I

Вот уже около трех месяцев Нури живет с человеком, которого раньше не видела, не знала и даже имя его услышала от старшей невестки только накануне тоя. Как и всякая мусульманская девушка, она и не подумала противиться тому, что ее выдавали за незнакомого. Какой в этом смысл? Раз сговор состоялся и закреплен фатихой, ей больше ничего не оставалось делать, как покориться судьбе. Сговор, закрепленный фатихой, — это уже наполовину венчание. После сговора обе стороны лишаются почти всех прав на отказ от свадьбы. Обычно отцы и матери вступающих в брак, чтобы «не нарушить фатихи», стараются не замечать даже явные недостатки своих будущих невесток и зятьев.

Были у Нури и другие причины не тревожиться о своей судьбе. Она знала, что ее не выдадут за какого-нибудь бедняка, — это было яснее ясного. Отец и братья не считали достойными не только бедняков, а даже и людей среднего достатка. Поэтому они могли породниться только с кем-либо из самых знатных баев Ташкента. Не тревожилась Нури и насчет жениха. Если в голове у нее порой и возникали вопросы: «Какой же он из себя? С кем из знакомых можно было бы его сравнить?»— то получалось всегда так, что ответ являлся сам собой и самый благоприятный.

И вот Нури в новой семье. Ее свекор — Наджмеддинбай — очень богат. У него два больших парфюмерных магазина — один в старом, другой в новом городе. Сам он ослеп от старости и уже три года не выходит из дома, но дела семьи в надежных руках — все старания и помыслы его старшего сына Абдуллабая и младшего, мужа Нури, Фазлиддина-байбачи, направлены на то, как бы приумножить отцовское богатство.

И мужская и женская половины дома застроены большими помещениями. Двор ичкари с трех сторон ограничен огромным зданием, опоясанным во всю длину террасой: к четвертой стороне примыкает вишневый сад. Во всех комнатах — ковры, ниши в стенах заполнены горами подушек и одеял, коваными сундуками, полки заставлены дорогой посудой, китайским фарфором. Особенно роскошно обставлена комната Нури: новому человеку могло показаться, что он попал в магазин дорогих вещей.

Завтраки, обеды и ужины в этой семье проходят в строгом, раз и навсегда установленном порядке и в определенное время. В доме ежедневно готовится много сытных и вкусных блюд. Но гости здесь бывают редко. При Нури не было еще ни одной пирушки.

У Нури две свекрови — одна родная, другая мачеха. От старшей жены Наджмеддинбая родился Абдуллабай, от младшей — муж Нури, Фазлиддин. Старшая — «неродная» свекровь — спесивая старуха лет шестидесяти, полная, высокого роста. Она стремится прибрать к рукам хозяйство и держать в повиновении всю женскую половину. Родная свекровь Нури — маленькая, худощавая, лет сорока пяти, еще хорошо сохранившаяся, миловидная женщина. С виду она скромна, молчалива, ласкова, а на самом деле себе на уме.

Уже на второй или третий день Нури пришлось быть свидетельницей стычки между женами бая. По обычаю, накинув прозрачное тюлевое покрывало, Нури должна была приветствовать всю семью, начиная от стариков и кончая грудными ребятами. Неродная свекровь обиделась: «Почему она тебе первой кланяется?» Младшая строптиво ответила: «Вам первой кланялись жены вашего сына!» И они крепко поссорились.

Жены старого бая бранились по всякому пустяку. Но чаще всего причиной ссор было стремление обеих распоряжаться хозяйством и нежелание ухаживать за слепым мужем.

Старшая обычно начинала так: «Ты же больше меня любилась с ним. И на одну ночь, бывало, не расставалась. Вот и ухаживай. Что ж ты забросила его на старости?»

Младшая не уступала: «Ты — первая его жена. Он ничего не делал без твоего совета. Ты, бывало, чашки похлебки не дашь мне, чтоб кулаком по голове не стукнуть. Хозяйство прибрала к рукам. Только толстеть бы тебе, а о муже и думать не хочешь!»

Абдуллабай, как и отец, имел двух жен. Старшая — Айсара — лет тридцати пяти, болезненного вида, всегда печальная, тоненькая, изящная женщина, еще не утратившая былой красоты. Несмотря на слабость здоровья, она много работает, а все свободное время отдает детям. Каждый вечер, усадив вокруг сандала своих ребят, она читает им старинные повести: «Принцесса Диллирам-прекрасная», «Молодой джигит», «Санабар». Соперница ее — Марьям-хон, русская женщина лет двадцати восьми, — белолицая, высокая, с ясными голубыми глазами.

Марьям-хон попала в этот дом девятнадцатилетней девушкой. Звали ее Марией. Родилась она в Москве в бедной семье, рано осталась сиротой и вынуждена была устраивать свою жизнь сама, надеясь только на свои силы. В Ташкент она приехала с одной купеческой семьей в качестве няни. Здесь-то и увидел ее Абдуллабай.

Желание Абдуллы жениться на русской девушке вызвало много разговоров. Но Абдуллабай добился того, что Мария в присутствии имама квартала прочла символ мусульманской веры, и бракосочетание было совершено по шариату. Собственно, Наджмеддинбай и дал свое согласие на такой из ряда вон выходящий брак только на этих условиях.

Марию одели в мусульманскую одежду, заставили выучить на память несколько молитв и сур из корана. Одну ее не пускали даже за порог дома. Так в течение нескольких лет она стала «настоящей мусульманкой». Если бы не голубые глаза и русые волосы, никто бы не подумал, что она русская. Ни языком, ни привычками — ничем не отличалась теперь Мария от других женщин ичкари. Без напоминаний аккуратно совершала она все пять намазов в день, старательно соблюдала посты. Принималась ли она за какое-нибудь дело или садилась за стол — она никогда не забывала сказать ставшее привычным «бисмил-ла». Не менее старательно Марьям-хон соблюдала и все обычаи. Закутавшись в бархатную паранджу и набросив на лицо длинную сетку чачвана, она, как и другие узбекские женщины, ходила в гости, посещала той, поминки, родины.

В Москве, в детстве, Мария училась в школе и кое-что читала. Она до сих пор знала на память некоторые стихи Пушкина, Лермонтова, однако, живя в ичкари, она не видела ни одной русской книги. Однажды знакомая татарская девушка, побывав у нее в гостях, забыла какой-то русский роман. Марьям-хон в тот же вечер стала читать его. Но вошел Абдуллабай и, рассердившись, изорвал книгу в клочки.

— Такие сочинения развратят тебя, приведут к отступничеству от веры! — кричал он.

Марьям пыталась доказать упрямому мусульманину, что чтение русской книги не может угрожать религии, но безуспешно.

— Есть единственная книга, — строго сказал Абдуллабай, — это книга аллаха — Коран! Другие книги и за книги не считай, цена им всем — грош. Если у тебя есть желание читать Коран, я научу тебя сам.

Некоторое время Марьям-хон тайно перечитывала обрывки русских книг и газет, попадавшие в дом в виде пакетов, но после отказалась и от них.

Первые годы Марьям никак не могла свыкнуться с тем, что у мужа есть вторая жена. Но с течением времени она свыклась и с этим и, по примеру других женщин ичкари, то мирилась со своей соперницей, то ссорилась снова.

Во время одной из таких ссор Нури пошутила:

— Опять между вами черная кошка пробежала!

Марьям-хон, чтобы позлить Нури, в свою очередь пообещала ей:

— Подождите, мы и вам подыщем соперницу!..

Это было сказано в шутку, и все же сердце Нури с тех пор нет-нет да и встрепенется: «В этом доме брать двух жен стало обычаем. А вдруг мой муж вздумает пойти по отцовской дорожке, что я буду делать?.. Эх, за кого я вышла!..»

Фазлиддин и в самом деле нисколько не походил на тех джигитов, образы которых рисовались когда-то девическому воображению Нури. Она была глубоко разочарована еще в день свадьбы, когда под шум и смех разгоряченных борьбой женщин очутилась за брачным пологом и впервые взглянула на мужа. А ведь с тех пор прошло немало времени и недостатки байбачи стали для нее еще яснее.

Правда, Фазлиддина нельзя было назвать безобразным — молодой, лет двадцати трех, среднего роста, подвижный, с быстрым взглядом карих глаз. И одевался он прилично, не хуже других купеческих сыновей, хотя и без щегольства. Но все-таки в нем чего-то не хватало, чувствовалось какое-то, на первый взгляд будто бы и незаметное, нарушение пропорций, точно у недоноска, который в самом начале своего существования был лишен нормальных условий развития. Он был какой-то хилый, щупленький, лицо непропорционально узкое с недоразвитым подбородком, усы жиденькие, рыжеватые, почти бесцветные, глаза маленькие, бегающие.

Каждое утро в одно и то же время, ни минутой раньше, ни минутой позже, Фазлиддин без завтрака уходил в магазин, а в сумерки, как правило, возвращался домой, обедал обязательно в семье и затем шел проведать отца. Лишь после вечерней молитвы он проходил в свою комнату и со стариковскими вздохами усаживался к сандалу напротив Нури и сидел молча, опустив голову. Часто, возвратившись к себе, Фазлиддин закрывал дверь, опускал на окна шторы и допоздна считал деньги. При этом он хмурил брови и что-то бормотал про себя. Закончив счет, байбача завязывал деньги в большой платок и передавал узел жене:

— Положи в сундук, завтра Абдулла-ака заберет. — Потом протягивал ногу и кивком головы приказывал Нури снять ичиги.

В один из вечеров, когда Фазлиддин, опустив голову, по своему обыкновению, дремал у сандала, Нури не вытерпела и в первый раз рассердилась:

— Неужели вы не можете поговорить со мной о чем-нибудь? Что это — сидите скорчившись, будто нищий, потерявший суму! Посмотришь на вас — сердце кровью обливается!

Фазлиддин виновато осклабился, обнажив редкие кривые зубы: не меняя положения, кротко сказал:

— Ты обижаешься? Напрасно. Подумай, со сколькими людьми мне приходится говорить за день! Так почему же и не помолчать, не отдохнуть дома?

— В магазине у вас есть приказчики, — горячо заговорила Нури. — Пусть они работают, занимают покупателей. А вы будьте хозяином, сидите и наблюдайте. Вам можно попозже прийти, пораньше уйти. Вы знатные богачи. Заведите себе фаэтон, пользуйтесь радостями жизни.

— Верно, мы крупные баи, — согласился Фазлиддин, снимая тюбетейку и очищая ее от невидимых пылинок. — Наше богатство не только фаэтон — и автомобиль поднимет. Но богатство-то отцовское! Я пока прибавил к нему очень мало. Дай срок, прибавлю еще и сразу заставлю заговорить о себе. Все хорошо в свое время. Однако и тогда в магазин все-таки я буду уходить рано и возвращаться поздно. Что поделаешь, такой обычай у нас, купцов. Другим нельзя доверять. Если бы я мог со всем управиться, я не держал бы ни одного человека… Но иного выхода нет — всюду сам не поспеешь. Сейчас трех приказчиков держим — и то трудно приходится.

— У вас все помыслы в торговле. Вы и во сне торгуете да деньги считаете, — усмехнулась Нури.

Фазлиддин смущенно опустил голову.

— Я, кажется, сплю спокойно.

— Где там!

— А что ж, может быть, — согласился байбача. — Рыба и плавает в воде, и спит в воде. Ничего удивительного, если я, плавая в торговле, и сплю в торговле. Ну хорошо, стели постель, — Фазлиддин помолчал и набожно вздохнул. — О боже всемилостивый, не оставь меня в своих щедротах!..

Нури никогда и в голову не приходило, что у нее может быть такой муж. «И это джигит, байбача! Что мне в его богатстве!..» — злилась и роптала она на свою судьбу. Однако, чувствуя себя бессильной что-либо изменить. Нури запрятала свою обиду глубоко в сердце и ни с кем, даже с матерью, не обмолвилась об этом ни одним словом.

…К полудню во дворе не осталось и следа от выпавшего ночью снега. Земля на солнцепеке поднималась словно тесто, дышала легким, быстро исчезавшим паром. С крыш по жестяным водосточным трубам журчала вода. Она падала в подставленные под трубы ведра и пузатые глиняные кувшины, пела звонкими голосами веселых струй и озорной трелью частых крупных капель. А голубое небо было такое чистое и такое ясное, что от него не оторвать глаз.

Нури открыла окно. Лучи солнца залили ковры, заиграли на китайском фарфоре, на серебряных кувшинах, на гладкой светлой трубе граммофона, но все это давно уже наскучило молодой женщине, и она ничего не замечала.

В дальнем конце двора неожиданно показалась девушка, закутанная в старенькую паранджу. Нури, истомившаяся от скуки, обрадовалась ей, как дорогой, желанной гостье, бросилась навстречу в переднюю.

— Что такое, Гульнар? Почему вы пропали без вести? — заговорила она, вводя девушку в комнату.

— Зима, холод, грязь, Нури-апа. Что, соскучились? — Гульнар сбросила паранджу, протянула Нури завернутое в скатерть блюдо. — Блинчики с рубленым мясом, — пояснила она.

Нури капризно повела плечом:

— Здесь тоже часто и вкусно готовят блинчики. Ты всякий раз с чем-нибудь приходишь. Больше никогда ничего не приноси!

— Это старшая хозяйка — с пустыми, говорит, руками не ходи, — и заставила взять, — оправдывалась Гульнар.

Нури окинула девушку внимательным взглядом:

— Неужели мать не нашла тебе других ичигов? Смотри, в них стыдно на люди показаться!

— Ничего, никто не увидит, — усмехнулась Гульнар. — Я прямо от вас и домой. Да кто станет смеяться над дочерью бедняка!

— Хоть бы починить отдала их!

— Отец говорил, Юлчибай-ака починит, да ему, видно, все некогда.

Сердце Нури дрогнуло.

— Разве Юлчи в городе? — оживилась она.

— Давно уже.

— И умеет чинить обувь?

— Отец говорит, он сам починил себе сапоги. Ходил в мастерскую Шакира-ата — сапожника, потому что своего инструмента нет.

Обычно, — когда Гульнар приходила, Нури поручала ей какую-нибудь работу по дому. Но сегодня она усадила девушку к сандалу, разостлала дастархан и принялась расспрашивать.

Гульнар сообщила Нури все домашние новости. Рассказала, как скучает по дочери Лутфиниса, как часто видит ее во сне и потом целыми днями не отводит глаз от калитки, поджидая ее в гости. Затем передала наказ матери — в следующую пятницу обязательно быть вместе с Фазлиддином на пирушке, которую намерен устроить Хаким-байбача.

— На этой неделе я и сама собиралась побывать у вас. Уже целый месяц не видела матери, хоть один вечер хотела провести с ней, — сказала Нури.

— А еще через неделю и Салим-ака собирается пирушку устроить.

— Вот и хорошо, — рассмеялась Нури, — будет предлог побывать у вас еще раз.

Незаметно разговор снова перешел на Юлчи. Нури хотелось как можно больше знать об отношении к нему Гульнар. Девушка говорила откровенно, ничего не скрывая. Она рассказала, что стирала Юлчи белье, починила ему халат и рубашку, что Юлчи часто бывает у них и Ярмат подолгу беседует с ним на терраске.

Нури притворилась равнодушной.

— Юлчибай хороший джигит, йерно, — сказала она, украдкой наблюдая за девушкой. — Тебе он нравится?

Гульнар вспыхнула, некоторое время смотрела растерянно, не зная, куда девать глаза. Расспросы Нури, и особенно последний, уже дважды повторенный вопрос, вызвали в душе девушки неясные подозрения. Она сразу стала сдержаннее в разговоре и очень скоро попросила отпустить ее домой.

Проводив Гульнар, Нури долго сидела, задумавшись. Она снова отдалась воспоминаниям прошлого лета. Разгоряченное воображение влекло ее к новым, связанным с опасностью, запретным наслаждениям…

II

Юлчи уже три недели в городе. Каждый день он доставляет со склада в магазин Мирзы-Каримбая десятки и сотни кип товара, сгружает его там, вскрывает, складывает в высокие, чуть не до потолка, штабели и снова уезжает.

Старогородской магазин Мирзы-Каримбая находился в оптовомануфактурном ряду. Этот ряд, в пять-шесть крупных лавок и магазинов с каждой стороны, занимает узкий крытый переулок и примыкает к рядам торговцев шелком. Здесь нет ни обычной базарной толкотни, ни шума. Здесь не заметишь разницы между обычным и базарным днем. Под крышей этого темного переулка всегда и неизменно властвует торжественная тишина.

За прилавками магазинов оптового ряда можно видеть только стро гих длиннобородых стариков евреев и их расторопных, подвижных сыновей да застывших в молчаливой неподвижности — точно на молитве в мечети — баев-мусульман, с виду скромных и учтивых, а в действительности надменных и кичливых, плутоватых и до крайности жадных.

В этом ряду не увидишь пестро одетой толпы, не заметишь суетливости и спешки, не услышишь хлопанья по рукам и обычного: «Дай бог попользоваться!» Из каждой лавки тут можно слышать только один звук: шак-шук, шак-шук — щелканье счетов. Покупатели, появляющиеся здесь, с лицемерной учтивостью, негромко приветствуют хозяев. Купцы же выкладывают перед ними не куски ситца или сатина, а огромные, толстые альбомы образцов. Гости перелистывают эти «книги», по лоскуткам отбирают что нужно и увозят затем товар целыми арбами. Отсюда товары расходятся по окрестным кишлакам, аулам, по городам — в Чимкент, Сайрам, Аулие-Ата.

В неказистом на вид, но обширном, заполненном товарами магазине постоянно находятся сам Мирза-Каримбай и Салим-байбача. Они договариваются с покупателями о цене, о количестве товара, а остальное, что нужно, делает уже сладкоречивый, умелый приказчик Саид-мурад.

В свободное время Саидмурад безмолвно стоит где-нибудь в углу, почтительно сложив на груди руки. Особенно учтиво и кротко, точно мюрид перед своим ишаном, держит он себя с Мирзой-Каримбаем.

Хаким-байбача то появляется в лавке в сопровождении нескольких покупателей, то, пошептавшись оотцом, снова исчезает на некоторое время. Он всегда торопится. В его разговоре, в движениях чувствуются стремительность и напористость.

Мирза-Каримбай иногда усаживается на стуле за прилавком. Чаще же всего, как это и приличествует доброму мусульманину, он, скрестив ноги и откинувшись на тюки мануфактуры, располагается в конце прилавка на специально разостланном коврике и неторопливо, по одному пропускает меж пальцев черные блестящие шарики четок.

В полдень в тишине оптово-мануфактурного ряда раздается гортанное «Гарчча-май!» — такое звонкое и резкое, что, кажется, оно пронзает насквозь крышу. В переулке появляется продавец лепешек с огромной круглой корзиной на голове — приземистый, будто придавленный тяжелым грузом, с короткой жилистой шеей и в сдвинутой на самые брови засаленной тюбетейке. Продавец оставляет баю две сдобных лепешки с анисом и продолжает свой путь.

Точно в назначенное время в магазин с двумя чайниками чая входит подручный соседнего чайханщика — еще подросток, но и в походке и в манере держать себя уже старательно копирующий повадки уличных удальцов. Мальчик ставит перед баем чай, вынимает из-за уха огрызок карандаша, отмечает на столбе магазина очередной «алиф» и бесшумно исчезает.

Доставляя со склада мануфактуру, Юлчи ежедневно бывал на базаре, иногда в ожидании очередного распоряжения дяди засиживался в магазине, и перед ним понемногу начали раскрываться тайны рынка и духовный облик людей, плавающих по изменчивым бурным волнам реки, называющейся торговлей. За шумом толпы на базарных площадях и в торговых рядах, за звоном золота и серебра, за шелестом бумажных кредиток юноша понемногу научился видеть жизнь. Он часто был невольным свидетелем счастья и неудач, взлетов и падения купцов, видел, как горели и терзались в этом аду ремесленники и дехкане — все те, для кого единственным средством существования был труд.

Юлчи до многого еще не дошел, многое казалось ему непонятным и таинственным. Но постепенно жизнь сама приоткрывала перед ним все новые и новые тайны. Вот, например, некоторые очень прилично одетые люди, появляясь в магазине, почему-то уже с порога почтительно скрещивали на груди руки и подходили к хозяину с униженными поклонами. Мирза-Каримбай, против обыкновения, обращался с такими людьми грубо, корил их, заставлял бледнеть и трепетать перед ним.

Как-то одному молодому человеку, зашедшему в магазин, бай сказал: «Ну, грамотей, почему вы нарушили условия? Или вы думаете, что у нас нет острого шила, каким запугивает вас тот еврей, с которым вы тайком завели дела? О, у нас еще поострее найдется! Сумеем проучить вас!..»

Юлчи недоумевал: при чем тут какое-то шило, и только через несколько дней понял смысл этой угрозы. Большинство покупателей, погрузив товар на арбы или на верблюдов, тут же доставали похожие на кирпичи, крепко связанные пачки кредиток и рассчитывались, вручая деньги Салиму-байбаче. Но некоторые брали товар и уезжали, ничего не заплатив. Однажды какой-то торговец зашел в магазин, взял десять кусков мануфактуры и тут же скрылся. Юлчи удивленно спросил Салима:

— Смотрите, он бежал без оглядки! А как же с деньгами?

Салим-байбача рассмеялся, показал джигиту хрустящую белую бумагу и бросил ее в ящик.

— Вот и все, — сказал он. — Это называется векселем. Придет срок — уплатит.

— А если заупрямится? — недоуменно спросил Юлчи.

— Мы его сумеем прижать так, что глаза на лоб полезут! Потеряет дом, разорится, — спокойно пояснил Салим-байбача.

— Понял, понял! Это и есть то самое шило, которым грозился дядя. Третьего дня приходил один, а он ему: мы, говорит, вам шило воткнем. Шило…

— Бэ! Что шило! — скривил губы Салим-байбача. — Это отравленная стрела, а может, и еще что похуже… Это огонь — он сжигает дотла!

Юлчи ничего не сказал. Он вскочил на лошадь, и колеса его арбы загромыхали по булыжнику мостовой.

Стояли жестокие сухие морозы, какие бывают в Ташкенте раз в два-три года и держатся всего по нескольку дней. Однако по случаю базарного дня торговые ряды были заполнены густыми толпами народа. Большинство людей одето бедно. У многих головы по уши замотаны обрывками ветхой чалмы, а то и просто старым женским платком, босые ноги обернуты грязными тряпками.

Больших трудов стоило Юлчи проехать через ряды, где продавались тюбетейки. Здесь была настоящая давка. Очень много женщин. Их жалкую одежду не могли скрыть даже паранджи: а горе, заботы и тревогу на лицах можно было увидеть даже сквозь самые густые сетки чачванов. Дрожание рук, протягивающих тюбетейки, приглушенные, полные уныния голоса, худоба — все говорило о бедственном положении этих тружениц, иглой добывающих скудные средства к существованию.

Юлчи выехал на мучной базар, к большой соборной мечети. Площадь здесь была забита оборванной голодной беднотой с мешками, с сумками. Хитрые и ловкие, грубые и крикливые торговцы охотились за горемыками, пришедшими сюда купить горсть муки, работали руками, зубами, глазами, орудовали своими весами с камнями, заменяющими гири.

А у мечети ряды нищих: убогие старухи, попрошайки-мальчики, грязные оборванные дервиши.

Юлчи охрип от беспрерывных «пошт-пошт!» и еле выбрался с базара. Голову юноши сверлила мысль: «Кто имеет деньги, у того есть свои «шилья» и свои «стрелы». И добро бы они кололи ими только друг друга! Если поглядишь да пораздумаешь, оказывается, все их шилья и стрелы втыкаются в конце концов в народ, в ремесленников, дехкан, поденщиков, батраков… Купцы сидят в своих лавках, укутавшись в дорогие шубы, в суконные теплые халаты. Дома их ожидает сытная еда, они всегда довольны, веселы. Дети их обуты, одеты, в тепле. А бедный люд — всю жизнь трудится и никогда не ест досыта. Недаром говорят: сытому — смех, голодному — слезы. Я каждый день перевожу сотни тюков материи, а себе не могу справить теплого халата…»

Размышляя таким образом, Юлчи не заметил, как подъехал к складу. Здесь он погрузил товар и отправился в обратный путь.

Нахлестывая коня, Юлчи быстро проезжал Хадру. Вдруг он резко потянул повод: у аптеки, прижавшись к стене, сидел Шакасым и, бормоча что-то жалобным голосом, просил у прохожих милостыню!.. По тому, как он прижимался к стене, как робко, не поднимая глаз, обращался к прохожим, было видно, что он страдал и готов был умереть со стыда.

Юлчи с минуту растерянно глядел на Шакасыма. «Если окликнуть, бедняга еще больше застыдится. Да и я как буду смотреть ему в глаза? Хоть бы деньги были при мне, помог бы. Ничего нет!» Он ударил лошадь, но через несколько шагов снова остановился: «Э, будь что будет!» Юлчи спрыгнул с седла и негромко позвал:

— Шакасым-ака!

Шакасым поднял голову, нерешительно оглянулся. Узнав Юлчи, шаркая опорками чариков, подошел — как был — со сложенными на груди руками.

— Как живешь? — стараясь придать голосу бодрость, спросил Юлчи.

— Что скрывать, братец… Вот, видишь… — Шакасым разжал руку и показал несколько медяков. Глаза его наполнились слезами. — Что поделаешь? Зима, холод… Ребенок… Я всего только два дня… Только два дня… Небо далеко, земля жестка…

— Ораз же пристроил вас к какому-то баю-скотоводу?

— Погореть бы этому баю! Прожил я у него около двух месяцев. Потом он прогнал меня. Как только таких людей земля терпит!..

— Терпит, видно, потому что принимать брезгует. Вы не обижайтесь, но, если говорить правду, нищенство — последнее дело. Работать надо. Какая бы работа ни была… А где сынишка?

— Отдал в приемыши одному бездетному. А насчет работы — где она? Вот солнце пригреет, на поденщину пойду. Чем нищенствовать, лучше умереть. Тысячу раз лучше!..

— Весны не ждите. Снег сгребайте, воду носите чайханщикам. Завтра-послезавтра я зайду, где вы будете?

— Вон в той чайхане найдешь меня. Ну поезжай, поезжай. Ты ведь тоже под чужой волей ходишь…

Юлчи был так взволнован, что забыл и про коня, на котором ехал, и про мануфактуру, которую вез. Неожиданно сзади что-то затрещало, лошадь резко пошатнулась в сторону и остановилась. В ту же минуту послышался чей-то грубый окрик:

— Эй, где глаза у тебя? Что ты за арбакеш!..

Юлчи вздрогнул, оглянулся — оказалось, что его арба зацепилась осью за колесо другой, встречной арбы и сломала несколько спиц.

…Дня через три Юлчи устроил Шакасыма погонщиком на маслобойню. С хозяином маслобойни Юлчи познакомился, покупая у него жмых для байских коров. Тот вместо платы обязался кормить Шакасыма и предоставить ему угол для жилья, а при хорошей, добросовестной работе пообещал еще и «чаевые».

Шакасым принял эти условия как великую милость.

III

Вечерело. Юлчи сидел один у ворот хозяйского двора. В узеньком переулке, который в ту пору обычно оглашался звонкими голосами ребят, — ни души. Переулок сплошь залит непролазной грязью, здесь не только затевать игры — по делу и то надо было пробираться осторожно, шаг за шагом, прижимаясь к дувалу.

Покосившиеся, крытые камышом и глиной хижины и полуразвалившиеся дувалы по обеим сторонам переулка являли в сумерках невыразимо печальную картину. Они заставляли думать о бедности, о постоянной нужде, гнездившихся рядом, в самом близком соседстве с богатыми хоромами огромного байского двора…

Шагах в двадцати скрипнула калитка. Через минуту мимо Юлчи, коснувшись паранджой его колен, в байские ворота прошла девушка, ведя на аркане корову. Это была Гульнар. Они с матерью ухаживали за хозяйской коровой, но доили ее всегда на глазах самой Лутфинисы.

Сердце юноши встрепенулось и застучало так, словно хотело вырваться из груди. Теперь Гульнар для Юлчи уже не прежняя незнакомка, которая изредка вспоминалась ему с прошлого лета. Нет, теперь эта девушка стала для него самой дорогой и самой близкой на свете!

Впервые счастье улыбнулось Юлчи в тот день, когда он возил Нури к «самому надежному» знахарю. Немного отогревшись после поездки, он поднялся, прошелся по людской и вдруг остановился перед окошком: во дворе, неподалеку от людской, сидела на корточках девушка и мыла на снегу посуду. Юлчи прильнул к окну. Заметив его, девушка вспыхнула, вскочила и, промелькнув перед глазами падучей звездой, вмиг исчезла.

А через день они встретились снова. Произошло это вот как. В день свадьбы Нури тетка позвала Юлчи на женскую половину кипятить чай — женщинам трудно было справляться с двумя огромными самоварами. Еще исстари было заведено, что в день свадьбы в ичкари чай для гостей кипятят мужчины. Даже самые фанатичные и самые ревнивые мужья не видели в этом отступления от обычаев и нарушения благочестия. К тому же дело это обычно поручалось работнику, а ведь работник в глазах хозяина только наполовину человек.

Юлчи прошел в ичкари. Устроившись в одном из дальних уголков обширного двора, он занялся самоварами.

Во дворе сновало много бедно одетых женщин, обслуживавших гостей. Среди них была и Гульнар. На этот раз на ней был, правда уже поношенный, бекасамовый камзол. На голове — новый платок, на ногах — почти новые ичиги и галоши. Она все время торопилась. Распорядительницы тоя и другие женщины постарше без стеснения подходили к Юлчи, но девушка все время держалась поодаль. Чай она принимала не прямо от него, а через руки других подавальщиц. Чтобы не стеснять девушку, Юлчи старался не смотреть в ее сторону.

— Гульнар, — подзадоривали ее подавальщицы, — ну что, он съест тебя? Подойди поближе. Джиги? — настоящий сокол!.. На тое нечего стесняться.

Постоянная спешка и беготня с чайниками чая для гостей, с водой для омовения почтенным наставницам религиозных школ и женам ишанов вынуждали Гульнар подходить к Юлчи все ближе. Она уже не закрывала лицо кончиком платка, только отворачивалась, когда приближалась к нему, иногда взглядывала на юношу и порой чуть заметно улыбалась.

Комнаты и даже террасы ичкари были переполнены женщинами. Здесь также во всем чувствовалась твердая рука Мирзы-Каримбая с его правилом: «Каждый должен быть принят в свое время, в своем месте и соответственно своему положению». Все гости были разделены хозяйкой на три группы: первая — это жены ишанов, казиев и пожилые женщины из самых знатных домов, вторая — жены баев, купечества, а также женщины, чем-либо полезные хозяйке. Обе эти группы располагались в чисто прибранных и богато обставленных комнатах ичкари. Сюда подавались все лучшие и самые дорогие угощения, сладости, фрукты. Третью группу составляли те, которых в доме бая презрительно называли «рваные паранджи». Это приглашенные только ради приличия бедные родственницы, соседи. Они располагались на террасах, теснясь у нескольких специально для этого случая поставленных санда-лов. Сюда на старых ржавых подносах подавали изъеденный шашелем урюк, джиду, местную карамель, такую липкую, тягучую, что прилипнет к нёбу — и хоть щипцами отрывай, и наскоро испеченные лепешки, такие тонкие: дунь на нее — и, как говорится, до самой Бухары улетит.

За порядком в ичкари наблюдала хозяйка тоя Лутфиниса. Около полудня она вышла во двор, передала Юлчи большую пачку чая, поманила Гульнар и, когда девушка подошла, зашептала обоим:

— Это самый лучший чай. У меня сидят жены ишанов, жена и невестка Тураходжабая, дочери Мухамедшариф-казия. Им надо заварить покрепче. Поняли? Ты, доченька Гульнар, когда будут просить чаю из моей комнаты, шепотком предупреждай об этом Юлчи.

Гульнар и Юлчи понимающе улыбнулись, и эта улыбка сразу сблизила их. Девушка подходила теперь чуть не каждую минуту. А Юлчи всякий раз со смехом спрашивал: «Для ишан-айим? Для жены Шарифа-казия? Или — для тетушки Хайри?» — «Самый густой», — отвечала Гульнар нежным, смеющимся голоском и, принимая чайник, так глядела на джигита, что у него замирало и таяло сердце.

Семена любви, запавшие в душу Юлчи холодным зимним днем, с тех пор проросли, распустились и, согретые теплом юношеских надежд и сладостных грез в долгие бессонные ночи, расцвели пышным цветом. Но думает ли о нем девушка? Найдет ли его любовь хоть слабый отклик в ее сердце? Этого Юлчи не знал. Часто Гульнар, как сегодня, закутавшись в паранджу, проходила мимо него, иногда он, сидя на терраске с Ярматом, совсем близко слышал ее голос. Но лицо девушки и ее глаза со дня свадьбы Нури сияли и улыбались ему только в мечтах.

Сумерки сгущались. Темные провалы калиток проглатывали одного за другим прохожих, возвращавшихся из мечети с вечерней молитвы. Небо хмурое, над городом ни одной звездочки. В темноте растаяли деревья, дома, дувалы.

Юлчи смотрел перед собой в темноту, а перед его глазами во всех подробностях вставал день свадебного пира в ичкари. Он видел Гульнар, ее лучистые глаза, светлую улыбку, и ему казалось, что тот пасмурный зимний день был самым светлым днем в его жизни…

Мечты Юлчи прервал неожиданно прозвучавший из темноты голос:

— Где тут дом Мирзы-Каримбая?

Юлчи вскочил — голос показался ему знакомым:

— Кто это? Не вы ли, Ишбай-ака?!

— Юлчи? Вот когда довелось тебя увидеть!

Они поздоровались. Ишбай жил в кишлаке по соседству с Юлчи, работал чайрнкером и, несмотря на бедность, по мере сил помогал его семье. Юлчи пригласил гостя в людскую, но тот отказался:

— Хозяин прислал в город с кладью. Я оставил все в караван-сарае и побежал разыскивать тебя. Еле нашел. Теперь надо поскорее возвращаться.

— Хоть парой слов перемолвимся. Расскажите, как живут мои родные! Идемте! — уговаривал Юлчи.

— Нет. Не могу, — стоял на своем Ишбай. — Домашние твои все здоровы. Мать привет передавала. Братишка работает на мельнице Курбан-аксакала. Живется им трудновато. Да в кишлаке сейчас все так. Мать просила денег прислать хоть немного. Если есть, давай, пусть малость подкормятся.

Юлчи опустил голову, снял тюбетейку и по кишлачной привычке почесал затылок.

— Вы хорошо знаете, Ишбай-ака, что живу я здесь ради матери и брата с сестрой. Но сейчас при мне нет и медного гроша. Придется просить у бая.

— В спросе, говорят, беды нет. Ничего зазорного не будет, если и попросишь. Дитя не заплачет, мать не покормит. Ведь бай сродни тебе, сделает, наверное, снисхождение. — Ишбай понизил голос. — Только ты сразу все не бери. Возьми часть, а остальное пусть лучше хранится у хозяина. В голодном доме и катык, говорят, не успевает закиснуть — сколько ни пошли, все проедят.

— Ладно. — Юлчи хлопнул Ишбая по плечу. — Завтра попрошу и постараюсь отнести вам. Где вы будете, на хлебном базаре, что ли? — Юлчи подумал и прибавил: — Ну, а если не выйдет, тогда попозже пошлю. Найду надежного человека.

— Правильно. Так и сделай, братец мой. Посылать надо только с надежным человеком. Нельзя верить всякому, хотя бы и однокишлач-нику. В теперешнее время правый глаз — левому враг…

Они, стоя, поговорили немного, и Ишбай ушел.

Поздно вечером Юлчи направился к баю. Подойдя к хозяйской двери, он заколебался. Бедняку даже свое заработанное трудно просить. К хозяину надо подойти вовремя: бывает, он не в духе, злой, сердитый, бывает — веселый и добрый. Наконец решившись, Юлчи осторожно открыл дверь.

Мирза-Каримбай, обложенный со всех сторон подушками, сидел у прикрытого атласным одеялом сандала. Не меняя положения, он взглянул на племянника:

— Заходи, дорогой, заходи. По какому делу?

Юлчи, постеснявшись пройти по ковру в грязных сапогах, отвернул ковер, опустился на колени почти у самых дверей и объяснил, зачем пришел. Мирза-Каримбай выслушал его и долго сидел молча с закрытыми глазами. Потом чуть приподнялся, облокотился на сандал.

— Что у бабьей породы ум короток, давно всем известно, племянник, — заговорил он тоном наставника. — Нельзя сказать, чтобы и мать

твоя — Хушрой-биби — отличалась умом. Достаточно послать один раз — и готово, она будет просить денег каждую неделю. Ей захочется вкусно поесть, сладко попить, а потом пожелает завести и по второй смене одежды. Одним словом, она забудет, что иногда надо и потерпеть, и потеряет всякую меру. Если хочешь послушать моего совета и быть человеком, никогда не принимай близко к сердцу жалобы женщины.

— Моя мать не такая, — осторожно возразил Юлчи. — Она женщина трудолюбивая. Прошло уже восемь месяцев, а она до сих пор ни копейки еще не просила. Я, дядя, хочу только, чтобы мать и брат с сестрой не надоедали с нуждой другим…

Бай, точно он и не слышал возражения племянника, пропуская меж пальцев бороду, продолжал:

— Деньги добывать трудно, но уметь расходовать их с толком еще труднее. Собственно, в этом и заключается вся суть. Терпеливость и воздержание, умение довольствоваться малым — вот что спасает от нужды бедного человека! У моего порога работало немало людей всякого сословия и положения. И почти все они погрязали в долгах. Один работник прожил у меня целых девять лет и все не мог разделаться с долгом. Так и сбежал, бросив рваные чарики. Двадцать рублей за ним осталось. Значит, и на том свете придется ему ответ держать… Ты мне свой… Потому и советую тебе — никогда не подставляй шею под ярмо долгов. Понял?

Юлчи слушал дядю хмурый. Когда тот кончил, он неохотно кивнул головой и продолжал сидеть молча.

Бай долго о чем-то размышлял. Потом пошарил по карманам, вынул пятирублевую бумажку, положил ее на сандал. Немного подумав, прибавил еще трехрублевку, затем еще целковый и бросил деньги на ковер перед Юлчи:

— Шесть рублей пошли. А три — при себе оставь на расход. Да передай матери, чтоб на эти деньги пшеницы купила. Жизнь и пропитание от самого Адама на пшенице, на хлебе держится. Сам праотец Адам, в первый раз вспахав землю, посеял пшеницу. Это — благословенное зерно. Из пшеницы можно сварить коджу, а смолов ее на муку — аталу, лапшу — одним словом, тридцать два разных кушанья можно сготовить. Вот что значит пшеница. А мать пусть, по одеялу глядя, протягивает ноги, понятно?

Юлчи взял деньги и со стесненным сердцем молча вышел от бая. Он подумал: «Чтоб получить девять рублей, пришлось выслушать девяносто нравоучений. Видно, если я не буду твердым, то от своего заработка получу только огрызки».

Спать ему не хотелось, и он, хотя время было уже позднее, вышел на улицу.

В этом квартале было два человека, которые пришлись по душе Юлчи. Один — кузнец Каратай, другой — сапожник Шакир-ата. С Каратаем он подружился, подковывая в его кузнице хозяйских лошадей и починяя арбу, а в мастерскую Шакира-ата заходил попросить инструмент, чтобы своими руками починить себе обувь. Старик никогда не огказывал и относился к юноше как к родному сыну.

Юлчи потянуло к сапожнику. Пройдя мимо тускло светившегося окошка мастерской, заклеенного промасленным листом бумаги, он открыл легкую дверь:

— Здравствуйте! Не уставать вам, отец!

— Заходи, сын мой, — сапожник привычным движением чуть приподнял очки. — Давно ты не показывался.

Шакир-ата сидел в углу мастерской за толстым, ровно срезанным чурбаном. Это был старик лет шестидесяти пяти, худой — кожа да кости, с лицом несколько продолговатым и лбом, изрезанным глубокими морщинами, с жидкой небольшой бородкой. С пятнадцати лет, работая сначала учеником, затем подмастерьем, а потом и самостоятельным мастером, он привык сидеть целыми днями согнувшись, и теперь спина его совсем сгорбилась. Весь облик этого человека говорил о том, что жизнь его была полна трудностей, тяжких забот и постоянной нужды.

Мастерская — тесная, с низким потолком, с тонкими каркасными стенками. Все углы завалены старыми колодками, обрезками кожи, чашками и банками с сапожным клеем, тряпками для подкладок и прочим хламом. Свежего человека сразу обдавало чадом от большой висячей лампы.

Ученик мастера — четырнадцатилетний Юлдаш — сидел у окошка. Нажимая изо всех сил, он разглаживал натянутые на правило маленькие ичиги (Шакир-ата был мастером по детской обуви). Потом вычернил их сажей и принялся за окончательную отделку. Ичиги, сшитые из тонкой, кустарной выделки кожи, начинали понемногу блестеть — «принимали вид».

В переднем углу мастерской сидел сын Шакира-ата Тахирджан. Он, как слышал Юлчи, уже продолжительное время болел чахоткой. В прошлом стройный, красивый, теперь Тахирджан высох будто соломинка. На лице у него — ни кровинки. В умных карих глазах — сознание обреченности. Он беспрерывно кашляет, коротко и резко. Откашлявшись, долго не может отдышаться. Плечи его в это время приподнимаются, худые лопатки выпирают еще больше.

Юлчи очень жалел этого человека и всегда пытался отвлечь его от тяжелых мыслей. На этот раз он тоже сказал ему несколько дружеских слов.

Тахирджан устало улыбнулся: он ежедневно слышал десятки подобных утешений, и число их становилось тем больше, чем быстрее таяло его тело.

— Болезнь моя неизлечима, братец. Она с каждым днем все ниже пригибает меня к земле. И ни один день не приносит мне облегчения. Любое лекарство оказывается для меня ядом. — Тахирджан закашлялся, закрыл глаза, с трудом отдышался и продолжал: — Если болезнь излечима, даже чистая вода помогает — и человек выздоравливает. А я от лекарств только слабею и делаюсь вялым…

Шакир-ата ласково посмотрел на сына:

— Не говори так, сын мой. Неверие и отчаяние — это от дьявола. Аллах для каждой болезни сотворил лекарство. Только сейчас не стало знающих лекарей. В старое время были Ибн-Сина, Лукман-хаким. Они знали средство от каждой болезни. Для Ибн-Сины, к примеру, была бы у больного жива душа — и довольно, он вылечивал. Обо всем этом, сынок, я слышал и знаю — в старинных книгах так пишут.

— Да, но где же найти таких лекарей? — грустно усмехнулся Тахирджан.

— Их нет, сынок, — Шакир-ата тяжко вздохнул. — Эх… все теперь испортились, все развратились. Лекари стали обманщиками. Поэтому-то сейчас и заговоры и лекарства не помогают. Теперь об исцелении только аллаха, создателя нашего, молить надо.

— Аллах гнев свой ко мне проявил, а вот милость, видно, скрывает, — безнадежно махнул рукой Тахирджан.

Шакир-ата, явно недовольный сыном, пристально посмотрел на него через очки.

— Не поддавайся соблазну неверия, сын мой! — сказал он строго.

По морщинистому лицу старика разлилась тень глубокой печали.

В мастерской наступило молчание. Слышно было только, как мальчик-ученик, занятый уже новой заготовкой, беспрерывно шмыгал носом.

Юлчи приходилось слышать, что страдающим такими «затяжными» болезнями, как у Тахирджана, помогает вольный воздух степей и гор. Он посоветовал:.

— Тахир-ака, скоро весна, поезжайте в горы. Свежий ветер и чистый воздух, как самое лучшее масло, пойдут вам на пользу. Что волосинку из теста, вытянет из ваших жил всю болезнь. Потом хороший кумыс там будете пить. Горный кумыс — он совсем другой.

— Верно, очень верно! — согласился больной. — Горный воздух, кумыс, зелень весны — лучшее лекарство для моей болезни. Об этом мне говорил и ученый доктор. Но что поделаешь? Ехать в горы нужны деньги. Кто мне приготовит там даровой кумыс и мясо? А положение наше — сами знаете… — Покашливая, больной кивнул на старика и обвел взглядом мастерскую.

Юлчи не сдавался:

— Можно что-нибудь придумать… Подождите, вот Зияходжибай, он одного с вами квартала. К тому же вы с ним соседи, калитки ваши рядом, одна к другой прилепились, не так ли? А у него в Чимкентских горах много баранов, лошадей. Вчера сын его хвалился: у нас, мол, столько-то косяков лошадей, в них столько-то кобыл, столько-то жеребцов!.. Я прямо рот разинул. Понимаете, кумыса, говорит, столько, что не успевают выпивать! — Юлчи взглянул на больного. — Сыновья Зия-ходжибая там бывают, вот вместе и поехали бы. По-соседски…

Тахир горько рассмеялся и покачал головой:

— Вы здесь новый человек, братец мой Юлчи. И вы совсем не знаете нрава здешних людей.

— Ну, а попросить если…

В разговор вмешался Шакир-ата.

— Знаешь, Юлчи, — сказал он, не отрываясь от работы, — недаром говорят: «Чем протягивать руку к хлебу алчного, лучше умереть с голоду!» Понимаешь смысл этого? Вот! Ты говоришь, лошади и бараны Зияходжибая все горы и степи заполонили? И летом кумыса некуда девать? Верю. Да только какая польза от этого нам с тобой? Ну, допустим, я по нужде пойду к баю с покорной просьбой. Думаешь, этот сын распутницы так и согласится? Нет! Скорее у собаки кость выпросишь, чем какой-нибудь пустяк у этого скряги! — Старик минуту молчал. Набрал в рот воды, сбрызнул голенище ичига и, расправляя его, продолжал: — Чем больше я беднею, тем Зияходжи больше радуется, Юлчибай!

Юлчи удивился:

— А какое у него может быть зло против вас?

— Зла нет, а дурной умысел есть. Двор его примыкает к нашему. Но для него он мал. Вот бай и задумал прибрать к рукам мой клочок земли, застроить его и жить привольно… Знаю я. Он давно зарится. Я зубами и руками держусь за свое убежище, и потому бай было поостыл. А вот как только Тахирджан заболел и нас придавила нужда, он опять навострил уши, бессовестный. Даже людей подсылал, выведывал мои намерения. Вот теперь сам и подумай — выходит, чем хуже болезнь Тахирджана, тем больше радости ему, подлому. — Старик затряс головой и вдруг закричал так, будто перед ним стоял Зияходжи-бай — Да я и с ноготь своего места тебе, мужу развратницы, не уступлю!..

Юлчи пожалел, что своими неудачными утешениями только растравил сердечную рану старика и его больного сына. Но разве он мог знать, что так получится!..

В мастерскую без стука вошел высокий угрюмый человек лет сорока пяти в надвинутом по самые брови казахском малахае:

— Не уставать вам, мастер!

— Пожалуйте, Икрамбай. Присаживайтесь, — радушно пригласил гостя старик.

Икрамбай опустился на корточки, прислонился к стене, снял с головы малахай и молча принялся вертеть его в руках.

Тахирджан, виновато взглянув на Юлчи, тихо сказал:

— Устал я. Пойду домой.

Покачиваясь от слабости, он поднялся и, опираясь на палку, заплетающимися шагами направился к выходу.

Икрамбай, словно он только сейчас заметил больного, окинул его безучастным взглядом, равнодушно спросил:

— Как здоровье?

— Спасибо, — ответил Тахирджан чуть слышно. Дрожащей рукой больной открыл дверь и вышел, не оглянувшись на гостя.

Юлчи до сих пор ни разу не встречал Икрамбая в своем квартале. Одежда на госте была грубая, нескладно сшитая, но зато новая, добротная. Видно было, что он человек с достатком. Из дальнейшего разговора Юлчи понял, что Икрам — разъездной торговец и оптовый заказчик Шакира-ата, что он дал старику вперед деньги под ичиги и теперь пришел за товаром.

Шакир-ата со свойственным должникам смирением, расточая благословения Икраму и его детям, униженно сообщил, что сейчас он в состоянии дать только десять пар ичигов.

Икрамбай возмутился:

— Денег я вам давал на сорок пар ичигов? На сорок! А спрашиваю только двадцать. Было бы, конечно, лучше, если бы вы сразу отдали все и рассчитались. Но трудно требовать то, чего нет. Вот и отдавайте все, сколько есть готовых. — Торговец кивнул на разложенные в ряд около Шакира-ата ичиги, блестевшие свежей отделкой.

Старик снова начал упрашивать, пустил в ход все свое красноречие:

— Я был близким другом твоего покойного отца. Хоть в память его смилуйся, сын мой. Ты, слава богу из торговых людей. Не ремесленник убогий, как я. Если рассказывать обо всех моих горестях, их ни в какую книгу не вместить. Больной сын, невестка да три внука. И все они на попечении у меня — старика. Завтра среда. Базарный день. Оставь мне десять пар. Продам, и этим прокормимся пока. Хоть ради голодных моих внучат окажи милость, дай отсрочку дней на десять… на неделю.

— У каждого свои заботы, отец! О пропитании беспокоитесь не вы один, — холодно заметил Икрамбай.

Юлчи сидел молча, низко опустив голову. Грубость и холодное упрямство торговца раздражали его. Он хмурился, пощипывал кончиками пальцев жиденькие, только-только пробивающиеся усы и думал: «Словами такого разве проймешь? Схватить бы его поперек и вышвырнуть на улицу. Только старику от этого едва ли будет легче. Все равно этот живоглот сдерет с него. Да еще и к ответу притянет. Потому на его стороне сила — деньги. А за беднягу старика кто заступится!..»

Старик сделал еще одну попытку смягчить торговца:

— Я имел дело со многими купцами. И ни одного даже на копейку не обманул. Мое за ними пропадало, а ихнее — нет… Я согласен питаться одной водой. Тысячу раз согласен! Но даже на чужую соломинку не позарюсь… На той неделе непременно получишь. Непременно!

Икрамбай усмехнулся:

— Эти ваши разговоры — ни к чему. В наше время никто не допустит, чтобы другой присвоил его добро. Ну давайте, мне пора. Спать хочется, глаза слипаются. А завтра с рассветом в кишлак отправляться.

Шакир-ата снова заговорил о своей нужде. Жаловался он не только на свою судьбу, а и на бедственное положение всего ремесленного люда. Рынки, говорил он, заполнены фабричными товарами, кустарные изделия идут за бесценок, и многие мастера «складывают свои колодки и инструменты» — разоряются… Однако жалобы старика только ожесточили Икрамбая.

Юлчи не вытерпел, гневно взглянув на торговца, сказал:

— От слов старика и камень растаял бы! Вы заберете двадцать пар ичигов, а целая семья должна котел пустой водой полоскать. Надо же и совесть иметь. Не колите шилом высохшую от работы грудь старого человека.

Икрам даже не взглянул в сторону Юлчи.

— Я свое спрашиваю. К чужому кошельку рук не протягиваю, — равнодушно проговорил он.

Шакир-ата поднялся. Растирая занемевшие коленки, он принялся отсчитывать ичиги. Поставив их попарно перед Икрамом, старик с дрожью в голосе сказал:

— Бери, сын мой, торопись забрать свое добро!..

Торговец встал, потянулся, зевнул. Потом сосчитал ичиги и, отделив пять пар, отложил их в сторону:

— Пусть эти пять пар останутся вам. Не обижайтесь, отец.

У старика задрожали губы.

— Забирай все! Чем скорее рассчитаюсь, тем лучше. Может ли обижаться человек на то, что разделывается с долгом? Радоваться надо!

— Мы с вами земляки, мастер. Мы еще понадобимся друг другу. К следующей неделе приготовьте еще пятнадцать пар. Если хотите, я могу вам и кожу доставить. Ну ладно, об этом потом поговорим. Всех вам благ!

Забрав пятнадцать пар ичигов, торговец вышел.

Старик старался казаться спокойным и даже бодрым, но было заметно, что он сильно расстроен. Он не находил инструментов, лежавших рядом, рука его, шарившая в поисках колодки, несколько раз попадала в клейстер, на кончике крючковатого, с широкими ноздрями носа блестели капли пота.

У мальчика-ученика уже слипались глаза, но он, чтобы не огорчать мастера, старательно тачал голенище очередного ичига, разводил и сводил руками, поскрипывая навощенной дратвой.

В мастерской становилось холодно. Ветер напирал на тонкую дверь, гремел промасленной бумагой окошка.

Юлчи пора бы и уходить, но неловко было оставлять Шакира-ата в такую минуту. Чтобы отвлечь старика от горестных мыслей, он спросил:

— Значит, завтра — на базар, отец?

— Если ремесленник в среду не побывает на базаре и ничего не продаст, у него целую неделю руки будут связаны, — ответил Шакир-ата. — Хоть дела мои и неважные, да какой-нибудь выход найдем.

— А как же вы их поправите — ваши дела? Ведь этот дурак все вам испортил.

Старик смочил слюной кусок кожи, помолчал и пояснил:

— Продадим оставшиеся пять пар ичигов, купим ниток, воска, клею, лаку. Так? Затем, дома у меня есть немного кожи. Правда, подошвы нет. Но и тут выход найдем. Ты хочешь знать — какой? В прошлом году я сшил себе пару ичигов. Ткач, говорят, без поясного платка, а гончар — без кувшина, — слышал небось? Поносил я те ичиги три дня на праздник и спрятал. Ну вот, мы их продадим и подошвы купим. Дела наши и поправятся. Но что в котле варить — не могу пока придумать, сынок. Плова мы не едим. Для нас был бы маш или пшено да репа — и довольно. Не так много и денег надо, чтобы котелок наш кипел целую неделю, Шакир-ата тяжело вздохнул, вдруг схватился за сведенную судорогой ногу и, охая, принялся растирать ее.

— Отец, может, вам денег дать, чтоб котелок ваш кипел? — Юлчи потупился. — Немного… три рубля.

Старик, склонив набок голову, долго смотрел на джигита поверх очков. В его взгляде были и растроганность и глубокая благодарность.

— Спасибо, сынок! Дай бог дожить тебе до ста лет, внуков и правнуков вырастить. Денег мне ты не давай. Заработал в поте лица и расходуй на себя. А для меня и слова твои дороже золота. Потому ты укрепил ослабевший дух мой. — Шакир-ата ударил кулаком себя в грудь. — Этот старик каких только невзгод не видел! А сегодняшняя — разве трудность? Пустяк! Эта седая голова много перевидала и еще много увидит. Аллах Тахирджана бы исцелил — вот мое же лание…

Шакир-ата снял очки, вытер слезы и снова принялся за работу.

Боясь обидеть старика, Юлчи не стал настаивать.

— Будет нужно, спросите, я найду. Хорошо?

— Если очень большая нужда случится, тогда другое дело.

Шакир-ата еще раз поблагодарил юношу и от всей души поже лал ему счастья и удачи в жизни.

Юлчи вышел на улицу. Резкий ветер засвистел в ушах, швырнул ему в лицо острыми как иглы снежинками.

Скользя и спотыкаясь в темноте о кочки на застывшей дороге. Юлчи направился к себе.