С час позаписывав в парке птиц, я неспешно побрёл назад через город, микрофон в рюкзаке регистрирует уличное движение. Улицы – как глубины забитой пепельницы. Безыскусно одетый коп с тележкой предлагал наркотики. Я отказался, за что меня арестовали. В обезьяннике копы смутились и разозлились, когда я повторил доказательства того, что я невинен как агнец. Когда они держали меня челюстью на доске, мне в голову пришла идея. Я увидел её в красно-золотых тонах и преисполненной правосудия. Положите её перед пьесой Дебюсси, и пускай музыка углубляет и расширяет её. Мысль-полторы. Надо поговорить со старым солдатом.

Избиение закончилось, а я и не заметил. Копы рассматривали меня глазами откормленной трески. Пора подниматься – но больше так не делай.

Уже на улице ощутил четыре треснувших ребра – бывало и хуже, а я смеялся при правильном лечении. Отчасти я был сам виноват, что выбрал ту дорогу. Местность известна тем, что копы там впаривают наркоту, и наркоманы начали стекаться туда в надежде получить дозу в обмен на насилие. Но я волновался, что скажет Доггер.

Старый солдат живёт в сарае, сделанном из бисквитов, и никогда не появляется без своей собаки по кличке Огонь, а выкликание этого имени всегда вызывает тревогу и телесные повреждения. Доггер увернулся от такого количества плохих законов, что его спина завернулась штопором. В классическом стиле он проглотил медийные обещания лучшей жизни и преступил границы этикета, пытаясь и впрямь обеспечить себе такую. Он подобен Фейгину без обаяния и носит лимоны в пальто на всякий случай, против слезоточивого газа. Он такой настоящий, что его тостер работает на дизеле. Когда я спустился с железнодорожной насыпи, я услышал, как он орёт в своей хибарке.

– Цепи твоих репрессий знакомы тебе не хуже, чем зубы в твоей голове. Ты для них и родился.

– Привет, Доггер, – заботливо сказал я на входе, – он был один. Я рассказал ему, как копы украли моё снаряжение.

– Нет пределов тому, что требует от тебя умирающая система, Гипноджерри, – засмеялся он, обнажая скобы на зубах, похожие на кастет. – Только ограниченная земля может покончить одним ударом с правом на звук и правом на тишину.

– Он сослался на ремень законов, которым ограничили деятельность людей со склонностью к размышлениям и наслаждению.

– Из страха, что подражатель восстанет в счастии и смехе. Не то, чтобы глубинное вовлечение смысла для публики звукоизолировано безразличием. Печально, как галеон в бутылке.

Его руки перепрыгнули на старый восьми-канальный пульт. Он с ленцой работал со звуком искусственной фразы “вам нечего бояться” – тот реверсировался, усиливался, щёлкал, как хлыст.

– То же самое они проделали со мной – пытались послать меня в клинч за хранение хезилтина. – Это был прикол, ведь кокаин замедлил бы мысли Доггера до полицейских поползновений. У него восьмиканальный разум. – Это зависть гению, Джелл, чистая и кислая. Я чувствую жалость к ублюдкам, чтобы не злиться слишком сильно. Несправедливость звонит сквозь слои истории по заброшенному таксофону. Дай стрессу прорваться во внутренности, и окончишь в хирургии под беспечным ножом. Смотри. – И он проиграл слово “страх”, указав на экран, где звук воспроизводился в геометрическую сетевую форму, которая бурлила мыльными пузырями. Он побарабанил по клавиатуре, остановив форму, потом вывернул её наизнанку, как варежку.

– А теперь сыграем эту форму как шум, – сказал он и нажал ввод. Система издала худшее пердение, какое я только слышал.

Доггер пояснил, что нашёл способ выявить внутреннюю сущность записанных вербальных утверждений. Некоторые высказывания издавали дзенский звук гонга. Другие – особенно молодёжные – вой ветра в пустыне. Политики, одновременно тупицы и гады, почти всегда порождали претенциозность.

Вот итог длинной цепи экспериментов. Доггер выяснил, что замедленное птичье пение – это шум кита, а ускоренный шум кита даёт птичье пение. Обнаружил, что если реверсировать речь с заявлением об отставке Никсона, получишь заклинание дьявола на литовском с прекрасным произношением. Когда он услышал, что рейв-законы объявили вне закона повторяющиеся ритмы, он исследовал публикацию в подробностях мушиной лапки. Ритм требовал чередования звука и тишины, или одного звука и другого. Доггер размышлял, можно ли применить законодательство к повторяющимся несправедливостям и нелепостям, но эти виды деятельности оказались постоянным, словно цельнотянутым, космическим шумом. Только регулярные паузы этой космическости смогли бы создать бит. Вот почему рейвы оказались противозаконны – чтобы в несправедливости и нечестности не увидели части противоправного процесса.

– Всё в игре, Гипноджерри. Злодеяния отличают человека от других животных – они и отстоящий большой палец.

Мимо провизжал поезд и Огонь проснулся, вскинул уши и брови.

Следующим вечером мы вернули мои вещи с помощью Антижабы. Мы посчитали, так как два зла не делают добра, наш поступок не выстоит против всеобщего разложения. Когда этот калейдоскоп меньшинств прошествовал в обезьянник, копы не могли поверить своей удаче и приступили к наказанию. Дубинки скакали, как лосось, когда он пытается сообщить об ограблении. Мы с Доггером проскользнули мимо, пока вечеринка не поскользнулась на крови и скуке.

С тех пор, как вышли новые законы, захватили столько акустического оборудования, что мы осознали, что самое безопасное – вломиться в копский склад конфискатов и без разговоров свалить туда наше добро. Кроме наркотиков, они сроду ничего не трогали. Но с учётом наступающей тусовки нам нужны были принадлежности, и на этот раз у нас был законный повод войти – моя оснастка для записи. Доггер всё отпускал комментарии, пока работал с кусачками болтов – он трепался до самого резкого, усиленно-сокрушительного конца.

– Почти перестал верить в ваше поколение, Джелл. Туннель без света в конце. Бесстрастные пустышки. Потом с божьей помощью цвет начал проникать со стен. Возвращение из мёртвых – и моё в том числе. Тебе надо было видеть меня в восьмидесятые, парень – такой обдолбанный, что отпустил баки на чужом лице. Потом однажды я ушёл за горизонт, и меня едва не придушила радуга.

Вот мы в складской комнате – я нашёл моё оборудование и понимал, что это был единственный способ его заполучить. Правду легче опровергнуть – её защита ослаблена.

Тем временем Доггер светил лучемётом мистеронов на стэки с усилителями – орудия преступлений.

– Джелл, беспорядки это нарушение без нанесённых на карту очертаний и идеальная завеса для всех возможностей. Законы проносятся мимо, как соринки на плёнке моего глаза, и с тем же эффектом – но беспорядки? Боже, это прекрасно.

– Нам надо спешить, – напомнил я ему.

Но в философию Доггера вполне можно воткнуть ложку – он взял с полки книгу, сдул пыль и нахмурился.

– “За Лондоном”. Чертовски хорошая книга – оставь при себе своих триффидов. Джеф-фериз всех обскакал с потопом. И написана хорошо.

– Большая часть книг так хорошо написана, что едва ли воздействует на чувства читателя, – сказал я настойчиво. – Давай завершим процесс и свалим отсюда.

– С громом или хныканьем всё-таки, Джелл, как ты себе представляешь конец? Мира, я имею в виду? – Мы с двух сторон подняли стэк усилков и начали уходить. – Вот как я себе вижу, – прохрюкал Доггер через напряжение, – отрицание. Вакуум борется с вакуумом. Законы ставят вне закона безвредность, чтобы сделать эффективность невообразимой. Учёное непонимание. Вопросы умирают молча. Банальность и престиж науки задают условия. Невежество носится, как геральдический герб. Посредственность шумно награждается. Страдание в рассрочку. Лицемерие непомерно для восприятия. Поддержка немощного общественного воображения. Щедрый доступ к бесполезным данным. Мода как заблудившийся проводник. Социальный расплав в форме каскада, поглощаемого засухой осмысленности. Скука упорядочена, как серые ячейки заброшенного осиного гнезда. – Это мысль.

По дороге наружу нас догнало нечто неопределённое, как фигура на диаграмме краш-теста. Оно спросило, кто мы такие, мы притворились копами, ответив, что не знаем.

Через пару дней мы навестили Антижабу в больнице. Его отделали хуже, чем мы ожидали, но он пожелал нам удачи сквозь разбитый рот. Мы записали неравномерное биканье его кардиомонитора и отправились в деревню. Колонна машин проехала через тьму к повторяющемуся бумканью, которое могло быть сердцебиением самой земли. Постепенно стало слышно “Болеро” Равеля, играющее по ту сторону невозделанного поля, растянувшегося так далеко, что казалось бесконечным. Ветер нагибал курсивом акры травы. Огонь выпрыгнул из фургона и припустил через поле в жажде поиграть.

К полуночи поле превратилось в море этнических штанов и евиных снопов. Я вспомнил странные стробические картины Доггера, выглядящего ужасно, как маринованный чужой. Лазеры нефритового и красного золота разворачивались и опускались, пока сердцебиение Антижабы формировало сетку для звукового ландшафта, сэмплированного из сети и протиснутого сквозь 50 000-ваттную аудиосистему. В толпе сложно сказать, где кончается одна улыбка и начинается другая. Кроме лжи о происходящем нельзя сказать ничего плохого. У прессы сегодня выход в поле.

Мы с Доггером примотали к себе нательные микрофоны в коп-стиле, которые транслировали шум толпы через вибрационный сэмплер. Доггер исчез, но я слышал, как он снова говорит, используя всё преимущество микрофона – едкие тирады вылетали и скрежетали в окружающей среде. – Канцерогенная тревога. Осмеяние традиций. Правительство открыто воюет с народом. Зачем прятаться в последнем окопе?

Я прорвался через сцену, чтобы наступить ему на горло – никаких дебатов, Доггер, не сейчас.

Кляксы вспышек появились на стене шатра, я удивился, как сюда попал старый дискотечный набор стробов. Повторяющийся эффект сирен врубился в микс – “незаконный звук”, подумал я, и, выйдя наружу, обнаружил, что его издают бесчисленные полицейские машины, окружившие местность. Голубые огни мигали в ночи.

Копы стояли, ждали, что наше увеселение замрёт в почтении. Многие смешивали свою профессию с тождественностью человеку. Я подумал, что вооружены из них немногие, и спросил кого-то почему.

– Попытка убедить нас, что хорошие люди тоже носят оружие.

Один коп неслышно орал в мегафон. Позже я узнал, что это официальное предупреждение расходиться было скорее формальностью, но когда коп отставил вопилку в сторону и просигналил другим наступать, его зацикленное заявление обрушилось из стэков колонок. Большая часть рейверов сочла его за шутку, но тысяча разбрелась, а копы, обнаружив, что потеряли элемент неожиданности, ударились в панику.

Глядя назад, я вижу, как собрались все составляющие ада. Копы запугивали толпу в ироничной и постмодернистской попытке спровоцировать порядок. Некоторые малообразованные рейверы не уловили посыл и впали в ярость. Эти сигналы скрупулёзно игнорировались, и приказ расходиться повторялся. Снова чей-то микрофон поймал сообщение и громко воспроизвёл, увеличивая толпу снаружи основной палатки. Копы сказали, что отказ расходиться будет расценен как акт агрессии. Ошеломленная мыслью, что фишка может быть расценена как совсем не то, чем она является, толпа завопила, что шлемы копов будут расценены как анчоусы и что сами копы – шимпанзе в кашемире. И произошёл холодный взрыв.

Добавьте подвижность к невежеству, и вы получите полицейскую машину. Одна вогналась в толпу и с визгом остановилась, а девушка прокрутилась по воздуху и приземлилась в кучу. Колонки выплюнули новый звук – хруст и глухой всхлип, словно кто-то наступил на улитку. Рядом с шеренгами копов покатилась чья-то голова – серые мозги перепутались с серыми волосами. Это был Доггер.

Среди синтезаторов и сцен бунта по нескольким прослушиваемым субъектам наносили ритмичные удары, и каждый передавался из рейвовых стэков. В миле отсюда штукатурные утки отвалились со стен дома, когда сквозь ранние часы разнеслось эхо ритмичных ударов по черепу. Регулярная последовательность побоев сделала петли излишними. Ритм трёх разных избиений смешивался и переплетался, как в многоканальном магнитофоне, случайный хруст костей добавлял акценты. Вместо того чтобы бдительно смотреть в другую сторону, старшие офицеры бросились в свалку. Кровь, тёмная, как разлитая нефть, отсвечивала пожарно-красным во вспышках факелов. Выстрелы раздавались вслед за вскриками. Стёкла машин покрывались паутинными трещинами, плыл дым, и громкость нарастала, а тени фигур стали бессмысленными пятнами хаотичных движений.

Холодное солнце вставало над призраком хороших времен. Редкие выжившие ошеломленно бродили вокруг. Продираясь сквозь рассвет чаплинской серости, я желал, чтобы Доггер был жив или хотя бы неправ. Но он был ни тем, ни другим, и его путь на небеса стал засовом на любом объективном отражении. Насколько я понимал, когда-то на земле жили гиганты, а теперь осталась только пластмасса. Правда зачахла на лозе, когда рейд объявили победой здравого смысла. Четыре смерти, исключая Доггера, который не считается, потому что был старым, и ещё двенадцать не считаются, потому что не были копами. До всех довели, что повторяющийся ритм ударов по живому черепу при исполнении полицейским долга законен, а вот акустическое усиление этого звука – нет. Организаторы рейва, которые сняли землю, решили поберечь деньги и в следующий раз вломиться просто так.

Мне пришлось приглядывать за Огнём. Этот подопечный смотрел на меня в ожидании чего-то, о чём я так и не догадался. Наконец он решил, что я не Доггер, и ушёл прочь. Моему поколению не хватает какого-то очень важного элемента – я надеялся только на то, что в итоге мы стали непредсказуемыми.

Власти приняли меры в надежде, что чудо предотвратит симметричную реакцию, но чуда не произошло. Кара молодёжи стала стремительной и жестокой, хотя и грустной, несмотря на возраст. Доггер называл нас тусклым синяком, набиваемым снова и снова. На сонное поколение сцена рейва подействовала как гигантский будильник. И он никогда не слушал мои слова о том, что усталость вполне понятна, если подумать, что за детьми смотрят те, кто делает те же ошибки и удивляется тому же результату снова, и снова, и снова, и снова, и снова, и снова, и снова.