного отрешенное выражение лица, словно она все время думала о чем-то своем, и в ней было что-то немного ускользающее, может, едва уловимое обаяние? Хотя, сейчас я понимаю, что пишу слово «обаяние» задним числом, потому что обаяние я в ней обнаружил гораздо позже, когда я уже узнал ее лучше. В тот момент, когда я увидел ее в кинотеатре, я еще ничего подобного заметить не успел.

— Ну вот видишь, — сказала высокая, — я же тебе говорила, что твои часы спешат. Сейчас только без десяти, а ты говорила, что уже ровно семь.

— Ну и ладно, зато не будем в темноте по ногам ходить, — как-то неохотно ответила ее подруга и посмотрела в мою сторону, услышав очередную серию мяуканий у меня из-под куртки.

Я снова вытащил котенка и стал его гладить. Обе девушки посмотрели на котенка и непроизвольно улыбнулись. Воспользовавшись их заинтересованностью, я подошел к ним и спросил, не нужен ли им котенок?

— Вы его продаете что ли? — спросила высокая.

— Да нет, я его просто нашел только что на улице и не знаю, что с ним делать. К себе не могу его взять, потому что в общаге живу.

— На улице? Боже, как же он там оказался? Неужели выбросили? — возмутилась высокая.

— Наверное, выбросили, — сказал я, начиная испытывать легкое раздражение в ответ на причитания девушки, — Ну что, возьмете?

— Нет, спасибо, я не могу, к сожалению, я не одна живу, — сказала высокая, — А ты, как, Оль? Может, возьмешь?

— Не знаю. Боюсь, что у меня тоже не получится… — ответила Оля, после некоторого колебания.

Я посмотрел на нее и мне почему-то показалось, что она потеряла интерес к кино… Правда, и особого интереса к котенку я в ее глазах не заметил. Между тем, подошла очередь девушек, и они купили два билета. Я снова отошел к стене и спрятал котенка под куртку. Теперь он блаженно урчал, отогревшись в тепле помещения. «Постою еще минут 10 и поеду в общагу», — подумал я, так и не решив, что делать с котенком. Часы показывали без трех минут семь, и небольшая очередь быстро редела и перетекала в фойе кинотеатра. Оля с подругой все еще стояли у второго, закрытого окошечка кассы, словно ждали кого-то. Они переговаривались вполголоса, но по интонации я догадался, что девушки спорят о чем-то. «Ну делай, как хочешь!» — вдруг громко и обиженно произнесла высокая, оторвала свой билетик и пошла в зал. Ее подруга подошла ко мне и сказала: «Ладно, давайте вашего котенка…». «Вы же вроде в кино хотели пойти?» — спросил я. «Нет, я не хотела…» — ответила Оля, пожав плечами. «Понятно», — сказал я, хотя понятного было мало. Я вытащил котенка.

— Донесете?

— Не беспокойтесь, донесу, — улыбнулась Оля, — только еще минуточку подержите, я билет сдам.

— Не сдавайте, давайте я у вас его куплю, я как раз собирался посмотреть этот фильм, просто не мог вот из-за него.

— Да? — немного удивилась Оля, — Ну хорошо, держите.

Я отдал ей котенка и деньги за билет.

— Спасибо вам, Оля, — сказал я.

— Не за что. До свидания.

— Постойте. А… можно я иногда буду звонить, справляться о котенке?

— Не волнуйтесь, с ним, все будет хорошо, обещаю вам, — ответила Оля. Она посмотрела на меня, и только тут я заметил, что у нее красивые серо-зеленые глаза.

— Я в этом не сомневаюсь, но мы теперь с вами вроде как соучастники спасения котенка. Может, все-таки установим контакт? — спросил я.

Оля снова улыбнулась моим словам и на несколько секунд задумалась, словно решая, давать мне свой номер или нет, а потом сказала:

— Ладно, уговорили, запишите, — и она продиктовала мне свой телефон.

— Кстати, простите, я забыл представиться, меня зовут Бах.

— Бах? Как оригинально… Это что, имя такое?

— Имя. Точнее, первые три буквы.

— А остальные буквы?

— А остальные потом, а то неинтересно будет, — сказал я.

— Ну ладно. Потом так потом, — ответила Оля.

Пожелав друг другу всего хорошего, мы распрощались.

В метро я читал книгу и вспомнил про котенка только уже подъезжая к своей станции. Почему-то мне стало немного смешно, когда я подумал обо всем случившемся сегодня, начиная от экзамена и кончая странной встречей и благополучным спасением котенка. Я улыбнулся своим мыслям и, как отпущенная пружина, выскочил из вагона, успев в последний момент проскочить между дверями.

А потом было долгое ожидание 34-го троллейбуса, и разрисованные морозом стекла, и три остановки, и веселые разговоры студентов… И я, входя в пятиэтажную кирпичную коробку общаги, уже знал, что в нашей комнате давно уже отмечают первый экзамен, потому что сверху доносились знакомые голоса, и кто-то кричал, кто-то пытался петь, и все вместе это сливалось в тот неповторимый звуковой фон студенческого общежития в период сессии, которые не спутаешь ни с чем, когда народ уже до экзамена готовится к отмечанию еще несданного экзамена, чтобы потом было не так тяжело отмечать — ведь не просто все это, и нужна тренировка и хорошая физическая форма, а между делом еще надо успеть написать шпоры, или хотя бы выучить основные теоремы и формулы, и операторы квантовой механики. Не говоря уже о двух формах уравнения Шредингера и прочих прелестях, да говорю тебе, что этот интеграл не берется, лучше давайте еще по одной!

…И когда я вошел в свою комнату, уже все тонуло в дыму и радостных криках, и уже мне подносился стакан с токайским вином, и кто-то кричал, что я симулянт и сачок, а другие поздравляли меня с первым боевым крещением, а я все пытался рассказать в свое оправдание про котенка и про «прекрасную незнакомку», которая его спасла, но меня никто не слушал. А потом я уже и сам себя не слушал, и тоже что-то выкрикивал, и кто-то снова бежал за добавкой и сигаретами, и веселье все катилось полным ходом, набирая скорость и подминая под себя то одного, то другого, так что до конца доходили только самые стойкие, хмуро и иронично наблюдавшие, как остальные изрекают великие истины и признаются в вечной любви ко всему человечеству.

II

Прошло месяца полтора или два, прежде, чем я снова вспомнил про котенка. Был канун 8-го марта и я решил, что это хороший повод хорошо начать разговор. Оля взяла трубку почти сразу, но я не узнал ее.

— Здравствуйте, можно попросить Олю?

— Я слушаю, — в голосе легкое удивление.

— Оля? Прости, не узнал. Это Бах.

— Какой Бах?

— Ну помнишь, который отдал тебе котенка в кинотеатре… Зимой еще…

— А-а, да, теперь вспомнила, — сказала Оля.

Она терпеливо выслушала мои цветистые поздравления и ответила сдержанно- вежливо: «Спасибо за поздравление, очень приятно». Потом речь, разумеется, зашла о котенке. Он поживал хорошо, и его назвали Сэром. Он заметно вырос и превращается в настоящего красивого кота. Очень любит играть и резвиться, носится как ураган по комнатам и с разбегу может залезть на самый верх ковра. После столь подробного описания котенка наступила пауза, словно Оля ждала следующего вопроса, или может того, что я попрощаюсь.

— Ну замечательно, — сказал я, — Я не сомневался, что отдаю его в надежные руки. А сама ты как поживаешь? Все нормально?

— Да, спасибо, у меня все хорошо.

— Понятно… А… может, как-нибудь посидим где-нибудь?

— Вряд ли я смогу в ближайшее время. Извини.

— Ну может, потом, через недельку?

— Через недельку я уезжаю в Питер. И потом, прости за прямоту, но мне кажется, тебе не стоит терять со мной время, у меня есть любимый человек…

— Ну что ж, тогда вопрос ясен… Ладно, счастливо тебе. Ничего, если я иногда буду просто звонить, спрашивать про котенка.

— Звони, — ответила Оля, и мне показалось, что я увидел, как она пожала плечами.

После этого звонка я не звонил ей почти год. Второй звонок состоялся поздней осенью, когда я уже дописывал диплом. На этот раз разговор был совсем кратким. Она просто сказала, что очень занята, и попросила перезвонить. Я спросил про котенка, и Оля быстро ответила, что с ним все в порядке. Потом еще быстрее извинилась и повесила трубку. Мне показалось, что я застал ее в момент ссоры с кем-то или выяснения отношений, потому что у нее был очень напряженный голос.

Я вышел из автомата и вернулся в библиотеку. «Собственно, зачем мне это нужно? — подумал вдруг я, — Ведь мне нет никакого дела ни до нее, ни до котенка». Ну подумаешь, котенка взяла. Это вовсе не повод для дальнейшего сближения, тем более, если человек не горит желанием. Стоит ли навязываться? И я твердо решил, что звонить ей я больше не буду. После принятого решения мне стало легче, и я снова погрузился в штудирование литературы для диплома.

III

Прошло еще два года, я уже спокойно покачивался на тихих волнах аспирантского неторопливого быта. Однажды, в начале июня, перебирая и перелистывая свои книги в шкафу, я наткнулся на бумажку с телефоном Оли и переложил ее в карман пиджака. Вечером я сидел у себя в лаборатории, пил чай и смотрел телевизор, равнодушно переключая программы. В какой-то момент я попал на мультфильм про котенка по имени Гав, и снова вспомнил про Олю. Я долго смотрел на телефон, пытаясь понять, хочу ли я ей все-таки позвонить, или по прошествии такого долгого времени это уже потеряло всякий смысл. Мне вдруг вспомнилось ее лицо, взгляд, в котором я в тот вечер увидел не только жалость к котенку, но что-то другое, что-то более глубокое и отчасти непонятное. Наверное, я бы не смог описать ее взгляд. Сказать, что она смотрела на котенка так, словно увидела в нем частичку себя, было бы правдой лишь отчасти. Т. е. это было, безусловно, так, но помимо этого было и что-то другое… «Ну ладно, хватит умничать», — сказал я себе и резко поднял трубку. «Если окажется занято, — подумал я, — то перезванивать не буду». Но занято не было. Долго никто не подходил к телефону и после седьмого или восьмого гудка я уже хотел было положить трубку, но в этот момент ответили.

— Алло! — это была Оля, хотя я с трудом узнал ее голос. Настолько глухо и отрешенно он звучал. Я немного растерялся, и заготовленная бравурная фраза приветствия моментально вылетела у меня из головы.

— Оля? — спросил я.

— Да… Кто это? — она говорила как бы через силу, и голос у нее был очень странный, словно она была в какой-то прострации или со сна.

— Как поживает котенок? Это Бах.

— Какой котенок? Какой Бах?

— Помнишь, ты взяла котенка?..

Оля долго молчала. «Ну вот, опять я не вовремя!», — подумал я, начиная на себя злиться.

— Извини, я, кажется, не вовремя позвонил…

— Скорее наоборот, — как-то странно сказала Оля и снова замолчала. Голос у нее был низкий, чуть с хрипотцой, хотя раньше я этого не замечал. Или просто не обращал внимания.

— У тебя все в порядке?

— Скажи, почему ты позвонил именно сейчас?

— Ну… просто вспомнил, решил позвонить. Не знаю, так получилось. А что?

— Да нет, ничего… Просто совпало тут кое-что. Через 5 минут ты бы меня уже не застал, — мне показалось, что она начинает возвращаться к реальности.

— Понятно, — сказал я, хотя ничего понятного не было, — Как поживаешь?

— Поживаю?.. Не знаю… Никак не поживаю.

— А котенок как поживает? Хотя он ведь уже давно не котенок… — я лихорадочно подбирал слова, понимая, что несу полную чушь.

Снова долгая пауза. Потом:

— Да… — и снова голос ушел в какое-то другое измерение.

— У меня такое чувство, что я разговариваю с орбитальной станцией «Мир», — я неуклюже попытался пошутить.

— Да? Правда? Ну вообще-то ты недалек от истины, — сказала Оля и мне показалось, что она сейчас начнет смеяться.

— Оля…

— Да?

— А может встретимся?

— Зачем?

— Ну я бы хотел посмотреть на котенка, каким он стал теперь.

— Ты что, котов никогда не видел? — голос звучал все глуше, словно удалялся куда-то далеко-далеко.

— Видел, конечно. Но это же особый случай.

— Да, особый… Извини, но я не могу тебя пригласить к себе. А таскать его куда-то тоже не хочется…

— Да, понимаю… Ну, в принципе, я просто с тобой хотел увидеться… Котенок — это просто предлог…

И снова повисла тяжела пауза, мне показалось, что провод трубки натянулся до отказа как струна и сейчас лопнет, хотя он висел как обычно.

— Не знаю. Мне сейчас не хочется ни с кем видеться. Извини.

— Что-то случилось?

— Нет, ничего… Извини, мне надо тут кое-что доделать… Спасибо, что позвонил, — на несколько секунд голос ее потеплел.

— Да не за что. Оля, завтра я буду в пять часов в кафе «Оладьи» на Герцена. Если все-таки надумаешь, подходи, пообщаемся… Ты сможешь в это время, не занята?

— Спасибо… Я подумаю, но, скорее всего, я не приду, так что ты не жди меня особо. — А я и не буду, я просто люблю в это кафе заходить…

— Хорошо.

— Пока. Привет Сэру. Не грусти, хорошо?

— Я постараюсь. Спасибо, что позвонил.

Я послушал несколько минут гудки и опустил трубку на рычаг. Мне показалось, что я словно заразился Олиным состоянием. Из задумчивости меня вывел звонок шефа. Он звонил, чтобы узнать результаты измерения, которые я совсем забыл посмотреть. Пришлось врать, что я только что подошел и бежать смотреть на приборы. Впрочем, шеф остался доволен прочитанными ему цифрами, все шло по плану и он, попросив меня завтра не опаздывать, удовлетворенно попрощался, и пошел досматривать свой хоккейный матч.

На следующий день, без десяти пять я стоял в очереди в кафе «Оладьи», впрочем, понимая, что шансов на то, что Оля придет практически нет. Вспоминая утром свой вечерний разговор я уже, сказать откровенно, начал немного жалеть о том, что пригласил ее в кафе. Потому что с самого начала было понятно, что у нее сейчас не то настроение, чтобы общаться, тем более, с практически незнакомым человеком. А мне теперь придется идти, потому что какая-то вероятность ее прихода все-таки сохранялась и, значит, надо до конца сыграть роль этакого прибегающего на помощь незнакомца, что на самом деле, я совсем не стремился делать. Потому как позвонил совершенно случайно. И с таким же успехом мог бы позвонить и через месяц, или на следующий год.

Я взял порцию оладий со смородиновым джемом, чашку чая и одно пирожное и сел за столик на двоих, который еще был не занят и стоял в самом дальнем углу кафе. «И время неудачно выбрал» — подумал я, глядя на шумно галдящих студентов консерватории, которые, как обычно, проводили здесь свободное от занятий время. Кафе было почти заполненным и на мой столик уже несколько раз подозрительно косились вновь прибывшие посетители. Потому что я был один, а пар было много. И занимать одному такой уютный столик в час пик было форменным безобразием, с чем я, впрочем, был вполне согласен… Но я сделал непроницаемое лицо и стал очень медленно и тщательно есть пирожное, озабоченно поглядывая на часы и всем своим видом показывая, что кого-то жду. Впрочем, ведь так и оно и было почти. «А вот слово „почти“ я демонстрировать не обязан!» — подумал я, начиная сердиться уже на самого себя за свой же комплекс.

Я достал книжку и стал читать, что с моей стороны выглядело, наверное, уже совсем наглостью. Я и сейчас помню, что это был сборник рассказов Кортасара. Прошло, наверное, минут 20, и когда я допил совсем уже остывший чай, я подумал, что честно выполнил свой долг, и, наверное, можно уже идти. Положив книжку в сумку, я в последний раз посмотрел на часы. Было 5:19. «Ну ладно, для круглого счета, жду еще минуту и ухожу» — подумал я, разглядывая людей через окно прохожих на улице. И в этот момент я почувствовал, что на меня кто-то смотрит. Я повернул голову и увидел у входа в кафе Олю. До сих пор не понимаю, как я узнал ее, потому что она очень сильно изменилась. Но, впрочем, возможно мне помогло как раз то обстоятельство, что я совершенно не помнил, как она выглядела в момент нашей первой и единственной встречи в тот январский вечер. Наверное, я скорее догадался, что это она, чем узнал ее. Думаю, что и она тоже скорее догадалась, что я это я… Она была одета почти небрежно и как-то совсем по-домашнему, словно вышла из дома вынести мусор — рубашка на выпуск, черные вельветовые джинсы, кроссовки. Очков на ней не было, и стрижка была совсем короткой, под мальчика. Я помахал ей рукой и она подошла к моему столику. Мы поздоровались.

— А я почему-то думала, что ты не дождешься меня, — сказала она, садясь за столик.

— Да? Ну вообще-то, я уже почти собирался уходить…

Я смотрел на нее, пытаясь разглядеть в ней черты той девушки, которая 4 года назад взяла у меня котенка, и мне казалось, что она действительно стала другой. Не только внешне. И не в том дело, что она стала красивее, а черты лица стали мягче. Она просто стала другой. Бывает ведь так, что внешне человек остается таким же, и в то же время каждая черта, каждая, даже самая неприметная деталь его лица, взгляд, выражение глаз — все говорит нам о том, что в нем произошли какие-то изменения и перед нами фактически другой человек. Примерно такие же ощущения были и у меня, когда я смотрел сейчас на Олю. Впрочем, возможно, эти ощущения диктовались скорее прошедшим временем, чем реальным сравнением памяти, потому что образ четырехгодичной давности почти стерся, оставив лишь призрачные приметы легкой отстраненности и погруженности в себя.

— Понятно. Ты, наверное, торопишься?

— Нет, абсолютно… Так, ты что будешь? Оладьи? Пирожные? Жюльен? Я сейчас пойду принесу.

— Ничего, спасибо. Я не голодна…

— Ну может хотя бы кофе выпьешь?

— Да, кофе я бы выпила… Двойного, если можно…

Когда я вернулся с кофе, она сидела, закинув ногу на ногу, и курила сигарету.

— Спасибо, — сказала Оля, — в первый раз за все время улыбнулась.

Честно говоря, я совершенно не представлял, о чем я буду с ней говорить. Ведь я практически ничего не знал о ней. Я молчал, она тоже молчала и курила, глядя то на меня, то в окно.

— Ну, как там поживает наш питомец? — спросил я, чтобы с чего-нибудь начать.

— Хорошо поживает. Лучше своей хозяйки.

— А что не так с хозяйкой? Ты, кстати, отлично выглядишь.

— Спасибо, — сказала Оля, и вдруг без всякого перехода спросила меня, — Скажи, ты когда-нибудь был на грани самоубийства?

Я слегка опешил от такого поворота темы.

— Ну в общем-то нет, пожалуй, хотя мысли разные бывали. А почему ты спрашиваешь?

Оля долго смотрела в окно, словно решая, говорить мне или нет. Потом она спросила:

— Ты, кажется, говорил, что учишься в МГУ? Или я что-то путаю?

— Нет, не путаешь. Так и есть, только сейчас уже не учусь, а в аспирантуре пребываю.

— А факультет?

— Физический.

— Понятно… У меня одна подруга на географическом учится…

Снова наступила небольшая пауза. Оля потушила окурок и глотнула кофе. Я вдруг заметил, что у нее взгляд бесконечно уставшего человека.

— Так почему ты спросила про суицид?

— Знаешь, вчера, когда ты позвонил… Я сидела у телефона, а передо мной на столике стояла кружка с водой и открытый флакон таблеток, которые я собиралась выпить. Если бы ты позвонил чуть позже, я бы сделала это. И трубку бы не стала поднимать…

Я опешил… Признание Оли поставило меня в тупик. Надо было что-то сказать в ответ на него, но в голове вертелись одни дежурные фразы, которые не хотелось произносить.

— Это было снотворное? — спросил я, наконец, чтобы как-то продолжить тему.

— Да, конечно… Других ядов у меня не имеется, — Оля вдруг улыбнулась…

— Значит, я позвонил вовремя? — я все еще делал вид, что разговор скользит по поверхности.

— Возможно. Могу только сказать, что после твоего звонка что-то изменилось… Что-то неуловимое произошло, и мир стал как бы другим. Хотя тут дело не в тебе… Собственно, поэтому я и пришла — чтобы сказать тебе это. И поблагодарить…

— Я не очень тебя понимаю, но я рад, что ты не сделала то, что собиралась.

— Да… хотела… Удивительно, но сейчас я абсолютно ничего не могу рассказать тебе о вчерашнем своем состоянии. Возможно, потому что оно уже ушло. Парадокс в том, что когда ты не находишься в этом состоянии, описать его невозможно, но еще более невозможно о нем рассказать, когда ты в находишься в нем… Ты понимаешь, о чем я?

— Ну примерно… Хотя и никогда не был в этом состоянии. Кстати, если я не ошибаюсь, в тот раз ты была в очках?

— Да? Возможно… Я уже не помню. Я уже несколько лет ношу линзы.

Я заметил, что народу в кафе поубавилось и стало немного тише. Оля закурила еще одну сигарету.

— Можно? — спросил я, взяв в руки пачку.

— Да, конечно. Извини, что забыла предложить…

— Ничего страшного. Вообще-то, я не курю. Так, иногда, по особым случаям.

— А сегодня особый?

— Похоже на то… Послушай, Оля, может я все-таки могу тебе чем-нибудь помочь?

— А ты никогда не хотел покончить собой?

— Ну мысли бывали разные, конечно. Но так, чтобы реально… нет, такого не было, пожалуй.

— Ты счастливый человек… Знаешь, мне почему-то кажется, что ты поймешь меня, если я тебе расскажу, как передо мной оказался вчера этот флакон с колесами… Точнее, я перед ним. Он был огромный. Больше, чем телефон, который медленно убивал меня своим молчанием, давил как огромная чугунная болванка, выдавливая из меня остатки надежды… Больше, чем наша четырехкомнатная квартира. И больше всего моего прошлого, которое в нем исчезало, как джин в бутылке. Впрочем, может тебе это не очень интересно слушать?

— Нет, мне интересно… Правда, интересно… Я хочу понять…

— Как человек может дойти до такого состояния?

— Да… И это не праздное любопытство, поверь мне.

Оля допила кофе и отодвинула чашку с блюдцем на середину стола. Мы молча смотрели друг на друга, и каждый словно задумался на несколько секунд о чем-то своем. А потом она начала рассказывать…

Мы просидели в кафе почти два часа, выпили еще по 2 чашки кофе, и опустошили пачку сигарет, которая была почти полной, когда Оля села за столик и положила ее на стол.

Потом мы вместе шли до метро и по дороге говорили о посторонних вещах. О театре, о музыке, о бардовской песне, в которой она, как выяснилось, отлично разбиралась. А еще мы успели прочитать по паре любимых стихов, причем, Оля читала по-французски Верлена, который оказался ее любимым поэтом. («Если бы ты мог прочесть его в оригинале, — заметила Оля, — возможно, он стал бы и твоим любимым поэтом, потому что все его переводы — полная ерунда, все это не Верлен…»). Мимоходом затронули писателей и Оля сказала, что Маркесу можно было бы дать Нобелевскую уже за одно название — «Сто лет одиночества».

Мы прошли мимо Манежа и дошли до Библиотеки, спустились в метро. На эскалаторе мы молчали, а потом оказалось, что нам в разные стороны. Гул поездов, толпа, бесконечный поток чужих лиц… И несколько слов на прощание.

— Ну ладно… Спасибо тебе, что потратил на меня время, — она улыбнулась и протянула руку.

— Не за что. Совершенно не за что. Если бы я был уверен, что теперь я могу быть спокоен…

— Конечно, можешь. Я в порядке, не волнуйся.

— Надеюсь… Хочешь я буду звонить тебе каждый вечер?

— Нет, каждый вечер не надо, — Оля засмеялась, — а вот пару раз в неделю можно…

— Ну хорошо, буду звонить пару раз в неделю, — покорно сказал я.

— Бах, ты такой забавный иногда… Звони! А вот и мой поезд. Удачи тебе.

Села в поезд, повернулась, помахала рукой и снова улыбнулась. Короткая стрижка, невысокая тонкая фигурка. «Ну хватит, — одернул я себя, — хватит разыгрывать прелюдию влюбленности, потому что все равно ты на это не решишься, и нечего морочить себе голову…». И я отвернулся, не дожидаясь, пока тронется ее поезд, и пошел к другому краю платформы, а там уже выскочил из туннеля мой поезд о шести вагонах, и двух головах, и были свободные места, и человек с газетой напротив меня, и почти сон, в котором смешался наш разговор в кафе, котенок под машиной, и прокуренная комната общежития, и все каким-то образом тянуло меня в свою сторону, а я просто сидел, закрыв глаза, и делал вид, что я сплю, и никак не мог уснуть… А когда все же уснул, то оказалось, что уже «Станция „Университет“ и мне надо выходить, потому что автомат внутри почти всегда срабатывает безотказно, даже когда погружен в чтение, даже когда погружен в прошлое, или в густой сигаретный дым и серо-зеленые глаза напротив. Серо-зеленые глаза, которые вдруг становятся влажными, и она смотрит в окно, чтобы не выдать себя, но понимает, что выдала, что поздно, что ничего уже не скроешь.

IV

…Я стоял на остановке, поеживаясь от свежего прохладного вечера, и вспоминал ее рассказ. Собственно, рассказа как такового почти не было. История была слишком банальна, чтобы говорить о ней долго и подробно, и Оля сама это понимала, и мне казалось, что ей отчасти было даже неловко об этом говорить… Ну, в конце концов, это происходит почти с каждым из нас… Особенно в молодости, особенно, когда уже на подходе просторное будущее, и неотвязные мысли о том, как будет по утрам, и как по вечерам, о поездках и общих друзьях, и он лежит рядом, и улыбчиво кивает головой, потому что он тоже в это верит, потому что так легко в это верить, когда столько ночей позади, и тела знают малейшую хитрость друг друга, и души можно оставлять незапертыми на всю ночь, открыв все форточки, устроив сквозняк из фантазий, который перелистывает ваши книги, скидывает со стола конспекты, и рисунки, наброски, черновики, (и только уже под занавес нашей беседы я узнал, что Оля серьезно увлекается рисованием, хотя нигде специально не училась, но когда-то ее работы занимали призовые места, и в школе было две выставки, и у нее есть даже несколько портретов маслом, впрочем, все это в прошлом, она сто лет не брала в руки карандаш, не говоря уже о кисти), бесконечные черновики… Да, это, происходит с каждым, повторила Оля, кроша окурок, потому что каждый проходит по тем же кочкам и падает на тех же поворотах… Ну, а потом все кончилось внезапно, как внезапно обрывается музыка в магнитофоне, или фильм на экране, когда вырубается электричество, и ты оказываешься в темноте одна, потому что тот, кто должен был быть рядом, находится в другом месте, в другой комнате другого дома, и смотрит в другие глаза, и снова верит всему, что говорят ему, и особенно тому, что говорит он сам, потому что иначе ведь и слова из вас не вытянешь. Потому что вы предпочитаете как можно чаще делать все молча, чтобы не произносить непонятных слов, от которых наутро болит голова и хочется сбежать от самого себя. Нет, я не виню всех, ты не подумай. Это просто мой горький опыт, может, просто мне не повезло, я не знаю, но что-то подсказывает мне, что все-таки версия о разных планетах имеет право на существование… Какая версия? Ну разве ты не знаешь? У мужчин и женщин разные планеты обитания. Причем мужчины как можно чаще стремятся поскорее вернуться на свою планету, намного чаще, чем женщины, потому что так уж они устроены… Не согласен? Ну я бы удивилась, если бы ты был согласен… Да ладно, пожалуй, не будем углубляться в эти бесконечные, а главное, бесплодные теории. Так на чем мы остановились? Ах да, на том, как вырубили ток… Да… вот вырубают внезапно в доме электричество и все гаснет, и просишь у него спичек, чтобы зажечь свечку, а он уже, оказывается, ушел… Ушел, когда мы так увлеченно смотрели фильм о нашем будущем… Точнее, когда я так увлеченно смотрела, а он пошел сварить кофе, купить сигарет, позвонить домой, подышать воздухом, подумать о смысле бытия — да мало, зачем выходит мужчина из дома?! Мало причин чтобы выйти на пять минут и пропасть на пять месяцев. Между прочим, примерно так и было в моем случае… А потом он объявляется с повинной головой и просит прощения, и просит понять его правильно, и просит его просто понять, потому что все, что было между нами — было прекрасно, и это навсегда останется в нем, но это была прекрасная ошибка, а теперь он встретил свое отражение, свое второе, третье, сорок пятое „я“, и он окружен, ему не вырваться из этого плена… И еще он знает, что мне больно, он знает, что были обещания, но теперь он не хочет лгать, потому что что-то кончилось, что-то ушло, давай будем просто друзьями, я всегда буду испытывать к тебе нежность, понимаешь? И он пытается даже поцеловать меня в мою ледяную щеку, а прошу его не делать этого, потому что опасно прикасаться к куску льда, можно тоже заморозиться. Замерзнуть, забыться. Забыть свои сорок пять „я“, так ловко манипулирующих друг другом… Но это было только начало, только начало. Потом пошли неприятности другого масштаба, но на фоне первого крушения, когда наш остров затопило тяжелой волной реальности, когда смыты были все шалаши и дворцы, все пешеходные дорожки, и аллеи, увешанные красивыми цитатами, когда от всех планов не осталось даже чертежей, не говоря уже о более прочных вещах, на фоне этого голого клочка земли, на котором когда-то мы с ним собирались построить нечто фантастическое, все неприятности выглядели удручающе выпукло, и депрессия росла как на дрожжах, крепла, становилась умной и независимой, читала философские книжки, которые выбирала сама, любила на ночь насладиться Шопенгауэром и Верленом, Бодлером и Сартром, и вроде становилось немного легче, потому как все абсурд и от абсурда и слышу. А депрессия так быстро поумнела, что начала меня учить уму-разуму, рассказывала на ночь мрачные истории и очень любила тушить свет, кажется, это было самым радостным моментом для нее. А по утрам она мне показывала все те же стены, и те же немытые чашки, и стопки книг на полу и незаконченные очередные глаза, злые и печальные одновременно… А значит, не было никакого острова, и можно смеяться до бесконечности над собственной глупостью, и пить целыми днями кофе, и забросить на фиг все свои зачеты, и сессии, и взять академ, и валяться целый день на диване, заполняя комнату дымом, и читая, читая, читая, не выходя на улицу, не отвечая на звонки, обрывая все знакомства на полуслове, и рисуя только бесконечные глаза на черном бархатном фоне. Я их нарисовала несколько десятков, я не рисовала ничего, только глаза, бесконечные глаза, полные боли и надежды, отчаяния и усталости… Бесконечные глаза на черном бархатном фоне вселенной, где далеко и холодно мерцают звезды, и никто не дышит рядом, только изредка пролетает одинокий равнодушный метеорит в виде старого знакомого (Ну как ты? Нормально? Ну хорошо… А я вот новую машину купил… Заеду как-нибудь, поглядишь. Ну давай, не вешай нос. Пока.). И снова долгая пустота и тишина, когда можно лететь в любую сторону смерти, лишь бы подальше от ее центра, который затягивает, как черная дыра, уговаривает, шепчет на ушко, изрекает неземные мудрости, кружит вокруг волшебной бабочкой космической красоты…

Ну вот… А потом… потом был какой-то бредовый сон, когда раздался его звонок, а я положила трубку, услышав его голос. А потом еще раз, и еще. Пока он не сказал мне с ходу несколько слов, и мы проговорили три часа… И я сорвалась, и мы увиделись на другой день. Впрочем, и это все так банально и известно… Вроде как вернулся, вроде как раскаялся и понял, что без меня никуда. Вроде как снял для нас комнату и имеет грандиозные планы, и через пару месяцев, наверное, уже подадим заяву в загс, и все такое красивое пошло, что розовой краски стало не хватать, и в ход пошла оранжевая, красная, желтая и зеленая. И от радости все так спуталось, и солнце стало зеленым, а деревья красными, а вечер окрасился синим и кивнул нам головой, и у него были синие глаза… И я на заметила всего этого безобразия, оно мне казалось прекрасным, да оно и было прекрасным в своей бесконечной свободе… И у меня пошли такие картины, такое буйство красок, что Матисс отдыхал со всеми его рыбками… Кстати, Паша, — ах, да, я еще не сказала тебе имени, ну так вот имя у него простое как рычание, — подарил мне аквариум с золотыми рыбками, три золотых рыбки, которые важно и неспешно проплывали в зеленой своей вселенной. Вот мне, кстати, всегда интересно было, понимают ли рыбки, что они в плену? Например, с птицами и клетками все ясно, а вот как рыбки?..

Ну ладно, не буду отвлекаться, хотя рассказывать в общем-то больше нечего. Конечно, все это кончилось так же смешно, как и началось. Конечно, все повторилось, с той лишь разницей, что на этот раз он мне просто все сказал прямо. Коротко говоря, моя депрессия или как там ее еще назвать, я не знаю, оказалась к тому моменту настолько сильной, что Паша просто не мог с ней справиться, о чем он мне прямо и заявил. И я его понимаю… Потому что со мной надо было долго возиться, и нужны было терпение, сила и любовь. Ну хотя бы последнее. А вот с этим, мне кажется, у Паши всегда были большие проблемы… И он мне просто сказал однажды, после очередной разборки, после очередной идиотской сцены, которую я ему закатила, он просто сказал, что устал… И что нам надо снова побыть отдельно, и что он позвонит мне первого июня. Позвонит, если решит вернуться… И что это значит? Я весь день должна сидеть у телефона, сложив ладошки и вымаливая звонок? Не есть, не пить и не ходить в туалет? Я позвоню тебе утром, хмуро сообщает Паша, делая вид, что не замечает моей иронии. До 11 часов утра. Ты ведь дома будешь? Ну куда ж я денусь из подводной лодки, отвечаю я. А если я не позвоню, то можешь всплывать на поверхность. Нет уж, мой милый, говорю я, уж лучше я на дно уйду. На поверхность другое кое-что всплывает. Вот так и поговорили…

Ты, наверное, сейчас сидишь и думаешь, что я инфантильная шизофреничка и максималистка. Только не притворяйся, что это не так! Ненавижу, когда люди начинают притворяться. Прости, не хотела тебя обидеть. На меня что-то нашло, может от этих всех воспоминаний. Ну в общем, дальше две-три главы мы опустим, потому что они скучны и неинтересны, тем более, на их страницах валяются осколки разбитого окна, капли крови от порезанного пальца, и несколько пустых бутылок, и изорванный в клочки автопортрет на фоне моря, в общем, зрелище малоприятное… И тогда останется только сказать, что вчера я ждала его звонка весь день, сама не знаю почему. Ведь я знала, что он не позвонит уже тогда, когда он уходил. Да нет, вру, я всегда это знала. Знала с первого момента нашей встречи. Только не понимала, наверное, что знаю. Или пыталась забыть, что знаю. Но кроме его звонка я вчера ждала еще звонков от двух своих подруг. И еще от одного старого друга, который тоже обещался позвонить на днях, а я почему-то решила, что это обязательно должно произойти вчера. И вот за весь день ни одного звонка. И смысл всего моего существования вдруг показался мне зыбким, как тень ветки на окне, как последний лист на дереве, который давно уже сорвало ветром, и это просто рисунок на стекле. Я уже говорила, что не в состоянии передать вчерашних ощущений. Ближе всего слово „пустота“, но это не была пустота. Это было что-то другое, что-то похожее на воронку, когда все затягивается и исчезает в черной дыре абсурда. Когда время становится отвратительным, как пойло с червями, и тебя тошнит от каждой пройденной минуты. Не знаю, как объяснить. Я просто сидела весь день в полной прострации, и боль ходила кругами, делая их все меньше и меньше, пока совсем не закрутилась вокруг меня, как удав. И я решила тогда, что мне не хочется больше бороться со своей тенью, и мои неоконченные рисунки говорили о том, что мой удел — это вечная незаконченность, черновик, который нужен лишь для того, чтобы потом чья-то картина стала лучше. Но когда он использован, его уже можно спокойно выбросить на свалку. И все эти дрожащие от страсти линии, все эти безумные надежды, которые так плохо сочетаются с перспективой, все эти бешенные цвета страсти, пугающие прохожих, входящие как кошмар в наши сны, — ведь это все не нужно никому, и зачем множить свой образ, когда тебя любят просто за то, что ты есть, или не любят. Разве это все может как-то удержать то, чего нет и не было? Удержать любовь, которой не было. Все эти сумасшедшие линии, углы и изгибы хороши в постели, когда геометрия сама нарушает все свои законы и помогает пересечься параллельным линиям-судьбам, но утром все становится резким и ясным — прямоугольник окна, прямой угол комнаты, и овал чуть испуганного лица. И параллельные снова идут параллельно, и острые углы становятся невыносимо острыми… Такую ясность законов и аксиом трудно вынести после того, когда все казалось возможным. Кто-то не выдерживает первым и уходит в мир предсказуемости…

Вот так и появился стакан с водой и флакон. Я сидела весь день дома и за весь день не было ни одного звонка. Ни одного. И я подумала, что если до 10 вечера хотя бы кто-нибудь не позвонит, пусть даже это будет „не туда попали“, то я выпью этот флакон. Вот так я и сидела целый час перед часами с мерцающей зеленью цифр, и ни о чем уже не думала. И каждая проходящая минута радовала меня, мне и вправду становилось легче, словно из меня выходила тяжесть времени, тяжесть опыта, тяжесть иллюзии моего таланта, и я становилась все легче и легче, и когда было без пяти десять, я открыла флакон и подумала, что зачем ждать еще пять минут, когда и так все ясно. Но привычка — вторая натура — а я привыкла сдерживать слово и доводить решения до конца. Раз решено в 22:00, значит ни минутой раньше… И в этот момент раздался твой звонок…

Оля замолчала, молчал и я. Я просто не знал, что нужно говорить, и нужно ли вообще сейчас что-то говорить… Оля посмотрела на меня и сказала:

— Только, пожалуйста, не говори мне о том, что жизнь имеет смысл, и не читай лекций о вреде самоубийства!.. Я знаю заранее и дословно все, что ты мне скажешь… Понимаешь, все эти прописные истины хороши на словах. Но что бы ты сказал, если бы оказался в моем состоянии? Когда все эти книжные премудрости становятся далекими как звезда… И совершенно беспомощными… Когда ничего, ни одно слово ни в чем не убеждает, и не может остановить то, что уже катиться на тебя, и от чего ты не можешь спастись?.. Разве что ждать с улыбкой, когда это случится. Или самому пойти навстречу. В эти дни я поняла, насколько бессильны бывают любые слова, любые книжки и убеждения…

Оля вдруг снова замолчала.

— Ну, во-первых, бывают и путеводные звезды… А во-вторых, я и не собираюсь говорить ничего такого и ни в чем тебя переубеждать. Но мне бы хотелось тебе рассказать немного о котенке. Точнее, о том, что предшествовало его нахождению… Потому что все, что произошло вчера, в каком-то смысле подтверждает одну мою гипотезу…

— Хорошо… Расскажи.

— Знаешь, пожалуй, историю с котенком я бы начал с конца декабря. Я собирался поехать на Новый год домой. Но последний зачет я сдал довольно поздно, и билеты на самолет уже кончились. Я пошел в железнодорожную кассу, пристроился в конец небольшой очереди… Через несколько минут я услышал, как стоящий за несколько человек впереди меня мужчина спросил билет до Ташкента. Я замер от напряжения. „До пятого января все продано“ — сказала кассирша. Мужчина постоял растерянно у кассы и отошел. „Вот и все“, — подумал я, потому что дальше стоять не имело никакого смысла, это был абсурд. И, тем не менее, я решил достоять до конца. Скорее по инерции, чем в надежде на что-то. Когда до моей очереди осталось два человека, я закрыл глаза и вдруг как ребенок попросил мысленно: „Господи, пожалуйста, прошу тебя, сделай чудо! Пусть появится один билет! Пожалуйста…“ Нет, не так я все рассказываю. Это было похоже даже не на просьбу, а на какой-то крик — так сильно мне хотелось попасть на Новый год домой. И вот подходит моя очередь, и я спрашиваю билет на 27-ое или 28-ое декабря до Ташкента, и кассирша, даже не вводя в систему параметры поиска, говорит, что до 5-го числа билетов нет, только что, мол, смотрела. А я прошу все-таки посмотреть еще раз, и она ворчит и говорит, что смысла нет. Но видимо, у меня был такой несчастный и удрученный вид, что жалость берет в ней верх, и она начинает вводить данные на поиск. И вдруг я вижу, как меняется ее лицо, вытягиваясь от удивления. Ну и, сама понимаешь, что несколько секунд ее молчания показались мне вечностью. Наконец, она посмотрела на меня и сказала: „Надо же. Вам повезло, только что появилось одно купейное место на 28-ое число. А буквально пять минут назад ничего не было…“. В этот момент мне показалось, что мне все это снится… Я взял свой билет, и медленно пошел к выходу, ощущая удивленные и чуть завистливые взгляды очереди. „Как это возможно?“ — думал я пораженно, сам не веря случившемуся… И почему-то мне в тот момент показалось, что за это чудо мне придется потом заплатить чем-то. Хотя до сих пор не понимаю, почему я так решил. Словно сомневался в бескорыстии Бога. И кстати, действительно заплатил — провалил экзамен. Но это, скорее, было наказанием за мое сомнение, чем расплатой. Тем более, что уже по дороге домой я стал думать о том, что экзамен, скорее всего, не сдам. И дома, соответственно, практически не готовился. Так что, несдача экзамена была вполне объективна — я ведь сам себя настроил, что не сдам его. И предчувствие себе сам придумал.

— Но ведь ты хотел его сдать, когда шел на него?

— Ну да, конечно, хотел. Но знал, что не сдам. А потом я поехал в центр, позвонить домой, и нашел там котенка, который живет у тебя. И, знаешь, после проваленного экзамена у меня было такое странное ощущение, что в моей жизни все происходит по какому-то заранее написанному сценарию. И от этого было как-то спокойно, и тревожно одновременно. А когда я нашел этого котенка, состояние тревоги вдруг прошло. Не знаю, как тебе объяснить, но мне почему-то в этот жуткий мороз стало тепло. Я грел котенка, а он грел меня. И мне стало тепло. Не физическом даже смысле, а в более глубоком, понимаешь? Чувство одиночества и прострации куда-то отступило и все обрело свою наполненность и реальные очертания. Ну вот, а потом я зашел в кассы кинотеатра, и как пишут в книжках — остальное ты знаешь…

— Да, интересная история… Правда, я не совсем понимаю, почему ты мне все это рассказал…

— Для меня во всей этой истории есть три основных эпизода. Чудо с билетом и экзамен — это первый эпизод. Котенок и тот зимний день, и встреча с тобой — второй эпизод. И, наконец, мой вчерашний звонок — третий эпизод… Мне кажется, что все эти три эпизода связаны одной нитью… Даже не мы с тобой, а именно эти эпизоды. Понимаешь, о чем я говорю?

— О неслучайности?

— Ну да, именно об этом… Хотя не только об этом. Грубо говоря, ты спасла котенка, а он, возможно, спас тебя, потому что если бы не он, все могло бы кончится иначе… Понимаешь, все так связано, мы все как бы нити одного грандиозного рисунка. Мы длимся, мы создаем эту картину своей жизнью и каждая нить необычайно важна… Ведь так??

— Ну возможно… Возможно, что так.

— А теперь представь, что ты берешь и сама обрезаешь одну из нитей. То есть, как бы обрезаешь себя, и все. И там, где должен быть твой цвет остается пустое место… Потому что твою нить ничем не заменишь… Никакой другой нитью.

— Но ведь мы не нити, Бах, мы люди. И каждый имеет право сам решать, что ему делать со своей жизнью…

— Ты была бы права, если бы жизнь была действительно наша… Но ведь она нам дана. Это, в общем-то, извини за банальность, подарок от Бога… Как драгоценная ваза.

— А если эта ваза наполнилась, пардон, дерьмом?

— Вычистить ее… Это трудно, но можно… Ведь мы сами ее наполняем каждый день нашими мыслями, словами и действиями.

— Не знаю. Мне кажется, что не только мы. Иногда и другие сливают туда свою грязь. Оля задумалась.

— Я не знаю, что тебе сказать, Бах… Твои доводы интересны, но для человека в моем состоянии они не очень-то убедительны. Тем более, не все ведь верят в Бога…

— А ты веришь?

— Не знаю… Наверное, больше да, чем нет.

— Ну тогда…

— Тогда что? Продолжай.

— Тогда я пойду и принесу еще два кофе…

Февраль — апрель, 2004.

 

Мышь в себе

Собственно говоря, все началось с того, что пустое пространство моей квартиры обрело нерв и ожило. Этим нервом стала обычная серая мышка. Она поселилась в неведомых глубинах встроенного шкафа лоджии, и выходила по ночам на прогулку, очевидно, в целях освоения новых пространств. К этим ее ночным вылазкам я относился с пониманием: скучно сидеть целыми днями в тесном шкафу, и жажда новых впечатлений, а может, обычный голод, заставляли мою мышку преодолевать страх и пускаться в рискованное путешествие. Правда, в первые дни ночной шорох будил меня, заставляя вздрагивать в испуге, но очень скоро я привык к нему и впустил его в мозаику своих сновидений, как один из звуков, которыми сопровождаются причудливые картинки снов, плавно перетекая от восторга к ужасу и обратно.

Через несколько дней после появления моей Мауси, я понял, что мне попалась на редкость сообразительная и хитрая мышка. Ради приличия, чтобы она не думала, что я совсем уж ее игнорирую, я поставил пару мышеловок, начинив их отборными кусочками рокфора. Хотя, признаться, в глубине души я не хотел, чтобы она в них попалась. Ведь тогда мне пришлось бы отпустить ее на волю, а это уже было бы слишком похоже на издевательство, унизительное, согласитесь, даже для мыши. И поэтому, когда через несколько дней, нетронутый сыр в мышеловках засох и я понял, что моя новая гостья имеет неплохой жизненный опыт в вопросах получения бесплатного сыра, я с плохо скрываемой радостью убрал бесполезные приборы до лучших, а точнее, до худших времен.

Через два месяца мы вполне подружились и я начал потихоньку подкармливать Мауси, а она благосклонно принимала мои скромные дары и с завидной методичностью съедала кусочки сыра и колбасы, а иногда даже остатки моего ужина, которыми я наполнял маленькую картонную тарелочку.

Интересно отметить, что за эти два месяца, я видел ее всего один раз — мышка явно старалась обрести статус виртуальной подруги, предпочитая звуковую коммуникацию визуальной. Увидел же я ее совершенно случайно, когда вернулся с работы раньше времени и, — уж не знаю, как у меня это получилось, — открыл бесшумно входную дверь. Моя умница настолько была увлечена обследованием стопки книг, лежащих на полу, что в сумерках осеннего вечера даже не заметила моего появления в комнате. Положив передние лапки на пыльный том «Теории поля», мышка жадно обнюхивала старое издание. Когда я включил свет, она на мгновение застыла, словно ее застали на месте преступления, и мне даже показалось, что она внимательно на меня смотрит, словно проверяя мою реакцию. Но через секунду, видимо, решив не искушать судьбу, она метнулась к шкафу и скрылась в его темных недрах.

В самом начале, когда я еще не успел привыкнуть к присутствию постороннего живого существа в моей квартире, у меня мелькнула мысль о кошке, но я от нее почти сразу отказался. Отказался из соображений скорее философского характера, поскольку старался, слегка подправив принцип Оккама, не умножать банальности без крайней на то необходимости. А что есть кошка как не воплощенные банальность и самодовольство? К тому же сам факт приобретения одного живого существо исключительно ради цели съедения им другого живого существа показался мне не просто абсурдным, но почти даже кощунственным по отношению к тому хрупкому равновесию, которое только-только начало восстанавливаться в моих сложных отношениях с миром, который не просто меня окружал, но все плотнее сжимал вокруг меня свое стальное кольцо. Помню, что в тот вечер я записал в своей тетради: «В этом мире за многие века существования человека накоплено столько жестокости, что от ее тяжести порвались уже все нити кроме, наверное, последней, которая невероятным чудом удерживает его от падения. И мы давно уже висим на волоске. Поэтому никогда не знаешь заранее, не станет ли сделанная тобою жесткость той последней каплей, от которой порвется эта нить и мир ринется в бездну… И эта капля может быть совсем крошечной, а потому, по метафизическим соображениям высшего характера, я отказываюсь приносить кошку для съедения мышки». Впрочем, чуть позже я перечитал эти строки и понял, насколько нелепа их глупая высокопарность и выспренность. Зато в тот вечер мне показалось, что мышка как-то особенно радостно шуршит в шкафу, словно она прочитала мои записи и празднует свое спасение. Я же долго смотрел на книжные полки, лежа на продавленном диване и выбирая взглядом книгу на ночь, пока, наконец, не почувствовал ясно, что этот вечер мне хочется увенчать Плотином.

Все, о чем я рассказал выше, было в самом начале появления мышки в квартире. А спустя три месяца, под самый Новый год, произошло удивительное событие. У меня на стене висела картонная репродукция, которую я приобрел пару лет тому назад в Британском музее: старинная картина неизвестного японского художника с изображением кошки, занятой ритуалом умывания. Наверное, всем кто видел японскую средневековую живопись, излишне говорить, что кошка казалась почти живой. Приклеенная скотчем репродукция висела у меня над столом, но за неделю до Нового года я ее снял, чтобы повесить что-нибудь другое. На меня иногда находит охота к переменам в квартире, столь же необъяснимая, сколь и непреодолимая. Открытку с кошкой я положил на старое кресло на балконе, до тех пор, пока я не придумаю, куда ее определить.

Каково же было мое удивление, когда на следующее утро я обнаружил, что моя открытка наполовину съедена, причем как раз на ту половину, на которой была нарисована кошка. Края оставшейся половинки были неровными и обгрызенными. Мне не составило особого труда догадаться, что виновником сего варварства была моя мышка, но меня поразило то обстоятельство, что она выгрызла именно фигуру кошки, не тронув все остальное. «Мышка съела кошку» — невольно мелькнуло в голове, и я усмехнулся. Остатки открытки пришлось выбросить, а на мышку я не на шутку рассердился и громко объявил, что сегодня она наказана и останется без обеда, не говоря уже об ужине.

Если бы я знал, что это только начало! Вечером, когда я вернулся после работы домой, меня ждал новый сюрприз. У меня большая библиотека и книги уже не помещаются в шкафу. Часть книг лежит на столе, на кресле, а многие и просто на полу. Так вот, включив свет в комнате, я вдруг увидел, что одна из стопок, мирно простоявшая у стенки не один месяц, развалилась, и книги лежат в беспорядке на полу. «Уж не мстит ли мне моя Мауси?» — подумал я и сам засмеялся абсурдности своего предположения. Но когда я стал складывать книги обратно, мне стало уже не до смеха. Одна из книг была сильно изгрызена. Почти ничего не осталось от корешка и книжка буквально развалилась у меня в руках. Это был Гофман, «Житейские воззрения кота Мурра». И тут у меня зародились нехорошие подозрения. Слишком маловероятно было совпадение… Сначала кошка на картине, затем — книга с кошачьим названием…

Весь вечер я сидел на кухне и прислушивался к шороху в кладовке, дописывая отчет, который мне пришлось взять домой с работы. Мауси вела себя на удивление тихо и ожидаемого мной голодного бунта не случилось. «Ну разумеется, — сказал я, — ты наелась вкусной книжки, да еще какой! Но учти, ты еще об этом пожалеешь» Последние мои слова прозвучали не то с угрозой, не то с сочувствием, а, скорее всего, в них было и то, и другое.

Отправляясь спать, я решил провести эксперимент. Я вытащил из шкафа сборник сказок Шарля Пьеро и оставил его на полу. «Ну, посмотрим, как тебе понравится кот в сапогах» — подумал я. И утром я увидел, что и кот в сапогах был прогрызен насквозь. «Кажется, эта мышка читала старика Канта, — подумал я, — и решила изничтожить не просто всех кошек, а кошку как идею, кошку как вещь в себе». Конечно, как я и думал, «Кот в сапогах» ушел на «ура» — мышка не оставила даже сапог. Потом настала очередь «Записок о кошачьем городе» и наутро я обнаружил, что от города остались одни руины…

…А когда все книжки с живущими в них кошками, даже те, в которых кошка промелькнула лишь по двум или трем страничкам, были погрызены моей мышкой, я задумался. И тут мне вдруг пришла в голову замечательная идея. Я сел за стол и, не отрываясь, написал небольшой рассказ о кошке. Особого сюжета там не было, но мне ведь нужен был не сюжет, а описание кошки. Но оказалось, что даже такой незамысловатый текст написать было не так просто. Я потратил почти два часа на написание трех страничек текста. Потом я положил рассказ на пол, заранее радуясь за мышку, и с чувством глубокого удовлетворения пошел спать. «То-то она удивится, увидев не книгу, а мою рукопись…» — подумал я засыпая.

Каково же было мое разочарование, когда утром я обнаружил, что мой текст лежит абсолютно нетронутым. «Ну уж это слишком!» — подумал я обиженно. «Ты что, игнорируешь меня как автора?!» — крикнул я в черные бездны шкафа. Ответа не последовало. И тут меня взяла злость. Я взял рукопись и переписал рассказ от начала до конца. Мне показалось, что он стал чуть-чуть лучше. Впрочем, мышка покажет, усмехнулся я, засыпая. Но, увы, мои надежды и в этот раз не оправдались — мой строгий критик снова проигнорировал мое творение, хотя я все-таки заметил, что уголочек одного листа был отгрызен. Разумеется, я воспринял это как знак. Кажется, на этот раз теплее, подумал я и вечером снова засел за капитальную переделку. Не буду вас утомлять подробностями выяснения моих отношений с мышкой, скажу только, что после восьмого переписывания, когда от первого варианта осталось разве что название и пара первых фраз, мой маленький критик, наконец-то, благосклонно принял рукопись и погрыз ее со всех сторон, оставив мне только золотую середину. Хорошо, что я догадался писать ее под копирку, и у меня сохранилась копия. Через несколько дней я набрал рассказ у себя на работе на компьютере и разослал его в несколько журналов, не надеясь, впрочем, ни на что, скорее забавы ради…

…Прошло несколько недель, и я уже почти забыл про свой текст, когда вдруг пришел положительный ответ из журнала «Буссоль». В тот вечер я устроил пир и, конечно, пригласил на него свою маленькую и строгую Мауси. Но она лишь выглянула на минутку из своего укрытия, подмигнула мне весело и снова юркнула в шкаф. Но, уходя спать, я оставил для нее на тарелочке целую гору всяческих деликатесов, включая два сорта настоящего швейцарского сыра.

Утром я с удовлетворением отметил, что сыр благодарно поглощен, а вечером засел за новое произведение. Теперь мне пришлось всерьез попотеть. Рассказ намечался большой и основательный, а может, это будет даже повесть, думал я. Писал я его частями и оставлял их на полу. Мышка моя выполняла свою работу безупречно. Кроме того, она уже не поедала все листы до середины, а лишь отгрызала уголочек, если текст казался ей подходящим по качеству, или наоборот оставляла нетронутым, если что-то надо было поменять и улучшить. Разумеется, уже на пятой странице моего нового рассказа появилась и медленно потянулась красивая персидская кошка. Она бродила по тексту, заглядывая в разные его уголки и вынюхивая особо вкусные словосочетания, но мне она почти не мешала и я очень старался сделать так, чтобы она не мешала и читателю. Что меня обрадовало в процессе моей работы, так это то, что мышка оценивала не только те страницы, где была кошка, но и все остальные тоже. Таким образом, я мог не волноваться, и был уверен, что весь текст будет тщательно проверен. После пятой редакции мышка сделала всего одно замечание, и я отправил рассказ в «Буссоль», который поместил его в один из ближайших номеров, что вдохновило меня на новые подвиги.

Не буду утомлять читателя подробным изложением того, как я после восьмого рассказа засел за повесть, и как скрупулезно выполняла моя мышка свою сложную редакторскую работу. Скажу лишь, что теперь, по прошествии 15 лет с того замечательного дня, как у меня поселилась моя мышка, и после того, как книги мои выходят уже вполне приличными тиражами, меня забавляет, что никто из читателей и ни один из критиков не заметил в моих текстах их тайной, но главной метки, мой скрытой подписи, — никто так и не обратил внимания на то, что во всех моих книгах, в каждом рассказе и в каждой повести живут кошки, хотя, по сути, это всего лишь одна кошка, которая перевоплощается, обретая разные облики и породы, и кочует из одного текста в другой, появляясь иногда лишь на нескольких страницах, а иногда проходя хозяйской походкой от первой страницы до последней.

И, хотя давно уже нет моей славной мышки, и я давно сменил квартиру, я продолжаю основанную нами традицию, и в тишине моих текстов всегда звучит мягкое кошачье мурлыканье, и тогда мне пишется легче, и мне кажется, что где-то возле моего стола притаилась моя мышка и следит за каждым моим движением, за каждой строкой, за каждым словом… И сейчас я уже думаю, что правильнее было бы назвать этот текст не «Мышь в себе», а «Мышь во мне», хотя для меня она так и осталась навсегда таинственной и непостижимой мышью в себе.

июль, 2003

 

Молчание шара

Они встретились в первый раз все вместе в пространстве, которое было выделено специально для их встречи… Цилиндр, куб, конус, шар и пирамида… И каждый из них завел речь о своих достоинствах. Первым начал говорить куб и сказал, что он несет идею абсолютной устойчивости и надежности. «Я прообраз всех кирпичей и основа всех домов, я могу стоять на любой грани бесконечно долго и терпение мое безгранично, а суд мой беспристрастен, ибо все мои грани одинаковы и во все стороны света я смотрю одним и тем же немигающим взором, от которого ничто не в силах укрыться.» Куб хотел добавить что-то еще, но тут в разговор вступил цилиндр.

Он тоже стал говорить о своем совершенстве, о том, что он может двигаться, но может и стоять. О том, что он, цилиндр, прообраз всех осей, вокруг которых все в этом мире вертится… «И не из меня ли, друзья мои, делают трубы, по которым течет вода и газ, и не я ли скрыт в каждом стакане? И что есть колесо, как не малая часть моего совершенства?!..»

Куб с цилиндром подвинулись поближе друг к другу, и посмотрели друг на друга как равный на равного… «Ну а вы что скажете, пирамида?» — спросил насмешливо куб. Пирамида немного помолчала, а потом ответила: «Ну вы же понимаете, что я не могу много говорить. Вы же знаете, что во мне спить Вечность и я боюсь ее разбудить. И то, что вы видите, лишь поверхность. Внутри меня скрыты великие тайны мироздания, но я никогда их вам не открою…» И пирамида отползла подальше, очень медленно и осторожно. И больше не произнесла ни слова… Она знала себе цену. Она была спокойна и как будто бы мудра.

А конус вдруг завертелся, подскочил и крикнул: «Все это вздор! Все вы бесцельные, банальные фигуры. Посмотрите на мое острие. Я всегда куда-то устремлен. Я сама скорость и недаром меня помещают на макушках ракет. Я несу идею цели и цельности. И кто из вас устоит на моей вершине, кто?!» Конус говорил бы еще больше, если бы его не прервал своим глухим басом куб.

«Послушайте, а почему молчит шар? За все это время, что мы вместе, он не произнес ни слова!..» И все обратились к шару… Но шар продолжал хранить молчание.

«А он не хочет с нами общаться, — обиженно сказал цилиндр, — совершенством себя почитает… Он же шар!..»

«Да уж это точно, — подхватил конус, — что ему до нас опускаться, кто мы ему!.. А он небось себя считает солнцем, землею и луной одновременно…»

Они еще долго продолжали отпускать шпильки в сторону молчащего шара и никто из них не представлял, как далеко их слова от истины, как далеко от их слов и от них самих были мысли шара. Потому что только он один знал, как трудно, как невероятно трудно и больно нести идею совершенства в этом мире… Только он один знал, какими огромными усилиями достигает он устойчивости… У каждой из фигур была грань, которая позволяла ей удержаться на наклонной плоскости. Даже цилиндр мог встать на одну из своих двух плоских граней и сохранить устойчивость, до определенных пределов, конечно… И только шар начинал скатываться вниз при малейшем, даже незаметном наклоне, только ему, идеальному трехмерному телу, не за что было зацепиться в этом неустойчивом мире наклонных плоскостей, в мире кривых поверхностей, каждая из которых стремилась сделать положение шара как можно ниже, ибо в несовершенном мире образ совершенства приводит остальные сущности почти в ярость… Только шар знал, как трудно лежать в сетке бильярдного стола и ощущать себя в сетях времени, и ждать своего собрата по потерянной вечности, и вспоминать то время, когда вся Вселенная была шаром, когда не было не плоскостей, ни бильярда, ни ловушек, а на одном прекрасном дереве висел прекрасный шар яблока в первозданном своем совершенстве. Пока… пока его не коснулась рука человека, чтобы откусить от него кусочек, разрушить совершенство Вселенной, и разбить ее на кубы, пирамиды и прочие фигуры, а также на людей и ангелов, на Землю и Небеса, на время и Вечность… И только шар помнил все это, только он, катясь вниз, помнил о том, что когда-то все было иначе… И мучился своей неустойчивостью, своей беспомощностью и своим совершенством, которое по иронии геометрии стало его наказанием и самым большим несовершенством в этой несовершенной вселенной несовершенных фигур.

 

Старик и скрипка

…Когда я вспоминаю историю старика, с которым случайно познакомился в предрождественские дни 2006 года, я снова и снова думаю о феномене человеческого воображения, о его загадочной и порой пугающей силе.

В тот вечер я возвращался с работы домой. Весь Кембридж был окутан густым молочным туманом, а сырость и холод пронизывали до костей. Старожилы говорили, что давно у них не было такой суровой зимы. Во многих аэропортах отложили десятки рейсов, и пассажиры томились в неизвестности, готовясь встретить Рождество в зале ожидания. Те же, кому только еще предстояло улететь, слушали с замиранием сердца неутешительные прогнозы погоды и обсуждали их буквально везде, где придется и с кем придется.

Я медленно шел по Милл-роуд сквозь плотную и тяжелую гущу тумана, и, в какие-то моменты, — может потому, что ослепшие машины едва пробирались на ощупь вперед, нервно сигналя друг другу, словно боясь остаться в одиночестве и утонуть, раствориться бесследно в этом всепоглощающем ядовито-желтом молоке, — в какие-то моменты мне начинало казаться, что я уже никогда не доберусь до свой комнатушки в старом доме с осыпающейся со стен штукатуркой и сломанными шкафами на кухне, не потому что я заблудился, а просто потому, что этого дома не существует больше, а может, и никогда не существовало вовсе, разве что в моем воображении или во сне. А туман был всегда и сейчас это единственная реальность, которая владеет и временем, и пространством, и этим небольшим знаменитым городком со всеми его старинными университетами и колледжами.

И все-таки, я подошел к своему дому и был уже в нескольких шагах от него, когда вдруг заметил, что входная дверь в одном из соседних домов приоткрыта. Сначала я по инерции прошел мимо, но потом вернулся и позвонил в дверь. Я знал, что в этом доме живет одинокий старик. Во всяком случае, каждый раз, когда я проходил мимо дома, я видел в окно, как он сидит неподвижно в глубоком кресле, в руках бокал с золотистым напитком (бренди или виски?), взгляд устремлен в пустоту или в прошлое, бледное, похожее на маску лицо, — он был похож на восковую фигуру, которую поместили в этой комнате непонятно для каких целей.

Старик вышел ко мне не сразу. Прошла почти минута, и я уже собирался уходить, когда увидел в проеме неяркого света, его прямую и подтянутую фигуру. Он был одет так, словно собрался куда-то на выход: старый, но хорошо сохранившийся твидовый костюм, галстук, жилет. Типично английский джентльмен с приросшей маской холодной чопорности и пугающе вежливой улыбкой, старик был похож на актера, который всю жизнь играл среднего англичанина с усредненным характером, у которого по ходу всей пьесы была только одна реплика: «К вечеру будет дождь», но при этом его молчаливое присутствие на сцене во всех пяти актах было такой же необходимостью, как присутствие фанерных декораций или музыкального сопровождения, без которых спектаклю просто не за что было бы уцепиться, чтобы не соскользнуть в унылую плоскость условности.

Я поздоровался и сказал, что он забыл закрыть дверь, а время все-таки уже позднее… Старик несколько секунд смотрел на меня с удивлением, как будто пытался понять смысл моего просто замечания, а потом, наконец, сказал:

— Все в порядке, молодой человек. Я не забыл, я просто жду своего брата, он должен приехать сегодня вечером.

Я не совсем понял, почему его брат не может позвонить в звонок, но, тем не менее, не став уточнять, просто извинился, пожелал счастливого Рождества и хотел было поскорее откланяться, зная, как не любят англичане, когда кто-то без необходимости сует свой нос в их дела. Но старик остановил меня.

— Постойте, молодой человек, не уходите. Позвольте Вас пригласить на минутку в гости? — сказал старик, жестом приглашая меня в дом и открывая дверь на всю ширину. «Ну вот, кажется, влип», — с досадой подумал я, вспомнив слишком поздно известную сентенцию о наказуемости инициативы. Наверное, я мог бы вежливо отказаться от приглашения, сославшись на отсутствие времени, но как всегда в таких случаях мне не хватало твердости характера, и я молча последовал за стариком.

Комната была освещена рассеянным мягким светом двух бра с голубовато-зелеными бумажными абажурами. Одна стена была уставлена невысокими книжными шкафами, заполненными старинными изданиями, в основном старыми собраниями сочинений с потускневшей позолотой на корешках. Противоположную стену украшал потускневший от времени пасторальный пейзаж. На переднем плане был тщательно выписан старый развесистый дуб с пожелтевшей кроной, под сенью которой уютно расположилась влюбленная парочка, словно сошедшая со страниц Джейн Остен: молодой денди с утонченным лицом, и его очаровательная невеста, читающая раскрытую книгу.

Старик пригласил меня сесть в одно из двух больших старых кресел с высокой спинкой и сам медленно сел напротив. Он уселся напротив и несколько секунд изучал меня своими бесцветными прозрачными глазами, которые напоминали стеклянные пуговицы. Мохнатые седые брови и красноватый кончик его длинного носа придавали старику что-то хищное и в то же время, взгляд у него был немного рассеянный, словно он то погружался, то снова выныривал из какой-то своей реальности.

— Вы студент? Учитесь здесь? — отрывисто спросил он.

— Нет, я уже давно не студент, я работаю.

— Вот как? А выглядите вполне по-студенчески, — усмехнулся старик, — Меня зовут Дэвид. А Вас?

Я назвал свое имя, мучительно соображая, как мне поскорее вырваться из этого странного и немного пугающего дома, наполненного слежавшимся временем и сырым воздухом воспоминаний…

Старик, между тем, немного порассуждал о погоде, затем достал откуда-то второй бокал и не торопясь налил мне тот самый золотистый напиток, не спрашивая моего согласия.

— Всего лишь обычные шотландские виски. В такую погоду хорошо согревает, — сказал он, словно отвечая на мой немой вопрос. Он приподнял свой бокал, произнес «Cheers» и, не дожидаясь меня, сделал глоток. Я последовал его примеру, потому что действительно замерз и подумал, что раз уж я попался в эти сети, то почему бы и не воспользоваться гостеприимством и добротой хозяина. Старик снова погрузился в себя, через минуту вынырнул обратно и начал говорить так отстраненно и глухо, словно разговаривал сам с собой:

— Восемь лет назад я вышел на пенсию, всю жизнь прожил в этом доме, если не считать двух лет, проведенных. Впрочем, это не важно.

Старик снова отпил немного виски и уставился на пейзаж, висевший напротив него, словно забыл о моем присутствии. («Да ведь он уже почти пьян»- поймал я вдруг себя на простой догадке, которая должна была объяснять поведение старика, но в том-то и дело, что совершенно ничего не объясняла). Несколько минут длилось молчание, и я пытался понять, зачем он меня все-таки пригласил. Я ожидал, что сейчас последует подробное изложения истории его жизни, но очевидно, старик был неразговорчив и не собирался посвящать меня в свое прошлое.

— У вас много книг, — сказал я, наконец, не выдержав тягостного молчания.

— Да. Сейчас таких изданий не найдешь. Вот в этом шкафу прижизненное издание Диккенса, а слева — одно из первых изданий «Мадам Бовари». Их покупал еще мой дед. Он читал лекции по биологии в Тринити колледже. Студенты его обожали, хотя он не очень жаловал Дарвина, который в то время был на пике своей скандальной популярности.

Снова пауза. Я присмотрелся к обстановке в комнате. Все в ней выдавало неустроенный холостяцкий быт и было наполнено щемящей музыкой одинокой старости. Через несколько минут старик все-таки разговорился, но стал рассказывать при этом не о себе, а о своем брате-близнеце, чьего приезда он ждал сегодня вечером.

— Он историк, занимается средними веками. Все эти, знаете ли, крестовые походы, рыцарские турниры, интриги про дворах, обиженные герцогини, казненные самозванцы. Он живет этим. Пишет книжки, читает лекции в колледже.

— Это, вероятно, действительно очень интересно, — сказал я, чтобы поддержать разговор.

— Вы так думаете? Не знаю, не знаю, — сказал старик, — все равно все они уже давно умерли… И никто о них всей правды не узнает. Впрочем, так же как и про живых…

— А разве про человека можно узнать всю правду? — спросил я.

Старик усмехнулся:

— Я вижу, Вы хорошо подкованы в философии?

— Да как Вам сказать…

В этот момент мой взгляд упал на скрипичный футляр, лежавший на книжном шкафу. Старик заметил это и, предвосхищая мой вопрос, произнес:

— Нет, я не играю, это скрипка моего брата. Он приезжает ко мне два раза в год: на Рождество и летом. И тогда скрипка оживает — брат играет великолепно, можно сказать, виртуозно. Хотя он всего лишь любитель.

Старик снова с увлечением стал рассказывать про своего брата, вспоминая детство и молодость, когда они еще жили в одном городе и были почти неразлучны. Свои воспоминания он перемежал рассуждениями на отвлеченные темы, которые, впрочем, не отличались большой оригинальностью. Я слушал молча, сначала вежливо и даже с некоторым интересом, потом со скукой, потому что старик, сам того не замечая, очень скоро начал повторяться, как повторяются многие старые люди, когда погружаются в рассказы о своем прошлом.

Через полчаса мне все-таки удалось выбрать паузу в рассказе уже порядком захмелевшего старика. Я поблагодарил его за отличные виски и сказал, что, к сожалению, мне пора, поскольку обещал присоединиться к компании в пабе. Конечно, мне пришлось приврать — в паб я не собирался, но старик поверил сразу и без возражений отпустил меня, с кряхтением поднимаясь с кресла, чтобы закрыть за мной дверь. Когда я уже стоял у двери, надевая куртку, старик мне обратился ко мне с просьбой:

— Заходите ко мне завтра в это же время, или пораньше, как сможете. Я Вас познакомлю с Винсентом, — кстати, не удивляйтесь сходству, мы близнецы, — и уверяю, что Вам с ним будет намного интереснее, чем со мной. А заодно и послушаете, его великолепную игру на скрипке. Вы ведь здесь недалеко живете, насколько я успел заметить?

Я с удивлением взглянул на старика, не понимая, когда и как он успел узреть, что я живу через два дома. Почему-то вспомнилось меткое замечание одной моей знакомой о редкой наблюдательности англичан, как одной из их национальных особенностей, и том, что неслучайно именно в Англии появился такой персонаж, как Шерлок Холмс.

— Спасибо за приглашение, я постараюсь прийти, — ответил я, чувствуя себя виноватым за то, что приходиться обманывать старика. Он только кивнул головой и как-то странно оглянулся назад, словно за его спиной стоял некий незримый свидетель, который должен был запомнить мои слова. У меня вдруг возникло неприятное ощущение, что в доме старика находится кто-то еще, кого я не видел, но кто видел меня и каким-то образом подслушал наш со стариком разговор.

Старик захлопнул за мной дверь, как будто забыв, что до этого специально оставлял ее открытой. Я жадно втянул сырой туманный воздух и медленно пошел домой, думая о своем новом знакомом и о том, что по сути дела, все, что сейчас со мной произошло, является событием почти фантастическим, поскольку здесь, в Англии, спонтанное приглашение в дом случайного человека с улицы практически исключено, тем более, когда хозяин дома — одинокий старик, ведущий замкнутый образ жизни. «Может, мне все это привиделось?» — подумал я, но туман в голове, вызванный выпитым виски, парадоксальным образом подтверждал реальность моего странного и отчасти забавного приключения.

На следующий день, в субботу, я встал поздно, отоспавшись, как обычно, за всю неделю ранних вставаний, которые я всегда ненавидел. После завтрака я решил прогуляться до центра города. Туман почти рассеялся, но по-прежнему было холодно и промозгло, так что погода не очень располагала к долгим прогулкам. Я прошелся до благотворительного магазина (что-то вроде наших комиссионных магазинов, с той лишь разницей, что владельцы старых вещей сдают их в магазин бесплатно, а выручка идет на благотворительные цели), заглянул в него, чтобы порыться в старых дисках, среди которых можно было найти порой весьма неплохие сборники классической музыки. Но в этот раз мое внимание привлек совсем другой отдел магазина. На одной из полок, где обычно лежала старая домашняя утварь, я увидел настенные часы в квадратной деревянной раме. Это были часы из зеркального мира, потому что цифры были расположены на циферблате в обратном порядке, против часовой стрелки, и, соответственно, и стрелки шли в другую сторону, навстречу прошлому (или на встречу с прошлым?.). Несколько лет назад я видел подобные часы на руке у одной женщины в метро и уже тогда они меня поразили неким метафизическим вызовом существующему порядку вещей. И сейчас, когда я увидел их в увеличенном варианте, я просто застыл завороженный, не в силах оторвать взгляд от этого поразительного и немного пугающего зрелища. Сбоку виднелась наклейка с ценой: 5 фунтов. Практически даром!.. Еще минут пятнадцать я бродил по магазину, как бы готовя себя к покупке, как бы сомневаясь, но уже зная, что куплю и что часы будут висеть в моей комнате. Лишь иногда я искоса поглядывал в их сторону и думал: «А вдруг сейчас кто-то подойдет и купит их? Зачем искушать судьбу?» Хотя на самом деле, не ясно было кто кого искушает. Когда, наконец, я взял часы с полки и подошел к прилавку, за которым стояла совсем юная китаянка в белой полупрозрачной блузке. Она понимающе улыбнулась мне, словно одобряя мой выбор, и положила часы в пакет, пожелав, как принято счастливого Рождества.

На обратном пути я вспомнил про старика. Мне хотелось к нему зайти, но мысль о том, что он может привязаться ко мне в силу своего одиночества (почему-то мне не пришло в голову в тот момент, что с таким же успехом и я могу к нему привязаться) вселяла в меня сомнение. Тем не менее, чем ближе я подходил к дому своего нового знакомого, тем сильнее я ощущал в себе желание навестить его и посмотреть заодно на его брата-близнеца, о котором он вчера мне рассказывал, то вдохновенно, то немного грустно. «Интересно, брат его столь же колоритная личность, как он сам или…?» Я не успел додумать что «или», потому что подошел к дому старика.

На этот раз дверь была заперта и я позвонил. Прошло не менее минуты, прежде чем я услышал шаги старика в коридоре. Дверь резко открылась, но передо мной стоял не мой знакомый, а его брат, впрочем, действительно очень на него похожий, если не считать усов и седой бородки. Во всем остальном он был почти точной копией своего единокровного брата: такой же настороженный взгляд из-под густых бровей, немного хищный прищур, водянистые, но внимательные глаза, костлявые руки и даже тот же полосатый жилет. Мне даже на секунду показалось, что это и есть сам старик, только, в отличие от своего вчерашнего облика, сегодня он был без галстука.

— Добрый день! Простите, могу я видеть Дэвида? — спросил я.

— Его нет, но он скоро подойдет, проходите.

Я замялся в нерешительности, не зная, что делать — мне не хотелось тратить время на ожидание, но ведь я собственно пришел познакомиться с его братом, который сейчас и стоял передо мной.

— Он говорил, что Вы можете зайти и настоятельно просил Вас подождать, — сказал Дэвид № 2 и улыбнулся такой обезоруживающей улыбкой, что мне ничего не оставалось делать, как пройти в уже знакомое мне жилище. Почему-то сейчас, в тусклом дневном свете, оно выглядело более грустно и неустроенно, чем вчера вечером. Впрочем, на столе по-прежнему стояла вчерашняя початая бутылка виски и добавилась открытая коробка шоколадных конфет. На другом столике, который притулился в углу, (вчера я его, очевидно, не заметил), лежала скрипка, уже не футляре.

— Кстати, меня зовут Винсент, — представился старик (в какой-то момент мне вдруг показалось, что он выглядит моложе своего брата), приглашая меня жестом сесть в кресло. Я тоже представился и сел. Несколько секунд он молча смотрел в окно, словно там происходило что-то интересное и мне даже показалось, что он забыл о моем присутствии.

— Где же он пропадает? — с каким-то сердитым удивлением пробурчал Винсент, словно его брат всегда был образцом точности и ходячими часами. Затем Винсент пересек комнату от окна к двери и обратно. Походка у него была размеренная и совсем не старческая. Потом он вдруг взял в руки скрипку и вопросительно посмотрел на меня.

— Давайте я Вам сыграю что-нибудь, пока мы ждем брата. Хотите?.

— С удовольствием послушаю, — ответил я искренне.

Старик удовлетворенно кивнул, словно он не ожидал услышать другого ответа, и поднес к плечу. Он закрыл глаза и несколько секунд, как профессиональный исполнитель, настраивался на игру, а потом как-то уж слишком театрально взмахнул смычком и заиграл «Мелодию» из оперы Глюка «Орфей». Я смотрел, как играет этот странный человек и думал о том, что он не очень-то похож на преподавателя колледжа. Старик играл самозабвенно, весь отдавшись музыке и как бы забыв об окружающем мире. Меня поразило, что лицо его в эти минуты разгладилось и словно бы озарилось внутренним светом, который подчеркивал и делал зримым все тяготы, испытания и горести, выпавшие на его долю в долгой и непростой жизни. И еще мне показалось, что каждым звуком, который он неторопливо извлекал из скрипки, старик пытался заговорить свое неизбывное одиночество, отдавая ему в жертву свое искусство, пытаясь хотя бы в эти недолгие минуты стать невидимым для него, хотя и зная заранее, что очередная его попытка обречена на неудачу, так же как были обречены и кончились поражением все его прошлые старания вырваться из этого плена.

Когда старик закончил, он еще несколько секунд постоял с закрытыми глазами, а затем выдохнул из груди воздух, опустил смычок и скрипку и посмотрел на меня.

— Вы играете как настоящий профессионал! — сказал я и по лицу Винсента сразу же понял, что мне следовало сказать другой комплимент или даже вообще промолчать.

— Спасибо, — кратко и сухо ответил он и бережно спрятал скрипку в футляр.

Затем он сел напротив меня и предложил мне вчерашние виски. Мне вдруг стало немного не по себе («Прямо какой-то день сурка», — мелькнула у меня неприятная мысль), и, одновременно, смешно. Не дожидаясь моего ответа, старик налил мне из бутылки виски.

— Что это у Вас в пакете? — спросил он, когда мы сделали по глоточку и немного помолчали.

— Часы. Часы, которые идут в обратную сторону, — я вытащил часы и протянул их ему.

Лицо старика вдруг потемнело и исказилось на мгновение гримасой боли, словно у него вдруг резко заболел зуб или его кольнули иглой.

— Положите их на стол, — сказал он, словно боялся к ним даже прикоснуться, — А еще лучше, обратно в пакет. Не выношу, когда насмехаются над временем.

— А в чем же здесь насмешка? — спросил я, удивленный такой странной и неожиданной реакцией старика.

Вместо ответа Винсент покачал головой, словно показывая мне, что не в состоянии объяснить мне то, о чем я спросил, если я сам не понимаю этого. Потом он еле слышно, каким-то упавшим голосом произнес: «Я очень устал…» и углубился в свои мысли, забыв об окружающем мире, включая мое присутствие. Я понял, что аудиенция закончена и что не стоит дожидаться непонятно где пропадающего Дэвида, еще раз поблагодарил старика за игру и, вежливо попрощавшись, оставил его наедине со своими явно невеселыми воспоминаниями.

Дома мне не давала пока мысль, почему же все-таки старик так странно отреагировал на мои часы, но ничего, кроме банального и не удовлетворившего меня объяснения, что я лишний раз напомнил ему о его возрасте, мне не приходило в голову. «Это было бы слишком странно даже для него, — думал я, — тут что-то другое. Но что?.»

… С того дня я не встречался ни с Дэвидом, ни с его братом, который вероятно, уехал очень скоро. Во всяком случае, каждый раз, когда я проходил мимо этого дома, я видел в окне, как и прежде, одного только Дэвида. Он все так же неподвижно сидел в своем кресле, с неизменным бокалом в руках и застывшим отрешенным взглядом. Иногда у меня появлялось неуверенное желание навестить его еще раз, но я так и не решился это сделать без приглашения, хотя знал, что вероятность дождаться такого приглашения была исчезающе мала. Я даже не был уверен, что Дэвид вспомнил бы меня, если бы мы с ним встретились на улице или в магазине.

Дней через десять, уже после нового года, я как-то раз зашел после работы в один из расположенных недалеко от моего дома продуктовых магазинчиков, чтобы купить себе молока на завтрак. В дверях я столкнулся со стариком, но как я и предполагал, он не узнал меня. Хотя у меня почему-то мелькнуло смутное ощущение, что он скорее притворился, что не узнал. Как бы там не было, Дэвид равнодушно прошел мимо меня и направился в сторону своего дома. В руках у него был пакет с продуктами. Я проводил его взглядом и продавец, пожилой полноватый индус, который называл меня приятелем и с которым я иногда перебрасывался несколькими ничего не значащими фразами о погоде и новостях в мире, спросил меня, указывая кивком на старика:

— Что, приятель, ты его тоже знаешь?

— Да я познакомился с ним недавно. А Вы давно его знаете?

Индус покачал головой и ухмыльнулся:

— Да кто же его не знает в нашем районе? Это же известный всем сумасшедший Дэвид, он живет через три дома отсюда.

Я вопросительно посмотрел на продавца.

— Вы это серьезно?

— Абсолютно, приятель. Он уже рассказывал тебе про брата-близнеца?

— Да, рассказывал, — растерянно сказал я.

— И на скрипке играл?

— Его брат играл. А Дэвид тоже играет? Он говорил, что хранит скрипку специально для брата. Простите, я сейчас, только возьму молоко.

— Ага, — кивнул индус, — а потом я тебе кое-что расскажу.

Через минуту я подошел к кассе и протянул ему монету в один фунт.

— Тридцать два пенса сдачи, — сказал продавец, — Так вот, никакого брата у него нет и никогда не было.

— Но как же?.. Я сам его видел… Постойте, вы хотите сказать…

— Вот именно. Раз в год, перед Рождеством, он становится своим братом и играет на скрипке. При этом старается обязательно кого-нибудь пригласить на свой концерт.

— Но… зачем?

— Эх, приятель, если бы я знал ответ на твой вопрос… А зачем сумасшедшие принимают самих себя за кого-то другого? Это же классический случай шизофрении или, точнее, раздвоения личности.

Я стоял у кассы, пораженный только что услышанным. Теперь мне сразу стало понятно и невероятное даже для близнецов сходство, и странные перепады настроения старика…

— А у него вообще есть кто-нибудь на самом деле?..

— И да, и нет. У него есть сын, который живет где-то в Канаде и практически не общается с ним… А больше никого в целом мире: ни друзей, ни родственников.

— А вы не знаете, чем он занимался раньше?

— Ты имеешь в виду профессию? Нет, точно не знаю, кажется, он всю жизнь проработал на почте.

Индус помолчал, а потом со вздохом добавил:

— Такая вот история, приятель.

— Грустная история, — сказал я.

Я попрощался и пошел домой. Мне было не по себе от всего услышанного, словно я узнал что-то настолько невероятное, что теперь мне нужно заново выстраивать свои отношения с целым миром, которые казались мне более или менее устойчивыми. Проходя мимо дома старика, я замедлил шаг и посмотрел в его окно. И снова увидел ту же самую картину, словно время навсегда остановилось в этом доме: старик сидел в своем истертом кресле с высокой спинкой, смотрел невидящим взглядом на стенку и держал в руках бокал. Правда, на этот раз в нем вместо виски было красное вино.

Мне вдруг стало вдвойне грустно от мысли, что не только я, но, пожалуй, никто уже никто не узнает о том, что действительно происходило в жизни этого человека, и он так и уйдет, унеся с собой тайну своей неприметной жизни.

А чуть позже, вечером, меня осенила одна догадка, и на следующее утро, благо была суббота, я отправился в тот самый благотворительный магазин, где я покупал часы, которые захватил с собой.

— Простите, вы не помните, кто вам сдавал эти часы на продажу?

За прилавком стояла та же самая китаянка, которая продала мне часы.

— Конечно, помню, — улыбнулась она, — это был один старик, невысокий, очень немногословный.

— А имя Вы случайно не запомнили?

— Нет, но я могу поискать в квитанциях — мы ведь все записываем. А зачем Вам это?

— Вы знаете, мне просто хочется вернуть эти часы владельцу, — придумал я на ходу.

— Ну что ж, сейчас поищу. Правда, нам не очень разрешают такие вещи делать, но думаю, что Вам можно доверять.

Китаянка достала пачку квитанций, скрепленную большой скрепкой, и начала их перелистывать. Через несколько минут она радостно сказала:

— Ага, вот, кажется, нашла. Часы настенные в деревянной оправе. Владелец: Винсент Вудхилл.

Китаянка посмотрела на меня, моргнула глазами и еще раз отчетливо повторила:

— Его звали Винсент Вудхилл.

 

Зеркало времени

…В тот день я бродил по музею как призрак. Как призрак среди призраков. Переходя из зала в зал без всякой цели и намерения, я рассеянно рассматривал какие-то пейзажи, жанровые сценки и вдруг оказался перед женским портретом XVII века. Вокруг скользили бесшумные тени, и я почти не замечал их, задумчиво всматриваясь в загадочный и смутный облик отшлифованной взглядами и временем красоты. Но не тихое благоговение, не высокий звук слепого восторга заставили меня остановиться перед знаменитой картиной. Тут было что-то другое, какое-то мучительное чувство, которое сверлит тебя, когда ты пытаешься и не можешь вспомнить, где ты видел прежде мелькнувшее в толпе лицо. Потом мне показалось, что дело тут не во внешнем сходстве, но, быть может, в еле заметном повороте головы или во взгляде, который был настолько живым и реальным, что ставил под сомнение реальность всего окружающего. Я смотрел на портрет и слышал как в темной глубине его тихо и потусторонне звучит скрипка времени. И чем больше я всматривался, тем яснее и отчетливее звучала удивительная по своей красоте мелодия, гипнотизируя, завораживая и увлекая по ту сторону потрескавшегося холста. Казалось, эта музыка таит в себе разгадку искусства, разгадку магии бессмертного творения, перед котором я застыл, как изваяние, но напрасно я силился открыть манящий ларец, покрытый пылью веков, напрасно пытался поймать за хвост вечно ускользающую тайну. Ларец странным образом превращался в тяжелую раму, а тайна растворялась в воздухе, как сказочное существо — то ли было, то ли не было…

Этот странный взгляд, которым смотрела на нас изображенная на холсте девушка — был ли он таким же и триста лет назад? И будет ли таким же через год, если я снова приду к этой картине? Разве я смогу запомнить и сравнить потом все, что я ощущаю сейчас с тем, что испытаю в неопределенном будущем? А что еслиона жива, живет в другом пространстве, стареет, чувствует, разговаривает там с кем-то и при этом все время наблюдает за нами, приходящими к ней с подсознательным желанием ответа, наблюдает отрешенно и сочувственно одновременно… И, быть может, холст — это всего лишь волшебное окно, прозрачная перегородка между нашим миром итем, непроницаемым и недостижимым инепостижимым для нас пространством. На какой-то момент мне показалось, что я близок к разгадке, и я почувствовал ее дыхание у самого сердца, но вдруг что-то помешало извне, какие-то жуткие помехи с левой стороны. Я непроизвольно повернул голову и увидел девушку в темно-синем свитере и серой юбке. Она почти одновременно со мной взглянула на меня рассеянно и перешла к другой картине. Я успел заметить большие глаза и тонкие бледно накрашенные губы. И еще слегка удивленное, почти детское выражение лица.

И вот тут что-то произошло. Все длилось несколько мгновений, и я снова обратил свой взгляд на портрет, но что-то изменилось вокруг меня — я ощущал это слишком ясно, чтобы забыться в глубоком пространстве шедевра. Невозможно выразить словами то, что не поддается выражению. Девушка вносила помехи, даже отойдя к маленькой скульптуре в стеклянном шкафу в центре зала. Я не мог снова отрешиться, все было нарушено, гармония восприятия исчезла, но, как это ни странно, появилась другая гармония, включавшая в себя первую. Мир качнулся куда-то влево, туда, где секунду назад стояла девушка, качнулся и снова медленно пришел в равновесие. Но теперь это был уже немного другой мир и другое, менее устойчивое равновесие. Тени, что окружали меня, побледнели и растворились, я услышал тихий звук или вздох и мне показалось, что его издала девушка в синем свитере, но это был просто обман слуха, ибо в любом музее это столь же заурядное явление, как мираж в пустыне. Темно-синий магнит притягивал мой взор, и я опять посмотрел на девушку и опять столкнулся с ее взглядом. Огромные карие глаза взглянули на меня, точнее сквозь меня, и в их взгляде я без труда прочитал легкую насмешку тщеславия. Они словно говорили: «А я все равно сильнее!»

«Посмотрим…»- ответил я и вновь погрузился в созерцание картины. На несколько минут я забыл про ее лицо, но постепенно какая-то нарастающая тревога заполнила меня, и я вынужден был сдаться. Я отошел от картины и взглянул в сторону синего пятна ее свитера. В этот момент девушка перешла в другой зал, и я почувствовал, как люди вокруг меня опять стали реальными, плотными и назойливыми, и это их грубое возвращение в хрупкий мир красок и образов вызвало во мне почти физическую тошноту, переходящую в ненависть, хотя я понимал, что они ни в чем не виноваты, они просто живые люди, такие же, как и девушка, нарушившая мое равновесие. И я снова простил их, когда в последний раз, уже издали взглянул на «мою» картину, перед которой стояли пожилые белобрючные французы в тончайшей золотой оправе очков, завернутые в кокон вежиливости и тихих реплик с непременной восхищающейся интонацей.

Я пошел в другую сторону, в другой зал, в другой мир и сразу оказался в окружении античных богов и богинь, покорно позволивших себя заключить в белый мраморный плен. Языческое буйство жизни погрузило меня в пучину тупого забытья, а пустые, мертвые глазницы футболили меня, как голубя со сломанным крылом. Я ощущал, как из меня со свистом вырывается энергия и рассеивается вокруг их белоснежных тел, налитых мышцами и смертью. Замкнутый кольцом парад вечно конфликтующих друг с другом греческих и римских властителей наводил почти мистический ужас. Страх был подобен порыву холодного ветра, пронизывающего до костей, и я не мог понять, почему он возник. Я поспешил прочь из этого зала, где самый воздух пах смертью и тленом. Я оставил их на съедение друг друга, всех этих воинственных и волевых цезарей с поджатыми плотно губами, я бросил им кость своего пренебрежения и нежелания разглядеть в них нечто большее, чем просто слепую печать времени. Кажется, дальше был зал малых фламандцев, но для меня это уже не имело значения, ибо синий цвет незнакомки превратил все окружающее пространство в пустоту, в ненужный довесок к ее шагам. И, тем не менее, этот довесок привлекал ее внимание и направлял ее шаги от картины к картине. А потом ее рассеянно скользнувший по мне взгляд превратил и меня самого в исчезающую тень, застывшую на холодном стекле равнодушия, в некоего виртуального полупризрака.

Но для меня это не играло никакой роли, потому что в тот момент мне была важна лишь цветная радуга моих ощущений, переливом которой я наслаждался в тысячу раз сильнее, чем всеми теснившимися вокруг бессмертными шедеврами. И подобно тому, как все семь цветов, сливаясь, дают белый, так и мои странные ощущения сводились к сильному и ясному чувству (или сознанию) того, что красота живая, красота в синем свитере (а девушка все-таки была удивительно красива, красива какой-то особенной красотой и появившийся было вначале легкий комарик моего сомнения был вскоре мгновенно убит ее взглядом) безо всяких усилий уничтожала Время и давала мне неожиданно власть над ним и над пространством, хотя я и понимал в глубине души, что и это ощущение иллюзорно, временно и хрупко, как застывший вокруг меня в неустойчивом равновесии мир. И все-таки эта, пусть даже иллюзорная власть дала мне возможность отбросить стены музея, как старый хлам, оставив в напряженной тишине залов лишь синее, плывущее сквозь пустоту пятно.

На самом деле, у меня не было желания настичь, привлечь, произнести заветную формулу и узнать имя незнакомки, но было непоборимое стремление понять, проникнуть, достичь исходной точки моего пути в построенном изощреннейшим способом лабиринте, в лабиринте, который возник при ее появлении в этих стенах загримированного под вечность времени. И я знал, что, найдя выход (или вход — в данном случае они совпадали) из этого лабиринта, я одновременно выйду из лабиринта более крупного, хотя и менее запутанного и страшного — из музея. У меня было странное и смутное чувство, что весь мой долгий и путаный путь приведет меня не просто к выходу, но к истоку, к пред-красоте, которая предшествовала и музею, и этой незнокомке, и всему нашему миру. И все-таки, каким-то таинственным образом эта изначальная красота была связана в моем сознании с синим свитером и с ее бледным, почти прозрачным лицом с огромными глазами, прячущими — я был уверен в этом! — разгадку всех лабиринтов и зеркал, в которых мечутся ослепшие от одиночества души. Это и повлекло меня в сомнительный и опасный путь скитаний без воды и пищи. И слишком поздно я вспомнил, как много людей не дошло до конца, вспомнил, когда снова увидел (в последний, о только бы в последний раз!) их безглазые белые бюсты, ледяные и гладкие до жути. Вдруг у меня появилось сомнение, что моя незнакомка приведет меня к выходу, но мне уже было неважно это. Мне хотелось только догнать ее и просто попросить разрешить загадку, словно это было так же естественно, как если бы я спросил у нее про время (тем более, что я собирался спросить почти тоже самое).

Таинственность всего, происходящего со мной, меня не удивляла, ибо каким-то мистическим образом я чувствовал, что это всего лишь начало и я здесь уже ничего не решаю. Окружавший меня мир имел для меня в тот момент значение лишь постольку, поскольку в нем произошла моя встреча с незнакомкой, и разве не было это лучшим доказательством того, что жизнь состоит из бесконечного множества отдельных частей, связанных между собой только тем, что они постоянно переходят друг в друга. Реальность (хотя я не знаю, что означает это слово) выливалась из одного полотна и вливалась в другое, между тем как я наблюдал за этими метаморфозами с холодным безучастием постороннего. И когда последняя картина, не найдя прибежища, пролилась на пол и исчезла, словно вода в песке, я ухватился за прозрачный жетон моего номерка, обещавшего спасение и переход на другой этаж, на другой уровень лабиринта и спустился вниз, в извечную тесноту и сутолоку гардероба, ощущая под ложечкой сладкий холодок выхода.

Сейчас я уже не помню, что я произнес в сырой темноте улицы, разбавленной зябнущим светом фонарей и рассекающими клинками фар, но это не имеет теперь никакого значения. Тогда же слова, которые я сказал ей у выхода из музея, появились как будто сами собой, независимо от меня. Она что-то ответила и подала мне тем самым свою нить Ариадны. Разговор родился без мучительного напряжения, которое обычно неизбежно в таких случаях и по ее словам и тону я понял, что она не против продолжения этого странного (скорее для меня, чем для нее) знакомства. Но когда мы вошли в метро и стали у края платформы, я вдруг испугался. Испуг пришел, когда она заговорила о себе, о том, чем занимается и живет. И хотя она всего-навсего отвечала на мои вопросы, я поймал себя на том, что мне не хочется все это узнавать, мне не хотелось смотреть, как медленно и неизбежно исчезает то, что было в музее, как растворяется в словах ее хрустальный и прозрачный образ, созданный моим воображением за время скитания по светлым усыпальницам столетий. И даже ее улыбка вызвала во мне слишком противоречивые чувства, чтобы я смог улыбнуться ей в ответ. Катя, — мне пришлось(!) узнать ее имя, — расценила это по-своему или просто не заметила. Потом разговор перешел на общие темы, но я отвечал машинально и рассеянно, ибо слова безжалостно убивали мою незнакомку из музейного лабиринта, оставляя на ее месте неуклюже-красивую девушку из нашего мира. Странно, ведь процесс ее земного воплощения должен был радовать меня, но я все сильнее ощущал какой-то неясный, необъснимый ужас. Через пятнадцать минут нашего общения, стоя на эскалаторе перехода на кольцевую линию, я понял, что сам все безнадежно испортил. Мне стало смешно и тоскливо одновременно. Мир, гремящий, плотный, пожирающий все и вся, навалился вдруг на меня всей своей громадой и Катя была самой тяжелой его частью. Каждое слово нашей легкой беседы только увеличивало эту тяжесть, и я уже не думал о том, что говорить и как она воспринимает мои слова. Катя же, ничего не замечая, ворковала, как ни в чем не бывало. Все было разрушено, все непоправимо испорчено и продолжать общения не имело больше смысла. Музей стал снова всего лишь музеем, картина — картиной, а незнакомка с бездонными глазами, обещавшими так много (Господи, зачем так много?..) превратилась в студентку пятого курса уже не помню какого института. И еще я понял, что забыл самое начало, забыл напрочь, чего же я все-таки хотел, пока она демонстрировала («А Вам нравится Джойс? Правда здорово?») свою начитанность. Все вокруг меня запрыгало, завертелось, заговорило на тысячи голосов (так похожих, так страшно похожих друг на друга!..), один из которых принадлежал Кате. Словно из рога изобилия, посыпались имена писателей и режиссеров, названия фильмов и книг, великие композиторы и какие-то до одури знакомые цитаты. Вспомнили, конечно, и музейные впечатления. Она прилежно прочитала небольшой список своих кумиров от Веронезе до Матисса, после чего с готовностью вежливого собеседника приготовилась выслушать мое мнение, но я бросил ей на растерзание одного Врубеля и мысленно попросил у него при этом прощения. «А я, между прочим, почему-то так и знала, что ты (когда мы успели перейти на ты?) назовешь именно его!» — сказала она с торжествующей улыбкой экзаменатора подловившего на случайной ошибке несчастного, невыспавшегося студента.

На какое-то время, в холодном, страдающем старческой отдышкой автобусе у меня появилась слабенькая, еле теплившаяся надежда на возвращение незнакомки из глубины ее мерцающих зрачков и я даже начал что-то вспоминать, но вдруг один ее вопрос обрушил на теплый комочек надежды последний удар тяжелого как смерть молота. «А кто ты по знаку Зодиака?» — спросила она и, кажется, слегка удивилась, увидев на моем лице выражение не то боли, не то отчаяния (я все-таки не выдержал). Она поняла это по-своему и милостиво разрешила мне не отвечать, если у меня «какие-то свои взгляды на это дело». И когда она объявила свой знак и начала мне рассказывать про то, сколько и чего совпадает в ее характере с тем, что написано в книге, я понял окончательно, что теперь уже точно все, что у меня была просто минутная иллюзия, наваждение, мираж, вызванный автобусным полумраком. Коридор сузился сильнее, потом еще сильнее и, подавая ей руку на выходе («Но я недавно познакомилась с одним начинающим, правда, астрологом и он мне, — спасибо! — и он мне сказал, что на самом деле…»), я с безнадежной ясностью понял, что это тупик. Я уже не слушал, что сказал начинающий астролог, потому что дикий ужас охватил меня с головы до ног и с каким облегчением я вздохнул, когда она показала на башню своего дома. Я понял, что испытывают умирающие от жажды матросы, увидев в ночной тьме спасительный и слабый огонек маяка. С какой радостью я попрощался с нею, забыв, конечно же, что в таких случаях непременно полагается брать телефон. Но она сама мне напомнила об этом, и через минуту в моей руке оказался свежевырванный тетрадный листочек («А может все-таки зайдешь? У меня чай с лимоном!») с неровной строчкой цифр и ее именем. Я распрощался каким-то витиеватым и слишком многообещающим образом. Возможно, она что-то поняла, но мне было уже все равно.

Едва закрылась за ней дверь подъезда, я ринулся почти бегом на остановку и успел на тот же автобус, что вез нас почти полчаса сквозь ядовитую муть и морось октябрьского тумана. Я вскочил на подножку, плюхнулся с разбегу на какое-то одинокое сиденье и прислонился к мокрому холодному стеклу. Ничего больше не было, никаких чувств, кроме усталости и опустошенности. Хотелось добраться поскорее до дома, выпить горячего чаю и уснуть, просто уснуть. Я машинально вынул из кармана и развернул скомканный листочек. И вдруг я увидел, как цифры превращаются в какой-то странный рисунок, а когда присмотрелся, то понял, что это лабиринт, в котором бродят два человека. Они в разных концах, они ищут не выход, но друг друга, ибо выход будет в любой точке, там, где они встретятся. Но это произойдет нескоро, и я это знал, и, выходя из автобуса, я бросил листочек в первую попавшуюся урну. И в этот момент я вдруг вспомнил то, к чему лишь слегка успел прикоснуться, стоя в музее перед картиной и что, казалось, безнадежно забыл. Это был образ ушедший, словно под воду, из памяти в подсознание и все это время не дававший мне покоя, тревожно и мучительно пытаясь всплыть на поверхность моего сознания. И, глядя в черную жуть туннеля, в бездне которого уже грохотало железное чудовищe, я захотел вдруг выпустить этот образ на свободу полностью и тихо произнес: «Зеркало времени». Потом улыбнулся и еще раз, уже без кавычек, повторил: зеркало времени.

1992