С чего все началось?

Все началось с крохотной чашечки, что привез отец летом 54-го из

Ессентукков. По вокзальной площади плыл белый свет и с подножки вагона то ли спрыгнул, то ли быстро сошел во всем белом отец.

Чашечка с курорта предназначалась мне. Наискосок ее переливалась серебристыми вавилонами надпись "Любимому Бекетаю". Рядом – прописанный тем же вензелем орел на скале.

Много посуды перебилось в нашем доме. Вот только чайная чашечка с махонькой ручкой уцелела чуть ли не до 65-го года. Не раз ее роняли на пол, по неосторожности любопытства на прочность неоднократно проверял чашечку и я. Все было нипочем посудинке. С годами надпись вместе с орлом на скале поблекла, позже и вовсе стерлась, но в семье ее продолжали называть "Любимому Бекетаю".

Жили мы до конца 55-го на окраинной улице Алма-Аты. Дом, где мы обитали, отец купил недостроенным. Папа допоздна пропадал на работе, почему достройка дома легла на матушку.

На то время у нее и отца на руках нас, братьев было пятеро. Кроме нас родных жили в доме младшая сестра матушки Шарбану и домработница

Нюрка.

Шарбану и Нюрку я не помнил. Много позднее от братьев про тетушку слышал, что училась она в женском педагогическом институте и еще в те годы прослыла бойкой девицей. Матушка отзывалась о сестре не по родственному дурно, говорила о том что Шарбану человек неблагодарный, злобная завистница.

К тому времени, как Шарбану закончила учебу и уехала в

Павлодарскую область учительствовать, поступил в горный институт старший брат Ситка. Шедшие следом за ним Доктор, Шеф и Джон учились в школе.

Дом уже был достроен и стерег его Пират, овчарка без родословной.

В дом пса принес Ситка. Уличная пацанва собиралась утопить щенка в арыке. Брат оказался рядом и за рубль выкупил Пирата.

Песик попался смышленный. На людей без причины не кидался, попусту не лаял, но близко к себе подпускал одного только Ситку.

Брат всегда приносил псу что-то от себя, спускал с привязи и гладил.

Пес дрожал, прогибался и лизал Ситку в лицо.

Звали брата Ситкой потому, что он любил напевать придуманную им песню

Я – Ситка, Ситка Чарли,

Еще я ненормальный.

Ситка Чарли опекал младших, никому не давал нас в обиду. С

Доктором учился великовозрастный балбес некто Григорьев, который оставался на второй год чуть ли не в каждом классе. Здоровый, хулиганистый парень ходил в солдатской шинели и держал вышку в школе. Он не давал прохода Доктору. Как-то раз Доктор пришел из школы побитый и рассказал Ситке о Григорьеве. Ситка Чарли пришел в школьный двор на следующий день. Докторовский обидчик был на голову выше щуплого Ситки. Брат на виду старшеклассников коршуном налетел и непонятно как, но жестоко избил Григорьева и вдобавок заставил ветерана школы извиниться перед Доктором.

Я плохо представлял, чем занимался на работе папа. Зарплата у него была маленькая, поэтому по вечерам он подрабатывал переводами книг. Не все вечера отец отдавал переводам. Любил он поиграть в карты. Уходя из дома играть в преферанс, часто засиживался до утра.

Возвращался с рассветом, будил маму и молча протягивал пресс денег.

Спросонья матушка в долю секунды приходила в себя – при виде выигрыша она расплывалась в довольной улыбке и без слов прятала деньги под подушку.

Жизнь пошла намного интересней с переездом в квартиру

Какимжановых. Ануарбек Какимжанов, муж троюродной маминой сестры поступил в Академию общественных наук и с семьей на три года отправлялся в Москву. Дядя Ануарбек предложил папе пожить в его квартире.

Дом, куда мы переехали, стоял в центре города. Квартира из трех комнат на втором этаже с балконом в детской мне не то чтобы нравилась. Мне казалось будто бы здесь я уже когда-то жил и все мы возвратились сюда после долгой отлучки.

Детская выходила во двор, две другие смежные – столовая с фикусом и кабинет с вделанным во всю стену книжным шкафом, – на улицу. В столовой родители принимали гостей, кабинет дяди Ануарбека служил им спальней, там же папа и работал над переводами.

В шкафу дяди Ануарбека много детских книг с картинками.

Рассматривая картинки, я и проводил время в ожидании возвращения отца из командировок. Тосковал по папе из-за мамы. Она меня почти не замечала, а если и обращала внимание на меня, то только лишь затем, чтобы напомнить, как сильно я мешаю всем.

Много лет спустя матушка рассказывала, что рожать меня не хотела.

Уговорил сохранить меня отец.

Мама вспоминала, как она, папа, дядя Гали с тетей Айтпалой шли холодным зимним вечером в роддом. Отец с дядей Гали говорили о первом серьезном переводе папы.

Дядя Гали Орманов – к тому времени известный поэт – говорил о том, что первая книга, пусть это даже обычный перевод – событие во всех смыслах примечательное.

Первой переводной книгой отца была повесть Аркадия Гайдара

"Судьба барабанщика. Как и дядя Гали, матушка выход в свет первой книги тоже приняла за добрый знак. И подумала: теперь-то все передряги позади и впереди нас ждет яркая, интересная, непременно с большим достатком, жизнь. "Судьба барабанщика" может немного примирила маму со мной, но не отучила от привычки повторять вслух о том, как она не любит детей.

Самое интересное то, что мама и ругала по-настоящему меня изредка, но на фоне ее невнимания, которое я принимал за пренебрежение, страх перед ней только усиливался.

Как-то по возвращении отца из командировкия бросился к нему на шею.

– Папа, побейте маму!

Отец мягко осадил меня.

– Что ты, балам! За это меня могут исключить из партии.

Я удивился. Попросил побить матушку я не просто так. К тому времени я уже кое-что знал, кое-что видел.

Спал я в одной кровати с мамой. В другой, разделенной проходом, кровати спал отец.

Проснулся я посреди глубокой ночи. Уличные фонари отражались в стеклянных дверцах книжного шкафа, на полу колыхалась тень, качавшегося за окном, старого дуба. Папа громко кричал, мама держала его за руки и суматошно отвечала ему тем же. Стало страшно. Я расплакался.

Первой опомнилась матушка и сказала: "Кой, Абдрашит. Баланы шоштасын". Отец опустил руки, но продолжал ругаться.

Донимала мама папу из-за женщины. Отца беспокоила печень. Из-за печени он и ездил каждый год на воды. И из-за нее в неурочное время стал часто ходить в поликлинику. Хождение к врачу не прошло незамеченным. Среди близких друзей отца вошло в поговорку папино объяснение исчезновений средь бела дня. "Запран кускан" – так отец объясняд свое недомогание.

Докторша, чью фамилию мы в отсутствие отца нараспев повторяли, вредила нам сильно.

Только что непоправимо заболел Ситка. Мы, младшие еще не соображали, что шизофрения Ситки Чарли неизлечима. Не соображали, однако во всех нас было единое понимание: мы ничем не можем утешить маму. . Ситка был в психдиспансере, скандалы из-за докторши не прекращались, мама продолжала накалять обстановку. Папа лежал в кабинете.

Я зашел к отцу. Он лежал с открытыми глазами и не ответил на мое:

"Папа, пойдемте кушать". Недвижное молчание отца пугало. Я боялся, что он вдруг умрет. Мне казалось, будто лежал он в недвижном молчании специально для того, чтобы умереть.

Я теребил его за руки, обнимал. Папа не откликался. Побороть бы страх, выскочить в столовую и сказать матушке: "Прекрати мучать папу!" Но нет. Я выходил из кабинета и тихо говорил: " Не хочет".

Прошел месяц, Ситку выписали из диспансера. Теперь бы жить спокойно, не отвлекаться на докторшу. Мама не собиралась успокаиваться. После очередного наскока папа не выдержал. В слепой ярости он с треском хлопнул дверью кабинета, подбежал к стоявшему в закутке коридора сундуку и стал выбрасывать из него отрезы, меха, пошитые бордовым атласом, одеяла. До того я мог видеть как мама часами нафталинила и бережно укладывала в большой кованный сундук добро. Теперь оно летело в разные стороны на пол. Папин гнев, обращенный на, ни чем не повинные, вещи, был необъясним.

Через день к папе пришли друзья с работы. Играли в преферанс.

Папа держал перед собой карты и сосредоточенно, что-то про себя просчитывая, механически отвечал на реплики партнеров: " Я – раз. Я

– пас".

Поквитаться момент был удобный. Меня переполнило ликование, я подошел к столу и, дождавшись паузы между перестукиванием, как мог, издевательски сказал: "Папа, вы лучше расскажите, как кидали на пол вещи из сундука!"

Отец не сразу оторвался от карт, медленно перевел на меня глаза и, не выпуская из виду игру, произнес: "Дурачок". Гости не обращали на меня внимания и продолжали стучать по столу.

Незлобивый ответ раззадорил меня.

– Сам дурачок!

– Что-о?! – Отец выскочил из-за стола. Я вылетел из столовой и очутился в закутке у сундука. На шум из детской вышел Ситка. Он плеснул керосина: "Папа, дайте ему как следует! Совсем обнаглел!"

Я сжался в комок. Отец стоял надо мной. Стягивая ремень с пояса, спросил: "Будешь еще?"

– Не буду.

Несколько дней кряду он не замечал меня. Единственный, кого я любил больше всех на свете, впервые дал понять, как сильно я заигрался. Про себя я выпрашивал у него прощение и вспоминал, как еще несколько дней назад все было хорошо, как обнимал, вдыхал его запах, целовал в грудь, а он удерживал меня: "Не надо так. Зачем? Я потный".

Сжалился отец на четвертый день. Покончив с обедом, папа курил.

Через минуту-другую он уходил на работу. Надо спешить. Я пролез под стол и, ощущая, как противен сам себе, начал ползать у него вногах.

Двигался под столом, стараясь произвести как можно больше шума.

Наверху, за столом мама о чем-то спрашивала, папа спокойно отвечал. На меня ноль внимания. Была-не была – и я задел коленку отца. Я почему-то подумал, что папа тоже почувствует некую фальшивость моего елозивания и вновь отругает меня. Ничего подобного. Наверху раздалось: "Эй, кто там?" Отец наклонился, и откидывая на стол скатерть, извлек меня. Посадил на колени, обнял.

Мама заулыбалась.

Братья принимали мою особую близость к отцу со снисходительной насмешливостью, чаще – равнодушно. Тогда, кроме Джона никому из них не было до меня дела. Джон не раз поколачивал меня. Однажды его разозлили мои переживания за то, как он раздавал нашим пацанам рекламные листовки к фильму "Кочубей". Листовки он принес из кинотеатра "Казахстан". Я играл у подъезда с друзъями. Пацаны увидели у Джона пачку листовок и с криками "Дай мне!" облепили брата. Джон молча улыбался и раздавал листовки и, что самое обидное, не делая различия кому можно давать, а кому нет. Я то думал, что листовки нужно срочно занести домой и о том, чтобы их стало возможным кому-то дать просто так, да еще кому попало – это было подлой несправедливостью. Пацаны забирали с собой по несколько листовок. Они хоть и мои друзья, но разве они достойны получать то, что выше их понимания?

Пачка таяла на глазах. В ужасе я заверещал: " Ты что делаешь?"

Коротким ударом Джон свалил меня на тротуар и от души попинал.

Родители распределили младших между собой. Если я был папенькин сынок, то Джон – маменькин. Брат старше меня на три года. Походили друг на друга мы в одном: Джон, как и я, был склонен о чем-то часами болтать, так же как и я, мог прослезиться на киносеансе.

Джон горазд на причуды. Маленького роста, худенький он не уклонялся от драки с любым обидчиком. Без разницы – здоровый или нет, противник – Джон дрался до последнего. Распсиховавшись, хватал все, что ни попадет под руку – палку, камень – и бился до победы.

В школу он пошел с шести лет, но и там сумел поставить себя так, что его обходили стороной, как природные здоровяки, так и завзятые духарики.

Ситка продолжал болеть. Внимание родителей перешло на Доктора.

Все это, однако, не означало, что отец с матушкой смирились с переходом Ситки Чарли в инвалиды. Они не теряли надежды на выздоровление. Отец и матушка часто повторяли слова лечащего врача из психдиспансера: "В доме нужен покой". Только с обретением покоя в семье Ситка мог вылечиться. Сейчас родители ждали улучшения состояния, как будто оно могло прийти само собой, как результат терпения и надежды.

В январе 58-го отец взял меня с собой в Джамбул. Там жил с семьей мамин младший брат – дядя Боря. Мамин брат управлял в Джамбуле областным банком, скучал по родне и пригласил отца погостить. Дядя

Боря человек непростой. С одной стороны, трудно отыскать в маминой родне второго такого человека как дядька, который бы столь безоглядно помогал родственникам и землякам. С другой – и это ощущалось мной еще в раннем детстве – что определенная скрытность его натуры свидетельствовала за то, что дядя Боря при случае способен на сюрпризы.

Дорогу папа провел за картами и оказался в выигрыше. Было два ночи, когда на подходе к Джамбулу он разбудил меня. Дядя Боря с родичами встречал нас на двух газиках. Хотелось спать. Но в дядином доме ждали гостей и на хныканье детей никто из взрослых внимания не обращал.

Я сидел на полу среди детворы и дремал. Очнулся, когда папа вынул из пиджака пачку денег. На моих глазах повторялся ужас с листовками про Кочубея: папа раздавал десятирублевки детям. И даже тем, к то в этот момент сидел на горшке. На меня вновь накатило удушье. Надо немедленно остановить отца. Я робко дотронулся до папиной руки и прошептал: "Папа, что вы…". Отец моментально понял, что происходило со мной. Понял и полыхнул на меня глазами так, будто узнал во мне смертельного врага.

Что была за жизнь у отца до моего появления на свет известно мне обрывками. Было их три брата. Старший Шаймерден, средним шел мой отец и младший Абдул. Чем занимался Шаймерден мне неизвестно. Знаю только, что по дороге на фронт его эшелон попал плд бомбежку, дядю ранило и, пролежав несколько месяцев в госпитале под Тамбовом, старший брат отца скончался. Был ли на фронте младший брат Абдул, не знаю, но к концу 50-х дядя жил и работал в Кокчетаве. Про него папа никогда не вспоминал, а если кто из посторонних заводил разговор о дяде Абдуле, то отец быстро сворачивал разговор на другую тему.

Братья воспитывались в разных семьях, почему и носили разные фамилии. С рождения папу отдали на воспитание младшему брату родного отца. Хоть и не совсем родной, но папа называл его своим отцом. Про него он рассказал всего один эпизод. Восьмилетним ребятенком мой будущий отец повадился таскать из дома зерно на базар, где менял его на табак. И вот однажды отсыпав, как бывало, в мешок пшеницы, принялся ладить поклажу за спиной и услышал голос моего деда: "Тебе тяжело. Давай я тебе помогу…".

От фронта папу спас брат Шаймерден. В конце сорок второго отца вызвали в военкомат, где в темпе пройдя медкомиссию и получив номер команды, он ждал приказа выходить на построение во двор. Что бы с ним и со всеми оставшимися в доме детьми произошло неизвестно, только проходивший по коридору русский майор, остановился и спросил:

"Ты случайно не брат Шаймердена Байпакова?" Отец с братом были не различимы. Только дядя Шаймерден был высоким, а у папы что-то едва с метр шестьдесят.

У отца екнуло в груди, но он не растерялся. Сказал: "Да, брат

Шаймердена".

Майор спросил номер команды и отправился выправлять отцу освобождение от армии. В военном билете папе записали неизлечимую глухоту на оба уха. До окончания войны отец на вопрос – почему не на фронте? – моментально вспоминал про мнимую тугоухость и переспрашивал: "Ась?"

Глухота в военном билете не помешала ему работать начальником канцелярии Председателя Президиума Верховного Совета республики.

Отец готовил председателю бумаги на подпись, напоминал о распоряжениях из ЦК, сортировал посетителей.

Однажды отца пригласили в НКВД и дали поручение регулярно докладывать, чем и как дышит Председатель. Позднее отец не говорил, подписал ли он обязательство о доносительстве. Без того было понятно: откажись подписать бумагу, он бы вряд ли вышел из наркомата внутренних дел.

Пришел отец домой со строгим предупреждением чекиста: никому ничего не говорить как о поручении, так и о самом вызове в НКВД.

Иначе – тюрьма. Папа был возбужден и вечером позвал лучшего друга на разговор. Не совета ради – что тут советоваться, когда дело сделано

– была нужда с кем-то срочно поделиться новостью. Отец взрослый человек, но не очень хорошо понимал, что с людьми делает страх.

Друг перепугался, или может решил, что отец провокатор. К тому же он отлично знал: о таких вещах категорически никому нельзя говорить.

Мало того, при разговоре присутствовала и мама.

Друг поспешил в НКВД.

Папу поместили во внутреннюю тюрьму. Матушка осталась одна с малолетними детьми и попыталась разжалобить чекистов. Она молила, плакала и уверяла следователя в том, какой ее муж ребенок, легкомыслие которого не следует принимать всерьез. Следователь сказав, что он все понимает, показал подписанное отцом обязательство о неразглашении.

Получалось, папу посадили правильно. По делу и по закону. Ни с какого конца к чекистам придраться было нельзя.

Мама пошла к Председателю Президиума. Час с лишним она рассказывала Председателю небылицы о том, что отец арестован чуть ли не из-за преданности своему начальнику. И, де, подписав обязательство, отец замышлял предупредить Председателя о том, как будет за ним приглядывать. Предупредить не успел – арестовали.

Председатель не отвернулся от отца и подключился к хлопотам по освобождению. Он хоть и был формальным правителем республики, но оставался при этом членом Бюро ЦК, союзным депутатом. Спустя шесть месяцев из тюрьмы отца выпустили. Следующим после освобождения днем семья – пока в НКВД не передумали – снялась с места и уехала в

Акмолинск.

В Акмоле отец устроился секретарем Облисполкома. Должность небольшая, но она давала многие выгоды. В сорок девятом у отца вновь случилась неприятность. В отдаленном колхозе папа выглядел едва ли не готовую к выбраковке лошадь. Эту то лошадку он и купил по госцене. Какая на самом деле при жизни была лошадь, никто уже не припоминал – мясо то съели. Но вот то, как отец придавал решающее значение непригодности лошадки в общественном стаде и никак не мог убедить в этом проверяющих, послужило причиной появления в

"Казахстанской правде" статьи "Враг колхозного строя".

Теперь надо было срочно уносить ноги уже из Акмолинска.

Семья вновь оказалась в Алма-Ате. На помощь пришел секретарь ЦК по пропаганде Ильяс Омаров. Отца Омаров знал еще по довоенным газетным публикациям. Секретарь дал папе должность редактора журнала. Издание печатало материалы для казахов, проживавших за границей.

В Акмолинске семья привыкла жить, мало в чем себе отказывая. В

Алма-Ате денег не хватало. Родители посовещались и отец сел за переводы. Так вслед за рассказами и появился на казахском языке гайдаровский барабанщик.

В 56-м папа подписал с издательством договор на перевод духтомного романа Степанова "Порт-Артур". Работал он увлеченно.

Исписав очередных листов пятьдесят, отец зачитывал вслух написанное маме. Матушка слушала внимательно и иногда прерывала чтение возгласом: "Танажылгарсын!" Папа ощущал, что маме не просто нравится написанное – в эти минуты она гордилась им – и от предчувствия, что открывает в себе самом нечто такое, что возвышало его в собственных глазах, приходил в радостное возбуждение. От магии слов он пьянел и с горящими глазами походив по комнате, понемногу остывал и вновь принимался за работу.

"Порт-Артур" – роман на полторы тысячи страниц – оказался доходным произведением. Слухи о папином гонораре поднимали папин авторитет. Где бы не заходила речь об отце, непременно находился человек, который спрашивал: "Сколько получил Абдрашит за перевод

"Порт-Артура"?

Место основной работы отца – Союз писателей находилось в двух кварталах от дома. Из сослуживцев чаще других приходили на обед

Сандибек и Ислам.

Дядя Сандибек писатель-сатирик приходил не столько отобедать, сколько обговорить с мамой, как лучше выкрутиться из очередного недоразумения с женщинами. На момент первого появления в нашем доме сатирик развелся с третьей женой. Детей у него не было. Охотницы до его кошелька и жилища время от времени объявлялись в редакции журнала, где он трудился, с жалобами. Претензии сводились к тому, что, де, писатель обманул, обещал жениться и получив свое, теперь не признает отцовства рожденного якобы от него ребенка.

Заявлялись отдельные претендентки на Сандибека и к нам домой.

Приходили они в расчете на то, что отец, как старший товарищ писателя разжалобится и как-то повлияет на Сандибека. Отец запирался от жертв сатирика в кабинете. Разбиралась с ними матушка.

Заканчивалось всегда одинаково. С возгласом "кара бет!" мама сгоняла жалобщицу вниз по лестнице.

– Нельзя, нельзя так сильно любить женщин. – наставляла она

Сандибека. – Ты талантливый и должен беречь себя.

Сандибек грустно смотрел в пол. Мама продолжала установку.

– Никому не верь…Особенно женщинам. Они коварные…

Почему она так говорила о женщинах? Сама ведь женщина. Или она не считала себя женщиной? Непонятно.

Перед разговором с матушкой Сандибек вручал мне деньги.Именно вручал торжественно и прилюдно десятку, иной раз, четвертной.

К деньгам дяди Сандибека я крепко привык.

Доктор собирался на школьный вечер и не знал, с какого бока подойти к прижимистой матушке насчет денежек. Пришел сатирик и брат послал меня за полагающейся десяткой.

Дядя Сандибек с хмурым лицом слушал матушку. Я подошел к нему, тронул за локоть и сказал: "Дядя Сандибек, дайте десять рублей".

Сатирик непонимающе перевел на меня глаза, отряхнулся и рявкнул:

"Отстань! Нет у меня денег!"

Другой писатель, дядя Ислам, руководил казахской писательской газетой. За обедом он аппетитно закусывал и не забывал похвалить маму. Матушка говорила, что Ислам самый просвещеннейший в республике человек. Да мы и сами видели и слышали, как много чего знал дядя

Ислам. Часами рассказывал он любопытнейшие вещи. Заговорившись, он начисто забывал о редакции, куда давно ему пора было возвратиться.

Кроме Ситки Чарли спорить с ним никто не спорил. Брат больше года как выписался из диспансера. Болезнь как будто отступила и родители уже подумывали о возвращении Ситки в институт. Вот почему мама настороженно вслушивалась в споры Ситки Чарли с дядей Исламом – она боялась как бы Ситка не перевозбудился.

Для Ислама любой разговор представлялся чем-то вроде упражнения пресыщенного ума. Для брата все то, о чем он рассуждал вслух, было тем, чем он жил. На то время главным между ними разногласием была война. Сталинград, Берлин 45-го. Ислам говорил о Сталинградском сражении исключительно как об историческом событии. Старший брат со смехом возражал: "Дорогой дядя Ислам, вы не понимаете, что произошло в Сталинграде, если видите за ним только исторический смысл".

Ислам отрицательно крутил головой.

– Сталинградская битва имеет единственный смысл, единственное значение. Всемирно-историческое…

Ситка нетерпеливо ходил по комнате.

– Сталинградская битва не закончилась. – Он вплотную подошел к

Исламу. – Она продолжается. – и спросил. – Хотите знать почему?

Дяде Исламу меньше всего хотелось знать, почему до сих пор продолжается Сталинградское сражение, почему он благоразумно спохватился, улыбнулся и, погладив Ситку по плечу, сказал:

– Я совсем забыл о работе. А с тобой мы еще поговорим.

Окружающим мама объясняла заболевание Ситки перенесенным гриппом.

Так ей было удобнее, потому как гриппом болеют все, но кое для кого его последствия в реальности получаются необъяснимо непоправимыми.

В школе Ситка учился старательно. Отличником не был, но учителя выделяли его среди других. Не за способности легко и быстро усваивать знания. Не сговариваясь, они признавали его некую необычность. Какую необычность? Учителя не могли толком объяснить

Заболел Ситка на первом курсе, не проучившись и половины семестра. Прошло два года, и об институте он уже не вспоминал.

Теперь на нем был дом. Ситка отвечал за уборку квартиры, ходил за покупками. По дороге домой из магазина он покупал кипу центральных и местных газет. Следил он за происходящим во внешнем мире, события в стране его не интересовали.

Газеты он просматривал минут за десять. Откидывал их в сторону и протяжно итожил: "Дух Женевы!", "Война в Корее…". Закончив мытье полов, брат уходил гулять по городу. Вечерами ходил в кино, но фильмы раздражали его и он возвращался, не досидев и до половины сеанса.

Доктор задавал дежурный вопрос:

– Как картина?

– Коммунистическая пропаганда. – отвечал Ситка.

Однажды он досмотрел фильм до конца, пришел домой с красными глазами.

– Вот это человек! – воскликнул с порога Ситка.

Доктор удивился. В ТЮЗе второй месяц подряд гнали "Коммуниста".

– Ты смотрел "Коммуниста"?

– Да.

Доктор хихикнул.

– Но это же коммунистическая пропаганда.

Ситка соболезнующе посмотрел на Доктора.

– Какой же ты дурак. Фильм не о коммунистах.

Следил Ситка и за порядком в подъезде. Раз в неделю он мыл лестничный марш от квартиры до первого этажа. Чистоту и порядок в подъезде поддерживать ему было непросто.

Соседи привыкли к греющимся на межлестничной площадке местным шпанюкам. После них на утро площадка между первым и вторым этажами оказывалась заплеванной, усеянной окурками. Пару раз Ситка просил парней не свинячить. Они пропускали слова брата мимо ушей.

Связываться с ними никто не хотел. Чинные соседи при виде ханыг спешили прошмыгнуть к себе. Ситка, по-моему, тоже побаивался их, почему терпел и продолжал молча мыть за ними лестничный марш.

…Проснулся я от шума. Из столовой доносился незнакомый голос. Я открыл дверь. Напротив папы и мамы за столом сидел милицейский чин.

В ответ на папины слова милиционер качал головой. Ситка стоял у стены с опущенной головой. Мильтон развернулся к нему.

– Ну зачем же так? – Спросил он. – Я понимаю – если бы они к вам в дверь ломились, тогда конечно, бить их надо. – Милиционер рассуждал по-житейски.

В первом часу ночи шум в подъезде заставил Ситку выйти из квартиры. Брат увидел, как один из парней, присев на корточки, минирует межэтажную площадку. Парниша справлял нужду сосредоточено, не спеша, аккуратно придерживая полы распахнутой москвички.

Парень кивнул Ситке как старому знакомому и сказал:

– Ты вовремя. А ну-ка принеси мне бумажку.

– Сейчас. – Ответил Ситка Чарли и заскочил домой. В душевой брат взял чугунный совок и спустился на площадку. Все произошло быстро.

Парень приподнялся было, но сообразить не успел. Ситка молча примерился, напрокинул дерьмо на совок и той же стороной огрел чугунным калом шпанюка по лбу. Его друзья беспорядочно побежали к выходу.

Отец с матушкой перепугались. Шпана могла изловить Ситку где-нибудь на улице. Дождавшись утра, папа вызвал милицию. Матушка уговаривала мильтона, чтобы тот каким-то ему известным образом дал знать шпанюкам, что сын их больной и они, его родители, просят пострадавшего простить их.

Милиционеру не понравилось предложение родителей.

– Еще чего! Нашли у кого просить прощения. – Он опять развернулся к Ситке. – Не бойтесь, они не тронут вашего сына. Психов они и сами боятся. – И добавил. – А ты ведь сынок, не псих. Правда?

– Я больной. – Задумчиво ответил Ситка.

– Ты не больной. – Строго сказал милиционер. – Просто надо держать себя в руках.

Первый друг мой Эдька Дживаго. Среди ровесников он самый крепенький, самый ловкий. Несколько раз Эдька расквашивал мне сопатку. Долго не мог понять, почему не могу справиться с ним. Он одного роста со мной, а что до силы его, так ведь надо только уметь правильно драться. Раз за разом я цеплялся к нему и так же раз за разом одним единственным тычком, после которого перед глазами плыли серые картинки, Эдька повторял: "Не рыпайся. Хуже будет"

Родители легко отпускали меня ночевать у Эдьки. Его братья Андрей и Олежка занавешивали окно и мы смотрели диафильмы. Олежка крутил фильмоскоп, а Андрей читал слова. Изображение на стене отливало тусклым светом и мне чудилось, будто от неподвижной картинки исходит неясный шепот. Было до невозможного уютно и хорошо. Что-то пробивалось внутри и я не мог понять почему в мире, обособившемся до маленькой детской братьев Дживаго, мне изо всей силы желалось, чтобы все на свете продолжалось именно так и всегда.

Тетя Валя звала ужинать. Олежка включал свет, и Эдька подталкивая, вел меня на веранду. Тетя Валя хлопотала у круглого стола. Я стыдился, что мне ужасно нравилась еда тети Вали. Эдькина мама, верно, чувствовала это и подкладывала мне на тарелку котлету со словами: "Не стесняйся. Здесь все свои".

Эдькин отец – дядя Толя, командир экипажа ИЛ-18 – возвращался из рейсов два раза в неделю. Коренастый, с густыми бровями над глубоко посаженными глазами дядя Толя почти не отлучался из дворовой беседки. На виду всего двора он мастерил аквариумы. Дядя Толя сгибал латунные трубочки для фонтанчиков, обтачивал на верстаке цветные стеклышки для прожекторов, пропиливал в брусочках пемзы бойницы подводных замков. Мы смотрели и гадали про себя, каких же еще рыбок привезет он для нового аквариума из Москвы.

Оксана. Оксанка, как звали ее братья Дживаго, была младшей в семье. Тряхнув косичками, она склонялась над пианино. По двору летела "Цыганочка" и размягченный дядя Толя, не шелохнувшись, слушал игру дочери. Оксанку звали во двор подружки. Она, стукнув крышкой пианино, оборачивалась к отцу: " Пап, я потом доиграю". Дядя Толя улыбался одними глазами: "Ладно, беги…"

В одном с Дживаго с восточного крыльца доме жили братья Байсеновы

Совет и Жумахан. Совет – одногодок Джона, Жумахан наш с Эдькой ровесник.

Совет одинаково много пропадал как со старшими, так и с нами, младшими пацанами. По пятам за ним бродила молва как о храбрейшем медвежонке, про которого никто не мог сказать, что Советка наш струсил или отступил. По-бычьи наклонив голову вперед, он пер буром на врага.

Отец его, рабочий мясокомбината не скрывал от соседей сколь много ему хлопот причиняет Совет. Женька Клюев курил в беседке, когда в нее вошел старший Байсенов. Женька подавился дымом, раскашлялся и непотушенную папиросу убрал в карман бридж.

Отец Совета и Жумахана успокоил его:

– Кури, кури! Наш Совет тоже курит.

Совет не только курил с малолетства и прогуливал занятия в школе.

Он внимательно следил за международным положением. Зашел раз в беседку и потирая руки, сообщил: "По радио передали… Теперь за нас еще какая-то Пинляндия". Закурив, он пускал кольца и вслух прикидывал, как мы вместе уже и с Пинляндией будем давить Америку.

Жума улыбался. Радовался он не от того, что какая-то Пинляндия присоединилась к нам, а потому, что чрезвычайно доволен сим фактом старший брат Совет.

…По небу летели большие воздушные шары и уносили за собой картонные фестивальные ромашки. Фестиваль молодежи и студентов проходил в Москве, а мне казалось, что я сижу на трибуне Лужников и мимо меня проходят ликующие колонны иностранцев. "Если бы парни всей

Земли…" Ходили разговоры, что по окончании фестиваля негры и другие товарищи приедут в Алма-Ату, но покуда они не подъехали, я воображал себя гуляющим по вечерним улицам Москвы.

По небу летели три больших шара с ромашками. Когда же они к нам приедут? Я смотрел на шары и представлял, как мы будем встречать иностранцев. Тысячи солнц вспыхнут одновременно. Нет, не тысячи – мириады. Про мириады рассказывал Вовка Симаков. Мириады, говорил

Симаков, означают бесчисленное количество. И потому, сколько ни умножай сиксильоны на миллиарды все равно получится меньше мириад

Засвежело и шары в порывах налетевшего ветра скрылись за макушками тополей. В северо-западных предместьях Алма-Аты заполыхали зарницы и все мы, позабыв об улетевших шарах, побежали по горячему асфальту. "Дондик, дондик, не жалей…!" Грянул гром и, блаженно возликовав, мы укрылись в подъезде. Пузырьки лопались в лужах, в подъезде стало темно и мы, перепуганные до замирания сердца, вылетели из темноты укрытия навстречу громовым раскатам.

Гроза полыхала с веселой яростью. Молния расшивалась на островершинные уголки и квадратики, небо раскалывалось на глазах и, казалось, вот-вот трещавший свод обрушится на нас. Небеса кипели проливным дождем, который с шипением растекался по остывавшему асфальту. Мы умоляли грозу не уходить. Нам было и страшно, и хорошо.

С утра 7-го ноября прошел дождь. Военный парад и демонстрация закончились и после обеда на улицах было тихо. Мы играли в школьном дворе. Шеф, Алька Фирсов, Вовка Симаков, Витька Броневский (он же

Бронтозавр), Женька Клюев, Джон пинали мяч.

Наш командир Совет проводил ротно-тактические учения. В роте семь человек и мы ходили строем. Пригорок, под которым размещался школьный склад, упирался в ажурный бетонный забор, разделявший владения школы с нашим двором. Совет время от времени останавливал строй и давал команду с ходу штурмовать с поляны пригорок: "Вперед!

Не останавливаться!" У забора командир роты и объявил каждому его звание и должность.

Совет дал мне звание заместителя командира отделения. Я расстроился – в отделении кроме меня никого и не было, как не было и самого командира отделения, в то время как Эдьку Совет назначил командиром взвода. Более всех обиделся Копеш – самый младший в роте.

На построении Совет про него ничего не сказал, хотя Копеш усердно пыхтел и вышагивал за ротой с самого обеда. Малый заканючил: "А как же я?" Комроты сжалился и строго распорядился: " Назначаю тебя моим ординарцем!".

Копеш умолк, и подобравшись, вприпрыжку, зашагал за Советом.

Комроты в очередной раз развернул боевой строй перед забором, как вдруг закричал: "Глядите, глядите!" Он показывал в сторону нашего дома.

Дом наш – продолжение здания Госплана. Прильнув к забору, мы наблюдали, как по госплановской крыше со стороны Мира бежали двое.

Размахивая руками, их преследовал человек в фуражке.

Убегавшая пара скоростными прыжками преодолевала пространство.

Впопыхах они проскочили мимо поручней двух пожарных лестниц, прикрепленных у первого и второго подъездов. Какие-то несколько секунд в запасе у них были, чтобы начать спуск по лестнице. Но они проскочили свой шанс на спасение и стремительно приближались к краю крыши с торца нашего дома.

Гонитель шел за ними вразвалку и по всему было видно: сейчас он их схватит. Деваться им некуда. Что могли эти двое?

На краю крыши беглецы заметались. Преследователь сбросил ход и медленно подходил. Тут один из гонимых отскочил на два-три шага назад и быстро набежал на край. Не добежав до кромки, он, выбросив вперед руки, прыгнул. Летел он к ветвям старого раскидистого дуба.

Дерево росло рядышком, почти впритык, с домом и до крайних веток было несколько метров.

Р-раз! Беглец ухватился за ветку и, раскачавшись на весу телом, подтянулся и одним движением поднял себя на сук.

Должно быть, он что-то кричал оставшемуся на крыше другу и старался пригнуть ветку как можно ближе к напарнику. Оставленный на крыше друг оглянулся и так же, очертив круг, с короткого разбега прыгнул.

Пропитавшийся осенними дождями дубовый сук не подчинился воле последней надежды спасенного. Сук медленно отошел назад как раз в тот момент, когда второй беглец цирковым гимнастом завис на

16-метровой высоте.

Где-то на середине полета пути ветки и гонимого разошлись и беглец промахнулся.

Человек падал медленно. Плавно перевернувшись, он начал было новое сальто, но тут что-то вдруг оборвалось и беглец, мгновенно набрав ускорение, скрылся из виду. Был хлопок. Хлопок короткий, громкий, как будто кто-то приложился выбивалкой по ковру.

"Все. Разбился в лепешку". – подумал я.

Мы побежали к дому. Меня пробирала дрожь в предвкушении невиданно захватывающего зрелища. Я еще подумал и том, как совершенно напрасно грешил на скукоту тихого праздника.

Теперь оставалось бежать изо всех сил. Скорей, скорей… Кто прибежит первым, тому и больше достанется прав главного толкователя происшествия.

Первым добежать не удалось. Подбегая последним, я нигде не видел разбившегося. Будто только что увиденного и не было, или упавший каким-то чудом уцелел, успел подняться и убежать. Но нет. Вовка

Симаков, Шеф, Алька Фирсов, Бронтозавр стояли перед неотесанными гранитными глыбинами и смотрели куда-то вниз.

Да вот же он. А то я боялся. Между плитами лежал на спине паренек. Его мы все хорошо знали. То был Адик. Он дружил с Левкой

Гибралтарским и часто оставался у нас во дворе поиграть в настольный теннис. Свободное между плитами пространство занимало не более полуметра и сейчас в нем разместился Адик.

Он лежал с закрытыми глазами. Из левого уголка рта побежала тонкая струйка крови. Пацаны молчали. Что же дальше? Шорох за спиной отвлек нас от Адика. С дуба сползал Левка Гибралтарский. Не глядя на нас, Гибралтарский выбежал за ворота и скрылся.

Приехала скорая. Набежало много взрослых, пацанов. Рядом возник человек в синей, без знаков отличия, гимнастерке и в такого же цвета форменной фуражке. Возле него появилась полная женщина в белом халате. Женщина сказала: "Допрыгался".

Форменный человек лениво скосил на нее глаза.

– Это я за ними гнался. Вот они, – он показал на Адика, – свинчивали с портретов лампочки и кидались ими в прохожих.

Женщина в халате улыбнулась.

– Теперь не будут кидаться.

Кучка слежавшихся с прошлой осени листьев, в которую угодил Адик, заливалась кровью. Его подняли на носилки. Адик хрипел, кровь бежала вовсю и его когда-то серая перкалька напоминала собой багровый рогожный мешок. Врач махнул рукой: "Несите".

Скорую вызвал Гибралтарский. Кто из них придумал выкручивать лампочки с праздничных портретов неизвестно. Скорее всего, Левка. Он такой. Полутораметровые портреты руководителей страны крепились веревками к ограждению на крыше. Левка с Адиком не все продумали до конца. Лампочки, утыканные по периметру портретных рамок, не просто светились по ночам. Выкручивая их, Левка и Адик замкнули какую-то цепь и на госплановской вахте погас свет. Охранник догадался: кто-то балуется на верху.

Вовка Симаков считал, что картина получилась бы гораздо страшней, упади Адик на гранитные камни.

– Ты посмотри, между плитами упал, – удивлялся Сима. – Хотя это ему не поможет.

О случае с Адиком, как и о нем самом все быстро забыли. Перестал появляться во дворе и Гибралтарский. Зимой кто-то принес новость:

Адик выжил. Отбил, как следует внутренности, но выжил. Ранней весной он появился у нас во дворе. Адик молча наблюдал, как играют в настольный теннис наши пацаны.

Зимой я рассказал Ситке, о чем между собой болтали госплановский озхранник и женщина в белом халате. Брат потрепал меня по голове и спросил: "Помнишь, как ты мне сказал: "Сердца нету"?

– Не помню. Когда?

– Это было еще на Дехканской. Тебе было четыре года и ты пришел с улицы испуганный. Держал руку у груди и говорил: "Сердца нету".

С конца 1957 года меня долго занимала необъяснимая вещь со спутниками.

Поздней осенью того года взрослые и пацаны вечерами собирались у крыльца дома Дживаго смотреть пролеты первых искусственных спутников

Земли. Спутник от рассеянных по небу звездных точек отличало размеренно-пульсирующее движение. Взрослые и дети наперебой кричали, спутник в поле зрения оказывался не больше минуты, все расходились по домам, а я никак не мог сообразить: почему спутник можно наблюдать без бинокля или телескопа? Что у него фонарь сильно бьет на дальность, или как? Но даже если это так, то и в этом случае мы никак не должны видеть спутник с Земли.

Спутник раз в десять меньше реактивного истребителя. Это знали все пацаны с нашего двора. Истребитель летает на высоте 12-15 километров. Спутник вращался вокруг Земли на удалении нескольких сотен километров. Его то мы наблюдали, а те же истребители или бомбардировщики – никогда.

На несуразицу никто из взрослых не обращал внимания. Вопрос конечно ничтожно глупый. Потому собственно я и не решился спросить того же Ситку, почему мы видим то, что видеть нам не полагается.

Прошел год, как Ситка вышел из диспансера. Перемена в состоянии произошла за несколько дней. Брат не стал артачиться и согласился вновь лечь в больницу.

В первое воскресенье отец с матушкой повели меня к Ситке.

Во дворе диспансера на Пролетарской в темно-серых пижамах слонялись больные. Несколько пижамных устроились с родственниками за садовыми столиками и разговаривали совсем как обычные люди.

Вообще-то я знал, что здесь, на Пролетарской большей частью лечатся нервнобольные, а вот в больнице на Узбекской – по-настоящему, душевнобольные.

Папа смотрел на Ситку Чарли и о чем-то думал. Ситка поедал беляши, а мама внушала ему, как важно слушаться врача. Тогда, мол, только и можно окончательно выздороветь.

– Как настроение, балам? – спросил папа.

– Хандра прошла.- Вяло ответил Ситка. – Домой хочется. – И попросил.- Может поговорите с врачом?

– Поговорю. Обязательно поговорю. – Пообещал папа.

Ситка допил кефир и спросил:

– Телевизор работает?

– Работает.

– Я успел только две передачи посмотреть и сюда попал.

Папа глубоко верил в выздоровление Ситки. Матушка твердила о том, что прежде всего не нужно опускать руки, а что до выхода – так он есть.

Валентине Алексеевне, соседке с третьего этажа мама рассказывала какой у нее Ситка Чарли хороший. Она припоминала и о том, какие надежды возлагала на него. И спрашивала соседку: "Разве он не должен вылечиться?"

Валентина Алексеевна не делала из болезни Ситки трагедии. Она вообще не считала его больным.

Валентина Алексеевна и ее супруг Николай Анатольевич Копыловы поселились в нашем доме три месяца назад. Приехали в Алма-Ату из

Пекина, где Николай Анатольевич работал несколько лет в торгпредстве. До Китая они постоянно жили в Москве, куда и собирались вернуться, но пришло назначение Николаю Анатольевичу заместителем Председателя нашего Госплана и они очутились в Алма-Ате.

Валентина Алексеевна, высокая, лет тридцати, женщина и округло маленький Николай Анатольевич в несколько дней заделались близкими друзьями родителей. Без них теперь не обходилось ни одного застолья в нашем доме.

К приему званых гостей мама готовилась за три-четыре дня до назначенного времени. Обжаривая в казане лапшичку для чак-чака, она болтала с Копыловой. В расшитом райскими птицами шелковом халате, закинув ногу за ногу, соседка время от времени подливала себе в рюмку коньяк и курила одну за одной папиросы.

Валентине Алексеевне откровенно скучно в Алма-Ате. Она курила и говорила маме как ей тоскливо здесь, и как сильно хочется поскорее вернуться в Москву.

Мама поддакивала ей многозначительным "да-а-а" и в свою очередь говорила и том, как она ее хорошо понимает. Как матушка могла понимать Валентину Алексеевну сообразить было трудно: кроме Алма-Аты она знала только Акмолинск и Степняк.

Если кто из родительских друзей и мог быть близок к настоящему пониманию тоски Копыловой, так это жена маминого дальнего родича

Талгата – тетя Соня.

Яркая татарка Соня была примерно одних с Валентиной Алексеевной лет. Сближала их не только молодость и красота, но и непреходящее желание делать все, что им захочется. Муж Сони – дядя Талгат, Дважды

Герой Советского Союза, как и полагается боевому летчику, был незаносчив и с удовольствием рассказывал гостям, как он воевал на фронте.

Охотнее всего рассказы о подвигах слушали женщины. Мужчины вежливо послушав с минуты три, спешили усесться за преферанс.

Был один человек, кто вообще не обращал внимания ни на Талгата, ни на остальных гостей и занимался исключительно только собой.

Давний друг семьи дядя Гали Орманов имел привычку расхаживать между гостями и напевать несложные мотивы. Если его о чем-то спрашивали, то он, не прерывая пения, коротко и так же напевно, отвечал, и вновь погружался в себя.

Перед войной дядю Гали приставили к одному старцу сочинять за того стихи и песни. Кроме Орманова литературными секретарями к акыну назначили еще двух поэтов. Кто из них больше написал стихов за старца неизвестно. Стишки, верно, не стоили того, чтобы кому-то приспичило оспаривать у акына авторство. Довольно было того, что их якобы сочинял почти столетний старик.

Тетя Айтпала, жена дяди Гали на людях не распространялась, почему и для чего дядя Гали в войну неотлучно находился при всесоюзно знаменитом старце. Матушка же напротив напропалую сообщала всем о том, что из себя в действительности представлял акын. Тетя Айтпала делала маме замечание. Зачем ворошить? Дело, мол, прошлое.

Николай Анатольевич в карты не играл, пустых разговоров не поддерживал и по всему было видно, что если бы не блажь Валентины

Алексеевны, то он вместо хождения по гостям давно бы спокойно отдыхал на диване.

Кроме поиска развлечений у Валентины Алексеевны имелась привычка раздаривать хорошие вещи соседским детям. Шефу, например, она подарила несколько альбомов с редкими марками и немецкий фотоаппарат в придачу. Ну а меня Копылова ежедневно закармливала шоколадными конфетами.

Очень скоро все, начиная с меня, взяли за привычку бегать домой к

Валентине Алексеевне без приглашения.

Папа в тот день вернулся с работы рано. Кроме меня дома никого не было и я побежал наверх за матушкой. Валентина Алексеевна и мама сидели на кухне. На столе стояли водка, закуски, коробка папирос.

Как обычно, Валентина Алексеевна набила мой карман "Кара-Кумами" и привлекла к себе.

– Был бы у меня такой сын…- сказала она и заплакала.

Я жутко удивился. Разве можно плакать при такой жизни? Удивился и спросил:

– А почему у вас нет детей?

Валентина Алексеевна сняла очки и я увидел потерявшие блеск ее беспомощные глаза. Она вновь всхлипнула и обхватила голову руками.

Мама нахмурилась: "Болтун".