Ядро ореха

Ахунов Гариф

АРДУАН-БАТЫР

Повесть

 

 

 

1

В городе Березники есть памятник. Громадный, бритоголовый, усатый человек с высокого постамента смотрит задумчиво вдаль. Приходят к памятнику люди, читают надпись, выбитую на мраморе:

МИРСАИТ АРДУАНОВ

1886—1953

Читают и думают: есть памятник Пушкину, он — поэт. Есть Чайковскому, он — композитор. Чапаю памятник — герой. Кто же Ардуанов? И отчего поставили ему памятник?

 

2

Безжалостно ворочала судьба Мирсаита Ардуанова, много носило его по белу свету... С десяти мальчишеских лет пас он богатейское стадо. За поджог дома Хашим-бая, злющего кровососа, посадили его тогда на год в тюрьму. Потом гнул Мирсаит жидковатый еще хребет (не душу!) на казанских пекарнях, рубил дрова, хлеб выпекал, подался в извозчики. Обжениться да изведать тепло и уют семейной жизни не успел он — заполыхала германская война. В царской армии научился джигит малость понимать по-русски, одолел начальную грамоту. Когда сошлись не на живот, а на смерть два мира, бился Ардуанов на стороне красных, за правду и свободную жизнь. Домой с войны воротился только в двадцать первом году.

Воротился, а жизнь-то и в самом деле изменилась, жизнь настала теперь человеческая, жизнь теперь перешла к беднякам.

Дал ему Совет землю. Паши, борони, сей на здоровьечко! Но сказали скоро ему: «Стой, братец, погоди! Есть еще другое дело...» Разве ж угомонятся так быстро хашим-баи, пившие жадно бедняцкую кровь? Кровососы и мироеды-пауки не угомонятся! Недолго прошло, как отбили адмирала Колчака к краю земли, сбросили вместе с бесславною армией в Японское море, тут вспыхнуло пожарище кулацкого мятежа. Началось с Мензелинска, перевернуло весь Актанышский край, переметнулось и в Карабашево. Напали кулацкие псы-подголоски на след красного бойца Мирсаита. Поймали его в соседней деревне, схватили, сбили наземь и, взгромоздясь сверху, припрыгивая, зверски истоптали сапожищами. Может, отдал бы он богу душу, простясь — после такой зверской расправы — с бренным, суетным, желанным миром, да выручило здоровье, могучее, отпущенное ему природой щедро, на пятерых: жив остался Ардуанов. Домой, к жене своей Маугизе, приполз темной ночью, с лицом, похожим на широченный подгорелый пирог, с глазами, закрывшимися, казалось, напрочь. Трудно было признать его в черно-синей, заплывшей кровавой массе, почти невозможно. Жена-то, конечно, признала.

Избили Мирсаита чуть не до гибели, однако жив еще курилка. Запрятали с женой горе поглубже да пошли в поле, засевать выданную Советом землю. Все ничего, лишь бы урожай снять добрый, тогда хорошо! И тут не повезло. С самого прихода весны не выпало ни капельки дождя, земля высохла, затвердела, будто каменная.

Нагрянула в двадцать первом, обжигая все и вся, засуха, побила хлеба, скот и птицу, поморила людей, учинился великий голодный мор. Ударил он и по Мирсаиту Ардуанову, принес черное горе. Был теперь Мирсаит не сам-один голова, росли детишек двое, да жена, да он — всего четверо ртов. Подержал Ардуанов совет с тюбетейкой, почесал, попросту говоря, крепко в затылке бритом и все же надумал: созвал мужиков из деревень своей родной сторонки, из Старокурмашева, Зияшы да Каентубы, сколотил артель грузчиков, махнул на широкую Волгу, на заработки. Раз уж махнул, решил загрести поглубже, побывала его артель и в Казани, и в Чистополе, и в Сарапуле. Годы проходили трудные, — обливались под кулями жгучим потом мужицкие спины, бороздили кожу на лицах глубокие морщины, а Мирсаита Ардуанова, артель его подстегивало одно — деньги. Нужны были деньги до зарезу, чтобы дом поставить, чтобы скот завести да утварь какую, чтоб зажить наконец человеческой жизнью. Кули на плечах, однако, ящики, мешки да дровяные чурки достатку не давали, на избу пока денег не хватало. Тут и проняло всех сомненье: «А и загнесся тут — денег не наскребешь!» Пора было думать о завтрашнем дне, искать другой заработок. Нашелся и человек, от которого пошло то раздумье.

Артель Ардуанова, пятнадцать человек, разгружала на Пермской пристани большую баржу «Волгарь». Проработав часа три, мужики решили передохнуть, чтобы перекусить да набрать еще силушки. Положив на землю только что снесенный с баржи двенадцатипудовый ящик — громадную, обитую досками шестерню, — сели на него рядком, принялись рубать во весь дух. Пища была ничего — подходящая: целый барашек, приготовленный в одном из домов неподалеку от пристани, два глубоких котла картошки да четыре каравая хлеба, — умолачивалась хорошо.

Появилась четверть водки, расплескалась по кружкам, выпили ее. Перевели было дыхание и, в настроении уже, загомонили, зашумели, зашутили, когда подошел к ним человек, в кожаной куртке, в картузе, лет этак тридцати.

— Ардуановская артель — вы что ли?

— А ежели так, но дашь?!

— Хочу на работу к вам, — сказал храбро «кожаный».

— Добро! — прогудел Ардуанов. Малость подумав и встав во весь свой двухметровый рост, неторопливо шагнул к человеку. Был тот ему как раз до подмышек.

— Добро, однако работка-то у нас, братец, тяжелая.

— А работа, она, дядя, везде тяжелая, — не отступал «кожаный».

От такой прыти артельщики аж подскочили.

— Спытай его, Мирсаит-абзый, спытай!

Ардуанов кивнул им, чтоб, значит, сошли с ящика.

— Вот, братец, ежли подымешь да снесешь на баржу — возьмем.

«Кожаный» и бровью не повел, на ящик даже и не покосился, лишь усмехнулся краешком губ:

— Да ты ведь и сам его не подымешь...

Парни обалдели, заорали:

— Эт-та что за наглость такая!

— Вот сморчок, ишо издевается!

— Вдарь ему!..

— Так его, перетак!..

Ардуанов поднял разом обе руки, успокоил артельщиков, постоял чуть, затем, крепко, тяжко ступая, подошел к ящику, нагнулся, гэкнув, оторвал его от земли и, удерживая на груди, понес к барже.

«Кожаный» в изумленье смотрел, как прогибаются под шагами Ардуанова прочные сходни, молчал, сверкал восхищенно глазами.

Случаи такие были для артели не в редкость, оттого о «кожаном» вскоре и забыли подчистую, но дня через три-четыре появился он вновь у барака грузчиков. Мужики шлепали в дальнем конце большого, неприглядного барака засаленными картами, однако, увидев знакомую куртку, живо обступили его, ожидая, видно, какой-нибудь новой потехи. «Кожаный», впрочем, на этот раз был чрезвычайно серьезен.

— Может, земляки, хватит вам по пристаням мотаться? — заговорил он неожиданно сурово. — Не пора ли за настоящую работу браться?

— А ты кто таков? И чего тебе надобно? — вопросил старый грузчик Бахтияр.

— Фамилия моя Нурисламов, звать Нариманом, — отвечал тот дружески. — Сам я казанский татарин. Если думаете, что пришел болтать с вами, ошибаетесь. А вот что мне от вас надо — скажу. Вы мне сами нужны.

Артельщики окружили его плотнее.

Нурисламов стянул с головы новый картуз, вздохнул, постоял, вытирая лоб с крупными залысинами носовым мятым платком, — будто не было для него дела важнее, — и вдруг просветлел лицом, в глазах вспыхнули ярые искры.

— Специальность вам надобна, земляки, — сказал. — Профессия, понимаете? В стране нашей готовятся великие дела. Да, да. Будем строить новые заводы, электростанции. Партия говорит, при Советской власти голодный мужик со своим клочком убогой земли ни черта не наворочает. Нужны тракторы, удобрения на поля, пшеница должна расти на громадных просторах.

— Ты, Нурисламов, земляк — так говори толком, шибко долго не агитируй, — пробурчал Мирсаит-абзый. — Рассусоливать ни времечка, ни охоты у нас нету. Вот ты прямо скажи: куда ты нам велишь податься? И к кому, конешно, обратиться тама?

Нурисламов, не раскрывая рта, улыбнулся по-детски пухлыми губами. Понравилась ему, вероятно, крестьянская сметка земляка, крепкий, практический ум его.

— В Березниках химкомбинат строим. На то есть указ партии. Давай к нам, Ардуанов.

— Один али как?

— Зачем один, давай с артелью. Сколько вас?

— Пятнадцать.

— Отлично! А рабочих нам нужно пятнадцать тысяч.

Слушавшие до этого тихо и внимательно, артельщики внезапно заволновались:

— А ежели осрамят нас там?

— Посодют, как пить дать, в лужу посодют?

— Ты сегодня здесь, а завтрева вышел весь!

— Сорока, одно слово! Ишь затрекотал! Пашшол!

Ардуанов повел глазами на ребят — успокоились, поутихли, — тогда, глядя на Нурисламова сверху вниз, он сказал:

— Ну, ладно, товарищ. Пусть так. Поехали, значит. А чего, стало быть, мы тама выгадаем?

— Вы, Ардуанов, сегодня двенадцать пудов подымаете, и даже легко. Да, а как через пять лет? Сколько вы сможете через пять лет подымать? — воскликнул тот, обращаясь не к одному Мирсаиту, но ко всем притихшим парням. — В Березниках вы получите профессию, станете кадровыми рабочими. Впрочем, я вас не принуждаю. Просто хочу вам добра, вот и все.

— Подъемные дадут?

— Обязательно.

— Погоди-ка тогда. Вот, говоришь, обязательно. . А сам-то ты откудова? И кто ты есть?

— Я из отдела кадров. Собираю рабочих на стройку.

— Давно надо было так-то разговаривать!

— Ну, земляк, гляди, ежели не выгорит у нас, пощады не ожидай!

Пока артельщики склонились к предложению Нурисламова и разочлись окончательно с пристанями, замысловатое название «Березникхимстрой» успело прочно закрепиться в их речи. А когда артель Ардуанова, погрузившись на пароход, прибыла в место, указанное человеком из отдела кадров, над дверью старенького амбара Уральских солевых заводов, несколько обновленного, впрочем, висела уже вывеска со знакомым словом: «Контора Березникхимстроя».

Рядом и вокруг амбара толпились люди с мешками, котомками, при фанерных чемоданах, ржали лошади, скрипели подводы. Шум, гам, что на базаре. Базар вкруг амбара, базар.

Ардуанов пошел узнать, нет ли среди народу земляков, и немало поразился. Оказалось, что еще до химкомбината работало здесь пять тысяч татар и тысяча семьсот из них были из-под Казани. Прибывали сюда и арские, и кукморские, и апастовские, но более всего — из Актаныша.

Приезжие одеты в полотняные рубашки, в пестрядинные портки, заправленные в чулки, длинные, из толстого сукна, на ногах желтеют среди пыли новые и поношенные лапти. Люди стоят кучками, о чем-то приглушенно спорят, завидев выходящего из конторы, окружают его плотным кольцом, расспрашивают страстно. Узнав условия работы и сколько примерно будет денег за нее, прикидывают промеж себя, что к чему, сравнивают с чаяньями; кажись, без обману, авось, статься, и не прогадаем — с такими мыслями идут они своей дорогой. Иной раз мелькнет в толпе красная, сытая морда, добрые сапоги, «пинжак» из хорошего матерьялу; что таких сюда пригнало, какая нужда — один аллах ведает...

Над реками Зырянкой и Талычем копают люди себе землянки. Прошла неделя, нет ли, выкопали уж целый земляночный город. И когда по утрам-вечерам разводили костры, чтоб сготовить похлебку, белесых дымных столбов над речной гладью было не счесть.

Долго рассиживаться не дали. Чуть освоились приезжие, как определили им кого пограмотнее в главные, быстро организовали артели. Тут ардуановцам, можно сказать, повезло. К тем пятнадцати мужикам, что приехали вместе из Перми, присоединились еще более ста человек татар и башкир, и стало у них в артели сто семнадцать человек. Выбирать им больно не приходилось — ремесла нужного никто из них не знал, — оттого работали в первые дни куда пошлют. Валили лес, пни корчевали, коряги, хворост, всякий мусор сжигали в кострах. Артель подобралась из людей, всю жизнь занимавшихся черным тяжелым трудом, хлеб привыкли себе зарабатывать силою рук, поэтому норму выполняли исправно. Когда прошел месяц и выдали артели получку да еще подъемные, настроение у всех сделалось хорошее, там и сям образовались даже небольшие компании, пытавшиеся устроить что-то вроде теплого праздничка. Но Мирсаит Ардуанов был не в духе, не нравилась ему ни работа, ни подобные в артели настроения. Земляк Нурисламов звал их сюда, чтобы обрели люди специальность, научились чтоб настоящей работе. А так что получается! И праздник этот тоже: если с каждой получки праздновать, пожалуй, потом и без штанов останешься. Нет, так нельзя, надо, чтоб и работа, и порядок — все по-умному.

Прошло еще время, месяц, два ли, и в народе раскинулся слух: как закончится, значит, работа в лесу, так погонют народ в торфяные болота.

— Что теперь, из-за денег ревматизму хватать, так, что ли?

— Дайош резиновы сапо́ги!

— Спецовки надоть! Пущай через ту болоту гати гатят! — шумели курганские мужики.

Но, пошумев с неделю, угомонились. Никто в болото не гнал, напротив, в амбарах — бывших солеварнях грозных ранее воротил Строгановых — открыли для народа столовую. Потемнелые сосновые бревна внутри тех амбаров мерцали блестками крупной соли, днем артели поочередно обедали, вечерами там же проводили собрания.

...Говорят ораторы о дисциплине, о больших будущих делах, летят слова «профсоюз», «комсомол», еще что-то малознакомое. Прибывшие на стройку слушают терпеливо, против того голоса никто не подает. Каждый думает про себя свою думу, хранит убеждение поперед батьки в пекло не прыгать, боится опростоволоситься и оттого сидит внимательным сычом.

Ардуанов свою артель приводит точно ко времени, потом уводит обратно по землянкам. В профсоюз записались всем скопом: слушают напутственные слова, взносы платят аккуратно, далее того отношения с громадным, кипящим, как муравейник, коллективом у них пока не заходят.

В начале сентября Ардуанова вызвали к начальнику стройки Крутанову. Артель встревожилась. Для чего бы, а? К добру ли, к худу?

Каждый по мере ума своего пытается дать Ардуанову совет, в артели молодежь все больше, поэтому к старшо́му обращаются уважительно: «Мирсаит-абзый».

— Ты там гляди, Мирсаит-абзый... это... не бойсь начальников-то, слышь, не пугайся сильно, — говорит парень из Новокурмашева Нурлахмет Фазлыев. — Ты с ними вот так, покрепче, мы, мол, проталериатского классу, а кто, мол, власть брал, рабочий, значит, и того, гидемон, а раз так — подавай нам кантретные условия, и все тут! Должно быть по закону, и пускай не крутятся тама, а честно! Неча нам мозги затирать!

Его поддерживает и поясняет Бахтияр-абзый:

— Тебя, Мирсаит, учить нечего. Своя голова на плечах. Ты за свою жизнь не один пуд соли съел, доверяем мы, в гиблое место не сунешься. А особливо, я скажу, то́ запомни: с начальниками там поаккуратнее, шибко им, значит, не перечь, чтоб они худого о нас не думали. Сумасброды завсегда башки себе расшибали, и ни хрена у них не выходило, потому ты давай, не гоношись там, потихоньку, полегонечку...

— А ежели в болото загонют?! — вскипает супротив него Нурлахмет.

Бахтияр-абзый мотает головой:

— А вот на это, Мирсаит, не соглашайся. Не ругайся только и в грудь не стучи, не бей шапкой оземь, а сиди шепотком и долдонь свое: «Ниту, мол, ниту, не согласный...»

Ардуанов, скомкав в кулаке купленную еще в бытность его грузчиком, просоленную фуражку, сидит спокойно, молча слушает артельщиков, мерит слова их на свой лад, наматывает на ус; когда, выговорившись, все умолкают, говорит он, гудит неспешно:

— Так-то оно так, братцы, а ежели не дадут другой работы, чо делать?

— Вот-вот, — быстро соглашается Бахтияр-абзый. На стройку приехал он с женой, с кучей детишек, приехал, продав и дом, и скот, назад ему уже пути нет. — Пока мы ишо на хорошем счету. А начальство, оно не глупее нас, надо думать, да. Может, я кумекаю, на все божья воля, пойтить нам, поработать на земле, а? Чего ж мы, лопаты в руках не держали?

— Знаете, хлопцы, тут надо хитростью брать, — вмешивается Нефуш — Певчая Пташка, среди них самый молодой и, к слову сказать, самый болтливый. Может он молоть языком весь день и, что удивительно, не устает вовсе. — Их, начальников, сладенько надо обрабатывать, красно да бойко. Ты, душа моя, Мирсаит-абзый, впорхни туда жавороночком да залейся соловушкой, чтоб не язык у тебя, а мед да масло: пуговка, мол, дивная, начальничек-мотылек ты летошный, бяшечка-букашечка, — так и жарь с присказочкой, — найди, мол, начальничек, ты для нас местечко, чтоб работа ладная, не болото вязкое, пожалей детинушек, нам в болоте страшненько...

Артельщики дружно захохотали.

Ардуанов натянул сапоги с подковками, сатиновую рубашку, выходной, потертый уже малость пиджак и отправился в контору.

Артельщики проводили его с крепкой надеждой.

 

3

Рано еще над землею, почти засветло, но уже разносится в прохладном утре жизненный шум: падают гулко стволы дерев, и летит крепкая ругань курганских мужиков, погоняющих своих квелых коняжек; пестро одеты, в лаптях, в зипунах, кое-кто даже в грубо выдубленных полушубках, спешат по взгорку люди, торопятся бабы и девки в длинных платьях и сарафанах, сбившись в стайки, подымаются к строгановским амбарам — на завтрак; слышатся шутки, вскрики, хрипловатые чуть со сна смешки.

Солнце, поспевшее наконец выглянуть из-за леса, высвечивает развороченную ямами землю, не осыпавшуюся еще, с поваленных сосен серо-зеленую хвою, пожелтелые кроны берез.

В Старокурмашеве, видать, тоже осень. И березка, которая возле дома, надо думать, пожелтела уже... Как там у них с дровишками на зиму, успели ай нет? Получку свою отправил жене, это хорошо, себе осталось рублей пятнадцать всего, ну оно ничего, хватит. Велел прикупить лошадь какую, чтоб и недорого, да крепко. Без коняги и дом-то не хозяйство, пустое слово. Ежели подфартит малость, можно и телку еще на те деньги, вона... Глядишь — через пару годков корова на дворе. Старший сынка, Мирзанур, мать отписала, в школу, мол, ходит. В деревне теперь своя школа! Ну, стало быть, в этом годе и младшенькая, Кашифа, к учебе пристроится. Мирзанур-то четыре года ходил далеко, в соседнем селе учился. Нынче у себя будет, рад небось. Детишки, как подумать, вырастут пограмотней, нежели тятька их, надо им одежу справную ладить, будут тогда не хуже людей...

Мирсаит-абзый, .вдруг задохнувшись, ясно увидел перед собой четырнадцатилетнего сынишку и Кашифу, дочку девяти лет, ласковую, тихую, потом и мать их, Маугизу, бойкую на язычок, любящую детей до страсти.

Оглядывая задумчивыми еще глазами толпу новоприбывших, которая гомонила у конторы, прошел он вовнутрь. Перешагивая через корзины и мешки людей, на корточках томящихся у замшелых стенок, грузно, по коридору, миновал отдел кадров — там тоже было полным-полно мужиков, видно, прибывали они каждодневно. Ждут мужики документы, волнуются, лица их, заросшие колючей щетиною, взволнованны, но галдят довольно мирно пока, без особого крику, спрошают друг друга о деле:

— Пачпорт дали, што ль?

— Бяда! Отправют обратно, дык погнесся ведь от обиды!

— Но, гололобый, куды прешь?

— Закройсь, паршивец! Ить я тебе врежу по уху!

— Пашул вон! Что ты, не при царе Микулае, а то — врежу!

— Тише!

Мирсаит-абзый шел сквозь народ в коридоре решительно, дойдя же до кабинета начальника строительства, сильно взволновался. Снял с головы фуражку, постукал сапогами, сбивая пыль, которой не было, потоптался несколько, потом все же толкнул осторожно дверь...

— Можно ли?

Ответа ему не было, да и сам вопрос его потонул в шуме голосов, наполнивших большую комнату, оказалось, и здесь полно народу.

— Можно, что ли? — спросил он еще, остановясь у порога. Никто не услышал по-прежнему, и Ардуанов, кашлянув, обратился уже громче.

От стола, окруженного гомонящим людом, приподнялась чья-то голова. Потом показалась девушка с густыми черными волосами, уложенными в две косы, с бело-румяным, как спелое анисовое яблоко, лицом, выйдя из толпы, она подошла к Ардуанову.

— Не товарищ ли Ардуанов? — спросила и она, легко улыбаясь, чисто по-татарски.

Мирсаит-абзый посветлел враз сердцем, словно обласканный неожиданным теплом, улыбнулся навстречу.

— Я, дочка, я это. Сказывали, мол, будто вызывал кто-то. Правда ай нет?

— Да, да. Вам к восьми, пока еще рано, минут пятнадцать придется обождать. Потерпите чуть-чуть. Я сейчас сообщу Никифору Степановичу, хорошо? Вот, посидите на моем стуле... — она поставила перед ним с высокою спинкою стульчик, постукивая каблуками, пошла к двери в глубине комнаты.

Тут Ардуанов понял наконец, что комната эта еще не кабинет начальника, а, получается, вроде как приемная. «И как попала в грубый народ такая райская птичка?» — ухмыльнулся он про себя, вспомнились вдруг молодость, времена, когда, умыкнул он свою будущую жену, — сделалось ему хорошо и приятно. Хотел было присесть на стул, поданный красивой девушкой, и чуть не ударился об пол — стул, пока раздумывал он, давно кто-то унес. Видно, крепко досадил он тем, у стола, что прервал их дело. Вон как уставились, кажется, слопали бы, да пока молчат сердито.

— Заходите, пожалуйста, товарищ Ардуанов, вас просят, — увела его давешняя красавичка от обжигающих недовольных взглядов.

В кабинете начальника встретил его стройный человек в костюме, галстуке, с зачесанными на косой ряд светло-русыми волосами. Был он довольно высок, чуть, может, ниже Ардуанова, но худощавей гораздо.

Ардуанов, войдя, мельком обежал глазами комнату главного, — мебелишки стояло не густо, как и в приемной: фанерный шкап, большой дубовый стол да три стула.

Начальник представился — Крутаков Никифор Степанович, — усадил грузного собеседника на стул, подтянув свой поближе, расположился рядом и начал просто, обращаясь к Мирсаиту-абзый, как к старому знакомому:

— Это вы хорошо сделали, товарищ Ардуанов, что пришли. — С усилием выволок он из нагрудного кармана пиджака большие, с чайное, наверное, блюдечко, сталью поблескивающие часы, взглянул на них. — А то бы сам за вами пошел, честное слово. — Помолчал, выдержав небольшую паузу. — Вы читать-писать смыслите?

— Угу, — недоумевающе сказал Ардуанов.

— О, это уже лучше. Вот, посмотрите пока газетку, она по-вашему напечатана. Мне тут срочно письмо одно надо отправить, так вы пока читайте вот, — говоря все это, он свернул газетный лист вчетверо и хлопнул по нему ладонью, показывая, где читать.

Газета «Путь социализма», выпускаемая в Свердловске, была знакома Ардуанову. Мирсаит-абзый не раз ее прочитывал «от и до». Когда работал еще грузчиком, искал он в печатных строках новости страны, разные там объявления о работе, чтоб, конечно, по душе.

Сейчас же он уткнул в место, указанное Крутановым, дубовый палец и, водя им по словам, стал читать:

«...О строительстве Березниковского химического комбината...» — Вслед за пальцем шевелил он и губами, читать так было сподручнее. Вдруг ему показалось, что Крутанов и не пишет вовсе, но с великим вниманием смотрит как-то пристально на него, и Ардуанов поднял голову: правда, Крутанов как раз глядел ему в лицо, и тонкие губы его вздрагивали в начинающейся улыбке, эти тонкие, распускающиеся улыбкою губы смели с облика Крутанова пружинную деловитость, — синие яркие глаза Никифора Степановича теплились ровно и глубоко.

В жизни своей нелегкой много людей повстречал Ардуанов, стало быть, и глаз углядел много; в большинстве своем начальники разговаривали с подчиненными, опустив их долу, не из робости, конечно, но из равнодушия, забив крепко взгляд в вороха бумаг перед собою. Этот прямо смотрит, да еще улыбается. Видать, собирается задать работку куда как тяжелую. Держись, Мирсаит, не поддавайся.

Крутанов вышел из-за стола, сел опять рядом с артельщиком.

— На этих днях трест «Уралсевтяжстрой» приступает к строительству в Березниках огромного химкомбината. Дело в том, товарищ Ардуанов, что первые работы придется начинать с торфяного болота.

— Отчего так?

— Со станции на строительную площадку надо тянуть дамбу, вот какая штука. Все оборудование для стройки пойдет через нее. Попозже протянут по ней железнодорожную ветку.

— Дак при чем же тут я?

— А вот при чем, товарищ Ардуанов, слушайте: мы, то есть руководители стройки, решили поручить насыпку той дамбы твоей артели. А вернее, посчитали, что лучше, нежели твоя артель, найти нельзя, трудно, понимаешь?

— Стой... как же так? — озадаченно ответил ему Ардуанов. Помолчал, поглаживая гладкий бритый затылок. — Мы ить грузчики, а не землерои. Да мы того торфу никогда не трогали, что оно есть!

Крутанов дальше не говорил, смотрел молча на необъятно широкие плечи Ардуанова, на большие пышные усы его, мохнатые черно брови, круглое и крепкокостное лицо. Потом заговорил, видно, от чистого сердца, о трудолюбии татар, о геройстве их в труде, о том, что работают татары не на страх, но на совесть, чтобы не даром день провести, а работа бы шла. И рассказал убедительно, как пришлось ему работать бок о бок с татарами и в Перми, и в Москве, словом, на пустом не остался, утвердил себя примерами.

— Пачему окончательно мы? Пачему других не послать? — не поддавшись, толкнулся Мирсаит-абзый, наверное вспомнив, как провожали его артельщики.

Крутанов видел, что большие, светлые глаза взирают на него бесхитростно; Мирсаит-абзый ждал настоящих слов. И начальник понял, что лучше сказать прямо, без обиняков, без обходных маневров.

— Ну, разумеется, мы могли бы и другим поручить — это бесспорно. Вас, товарищ Ардуанов, посоветовал мне старый друг, партиец...

— Кто такой?

— Нурисламов.

— Нариман, что ли?

— Он самый.

— А откуда вы его так давно знаете?

— Работали вместе на заводе в Перми, на стройку тоже вместе приехали, вот так.

— Гмм... Говорите — так... Друг, стало быть, а? — обрадовался вдруг Ардуанов, но, смутившись тут же своего нечаянного басовитого выкрика, умолк, сидел неловко.

Крутанову надобно было не упускать случая.

— Да, вот так, товарищ Ардуанов. Не верить другу я не имею права. А тут еще такая сторона: у тебя, товарищ, пролетарская закалка.

— Откудова вам это известно?

— Из анкеты, чудак. Тебе, знаю, и царская тюрьма знакома. И на войне был, прошел ее школу, а потом, я же своими глазами вижу: каждый день приходят люди, спрашивают тебя, а не другого. Кстати, когда к нам прибыл, сколько человек было в твоей артели? Пятнадцать? А теперь?

— Сто семнадцать, кажись.

— Ого! — одобряя, кивнул головой Крутанов и, ожидая ответа, напряженно глядел на артельщика.

Мирсаит-абзый покашлял еще и поднялся.

— Будет, товарищ Крутанов, — сказал он твердо. — Выполним.

Крутанов, улыбаясь, довольный, поднялся со стула.

— За понимание спасибо тебе, товарищ Ардуанов. Я верил: так оно и будет. Только вот что — спецовок пока нету. Сапог тоже не хватает, снабдить не можем.

— Лапти имеются?

— Лаптей выписали много. Возьмете на складе третьего участка. Сегодня же распоряжусь.

— Струмент?

— На сегодня: лопаты, кайлы, ломы, тачки, носилки.

— Когда зачинать?

— Завтра же поутру.

— Лады, — закончил Ардуанов. Когда прощались, начальник стройки крепко стиснул ему руку, впрочем, едва обхватив ее.

— Трудно будет, товарищ Ардуанов, выдюжите? Две артели на такую работу не согласились, и парням скажите своим: темпы строительства зависят теперь от вас, от того, как начнете вы работать.

— Понял, — отвечал ему нетерпеливо уже Ардуанов, но, войдя в положение начальника, добавил для успокоения: — Не подведем, не сумлевайтесь.

Возвращался он той же дорогою в тайге, и так же ухали оземь деревья, по-прежнему яро матерились лохматые возчики. Шел Ардуанов быстро, тяжело перемахивая через ямы, через упавшие поперек кряжистые стволы. И раздолбленная земля, и сотрясающий грохот валящихся деревьев были ему теперь близки и дороги; он чувствовал связь свою с ними и думал о предстоящей работе. Душа его ждала чего-то волнующе высокого, каких-то светлых перемен — ему поручили начинать стройку. Вот ведь, господи ты боже мой, крепил себя не поддаваться, отринуть то болото безо всяких, а сам, если на то пошло, и слова против не вымолвил. Погоди, а не подвел ли он артель? Ну, нет, ребята, конечно, поймут...

 

4

Напугав уральскую тайгу, грянул, раскатился выстрел. Никифор Крутанов с охотницкой двустволкою в руках поглядел на раскудрявившийся облачком, вслед за снопом огня, двойной дымный клубок в прозрачном воздухе, вымолвил артели рабочих, затихшей в ожидании команды:

— Начали, товарищ Ардуанов!

Мирсаит-абзый не спеша вонзил свою тяжелую большую лопату в землю, выворотил целую глыбу сыроватой торфяной почвы и, вскинув ее на уровень плеч, с силою, словно противника на борцовском сабантуе, кинул вправо от себя. В эту минуту все мысли его были об артельщиках, и ему хотелось стать для них примером, понравиться и увлечь за собой. Бахтияр Гайнуллин, стоявший в стороне от Мирсаита шагов на пять, — старший после Ардуанова в артели человек, — поплевав в ладони и бормотнув что-то неслышно, взялся за лопату. Подражая мулле, Нефуш — Певчая Пташка — завел то ли в шутку, то ли всерьез: «О, господи боже, стоять мне негоже, дай, господи, силы, слышь, боженька, милый, себе просить не стану, батыру Ардуану дай силу, не жмоться, ему с землей бороться, а все, чего нарою полуденной порою, пущай берет со свету жена, которой нету, жена моя Зульхабира, жена моя Гульхабира, Манлениса, Зимлениса, Бибисара, душа моя!» — и начал неистово перелопачивать торфяное болото.

Не прошло и пяти минут, как все вокруг стало одной колыхающейся массой землекопов, мерно наклоняющихся и выпрямляющих спины, блистающих неровно остриями лопат.

Засновали, лавируя промеж летающих комьев, люди с носилками, таскали выбранную землю, тайга прорезанная большой просекой, наполнилась звучным гулом.

Прораб Борис Зуев, перемежая русскую речь татарскими словами, объяснил людям, начинающим от дороги дамбу, порядок работы. Зуев не очень-то отличался от артельщиков, которые в домотканых рубахах и портках, в одинаковых лаптях все походили друг на друга; прораб был в подпоясанной ремнем зеленоватой гимнастерке, облупленных малость, но крепких еще сапогах. Борис — родом откуда-то из-под Елабуги — и по-русски, и по-татарски знал хорошо, отчего и поставили его на третий участок, к татарам и башкирам.

Когда Мирсаит-абзый, приустав, остановился на миг передохнуть, увидел он перед собой свою артель, охватившую пространство поболее, пожалуй, доброго хлебного поля, работавшую дружно, споро, не подымая головы. На душе у него успокоилось. Лишь одна забота осталась в ней, как гвоздь в сапоге чуть заметный: выдюжат ли эдак до конца?

Сказали, мол, для того, чтобы выбрать от дамбы торфяную почву да спустить воду, надобно будет месяца два. Сейчас осень только-только наступила: сентябрь, дни еще теплые, но как-то потом обернется? В октябре уже подморозит, и в ледяной сырости болота станет невмоготу: люди все в лаптях да в холщовых штанах, это — худо. Мокрая земля теперь-то уж, налипая безобразно, изводит силы, пробивает обмотки, холодит ноги.

Сам Мирсаит-абзый мог бы на работу и в сапогах выйти, но сильно не хотелось ему выделять себя среди прочих, оттого, плотно обмотав ноги портянками, был он тоже в лаптях.

Вот к нему подошли, обойдя весь третий участок, прораб Зуев и начальник строительства Крутанов, остановились с озабоченным видом.

— Ну, что, товарищ Ардуанов, идут дела? — произнес добро и в то же время не рассыпаясь в благодарности Крутанов. — Как, по-твоему, надо, наверное, устроить хлопцам организованный отдых, а? Или по-другому?

— Я так соображаю, что устроить, Никифор Степаныч. Негоже будет отбивать у ребяток охоту с начального дня, сломаются, — с серьезностью сказал. Ардуанов, втыкая лопату в землю.

— И как организовать, на сколько?

— Надо бы костерки запалить, конечно. Чтоб, значит, поочередно портянки просушить, обогреться вообще хорошо.

— Верная мысль. Еще что?

На этот раз Мирсаит-абзый обратился не к начальнику, но тихонько, по-татарски шепнул прорабу Зуеву.

— Товарищ прораб... сам знаешь, народ у нас сильно к чаю привыкший, нельзя ли распорядиться, чтобы к отдыху всем по кружке горячего чайку, а?

Крутанов, вытянув шею, оборотился к Зуеву.

— Что он сказал?

Зуев передал просьбу старшего, и Крутанов, услышав ее, заблестел светло глазами, озабоченно нахмуренные темно-пшеничные брови его разгладились весело и живо.

— Ну и прекрасно, разве трудно костры разжечь? — сказал он, улыбаясь.

— Костры-то, конечно, не трудно...

— Так что же тогда?

— Чай откудова взять?

Крутанов, повернувшись к прорабу, велел , не раздумывая:

— Чай и сахар доставишь из столовой.

Говорят, теплое слово всю зиму греет. И Ардуанов был несказанно рад, что просьба его принята оказалась так благоприятно.

После ухода прораба и начальника стройки прошло не больше получаса, как привезли в арбе пузатый парующий бак. На подводе, рядом с возчиком, сидел и прораб Зуев. Он легко спрыгнул наземь и, подойдя к столбу с подвешенным к нему на железной проволоке куском рельса, стал звонко бить.

Землекопы, втыкая лопаты в сырую мягкую землю, пошли на отдых.

Ардуанов, подозвав своего помощника, Исангула Юлдыбаева, велел ему развести костер. Башкиры — народ, привыкший запаливать в степных просторах жаркие огни, — мигом приволокли из лесу сколько надо хвороста и сушняка; не один, но четыре сразу вспыхнуло костра на торфянике, сделалось почти уютно. Артельщики, попивая из жестяных глубоких кружек горячий сладкий чай, нахваливали прораба, кряхтели, сушили с прибаутками прокисшую от влаги обувку.

Бахтияр-абзый, почувствовав от горячего чая и тепла небывалую легкость в себе, заговорил шутливо:

— Ах, и согрел ты нас, Мирсаит, голубчик, теперь и работа пойдет живее, как пить дать. Ага! А не сообразишь ли, родной ты наш, ко второму, значит, перестою по чекушечке махонькой, то-то хорошо станет, а?

Услышав его, подлетели живо, распахнув в улыбке рты свои до ушей, и башкирские джигиты, загалдели:

— Кумыс проси, старшой, кумыс! А чего, голова, твое слово закон! Ей-бо! Ты и по-русски шибко знаешь, мы — худо, давай, требуй у них кумысу!

— Не будет этого, — отрезал Ардуанов строго. — Ежели охотники вы до чекушек да кумыса, перебирайтесь к черту в другую артель. Ну, ладно, братва, поднялись, пора, за нас работать дядьев тут нету. Давай, Борис, лупи в свою рельсу, чтоб громче.

Когда прозвучало, все быстро и разом поднялись.

— Ну, жестко стелет старшой, спуску, видно, не даст! — выпалил шагавший позади всех Киньябулат. Впрочем, сказал он это не зло, улыбался и подмигивал.

Через несколько минут полетела вновь с лопат вязкая тяжелая водою земля, забегали скоро с носилками, по обе стороны будущей дороги стали подыматься на глазах рыхлые горы.

 

5

Километрах в трех от болота, где трудилась артель Ардуанова, на поросшей плакучими ивами излучине реки Зырянки три человека удили упорно рыбу.

Расстелив под себя дорожную шубейку, плотно сидел Сагайкин, в кожаной потертой фуражке, ощетинясь седыми в желтой кайме усами, закинув крючок с наживой, набил туго трубку, разжег. — И голосом, резкостью своей наводящим уныние и тревогу, сказал:

— Татарва поднялась, чуете?

— Тайги не знают, нехристи... — сплюнув через плечо, сказал Шалага, с виду беспечно молодой парень. — День повкалывают, два, а потом — аллюр три креста.

— Зелен ты еще, Петруся! Для тебя вся жизнь — самогон да финка, чечетка да красотка! Татаре — народ живучий, вкалывать любят. Терпят и мороз в пятьдесят градусов, и жару, когда голова с макушки печется вкрутую! Другие вон спецовки требовали, без них на работу отказались выходить, а эти пошли, сволочи...

— Ну и чего?

— Молод ты очень. Сам и мозгуй отсюда. Понял?

— Хэк, шутник, как тут не понять? Ты, господин Сагайкин...

Сагайкин сверкнул белками на Шалагу:

— Брось кривляться, гнида! Какой такой я тебе господин? Секретарь постройкома товарищ Сагайкин! Понял?

Шалага ухмыльнулся необидчиво, скорее даже обидно для Сагайкина:

— А мне одинаково: что товарищ, что господин! Обое начальники. Только вот я, Ксенофонт Иваныч, одного не могу уразуметь: отчего ты, товарищ секретарь постройкома, заладил через слово — понял да понял?

— Как же прикажешь ладить?

— Надо бы говорить — сумел ли я объяснить толком?

— Глупо. Впрочем, какая разница?

— Когда ты говоришь: понял? — выходит, что считаешь ты себя за умного, а меня за дурака. А ежели говорить: сумел ли я объяснить? — выйдет: ты, господин-товарищ, дурак дураком, а я парень ничего так, почти прохвессор.

Сагайкин молчал, потягивая из трубки, сопел, потом вдруг, тряся усищами, захохотал.

— Знаешь, Шалага, представил я те еще времена и твое глупое тарахтенье тоже. Тогда начальство тебе умничать не позволило б. Врезали бы тебе промеж ушей плеткою, и ты бы заткнулся живо. Знал бы тогда, кто умный, а кто дурак! Сумел ли я объяснить?

— Ну, — сказал Шалага терпеливей прежнего. — Это в те времена, Ксенофонт Иваныч. Они же, как звестно, — тю-тю.

— Ладно, хватит, подурачились достаточно... — Сагайкин стал серьезен и жесток. — Смеяться будем, когда время наше придет. — Оборотился потом к третьему, который сидел безучастно от них в сторонке, нахлобучив войлочную шляпу, завернувшись — в кожанку, взирал с лицом тусклым и неясным,на чуть покачивающийся поплавок: — А ты что затих, Шакир?

Тусклый пошевелился, выдернул из воды крючок и, наживив его розовым червем, бросил обратно в реку. Неспешно и глухо проговорил:

— Погожу я пока, Ксенофонт. Может, и щуку вытащу.

 

6

Когда бригада Ардуанова вернулась с торфяного болота на обед, встретили ее сразу двумя новостями. Первая из них — на стене столовой, временно устроенной в амбаре Строгановых, висел длинный, выполненный на красном материале плакат: «Привет ардуановцам, первым начавшим великую стройку!»

Плакат был начертан на русском и татарском языках, что само по себе очень порадовало артельщиков. Они и принялись шумно переговариваться, делиться нахлынувшими впечатлениями; несмотря на сильнейшую, от тяжкого труда на болоте, усталость, души их воспрянули.

Вторая новость тоже оказалась приятной: на Родовой горе артель Павла Громова начинала ставить просторные бараки. А переселяться из землянок первыми выходило тем, кто даст больше кубиков земли, то есть лучшим землекопам.

Об этом сказал секретарь постройкома Ксенофонт Иванович Сагайкин. Он сам встретил в столовой бригаду Ардуанова и, поведя дело решительно, рассадил быстро людей за длинные столы и перед раздачей супа проговорил короткое приветственное слово:

— Мы не ошиблись в грузчике с Волги Мирсаите Ардуанове. Он со своей артелью показал пример всем, кто приехал сюда на стройку. Те болтуны и саботажники, которые много требовали, но не работали, остались при своем интересе. Поздравляю вас, товарищи ардуановцы, желаю успехов и дальше. Лентяям и прогульщикам, в общем, тем, кто мешает строительству социализма, нет и не будет среди нас места.

Сагайкин подошел к Ардуанову, скромно и тихо сидящему за столом, пожал ему крепко громадную руку. И Мирсаит-абзый почувствовал, какая жесткая хватка в ладони товарища секретаря постройкома, подумал облегченно: «Кажись, твердый человек, хорошо будет с ним работать».

Артельщики же после слов Сагайкина, за столами, покрытыми белоснежными полотняными скатерками, под зажигательным взором командарма Ворошилова, чей портрет в красивой раме светился с темной стены, почувствовали себя как на празднике, стало им весело и надежно; а в тарелках перед ними вместо надоевшей овсяной болтушки дымилась вкусно мясная наваристая лапша.

От такого настроения, впрочем, долго за столом рассиживаться не стали, поев быстро и плотно, пошли они прямиком на свою работу. Снижать после обеда темпы очень не хотелось, но на сытый желудок работалось плохо: лопаты мелькали уже не так быстро, как поутру, истомная вялость сковывала досадно движения. К тому же из-за отсутствия холщовых рукавиц ладони у многих покрылись светлыми водянистыми волдырями; молодых скрутило в пояснице. Сдаваться было нельзя, невозможно: и работали, стиснув зубы, перетянув туго усталость поясами. Когда, с притупившимися лопатами на плечах, вышли они в дорогу домой, солнце уже катилось красно за Усольские черные леса.

Поужинав, решили по землянкам сразу не расходиться: промокшие насквозь ноги прели под влажной коркой портянок, дышали потом и грязью, оттого надумали пойти всей артелью на реку Зырянку, искупаться чтоб и простирнуть бельишко.

Сентябрь уже прошел начало свое, но дни последние были удачно теплы и солнечны — вода в реке охладиться пока не успела. С шумом, обгоняя, друг друга, бросились в нее, хохотали, брызгались и орали, мылись с мылом, колотили неистово обмотки и портянки. На землю тем временем опустились дымно сумерки. Мирсаит-абзый, заметив это, обеспокоился, крикнул, что с утра опять всем на работу. Однако парни Исангула Юлдыбаева — затейники из башкир, выросшие, можно сказать, в водах Белой и Демы, — торопиться не пожелали. Неудобно было и Мирсаиту Ардуанову с первых же дней загонять джигитов в жесткую сбрую понуканий; стал он ждать их; пока башкиры плескались напоследок в реке, провожал в дорогу до дома остальных парней — они уходили группами.

Сам же пошел с башкирами.

Облегченные после купания в ласковых струях Зырянки, рабочие шагали, перекликаясь весело меж собой, укромным лесным путем, гуторили оживленно, что дела, мол, идут на седни куда как неплохо, и если так пойдет дальше, пожалуй, не прогадают они, с получки можно будет справить обновки да и приодеться.

Пройдя самую чащобу тайги, остановились вдруг, пораженные запевом какой-то пичужки. Ошалелая птаха, право слово, какое щебетанье в сентябре-то, ну? Али бродит кто по лесу, пташек передразнивает?

— Ай-яй, каково песню выводит, кра-а-сиво! Так и хватает за душу, — выразил Киньябулат общее для застывших людей чувство. — На Деме, бывало, эдак не высвистывает, а тут — гляди-кось! А чего, братва, давай маненько послухаем, а? Куды торопиться-то?

Сгрудились все в маленькую толпу, слушали. И в остановившееся мгновение это большой камень, прочертив со свистом над головами, ударился, разбрызгивая кору, в ствол сосны. Тут же полетело со всех сторон градом: камни, кирпичи, засохшие комья глины, палки. Кто-то уже, схватясь за разбитую голову, кричал дико и страшно.

— Ложись! — прокричал Ардуанов.

Разом упали на землю. А пташка в зарослях все заливалась самозабвенно, слышно было даже сквозь шорох и свист, стук и ругань. В дальней стороне ухнул сорванно филин, протяжный и разлившийся звук скрылся в опадающей, сбитой булыгами листве.

«Ну, не понравилась кому-то наша работа, — подумал Ардуанов, прижимаясь к земле и следя настороженно за внезапно же утихшим каменным градом. — Не понравилось, что споро мы начали, злобятся. Не нужно, стало быть, разделять артель; ходить теперь всегда вместе, смотреть в оба».

 

7

Досадуя крепко на ночное происшествие, Мирсаит-абзый докладываться о том с жалобой не пошел-таки, к начальству в тревоге не ударился. «Обыкновенное дело, — думал он (думать вообще любил больше, чем говорить), — бузотеры хулюганют: озлились, видать, спецовок, мол, не дают, условиев нету, а тут гололобые еще лезут. Сволочи, рвать горазды, а как работать — кишка тонка. Ну, камнями они ничего не достигнут: раз покидают, два, опосля притомятся».

Ошибался Мирсаит-абзый. За месяц, что работали на стройке, врагов у ардуановцев на глазах прибавилось. У кассы, в очереди за получкой, другие артели смотрели на них недружелюбно, едкими глазами — получка у бригады Ардуанова раза в полтора выше, а как ей быть не выше, когда ни прогульщиков, ни лодырей в бригаде нет: норма всегда выполняется аккуратно. На собраниях тоже летят в сторону передовой артели грубые в колючести словеса, летят в противовес, потому как всякий раз ставят ардуановцев примером для остальных, за высокую в бригаде дисциплину труда.

Конечно, были все эти исподлобные взгляды и грязная ругань ерундой, поддающейся терпению, но вот пришли однажды с рыбалки Нефуш — Певчая Пташка и Киньябулат, пришли без рыбы, без удочек, приковыляли даже, избитые в кровь, с заплывшими глазами.

Мирсаит-абзый весь день ходил невеселый, был он угрюм, хмурил беспрестанно брови, в сердце его разгоралась обида — начальники тоже, туды их, слепошарых! И чего смотрят? Нет чтобы установить твердый порядок! Али ждут, когда артель на артель в кулачки схватются? Ежели на то пошло — нет пока на стройке бригады, которая смогла бы одолеть ардуановцев. Так нельзя, надобно принять меры. За три километра всего стоит поселок; тюрьма там с царских времен еще осталась, стены у ей крепкие, из сосновых просмоленных бревен. Вот и сообразить при стройке милицейские посты, похватать тех распоясавшихся хулюганов, устраивать их туда, припугнуть маленько. А то раз с рук сошло, два миновало, они теперь обнаглеют — не удержишь...

Мрачно было в артели, вид избитых в кровь парней подействовал на рабочих удручающе, и трудились они в тот день как-то вяло, без охоты... Во время обеда Ардуанов поручил людей Исангулу, а сам прямиком направился в контору. Сложилось в нем настоятельное решение поставить «вопрос ребром». Но в конторе не смог он встретить ни начальника стройки Крутанова, ни Хангильдяна — секретаря парткома, ни даже председателя постройкома Мицкалевича. Строительство шло крупное и было широко разбросано: надо, оказалось, строить узкоколейку и для того осушать Селинское болото; на станцию тянулись, застревая надолго, нескончаемые вереницы эшелонов, груженных цементом, галькой, металлическими конструкциями, — требовалось принять их все без промедления и доставить материалы к месту закладки основного комбината; дело стопорилось из-за центральной дамбы, она пока не была готова. Руководители стройки метались с объекта на объект, и встретить их по надобности не представлялось возможным.

Мирсаит-абзый, потерявший всякую надежду встретить их, собрался уже вернуться к артели, когда, в пути, столкнулся с товарищем Сагайкиным.

Ксенофонт Иванович повел бригадира в постройком. Там, усадив, выслушал его внимательно. Слушал, стиснув зубы, играя желваками, сжав за спиною кулаки и вышагивая по комнате. Прощаясь, сказал:

— Не беспокойтесь, товарищ Ардуанов, порядок установим! Бузотеров, мешающих строить светлое здание социализма, будем под корень рубить острым топором наказания.

Прошел день, другой, порядка все же не прибавилось. А в артели Громова, ставящей бараки на взгорье, учинилась безобразная стычка. Началась она с того, что два бузотера, не согласных с нормами выработки, пошли ругаться со старшим.

Придя, будто бы сказали бузотеры: какой-то черт, татарин Ардуанов, нам не закон, и категорически выступаем против, чтоб повышать каждый час из-за него нормы.

Тут, как говорили, артель вдруг разбилась надвое, одна часть встала за Громова, другая половина ударилась в крик, и два зачинщика масла в огонь подливали. После крика и спора пришли люди в буйство и учинили ту жестокую драку. Бились на кулачках, кидались поленьями и вообще чем попадя — стычка получилась преотчаянная. Двух человек, крепко изуродованных, увезли спешно в больницу.

На другой день после скандала плотники, конечно, не работали. Это уже задерживало на одном важном участке ход всего строительства и, кроме прочего, било и по соседям, например, по бригаде Ардуанова, которая, казалось бы копая землю, никакого отношения к плотницким заботам не имела. Но связь была прямая: вырвалась уже на волю беспощадная армия холодов, в землянках сыро, хлюпало, и людей стал мучить резкий простудный кашель, отчего некоторые даже слегли.

А дня два тому назад к Исангулу, разжигавшему у землянки костерок, подшагнул какой-то неизвестный хмырь и попросил закурить, у Исангула не было; хмырь плюнул и пустился в яростную ругань, понося Исангула и всю его родословную, облаял и бригаду, кидая в нее грязью. У Юлдыбаева кровь страсть какая в необузданности: обеспамятел он и, вскочив, кинулся на сквернослова, налетел, вдарил сплеча да, свалив, и насел сверху. На шум выбежали из землянок, засучив рукава, башкиры — народ гордый, не терпящий даже малых оскорблений. Запылав от такого, бросились и они к обидчику, уняли бы его совсем с лица земли, ну, ладно, подоспел Ардуанов, уговорами отвел джигитов от худого дела; а то чуть было не заварилось в тот раз смертоубийство. Выходило это на поверку чистой провокацией, и оттого встревожился Мирсаит-абзый окончательно, хоть и удалось ему удержать парней, не допустить их до беды. Но каждый день уговорами было не спастись уже, терпение у людей лопнуло, потому спешно требовалось обуздать провокаторов, хулиганов и драчунов, обнаглевших от безнаказанности, выходками своими ожесточающих душу трудового народа.

По просьбе Ардуанова в тот же день, ближе к вечеру, начальник строительства собрал экстренное собрание. В соляной амбар, служивший днем столовой, вечером клубом, набилось много людей — все почти рабочие. Руководители стройки тоже были налицо, сидели за столом в глубине амбара, для пущей твердости вытребовались из Веретьи два милиционера с кожаными кобурами на правом боку. Стол начальников поместился на возвышении из досок наподобие неуклюжей сцены, видно было его, впрочем, хорошо, милиционеры же встали по обе стороны у стенки, держа руки назад. Ладно сидящих голубоватого цвета шинелей, кубиков в петлицах и увесистых, оттяжно топырящихся на ремнях наганов хватило, чтобы обрызнуть холодком опасения самых горячих крикунов.

Собрание началось серьезно и кратко. Никифор Степанович сказал о важности химкомбината, строящегося в самом сердце Урала, об удобрениях, по которым тоскует земля в голодных деревнях.

Потом он объявил о создании специальной комиссии по борьбе с хулиганами и бузотерами, мешающимися под ногами строителей, отметил, что председателем ее назначен секретарь постройкома Товарищ Сагайкин. И тут же передал слово самому товарищу Сагайкину.

На секретаря постройкома, — в высоких, блистающих желтой хромовой красотой сапогах, в добротном галифе вышагнул он, словно медно начищенная войсковая труба над грудой кураев, перед одноликой в лаптях и зипунах толпой, к середине помоста, — в сторону его глядел народ с явным недоверием. Разница в облике резала глаз, как слух — фальшивая нота.

— Вся страна затаив дыханье следит за нами! — воскликнул товарищ Сагайкин. — Завод азотистых удобрений — первый химический флагман страны. Азот — вкупе с капитализмом — разрушение, гибель, война и смерть. Азот — вкупе с социализмом — высокий успех, новая жизнь человека, и, наконец, азот — это культура в наших условиях. А раз так, давайте, товарищи, красиво возводить наш будущий день. Давайте крепко строить индустрию страны социализма!

В амбаре висела в воздухе сырость, было холодно, зябко, но от жаркого дыхания сотен людей потеплело вдруг. После фраз Сагайкина народ задвигался, загудел нестройно, взмахивая руками, там и тут глухо зашептались.

— А хулиганы как же? Чего с ними делать? — прокричал хрипловатый голос. За ним тут же прицепился другой:

— Вот именно что! Ежели тебе приставили к начальству, давай, растолкуй как следывает!

Ксенофонт Иванович, оправляя тщательно повязанный галстук, подождал, пока шум стихнет.

— Я ждал этого вопроса, товарищи, и я готов. Наше строительство каждый день выдвигает на передний план одаренных работников. Артель, которой руководит пермский грузчик Мирсаит Ардуанов, на протяжении месяца выполняла норму выработки на сто сорок процентов. Павел Громов вывел также в первые ряды бригаду плотников. Слесари коммуниста Николая Вотинова в ближайшие дни начнут монтаж водонапорной станции. Работа, выполненная ими, служит примером для тысяч других рабочих.

— Чего с хулиганами делать? — ворвался тот же хрипловатый голос.

— Праульна! Они громовскую артель с панталыку сбили.

— Бараки теперче не поспеют.

— Али в землянках прикажешь зимовать?

Народ шумел озлобленно, из разных углов амбара летели к помосту заковыристые, сердитые выкрики.

Крутанов, успокаивая людей звоном медного колокольца, думал обрывочно и тяжело: «Томит собрание, дурак. Дразнит рабочих... Народ не за красным словом, за конкретными мерами пришагал. Эх, неладно, поставить бы Мицкалевича председателем комиссии. Обидно, что уехал он в Москву, раньше двух месяцев и не жди его...»

— Ну, ладно, не затягивайте, — сказал вслух Сагайкину и глянул недобро.

Товарищ Сагайкин, оборотившись к Никифору Степановичу, наклонил голову, выпрямился, заговорил снова, поведя плавно рукой:

— Товарищи строители, успокойтесь. Борьба с несознательными элементами будет поставлена остро. Наша задача — прежде всего организовать строителям лучшие условия труда и культурный отдых. Второе — ударить топором наказанья в корень мешающих строительству социализма.

Мирсаит Ардуанов нахмурился. Последние слова Сагайкина были ему знакомы, точно так утешал он Ардуанова и в прошлый раз, но не ударил палец о палец, чтобы установить порядок среди артелей. Болтун, стало быть!

Словно подтверждая и одобряя его мысли, народ вокруг вновь зашумел, выражая откровенное недовольство.

— Чего-то топор у тебя шибко вострый... как сибирский валенок.

— Пока ты его точишь, вона сколько народу поизуродовали!

— Да он не топор, а лясы точит, брехун, одно слово!

— Довольно словесного помету!

— Не желаем!

— Долой брехунов!!

Кто-то от двери свистнул так пронзительно и разъяренно, что у всех позакладывало в ушах, многие вскочили. Милиционеры бросились в ту сторону, но пока продирались они сквозь плотно сбитую массу взбудораженного народа, свистуна уже и след простыл...

После собрания что-то вроде небольшого совета устроили и сами руководители стройки. Секретарь парткома Хангильдян сидел на собрании молча, слушал лишь, оглядывая народ живо черными глазами, теперь же, уставясь прямо на товарища Сагайкина, сказал без обиняков:

— Ты, Ксенофонт Иванович, крутую кашу заварил. Взбаламутил народ пустыми фразами!

— Но почему, разве я говорил неверные слова?

— Каждому слову есть свое время и место. А ты, не знаю, запамятовал, что ли: здесь ведь не сознательные рабочие, а всего лишь пока сезонники. Твоим словам место через год, через два, скорее. Сегодня же надо было отвечать на конкретно поставленный вопрос: вопрос, кстати, не терпящий отлагательств. Если и впредь будешь такое вытворять, придется тебе уйти из постройкома.

— Признаю свою вину, товарищ секретарь парткома.

— Мало признать, мало, ты давай показывай конкретные действия. На твоей совести усилить милицейские посты, подготовить новые кадры для охраны порядка — из сознательных рабочих, особенно из партийцев, прошедших гражданскую, с выучкой Красной Армии, вот они, твои люди! Виноват, так давай, исправляй свою ошибку, время не терпит. — Затем он повернулся к Крутанову, сказал негромко: — Плохо, что не подготовились к собранию, товарищ начальник, первый блин получился комом. Да, сказывается отсутствие Мицкалевича.

 

8

В последних числах октября выпавшим вдруг и обильно снегом бело оделись приуральские леса. Дышать стало привольнее, чище, мир вокруг будто сразу приукрасили, был он светел. Но не прошло и недели, снег стаял. На черной земле, средь черных лиственниц и сосен, остались белеть лишь стволы берез. Небо висело низко, серо, там, кажется, гулял сумрачно ветер — тучи пробегали торопливо и подстегнуто.

Пришло время скучное, полили осенние надоедные дождички. Все в округе беспрестанно и скользко мокрело, дождь сетчато крапал, артельщики на болоте утопали по пояс, на лапти висло по пуду отвратно жирной грязи; отчаявшись, рабочие кидались в разные выдумки, подшивали лапти кожей, оплетали куделью — ничего не помогало, ничего не могло спасти от вездесущей сырости; теперь ждали одного: когда на Родовой горе станут готовы первые бараки.

Родовая гора имела тут свое предание. Влюбились будто бы когда-то друг в друга брат и сестра. Родители выгнали их прочь из дому, и они ушли будто как раз на эту гору, вырыли на склоне ее нору себе и жили там в отдалении от людей долго, а может, и нет, потом в одночасье померли вместе. Отсюда, как говорят, и назвали гору Родовой.

Наконец, как-то в дождливый же день, ардуановскую артель самой первой перевели в барак на Родовой горе. В бараке, как в солдатских казармах, сделаны были в два этажа дощатые нары, лежали набитые соломой подушки и тюфяки. Артельщики, увидев высокие и светлые окна, приметив большую печь для обогрева, возрадовались. После сырости и хлюпающего пола землянок здесь было сухо, светло, в общем, показался им барак сущим раем.

Конечно, в сравнении с гигантской стройкой, пришедшей в уральскую вековую тайгу, те дощатые нары да соломенные тюфяки лезли в глаза укором вопиющей бедности. Но артельщики, чуявшие не только слухом, но скорее душами своими невероятный напор могучих звуков, летающих над лесами днем и ночью, звуков, что рождались грандиозным трудом, предвещающим приход новой счастливой жизни, — артельщики наши на большее и не притязали. Не пугали их и осенние нудные слякоти, ни наступающие холода, они вели начатое дело упорно и жестко, не теряя попусту ни единой минуты.

Паровые копры, мощные лебедки, ухая и лязгая, били в мерзлую землю Прикамья железобетонными сваями; протянув, куда хватило, электрические провода, куда не достало, запалив жар костров, тысячи людей, вооруженные кайлами, лопатами, ломами и кувалдами, разворачивали Родовую гору, вынося к строительной площадке химкомбината тонны земли, пропитанной острым многолетним раствором со строгановских солеварен, превратившейся оттого в стылую массу, — тверже камня и железа...

На том месте, где стоять скоро индустриальному гиганту социалистической державы, взметая в воздух остатки древних соляных амбаров, оказавшихся случайно на пути, лопается неистовыми взрывами динамит, взлетает битый кирпич, рассыпается по кругу, и тучами грязно-багровой пыли застилается горизонт; когда воздух на время очищается от пыльной взвеси, между Родовой горой и Ждановским полем становятся ясно видны обозы курганских мужиков, подрядившихся возить на стройку гальку и песок. Караванным строем тянутся они иногда на километр с лишним. Мирсаит-абзый, наблюдая все это каждый день, ощутил вдруг в своей душе неизведанное дотоле чувство: знатный род Строгановых три долгих столетия правил Уралом по своей прихоти, и злоба их и темные дела измучили народ, проняли, как говорится, до печенок, а новое время будто и самое память о них стирает твердо с лица земли, сметает начисто, готовя светлое будущее.

Артель Мирсаита Ардуанова все еще трудится на строительстве дамбы. Завершающие работы по дамбе уже на носу. На дворе тридцатипятиградусный декабрьский мороз...

Артели было поручено копать туннель. Дойдя до строительной площадки, дамба, оказалось, должна превратиться в хитрую штуку: сверху по ней придумали провести еще чугунку, чтобы поезда могли доставлять оборудование до самого котлована химкомбината. Мирсаит-абзый прикинул так и сяк, после чего стал сильно озабочен: выходило, что прежними темпами за месяц с туннелем не управиться; земля была ужасно твердой, как железо: когда били ее ломом, искры сыпались...

В конторе обещали дать Ардуанову еще тридцать человек рабочих. Но с этим не согласились сами артельщики. Причина была простой, как всегда: деньги, которые причитались им за выработку туннеля, они уже — в прикидке — разделили между собой со вкусом и по совести.

Опыт Ардуанова, накопленный за годы солдатчины, гражданской войны, в бытность его грузчиком на берегах Волги и Камы, говорил ему точно: строительству нужны не сезонники, понаехавшие сюда с надеждой подзаработать хорошую деньгу, но сознательные рабочие. Когда не так, быстро надоест людям ковырять день и ночь мерзлую землю, способную сопротивляться не только лопате, но кайлу и кувалде, надоест носилками, тачками перебрасывать груды каменной глины надоест, ко всему прочему, жить одиноко вдали от родных семей. Поначалу, конечно, крепко донимали выходки хулиганов, злобные нарушения порядка, люди жаловались и ругались, теперь, кажется, те неурядицы уже прошли, но радости у людей не прибавилось. И придет однажды день, когда, устав ото всего, сытые по горло всем этим, разъедутся артельщики кто куда. Надо что-то придумывать, найти способ, поговорить по этому поводу хотелось бы с секретарем парткома Хангильдяном или еще... да, с Нариманом Нурисламовым, тем самым «кожаным», который и надоумил их поехать сюда, на стройку. Пока же единственный способ удержать людей в твердых руках — не давать им оглядываться да вздыхать, не оставлять места на трудные раздумья, строить и достроить ударно долгую эту дамбу...

Одетый поверх ватной стеганки в брезентовый, перехваченный поясом кожан, в овчинной, с поднятыми на макушку и завязанными наушниками шапке, Ардуанов, напрягшись всей мощной силой, чтобы не перевернуть, упаси бог, тяжелую, груженную мерзлой, глыбисто наколотой землей тачку, прошел, громко скрипя снегом, по длинным из балок мосткам, дотолкал груз, вывалил его. Возвращаясь, по соседней дорожке пробежал он грузной рысцой, аккуратно устроив тачку свою рядком с землекопами, сам взялся за лопату:

— А ну-ка, сынки, прибавим темпу: быстро будете шевелиться — не замерзнете. Может, выдадим сегодня две нормы, а?

— Мирсаит-абзый, да ты лицо обморозил, — сказал ему Нурлахмет.

Ардуанов, — растирая осторожно тыльной стороной большой рукавицы лицо, немного постоял; когда кожа на щеках, разогревшись, стала красной, снял рукавицу, ободрал теплой рукой с вислых усов намерзшие сосульки, потом, растопырив широко локти, снова повел нагруженную тем временем тачку по деревянному пути-настилу, стараясь держать ее точно посередине метровых мостков, за ним потянулись другие.

В туннеле рядом с ними трудилась артель бетонщиков. Было в ней всего пятьдесят человек. А мастеров у них двое: первый — с лицом, заросшим густой и черной, как дремучий лес, непроницаемой бородой, хорошо сложенный, в длинной дубленой шубе и валенках — Трапезников, старший мастер; второй — в шапке, обшитой поверху блестящей кожей, в коротком пронзительно-желтом нагольном полушубке, в чесанках с калошами — Шакир Сираев; этот командует женской бригадой, бабы и девки таскают на коромыслах ведра с водой, Сираев указывает, он — помощник старшего мастера.

Трапезников вел дело умно, с расстановкой и пониманием. Не шумел, не лаялся, не ругал, в руках у него всегда была лопата или ведро, ни минуты не терял на пустые разговоры. Сираев же, заложив руки за спину, прохаживался туда и сюда, баб и девок, спешащих с коромыслами на плечах к туннелю, пересчитывал и отмечал, словно пастух, собирающий овец; ругательств и окриков не жалел, понимая их, видно, как постоянную необходимость.

Какая-то девка, повязанная наглухо толстой шалью, споткнувшись о кочку, пролила нечаянно воду — Сираев был тут как тут, налетел коршуном, навис, наорал. У женщин-водоносов тем временем образовалась уже пробка, сбившись в кучку и поскакивая на холоде, они заопасались, что вода в ведрах покроется сверху ледяной коркою, оттого напали дружно и на Сираева, и на упавшую девку — впредь смотри, мол, под ноги, дурища!

Если бы не прекратил подоспевший Трапезников вскипевший уже скандал — быть бы худу.

Бетонщики заливали в туннеле, почти прорытом артелью Ардуанова, для крепости пол, обкладывали кирпичом земляные стены и наступали уже ардуановцам на пятки, оттого волей-неволей темпы приходилось все время увеличивать; такой оборот дела был как раз кстати, радовал Ардуанова: артель не топталась подолгу на одном месте, работала быстро, как могла, и уверенно продвигалась вперед.

Но даже не столько это радовало Мирсаита Ардуанова.

Бетонирование туннеля само по себе оказалось чрезвычайно интересной работой. Подтаскивалась женщинами вода, подносился песок, укладывался кубиками кирпич, привозились мешки с цементом; парни гвардейского росту беспрерывно помешивали раствор большими деревянными лопатками, напоминающими вблизи длинные весла; на морозе лица их морковно краснели, у мастера бетонщиков рослого Трапезникова от теплого пара, которым дышал раствор, от теплого пара, клубившегося у него изо рта, когда мастер давал указания и советы, на усах и густейшей бороде осел белый искрящийся иней, отчего был он похож на Деда Мороза с крещенской елки.

Мирсаит-абзый в какой-то момент уловил, что его артель смотрит на мастера-бородача с восхищением, нередко оглядывается на парней, готовящих бетон, на каменщиков, поднимающих стены, волнуется, провожая взглядами молодух, подносящих живо ледяную воду. И Мирсаит Ардуанов взлелеял в этот миг в своей душе малую искру надежды: погоди-ка, стой, да не тяга ли это сезонников к настоящей профессии? Осиль они ремесло бетонщиков, господи боже, в таком разе считай, на всю жизнь обеспечены хорошей работою. Тут ведь еще, на стройке химкомбината, делам пока нет конца и краю. Надо, надо бы поговорить об этом с начальством, да не с Хангильдяном, а прямо с самим Никифором Степанычем Крутановым. Обходительный человек, с полуслова понимает, о чем толкуешь ему, и, можно думать, отнесется к просьбе со всей серьезностью, мимо ушей не пропустит; а что — ведь когда нужно было, послушал же его Ардуанов, не уперся, верно?

В тот день Мирсаит-абзый до самого вечера ходил взволнованный, словно чувствуя на сердце большую радость. Перед окончанием смены к артельщикам пришел прораб Борис Зуев. Высчитав, сколько у них на сегодня выработано, сказал улыбчиво:

— Молодцы ардуановцы, норму выполнили на сто девяносто семь процентов!

— Ах, шайтан, чутка бы еще потянули — и вышло бы верных две сотни, — шлепнул губами Бахтияр Гайнуллин. — Али, может, черканешь там две сотенки, а, сынок?

— И то правда: три процента — ить это ж чепуха, — подтвердил Юлдыбаев.

Другие артельщики убедительно подхватили слова Исангула.

Мирсаит-абзый стоял спокойно, будто и не слушая, потом, качнув головой, сказал:

— Пиши правильно, Борис, чтобы как есть. Очки втирать ардуановцам не с руки. У жадности горло бездонное: если на то пошло, его ничем не насытишь.

 

9

Видно, не зря сказывают старые люди: «Голодный мыслит, где покушать, а сытый — сказочку послушать». Как только почуяли джигиты, что жить стало тепло и кормежка тоже приличная, потянуло их к развлечениям, в свободное время никто уже попусту не храпел. Начали они тосковать по семьям своим, оставленным на берегах Белой и Сюня, далеко, те у кого семей не было, вспоминали сладких зазнобушек. Сходить бы в клуб да потешить душу — клуб, однако, еще не открыт, и когда откроется, одному богу известно. Почитать бы газетку, да читать на весь барак умеют всего два-три человека, остальные темны, как беззвездная ночь. И выбились тут в атаманы балагуры да шутники, кому трепать языком — все равно что голову чесать.

Во время отдыха народ в бараке сбивается ближе к Нефушу — Певчей Пташке, обступает и обсаживает его кругом. А Нефуш вдарит ладошкой в ладошку, оттопырит большой палец, прищурит и без того узкие глаза да и пойдет всем на диво заговаривать.

— К примеру сказать, Шамук сегодня захворал. То бишь, если подойтить с обратной стороны, на работу Шамук не ходил, потому как на работе от Шамука пользы, что от козла молока. У Шамука нос опух. — Народ дружно поворачивается в сторону нар, где лежит, поохивая и постанывая, хворый Шамсутдин. — Ладно, пирикрасно, опух у него нос. А ведь нос этот не только самому Шамуку необходимый. Он ему, может, и ненужный вовсе, но ежели подумать толком, нос его общественный, то бишь оттого что он, этот нос, всей нашей артели во даже как необходим. А дурачок Шамсутдин того понять ни в какую не желает, а также к умному слову норовит отчаянно повернуться задом.

— К какому слову, уж не к твоему ли бестолковому, болван ты этакий? — говорит Шамсутдин, поднимая с нар голову.

— Погоди, погоди, братец, не тяни так голову! Ить тебя в твоем положении запросто нос твой перевесит, тут ты об пол и хрястнешься. А не говорил ли я тебе, братец Шамсутдин, чтоб ты отмачивал свой опухший нос в соленой водичке, ну? — Слушатели дружно расхохотались. — А чего вы ржете, олухи? Чего тут развеселого? Вот этак еще в Сарапуле, когда со старшим в грузчиках ходили, простудил я однова свой собственный, то исть, нос. Стал у меня нос страшно нелюдской, нечеловечий, расползся, прохиндей, на всю мою физиономию и, какой был, весь обзор мне закрыл — ничего не вижу! Один нос перед глазами. Ну, по сторонам, на манер коня, кой-чего еще видно. Лады. Поначалу опух, значится, потом пооблупился, ну, точно как голенище от старого сапожка тетки Хуббенисаттай. К-а-а-ак шмурыгну я им, братцы, верите ли, волки таежные под себя накладут, ежели услышат, помереть на месте, не вру. Неделю хожу с голенищем проместо носа, вторую, нет, не проходит, что ты будешь делать. Стало мне теперь и в башку отдавать. На виске в аккурат бухают, я вам скажу, кровяные артиллерии, гульт-гульт, и это бы ничего, да как кинешь на спину мешок пудов на шесть, перед глазами немедля начинает крутиться, и чудные такие кружочки прыгают, цветные все, так и мельтешат, одним словом, только и жди, когда мордой вниз со сходен загремишь; глубина там ничего себе так, глубокая.

— Ну и чего, чего дальше-то?

— Дальше-то? Ну, как — чего... Грузчики, которые рядом, и говорят мне, мол, ты, Нефуш — Певчая Пташка, в тепле его подержи, как рукой, мол, сымет. Ну, лег я, стало быть, однова, носом к печке приложился, послушался грузчиков. А печь кто-то возьми да разожги ночью, гляжу: нос-то у меня спекся начисто, и по сию пору не маленький был, я вам скажу, а теперь и вовсе мерещится мне, будто я — это нос да ноги, к нему приделанные. И цвету стал, паразит, красного, как спелый помидор. Народ надо мной хохочет — спасу нет, хоть стой, хоть падай. Домой бы в деревню подался, да там и без меня голодных ртов полна избенка, чего делать, обвязал я, как инвалид с ярманской, окаянный свой нос полотенцем да пошел опять ворочать мешки с солью. Ну, видать по всему, счастливо я зачат, появляется тут на мой нос Мирсаит Ардуанов: то да се, слово за слово, доперли мы до носатых сообщений; все, чего в груди и на роже у меня накопилось, вывалил ему до копеечки; гляди, говорю, Мирсаит-абзый, кака у меня страхиндула на лице вылупилась, так, мол, и так, голуба, Мирсаит-абзый родненький, опозорился я теперь через свой нос на всю Волгу, хоть ножом его режь, хоть с корнем вырывай — доконал он меня по самому середку, и нет мне с ним никакой жисти, ты, мол, говорю, Мирсаит-абзый, один середь нас разумный человек, не научишь ли, как от этакой напасти избавиться. Говорил я так, Мирсаит-абзый?

Ардуанов тихо улыбается:

— Ну как же, говорил.

— Вот после этого говорит он мне, ты, говорит, братец Набиулла, промой его хорошенько соленой водичкой. Смеется, думаю, он али правду сказывает?

— Ну, ну? — выказали возросшее нетерпение слушатели. Но байку свою Нефушу — Певчей Пташке добавить не пришлось, мимо барака с криками пробежали мальчишки:

— Нурлый женку свою убиват! Нурлый женку свою убиват!

— Ах, проклятье, чтоб тебя совсем, — проговорил сокрушенно Мирсаит-абзый, сетуя себе под нос. — И что это за драки такие нескончаемые? — Он медленно поднялся с места, расправив смятую в кулаке фуражку, надел ее, натянул на бритую голову и будто спросился у сидящего за столом народа: — Ладно, братцы, схожу-ка я... того... успокою малость...

— Сходи, Мирсаит-абзый, сходи, успокой, пожалста, а не то ведь ты человек начальственный, тебе, стало быть, и отвечать за всех, — ухмыльнулся, без насмешки, впрочем, вслед ему Нефуш — Певчая Пташка. Говорил он это с мыслью рассмешить артельщиков, но смеяться никто не стал. Видели, что в который уж раз, отведав «молочка бешеной коровки», Нурлахмет колотит свою жену, измывается над нею, и от того были огорчены донельзя; случаи эти набили всем горькую оскомину, раздражали артельщиков, словно непроходящий болезненный нарыв.

«Отличный рабочий, трудится хорошо, — удрученно думал дорогою Мирсаит-абзый. — Возьмет лопату в руки, так горы сворачивает, Хатира, женка его, ну всем удалась, и чего ему не хватает, адиоту?»

Пришлось старшому и на этот раз увидеть весьма некрасивую картину. Когда вошел он, Нурлый, свалив жену на пол, сидел на ней верхом, распяливал ей руки и чего-то допытывался пьяным голосом. Поговаривали, что ревнует он свою красивую Хатиру к волоокому хлопцу из постройкома, может, и теперь бубнил ей хмельные свои обвинения.

Хатира, почуяв, что кто-то вошел и стоит у двери, застеснялась, видно, задранного платья, принялась биться и дергаться, но Нурлый сидел сверху крепко, как пень, недвижимо приплюснув ее шестипудовой тушей своей к неструганому полу. Несчастная Хатира от унижения, что лежит в этаком неприглядном виде перед Ардуановым, залилась горючими слезами.

Эти горькие слезы опалили, ожгли большое сердце Мирсаита Ардуанова. Тотчас поняв, что уговорами здесь ничего не добиться, Мирсаит-абзый обхватил Нурлыя и поднял его на воздух.

— Ах, бесстыжая твоя морда, — негромко, без крику, приговаривал старшой. — Ну, это ли молодечество, герой ты недоделанный?!

Нурлый, пытаясь вырваться, дернулся было, но, уразумев, что попал в руки Ардуанова, смирился и сник.

Мирсаит-абзый, тряхнув как следует, посадил его на деревянный топчан и в мгновение ока повязал по рукам и ногам полотенцами, сорванными быстро с крюка над головою. Потом аккуратно уложил и сел рядом.

Можно было ему теперь и уйти, но делать этого, пока Нурлый лежал связанный, не хотелось, оттого примостился он на краешке топтана и сидел, погрузившись в невеселое молчание.

А Нурлахмет считался всегда человеком упрямым и тугим на раскрутку. Пролежал и сейчас он более часа, не промолвив ни единого слова. Сидел и Ардуанов, тоже молчал, посапывая задумчиво. Скрестились то есть терпеньями, и давил каждый в свою сторону. Наконец терпение Нурлахмета с треском сломалось.

— Отпусти же, медведь плешивый, не могу, руки затекли! — сказал он, простонав от боли.

— Разве это мужик, ежели на бабу руку поднял! — ответил миролюбиво Ардуанов.

Через полчаса еще Нурлахмет, тяжело всхрапывая, заснул. Ардуанов развязал ему поначалу руки, чуть поджав ноги, посидел недолго, растирая красные от полотенца полосы на запястьях Нурлыя, и, тяжело вздохнув, вышел прочь.

 

10

Был Ардуанов в своей артели старшой и нес оттого немало хлопотных обязанностей: забота ли как обуть-одеть джигитов, как деньги их сохранить и поделить по совести, как иногда, не ударяя по молодому самолюбию, поучить уму-разуму — все лежало на широких плечах старшого. Парни, конечно, и сами понимают это, ни с того ни с сего в бутылку не лезут и порядка стараются не нарушать; но опять-таки мало ли как бывает на свете, и жить всегда в добром милейшем согласии, может, ангелам небесным удается, но не людям в общем на всех бараке, потому в иной раз слышатся под его крышею и ругань, и удары, и бормотанье разнимающих.

Шамук, скажем, — сирота из-под Балтасей — шуток не понимает, если вдруг заденут его, хоть и невзначай, не помня себя лезет в любую драку.

Как-то раз после очередной схватки Ардуанов стыдил его очень долго.

— Шамсутдин, сынок, — говорил он, — что же это ты делаешь, а? Ежели прогонют тебя со стройки, тебе же и будет худо. Ведь придется тебе в таком разе и с артелью проститься, а куда ты тогда денешься?

Поклялся Шамук старшому:

— Не будет больше такого, Мирсаит-абзый; чтоб я провалился; если еще драку учиню; теперь, как увижу, что где-то спор повели, за версту буду обходить, а то и дальше...

Проработал Шамук дня два спокойно, тихо, а на третий взял да и схватился опять с Нефушем — Певчей Пташкой. А с чего та драка произошла, спросите? Да ни с чего, с пустого места.

Сели вечерком, кто помоложе, помечтать о будущих свадьбах. Каждый тут, конечно, выложил все, что на душе было, безо всякой утайки. Выходило, по общему убеждению, что должны за эту большую очень стройку выдать, коли закончут, мол, ее, «усубую» премию. И не только деньгами — денег они и без того заколачивали, поскольку передовики, немало, высылали, почитай, каждый месяц домой по деревням, — а, должно быть, справной одеждой. Жених, он тебе не шухры-мухры, не может он приехать к молодой и беспременно симпатичной невесте в пестрядинных портках. Оттого надо первым делом приобресть кожаные сапоги, смазные, на звонких подковках, такие, от которых взгляду не оторвать; затем, значит, сатиновую рубаху, с пуговками перламутровыми от верху и до самого низу, лучше всего — косоворотку; и, конечное дело, хороший костюм. И чтоб был из отличного сукна, черный весь, крепкий, словом, на загляденье — без этого нельзя. Вот погрузились все в эти мечтания, плавают, руками поводят, один Шамук сидит и помалкивает.

Тут и ляпни ему Нефуш — Певчая Пташка:

— Ты, Шамук, чего молчишь в тряпочку, али тебе женилку не привесили?

И по горло хватает сироте Шамуку.

— А ты чего надо мной измываешься? Чего ты ржешь надо мной? — с этаким безудержным криком загорается он, распаляется и, бросившись вдруг на Нефуша, рвет ему в клочья не старую еще рубаху, сажает по фонарю на каждый глаз.

Ну, что ты с ним будешь делать? И потом, слово старшого должно стоять крепко, иначе — сладу с хлопцами не будет. Поколебавшись очень долго, решил Ардуанов все же поговорить с участковым милиционером, просить, чтобы взяли его артельщика, горячего молодца Шамсутдина Салахиева, на пару всего деньков остудить излишний пыл, закрыли то есть в бывшую царскую тюрьму. Когда договаривался, сказал: «Будете уводить — уводите перед всей артелью, пусть станет это уроком для всех».

Точно сказывают: заставь дурака богу молиться, он и лоб расшибет, — на деле хватка у блюстителей закона оказалась куда крепче, чем ожидал Мирсаит-абзый; артель только-только вернулась с работы и собралась в. прекрасном к тому же настроении пойти поужинать, как вошли в барак два милиционера, один русский, другой татарин.

— Здесь располагается артель Ардуанова? — спросил татарин громче обычного.

Мирсаит-абзый подошел, встал рядом. Парни, насторожившись, бросали на милиционеров косые неловкие взгляды... Чего такое? Чего случилось-то? Аль пронюхали, что Шамук подрался?

— Шамсутдин Салахиев! Собирайтесь!

Побледневший Шамук, словно ожидая защиты, жался ближе к Ардуанову. Мирсаит-абзый спокойно спросил у милиционера, за что забирают, узнав, мол, за скандал и драку, убедительно настаивал на прощении парня, прибавляя, что такого больше не повторится.

— Вот еще безобразие! — накинулся на него милиционер-татарин. — Вместо того, значит, чтобы своевременно доставлять нам нарушителей порядка, вы, старший в артели, покрываете их и способствуете тем самым... кгм... кгм... Ай, нехорошо!

Дважды повторять не стали — уткнули Салахиеву в спину железный страховитый наган да и увели, не успел он даже поужинать.

Артель притихла, словно вдруг обездоленная. Потом все вместе накинулись на Певчую Пташку; мол, ты зачинщик, болтун проклятый! Ты языку удержу не знал, ты. Дразнишь, так знай, кого дразнить, глупец бестолковый. Ты дразни тех, кто с отцом-матерью рос, там хоть до коликов задразнись — они и усом не пошевелят. У сироты ведь душа, что струна у скрипки: чуть дотронься — и стонет уж невыносимо. Чего будем делать, если Шамука не выпустят теперь? На тебе это черное дело, Фахриев, на твоей совести.

Нефуш — Певчая Пташка, испросив у Ардуанова разрешения, побежал — из барака еще на цыпочках — относить Шамуку «передачу».

Когда прибежал обратно, окружили его артельщики.

— Ну, как там?

— Видел Шамука-то?

— Плачет небось, конечно...

— Ой, ой-ой, родненькие, кто не видел — не убудет, тот, кто видел, — пусть забудет, господи, спаси и помилуй. Ежели засядешь туда, и не думай, что скоро выберешься, вот так. Там, братцы, не сказывают: душенька-голубонька, бабочка-малявочка, певчая ты пташка, звонкая соловушка — бац! Трах! И за тобой навек закрылись железные замки запоров. Там, братцы, ограда вот такая высокая, как меня на меня поставить, а снизу еще старшого — ох! — а сверху в два ряда колючая проволока. Только было подкрался я к забору да приставил глаз к махонькой щелке, как закричит откуда-то сверху солдат с ружьем: «Стой, стрелять буду!» — так я, братцы, верите, за версту от того забору очнулся, не заметил, как и пробежал столько...

— Эх, бедняга Шамук, говорю, ужели не воротится теперь, а?

— Вот брат, как не доглядишь за нермами, как дернутся оне, так и бывает.

— Нефуш все, он довел!

— А вон и у него же фонарь под глазом.

— Фонарь, он того... то зажгется, то погаснет... а чего Шамуку делать? Правда, Пташке и приврать ничего не стоит.

Шамук воротился через два дня. Увидев его живым и здоровым, артель возрадовалась, словно поймав живую белку. Было в артели куда больше ста человек — все, как один, бросились к Шамуку, расспрашивали его, хлопали по плечу, щелкали языками, качали головой, словом, жалели и здравили в честь возвращения.

Ардуанов подошел к Шамуку после всех артельщиков, когда те уже наговорились и нащелкались вдосталь, выведя Салахиева одного на лесную тропу, долго расспрашивал тоже, что и как. Сказал под конец:

— Ну, сынок, напугался я было чуть не до смерти, думаю, упрятали тебя навовсе. Давай уж, чтоб более не попадаться, веди себя как следовает...

— Сказать честно, Мирсаит-абзый, вот честно? Поклялся я там, мол, если на этот раз выкарабкаюсь, никогда, ну, никогда! — не подниму на человека руку. Никогда, ну, никогда!

— Верно это?

— Чтоб мне провалиться. Чтоб мне солнца больше не увидеть.

 

11

— Ну ребята, начинаем наш первый урок.

За длинным, корявым столом в бараке сидели человек двадцать мужиков-артелыциков. Услышав: «ребята», они громко захохотали, и вслед за этими бородатыми «детьми» засмеялась молоденькая «учителка».

Лет ей, наверное, девятнадцать. Черные, волнистые волосы заплетены в тугие косы. Из-под густых, темных бровей смотрят на мир большие карие глаза. Смотрят пристально-внимательно и добро. Нос у нее ровный, красивый, губы розовые, полные, а когда они раскрываются, между передними зубами щелочку видно. Маленькая такая щелочка, потешная. Ах и учителка! Словно сестреночка младшая... А Мирсаит-абзый ее сразу признал: в конторе-то в тот день она была. Точно, она.

Артельщики — люди тяжелые, очерствевшие от долгой разлуки с родными краями, со своими женами. Эта юная «учителка» словно пробудила их, зажгла ясную зорьку в шершавых душах. Нефуш — Певчая Пташка, Шамук да Киньябулат — они что, сами еще зелены, но даже Мирсаит-абзый и тот почувствовал, как и тогда, в конторе, какое-то странное волнение. Увидел вдруг свою Маугизу, что осталась в Старокурмашеве, детишек... Эх, привезти бы их с собой, жить бы вместе, жить не тужить...

До сладкой боли ясно, зримо вспомнилось Ардуанову сватовство его к дочери Шайхелислама Маугизе.

Как раз перед германской то было. Приглянулась ему Маугиза — синеглазая, стройная, как таловый прутик. Да вот беда, по ее улице с гармонью не побродишь: мечеть стоит, и опять-таки мулла там живет. Потому и поджидал ее Мирсаит у родника или на берегу Шибаза. Придет Маугиза белье полоскать — Мирсаит уже тут как тут, коня поит. А парень он был тогда видный, в плечах косая сажень. Друзей много, аж за двадцать верст на сабантуй приглашают. Приезжает Мирсаит, борется, побеждает, все награды берет, — ну чем не пара любой красавице? Да есть у джигита один изъянец: богатства в его семье нету. У Шайхелислама оно, богатство. Ну разве ж примет он сватов от Мирсаита? Не примет. Вот и приходится парню через сестренку Галию действовать. Галия письмецо принесет, письмецо отнесет. От Мирсаита зазнобушке Маугизе, от Маугизы — ему.

— Вот, ребята, это — черная доска, — вздрогнул от голоса «учителки» Мирсаит-абзый. — А меня зовут Зульхабира. Вот это — мел. Он, как солнца светлый луч, к вашим душам белый ключ.

— Замуж-то успела выскочить? — спросил Нефуш.

— Нет еще, не успела, — сказала «учителка». — А что?

— Так просто. Дай, думаю, спрошу.

— На спрос суда нет...

— А как же тебя величать-то будем?

— Фамилия моя Кадерматова.

— А-а-а, Кадерматова! Аха. А можно тебе, Кадерматова, словечко одно молвить?

— Если нелепое, лучше не надо.

— Нет, это лепое. Сказать?

— Ну, попробуй?

— Помнится, в деревне у нас песню пели. Как она значилась... Аха! «Бабочка, ты бабочка...»

Артельщики притихли, заскорузлыми лапами поза-жимали рты — ну, счас отколет! Нефуш распевно продолжал:

— Певчая ты пташечка, ласточка залетна, Зульхабира, жисть моя, ипташ Кадерматова, скажи на милость, какой же из меня, коту под хвост, писарчук? Дак ты взглянь на мои грабли — лопата поболе да кирка потяжеле, вот это по мне. Какой же такой карандаш в них стерпит, в этаких-то ручищах?

Зульхабира, подойдя к нему, взяла грубую, мозолистую руку и от души захохотала. Наверное, представила, как крошится в «этаких граблях» несчастный карандаш. Смех ее так и сразил Певчую Пташку, без ножа зарезал. «Ах и учителка, — артельщики от восторга защелкали языками, — востра, брат, востра!»

Кадерматова раздала своим будущим ученикам тетрадные листочки, на двоих артельщиков по одному карандашу. Смешливо взглянув .на Нефуша, велела переломить их пополам, заточить, и дяденьки-ученики провели в своих тетрадях первые черточки.

С этого дня ее воля стала для бородатых детей законом.

На первых порах и самой Зульхабире, и ее ученикам приходилось туго. День-деньской копают землю артельщики, ну, ясно, устают, как черти, и карандаш, собака, так и вывертывается из негнущихся пальцев. Частенько кто-нибудь роняет голову на исписанный каракулями листок, и в шуршанье бумаги вплетается басовитый облегченный храп.

Ну да к чему только не привыкает человек! Через месяц-другой привыкли и они. Одно занятие в неделю — это показалось им даже мало, артельщики стали просить еще, вот два раза — ничего бы!

— А...ры...бы...а — арба, глянь-ка — арба! — получив из черненьких, пляшущих перед глазами буковок знакомое слово, они радовались, как настоящие дети.

Молодые схватывали науку читать довольно-таки быстро, а у старших дела были плохи. Взять Бахтияра Гайнуллина — в жизни человек книгу не держал, не видел даже, и вот, тыкая в буковки огромным, почерневшим пальцем, выводит:

— Кы...а...ры...гы...а...

— Ну, что же получилось? — выпытывает учителка Зульхабира.

— Не знаю, — упорствует Бахтияр-абзый.

— Карга, карга получилась, — суется Нефуш.

— Сам ты карга, — не нравится это обидчивому Бахтияру-абзый, — рот раззявил да каркаешь, цыц! Сопля зеленая...

— Ребята, ребята, — вмешивается Зульхабира, — дразниться нехорошо. Откажусь я от вас, добалуетесь. Живите тогда неучами.

Она велит остальным писать буквы, рисует на доске куском мела образец, а сама садится рядом с тугим на учение Бахтияром-абзый в сторонке. И с удивительным терпением втолковывает ему, быть может, в сотый раз, из каких таких буковок собирается совсем необидное слово «карга».

Наконец Бахтияр-абзый выбивается из сил. Вытирая со лба крупные капли пота, он говорит:

— Ладно, дочка, на седни хватит. Сурьезная штука, инда пот прошиб. Смотри, как бы я у тебя всю охотку не отшиб, — и тяжело вздыхает.

Но парни не желают разбредаться. Когда Мирсаит-абзый, Бахтияр-абзый и другие, кто постарше, выходят во двор подышать свежим воздухом, молодежь заводит вечерние игры. У Ахмадиша есть гармонь, он хранит ее под замком в стареньком фанерном чемодане. Сейчас Ахмадиш достает заветную тальянку, плутовато подмигивает Нефушу и... ах, жги, жги — играй, гармонь, играй!

Хоть и широка Агидель-река, Но пароходам здесь не разминуться.

Эх, хорошо поет Сибай из Каентубы, молодец джигит, душа-парень! Песня взлетает, набирает силу, и вот уже все сердца бьются в лад, могучие, ладные голоса подхватывают ее бережно, но крепко, и нет теперь ни татар, ни башкир, есть люди, поющие песню о далеком родимом крае, в песне этой и тоска, и огромная любовь.

Плакаться мне, молодцу, негоже. Но в душе моей огонь пылает...

Вторую песню запевает Нефуш, голосишко у него пожиже, чем у Сибая, но старокурмашевцы перед парнями из Каентубы срамиться не желают, выталкивают в подмогу Нефушу самого наилучшего своего певца, Зарифа. Певчей Пташке теперь кажется, что он очень даже ничего так поет, складно — Нефуш закрывает от удовольствия глаза, откидывает голову...

По-над старым Уралом льется песня. Слушают ее в соседних бараках, распрямляются натруженные за день спины, смягчаются огрубелые души, и вот уже в ближнем бараке затренькала балалайка, кто-то пошел вприсядку. Еще дальше разом грянули о сибирском бродяге, как он Байкал переехал, а «навстречу родимая мать»...

У ардуанцев в бараке дым коромыслом, играют в «бей по руке». Зульхабира — горожанка, росла в Свердловске, что ни увидит, ей все в новинку. А парни стараются удивить.

Нефуш прячет лицо в ладонях учителки, вокруг него гомонящая толпа джигитов. Один из них, Шамук, с размаху влупливает по выставленной за спину руке Нефуша. Бьет-то один, а человек десять с хитрыми рожами оттопыривают большие пальцы. Раз! — вскакивает, как черт из коробочки, Нефуш. Два! — ухватывается он за палец, да палец-то, шайтан его забери, сибаевский.

Хохот стоит — стены трясутся. Зульхабира хлопает в ладоши, сквозь смех с трудом выговаривает:

— Не угадал, ой-ей-ей! Вот растяпа, ой-ей-ей!

Певчая Пташка вновь ныряет в ладони Зульхабиры, кто-то хлопает, Нефуш подскакивает, опять не угадал! Еще раз бьют, он хватается за палец, «непраульна!» — орут джигиты.

Наконец до них доходит, что Нефуш плутует. Он, подлец, нарочно не на того указывает, руки-то у учителки — вона какие мягкие! А они разорались: «Непраульна! Непраульна!» Вот повел, а?!

Нефуша, как гвоздь, выдергивают из ладоней Зульхабиры и начинают другую игру. Играют в «положи монетку», «наруби дров».

А Зульхабире забавно, смешно до слез, она смотрит на артельщиков не отрываясь и, кажется, начинает понимать веселую и широкую душу этих людей...

Темны зимние ночи. За окнами барака, засыпая сугробами дороги, бродят скрипучие ветра. В иные дни у ардуанцев тихо, ни шума; ни песни, люди слушают ветер, думают свои думы. Вспоминается юность, забытая на берегах Агидели и Сюня, текут неторопливые разговоры о деревенской переливчатой гармошке, о памятной озорной проделке. Кто-то не то шутя, не то всерьез делится наболевшей заботой:

— Моя-то голубка сизокрылая, видать, не дождется уж своего Кабира. Выйдет за Кутдуса, что у околицы живет, эх...

— Ну-у, подумаешь! В нонешние-то времена девок этих пропасть!

— Так-то оно так... — вздыхает тот, кто горевал о «сизокрылой голубке», и украдкой взглядывает на Зульхабиру. На нее многие заглядываются, на Кадерматову. Да вот сама Зульхабира со всеми одинакова.

Учить — учит и острое словцо иногда ввернет, но из джигитов никого не выделяет.

Как кончаются занятия, всей гурьбой с гамом провожают «учителку» до дому. Кто откажется от этакого удовольствия? Но артельщики в последнее время замечают: сама-то Зульхабира не больно как этого желает. Закончит занятия, соберется быстренько и тут же прощается. Попрощается, да так одна и убежит.

А за ней, чем-либо отговорясь, срывается и Нефуш. Артельщики в недоумении: никак, приворожила жар-птица краснобая Нефуша?

До чего дошло, сама учителка средь белого дня, выискав какую-то причину, заявляется в туннель, где работают ардуанцы, гутарит о чем-то с Мирсаитом-абзый, машет ручкой джигитам, но на Певчую Пташку и глазом не ведет, скачет с кочки на кочку, что твоя козочка, — и нет ее. А Нефуш, господи ты боже мой, совсем дар речи потерял и только тяжеленные тачки, словно щепочки, таскает. Неспроста все это, чуют джигиты, ай-яй, неспроста!

Вечером Нефуш куда-то пропадает, объявясь же, предстает пред очи Мирсаита-абзый, выставляет одну ногу вперед, склоняет голову набок и серьезно эдак сыплет:

— Миленький, родименький, солнышко ты ясное, Мирсаит-абзый, душа моя, за-ради бога, выдай денежек немного?

Джигиты хохочут, дразнятся: не давай, мол, Мирсаит-абзый, не давай, однако Ардуанов деньги Певчей Пташке дает, вглядывается в благодарные, счастливые Нефушевы глаза — а ведь и вправду, горит душа у парня, горит...

Через недельку, вечером, как раз перед занятиями в бараке появляется Нефуш. Фу-ты, ну-ты, черный «пинжак» на нем, черные брюки, белая сатиновая косоворотка — дирехтор, помереть на месте, дирехтор!

— О! Откуда взял?!

— Эх, отхватил пинжак, ха-а-рош!

— Ну, парень, тепереча все-е...

Певчей Пташке все это слышать ну до того приятно, рот у него расползается до ушей. Но он помалкивает, важничает. Старшие — Бахтияр-абзый и Мирсаит-абзый — осматривают Нефуша последними. Бахтияр-абзый щупает материю «пинжака», мнет ее, пробует на растяг. Мирсаит-абзый, разглядывая обновки, вертит Нефуша во все стороны и по-свойски говорит:

— Ну, брат Набиулла, носить тебе его на здоровьечко. Тьфу, тьфу, чтоб не сглазить! Иде ж ты такую знатную вещь-то брал?

— И-и, Мирсаит-абзый, и не спрашивай! Как говорится, купил, нашел, еле ушел. Денег аж не хватило, в придачу отдал — все, что по-русски знал!

Вот какие пошли дела. На занятия Зульхабиры Нефуш ходит в черном «пинжаке», лишнего не болтает, молчит все больше. И в его бессловесности виновата определенно комсомолка Зульхабира.

Научить джигита-землекопа по имени Набиулла Фахриев (а попросту Нефуш — Певчая Пташка), научить этого Нефуша читать и писать, снять с него хоть один слой невежества, направить кипучую энергию по верному руслу — доброе дело! Добрым этим делом и занималась «учителка» Зульхабира. Но... когда «учителка» молода и красива, когда у нее такая прекрасная душа и веселый нрав, может ли Набиулла Фахриев воспринимать одну только педагогику? А что, если почитание педагога переросло в почитание прелестной девушки? Если заботливые слова учительницы показались вдруг словами любви?

Но Зульхабира, острая на язычок, подымает на смех каждое начинание Нефуша: его черный «пинжак», его замысловатую прическу, красноречивые взгляды и тяжелые вздохи. А потянется за ней Нефуш, только рукой отмахивается «учителка» — мол, что за поведение, ученик Фахриев?! И знать она того не хочет, что будто заново родился Нефуш и белый свет для него клином сошелся, разбередила его «учителка», ох, разбередила...

 

12

Прошло полгода еще, и на строительстве не осталось уже артелей: из числа сознательных рабочих стали создаваться бригады. День ото дня погоня за длинным рублем сводилась на нет, в ликбезе, у Зульхабиры Кадерматовой, рабочие постигали науку читать; теперь многие подписались на газету «Путь социализма». И даже увлекались по вечерам книгами — для этого в дальнем углу барака отгородили помещеньице, названное гордо «красною комнатой».

В середине февраля бригаду Ардуанова занесли в книгу Почета уральских строителей. И Мирсаит-абзый получил из самой Москвы книжечку: в красной жесткой обложке, с серебряно светящейся подписью — «Ударник».

Поначалу решил он бригаде об этом не сообщать.

Но не прошло и трех дней, как прислали ему замечательную книжечку, подлетел к Ардуанову запыхавшийся Нефуш: в руках держал он распахнуто газету, рядом шумели товарищи, галдели, орали, перебивая друг друга, но так радостно — ни единого слова понять было невозможно.

— Ох, ребятки, да не галдите вы эдак. Аж в ушах у меня заложило. Давайте по одному, — сказал им бригадир.

— Мирсаит-абзый, душа моя, — начал было, захлебываясь от радости, Певчая Пташка, но перебил его Шамук, заслонив широким плечом, вышагнул сам вперед.

— В газете пропечатали. Чтоб мне свету больше не видеть, не веришь, так на вот, сам почитай, — да и вырвал из рук Нефуша газету, подавая ее достойно бригадиру.

Нефуш, конечно, полез в бутылку. Разве можно так — одним словом — передать всю радость, его обуявшую? Тьфу, Шамук — полено неотесанное!

— Погоди, Мирсаит-абзый, погоди, сам все расскажу. Я первым увидел! Не суйтесь! Я расскажу — этим тоже я сказал, они бы и не увидели сами!

— Ну-ка, чего ты им сказал такое? — взял Ардуанов газету.

Ребята умолкли, смотрели сияющими глазами. Мирсаит-абзый неспешно расправил газету, разложил ее на коленях, всмотрелся.

— Где тут? Ага, вижу...

Стал читать. Медленно читал, лицо его было спокойно, в особой радости не расплывалось.

Ребята заволновались, стали еще пуще кричать, махать руками: что ты? Да разве ж так читают? Весь смак потерял, ай, Мирсаит-абзый, негоже, нехорошо!

Певчая Пташка, который в ликбезе занимался всех старательнее и по причине любви своей к учителке Зульхабире через месяц уж научился грамоте так, будто знал ее отроду, который газеты проглатывал, будто воду пил, Нефуш — Певчая Пташка подлез бригадиру под руку да и пошел без единой запинки:

— «Прошли времена, когда бригада работала только за деньги — нет, теперь все по-другому. Денежные интересы отброшены на самый дальний план...»

— Чуете, так и закручено: на самый, мол, дальний план.

— Ты читай, брат, читай, — рокотнул Мирсаит-абзый, улыбаясь в пышные, чуть выгоревшие усы.

«...Рассол, стекающий от древних соляных заводов, годами, веками впитывался в податливую когда-то землю, превратил ее в бескрайний булыжник. Гнулись ломы, притуплялись кайла; железные лопаты зазубривались и ломались. Но твердому камню ардуановцы противопоставили силу рук своих и взрывную силу аммонала, волю к победе и несгибаемый энтузиазм — камень покорился. Уложены фундаменты... Пример их мужества вдохновил всех на строительстве, и даже отлынивающие от работы прогульщики-дезертиры поднялись к трудовому геройству».

— Эх, и сказанул! Вот так сказанул, я это понимаю! Верно, Мирсаит-абзый?

— Лишку хвачено, — отвечал Мирсаит-абзый. — Те дни, когда ломы гнутся, впереди еще...

Ребята сникли разом, радость их пожухла, словно солнечный день заволокли тучи. Понимал Ардуанов, что нельзя им потерять головы, нельзя переоценивать свои силы, но оставлять парней в разочаровании тоже не годилось, получалось нечестно и неумно.

— Шамсутдин, сынок, ну-ка сообрази там чайку, — проговорил он, лукаво сощурясь.

Сели все вместе за стол, отдуваясь, причмокивая, стали пить из блюдечек горячий чай.

— Вы уж, ребятки, на меня не серчайте, обиды не держите. Радости, конечно, радоваться надо, это не грех, так оно и положено. — Ардуанов замолчал, долго вытирал мягким полотенцем вспотевшую от чая бритую голову. Затем серьезно продолжил: — Нельзя нам, ребятки, оставаться лишь землекопами...

— А чего, разве мы плохо работаем?

— Слов нет, работаем хорошо. И все же мало нам чести оставаться землекопами — ведь это не специальность, большого ума тут не надо. Начальники говорят, товарищ, мол, Ардуанов, ребята в твоей бригаде — молодцы, джигиты, работают на совесть, прогулов совсем нету и драчунов тоже. — Бригадир глянул в сторону Шамука, подмигнул; тот, вспомнив былой грех, густо покраснел и отвернулся. — Ну, а ежели так, чего, значит, дальше-то делать? А надо нам, ребятки, думать о завтрашнем дне и работать с прикидкой — то исть надобно нам освоить хорошую специальность.

— Какую специальность?

— Начальники говорят, давайте, мол, учитесь на бетонщиков — вот это дело!

— Батюшка, дак мы теперь на всю жизнь здесь остаться собираемся, так, что ли?

— Ты, сынок, старших-то не перебивай, послушай лучше. Это уж твоя воля — останешься ты здесь али не останешься, никто тебя к тому принуждать не будет. А специальность тебе не помешает, карман, как говорится, не оттянет. Сам знаешь, с ремеслом не пропадешь, оно завсегда поможет жизню прожить.

Ребята переглянулись: шо, мол, делать-то будем; от бригадира своего секретов они не держали.

— Ну, Мирсаит-абзый, останемся мы здесь, а что толку? Все одно ходить в тоске, будто гусак отбившийся... — сказал наконец Шамук.

— Ты, Шамсутдин, договаривай, не тяни... — почуял, куда тот клонит, Мирсаит Ардуанов.

— Дак ведь жизнь-то проходит, бригадир... Там, в деревне... зазнобушка у меня осталась... Камиля... — и заговорил быстро-быстро, решившись — а, была не была! — Я ведь и приехал-то, думал, на свадьбу заработаю, и шабаш. Уеду! Ждет она меня, ждет... Все глаза уж небось проглядела!

— Вот оно даже как? — Ардуанов, склонив голову, вгляделся в лицо Шамука: действительно, хорош парень, в самом соку, ишь взгляд какой — так и горит. Да, видно, наступила ему пора жениться, иначе начудить может. Вон как бровями дрожит, чуть только паром не пышет.

— Ну и распрекрасно! Добро, говорю, — а что, если мы сестрицу Камилю сюда вызовем?

— Да она не приедет... — заколебался Шамук, не ожидавший такого поворота.

— Вот тебе на! Отчего же не приедет. Ежели б, к примеру, я был девушкой? Ого! За таким, как ты, джигитом на край света пошел бы... Смотри, лев, а не джигит! Вот чего, дети мои... Начальники говорят, хватит, мол, вам бродить холостыми. Вызывайте, мол, кто женатый, женок своих, у кого зазнобушки остались дома — вызывайте сюда, и точка. Построим, мол, удобные дома, специальности обучим — вот как хорошо будет.

— Будет ли, Мирсаит-абзый?

— А чего же, если захотеть. Конечно, будет, вот чудаки, да ежели захотеть, все может быть. Скоро вон Набиуллу оженим, поглядите.

— На ком?! — вскричал Нефуш, забывшись.

Мирсаит-абзый добродушно засмеялся:

— На учителке Зульхабире.

— Ой, да она меня не любит.

— Почему же не любит? Любит. Только, говорит, на курсы в Москву съезжу, а там, говорит, с руками с ногами за Нефуша согласная, женой ему буду!

— Ой, да не смейся уж, Мирсаит-абзый, душа моя, али сам не знаешь? Она ведь, кроме как издеваться надо мной, более и знать ничего не хочет: ты, говорит, Нефуш, чурбашка неотесанная. Ежели б, говорит, ты не болтал бесперестанно языком, тебя давно ворона бы унесла. Насмехается почем зря, чего только она не говорит, хоть стой, хоть падай.

— Ну, значит, любит. Потому как всякому такое не скажешь — тому только,, к кому сердце лежит, — заключил, ухмыляясь необидно, Мирсаит-абзый. — Начальники говорят, пущай, мол, Набиулла Фахриев обучится бетонному делу, тогда, ближе к весне, справим им с учителкой Зульхабирой красную свадьбу.

Нефуш — Певчая Пташка смекнул уже, что к чему, потому не спорил, лишь хохотнул восхищенно:

— Ну и хитрый же ты, Мирсаит-абзый, начальники, мол. Ты ведь сам все это выдумал, а? Не запирайся!

Ардуанов, откинувшись на спинку стула, от души рассмеялся. Аж слезы у него выступили.

— Ничего-то от вас, ребятки, не скроешь. Эх, дети мои, дети... Ну, ладно, пора расходиться, завтра, чаи, не праздник. С утра на работу. — И серьезно уже, твердо сказал: — А насчет бетонщиков это я не выдумал. Нурисламов, который в отделе кадров начальником, так и сказал: зайду, мол, непременно к вам в барак, потолкуем, что и как, от чистого сердца. Любит он нас.

— А чего же тогда не приходит?!

— Сам же нас сюда заманил, а теперь и носа не кажет! — раскричались опять, заволновались парни.

Мирсаит-абзый поднял руку, договорил так же спокойно и серьезно:

— Насчет женок, чтобы их сюда вызвать, тоже не моя задумка. Товарищ Крутанов, про Никифор Степаныча говорю, вызывал меня намедни. Пора, говорит, отбрасывать напрочь такие мысли, что заработаю достаточно денег да и смотаюсь, отсюда быстренько, — нет, ребятки, надо нам стать патриотами стройки. Он мне сказал: ты, Ардуанов, и твои ребята — ударники. На вас смотрят все пятнадцать тысяч рабочих — это славно, но и обязывает вас ко многому. Я, к примеру, отписал уже Маугизе своей, мол, бери с собой Мирзанура да Кашифу и не откладывай ни единого дня — приезжай ко мне. Вот так-то.

Письма он еще не писал. И когда ребята, попрощавшись, ушли спать, сел, чтобы не оказаться обманщиком, за стол, взял бумагу и карандаш.

Долго писалось это письмо.

Мучили его слова, не давались, — не складывались, как ему хотелось. Надо было высказать Маугизе все, что полнило его душу, теплое и ласковое... Трудно. Руки у Мирсаита Ардуанова не слишком проворны, не успевают превратить в слова жаркий стук переполненного сердца. И все, что звучало в доброй его душе, так в ней и осталось, на бумагу же легли привычные, заученные слова.

«Лети письмо с приветом, приди скорей с ответом. Вам, уважаемой и почитаемой, благоверной жене» нашей Маугизе, от нас, мужа твоего Мирсаита, который копает в далеких Березниках землю, многие-многие приветы. А еще я передаю приветы сыну моему старшему Мирзануру и дочке младшенькой Кашифе, сильно по ним скучаю, и то в моих приветах. Кому, сама знаешь, передай приветы, тако же родным всем и близким и другим, кто меня спросит, всех я и не упомню. С приветами на сем кончаю, перехожу к словам. Пишу я это письмо вот о чем: ты уж, Маугиза, теленка продай, стригунка пущай кто-нибудь возьмет и вскормит. Отдай его хорошему человеку, чтобы не загубил. А потому это, что я нонешней зимой приехать никак не смогу. Дела здесь начались большие, удивительные. Ты, Маугиза, возьми детей и приезжай сюда сама, так будет лучше. Тако же передай и соседям, пущай, ежели кто хочет, собираются и приезжают, и еще пущай не беспокоятся, не пропадут и не прогадают, заработки здесь очень хорошие, к рабочему человеку отношение теперь почетное, ежели кто не чурается работы, то делов здесь по горло. Письмо это писал февраля девятнадцатого числа. Остаюсь ждать письма.
Муж твой Мирсаит ».

 

13

Обучение новому делу — специальности бетонщиков — заняло четыре месяца. Конечно же, для гигантской стройки, поднимающейся не месяцами, а днями и даже часами, было это немалое время; но зато новая специальность поставила бригаду Ардуанова в самый центр клокочущего, бурного хода стройки, ввела в прямые, непосредственные взаимоотношения с пятнадцатитысячной армией строителей.

Раньше, когда ардуановцы лопатили землю, они обычно приходили работать в такие места, где до них не ступала еще ничья нога — болота, скалы, буреломы, — и, выкладываясь до последнего, рыли там канавы, котлованы, пробивали туннели, перетаскивали в поте лица горы выкопанной земли; когда же наступал черед самым интересным делам — возведению каркасов, монтажным работам, цементированию, — они уже покидали подготовленную ими площадку.

И по сути выходило, что живут они на особинку, в отрыве от других бригад, одиноко, со своими лишь мыслями и чаяниями. Единый механизм стройки не подгонял их и не поддерживал, не прогонял через бурлящий свой котел — поэтому и были они в вынужденном отдалении.

Теперь же, перейдя в бетонщики, ардуановцы крепко спаялись со слесарями-монтажниками, плотниками, электриками, переплелись в трудовом единстве с бригадами, в которых работали и русские, и украинцы, и белорусы. Быстро росла теперь сознательность их, ардуановцы становились настоящими представителями рабочего класса, легче и скорее понимали истинную цену вещам.

Профессия бетонщика в то же время принесла с собой много дополнительных забот. Она потребовала от бригадира знания не только количества необходимого на предстоящие сутки раствора, но и особенностей его приготовления, умения обращаться с чертежами, понимания таких никогда Мирсаитом-абзый до этого не слыханных понятий, как «опалубка», «заливка», «трамбовка», «конфигурация». Другими словами, кроме общего образования, надо было постигать и техническую грамоту. Ардуанов теперь уже занимался не с остальными парнями, у учительницы Зульхабиры Кадерматовой, а у прораба Бориса Зуева. Когда по вечерам в первом краснознаменном бараке, взявшем обязательство за один год стать бараком сплошной грамотности, его бригада собиралась на очередной урок, занятия начинались и в квартире Ардуанова — в комнате, отгороженной в дальнем конце барака стенкой из двойной фанеры.

Борис Зуев — парень белесый, голубоглазый, родом откуда-то из-под Елабуги — каждый раз, как приходит к Ардуанову, стучит в дверь несмело, топчется на пороге; с тетушкой Маугизой, высокой, острой на язычок женщиной с ярко-синими, что встречается у татар очень редко, — живыми глазами (нет еще двух недель, как приехала она с детьми); здоровается прораб уважительно, прижимая потертую шапку к груди, склонив голову. Подростку Мирзануру, как равному, крепко жмет руку. И они с Мирсаитом-абзый приступают, немедля к делу. Впрочем, только было подходят к столу — влетает в двери с пронзительным криком Катя-Кашифа, дочка Ардуанова, десяти шумных и озорных лет. Выучила она только что новое русское слово, и вот надо ей непременно поделиться своей радостью с отцом да с гостем-дяденькой. Те, однако, особого внимания на нее обращать не хотят, стараются выпроводить поскорее к маме.

К разговору во время занятий прислушивается и Мирзанур — его из комнаты не выгоняют, лишь велят не шуметь и не досаждать им разными вопросами.

На столе расстелены карты и чертежи. Борис, чуть согнувшись, стоит рядом, водит по чертежу пальцем, не спеша объясняет, как расставить людей, на сколько ячеек разделить фундамент, как высчитать объем проделанной работы. Легко понимает Ардуанов, когда речь идет о прямоугольной площадке, живые карие глаза его чуть заметно улыбаются, соглашаясь со всем тем, о чем рассказывает Борис. А вот как правильно высчитать площадь помещения с куполообразной или, скажем, треугольной крышей? В таких случаях Ардуанов будто сникает даже: уныло повисают пышные усы, в глазах колышется недоуменная дымка. Но Борис — парень толковый; не ленится, не суетится, объясняет Ардуанову подробно и доброжелательно. По отдельности останавливается он на каждом звене выполняемой работы, а если и на этот раз не удается растолковать, донести до бригадира четкий смысл, Зуев не расстраивается, не нервничает, спокойно и толково начинает объяснять заново. В таком терпеливом, обоюдно старательном ключе занятие их продолжается до тех пор, пока возле барака не раздаются шум, смех и залихватские переборы тальянки.

Только послышится за маленьким окошком барака голос вечерних игр молодежи — томительный перелив гармони, — все: Борис начисто утрачивает хвои учительские таланты. Не то чтобы объяснять, слова не может выговорить без раздраженной гримасы; так бесит его этот звонкий голос, — конечно, есть на то своя особая причина. Девушка, светлоглазая красавица, с которой Борис дружил три года, на которой жениться мечтал, бросила его в одночасье да и вышла замуж за поповича; на богатой свадьбе всю ночь напролет ревела, буйствовала гармонь, развлекая пьянешеньких гостей... Терпеть не может!., в печенках сидит у него с той ночи тальянный жестокий перебор...

...Торопливо, споро бегут дни — разматываются беспрерывной нитью с большой неведомой катушки времени; на берегу Камы, в поселке Чуртан, в Березниках сооружения вырастают одно громаднее другого; разворачивается грандиозная стройка и все большей отдачи требует от тебя, должен и ты расти и крепнуть вместе с нею, или же отбросит она тебя, как в бурю выносит волна на пустынный берег сорную щепу.

По дамбе, которую недавно еще, всего-то год назад, проложила, перелопатив торфяное жуткое, болото, бригада твоя, день и ночь, сутки напролет идут нескончаемо обозы — везут оборудование на строящийся химкомбинат. По обе стороны дамбы взметнулись четырех-, пятиэтажные дома, — школа, детский сад и клуб строителей открыты в них, новые и удобно-просторные. Рядом с каменными высокими домами приютились разные конторки, времянки, деревянные жилые бараки; улицу эту, первую улицу будущего города химиков, назвали «Пятилетка». Звучное слово «пятилетка» — бишъеллык! — было у всех на устах.

Весной, когда земля вокруг очистилась от снега и уже подсохла немного, на стройку пригнали две машины. Этих, далеко не новых, с полинялой краскою кабин и залатанными бортами «Пирсов» встретили радостным, ликующим шумом.

«Пирсы» были пятитонные, со сплошными резиновыми колесами, пригнали их пермские шоферы. Пригнали и тут же сами уехали обратно.

Ищут теперь среди пятнадцати тысяч рабочих шофера — человека, который, мог бы водить машину. Вот ведь времена пошли! Взялся за это дело сам Крутанов, отправил на все четыре стороны своих заместителей, подключил и комсомол. В отделе кадров товарищ Нурисламов, перебрав тысячи анкет, нашел человека по фамилии Буранов; работал тот слесарем на строительстве цеха каустики. Пригласили его в кабинет Никифора Степановича, начальника всей стройки.

— Садитесь, Роман Яковлевич, — сказал Крутанов, с надеждою глядя на слесаря. — Вы нам очень нужны. Из отдела кадров сообщили, что вы в Ленинграде кончали автошколу. Это правда?

— Правда... — нехотя сказал Буранов.

— Ну, значит, вы сможете отремонтировать машину.

— Возможно...

— Но я не вижу в вас энтузиазма, товарищ Буранов?

Усмехнулся слесарь краешком губ.

— Я, товарищ начальник, никак не могу ремонтировать их один. Трудно! По крайней мере, понадобятся мне два помощника.

— Ох, елки-моталки, нашел что сказать! Берите хоть десять человек, хотите — двадцать!

— Нет, не то; мне нужны люди, знакомые с автоделом.

— А вот этого не обещаю, Роман Яковлевич. Что ж! Остается вам самим — да, да! — .самим подготовить себе помощников.

— Не выйдет, я думаю.

— Как это так — не выйдет? Как же не выйдет? — вспылил вдруг Крутанов. — Мы совершили невероятную, невиданную до сих пор во всем. мире революцию — и вышло, получилось. В голоде, в холоде начали строить химический гигант — выходит, получается! А вот теперь, когда всего-то нужно — привести в порядок старый хлам, оставшийся от американских буржуев, вы говорите — не выйдет, мол, людей нету. Да бросьте вы, скажу я вам, народ смешить! Дам я, Роман Яковлевич, прямые вам адреса. Идите к плотнику Громову, к слесарю Вотинову, к бетонщику Ардуанову. Это наши ударные бригады. Пусть из каждой выделяют вам по одному человеку. И — убежден я! — вы из них за одну лишь неделю подготовите первоклассных водителей.

Сев за стол, он торопливо, большими сползающими буквами набросал записки, подписал их размашисто, вручил Буранову, тоном, не терпящим возражений, сказал:

— Идите, Буранов, сегодня же приступайте к работе. Завтра, в восемь часов утра, без всякого стука, без проволочек зайдете ко мне и доложите. Желаю успеха!

Из бригады Ардуанова для изучения автодела направили Набиуллу Фахриева. Певчая Пташка, впрочем, напросился туда сам, изъявив горячее желание, и взялся охотно, даже со страстью. Потом же автодело станет немаловажною причиной того, что сердечные узы Нефуша и Зульхабиры Кадерматовой будут крепнуть изо дня в день...

Провозившись с машиною дотемна, порой по двенадцать часов кряду (терпению его и настойчивости частенько удивлялся даже сам Буранов), возвращался Нефуш домой грязный, как черт, весь в машинном масле, пропахший насквозь керосином; раздевшись до пояса, шумно плескался он, умывшись, надевал свой знаменитый, купленный за «все, что по-русски знал», черный костюм, совал за пазуху книгу, взятую у Буранова, и бегом мчал к женскому бараку, к «учителке» Зульхабире. Вместе садились они за стол — Зульхабира переводила на татарский непонятные Нефушу русские слова, а Певчая Пташка рассказывал ей про ходовую часть машины, про то, где какие имеются в моторе механизмы; рассказывал Нефуш с настоящим увлечением. Зульхабира смотрела на него широко раскрытыми черными глазами, и Нефуш, краснея, отводил взгляд в сторону; только тут, сообразив, что смутила парня, она опять склонялась над книгой, иногда завитки густых красивых волос девушки касались шеи Нефуша и приятно щекотали его, — парень чувствовал, как по гудящему телу пробегала огненная волна, билась в висках оглушительная кровь, и лицо его начинало пламенеть; в такие минуты ему казалось, что звонкий, ровный голос Зульхабиры слышится не рядом, а где-то далеко, в голубых таежных дебрях... Прошло, наверное, дней десять, и вот первую машину вывели из «гаража». Не назвать гаражом — обиду сотворить, но одно название что гараж; просто навес, кое-как сколоченный из невыструганных досок, лишь бы спасал от ветра и дождя.

Вывели машину на улицу, рядом с шофером примостились в крайнем волнении два «помощника» — Фахриев и Карташев. Буранов изогнутой железкою завел мотор, нажал на педаль — тут поехали они, как бы это не соврать, с грохотом изрыгая густой и едкий дым. Вот бы увидела его Зульхабира... Так уж хотелось в этот миг Певчей Пташке, чтоб была она рядом...

Поездили, потряслись и враз поверили, что древний «Пирс», конечно же, ходит. После этого стал Буранов учить их водить машину. День-деньской крутились они вокруг дощатого навеса-«гаража», и вперед подавали машину, и назад, отрабатывали часами нелегкие повороты.

Стали теперь ждать того дня, когда выедут в первый ответственный рейс. Кому выпадет счастье, кто сядет за баранку первым? Ну, охота и тому, и другому — сил нет! Буранов же оказался человеком вдумчивым, заранее все предусмотрел, оттого и решал он, положив на весы своей памяти, все за и против. Кто первым водить научился? Фахриев. Кто, почитай, каждый день работал часа два лишнего? Фахриев. Сердце Нефушево трепыхалось, словно птица-жаворонок. Ключ повернул, нажал на педаль — Роман Яковлевич молчит как рыба, только смотрит; ладно, крутнул Нефуш изогнутую железку, завел мотор. И поехал, елочки зеленые, пошел!

На станции Усолье кирпич погрузили, привезли на площадку механического цеха. Бьется Нефушево сердце, словно из клетки вырвалась птица-жаворонок. Здесь — ардуановцы! Здесь бригада Мирсаита-абзый бетонирует котлован. Все ребята — поболее ста человек — разом выбежали навстречу Фахриеву. Как подняли они парня да подбросили высоко в воздух — слетела с него кепка, посыпались из кармана ключи, мелкие деньги, — а ребята все качают Нефуша, не хотят отпустить.

— Ай да молодчина! Вот так Нефуш! — восхитился обычно скупой на похвалу Мирсаит-абзый. — Ну, первым рейсом ты кирпич привез, а вторым давай, сынок, цемент привези, а не то бригада через час без работы заскучает. Тьфу, тьфу, типун на болтливый язык, без дела сидеть ударной бригаде не к лицу.

Появился откуда-то Борис Зуев:

— Не шуми, Мирсаит Ардуаныч, теперь уж дела пойдут — техника пришла. Сам видишь, за один раз столько привез, сколько и на пятнадцати подводах не осилить...

Шоссейная дорога на строительную площадку еще не была проложена — ардуановцы промостили ее толстыми досками. Из таких же досок выложили специальные, с деревенский ток примерно, площадки для выгрузки кирпича, цемента либо песка. Нефуш — Певчая Пташка, громыхая на стычках деревянной мостовой своей старенькой машиной, стал возить материалы для стройки.

Был он бесконечно горд тем и радовался, что участвует так достойно в большом и сложном деле, витал на седьмом, захватывающем дух небе, и гордую его радость несколько уменьшало лишь то, что не видит его — сидящего столь ловко и красиво за рулем — Зульхабира Кадерматова; она к тому времени уехала по комсомольской путевке в Москву, на шестимесячные курсы.

Еще через две недели вышла из «гаража» и машина Ивана Карташева. Руководители строительства назначили Романа Яковлевича Буранова, как единственного знатока, преподавателем автодела; имея же в виду, что скоро на стройку должны поступить новые машины, открыли курсы шоферов на двенадцать уже человек.

Предполагаемое поступление машин, кроме необходимости подготовить умелых шоферов, вызвало на стройке также много других неотложных забот: кирпич, цемент, гравий поступали на стройку пароходами или «товарняками», для машин же готовых дорог не было — всюду болота да песок; поэтому специально созданную бригаду бросили прокладывать эти дороги — она заваливала шлаком все неровные и болотистые участки, кое-где укладывала сплошь бревна: сверху их заравнивали твердой землей, пропитанной солью до окаменения. Иногда дорога выходила из строя в самых неожиданных местах, порой ломался деревянный мост через Зырянку — но ждать, пока прибудет дорожная бригада, не было времени; и Фахриев с Карташевым, с ними еще восемь человек грузчиков, ремонтировали дороги сами, приводя спешно в порядок опасный мост...

Натруженно урча, взрыкивая, обдавая все вокруг едким, вонючим дымом, идут машины через села Старый Чуртан, Веретья — там раскрываются окна, на перекрестках кучками собираются, услышав непривычный шум, деревенские мужики. Снимая с головы картузы, они приветствуют шоферов, когда же машины останавливаются, чтобы набрать в радиаторы воды, мужики окружают их плотным кольцом, и начинаются расспросы в степенном крестьянском удивлении — «как это такая чудо-машина может ходить без лошадей».

Певчая Пташка, отчаянно взмахивая руками, пускает в ход все знакомые ему русские слова: вот, дескать, отсюдова заправишь керосином, теперь, значит, керосин тама с водой встренутся да как влупют друг по дружке, тут, стало быть, и выйдет огонь; а огонь, известно, дым дает, дым расширяется, и вот ежели загнутой железкой немного помешать тама, да еще толкануть малость плечиком, то машина с ходу побежит, да так, что и не угонишься.

Качают мужики головами, и заросшие, бородатые лица их озаряются лукавой улыбкой.

— Ну, шустрый татарин, шустрый! — говорят мужики...

Так, дело уже шло своим чередом, и Нефуш с Иваном вполне освоились со своей новой профессией, когда в один из сентябрьских дней, придя утром на работу, Фахриев увидел злостную картину: деревянный кузов его машины был начисто снесен, и одно из передних колес неприятно щерилось перерубленной резиновой шиной.

Сообщили тут же руководителям стройки. Из села Веретья прибыла милиция, «оперы» стали расследовать происшествие, шоферам же велели пока ничего о случившемся не рассказывать. Надо было напасть на след преступника.

Да разве утаишь шило в мешке!

Во-первых, ездила теперь по стройке одна лишь машина, а во-вторых, плотники, пришедшие делать новый кузов, стали всем рассказывать, добавляя много от себя, что грузовая машина «Пирс» поломана вражеской рукой. И пошли по стройке разные разговоры, пошли пересуды.

Снова разгорелось затихшее было за последние полгода самоуправство, пуще прежнего подняли голову хулиганы да саботажники. Нескольких парней из бригады Громова и Вотинова избил кто-то темной ночью, искалечил в укрывающей темноте.

И зашелестели ползучие слухи: дескать, строят комбинат совершенно напрасно, все равно простоит он недолго, потому как из-под земли за триста строгановских лет добыто столько соли, что всюду там — под землею — пусто, вот только достроят, и все заводы, электростанции — все гуртом провалится к черту, в огненную тьму.

Длинны ноги у лжи; разговоров всяких, слухов тревожных становилось все больше, к старым прибавлялись новые. Нет, комбинат, оказывается, не успеют даже достроить, под землей кроме пустоты, которая там осталась из-под соли, накопилась еще и нефть; вон она-то, заполняя одну за другой уже выработанные соляные шахты, разъедая всю землю на своем пути, приближается теперь к Березникам.

Конечно, слухи эти дурные распространяли не рабочие, а скрывающиеся среди тысяч строителей недобитые белогвардейцы, кулаки, что убежали из сел, с насиженных хуторов, боясь раскулачивания. Руководители стройки все это хорошо понимали; ГПУ и милиция беспрерывно искали вражеские силы.

Начальник строительства Крутанов, секретарь парткома Хангильдян и председатель постройкома Мицкалевич, посоветовавшись между собой, созвали бригадиров, прорабов, учителей, работающих в ликбезах, на срочное совещание. Выступал Хангильдян.

Человек этот с ястребиным крупным носом, с большими жгуче-черными глазами, сам огненно-горячий по натуре, и говорить начал, разрезая руками воздух, словно бросая в слушателей горящие головешки:

— Враг подымает голову. Почему так? А потому, что на селе ему уже наступают на хвост. Врагу не по нутру, чтобы поля наши получили азот. Для него азот — чушь, азот ему ни к чему. Товарищи, мы должны быть бдительными. Мирсаит Ардуанович, сколько комсомольцев в твоей бригаде? Почему мы так медленно раскачиваемся? Пора, пора привлекать передовую молодежь в комсомол. Вотинов, Громов, а как у вас? Мало того, что вы сами коммунисты, пора уже повлиять и на других. Мы всех разыщем: и тех, кто ломает машины, и тех, кто устраивает драки, — из Свердловска вызван отряд милиции. Но одного найдем, другой останется. Поэтому нужно по всему фронту усилить бдительность. Многословие ни к чему, кроме пустой траты времени, не приводит. Никифор Степанович! — повернулся он к Крутанову. — Надо в каждой бригаде создать ударные группы и возложить на них соблюдение порядка. (Крутанов согласно кивнул головой.) Игорь Николаевич! — повернулся к Мицкалевичу. — Вы ответственный за порядок в бараках. На вас возлагается также проверка работы ликбезов. Организацию социалистического соревнования, движения ударников я возьму на себя.

Составление протокола было поручено секретарю постройкома товарищу Сагайкину. Записывал он все, что выговаривал жестко Хангильдян, писал, не поднимая головы... писал и все пропускал через свои мысли.

«Ударные группы. Ответственность за бараки. Организация соревнования. Давайте, давайте, организуйте — мы вот конкретнее будем действовать. Пора к черту разнести и вторую машину. И может это сделать любой зажиточный мужик. Он, мужик этот, на стройку с двумя лошадьми приехал. Ему машина не нужна. Ему лучше возить камень на своих лошадях да набивать потуже карманы. Вот и надо пустить умелый и вредный слух, добиться, чтобы сам он сломал машину».

После выступления Хангильдяна стал Сагайкин записывать слова бригадиров. Когда заговорил Ардуанов, почувствовал товарищ секретарь постройкома, как задрожали его руки, выбился на лбу невольный пот: «Ох, татарва, попадись ты мне в те времена, уже не вылезал бы, сволочь, с гауптвахты, дал бы я тебе почуять горький вкус кнута...»

Перо же тем временем писало совершенно другое:

«Бригадир бетонщиков-арматурщиков Ардуанов. Говорил о соревновании. Вызывает на соревнование бригады Вотинова и Сираева».

Когда очередь выступать дошла до плотника Громова, в коридоре послышался глухой шум, бормотанье, выкрики, и вскоре в дверях появился милиционер в серой длинной шинели. Подняв к козырьку фуражки крупную руку, он отдал честь и обратился, четко развернувшись, к начальнику строительства.

— Разрешите, товарищ Крутанов?

— Что случилось? — спросил Никифор Степанович, крепко недовольный тем, что прерывают важное совещание.

— Контру поймали. Разрешите ввести?

— Ну, давайте.

В дверь втолкнули рыжебородого мужика, одетого, в разодранный чекмень, вслед за ним протиснулись красные возбужденные Карташев и Фахриев. Фахриев держал в руках топор. Карташев — короткий лом.

Милиционер встал у дверей, рыжебородого тем временем подвели к самому столу.

— Машину пришел ломать, — сказал Карташев. — Вот мы двое...

— Развяжите ему руки, — прервал его Крутанов.

Развязали.

— Ну, говорите.

— С топором пришел, гад, вредитель! Ту машину, видать, тоже он раскурочил. Когда схватили его, стал отпираться, врет, будто пришел за дровами.

— Это правда? — не повышая голоса, остро проговорил Крутанов. Рыжебородый, запинаясь, ответил:

— Товарищ начальник, Христом-богом говорю, зря меня обижают. Почто наговаривают? Вот тебе истинный крест... — мужик поспешно-перекрестился. — Ночи страсть холодные, я и хотел костерок запалить. Мы, чай, знаешь, под телегой ночуем...

— С какого участка? Фамилия?

— С пятого. Фамилие Мясоедов.

— Как же это вас, Мясоедов, угораздило с пятого участка до гаража добраться? Обозники, кажется, у Камы ночуют?

— Оглобля у меня сломилась, гражданин начальный. Привез я в аккурат кирпич на механический. Вот тут она, стерва, возьми да и сломись. Чего делать — взял я топор и пошел искать дереву для оглобли.

Мужик, скривив лицо, словно собака, напрасно прибитая человеком, очень жалостно посмотрел на Крутанова. Никифор Степанович заколебался.

Сагайкин мигом сообразил, что дела начинают катиться под дурной уклон: если допрос еще затянется, Мясоедов может все испортить, сболтнув лишнее... Среди обозников подстрекательством занимается группа Шалаги. Если этот болван проговорится сдуру? Нет, нельзя этого допускать ни в коем случае...

Сагайкин прыгнул с кошачьей проворностью, очутился возле Мясоедова и закричал истошно:

— А, сволочь, преступление свое хочешь скрыть?! Так?! Подстрекатель, вредитель гадский, значит, машины ремонтировать бесполезно, до этого, мол, стояли и теперь постоят? Этого ты хочешь?! Кто обозников подговорил? Ты, сволочь!! Дескать, здесь не Москва, шоссейных дорог нету, машины у нас ходить не могут? Ты что же, гад, думаешь, так тебе и поверили здесь, думаешь, за ангела тебя приняли?!

Не успели за столом и опомниться, как Сагайкин ухватил мужика за ворот, слева и справа начал охаживать пощечинами.

— Контра! Подкулачник! Врет, сукин сын, еще оправдывается. Мы тебе покажем, как социализму подножки ставить.

С трудом оттащили Сагайкина. У него были мутные, бессмысленные глаза, бледное, заострившееся от гнева лицо!

 

14

На берегу Камы одновременно с корпусами химического комбината заканчивалось и строительство водонапорной станции. То ли потому, что на других участках работ еще было непочатый край, то ли от чего другого, но корреспонденты первым делом бросились именно к этой станции.

Водонапорную монтировали слесари бригады Николая Вотинова. Верят ему руководители стройки. Вотинов сам — сын потомственного рабочего; отец его долгие сорок семь лет гнул спину на соляных заводах купцов Строгановых, да там и умер, не оставив ни единого рубля своей осиротелой семье. Денег не было, деньги были нужны, и Николая с двенадцати лет отдали на завод учеником слесаря. Немногословный, с твердым, как молот в руках, характером, Вотинов со своею бригадой, в которой всего двадцать шесть человек, крепких, умелых слесарей, по десять — двенадцать часов работал, когда надо, не выходя из цеха, никогда не требовал себе лучшего, чем у других, жилья, лучшей, чем у всех, одежды, словом, был коммунистом не потому, что носил в кармане партийный красный билет: хранил он в своей жаркой и скромной душе бесконечную веру в Советскую власть.

И корреспонденты, побывав в бригаде Вотинова, увидев работу ее, напечатали о ней в газете «Путь социализма» большую статью.

«Не по дням, а по часам поднимается химический гигант на Каме. Слесари бригады Николая Вотинова смонтировали водонапорную станцию. О том, насколько грандиозна эта станция по своим размерам и насколько велико ее значение, можно судить по следующим цифрам: станция в два раза мощнее, чем вся водопроводная система Москвы. Девятнадцать насосов установлены на станции. За сутки они должны перекачать 83 миллиона ведер воды. Если бы не было этой станции, Березниковскому химкомбинату понадобилось бы 225 тысяч лошадей, день и ночь возящих воду...»

В середине марта, в непроглядно темную, свистящую поземкой ночь, сотрясая все кругом, раздались оглушающие взрывы. Вместе с глыбами раздробленного бетона в воздух взметнулся гигантский водяной столб.

По тревоге поднялся на ноги весь пятнадцатитысячный коллектив. Руководители строительства, инспектора горного надзора прибыли в тот же час на место аварии. И увидели: обвалилась спасительная броня — бетонная стена, построенная специально для защиты станции от напора камского течения. Если не ликвидировать немедленно аварию, вода может пробиться в залы станции, и тогда выйдут из строя дорогие насосы, испортится другое оборудование, купленное за границею на золото: на десять миллионов золотых рублей.

О случившемся доложили прямо в Москву; на место аварии были посланы тотчас лучшие бригады.

Задувал со стороны тайги ярящийся буран, редкие фонари в окрестностях станции светились волчьими глазами средь темного леса.

Более двухсот подвод, и еще машины Фахриева и Карташева, подвозили непрерывно щебень и тяжелый цемент. На берегу Камы вспыхнули костры, голубые всполохи автогенов, взрезая ночную тьму, указывали обозникам дорогу.

Но самая тяжелая часть ремонтных работ легла на плечи бетонщиков Ардуанова и слесарей Вотинова. Бригада Вотинова должна была спасти оставшиеся в воде насосы и потом, по колено в воде, смонтировать их, бригаде же Ардуанова выпало восстанавливать разрушенную бетонную перемычку.

Руководители стройки, безусловно, знали исключительную выдержку парней Ардуанова и Вотинова, но послать рабочих в ледяную мартовскую воду все же не решались; ибо знали они и то, что если все обернется трагически, будут их до конца дней мучить угрызения совести, мало того, поставлена будет на карту судьба Березниковского химического комбината.

Оба бригадира, предварительно переговорив со своими ребятами, согласились работать в ледяной воде. Но, кроме согласия, надо было и всесторонне обдумать это дело, чтобы организовать работу умело и с наименьшим риском. И тут бригада Ардуанова вновь встретилась с Нариманом Нурисламовым, который, помнится, — уговорил их приехать на стройку. Был он на этот раз в глубоко надвинутой теплой шапке, в добротных яловых сапогах, в брезентовом кожане, какой обычно носили обозники. В движеньях его, точных, выверенных, в скупых и твердых словах сквозило чувство ответственности за судьбу бригады, за жизнь каждого члена ее, молодого ли парня или старого, пожившего уже агая. Посоветовавшись с Ардуановым, он разбил бетонщиков на три отряда и, словно боевой командир, отдающий, приказ своим подразделениям, дал задание каждому отряду в отдельности. Два отряда подносят готовый бетон. Люди третьего, как коммунисты, идущие на эшафот, взявшись за плечи друг друга, стоят железной несгибаемой стеной, передавая по цепи раствор для спустившегося в ледяную воду бетонщика, поддерживают в нем бодрость духа; а через пять минут вытаскивают его из плещущего холода и отправляют в приготовленную заранее теплую комнату, чтоб мог он там переодеться в сухое, растереть спиртом застывшее тело; тем временем в воду опускают следующего бетонщика.

Этот строгий, и точный, и жесткий ритм позволяет всем вместе, как единому сердцу и уму, перенести суровую ответственность и тяжесть необычного труда; железная дисциплина, какая бывает только на военной службе, чувство единства и товарищества ведут людей к достижению цели.

Нурисламов, отдавая приказы, исходил из собственного опыта спасения военных судов в годы гражданской войны. И в эти минуты Крутанов, Хангильдян и Мицкалевич подчинялись полностью его твердым приказаниям.

В мартовскую, ледяную и обжигающую, воду первым вошел Мирсаит Ардуанов...

 

15

...Во время аварии не до сна было и Ксенофонту Ивановичу Сагайкину. По правде говоря, он хлопотал даже более других руководителей строительства: бетонщики, конные подводы, шофера — все находились под его бдительным приглядом. Он, по распоряжению. Нурисламова, устроил подвоз пищи из столовой на поле действия, и туда доставлялись своевременно горячая похлебка и крепкий горячий чай; во многих местах разожгли костры; Сагайкин организовал также доставку сухой одежды; все это значительно облегчило борьбу людей с ледяным напором взбунтовавшейся воды. Старшие руководители стройки остались весьма довольны такой расторопностью Ксенофонта Ивановича и в коротких беседах промеж собой не могли не выказать по этому поводу некоторого удивления: до чего ж не прост и не однозначен, мол, человек; чудеса! Какую пустую болтовню развел товарищ Сагайкин на собрании, а теперь вот, когда пришла беда, смотри, работает вовсю, стиснув зубы.

Да, стиснув зубы — это уж точно.

Ночью, при виде взметнувшихся к небу столбов дыма, огня и воды, душа Ксенофонта Ивановича, давно ждавшего этих минут и бросившегося к окну с дикой радостью, сдавленная туго злобой душа его, дождавшись этой минуты, забила освобожденно крылами.

«Летит по тайге пепел «новой жизни», прах ее летит, господи! Вот так оно и бывает — когда лапотники да голодранцы за дело берутся. Начальство ударится в панику, и не выправить им аварии до лета теперь, какой же дурак согласится лезть в холодную, как лед, воду. И насосы их, купленные у зарубежных фирм на казенный счет, за чистое золото, полетят к черту, выйдут из строя. Полежат в воде до самого лета, и тогда им одна дорога — на свалку. А ведь насосы те, деньги казенные, на которые они куплены, — все добыты в поте лица ишачков серых. Вот и получится хорошенькая распря... одна станция тянет миллионов на десять. И отстроить ее заново можно будет только за счет сокращения заработной платы рабочим, да, а легко ли это? Сезонники и без того народ скандальный, если их прищемить в деньгах, будут они противниками Советской власти, чего там, открыто подымутся. Так-то вот, товарищи дорогие, Крутанов, Хангильдян и тому подобное, заварил я вам кашку, и густую, ваш таежный социализм затрещал по всем швам, слышите...»

Тошно видеть Сагайкину, что социализм «по швам трещать» никак не собирается, оттого зол он неимоверно и скрипит зубами. На его глазах ежедневно и ежечасно идет по рельсовым путям в Березники и Соликамск, словно вышедшая из берегов река в весеннем разливе, половодье разнообразных грузов. И каких грузов, это надо видеть, черт бы побрал их! Читает Сагайкин выведенные на ящиках черной краской названия промышленных фирм со всего мира: «Бабкон-Вилькокс», «Ганномаг», «Сименс-Шуккерт», «Борзит», «Рейн Кабель — Павел Газ»... еще кто-то... еще...

И поднимается в Ксенофонте Ивановиче глухая злоба против своих кумовьев-капиталистов. Видеть не может он теперь их ненасытную жадность, страсть к золоту, за которое могут они продать родного отца и собственные убеждения. Ну что, полопались бы они, если б и не продавали пока насосов? Откуда взять бы тогда России, изнывающей от голода, нищеты и тифа, те мощные машины? Неоткуда. Не изготовить ей их пока самой, хоть из кожи вылезет, не-ет, пусть сперва вшей еще всех передавит. Три столетия правили «торговые люди» Строгановы уральской тайгой, но не могли даже солью насытить эту бескрайнюю и нищую страну. Пусть бы и стояли себе те соляные заводы, нет, лезут к химии...

С распухающим, словно боль под сердцем, неуемным уже страхом наблюдает Ксенофонт Иванович, как день ото дня крепнет база химкомбината в Березниках, как набирает он мощь, и ширится, и поднимается. В тайге отыскали белую глину — говорят, будут из нее добывать алюминий. Нашли магний, нужный очень для науки. И это еще сверх богатейших калийных залежей, запасов которых здесь хватило б на нужды всего мира. Это же сверх нефти на Чусовой. Откуда берется только энтузиазм у народа, ну, откуда? Какой-то казанский татарин, сын безграмотного, темного крестьянина, в три-четыре месяца создает передовую бригаду бетонщиков и с фанатической преданностью топчет по десять и больше часов в сутки бетонные заливки; только ли — трое суток, почти безвыходно в холодной воде, устраняет аварию — и вот, нет ее, аварии, одно воспоминание... Никак не укладываются подобные дела в голове Ксенофонта Ивановича. Хочется ему встретить Ардуанова где-нибудь в глухой тайге, хочется видеть, как собьет проклятого татарина с ног бандит Шалага, у которого нож всегда за пазухой, но не ножом, а сапогами вспрыгнет ему на лицо и будет топтать, топтать, пока не раздавится нос, не выскочут из орбит глаза, топтать — ах, какое наслаждение было бы увидеть!

В механический цех будущего комбината привезли паровой котел. Сагайкин частенько ходит смотреть на этот котел, встречает там инженеров — бородатых и безбородых; видит американцев в желтых ослепительных брюках, зырянских серозипунных мужиков, русских, украинцев, татар, башкир, попадаются ему монтеры и слесари, землекопы и бетонщики; замечательные механизмы, трубы и бесчисленные отсеки котла ясно показывают, какой громадный труд человеческий затрачен на его изготовление; и люди взирают на гигантский котел с восхищением, стоят молча, впитывая душами величественную незабываемость минут...

Когда через какое-то время начинаются испытания парового исполина и округу заполняет неслыханный до сей поры сплошной и могучий гул, Сагайкин почти теряет ощущение реальности, тупеет на миг, но, опомнившись, задыхается от злобы, мечется неподвижно, и жестокая мысль опаляет вдруг его бурлящий мозг: «Сколько разных национальностей работают здесь, уйма! Так ведь просто: надо распустить меж них заразную — о, еще как! — вражду. Чтоб видеть и слышать не могли друг друга, чтоб дрались насмерть, мстили кровавой местью...»

Он приходит к твердому решению собрать воедино работающих на него «надежных людей», рассыпанных пока по разным участкам, и отвести их поглубже в тайгу, подальше от зорких чекистских глаз. Неспроста приехала в Березники московская комиссия, шалите, братцы чекисты! Смотреть испытания парового котла, да не только: скорее, наступить на хвост товарищу Сагайкину, поймать Сагайкина, упрятать его куда Макар телят не гонял. Не напрасно скрывают Крутанов и Хангильдян работу странной этой комиссии. Но береженого бог бережет, и пока не попали «надежные люди» в лапы ГПУ, пока не унюхали их московские ищейки, надо первым делом уводить ребят в тайгу; они еще не раз пригодятся. Где бы только жилье отыскать? Впрочем, теплые дни на дворе вселяют в него уверенность. Выкопают землянки, временно поживут в них, ничего, не сдохнут. А насчет продуктов уж он позаботится, это в его руках.

Всю ночь гудит паровой котел; приезжают одна за другой разделенные на две смены автомашины, бегут от света фар их по стенам пугливые тени. Где-то надрывается гармонь, и тягучий голос обливается горячей тоскою, Сагайкин, выбившись из сил, сомлев, проваливается в бредовые, кошмарные сны...

 

16

В уральскую тайгу пришла весна. Проспавшие всю зиму сосновые боры и не заметили, увлекшись солнечным сияньем и теплом парующей земли, как рядом с ними возникли уже первые заводы, цеха и вспомогательные хозяйства химического гиганта, выросла своя электростанция, поднялась водонапорная. На глазах изумленной тайги достраивались почти улицы Пятилетки и Индустриализации, каменные хоромы их стоят ровно и красиво. Да и в саму тайгу, жившую ранее сплошным темно-зеленым массивом, окутанную в голубые туманы, рождавшую бесконечно синие лесные дали, ворвались с пропискою навеки кирпичные красные трубы, поднимающие себя до середины высокого неба, трубы темные и железные, распарывающие его гладь узкими, черными чертами. И стало уж обычным видеть в тайге автомобили, бетономешалки и другие замысловатые по тем временам машины.

И это было ново, было увлекательно. Но все же больше всего бросались в глаза изменения, происходящие в самих людях. В первые годы с языка ардуановцев не сходили разговоры о том, что надо бы возвращаться в родные края, купить хорошую крестьянскую лошадь, накопить денег да срубить добротную избу; в последнее же время многие думали ожениться и обосноваться на этом месте, поговаривали уже, что не место красит человека, а жить можно везде — все зависит от тебя самого.

И, как средоточие всего этого, виделся впереди древний весенний праздник труда, праздник татарского народа — сабантуй. Приближение его всколыхнуло всех почти одинаково. Вернее же, всегда, вечным спутником, живет этот праздник в сердцах людей; лишь жизненные заботы — переезды, устройство на новом месте — заслонили было думы о нем, скрыли их в хлопотливом тумане...

Но как только дела пошли более или менее на лад, как только очертились первые контуры комбината, вновь засиял сабантуй перед глазами татар, и душе захотелось его страстно и нетерпеливо.

Перед началом смены или когда собирались они в бараках, все заговаривал Бахтияр-абзый о сабантуе, просил упорно, чтоб сходил Мирсаит-абзый к начальству, выяснил там все в точности, договорился о времени и месте проведения.

Крутанов такого праздника не знал, был он из средней России, потому выразил некоторое сомнение.

— На стройке работает более четырех тысяч башкир и татар, товарищ Ардуанов. В любом празднике случаются шумы и скандалы — кто станет отвечать за последствия?

Мирсаита-абзый поддержал Хангильдян.

— Зря вы беспокоитесь, Никифор Степанович. Сабантуй — праздник труда. Никто там не напивается, не дерется, на сабантуе состязаются в ловкости и в силе. Мы, помню, в Перми проводили такой праздник — так все остались довольны.

— Это все хорошо, только, скажем, вот вы, товарищ партком, возьметесь ли сами за организацию этого дела?

— Безусловно.

— И отвечать будете?

— Конечно.

И Мирсаит-абзый с Хангильдяном, посидев два вечера после работы, определили уже точно место проведения сабантуя.

Чтобы не испугать секретаря, Ардуанов многого требовать не стал.

— С десяток горшков. В середине майдана шест надо будет вкопать. Ну, брус поперечный для битвы мешками. Победителям скачек и национальной борьбы — призы-подарки, И вот еще чего: сабантуй на сей раз проводится не в татарской деревне, а в новом поселке, и потому, наверно, не будет вышитых полотенец да узорных платков победителям в подарок — негде их собирать, понимаешь, товарищ секретарь? А знаешь ты, что в этом-то и есть вся красота сабантуя? Девушки и молодухи наши с ранней еще весны, как только начнет таять снег на полях, самые красивые свои подарки, всякие там вышитые, тканые, узорчатые, начинают готовить для сабантуя; и ждут потом, кому, какому батыру тот подарок достанется. Поэтому вы, товарищ Хан, — Мирсаит-абзый поглядел убедительно на секретаря парткома (так, по-свойски, называли секретаря парткома Хангильдяна рабочие, и многие даже не знали его настоящей фамилии), — так вот вы, товарищ Хан, сказали бы сами в постройкоме — мол, надо найти сорок — пятьдесят метров белой кисеи, столько же красной материи да хоть немножко сатина и шелка. Тогда девушки из бригады Шакира Сираева за две недели наготовят столько подарков, что хватит на всех батыров, а?

Договорились об этом тоже.

Хангильдян, однако, все же беспокоился, что праздник может пройти не очень гладко.

— Клянусь хлебом и солнцем, ничего не случится! — торжественно сказал Мирсаит-абзый и сам рассмеялся: вот ведь как хочется встретить сабантуй, даже клятвы в ход пошли!

— Понимаю я тебя, товарищ Ардуанов. Твоя бригада, конечно, ни с того ни с сего драку не учинит. Но ведь... есть и враги. Вредители, собаки, которые чувствуют, что наступил их последний час, оттого и бьются в предсмертной агонии, все укусить пытаются. Чего там греха таить — заставили же они нас недавно работать по колено в ледяной воде. Конечно, они здорово просчитались. Рассчитывали, подлецы, оставить нашу насосную на растерзание камским волнам. Рассчитывали, что рабочие придут в отчаяние, мол, зря стараетесь, зря тужитесь...

— Ну и как, товарищ Хан, не удалось еще напасть на след?

— Ничего, нападем, — сказал Хангильдян и положил на стол свой тяжелый кулак, густо поросший темными волосками. — Нам, товарищ Ардуанов, нельзя ослаблять бдительность ни на минуту. В первую очередь полную ответственность за праздник ты берешь на себя. А какой у нас там распорядок?

— Как это — распорядок?

— Ну, открытие празднества, ведение его — кому все это поручается?

— А... Обычно аксакалам, кому же еще, самым старым и уважаемым.

— Ну вот и найдите таких, создайте особую комиссию.

— Хватит ли этого?

Добавить к ним еще молодых, смелых, крепкоруких! Человек двадцать — тридцать. Повяжите красные повязки, и пусть рассеются среди народа, по всей гуще праздника. Пусть будут как постовые, стоящие на страже порядка!

— Будет, товарищ Хан, — сказал Ардуанов, и на осунувшемся от тяжкой работы лице его усталые, но не потерявшие своего блеска карие глаза озарились улыбкой.

 

17

Все шло своим чередом. Мирсаит-абзый, Бахтияр-абзый, вместе с ними Исангул Юлдыбаев, Киньябулат, Янбай Дауришев, из более уже шустрых парней Шамсутдин, Сибгат-Сибай, Нефуш — Певчая Пташка изо всех сил занимались подготовкой сабантуя. Но тут из Москвы, закончив учебу, приехала неожиданно Зульхабира Кадерматова.

Новость эта вызвала в бригаде Ардуанова сильнейший переполох. Оказалось, очень они соскучились по своей учительнице, каждому любо было б взглянуть на нее хоть разочек, сказать ей ласковое, от сердца, слово. И очень уж всем хочется, чтоб счастье пришло к Зульхабире большое и полное, оттого не могут они удержаться — советов да наставлений Нефушу прямо не счесть: полный, доверху, короб.

— Ты, скажем, Нефуш, с разинутым ртом не носись, пташек по деревьям не считай. А не то, гляди — проворонишь свою соловушку. Отхватит ее какой-либо чужанин, тогда спуску от нас не жди. Ты помни хорошенько, бригада наша ударная, и, как наша работа хорошая, так и... ну и того... Чтобы, значит, и крылья души были крепкие, чтоб их нельзя было сломить! Вот тебе надо было встретить ее на машине да прямо с парохода и везти самому, вот тогда, понимаешь, был бы ты настоящий джигит. Слушай, а ты написал ей хоть о том, что ты теперь самую хорошую специальность разучил — шофер?!

Краснеет Нефуш, что-то бормочет.

— Нет, ты правду говори, написал ей или нет? — нажимают на него ребята. Особенно Исангул старается и не смеется при этом, даже не улыбнется, серьезно так наступает:

— Ты, друг, к этому делу относись с большой ответственностью, понял? Стройка полна голодного воронья, которое так и пялит глаза по сторонам, чего бы хапнуть. Сморгнуть не успеешь, как такой оголодавший ворон сопрет нашу сестричку-учительницу, а твою будущую жену. Так что ты, друг мой, заруби на своем носу и имей в виду: не зевать!

— Истинно так! — дружно подхватывают ребята.

А Нефушу приятно, рот у него за ушами пропал. Сидит он, слушает с удивительным добродушием и спокойствием колкие подчас смешки друзей, не обижается ничуть. Наконец не выдерживает и простодушно раскрывает перед ними кипящие в сердце чувства, не боясь водопада новых насмешек.

— Так ведь я и привез ее со станции на своей машине...

— Иди ты?!

— Когда?

— Зульхи письмо мне написала. Мотылек ты мой, дескать, летошный, пташка ты моя певучая, соловушка мой ненаглядный, ты, дескать, Нефуш Фахриев, кукушкин птенчик, в чужом гнезде выросший, не забыл ли ты, ветрогон, про свою учебу? Если же ты, она мне пишет, позабыл да позабросил книжки и тетрадки, остался если вдруг темным, неграмотным, как осиновый пень, в таком случае я, учительница твоя Зульхабира, и вовсе перестану думать, что живет на белом свете Нефуш — Певчая Пташка, да вычеркну это имя из молодого своего сердца. Видите, в каком таком направлении раскатились теперь мои дела!

— Ну, а ты?

— Чего — я? Я думаю, то есть говорю я, ты постой, говорю, Зульхабира-туташ, а что же ты, говорю, скажешь, если я, пока ты сама училась тама в Москве, не только яналиф вызубрил, но даже русский теперь назубок знаю. Так выучил, что и любой русский заслушается, рот разинет, а? И как начал, я тебе скажу, как начал, засучив рукава...

— Ты что-то очень уж издаля начал, сынок, может стать, теперь я тебе скажу, подойдешь все-таки ближе к делу, а? — сказал Ардуанов, поглаживая усы широкой ладонью.

— А чего, Мирсаит-абзый, отец родной, если захотеть, можно, конечно, и поближе. Ну, вы сами пирикрасно знаете: она, Зульхи, еще уезжала — видела, что я на машине учусь, но, как говаривает Бахтияр-абзый, не окончательно до конца верила: получится из меня что-нибудь нужное али нет?

— Ишо бы, она, чай, знала, что ты ни черта лысого не могешь, способностев нету!

— Пиричем тут «способностев»? Если уж на то пошло, кто промеж нас всех первее буквы выучил? Кто первее писать обучился? Кто первее костюм купил? Вот то-то и оно! Кто смело сел на машину — автомобиль «Пирс», который аж из самой мериканской страны прибыл? Болтаете, так говорите то, чего знаете, а не смыслите, тогда развесьте уши да слушайте получше!

— Ну так как встретил ты ее? — остановил Мирсаит-абзый не на шутку разошедшегося Нефуша.

— Да я же давно об этом хочу рассказать — только мне не дают, вот черти! Ну и черствый же народ — эти бетонщики, аллах свидетель, у них, видать, что фундаменты, что души — одинаково закаменели. Слова не дают сказать! Ну вот: встретил я ее. А было так. Пошел к Крутанову, мол, машина нужна. Нет, не дает. Машину не дает и самого не отпускает. Что это, мол, за такие еще чудеса в рабочее, панимаешь, время, ушел — пришел, работу оставил, технику от производства умыкнул, и пошло, и поехало...

— А ты чего?

— Ну, я ему говорю, так ведь, говорю, ипташ-товарищ начальник, сама Зульхабира, соловушка моя, приезжает, так ведь, говорю, я ее, может, первый раз за всю свою жизнь встречаю...

— А Крутанов чего?

— Ну, Крутанов разошелся пуще прежнего. Ах, тебе девушек встречать? Как не стыдно?! Создавать в производстве прорыв, среди бела дня лишать производство последних транспортных средств... Как не стыдно! А еще, мол, комсомолец...

— А ты чего?

— Я чего? Я стою, конечно: рот раскрыл, глаза зажмурил... Он в меня, значит, словами все обидными кидает, как гравием, по башке колотит, — ух! Но я слушаю, а сам про себя хитрую думку думаю: нет, говорю я себе, ты, ипташ-товарищ начальник, цельный день не выдюжишь обручи-то на меня насаживать — когда ни то выдохнешься, а я человек шибко терпеливый, вот закроешься ты, из сил выбившись, тут я свое и заталдычу: начальничек, мол, мотылечек, и так далее и тому подобное. За всю мою интересную жизнь впервой получилось, что любимая моя же ласточка прилетает издалека — из Москвы, вот и надо мне теперь машину: расколотись — но достань... А в другой раз силой будете навязывать — так не возьму ведь...

— Сдался, што ль?

— Сдался. Но! Не по своей воле. Хан пришел, партийный секретарь. Видать, услыхал, что мы битый час в кабинете скандалим, зашел и говорит:,товарищ, грит, Крутанов, недаром тебе такую крутую фамилию дали, я, грит, слушал да терпел, но ты, однако, бурлишь, как кипяток, а такого нельзя допускать. Дай ты Фахриеву машину, он, мол, зато после смены лишний час отработает. Будешь мне, грит, отрабатывать? Какой такой может быть разговор, товарищ партийный секретарь, говорю, да разве ж я когда-нибудь отказывался от работы?! Вы только скажите, аллах свидетель, день ли, ночь ли — верну этот час вдесятеро!

— А он чего?

— Чего он? Стоит, словно малый, рот до ушей, улыбается; вижу, хочется ему погладить меня по головке, да решиться не может, видно, боится, что обижусь...

— А Крутанов чего?

— Ну, Крутанов тоже помягчел. Уж больно товарищ партийный секлетарь по-свойски на меня смотрит, куда Крутанову деваться? Жизнь, она такая: кого мир обидел, того и мужик прибьет. Раз товарищ партийный секлетарь смотрит на меня светло и ласково, раз он хочет меня по головке погладить, тут Крутанову, хучь он на стройке и начальник первой руки, хочешь не хочешь, надо смягчаться... И приглашает он меня, братцы, к себе, усаживает на стул перед своим столом и говорит: давай, Фахриев, начистоту: тебе Кадерматова кто — шаляй-валяй или же...

Тут, стало быть, я от злости аж поперхнулся. А кто да кто вам, говорю, товарищ Крутанов, дал такое право, чтоб смеяться над моей невестой, да еще и оскорблять ее вдобавок?!

— А он чего?

— Ему что? Думаешь, он первого такого встречает, который, значит, петух, как и я? Ору, стало быть, с пеной у рта, а он сидит себе спокойно и улыбается. Ну, когда я кричать устал, спрашивает: «Все у тебя?» — «Все!» — отвечаю. «Значит, серьезно?» — «Серьезно», — говорю.

Когда такое дело, говорит он, ты, водитель Фахриев, резину не тяни, возьми, грит, да аккуратненько, красивенько, чин по чину, женись на своей учительнице Кадерматовой. Только смотри у меня, Певчая Пташка, не вздумай начальству лишние хлопоты учинять. Квартиры пока нет. Но в бараке, грит, выделим лучший уголок.

«А свадьба?» — говорю я. «Какая свадьба?» — «Красная, говорю, свадьба. Али прав у нас нету таких?» — «Ну, улыбается, это уж вы с Мирсаит Ардуанычем поговорите. Если он считает тебя достойным, то, пожалуйста, сделаем красную свадьбу, но у нас на стройке, грит, такого еще не было».

У Шамука, Сибая, да и у других парней, которые, затаив дыхание, слушали весь этот разговор, разгорелись глаза.

— Разве и до этого уже дошло?.. — почесывая голову, сказал ошарашенно и Мирсаит-абзый.

И Исангул смотрел, раскрыв рот, на Нефуша, завидовал страстно, но по-хорошему.

— Ладно, рот-то свой... можешь и закрыть. А не то ворона накакает, — сказал ему Янбай Дауришев. Впрочем, он и сам завидовал счастью Фахриева, и сам, не отрывая взгляда, смотрел на смуглое, еще больше похорошевшее от волнующего душу разговора, округлое лицо его, на черемухово-черные, искрящиеся радостью глаза...

На другой день начали они готовиться и к свадьбе. Бригада делала это уже не втайне, а с согласия жениха и невесты, советуясь даже с ними.

...До Сагайкина наконец дошли слухи о том, что люди из бригады Ардуанова, а с ними и все работающие на стройке татары и башкиры собираются отметить свой национальный праздник, и в душе у него опять загорелась тусклая, коптящая надежда.

«То, что не смогли сделать аммонал с динамитом, сотворит обыкновенная финка. Надо расстроить, разломать к черту весь этот праздник... и сделать это так, чтобы между русскими и нацменами закипела яростная вражда, даже резня, если получится!»

Он вызвал к себе самого жестокого и безжалостного из «надежных людей» — Тошевекова; пристально глядя в его темно вспыхнувшие в предчувствии нового дела зеленоватые глаза, коротко рассказал:

— Тут татарва собирается справлять свадьбу. Учительница Кадерматова выходит за шофера Фахриева.

— Ну так что ж, пущай выходит.

— Свадьбы быть не должно!

— ...Откуда я их узнаю?

— Связной Сираев. Ну, что как дурак уставился или не знаешь? Бетонщик. Тот, что с девушками работает! Шакир Сираев, знаешь?

— Знаю, — сказал Тошевеков.

— Ну, раз знаешь, тогда давай... Сираев тебе покажет жениха и невесту. И чтобы чисто, понял?! С богом. — Он размашисто перекрестился, в заключение злобно прошипел: — Только гляди, если вдруг попадетесь, друг друга не продавать! Не то... Всю жизнь будем гнить в большевистской тюрьме.

 

18

Высоко-высоко, в бездонной синеве неба, мягко, словно пух лебединый, плывут белые облака. Они купаются в солнечных лучах, прозрачно светятся и кажутся легкими, как кисейные платьица маленьких девчушек.

Таежные леса в глубокой зелени. На луга словно кинут бархатный ковер, разостлан бескрайно; средь пушистого травяного узора блещет и сияет серебро реки; то укрываясь в усыпанных розовым кустах шиповника, то открываясь солнцу, подобно невесте, вышедшей напоказ, струится небыстрая речка Зырянка.

Небывалая картина открылась сегодня реке: такой она еще не видела за версты своего пути, за века жизни своей... На излучину пришли веселые, шумные люди, вбили в мягкую землю брусья, посадили громадную мачту, устремившуюся верхушкой в небо, сдвинув кожаные тюбетейки, совещались, говорили всерьез и шутя...

А вот уж дрожит воздух над речкою от голосов и гулов. Поют, заливаются гармони, плещут на высокой мачте тканые полотенца, на раздолье приречного луга возникает большой майдан — его образуют вставшие широким кругом, собравшиеся здесь люди.

Зульхабира и Нефуш пришли, чуть опоздав к началу. Вышло у Зульхабиры праздничное платье широковатым в поясе, сидит она, ушивает его, исправляет быстро и ловко; то ли от того, что нагнулась, то ли от праздничного настроения лицо у девушки заалелось, горит, словно маковый цвет.

— Ты, Нефуш, на меня не гляди пока, а то я стесняюсь. Воткну вот иголку в палец, придется тебе вместо сабантуя в больницу меня отвезти...

Нефуш и сам разоделся к празднику с иголочки, так и блестит, как самовар, не тускнеет: розовая рубаха из гладкого сатина, черные суконные брюки с карманами, привезенные с пермского «толчка» хромовые желтые сапоги — все это новехонькое; Нефуш чувствует себя неловко и стесненно, однако скидывать обновы не желает ни за что на свете, хочется ему показать себя Зульхабире, чтобы непременно оценила она; а еще хочется ему до смерти поговорить с ней, нашептаться, пусть хоть и глупостей, обняв любимую крепко, пересказать ей переполнявшие душу чувства свои, но Зульхабира — девка озорная, сама себе голова — близко не подпускает, не дает и слово сказать, ушивает праздничное платье.

Когда они добрались наконец до места проведения сабантуя, весь луг заливной был полон уже народа, и от обилия людей, от обилия солнца, от пестроты нарядов рябило в невольно смежающихся глазах.

Вдруг все громко и разом засмеялись.

Зульхабира, желая тотчас узнать, что́ там такое, уцепив Нефуша за руку, продвинулась сквозь толпу ближе к средине круга. Передние ряды, образовав этот самый круг, оказалось, сидят на зеленой траве, скрестив или вытянув ноги, и, раскрыв рты от крайнего восторга, смотрят на забавы, которые происходят на майдане. Там солидные дяденьки — многие уж с сединой — влезли ногами в мешки и прыгают, кто быстрее пробежит эдак, словно стреноженные лошадки, и падают, и хохочут сами над собой, и ругаются. Зульхабире все это видеть, как стало понятно, впервой, она заливается от смеха, люди рядом пытаются остановить ее, — куда уж! — пуще прежнего смеется Зульхабира.

Ну, ладно, смеялась бы только, а то ведь она еще ухватилась за руку Нефуша и жмет ее, и дергает, и поглаживает неосознанно, так что Нефуш — какой уж вроде бы шутник и проказник! — стесняется, косит по сторонам затуманенным глазом, краснеет, как спелый помидор, но руку не отнимает, потому как уж очень приятно ему, что любимая сидит с ним рядышком, смеется столь заливисто, должно быть, и ей очень хорошо...

Потом начали разбивать горшок, тут уж Зульхабира хохотала, кажется, до слез. А когда плюгавенький старикашка в черной тюбетейке, после того как завязали ему глаза и покрутили малость, угрожающе поднял палку и пошел от горшка совсем в другую сторону, на народ, она в изнеможении привалилась к Нефушу.

Зрители беспрестанно подсказывали играющим: «Вправо бери, куда же ты, левее давай!» — дразнились незлобиво и веселились изо всех сил.

На бой с горшком вышло уже человек пять, все они со старанием лупили палками землю, а самый удачливый оказался от горшка шагах в семи; тогда, не выдержав, вскочила с места Зульхабира, крикнула Нефушу:

— Я пошла, Нефуш, не поминай лихом! — да и выбежала сразу на середину майдана.

Охотников разбить горшку голову набралось много, но девушек среди них не было ни одной. Потому Исангул и Сибай — они завязывали игрокам глаза и следили за соблюдением правил, — увидев среди мужчин Зульхабиру, главное украшение всего сабантуя, бросились наперегонки к ней. Исангул поспел первым и принялся повязывать девушке на глаза черный платок, Сибаю оставалось лишь смотреть, завидуя счастью товарища.

Жаждет прямо-таки Исангул Юлдыбаев победы Зульхабиры над горшком, оттого старается завязать ей глаза нетуго, но от волнения трясутся у него руки, и платок проклятый спадает да спадает. Вот наконец завязал уже вроде, и чуть не испортила все сама Зульхабира.

— Ой, Исангул, видно же мне! — шепнула громко.

— Не шуми, красавица, я это нарочно, — проговорил ей на ухо Юлдыбаев и коснулся прелестного плечика. — Пошли, вместе пошагаем сначала.

Он, взяв Зульхабиру за руку, должен был отвести ее в сторону от горшка шагов на двадцать, но, забывшись от счастья, что идет с нею рядом, чуть не ушагал куда-то за майдан: ладно еще заорали парни, переживающие за девушку, и громче всех, конечно, Нефуш:

— Хватит!

— Куды зашел?!

— Не плутуй, мошенник!

Зульхабира, оглядывая из-под неплотно завязанного платка перед собой землю, шла к горшку медленно, с остановками. Старики, охраняющие правила сабантуя как зеницу ока, зашумели вдруг: «Видит! Видит!»

Зульхабира потерянно замерла, боясь, что не сумеет разбить уползающий неведомо куда горшок, боясь опозориться перед Нефушем, и оробела, и совсем остановилась. В этот миг, соскользнув, платок закрыл ей глаза. Подумав: раз так, будь что будет, — шагнула она на несколько шагов решительно вперед и быстро, чисто по-девичьи, не размахиваясь, ткнула палкой в землю. И застыла, не веря своим ушам. Майдан гудел, майдан приветственно кричал, горшок, рассыпавшись, лежал перед ней черепками.

У самого уха чей-то голос пробасил: «Ай да молодчина! Спасибо, дочка!» Сняв платок, она обернулась: Мирсаит Ардуанов, в черной бархатной тюбетейке, с красной повязкою на руке, протягивал ей душистое, в красивой обертке мыло.

В жизни своей не получала Зульхабира более дорогого ее сердцу подарка. Не зная от радости, что делать, побежала она хвалиться наградой к Нефушу, и ликованию ее не было предела — лицо девушки заливалось румянцем. Вот, оказывается, каков народный праздник сабантуй!

И после того, как села она опять к милому Нефушу, и после того, как похвалил он ее, все не могла Зульхабира успокоиться, рассказывала снова и снова о битве своей с хитрым горшком, а Нефуш улыбался, сиял, как солнышко, слушал с великим удовольствием; в переживаниях этих волнующих минут они и не заметили, что сабантуй пошел дальше и развернулись новые игры, новые забавы. В одном углу майдана, усевшись верхом на бревно, двое лихо махались мешками, набитыми соломой; какой-то парнишка, завернув штанины, карабкался на мачту, где, на самой верхушке, висела клетка с живым в ней петухом; девчата из бригады Шакира Сираева на узорчатых коромыслах несли — кто быстрее — полные ведра воды, стараясь не расплескать ни капли.

А Нефуш — Певчая Пташка смотрел на все эти забавы с прохладцею, не выказывая ни удивления, ни восторга, так что Зульхабира даже растерялась: и как это он может сидеть так спокойно, почему не хохочет и не кричит, как все вокруг? Ах, городская девушка Зульхабира, тебе-то все в диковинку: а не знаешь ты еще — на сабантуе только одна молодецкая забава зажигает сердца джигитов, заставляет биться их горячие сердца в восторге и крайнем азарте: это — борьба, национальная борьба татар «кряш», схватка смелых и сильных, победить в этой схватке — значит стать героем, свести с ума всех девушек на сабантуе...

В центр майдана с разных сторон побежали маленькие мальчишки, и Зульхабира вновь схватила Нефуша за руку:

— Что это?! А это еще что?! — спрашивала она, не понимая, что происходит.

— Кряш это, не шуми, — серьезно и веско сказал Нефуш. А Зульхабира удивленно заметила, что он как-то вдруг напрягся и широко раскрытые глаза его заискрились живым интересом.

Мальчишки же на майдане уступили место подросткам, подростки — молодым парням. Майдан вдруг сомкнулся, сузился. Задние ряды стали крепко напирать.

— Что это?! Это что?! — теребила Нефуша Зульхабира, все еще ничего не понимая.

— Кряш это, Зульхи, кряш.

К совсем почти сомкнувшемуся в толпу майдану, где разворачивался «кряш», нехотя подъехали два конных милиционера, стали постепенно расширять его, наезжая и нестрого покрикивая. Перед копытами лошадей всем стало боязно, пересиливая азарт, люди, не поднимаясь с бархатной приятной травы, отползали потихоньку, по-смешному, назад.

Вот наступило и для Зульхабиры жаркое время, когда пришлось ей остаться одной, сидеть, переживая остро за своего любимого.

— Ежели не вернусь, не поминай лихом: прощай, Зульхи! — проговорил Певчая Пташка, вспомнив, видно, шутку самой Зульхабиры.

И с той самой минуты, как взял Нефуш в свои руки вышитое полотенце, пробудился в Зульхабире страстный болельщик. А парень в голубой майке, который вышел против Певчей Пташки, очень был крепок, мускулы на его жилистых руках выпирали узлами, перевитыми туго канатами. Зульхабире показалось, что враз, на едином вздохе, повалит он Нефуша. Певчая Пташка поначалу взялся было, не скинув даже рубашки, однако стражи порядка — старики-аксакалы — заставили его все же снять. И Зульхабира впервые в жизни увидела, как силен и красив любимый: широкогрудый, с такими же крепкими, свитыми мускулами, он, конечно же, ни в чем не уступал своему сопернику. Это ее успокоило. Но когда, намотав крепко на руки полотенца, взялись парни и так склонились к земле, что казалось, лягут вот-вот, когда уперлись до хруста лбами, Зульхабире вновь стало страшно. За ногу свалила б она голубую майку, когда могла бы. А борцы тем временем все топтались на месте; «Кончай тянуть!», «Боритесь!» — кричали уже им недовольные зрители.

Но вот потихоньку стали отрываться от земли Нефушевы ноги. Голубая майка прижал его к выпуклой, каменной груди (сердце Зульхабиры словно к самому горлу подкатилось!), но когда казалось, что вот-вот уложит он Нефуша, выскользнул Певчая Пташка из могучих объятий, укрепился на земле и за какое-то мгновение опрокинул чисто противника. Сделано это было хорошо и быстро — Зульхабира не успела даже сообразить, что там произошло. Только потом, когда Нефуш, тяжело посапывая, притащил ей метра два белого, в горошек, ситцу, Зульхабира поняла наконец, что он победил. Другого борца Нефуш положил после первой же попытки. Третий, видно, не знал правил: так долго топтался он на месте, что вывел Нефуша из себя. Дали ему какой-то подарок, лишь бы ушел с майдана, не утомлял людей.

Не сразу нашелся следующий противник Нефушу. Бахтияр-абзый долго ходил среди борцов, уговаривал смелых выйти на майдан, показать силушку. Ардуанов вытащил из груды подарков белую рубашку. Сердце Зульхабиры вновь забилось неровно — был это ее подарок.

— Ну, кто выйдет? — крикнул Ардуанов, помахивая над собой красивой рубашкой.

И тут из толпы выбрался хмурый человек в черной сатиновой рубашке, надетой навыпуск, вразвалку направился к Нефушу. Мирсаит Ардуанов узнал в нем Шакира Сираева, неохотно подал ему полотенце.

Почувствовав на своей спине хватку Сираева, сразу понял Певчая Пташка, какие у того крепкие руки. Человек этот, угрюмый и молчаливый, не давая вздохнуть, словно обручем железным, все теснее сжимал Нефуша.

Когда Шакир и Нефуш затоптались, уперевшись лбами, Зульхабира не выдержала и крикнула:

— Не поддавайся, Нефуш!

Тот, видно, услыхал ее голос, стал притягивать Шакира к себе, но Сираев, казалось, в землю врос — даже не шевельнулся. Тем временем Нефуш сам почувствовал, что ноги его отрываются от земли, и хотел было, как и в тот раз, поддаться, а потом неожиданно выскользнуть и свалить хмурого противника. Но, попытавшись вырваться, подумал: а ведь не сможет на этот раз! Силен враг! Прощай, вышитая рубашка! Прощай, подарок Зульхабиры!..

— Смотрите-ка, смотрите, вот это действительно настоящий борец! — так восхитился сидевший возле стола комиссии Никифор Крутанов.

— Да, умело борется, видно, и до этого не раз боролся, — спокойно отметил Хангильдян.

После победы над троими Сираева отвели в сторону, усадили — дали возможность побороться и другим. Мирсаит-абзый поначалу в борьбе участвовать не хотел, но потом и в нем взыграла кровь борца, повалил он кряду трех человек и тоже очутился рядом с Сираевым. И таких, как Ардуанов, непобежденных, набралось восемь человек. Крутанов, видевший сабантуй впервые, расчувствовался, стал доказывать Хангильдяну и Мицкалевичу с неугасимым жаром, какой это, оказывается, хороший праздник; заключил, что надо бы проводить сабантуй ежегодно. Ардуанов, мол, и тут повел дело очень правильно.

— Цыплят по осени считают, Никифор Степанович. Давай пока не будем спешить, — сказал секретарь парткома. — Как там, интересно, милицейский пост? Надо бы вызвать сюда начальника, расспросить, как у них дела.

Послали за начальником отряда товарища Сагайкина. Ксенофонт Иванович был со стариками-аксакалами в составе комиссии сабантуя, наблюдал за порядком; начальника отряда он вскоре привел. Человек этот, средних лет, с кубиком в петлице гимнастерки, доложил руководителям стройки, что беспорядков пока не наблюдается, охмелевших людей по одному отводят в бараки.

Часам к шести вечера на берегу Зырянки заметно поредело. Остались все больше старики — самые заядлые любители состязаний — да и сами же их участники.

Все, конечно, хотели, чтобы батыром стал Ардуанов. Он справедливо борется, сил не жалеет, и чисто очень выходит у него, аккуратно, кладет на землю, что по хлебу масло размазывает. Но вот из восьми человек осталось четверо, среди них и Мирсаит-абзый. Крутанов снова не выдержал: «Ай да молодец! Ну, Мирсаит, не подкачай!» — крикнул. Но не получилось так, как хотел он: слава батыра досталась Шакиру Сираеву. Правда, ему не удалось положить Ардуанова на землю, но помучил он его изрядно; учитывая, что Сираеву дважды удалось оторвать Мирсаита-абзый от земли, предназначенный для батыра патефон решили вручить ему. Тут зрители попробовали было возмутиться, кричали, что участникам, мол, не дали завершить борьбу, но сам Мирсаит-абзый дальше бороться не захотел, и все скрепя сердце вынуждены были согласиться с решением комиссии. Сираев сунул под мышку патефон, заработанный в поте лица, и счел за благо побыстрее смыться, потому как хорошо знал обычаи сабантуя: упаси аллах, сторонники Ардуанова дорого не возьмут — так намнут бока, что не проохаешься.

Тетушка Маугиза сама, взяв за руку, вывела Мирсаита-абзый из круга-майдана, хотела было захватить и целую охапку подарков, завоеванных им в честной великодушной борьбе, да Мирсаит-абзый не дал, сказал ей громко:

— Нет, старая, это не мое — бригады: мы еще свой сабантуй проведем, вот отдышусь маленько...

И действительно, организовал он тут же небольшой, веселый майдан; стали ребята из его бригады бороться, бегать взапуски, бить увертливые горшки. Этот малый сабантуй вышел даже забавнее главного, большого; смех, шутки — все участвовали, и не из-за подарков, а просто ради интересу.

Ардуанов своей рукой раздавал победителям подарки, говорил приветливые, дружеские слова. Во время бега наперегонки всех до слез рассмешил Бахтияр-абзый: трюхал он самым последним, отстав далеко от участников, спадали с него калоши — он неторопливо подбирал их и трусил дальше.

— Бахтияр-абзый, не подкачай! Первым идешь! — орал, веселясь, народ.

— Бахтияр-абзый! Чего ты стараешься, подарков-то уже нету, все вышли...

А Гайнуллин знай трюхает себе — плик-плик, — улыбается и отвечает весело:

— Мирсаит — парень добрый, авось и для меня чего отыщет.

 

19

Зульхабира и Нефуш ушли с сабантуя почти последними. Сегодня им море по колено! Взявшись за руки, гуляли на излучине реки, посидели на бережку... А теперь вот возвращаются в барак, на сказочную Родовую гору.

Бежит невидно лесная тропинка. Темнеют сумрачно кусты боярышника, в кронах дубов, раскинувших резные шатры над ними, запутались неяркие звезды. Шумы и грохоты стройки доносятся сюда глухо, матово — тонут в чуть слышном окружающем шорохе леса.

Рука об руку, шагают они по лесу, никого вокруг — лишь шелест листвы. В сердцах их просыпаются те долгие зимние дни, проведенные в грусти, в тоске, далеко друг от друга; идут они медленно, в плену своих мыслей, текущих небыстро и счастливо.

«Когда бы не строился в Березниках химкомбинат, не встретила бы я, наверное, Певчую эту Пташку. Шел бы он по жизни, взяв за руку другую, не меня. А он — мой. Готов за меня в огонь и воду, готов прыгнуть с высокой скалы — любимый! Я буду ему верной спутницей. Подарю ему мальчика и девочку, красивых, умных...»

«Этот нежный цветок на счастье мое родился. Она раскрыла мне глаза — был бы я без нее слепой, глупой курицей. Как дорога она мне: на руках буду носить, беречь больше жизни. Одного за другим народит она мне десятерых детей. И мы проживем жизнь, воркуя дружно и весело, как лесные птицы...»

Дочь уральского мастера Кадермата и сын актанышского крестьянина Фахри шагают вместе по таежной тропе. Сегодня они прощаются со своей молодостью... Завтра — свадьба, первая на стройке красная комсомольская свадьба!

Ах, жизнь! Неужели проходит уже у Зульхабиры и Нефуша беспечная пора, полная страстных, искренних порывов, пора свободная, без горя горького и забот, пора нежная и легкая, как тот чуть слышный невесомый ветер, что прилетает из тайги? Неужто проходит молодость? И начинается новое время, начинается новая семья... Как Мирсаит-абзый, как верная жена его Маугиза, острая на язычок и такая добрая в душе, должны будут и Зульхабира с Нефушем нести без жалоб и упреков эту нелегкую ношу, возложенную на них страной и взятую ими с радостью, добровольно. В их руках теперь судьба родины социализма.

Они еще не думают об этом, крылатые души их переполнены, — не чуют земли под собою. Гудит в них кипящая кровь, видятся — голубые облака, сказочные корабли с раскинутыми парусами; и хочется любить и быть любимым, и кружится голова от весеннего половодья чувств.

Они вышли на небольшую круглую полянку — над ними добро и напутственно засияли звезды. В призрачном свете засеребрились вокруг, всплыли из тьмы бело и таинственно частые стволы берез.

Зульхабира прислонилась к дереву, сросшемуся парно, вытянувшему рядом два ствола к звездному небу. Зульхабира раскинула руки навстречу Нефушу. Нефуш взял ее крепко за обе руки, сказал тихо:

— Будешь любить меня?

Зульхабира откинула голову, глаза закрыла, засмеялась чуть капризно, как ребенок:

— Лю-бить бу-ду! — сказала, играя, сказала, смеясь.

— На всю жизнь? — сказал Нефуш, прошептал жарко.

Вдруг затихла Зульхабира.

— Буду любить. Всю жизнь буду любить! Милый мой, никого на свете нет у меня роднее тебя, ближе тебя...

Нефуш не сдержал своих чувств, забылся и, впервые в жизни, прижал ее к груди крепко-крепко, нашел ее губы и в тот же миг почувствовал, как рванули его сзади за ворот, уперлись коленом в спину, ломая, сгибая, калеча.

И острая холодная сталь, круша со злым хрустом ребра, вонзилась ему в сердце.

Зульхабира, вздрогнула, открыла глаза. Не успела опомниться — упал на нее от грубого толчка Нефуш, в груди у него, под сердцем, топырился нож с деревянной резной ручкою; на белое платье девушки, дымная, хлынула потоком кровь.

 

20

Ночью ли это было, на заре ли, Ардуанов проснулся от сильного стука в стенку. Почуяв беду, быстро, забью даже одеться, вскочил он, как был, в одном нижнем белье, подошел к двери и распахнул ее.

У двери собралась вся бригада — с фонарями в руках, ребята стояли сплошной черной толпой. Из толпы вышел Исангул Юлдыбаев, подошел к бригадиру, вплотную, сказал на ухо:

— Набиуллу убили.

— Какого Набиуллу?

— Певчую Пташку.

«А свадьба? А Зульхабира?» — не то в душе, не то вслух вскрикнул Мирсаит-абзый первую пришедшую ему в голову мысль...

Надо было все же одеться — он оделся, а когда выходил из барака, услышал громкие голоса из поселка строителей, мелькнули перед глазами тени куда-то спешно бегущих людей.

И, начиная с этих минут, горе, навалившееся тяжким камнем на его плечи, громадная ответственность за судьбы своей бригады, принудили Мирсаита Ардуанова быть твердым, не раскисать и не поддаваться чувствам.

На ногах были уже и руководители стройки. Крутанов собрал пятиминутное совещание, организовал комиссию по организации похорон; председателем ее был назначен секретарь парткома Хангильдян, членами — Нурисламов, Ардуанов и Бахтияр Гайнуллин. Сагайкину хотели было поручить организационные дела, а также связь с областью, но его не оказалось дома.

Тело покойника перевезли в больницу. Судебная экспертиза и оперативные работники приступили к делу.

Решено было, что утром бригада выйдет на работу как обычно. Все хорошо знали: приостановить работы — значит дать тайным вредителям возможность распространить среди населения всякие слухи. И конечно, воспользовавшись брожениями, они могут еще какое-нибудь черное дело натворить.

— Мирсаит Ардуанович, похоронных церемоний вашего народа я не знаю, поэтому дело это целиком возлагается на тебя, — сказал Хангильдян. — Сделай все, что находишь нужным. Только не забывай: Фахриев был комсомольцем, и мы, после соблюдения всех ваших обычаев, должны положить его останки в гроб, чтобы народ мог проститься с ним. Я еще раз по-товарищески тебя прошу: давай будем действовать, заранее обдумав все, вплоть до мельчайших деталей. Сразу видно, ребята в ярости, в особенности парни из твоей бригады, как бы не начался у нас стихийный бунт. Сам знаешь, нет в мире опасней провокации, чем игра на национальных чувствах.

— Ребят я успокою. До сих пор они меня во всем слушались, — сказал Мирсаит-абзый. — Нам ведь еще надо сообщить родственникам покойного, найти все, что нужно будет для похорон. Куда это Сагайкин-то запропастился? Черт, в самый нужный момент...

— Да уж, действительно. Надо бы, — конечно, выяснить... Машину, которую водил Фахриев, думаю, хорошенько помыть, обтянуть красной и черной материей. Впрочем, все это сделает Мицкалевич...

«Куда же мог деться Сагайкин? Вот тоже проблема! Нет, все-таки пустой человек!» — думал секретарь парткома, оставшись один, но решил пока этим голову не забивать — и без того она сумрачно гудела.

Тело покойника, как и было уговорено, обмыли по татарскому обычаю, положив в специальный лубок; сделал это, с помощью давно живших в Березниках стариков татар, Бахтияр-абзый Гайнуллин; затем облачили тело в новую одежду и положили в гроб. Поначалу хотели было выносить тело из барака, но подумали, что народу придет много и в бараке места может не хватить; поэтому гроб решили установить в клубе. Крутанов посоветовал прощание и похороны приурочить ко времени перерыва на отдых, обеденный перерыв на час удлинить и оповестить об этом, через агитаторов, воспитателей и бригадиров, всю стройку.

В двенадцать часов дня в течение целой минуты траурно пел гудок старого содового завода. Люди, оставив работу, медленно пошли в клуб, на улицу Пятилетки.

На километр с лишним вытянулась очередь пришедших попрощаться с покойным. Молча заходят они; выразив безмолвно последнее свое уважение совсем еще молодому парню, что лежит в гробу, усыпанный полевыми цветами, выходят тихо; выходят с тяжким горем в груди, с горькой жалостью к Зульхабире, сидящей молча у изголовья Нефуша. Стискиваются у людей зубы, сжимаются кулаки...

Гроб выносят на машину. Глядя скорбно на волнующееся внизу море людей, Хангильдян говорит слова прощания:

— Товарищи, кровавый вражеский нож унес от нас комсомольца Фахриева. Было ему всего двадцать пять лет. Он любил жизнь, любил своих товарищей, телом и душой он был предан нашей стройке. Начав с землекопа, Фахриев стал бетонщиком, потом водил первую же полученную стройкой машину. Враг хочет разрушить наши ряды, хочет протянуть кровавую руку к нашей дружбе, закалившейся на этой стройке; враг хочет посеять среди нас панику. Не выйдет! На похоронах своего рабочего, товарища, комсомольца Набиуллы Фахриева мы торжественно клянемся удвоить и утроить нашу энергию, закончить с честью строительство химического гиганта страны социализма...

...Вжались друг в друга медные тарелки, и плоский звон их донес людям реальность смерти; и звуки серебряных труб, и гулкий барабанный рокот маршем сплотили людей в едином шаге, в едином протестующем и утверждающем кулаке.

Над ними — светлое июньское солнце, в небе — белые, словно пух лебединый, облака; по дороге медленно катится грузовик, на нем — Набиулла Фахриев, и у изголовья его, как черная, с подбитыми крыльями птица, сидит Зульхабира. Рядом с нею — Мирсаит Ардуанов, на скамейках — ребята из его бригады.

Шагают по земле люди, едут конные милиционеры с винтовками за плечами. Медные тарелки, серебряные трубы, натянутые туго-звенящие широкие барабаны ведут людей торжественно-траурным маршем.

В последний путь провожают молодого солдата строительного фронта...

 

21

А Ксенофонт Иванович Сагайкин никуда не исчезал: под вечер в день сабантуя был он арестован и томился в одиночной камере, коротал там ужасную ночь, ворочая в душе столь короткое и бесконечно грозное слово «гепеу» — ждал в смятении, когда наконец вызовут его на первый допрос.

Наверное, самое тяжкое в жизни человека — неопределенность. Если бы Сагайкин доподлинно знал, почему и отчего оказался он в этой камере, то заранее подумал бы и о том, как себя держать во время допроса, какую линию поведения себе выбрать; за бессонную эту ночь наверняка сумел бы он придумать такое, что ни один человек, будь хоть семи пядей во лбу, не смог бы под него подкопаться. Но ничего он не знает. Не знает, черт побери! Удалось ли «надежным людям» прикончить жениха, если хлопнули, то как, где, сумели ли выйти сухими из воды — ничего не знает; вот и его самого арестовали: просто так, по подозрению только, или же продал его один из «надежных людей», оказавшись под арестом? Ничего не знает Сагайкин и от этого незнания страдает, мечется, мучается страшно... К какому прийти решению, какую защиту придумать, о господи...

И до этого чувствовал он, что люди из ГПУ, кажется, держат уже его под наблюдением, но ему не приходило в голову, что его так неожиданно арестуют. У противников Ксенофонта Ивановича не было ни единой улики против него, ни одного доказательства его вины, которые могли бы стать поводом для ареста. Покусывая жесткие спутанные усы, дотошно перебирал он в памяти события последних дней: где побывал, с кем виделся, пытался понять, какой неосмотрительный шаг мог допустить. Был вообще-то в землянке, но ведь она замаскирована в таежной глуши, и никто его не заметил. А может, заметили, но сделали вид? Может, сидят уже его «надежные люди» в изоляторе и в ожидании смертного часа ворочают в душе мучительные мысли? А может, им удалось докопаться до причин ночного взрыва на водонапорной? Но ведь об этом знают лишь Сагайкин да те люди, что совершили взрыв. И взрыв этот был произведен не группой Сагайкина, а совсем другими людьми, у которых и руководитель был совсем другой, приехавший со стороны, человек. Сагайкин только указал им все ходы и выходы. Они, наверное, давно уже доехали до Магнитки, давно готовят новые шнуры, новый аммонал и, в мыслях и мечтах своих, представляют, как взметнутся в воздух новые столбы огня и дыма.

От этих своих мыслей Сагайкин будто немного успокоился. Ощупал руками стену камеры, прошел немного вперед, но споткнулся о парашу, стоящую у двери, и выругался сквозь зубы. В камере было темно, душно. Он остановился перед маленьким, забранным чугунной решеткой окном: над Зырянкой, над тем самым безлюдным плесом, где сидели они когда-то с удочками, занималась заря, орошая кровавым багрянцем низкую кромку неба. Это красное зарево живо напомнило ему времена, когда убежал он из большевистской тюрьмы, товарищей-эсеров, что вели на свободе подпольную отчаянную работу, напомнило о том, как с их помощью поручик Сафронов превратился в Сагайкина — потомственного рабочего сибирских демидовских заводов и как очень долго потом — несколько месяцев — уходил он из Сибири. Товарищи по партии поручили ему обосноваться в центре Урала и там рубить под корень вырастающий победно социализм. Удалось ли ему подрубить эти корни? Водонапорная цела. Жив ударник Ардуанов. И до каких еще пор будут эти Ардуановы ходить живыми по земле? Сагайкин почуял, как скрипнули у него зубы, как яро вздулись жилы на висках. Ненавистные Ардуановы, Громовы, Вотиновы вырвали у Ксенофонта Ивановича его будущее, заперли самого вот в этой одиночной камере и оставили с глазу на глаз с воспоминаниями о прошедших днях!..

Сквозь тюремное окно с завистью смотрел Ксенофонт Иванович на отблески кроваво пламенеющей зари, — на вольную волю. Всматривался до резкой боли в глазах, ждал, когда рассветет. Откуда-то издали послышался протяжно-грустный заводской гудок. Знал он, что гудит это единственный сохранившийся в уральских лесах химический завод купца Любимова и шведа Солвэ. Словно ножом полоснул его сердце этот слабенький заводской гудок: услышал в нем Сагайкин бледный голос своего класса, сметенного с этой земли навечно. На заводской тонкий крик пронзительным свистком ответил паровоз, везущий бетон для утренней смены, певуче приветствуя друг друга клаксонами, проехали грузовые машины, которых, за последние дни, стало прибывать на стройку очень много. Потом голоса, отдельные звуки превратились в сплошной ликующий гул, в господствующий, призывный, способный любому навязать свою волю. Тяжело, мертвенно больно сознание, когда вынужден ты смотреть на все это через забранное чугунной решеткой тюремное окно, безвыходно ощущать, что система, которой ты был всегда злейшим, кровным врагом, шагает ввысь, социализм победно продолжает свое дело. Так во имя чего же покинул он кедровые, пихтовые леса, безмолвие, погрузившееся в сплошную неохватную тишину, родные, любимые места и из Сибири устремился сюда — в центр Урала, в гущу огня и дыма? Неужели для того лишь, чтобы сквозь чугунную решетку слушать, как гудит, грохочет социализм?

Вздрогнул вдруг Сагайкин от скрипа засова тюремной, из толстого железа, двери. А вскоре распахнулась она, и грубый низкий голос приказал:

— Сагайкин, к выходу!

В сопровождении вооруженного конвоя, не оглядываясь, долго шел Сагайкин длинным полутемным коридором. По крайней мере, ему показалось, что очень долго. Потом слева открылась какая-то узкая дверь, и в глаза ему ослепляюще ударил сноп яркого безжалостного света. Когда Сагайкин открыл глаза, он увидел перед собой человека крепкого телосложения с квадратным лицом и впалыми щеками, в полувоенной гимнастерке, подпоясанной широким кожаным ремнем. Сагайкин успел также заметить, что одежда этого человека соответствует суровому выражению его лица и лишь мягкие курчавые волосы, растущие вокруг круглой лысины на непомерна большой голове, создают странное и неуместное впечатление. Именно этот контраст в облике встречающего человека показался Сагайкину очень знакомым. Мучительно перебирал он в памяти всех своих знакомых, всех, кого знал или мог знать в прошлом, но, вероятно, оттого, что встреча эта была такой тревожно-неприятною, так и не смог припомнить сурового человека.

В кабинете стояли стол, два стула и очень большой сейф. С желтоватой голой стены, рождая в душе смутную тревогу, смотрел Дзержинский. Сагайкина особенно удивил сейф. На дверце этого непомерно большого, тяжелого сейфа, сделанного на заводах Демидова, тускло бронзовело изображение двуглавого орла. Этот сейф, ожгло Сагайкина, предназначавшийся капиталистам России, служит теперь большевикам, и, возможно, именно там лежат документы, от которых зависит его судьба.

Человек в гимнастерке здороваться с Сагайкиным не спешил, садиться ему не предлагал; глазами, горящими страстно на мрачноватом лице со впалыми щеками, уставился на вошедшего, сказал резко:

— Сагайкин — это ваша собственная фамилия?

Словно прикладом ударили по голове Сагайкина — так поразил его внутренне все же ожидаемый этот вопрос. Часто глотая воздух, словно рыба, выброшенная на берег, проговорил он:

— Что... что это за издевательство, гражданин следователь? — Почувствовал сам, что голос его слаб и водянист. — Мы — потомственные Сагайкины. Дед мой всю жизнь гнул спину на заводах Демидова; сделанные его руками перстни из алтайского драгоценного агата не брезговали носить даже короли иностранных держав.

— Значит, вы из рода знаменитого мастера демидовских заводов, Дмитрия Ксенофонтовича Сагайкина?

Сагайкин вздохнул свободно и протянул к следователю мизинец левой руки: на нем посверкивал перстень с агатовым камнем.

— Вот... мое единственное богатство, оставшееся от деда Димы. Подарил мне перед самой смертью своей. Наказал на прощание: ты, сынок, как зеницу ока береги рабочую честь, смотри, не запятнай ее ничем.

Следователь вытащил из левого ящика стола большую лупу и, положив руку Сагайкина с перстнем на свою шершавую ладонь, всмотрелся в агат через увеличительное стекло. Потом, уже более мягким, певучим голосом, подтвердил:

— Правильно! Это — Дмитрия Сагайкина работа, не фальшивка. Второй экземпляр перстня хранится у нас, здесь вот, — и, вытащив из сейфа такой же перстень, показал его мнимому Сагайкину.

В груди Ксенофонта Ивановича затлела искорка надежды. Ну, правильно он сделал, черт его возьми совсем, что упомянул о перстне! Выкрутится, раз так — убей бог, выкрутится. Он просветлевшими, полными надежды на спасение глазами взглянул на сурового человека уже почти беспечно и... похолодел всем телом. По мягкому и в то же время строго-твердому, даже жесткому выражению лица его он вдруг вспомнил: Морозов! Впалые щеки, квадратное лицо, мягкие желтые волосы вокруг лысины, горящие черным антрацитовым пламенем живые глаза. Так ведь карточку именно этого человека показали ему тогда сибирские друзья, предупредили: берегись попасться в лапы Морозова; мягко стелет, да жестко укладывает. Пропал ты, Ксенофонт, и нет тебе спасения!

— Ну и как же, Ксенофонт Иванович, не запятнали вы свою рабочую совесть? Достойно носите имя прадеда — Ксенофонта?

Съежился Сагайкин, словно стеганули его по спине казачьей плеткой-девятихвосткой.

— До сих пор не случалось такого, гражданин следователь, — выдавил. Помолчал, отдышался и добавил: — Сознательно, конечно. Ну... всякое может быть в жизни человека. Если... ошибся, готов кровью смыть свою вину.

— Да-а... Ну, хорошо, Ксенофонт Иванович, если не запятнали, это хорошо... — сказал Морозов, тут же, без перехода, спросил: — У Колчака долго служили?

И вновь помутилось в голове у Сагайкина — так внезапно прозвучал этот вопрос.

— Что вы? Я там не служил.

— Никогда?

Уставившись на кобуру с вороненым тупым наганом, висящую на широченном плоском ремне Морозова, Сагайкин мгновенно прожил в душе одну историю: врезалась она ему в память, словно вспышка молнии в темень мрачной ночи. Помнится, служил он у Колчака, расстреляли красные троих его товарищей. И Ксенофонт Иванович не мог простить Советской власти этих смертей, и он тогда, целуя саблю, поклялся отомстить за них.

Вспомнив еще раз троих товарищей по оружию — трех молодецких, бравых поручиков, Сагайкин чуть не сомлел, даже голова у него закружилась. Какие парни были! Красных рубили, не вынимая изо рта папиросок, — жжах! — и из одного коммуниста готовы двое — ах, ребята! .

— Так, значит, никогда? — повторил свой вопрос Морозов.

— Никогда, — не сморгнув, отвечал Сагайкин.

— Ну что ж, так и запишем, — сказал Морозов, помолчал с минуту и, не отрывая взгляда проницательных глаз от Сагайкина, добавил дружеским тоном, как бы входя в его положение:

— Плохи дела-то у вас, Ксенофонт Иванович. Проведение праздника, оказывается, на вас было возложено, как на секретаря постройкома. А вы... вы сорвали праздник. Вот поэтому мы вас и, мягко говоря, вызвали сюда. А ответ вам придется держать перед рабочим классом.

— Разве... Случилось что-нибудь?

— Убили комсомольца Фахриева. (На лице Сагайкина не дрогнул ни один мускул.) И это не хулиганов рук дело. (У Сагайкина нервически дернулась левая бровь.) Впрочем, убийцу мы уже арестовали. (К лицу Сагайкина, полыхая, кинулась кровь.)

— Где он? — сам того не замечая, шепотом спросил Сагайкин.

— Там, где ему и полагается быть, Ксенофонт Иванович. Опоздали вы.

— Как это?

— Ну — как? Так вот. Недосмотрели. Рабочий класс вам этого не простит.

Голову опустил Сагайкин.

Морозов нажал кнопку на краю широкого стола, появившемуся в дверях молодому конвоиру сказал:

— Ксенофонт Иванович Сагайкин освобождается из-под стражи по причине отсутствия состава преступления. Верните ему вещи, изъятые под расписку при аресте.

Когда вышел Сагайкин, Морозов позвонил по телефону начальнику отдела; доложил ему, что счел нужным освободить Сагайкина и установить за ним наблюдение.

Цель его, пожалуй, была достигнута. Дал Морозов Сагайкину понять, что находится тот в руках ГПУ, сообщив же об убийстве Фахриева, содрал с волка овечью шкуру; теперь товарищ Сагайкин освобожден, но не такой уж он махровый дурак: понимает, что не сегодня-завтра может быть арестован, и накрепко. А так — все подозрения на первый случай с него вроде бы и сняты. Поэтому постарается он во что бы то ни стало установить связь со своими сообщниками, а страх перед возмездием лишит его трезвого рассудка.

В соседней с той камерой, где был Ксенофонт Иванович, сидит Петр Шалага. Сразу после убийства Фахриева задержали его неподалеку на таежной волчьей тропе. Нашли при нем обоюдоострую финку. Следствие показало, что нож этот и тот, которым был убит Фахриев, близнецы-братья, оба сделаны в одной кузнице одним мастером. Во время допроса Морозов с Шалагой церемониться не стал: положил рядом два ножа и спросил, чьи они? Один — нож убийцы... Привыкший легко распоряжаться чужими жизнями, Шалага, однако, когда дело коснулось его самого, раскис очень быстро. Заскулил тут же и раскололся: рассказал, что главарем у них — Сагайкин, под началом его работают тринадцать человек; люди эти живут где-то в тайге, но кто из них чем занимается — неизвестно; Сагайкин вызывает их к себе по одному и дает отдельные задания.

Морозов решил и Шалагу выпустить на свободу, но для того, чтобы они не могли увидеться с Сагайкиным, Шалагу освободили часа на два позже. Морозов не сомневался, что кто-то из них обязательно пойдет искать спрятавшийся в тайге отряд...

 

22

Выйдя на свободу, Сагайкин сделал для себя ясный как будто вывод; сомнения его рассеялись в жесткой хватке зримой логики. «Все, донюхались, теперь на следу. Морозов этот нарочно меня выпустил, понятно. Побежит, мол, в свою группу, упреждать, тут мы их, голубчиков, и отловим. Побегу, как же, я вам побегу, сволочи! Сдохну, а от своего не отступлюсь. Надо, чтобы в бригаде этого Ардуанова думали, будто шоферишку ухлопали, как поганого татарина, за то, что он — татарин, вот как. Пусть думают, что это — дело рук рабочих из русских. А когда взъярятся, тут как раз надо убрать с дороги Ардуанова... Смута пойдет меж татар и башкир, ну, а если Ардуанова и прикончить, непременно поверят, что русские злобятся, и пламя обернется пожаром. Посмотрим тогда, господа большевички, из какого песка выстроена ваша крепость, именуемая нерушимой дружбой».

Гепеу, собаки, явно выпустили его ненадолго: значит, надо правильно использовать каждую минуту... Крепко надо использовать, чтоб им от тех минут тошно стало!.. У, псы чекистские! — кипело в душе Сагайкина, ярилось, клокотало; внешне, однако, выглядел он вполне невозмутимо. Действовать задумал Ксенофонт Иванович в основном через Сираева — за два года раскусил его до сердцевины, мохнатой, злобной, да к тому же еще знал точно, как и почему попал Шакир на Березниковскую стройку. А попал Сираев так: был у себя на родине справным кулаком, когда Советская власть стала брать кровососов к ногтю, достал Шакир через свояка в сельсовете бумагу, в которой указывалось, будто Шакир Сираев происходит из неимущего крестьянского сословия, да и отправился, затаясь, в самоссылку. Так что Ардуанов для него не мил друг, но враг, который встал на пути. И случая срезать бригадира-ударника, будь уверен, Шакир Сираев не упустит. Вишь ты, какой-то мужик полуграмотный, голытьба Ардуанов в героях ходит — да для Сираева это нож острый! Вот и направит он тот нож в грудь ударника... Шакир, поди, мечтал завод какой прикупить, хозяином стать, культурным, образованным... Тоже г..., прости господи, из грязи да в князи! Но ненависть к Ардуанову Шакира ослепит, хоть и хитрый он жук, дерьмо навозное, а ударника уберет, точно — уберет.

Было бы время — с оглядкой подошел бы Сагайкин к Сираеву, с хитрой да осторожной выдумкой, но теперь или пан, или пропал. Другого пути нет. Потому-то и решил он встретиться с хмурым вечно бригадиром не ночью укромной, в тайном месте, а среди белого дня, в собственном кабинете; послал за ним человека. Когда Сираев (а он был в заляпанной бетоном кожанке, брезентовые рукавицы топырились вызывающе из-под потертого кушака — в самой что ни на есть деловой рабочей одежде), тяжело и жестко ступая подкованными сапогами, вошел в кабинет секретаря постройкома, Сагайкин, не удосужась даже поздороваться толком, закипел и заорал сверх меры нагоняюще:

— Эт-та что за безобразие, Сираев, ну? Чего вы смотрите? Чего ворон считаете, бестолочь такая! Начали соревноваться, так думайте же головой, чтоб, значит, ваши товарищи были в безопасности, вы же с товарищами соревнуетесь? А то выдумали какой-то праздник, сабантуй, понимаешь! А кому за последствия отвечать? Чем возместить напрасно пролитую кровь рабочего класса?

Знал и Сираев, что все это — комедия, театр, чтоб слышно, значит, было в соседних кабинетах. Потому слушал он секретаря постройкома терпеливо, насупив, правда, брови, но даже внимательно; однако, когда Сагайкин совсем вошел в раж и затрещала уже под его кулаками столешница — не выдержал, окрысился; когда же заглянули в кабинет один за другим несколько человек, встал и резко спросил:

— Довольно, Ксенофонт, переходи к делу. Тебя как выпустили?

— Не выпустили бы, погноили еще, да улик у них нету.

Сираев постоял, улыбаясь недоверчиво краешком темных губ.

— Ну ладно, давай, говори, какое у тебя дело. Я пойду, меня бригада ждет

Сагайкин сузил глаза и шепнул сразу:

— Ардуанова убрать надо.

Зашелестел крыльями в душе Сираев, острыми, ястребиными, но, зная цену себе, отмахнулся поначалу:

— Это уж не моя забота.

— А чья это забота?

— Не ведаю о том, товарищ из постройкома.

Нервы Сагайкина, туго натянувшиеся за две бессонные ночи, изрядно потрепанные за два часа опасного допроса, сорвались вдруг и взбесились: спотыкаясь, ринулся он к столу и, выхватив из ящика небольшую, с ладонь, бумажку, завертел ею, зашуршал перед носом Сираева:

— А это ты видишь? Русским языком написано, хоть и неграмотно, да понятно: Шакир Сираев, кулак из аула Султангол Актанышского кантона. Доходит? Скрылся из аула, получив от свояка, работавшего в сельсовете, подложную справку. Во время кулацкого восстания организовал травлю и нападение на сельского активиста Ардуанова. Ты же... крупный зверь, тебе бы давно на виселице болтаться либо в Сибири тайгу валить!

— Ну хватит. Болтун ты все же! К делу давай, — четко сказал Сираев, не теряя спокойствия. — Что от меня требуется?

— Убрать Ардуанова. Понял? Сам ли сделаешь, за тебя ли кто — на свое усмотрение. Говори теперь: какие твои условия? Тянуть времени нет.

— Во-первых, дай-ка сюда эту бумагу! — и Сираев выхватил ловко у забывшегося Ксенофонта Ивановича давешний листок, подпалил мигом, раздул, заглушая запах горелой бумаги, свернул и зачадил махоркой. Глядя на побелевшее лицо Сагайкина, криво усмехнулся: — Не бойся, постройком, Ардуанова я уберу Только... в наше, социалистическое время грязный мужик Ардуанов ценится очень высоко, — потерев большим пальцем об указательный, добавил: — Ну-ка, постройком, какая твоя цена?

Сагайкин подошел к двери, дернул, чертыхнувшись сквозь зубы, запер на ключ, вернулся. Из сейфа вытащил плотный, увесистый на вид, сверток, кинул на стол к Шакиру. Пакет тяжело чмокнул поверхность стола, исчез тут же в кармане Сираева.

— Смотри, Шакир, чтоб чисто было сработано. И не вздумай схитрить, как паршивого таракана...

— Фу-фу, напугал. Здесь сопливых младенцев нет, чего зря болтаешь?

— Ладно, — ответил Сагайкин, остывая уже, — счастливого тебе пути, если разойдутся наши дороги, не поминай лихом.

— Постараемся, — сказал Сираев, ощерясь, — может, и встретимся еще где... — вышел, тяжело и жестко ступая подкованными сапогами...

Морозову доложили, что Сагайкин только что виделся с бригадиром Сираевым. Морозов довел это до сведения начальника отдела. Посовещавшись, на дорогах, что выходили из Березников в разные стороны, на укромных охотничьих тропах в тайге — всюду выставили посты. Конечно, слежка за Сагайкиным велась основательная, но... чем черт, а тем более бандит не шутит. Впрочем, за весь этот день никаких происшествий не было: из поселка никто подозрительный не исчезал. Сагайкин как будто никуда не собирался, кроме Сираева, ни с кем больше встреч у него не было; бегал товарищ секретарь постройкома, чуть не выпрыгивая из собственной кожи, по строительным площадкам, старался мозолить глаза начальству: Крутанову, Хангильдяну, Мицкалевичу, — рассыпаясь, здоровался с ними, чрезвычайно озабоченно говорил о делах, коротко объяснял свое внезапное исчезновение временным недоразумением, не выказывал по случаю последних горьких событий никакой обиды, словом, старался перехитрить и ГПУ и начальство — доказать свою полную и беззаветную невиновность.

А вот Шалага, хоть и знал он, что приставлен к нему надежный «хвост», оказался очень уж дураковат — был Петруся жаден до жизни и за шкуру свою трясся до потери соображения. Приказал ему Морозов, выпуская из тюрьмы, крутиться постоянно неподалеку от бетонщиков — что ж, поначалу он все выполнил в точности: не отходил от бригады Ардуанова ни на шаг, целый час там вертелся, слетал и к Сираеву, спросил о Сагайкине, но к постройкому податься не решился, забоялся вдруг; грызла Шалагу страшная мысль — а если узнал господин поручик Сагайкин, что продал его Петруся чекистам ни за грош? Убьет на месте! В какой-то неясный миг Шалага почуял: «хвоста» нет, исчез куда-то. И проснулся в нем, и вспыхнул бандитский шкуроспасательный инстинкт, разлилась мгновенно звериная ловкость: решился Шалага уйти, оторвавшись от неумелого, видать, «хвоста». Засвистав блатную песню, двинулся он сначала — руки в брюки — к таежной незаметной тропе. По тропке этой шагал беспечно: для него, мол, все трын-трава, пущай хоть сейчас ловют да к стенке ставют. Потом оглянулся быстро, зыркнул по сторонам и, увидев, что пусто вокруг, прыгнул резко с тропинки, нырнул в таежную чащу. И в душе его, темном, гладком мозгу горячей струею текла, пенилась одна мыслишка: только бы смотаться, только бы уйти от легавых, спутать, замести следы! А те, что в лесу? А Сагайкин? В гробу он их видел! Думай, Петруся, как бы самому живым выкарабкаться, как спасти свою лишь забубенную башку. До изнеможения бежал через тайгу бандит Петр Шалага, продирался сквозь густые спутанные заросли, поминая в мать и в душу, припадая тут же колотящимся сердцем к богу, сопя, пыхтя и обливаясь потом; больно стегали по лицу упругие ветки; где-то слетела щегольская кепочка; упав, ободрал он до крови коленку — не остановился ни на миг, радостное, шальное — спасся, драпанул, ушел, нате вот, выкусите! — гнало и гнало его вперед. Вдруг понял он, трезвея, что бежит к лесной землянке, что близок уже к ней, и теперь, когда, казалось, выбрался из страшной заварухи невредимым, мелькнуло в голове воровски благородно: надо выводить людей из тайги и уходить отсюда вместе с отрядом. Ведь не продал же он их, не выдал легавым, обманул, их, сказал — не знаю. А за остальное пусть отвечает господин-товарищ Сагайкин!

Он выбежал на тропу, ведущую к самой землянке, и понесся, в предвкушении, последним аллюром — схватили его двое с винтовками, набили тряпками рот, затянули, выкручивая, руки. Скоро с пятью конными бойцами подоспел и Морозов. Остановились в засаде, в суровом и уверенном ожидании.

Прошло полчаса — длиннее суток, — и клюнуло еще: на таежной тропе возник бесшумно рослый человек в кожаной тусклой куртке; скрутили его, как Шалагу, забили кляп, обыскали. В карманах неизвестного нашли два револьвера, нож-финку, какую-то небольшую карту — по всему, оказался он разведчиком группы.

Где-то в глубине тайги призывно заржала лошадь; по большой удаче, кони бойцов из отряда Морозова стояли смирно и тихо. А лесные люди, видно, уже собрались бежать — по сведениям, лошадей у них быть не могло... Опять же, пойманный бандит выходил на разведку — значит, вот-вот; кожаной куртке уперли промеж лопаток дуло винтовки, пустили вперед. Минут через пятнадцать осторожной ходьбы показалась землянка, из низкой, еле заметной трубы ее тонко и расплывчато курился дымок. Часового у землянки не было, видно, лесные люди крепко надеялись на укромность своего убежища.

Морозов приказал: «Окружить гадючью нору и заткнуть наглухо трубу»; Шалагу и другого бандита, повязав по ногам, оставили в кустах. Трубу быстро заткнули. Тут же под землею раздались крики, шум и ругательства, кажется, дым пошел в помещение. Морозов пальнул из револьвера в воздух, крикнул отчаянно громко:

— Сдавайтесь, вы окружены!

 

23

Ночь.

Небо укрыто сплошной пеленою туч.

Яростный режущий свет прожекторов выхватывает из темноты башни достраивающегося уже химкомбината, арки его, виадуки, тяжело-массивные здания, сферические выпуклости шаров, сплетенные кружевным узором мачты, черные трубы, уходящие в слепое небо, — все это высится над землею загадочно и грандиозно.

А бетонщики, заливавшие фундаменты заводских корпусов, сварщики, огнем сплавляющие железные поперечины, слесари, собиравшие сложные механизмы, — и не представляли, оказывается, они в повседневной сумятице, в ворохе больших и поменее дел, какого исполина воздвигли в глубине уральской седой тайги. И теперь только, когда поднялось среди зеленого моря столь таинственное и удивительное сооружение, постигли люди великое значение своего труда и взялись с еще большим пылом и энтузиазмом, засучив смело рукава, и вспыхнуло в них высокое чувство, именуемое рабочей гордостью.

Бригада Ардуанова, ожидая, когда паровоз-«кукушка» доставит к ним очередную «порцию» бетона, остановилась передохнуть. Первым восхитился и заговорил Шамук:

— Мирсаит-абзый, гляди-кось, что скажу, Мирсаит-абзый, а вот ежели я приведу сюды балтасинцев да и открою им: вот этот завод, мол, я строил! — поверят ай нет ли?

— Ты? Вот этот завод? Хо! Ври, да не завирайся, вот чего скажут, и прослывешь ты, мил друг, великим болтуном!

— А чего ты, Сибай, рот разеваешь? Да еще шире варежки? Али я хоть один прогул совершил? Али на работу не выходил, бригаду позорил? Не-ет, брат, завод я строил по совести.

— Ты, паря Шамсутдин, не скажи «я строил», ты скажи «мы строили»; так-то оно вернее будет, — аккуратно встревает в разговор Бахтияр-абзый. — Ежели подумать, один углышек того завода вон, Нурлахмет, который тихо сидит себе в сторонке, он, говорю, один углышек возводил. А другой углышек Киньябулат да Исангул, — не было ничего, ан эти ребятки взяли и построили. Но уж если вы не против, есть там и моя доля махонькая. Верно я сказываю, а, друг Мирсаит?

Ардуанов, улыбаясь, кивнул. Бригаде его с неделю как выдали спецовки, придуманные для тех, кто топчет бетон, и парни, облачившись в резиновые сапоги с высокими голенищами, в брезентовые хрусткие тужурки, забыли начисто, что всего-то два годика назад теряли последние лапти в торфяной жиже, чувствуют себя уверенно, голову держат молодецки. Гляньте, ну, хоть на Шамука! Чего он такое говорит, этот Шамук, в недалеком прошлом отчаянный драчун и растяпа? «Я, говорит, завод строил!» Это тебе, брат, уже не шутки. Рабочие люди, пролетариат вырос из его посезонных грузчиков. И правильно говорит Шамук: он строил завод! Вот почему окрысились враги злобно, вот почему напали предательски на комсомольца Набиуллу Фахриева. Знали, что вырос рабочий человек, сознательный советский рабочий, знали, гады, что идет он рушить старый мир, любый вражьему сердцу. И ударили Фахриева в сердце бандитским ножом...

Вспомнив Нефуша, аж зубами скрипнул Мирсаит-абзый и чуть не застонал от пронзительной боли, убоявшись же, что вот-вот затронут парни ту мучительную тему, поднялся резко и шагнул в сторону.

— Слышь, друг, говорят, Сагайкин-то белым охвицером оказался, из колчаковской, мол, своры, а? Ты про то не знаешь ли? — проговорил, нанизывая слова мягко и просительно, старый Бахтияр Гайнуллин. — Ежели не врут, Нефуша нашего, говорят, тоже оне и убили. Не то, мол, десять человек их народу, не то пятнадцать, не народу, конечно, так, дерьма всякого, а жили оне, мол, в тайге, в норах, на манер ползучих гадов? А этот, постройком, ишо поучал нас, гнида, как же его сразу не распознали, изверга?

— Что их споймали — все верно. А чего такое они наделали, пока нам неизвестно, вот будет им суд, провернут как следует. Если нужно, пропечатают, тогда сами все узнаем, — ответил обстоятельно Ардуанов. — Вон подошла наша «кукушка», надо разгрузить, пока бетон не застыл.

Парни, которые должны были разгружать бетон с состава, побежали по деревянному настилу, громко и озабоченно тарахтя пустыми тачками.

Шамук, все еще не желая отходить от Ардуанова, спросил, идя рядом с ним:

— Мирсаит-абзый, говорят, в той вредительной шайке... если правда, конечно, но сказывали, там и Шакир Сираев был, а? Чего же он тогда на свободе ходит, других упрятали, куда полагается, а его не упрятали?

Ардуанов удивленно остановился, сдвинув кепку на глаза, почесал в бритом затылке:

— Вот этого тебе, братец, не скажу, не знаю, потому как Шакир, однако, сильно осторожный человек, чего-то не верится, чтобы он был там, в этой шайке...

На этом и закончили.

Дошли до платформы, куда паровоз-«кукушка» притащил в одном вагоне восемь чанов, вместимостью каждый по два кубометра бетону. Ардуанов двумя руками с явной натугой сдвинул запор на первом из них, и в тачку Сибая, подошедшего как раз, пролилась струя бетона; Ардуанов понаблюдал немного, потом поручил это дело Бахтияру Гайнуллину, сам же поспешил к котловану.

Котлован был глубок, и бетон на его дно сливали по желобу; внизу рабочие лопатами растаскивали не застывшую еще массу по всем углам, разравнивали, утаптывали старательно, чтобы в переплетении арматуры не оставалось воздушных пузырей.

Прошло не более получаса, когда Ардуанова, наблюдавшего сверху за ходом работы, позвал какой-то незнакомый человек, в кожанке с капюшоном, надвинутым на самые глаза:

— Мастер, беда случилась, ей-богу! Бетон застрял. Быстрей, быстрей!

— Где, чего ты мелешь? — сказал Мирсаит-абзый непонимающе.

— Вон там! Вон, на той стороне.

На дальней стороне котлована сгрудилась небольшая кучка людей, они что-то кричали, спорили, ругались, но о чем сыр-бор, понять отсюда было невозможно.

Ардуанов бросился туда, не оглядываясь более на незнакомца.

— Где? — крикнул он, подбегая.

— Вон там, на той стороне! — ответили сразу в несколько голосов. На ту сторону можно было перебраться только по балке, перекинутой через котлован, — довольно тонкому, отесанному с четырех сторон брусу. Было это опасно, но Ардуанов, зная, что застрявший в желобе бетон через короткое время застынет в никуда не годный камень, колебаться не мог и не стал. Он пошел по балке: раскинув руки, как крылья, старался сохранить равновесие, каждый был занят своим делом, на него не обращали никакого внимания. Ардуанов силился не смотреть вниз, пройти брус быстро и ровно: там, внизу, переплетались угрюмо железины, лежала ощетинившаяся гнездами арматуры жесткая пропасть. Малейшее неловкое движение бригадира — и полетит он в эту пропасть, и точно, свернет себе шею. Подойдя уже близко к тому месту, где образовался затор и бетон неуклюже застрял, он вздохнул облегченно, но в тот же миг почувствовал, что угодил в западню, вражескую ловушку, не успел он отшагнуть обратно, как балка, подпиленная снизу, с шорохом сломалась; Ардуанов, будто птица с подбитым крылом, накренился в воздухе набок и полетел в пропасть, на прутья арматуры, на железо, вслед за ним рухнул затор, и освободившийся бетон стек на дно котлована.

 

24

Это что за чудеса?! Луна сошла с неба, да прямо на землю, катается желтым кругом, как мельничный свежевыкрашенный жернов, по актанышским гладким лугам, припрыгивает и подскакивает, гоп-гоп, сама по себе, а сверху тот желтый жернов, такой шершавый, жесткий, холодный, и бьет Мирсаита по рукам, по лицу; Мирсаит бегает от луны босиком по жесткой стерне, а когда желтая юла ударяется в него — больно, впору криком закричать. И Мирсаит прижимает к себе, к груди, правую руку, боится, что заденет ее кругло-желтошершавая луна. Но вот потихоньку, прыг-прыг, отрывается луна от земли, проваливается в небесный колодец, маленькая уже, с тарелку медную, звенящую — дзоньг! — исчезает, пропадает, вянет, плавится... Жаркая, как огненная купель, яркая, как весенний пестрый луг, тянется путь-дорога. Без конца, без начала, бесконечная, изначальная... Не радуга ли? Босоногий Мирсаит бежит по радуге, босоногий, подкованный железно Шакир бежит по радуге; бегут по радужному запредельному мосту легко, будто невесомые они, как взвешенная в солнечно-пыльном луче пушинка. Бегут — не смотрят друг на друга, не оглядываются; и нет уже радуги-дуги, пути-дорожки — плывут они на белом облаке, не очень удобном, длинны волосы у Шакира, две долгие засаленные косы: жжах! жжах! — бьет он каждой косою попеременно по лицу Мирсаита, жжах! — как плетьми стегает. Закрывается Мирсаит рукой, но тщетно! Тугим полотенцем охватывает его Шакир, сжимает, будто стальным клепаным обручем, и с треском вдавливаются у Мирсаита ребра... — ох! больно, не выдержав, разлепляет он глаза...

Видит женщину, склонившуюся над ним, чувствует на пылающем лице ее легкую, нежную руку... плачет она беззвучно, не слышно, а Мирсаит, уже на скошенном лишь недавно актанышском лугу, ходит взад-вперед, топая гулко большими жесткими сапогами, хрустит резко кожаном, в руках у него — острая лопата. «То сон, не явь», — хочется крикнуть Мирсаиту, да какой же это сон? Вон и луна давешняя, большая, с мельничный жернов, светлая, сияющая — слепит глаза, и луг весь лучами ее усыпан, словно серебряными таньгами. И речка Шабаз течет белоснежно, едут конные арбы, украшенные кистями и полотенцами, на арбах сидят, обнявшись, люди, над головами у них косы сверкают прочерченно. Луна пропала куда-то, все так же сверкают острые косы, дорога длинным брусом протянулась через заводской котлован; арбы, заваливаясь крылами то влево, то вправо, проходят узким брусом. Резко задувает и сникает холодный ветер, бьет в лицо приятной прохладою, рука, шея и бока ноют долгой протяжной болью, воздух греется, накален, травы, и скошенные, красным пламенеют, вырывается пламя ввысь и лижет лицо Мирсаита, — боясь сгореть, стонет он и открывает глаза. Рядом с ним, в белом платке, синеглазая, сидит тихо женщина. Почему сидит она? Что ей нужно?

И вновь он окунается в огненный кошмар, и вырывается с криком, и падает, и открывает глаза, — наконец понимая смутно, что женщина та, рядом с ним, жена его Маугиза, успокоенно уже засыпает, спит долго, почти беспамятно. Когда приходит он в реальный, больничный, кажется, мир, Маугизы нет, у изголовья его стоит большеносый мужчина в белом халате, рокочет ненавязчиво и приятно.

Большеносый в белом берет его свободную, незапеленатую руку, сжимает ее у запястья, считает что-то по часам. Улыбается широко, во весь рот.

— Та-а-ак, так-так! Живем, голубчик, очень даже живем, кризис миновали, превосходно. Живем назло врагам, а?! С нашим-то организмом? Что нам три сломанных ребра, пустячки, батенька, пустячки!

— А что, доктор, али ребра у меня были сломаны?

— Ну, мы их заштопали, Ардуаныч, все в порядке. И ребра, и руку, а ключица вот еще поболит. Недолго, голубчик, потерпите! Ну-к, выпьем лекарство, вот так! Превосходно. Горько? Горько! Значит, превосходно.

Понемногу, с большим трудом возвращался Ардуанов к жизни. В первые дни было ему очень тяжело. Всю жизнь свою работал волжский грузчик, землекоп, бетонщик Мирсаит Ардуанов не покладая рук, привык во всем полагаться на себя лишь и зависеть от кого-либо не любил и не умел — теперь было ему стыдно есть с ложечки, стыдно не только сестер, но даже жены своей Маугизы, но делать нечего: раз уж остался ты жив, раз нужен для будущих больших и важных дел, раз спасла тебя история руками врачей рабоче-крестьянской власти, вырвала тебя из смертных пут, расставленных врагами, — должен ты жить. Да, конечно, сейчас ты лежишь, закутанный во многие слои марли и гипса, словно ребенок в кроватке, беспомощен — это с твоей-то двухметровой громадой, с силушкой твоей, когда на все округа не раз ты был батыром сабантуев; и парни из твоей бригады, пришедшие тебя проведать, были потрясены, увидев твое состояние, — дрогнули их души, а сверстник твой Бахтияр пролил безмолвно горькие мужские слезы; и ждали Шамук, Сибай, Исангул, ждали ребята, закусив губы, когда доплачет он. Им плакать было нельзя. Долго еще сидели они у твоей кровати, пока не перестали наконец видеть в тебе калеку, ущербного, пока не перестали чувствовать, замечать своего физического превосходства: привыкли, любили они видеть в тебе учителя, советчика и отца.

А когда поверили они окончательно, что можешь ты и запеленатый, подобно малому ребенку, в марлевые повязки разговаривать, смеяться, дрожа поседевшими усами, — выложили и думы свои, не тая и не скрывая.

— Мирсаит-абзый, а чего это вредители — чтоб они провалились совсем, гады! — чего они все время к нашей бригаде лезут, а?! Им чего: другого места нету, куда рыпаться? — Может, нарочно: татары, мол, вот и издеваются? — заговорил Шамук, от волнения подскакивая и глотая слова.

Поддержал Шамука, как обычно, Бахтияр-абзый:

— Вот мы, друг Мирсаит, думали тут, думали и пришли сообча к такой мысли. Ежели, мол, будет Мирсаит жив-здоров и сможет переговорить с нами, спросим всем гамузом у него совету. Вот и Сибай, и Зариф, и Каюм, да и другие тоже, все хотят до точности описать, что такое тут было, да послать, чтоб пропечатали в газете. И, аллах даст, напишем, пущай враги не радуются крепко. Пусть не похваляются, будто напугали нас до страшного. Мы не из пугливого десятка! А на их злобную попытку убить нашего Ардуанова ответим мы ударным трудом, так и порешили!

— Чу, чу, ребята... — остановил их Ардуанов и долго лежал потом, молча, стиснув зубы, сдерживал подкатившиеся слезы.

Через неделю еще проведать его пришла Зульхабира. Была она в повязанном наглухо темном платке, на платье, такое же темное, чуть с синим отливом, накинула белый больничный халат. Войдя в палату, потопталась она у порога, застыла, словно прибитая гвоздями к полу, когда же увидела на кровати Ардуанова, белого совсем, в марле и гипсе, усталое, поблекшее от горя лицо ее густо покраснело; слабыми, неровными шагами ступила она к кровати, дошла и растерялась совсем, не зная, куда девать полевые цветы, собранные ею за целый летний день. На длинных ресницах ее дрожали слезы, вдруг села она на краешек и, рассыпав букет по одеялу, обеими руками обхватила голову Мирсаита-абзый и зарыдала, вздрагивая и орошая горячими слезами лицо его и губы, усы. Как уж крепился все эти дни Мирсаит-абзый, как сдерживал он себя, но не выдержал, заплакал вместе с нею беззвучно, заплакал скупыми мужскими слезами.

Они имели право плакать — и плакали. Нефуш — Певчая Пташка обоим был дорог, для обоих незабываем. Зульхабира и Мирсаит-абзый стали друг другу учителями: если одна учила грамоте, другой учил твердости в жизни...

Наплакавшись вдосталь, они, словно дети-сироты, обиженные мачехой-судьбой, притихли, помолчали. Зульхабира долго сидела, глядя ему в глаза, словно хотела перед прощанием с этим мужественным человеком, не жаловавшимся никогда и ни на что, ни на какую работу, и даже на жестокую болезнь, взять у него столь необходимый ей запас стойкой твердости.

— Мирсаит-абзый... если можно... я бы уехала из Березников. Тяжело мне здесь, так тяжело. Ни на минуту не выходит он у меня из головы, скоро, наверное, с ума сойду. Во сне вижу, смеемся, ходим по лесу. Моя рука всегда лежит у него в руке. Ночами то звездой мелькнет, то месяцем ясным покажется. О господи, каким радостным приходит он в мои сны! — Сложив руки на груди, помолчала, глядя вниз, на пол, боролась, кажется, с переполненной своей душой, не хотела показывать более слез пожилому человеку. — Скажи мне, Мирсаит-абзый, что ты скажешь — то я и сделаю.

Ардуанов посмотрел ей в лицо, прекрасное, заалевшее маковым цветом, в грустные, печально-туманные глаза и сказал, как самому близкому человеку, удивительно тепло и добро, веря искренне в душевные ее силы:

— Как сердце велит, вот так и поступай, дочка. Никто тебя не осудит.

Понимая друг друга без слов, они еще помолчали, побыли вместе... Потом Зульхабира стала собираться. Мирсаит-абзый не удерживал ее, лишь торопливо сказал, будто боясь, что потом не успеет:

— Зульхабира, дочка, а ведь у меня к тебе просьба одна есть. Знаешь, приходили сюда ребята из бригады, так хотят в газету написать; ты нам всем глаза раскрыла, так уж помоги им, ладно, чтобы желание не осталось только желанием...

— Если в моих силах, помогу, Мирсаит-абзый. Ну, ладно, прощай, выздоравливай скорее, тетушке Маугизе от меня поклон. Получится — напишу, что и как, если не придет от меня письмо, не обижайтесь, мол, забыла. — Руками закрыла она горящее лицо, ступая медленно, вышла из палаты.

После ее ухода словно кусочек сердца отломился у Ардуанова, очень долго лежал он, глядя в потолок, не в силах перевести дыхание...

В больнице его продержали еще около двух месяцев. И чем быстрее шли его дела на поправку, тем больше становилось посетителей. Приходили Хангильдян с Мицкалевичем, очень подробно, нисколько не ленясь, рассказали Ардуанову о делах в бригаде, о делах хороших; сказали, что за бригадира пока Исангул Юлдыбаев, что ребята по-прежнему верны имени Ардуанова и ни разу не нарушили трудовой дисциплины, настоящий пример для всей стройки; своим рассказом вселили они в Ардуанова еще большую бодрость. Ненадолго зашел и Крутанов, показал Мирсаиту-абзый ордер на двухкомнатную квартиру по улице Пятилетки, оставил номер газеты «Путь социализма», где была напечатана статья ребят из его бригады. Была она пронизана жгучей ненавистью к убийцам, и Мирсаит-абзый еще раз вспомнил о Зульхабире. Сдержала свое слово Кадерматова и от имени ребят из его бригады выразила все кипящие в ее душе мысли и чувства, всю свою ненависть к лакеям старого мира. И вот, подтверждая эти горячие, яростные чувства, под статьей подписались 116 человек из бригады.

Пройдут годы, много утечет воды — а документ этот сохранится как заповедь комсомола тридцатых годов грядущему поколению. Пока же он, словно горячая пуля в стволе винтовки, лежит на газетной странице и так же, как и месяца два назад, при разговоре с самой Зульхабирой, волнует Ардуанова с первозданной силой.

 

25

Угасал нежаркий августовский день. На берегу Камы, у небольшой пристани, мимо которой обычно молча проплывают большие пароходы, собрался народ. Шумят, спорят, чадят, собравшись кучками, махрой, то и дело все кругом сотрясается от взрывов хохота, но затихает это так же быстро, как и вспыхивает, растворяясь в плотной толпе. В сгущающихся вечерних сумерках сердца людей живут одной мыслью: приезжает нарком, народный комиссар тяжелой промышленности Серго Орджоникидзе. Каков он, комиссар? Что движет им, какие святые думы?

В составе делегации, организованной для встречи наркома, пришел на пристань и Мирсаит Ардуанов. Он не смеется, не выражает громко, как это делают другие, своего беспокойства по поводу опоздания парохода; все его мысли о Маугизе, жене его.

Вот и спустились на землю сумерки. На Каме загорелись сигнальные огни, а парохода все нет. Мирсаит-абзый не выдержал, подойдя к руководителю делегации Крутанову, стеснительно сказал:

— Никифор Степаныч, вернусь-ка я все же домой... Жена у меня в Больнице.

— В больнице? А что случилось?

— Родить должна... — взглянул Ардуанов на начальника строительства смущенно и в то же время расчувствовавшись.

— Да-а... трудный вопрос, товарищ Ардуанов. Не отпускать — причина у тебя серьезная, боюсь, отца в тебе обижу; а сказать: иди — удобно ли встречать наркома без лучшего ударника? Трудный вопрос, товарищ Ардуанов...

Мирсаит-абзый все еще колебался, когда толпа, зашумев, потоком двинулась к дебаркадеру пристани; и Крутанов схватил Мирсаита-абзый за руку, притянул к себе — они подошли к дорожке, по которой должна была следовать делегация.

Небольшой однопалубный пароходик, на борту которого белела надпись «Камский водник», причаливая к пристани, гудел слабо и устало.

Матросы быстро положили сходни.

Первыми с парохода сошли три человека в военной форме, вслед за ними, помахивая над головой фуражкой с серпом и молотом, в развевающемся плаще, на сходни ступил сам Орджоникидзе. Его тут же узнали по привычно знакомым, таким же, как и на портретах, черным пышным усам. А шагал он так быстро и так искренне приветствовал людей, которые стояли живым, ликующим коридором, лицо его было озарено такой ослепительной улыбкой, что разом забылись и улетучились куда-то тревожные минуты, проведенные в долгом ожидании парохода.

Здороваясь за руку с членами делегации, Орджоникидзе добрался и до Мирсаита-абзый.

Не успел Крутанов представить: «Ударник стройки Ардуанов», как мозолистая большая рука Мирсаита-абзый оказалась в руках наркома. Ардуанов вспыхнул, руку наркому пожал искренне и крепко. Орджоникидзе искрящимися глазами оглядел его богатырскую фигуру и, словно от боли, шутливо потряхивая кистью руки, проговорил:

— Вижу, химия наша в надежных руках!

Обняв слегка Ардуанова за плечи, стал он расспрашивать его о работе, о жизни. Потом, как бы извиняясь, кивнул ему головой и осыпал вопросами уже Крутанова.

Все уселись оживленно в автомобиль, тронулись в путь. Когда же поднялись на пригорок, Орджоникидзе, а за ним и члены делегации вышли из машины. Видно, захотелось наркому еще издали взглянуть на гигантский комбинат, и долго стоял он, молча устремив взор в ту сторону.

Перед ними, охватив весь горизонт, вырисовывался гигантский силуэт первой очереди комбината — азотно-тукового завода. На фоне темного уже неба было ясно видно, как клубится, словно закипая, поднимающийся вверх белый дым. Оттого ли, что заводские трубы поглотили плотный сумрак, но дым этот казался не дымом даже, а взлетевшим в ночной воздух драконом, и желтое пламя, колыхавшееся над серным цехом, — будто вырывалось огнем из пасти этого страшного чудовища.

Орджоникидзе глубоко вздохнул и сел снова в машину.

А Крутанов серьезно спросил его:

— Ну как, Григорий Константинович, будете сегодня отдыхать или же поедем на завод?

Орджоникидзе засмеялся и озорно, по-детски ответил:

— А что такое отдых? Не понимаю этого слова! Везите меня, товарищ Крутанов, на завод.

По азотно-туковому заводу ходили с полчаса. В цехах валялся еще неубранный металлолом, по углам, скопившись, лежали колючие кучи мусора. Орджоникидзе собрал в кружок рабочих, глядя на них (главного же инженера, который слушал его, буквально пожирая глазами, он не замечал), энергично взмахнув рукой, сказал, впрочем, без всякого раздражения:

— Производственную культуру надо поднимать, товарищи. Вы знаете, что говорят об этом в Европе? Там говорят, что трудовая дисциплина и культура производства — это гарантия успеха в любом деле. Бескультурье — наш главный враг. Именно отсюда и начинается работа вразвалочку. Культура, товарищи, помните: высокая культура труда!

Времени было уже около десяти часов, но Орджоникидзе все-таки попросил, чтобы повезли его на ТЭЦ. Осмотрев станцию, вместе с членами делегации пошел на дымоохладитель, взобрался на самую крышу. По всей ее плоскости были разложены части разобранного для ремонта оборудования, лежали грузно, равнодушно тяжело.

Нарком усмехнулся, под усами бело блеснули зубы.

— Разве крыша кроется для того, чтобы на ней держать разнообразные механизмы?

Главный инженер растерялся, забубнил объясняюще:

— Тут, товарищ нарком, понимаете, отсутствие техники вот, держит, и ничего не поделаешь. Нет у нас подъемного крана, так чем же поднимать и опускать такие тяжелые детали? Пришлось пока разместить их на крыше.

Орджоникидзе подошел к деталям, сложенным плотными штабелями, некоторое время задумчиво смотрел на них, покачав головой и тяжело вздохнув, проговорил:

— Да, к сожалению, у нас пока нет порой самых нужных, пусть даже самых элементарных механизмов. Надо нам побыстрее обзавестись своей собственной техникой, машинами, удобными для производства, ускоряющими намного дело!

Почувствовал Ардуанов в поведении наркома и в действиях его требовательную и строгую простоту. Орджоникидзе не поучал людей, много и нудно не говорил, но увлеченно осматривал вместе с рабочими и руководителями стройки все, что понастроили в Березниках; и когда приходилось ему что-нибудь по душе, пышные черные усы его словно взлетали на смуглом лице и довольно топорщились, от глаз в стороны разбегались лучистые морщинки, и сами глаза сияли ровно и глубоко; когда же видел нарком отдельные недостатки и неудачи, усы его будто резко обвисали. Мысли свои выражал он четко и ясно. Понимали наркома хорошо и рабочие, и начальники.

На другой день на содовом заводе заметил Ардуанов, что стал Орджоникидзе молчалив, хмыкал частенько и покачивал головой. Да, уж очень был стар этот завод, построенный во времена купцов Любимовых. Поршневые насосы, подающие известковое молоко, безнадежно износились, устарели, но, видно, не было еще сил у страны, чтобы заменить их новыми — не до этого стране, есть заботы и поважнее. Но хмурится Серго, видя старый утиль вместо машин, молчит и вздыхает. А Мирсаиту-абзый хочется видеть его радостным, с солнечной жаркой улыбкой на лице, слышать хочется, как весело и заразительно хохочет Орджоникидзе. Таким людям, как Серго, волевым, искренне преданным делу, очень идет оглушительный смех, и кажется Ардуанову, что только неуживчивые, скрытные и темные люди хихикают осторожно, в кулачок, по-козлиному.

Ночью Ардуанов побывал в больнице. Дочь у него родилась, дочь! Поделился бы Мирсаит-абзый своей радостью с товарищем Серго, может, и поднялось бы у наркома настроение — да знает Ардуанов, что в жизни не решится он на такое. Смирный характер у Мирсаита, застенчивый.

В одном из заводских коридоров Орджоникидзе увидел вдруг женщин, штопающих в полутьме мешки из-под соды. Как ни старался главный инженер увести наркома поскорее, не вышло — вмиг окружили бабы товарища Серго, загомонили оглушительно, вывалили на него все свои жалобы. А вот почему, мол, хлеба иногда не дают по суткам, а то и больше?! Действительно, хлеб выдавался по карточкам, и в иные дни не было его. Мирсаит-абзый даже обозлился на женщин за такую их беззастенчивость, настырность бабскую, готов был сам за Серго им ответить. Но пришло ему тут же в голову другое: «А что? Правильно говорят, им детей кормить надо! И со стороны руководства это не молодечество на день трудный, рабочий, оставлять тысячи людей без хлеба». А нарком слушал женщин очень внимательно, с добрым желанием, и Мирсаит-абзый тоже стал ждать его ответа.

— Да, в снабжении хлебом срывов быть не должно! — сказал нарком и взмахнул туго сжатым кулаком. — Хлеба у нас по норме хватает, и тот, кто оставляет рабочих без хлеба, будет отвечать по справедливым законам Советской власти!

Крепко сказал нарком, но и этим не ограничился, заставил-таки разыскать человека, отвечающего за снабжение хлебом: начальника ОРСа Хесина вызвал Серго в отдельную комнату. Мирсаит-абзый видел, как через две минуты Хесин вышел из этой комнаты весь в поту, словно из бани, шел ошалело, на ходу утираясь смятой в руках кепкой.

Рабочие, ждавшие у двери, чем все это кончится, развеселились, кричали с хохотом:

— Вставили пистон нашему коммерсанту!

— Гли-ка, идет, будто занашатырили его сзади!

— Значит, хлеб завтра будет!

— А не будет, он сам теперь ночью испечет!

С каждым часом все более нравился нарком Орджоникидзе Мирсаиту Ардуанову, и все в нем казалось ему хорошо и ладно, все приходилось по душе: и то, как по-свойски, понимая, говорил он с рабочими, как резал начальству, и белое у него было белым, а черное — черным; как простодушно, по-ребячьи, радовался красоте только что отстроенного Дворца культуры, попробовал даже сидеть в новых креслах, хвалил, пощелкивая совсем по-родному языком, за мягкость и прочность. И на Мирсаита-абзый нашло радостное спокойствие. Но вскоре в сердце его шевельнулось вдруг смятение. А что, если нарком захочет посмотреть, как живет семья ударника стройки Ардуанова?.. Вот сраму-то будет, хоть в тайгу беги. Маугизы-то нету дома. Такого гостя да если не встретить бэлишом, не попотчевать...

Увлеченный своими мыслями, он и не заметил, как нарком вскочил на сцену и пошел по ней, оглядывая все по дороге. Тут директор клуба Брадский решил, видно, похвастаться вращающейся сценой и, пока остановились они с наркомом у складок занавеса, мигнул рабочему, давай, дескать, подключай...

И поехала вдруг сцена, повернулась, дальше пошла.

В зале — в ладоши хлопают.

А Мирсаит-абзый подумал первым делом: «Понравилось товарищу Серго, нет ли?»

И как только остановилась сцена, повернувшись кругом, увидел он, что лицо-то у наркома не очень приветливое, серьезное такое, деловитое. Отодвинув материю занавеса, показал Орджоникидзе на незаштукатуренную стенку за ним:

— А это что, товарищ директор?

— Это... это... так, Григорий Константинович, это же за сценой, тут занавес, понимаешь, декорации, зрителю не видно будет.

— Та-ак. Зрителю, значит. А артистам как? Артистам видно будет? Артистам, которые стоят здесь перед выходом на сцену? Что же вы думаете, эта красивая картина подымет у них настроение?

Ничего не может сказать зав клубом, бормочет что-то невразумительное.

А Серго обернулся вдруг к Ардуанову:

— Ну, а вам как, товарищ Ардуанов?

— Думаю, невесело им смотреть на эту картину, скучно...

— Отчего же, товарищ Ардуанов?

— Ну, скажем, если дом не достроен, — неуютно в нем себя чувствуешь, как на улице.

— Вот именно! Строитель, он знает, — похвалил Ардуанова нарком и тут сказал такое, что Мирсаит-абзый едва не лишился чувств: — Как думаете, товарищ Ардуанов, если захочу я взглянуть, в каких условиях живет ударник стройки, не станете возражать?

— Ну... пожалуйста, если хотите, — опомнившись немного, выдавил Ардуанов, но до самого дома шел сам не свой.

Семья его обедала: Мирзанур с Мирзашарифом устроились прямо на полу, на нешироком домотканом паласе, а Кашифа, у подоконника, читала книжку.

Орджоникидзе внимательно оглядел чисто вымытые комнаты с вышитыми полотенцами в простенках между окон — шаги его гулко отдавались в пустой, без мебели квартире, — спросил у начальника стройки:

— Что ж это такое, товарищ Крутанов? Нет денег на мебель или нельзя в городе купить?

— Деньги-то есть, товарищ Серго, денег хватает, — смутился Мирсаит-абзый, — ни столов, ни шкапов, ничего нету в магазине... В бараке когда жили — там на топчанах все, да не хотелось их везти в новую квартиру.

«Да и денег, конечно, не густо», — мелькнуло у него в голове.

Орджоникидзе понял, конечно, тактичное и скромное объяснение Ардуанова, кивнул начальнику стройки, давая понять: «Пойдемте-ка, поговорим в другой комнате».

Вошли, остались втроем, с глазу на глаз. Здесь стояли два самодельных табурета, чурбан еще, аккуратно отесанный, и все. Орджоникидзе, чтобы не ставить товарищей в неудобное положение, выбрал быстро чурбан, сел на него поудобнее и, чуть улыбнувшись, не спеша заговорил:

— Меня, товарищ Ардуанов, руководители строительства подробно информировали о вашей бригаде бетонщиков. За три года в бригаде нет ни единого прогула. Говорят, что нормы выработки здесь определяются по работе ардуановцев. Ну как, могу я верить руководителям стройки?

— Лишнего сказано, — ответил, смутившись снова, Мирсаит-абзый, вытер старательно большим платком вспотевший лоб.

— Лишнего, говорите... Преувеличили, значит?

— Само собой.

Удивительно свойски, светло улыбнулся Орджоникидзе — усы его распушились, будто взреяли к сияющим глазам.

— Скромность — хорошее качество, товарищ Ардуанов, но... я же сам видел работу вашей бригады.

— Где? Когда успели-то? — усомнился против воли Ардуанов.

— В ночной смене были. Понаблюдали там, как ваши ребята бетонируют.

— Ну и как же, товарищ Серго?

— Бригада — отличная, серьезно говорю. И главное, любят они свою работу, знают ее. Скажите-ка, товарищ Ардуанов, откуда в вашей бригаде такое сознательное отношение к труду?

— Как отвечать, товарищ,нарком, как я сам думаю или как руководители направляют?

— От души говорите, конечно же, от души!

Заметив, как раскрылись глаза Крутанова, Ардуанов помедлил чуть, но потом, решив: будь что будет, — начал:

— Вы, товарищ Серго, видели, наверное, какой бывает ребенок запеленатый, ну, в пеленках?

— Приходилось.

— А видели, каков он, когда его распеленают?

— И это приходилось видеть, — с улыбкой ответил Орджоникидзе.

— Так вот... В царское время нас очень долго держали в пеленках...

— В оковах, хотите сказать?

— Ладно, пусть будут оковы. Так вот, руки наши и ноги были в оковах, а кричим ли мы, плачем ли, никто нас не слышал. Теперь нет на наших руках и ногах этих оков, при Советской — нашей! — власти мы можем взмахнуть крыльями и лететь свободно, как хотим. И если бы нам эта свобода не дала ничего, если бы не изменились мы, так были бы посмешищем, а не советскими людьми.

Разволновавшись, Орджоникидзе поднялся с чурбана и крепко пожал Мирсаиту-абзый руку:

— Спасибо, товарищ Ардуанов. Нам очень нужны сознательные рабочие, такие, как вы. Чем больше их будет, тем больше станет заводов в стране. Станет их много, товарищ Ардуанов! Вот вспомните еще слова Серго! Думаю, мы с вами скоро в Москве встретимся. — Повернулся к Крутанову, сказал ласково-повелительным голосом: — Могу я надеяться, Никифор Степанович, что в квартире ударника Ардуанова будет мебель?

— Трудно сказать, Григорий Константинович!

— Почему?

— Мы ведь курс не на мебель держим, а на новые заводы.

— Что ж, это правильно. Даже очень правильно, товарищи. Для того чтобы не оказаться под пятою врагов, нам прежде всего нужны заводы. А без мебели пока обойдемся. Проживем, товарищ Ардуанов?

— Проживем, конечно, в лесу дерева много, сам всего понаделаю.

— Кстати, список и характеристики ударников стройки надо уже послать на рассмотрение правительству. Срочно, не откладывая, поняли? Обговорите в парткоме, к моему приезду чтобы все было в Москве. До свиданья, товарищ Ардуанов.

Мирсаит-абзый, прислушиваясь к их удаляющимся шагам, остался стоять один в пустой комнате. Скребла его все еще мысль: «Сумел ли я сказать правильно и понятно». А пуще всего жалел он о том, что не сумел соблюсти древний, обычай предков — даже чаем не угостил этого хорошего гостя...

 

26

От газеты еще пахло остро свежей краскою большой и шумной типографии; газета хрустела светло и ново.

«За доблестный труд в промышленном строительстве, за организацию передовых бригад, за героический вклад в дело построения социализма орденом Ленина награждаются:

Ардуанов Мирсаит — рабочий Березникхимстроя, бетонщик;

Громов Павел Андреевич — рабочий Березникхимстроя, плотник;

Вотинов Николай Александрович — рабочий Березникхимстроя, слесарь...»

Ниже четко выстроились фамилии руководителей: Крутанова, Хангильдяна, Мицкалевича; в графе награжденных орденом Трудового Красного Знамени стояли также имена старого Бахтияра Гайнуллина и Исангула Юлдыбаева, парня молодого и старательного.

Мирсаит-абзый дочитал Указ до того места, где было крупно напечатано: «Председатель Центрального Исполнительного Комитета Союза ССР М. Калинин, секретарь А. Енукидзе», затем, осторожно зашуршав, сложил газетный лист и засунул его во внутренний карман короткого из дешевого сукна пальтеца.

Шел домой Ардуанов. Никто еще не знал об Указе, оттого встреченные по пути знакомые не ликовали и не спешили поздравить его с наградою, лишь, как обычно, кивали уважительно, здоровались да и проходили своей дорогой.

Сам он Указом был много доволен, считал его верным, по праву: Указ этот возвеличивал не только награжденных, но, более того, все строительство представало на глаза огромной страны, вызывая восхищение и удовлетворение.

Дома встретила его тетушка Маугиза.

— Чего такое стряслось, отец, отчего, говорю, так рано, а? Не заболел ли, часом? — синие глаза жены его заблестели тревогою. — Постелить, может, скажи?

— Нет, не заболел. И постелю ты, мать, пока не стели. Детвора где?

— Кашифа, известно, в школе, а Мирзашариф... погоди... на улице, видать.

— От Мирзанура весточки нету?

— Нету, нету. Ох! Ну, не иначе как делов у него много, чтой-то не пишет...

— Так-та-ак... — протянул Мирсаит-абзый, ничего сюда не добавляя. Постоял потом, нерешительно помаргивая. Сказать, что ли, жене о награде, прочитать Указ али рано еще? Привычки такой, конечно, не было, чтоб о себе самом речь говорить, потому унял волнение, успокоился, усмирил уже выстроившиеся слова. Но молчать после всего было неудобно, и он сказал неспешно:

— Чай, мать, сготовь. Будем чай пить.

Тетушка Маугиза вскипятила в самоваре воду, заварила чай, накрыв на стол, разлила его, густо-коричневый, по глубоким чашкам. Подняла было молочник, разбавить чтоб и подсластить, когда Мирсаит-абзый, улыбаясь широко, проговорил:

— Крепче давай, слышишь. Не жалей чаю, не жалей!

Тетушка Маугиза удивленно взглянула на мужа, задумалась... Чудной какой-то он сегодня, право слово, чудной. О господи, уж не случилось ли чего с Мирзануром?

С той самой поры, как убили злодеи Набиуллу Фахриева да угодил ее муж, покалечившись, в больницу, все дни проводила тетушка Маугиза в неутихающей тревоге, в неумолчном взволнованном стуке сердца; все глаза проглядывала она, поджидаючи мужа вечером с работы.

— Чего стряслось-то? Почему скрываешь от меня? — с мольбою взглянула она на мужа, с назревающей обидою даже.

И Мирсаит-абзый, чтобы успокоить разволновавшуюся жену, собрался было рассказать обо всем, как есть, когда, не постучав, не спросив разрешения, вошел в комнату Николай Вотинов.

Хозяева встревожились, и особенно тетушка Маугиза: Николай к ним обычно приходил либо по важному делу, либо, как это не раз уже случалось, чтоб сообщить о каком-либо чрезвычайном происшествии. Потому, увидев ушанку и желтый дубленый полушубок нежданного гостя, тетушка Маугиза сильно побледнела.

— Мир этому дому! — сказал тут Вотинов, припомнив смысл мусульманского «салям алейкум», и скинул с головы шапку.

— Проходи, Николай Лександрыч, проходи. Гостем будешь! — Мирсаит-абзый помог Вотинову снять полушубок и стеганку под ним, повесил их на самодельную вешалку из доски с деревянными колышками. — Видать, с добром пришел: только было чаевничать сели. У нас, у татар, поверье такое есть, ежли гость попал к столу — значит, он хозяевам добра желает, — приговаривал очень приветливо добрый Мирсаит-абзый. Вотинов принялся было стаскивать сапоги, но тетушка Маугиза быстро-быстро доказала ему, что-снимать их не надо, что пол очень холодный, пусть вытрет — и все, — убежав, принесла скоро старую тряпку. Вотинов, конечно, ничего из сказанного не понял, так как тетушка Маугиза сказала ему об этом по-татарски, однако по приветливому лицу ее сообразил, что ему здесь рады.

И Николаю вдруг стало очень хорошо. Он, ступая по некрашеному, вымытому до прозрачной желтизны полу на самых носочках, прошел к столу у окошка и, окинув взглядом красно-узорчатые полотенца в простенках, большой, зеленый, обитый серебристой фигурной жестью сундук, сказал:

— А хорошую тебе квартиру дали, дядя Мирсаит.

— Да, теперь у нас такой заботы уж нет, — ответил охотно Мирсаит-абзый, проведя рукой с крепкими ногтями по усам. — Сам-то как? Семью не вызвал еще? Ты, мать, самовар подогрей, остыл, поди, давно. Мясо есть? Давай, подогрей и мясо...

Догадывался Мирсаит-абзый, почему появился у них Вотинов, но заговаривать об этом не спешил; пускай сам начнет, если пришел.

Когда на столе появилась жареная картошка с мясом, Вотинов сходил к двери и достал из кармана полушубка бутылку водки; кивнув головой в сторону другой комнаты, где чем-то занималась тетушка Маугиза, он вопрошающе и смешно вытянул губы: дескать, удобно ли при ней? На его смугло-румяном лице дрогнули белесые, словно мелом нарисованные брови, озабоченно раскрылись обычно ясные и спокойные глаза.

— Можно, можно, — сказал Мирсаит-абзый и выставил на стол две пустые чашки. Николай быстро разлил по чашкам водку.

— Дядя Мирсаит, ты не пьешь, конечно, я знаю, но, может, все-таки поднимешь ради нашей победы, ведь радость какая, а?

Широкий, просторный лоб Ардуанова прочертили две борозды и на глазах углубились удрученно.

— Николай Александрыч... очень я тебя уважаю. Радость у нас действительно большая и общая, но и ты на меня не серчай, я ее никогда в рот не брал... — И он, чокнувшись водкой, выпил свой чай.

Вотинов опрокинул чашку горькой и долго сидел, занюхивая ее хлебом, потом деревянной ложкой достал со сковороды кусочек мяса. Хмыкнув, Мирсаит-абзый двинул в его сторону копной возвышающуюся на сковороде картошку, подложил самые жирные куски говядины.

Потом вдруг они заговорили громче, чем обычно, и из соседней комнаты вышла встревоженная тетушка Маугиза.

— Отец, неужто и ты?

Вотинов поднялся:

— Тетя Маугиза... Поздравляю тебя. Поздравляю с орденом!

— Какой ордер, у нас же квартира есть хорошая. О чем он говорит, отец?

— Нас ведь орденом наградили... Орденом Ленина. Николая, меня, Павла еще. Правительство наградило. Сам Калинин.

— И-и господи, господи... То-то ты сегодня ходишь сам не свой, как курица, которая снестись не может. То-то от тебя сегодня путного слова не дождешься. Ну, что же ты мне сразу-то не сказал, я бы лепешек испекла, вишь, и гостя нечем потчевать. Вот как бывает-то... И-и господи, господи...

Она застыла на месте, и губы ее задрожали, к глазам, щемяще, подступили слезы. Наконец она не выдержала, беззвучно заплакала и, закрыв лицо платком, ушла опять в соседнюю комнату...

После второй чашки Вотинов быстро и чудно́ захмелел. Блестя влажными глазами, торопился он вот в эти минуты, именно в этом состоянии, высказать такому же рабочему человеку, как и он, все, что накопилось у него в душе, и говорил не умолкая — да только плохо слушался его язык.

— Дядя Мирсаит... а дядя Мирсаит... — повторил он уже несколько раз, положив руку на плечо Ардуанову. — Вот мы... мы, говорю... однажды, когда-нибудь... умрем, вот. И похоронят нас... это... ну, в одной могиле.

— Как это в одной могиле? — не понял Мирсаит-абзый.

— Ну, там, чего ты, Мирсаит-абзый? Тебя, скажем.., по вашему обычаю... саван там, носилки... Я же сам из Перми... Видал, как ваших хоронят, татар, говорю... Чего говорю-то? Что я сказал сейчас?

— «Умрем», говорил.

— Ну да, вот, значит, умрем. Похоронят нас. Тебя в саване, меня, как следует, в гробу.

— Ну, ну, и что потом? — улыбнулся Мирсаит-абзый. — И что мы потом сделаем?

— Ничего не сделаем, мы же мертвые будем. Вот наверху, на белом свете, там будут говорить: вот, скажут, были люди, пермяк Коля Вотинов, то есть я это, Николай, а также татарин Ардуанов, значит, это ты, дядя Мирсаит. Вот, скажут, были люди, не знали ни сна, ни отдыха, работали, и все тут. Страну нашу укрепляли. Скажут ведь?

— Скажут, Николай Александрыч. Точно, скажут, если судьбой написано.

Вотинов погрозил пальцем куда-то в сторону.

— Не-не-не... не шути, слушай... А вот в это время проснусь я и спрошу: дядя Мирсаит, ты спишь?

— А что я отвечу?

— А ты скажешь: никак, мол, нет, Коленька, я не сплю. Мне спать нельзя. Там, наверху, люди про нас говорят. — Вотинов умолк, перевел дыхание, потом снова положил руку на плечо Ардуанова и прямо взглянул ему в глаза: — О нас будут говорить люди! Озаряя весь мир, будут гореть яркие огни. И будут работать заводы...

 

27

Через две недели в Березники прибыл трибунал. Он рассмотрел дело по обвинению группы врагов народа во вредительстве и саботаже на Химстрое. Главарь этой группы был приговорен к расстрелу, остальные тринадцать человек к десяти годам тюремного заключения. При чтении приговора Сагайкин упал на скамью — его не держали ноги. Кипящим свинцом влились в его похолодевший мозг суровые слова приговора, вышибли из Сагайкина остатки сил. По лицу его скатилась тусклая слеза: страшно тяжело было ему умирать, зная теперь уже точно, что победил советский строй, а сам он раздавлен, как червь, колесом истории.

 

ПРОЩАЛЬНОЕ СЛОВО

Ну, вот: на этом можно было бы и закончить нашу повесть о советском батыре Ардуанове. Однако не могу — так сблизили меня с ним два года, в течение которых собирал я о делах батыра волнующий материал, два года, пролетевших быстро и ярко, прожитых мыслями и чаяниями большого человека. И стало мне вдруг тяжело, просто невыносимо расстаться с ним вот так, сразу; сунув в портфель завершенную рукопись с последней, поставленной нехотя точкою, отправился я снова в химический град, в советские Березники — края, где живет семья Мирсаита Ардуанова и товарищи его, работавшие на той грандиозной стройке.

Поезд «Казань — Соликамск» отправился в путь, когда время близилось уже к полуночи, — повез нас, пассажиров, в дальнюю дорогу, убаюкивая завораживающими перестуками. В вагонах дальнего следования в подобную полуночную пору не очень-то рвутся разносить по купе горячий хлопотный чай; быстро раздают сыроватые чуть постели, желают улыбчиво спокойной ночи, приятных всем сновидений — на этом прощаются и уходят.

Так получилось и на этот раз. Сосед мой — старец лет семидесяти, седой как лунь, в очках и с аккуратной еще фигурой — слова проводницы, сказанные с искренней располагающей улыбкой, принял весьма охотно, в свою очередь пожелал спокойной ночи ей и мне и, не расходясь в словах с делом, нырнул под одеяло на нижней полке. Мне же спать еще не хотелось: предстоящая встреча со своим героем — хотя и не было его уже давно в живых — бесконечно волновала меня.

— Если я почитаю немного, будет вам мешать свет ночника? — спросил я спутника.

— Читай хоть до самого утра. Мне все равно. Я в любых условиях сплю, — ответил мне седовласый мой старец.

Улыбнувшись благодарно, открыл я книгу Константина Паустовского, разыскал в ней одно небольшое место, отчеркнутое, — в полторы всего книжные страницы; именно эти строки вдохновили меня написать, рассказать всем о батыре Ардуане — стал я читать в который уж раз за два минувших года:

«На постройке «цеха водоочистки» работала бригада бетонщика Ардуванова. Вся бригада состояла из татар и башкир, почти не понимавших по-русски. Они пришли на стройку из волжских степей. Они не умели держать как следует лопату и робко топтались в рабочкоме. Дощатый барак с красными полотнищами и портретом Ворошилова казался им дворцом. Они опасались курить и осторожно кашляли в руку, чтобы не потревожить людей, заседавших за столами в этом великолепном помещении.

Бывший пермский грузчик Ардуванов внимательно осмотрел степных людей и пробормотал:

— Будет дело!

Он организовал татарско-башкирскую бригаду.

Профработники, любящие газетный жаргон и неудачные сокращения, тотчас же прозвали ее «бригада нацмен». Через несколько месяцев из вчерашних батраков-чернорабочих Ардуванов сделал квалифицированных бетонщиков. Через год Ардуванов получил орден Ленина. Орден запылен цементом и кажется зеленоватым.

Ни один бетонщик из бригады Ардуванова не прогулял ни одного дня. В узких добродушных глазах ардувановцев можно прочесть, как по букварю, об их честности, упорстве и выносливости.

Здешней суровой зимой при пятидесятиградусных морозах без теплой спецовки они работали с таким же легким сердцем, как и в душные летние дни. Их труд заражал даже вялых пермяков.

Но рядом с ардувановцами ходили бузилы. Бузила — это или истерик, считающий, что звание рабочего дает ему права и не налагает никаких обязанностей, ощущающий себя «борцом за революцию, загнанным в бутылку», или тупорылый малый, попахивающий самогоном, хулиганством, рекрутским молодечеством. Он кроет в бога и в гроб прорабов и инженеров, требует спецовку, лучшую, чем все, обеды, лучшие, чем все, курит среди стружек. Пестрая кепка лихо смята над морщинистым лбом, зеленое кашне кутает осипшую глотку. Он плюет вслед ударникам. Большевики его «разорили», где-то там, в семейном гнезде, и под толстой черепной крышкой чадят мысли о мести.

Бузилы вскинулись — «татарва» учила их работе. На татар показывали пальцами, об их работе знало правительство, и из-за татар с бузил взыскивали строже: их лодырничество получило яркий контрастирующий фон.

Спрятаться было некуда. Тогда в ход пошла верная финка. Двоих из ардувановцев «подкололи», предварительно затеяв драку, как того требует хулиганская тактика. Бузилы думали отделаться простым «ранением в драке по пьяному делу», но просчитались. Их судили за контрреволюцию. Бригаду Ардуванова занесли в «Красную книгу» Урала — почетную книгу строителей новой индустриальной базы на Востоке».

Смотри же ты, каким звонким романтиком был Константин Паустовский! Да романтиком ли только? Наверное, надо еще обладать большим талантом и благородным сердцем, чтобы в такой короткой записи раскрыть столь полно характер целого народа. Наверное, надо крепко любить бескрайнюю свою родину и всех людей, населяющих ее...

Долго я лежал, слушая, как дружелюбно гудит поезд у ночных станций, словно приветствуя народы нашей страны, да не заметил, как и уснул. Когда же открыл утром глаза, спутник мой давно был на ногах.

Я пошел умываться, вернулся бодрый и радостный, стал ждать утренний чай. Тут и разговорились. В другое время на знакомство ушли бы долгие месяцы — в поезде это дело одного дня.

Седой мой старец представился Иваном Федоровичем Коноваловым, назвал и я свою фамилию и — коротко — имя. Впрочем, имена эти нам, друг друга до того совершенно не знавшим, ничего не давали. Стали мы знакомиться глубже. То есть пытали теперь, кто до какой станции едет. Я — в Березники. Оказалось, и Иван Федорович тоже! Вот чудеса! Да мы же почти родные, земляки, можно сказать!

Я, как и требовала моя профессия, должен был узнать осторожно у Ивана Федоровича, кто он и чем занимается, о себе, конечно, следовало по правилам писателя молчать.

Иван Федорович — коренной житель Березников, мало того, краевед этого города, и в Казань ездил по очень важному делу. Искал он в архивах Казани документы человека, избиравшегося делегатом на II съезд РСДРП от Верхнекамской партийной организации, а также Устав этой организации и... нашел. Нашел после месячных волнений и тревог. Вот почему смог он вчера уснуть со спокойным сердцем.

Удивительные порой дела бывают на свете... Может, он знает и моего героя? Ну как же, быть краеведом и не знать?!

— Простите, Иван Федорович, вот вы живете в Березниках. Не знаете ли, не слыхали ли о таком человеке — Ардуанове? — спросил я у него и, готовясь услышать: «Какого Ардуанова?» — уставился ожидающе в карие его глаза.

— А как же! — сказал Иван Федорович и ласково улыбнулся.

Впрочем, слова эти обычно говорят люди, желающие избежать конкретного ответа. Поэтому и я сначала не был особенно удивлен. Нет уж, мой мудрый старец, от меня не так-то легко отделаться, и профессия наша любит точность.

— И что — лично знаете? — спросил я хитро.

— Сорок лет рядом прожили, — отвечал просто Коновалов.

Я, мигом утеряв свое спокойствие, вскочил с места.

— Ну, или мне здорово повезло, или сяду я в глубокую калошу! А не вы ли автор очерка «От землекопа до члена правительства»?

— И что, если я?

— А герой очерка Паустовского «Коноваловские ребята» — тоже вы?

— И что, если я?

— О господи, я же в тот приезд искал вас целую неделю. А на этот раз вы сами мне попались. Дорогой Иван Федорович, да если бы вы вчера сказали мне, что вы тот самый знаменитый Коновалов, мы бы давно уже были знакомы.

Старик, поблескивая стеклами очков, смущенно улыбнулся.

Стали мы беседовать уже всерьез. И я невольно проговорился о том, что прочел очерк Ивана Федоровича в библиотеке Казанского университета; узнал, что в свое время с огромным тактом и терпением сумел расспросить он умирающего Ардуанова о его жизненном пути и теперь эти факты могли бы очень пригодиться какому-нибудь писателю, задумавшему написать об этом книгу. Тут пришла очередь удивляться Ивану Федоровичу.

— Вы что же: писатель? — спросил он меня.

— Нет, — отвечал я твердо. — Я в типографии работаю, наборщиком. Но это еще не говорит о том, что я могу остаться равнодушным к биографии такого человека, как Ардуанов.

Коновалова, однако, на мякине провести не удалось.

— Или выкладывайте начистоту, или я с вами больше не разговариваю, — сказал он сердито. И даже, обидевшись не на шутку, со стариковским упрямством вышел из купе в коридор.

Дорого обошлась мне попытка скромно умолчать о своей работе. Пока разговорились вновь с Коноваловым, прошло, наверное, часа три, не меньше. Все же друг друга мы поняли, и общий язык наконец был найден.

— Иван Федорович! Вот вы человек, сорок лет проживший рядом с Ардуановым. Так, наверно же, знаете: какое было в нем главное качество, что стал он таким героем? За что же, по-вашему, поставили ему памятник? — спросил я у Коновалова: было это для меня очень важно.

Седой мой старик помолчал, подумал, потом, словно очнувшись, взглянул мне прямо в глаза:

— По-моему, основное качество Ардуанова — нравственная чистота, вот что. — И пояснил, словно боясь, что я недопонял смысл слов его: — Скажем, борется Мирсаит на сабантуе, а сильный был человек, ох, братец, сильный, Половину всех призов забирал, можно сказать, вот каков, и никто, конечно, не упрекнет его, слова не скажет, но нет, сам не согласен Мирсаит. Собирает сабантуй малый, для бригады своей. Вот они там и борются, и бегают, и все-все; так он все подарки свои победителям отдаст. Вот каков был человек, сильный, душа, одним словом. (Я в душе возликовал: значит, верно описано у меня, вот и старик подтверждает.) Дали ему на улице Пятилетки новую квартиру, после того уже, как вышел он из больницы. На первом этаже квартира — подумали, наверно, что трудно будет после операции-то на верхотуру лазить... А квартира холодная — сил нет! Другой кто непременно шум бы поднял, ну, Ардуанов живет, конечно, получше квартиры не требует. Приходят это однажды к нему из горсовета. Товарищ, мол, Ардуанов, как ударнику стройки, постановили мы выделить вам новую квартиру, значит, трехкомнатную. Где там! Разбушевался старик, всех отругал. Первым делом на дочку свою обрушился, на Кашифу, мол, ты это все ходишь, у тебя язык длинный. Почему, мол, из горсовета пришли, ты, что ли, писала? Мне, говорит, эту квартиру за работу дали хорошую, вот умру я, тогда вы за свои добрые дела и получите новую квартиру. А до этого, мол, и не думайте. Вот каков сильный человек он был, братец! Таки настоял на своем, семья его теперешнюю трехкомнатную квартиру только после его смерти получила.

— И детям, видно, ту квартиру за работу дали?

— У вас, у татар, есть такая пословица: что в гнезде видит, так и в полете делает. Ну, дети у него тоже не подкачали. Старший сын в милиции служит, еще в те нелегкие времена комсомол его мобилизовал, так и остался там; средний, значит, инженер-конструктор, на заводе, том самом, который отец строил; две дочки по медицинской линии пошли, врачи, все — с высшим образованием. И скромные такие, порядочные. Ах, хорошие люди, каждый раз, как вижу их, тепло на сердце становится, будто самого Ардуана увидел. Знаете ли, попутчик, оказывается, по одному даже человеку можно представить себе весь народ. Как узнал Ардуанова — так полюбил я татарский народ, показал мне Ардуанов, на что способен человек. Да и страна вся видела дела его: выбрали Ардуанова членом Всесоюзного Центрального Исполнительного Комитета, приглашали его в гости, в Москву, и Калинин, и Орджоникидзе, в работе съезда Советов участвовал, это когда была принята Конституция. Ты, кажется, говорил, что бывал в Березниках, так заходил, наверное, в музей, там хранится его одежда рабочая, я и передал ее в музей, и орден тоже там, один из первых, зеленоватый такой, будто пыль цементная на нем осела. Правильно сделали рабочие Березников, что поставили памятник ему у завода, который он строил; на работу когда идут, после работы — равняются по Ардуанову, докладывают ему по совести о своих делах. Слышал ты или нет, мы ведь в этом году специальную премию установили, имени Мирсаита Ардуанова, теперь каждый год будет награждаться этой премией лучшая бригада строителей.

Хорошо было мне слушать седовласого моего попутчика, старшего товарища, сорок лет прожившего рядом с Мирсаитом Ардуановым, человека, искренне уважающего мой народ. Хотелось мне, чтобы продлились эти минуты надолго. Но в то же время спешил я получить ответ на очень важный для меня вопрос, запылавший сейчас в моей душе с волнующей, нестерпимой силой:

— Скажите, Иван Федорович, так за что же поставили Ардуанову памятник? Вот, например, есть памятник Маяковскому — он поэт, человек творчества; Чайковскому есть памятник — он композитор, опять же творец; Чапаю — он красный герой, грудью защитивший революцию.

Терпеливо дослушал меня Коновалов. Потом, взглянув дружески, улыбнулся и ответил:

— Ты, конечно, и сам знаешь за что. Но, видно, дорого тебе услышать это от меня, хорошо, я скажу: батыр Ардуан, как и Маяковский, как Чайковский, как ваш национальный герой Джалиль, тоже был творцом. Но создавал он не поэмы, не симфонии, а Новое время, Новый мир — мир социализма. Вот за это и поставили ему памятник. Первый памятник татарскому рабочему в русском городе.

Стремительно мчится в солнечное утро наш поезд, будит светлым гудком станции на пути, приветствуя будто народы Советской Родины; мчит он нас в «республику химии», в город, где был рожден батыр Ардуан, в близкие уже Березники.

Березники — Казань

1972—1973