— Ты слишком умный и похож на прожектор, Эдди. Ты каждым жестом заявляешь, что влюблён в своё пальто.

— И?

— И ты похож на студента — бродишь здеся, несёшь херню, никто не хлопает глазами, всё прекрасно. Они решат, что ты цитируешь Бодрийяра — скука как послание.

Это от ублюдка с волосами, как аэрозольный сыр. Голова — как пожарный топор. Плевки — как включённая привычка. Глаза смотрят в одном направлении. Можно предположить, пронизанный вероучением. Но здесь, в подвале университета, Крамер протиснулся дальше теоретического и проверял странное говно на детях, слишком бедных, чтобы иметь центр притяжения. Чёрная дыра кафедры философии поглотила мою подругу. Теперь он бегает по ночной котельной, проверяет уровни освещённости и крутит регуляторы на устройстве, похожем на искусственные лёгкие.

— Это изоляционный чан?

— Считай, что ускоритель частиц — я не сидел этот год сложа руки в ожидании твоего визита. Значит, для разгона. Ты будешь тестировать новый наркотик каждый вечер, Эдди. Некоторые с эффектом продления на полураспаде, но в выводах я сделаю поправку, не волнуйся.

— Джоу говорила тебе, — я не сказать, чтобы наркоман.

— Все мы наркоманы, Эдди, — смеётся Крамер, проверяя угол на одной из видеокамер. — Ты знаешь, исследователь викторианской эпохи Джеймс Ли открыл Малай 2 в джунглях Суматры и назвал его Эликсиром Жизни. Семена, вынутые из стручка и сваренные. Сказал, что вещество снимает эффект любого наркотика в твоём организме, приводит тебя в порядок за полчаса. Сегодня мы настолько замордованы химией, наполняющей современную жизнь, что если примем Малай 2, можем впервые в жизни ощутить вкус первой попытки быть человеком.

— Много есть?

— Никто не будет финансировать его поиски, Эдди — слишком много денег вовлечено в неправильную войну. И случайно его никогда не найдут, а в моём арсенале есть свирепые вещества, поверь мне. — Он ухмыляется, засунув кассету в магнитофон. — По большей части, американские. Их аналоговые законы вывели за скобки воображение ванных химиков от побережья до побережья — теоретическая отравка, противозаконная ещё до появления и постоянный вызов. — Он опускается на колени и отделяет решётку от стены, его рука исчезает в вентиляции и оттуда появляется самсонитовый ящик. — Субстанция — принимаешь, как траву, действует, как спид, или вот, аяхуаска, но нерегистрируемый индол и период полураспада как закуска. Есть к чему стремиться, а?

— Я думаю.

Он поднимает чемодан на стол и отщёлкивает запоры.

— Он думает. — Его смех рикошетит по подвалу, как пуля в лимузине. — Мне это нравится. Джоу говорила, что ты клоун.

— А где Джоу — давно её не видел.

— Поблизости. Будем начинать? — Он достаёт призрачный кусок ткани.

Джоу не шла у меня из головы, и вот моя любительская попытка частного расследования. Я надеюсь справиться с грядущим испытанием. Может, я сумею избежать звенящих атак и гудящих перерабатывающих заводов Ада и получу радужное откровение. Но я уже испуган вдребезги. В ладони Крамера лежит странное зерно.

— Что это такое и что оно тут делает?

— Сорт морского лука.

— Такая крохотулька?

— Только один слой, мой друг. Пятый из центра.

— Какой-то особенный?

— Даю твою голову на отсечение.

— А вторая половина вопроса?

— Ничего. Пока ты его не съел, радость моя. А потом ты честно посмотришь на свою раненую жизнь и выцепишь пулю. Это триптаминовый индол, похож на псилоцибин. Фасеточный глаз души. Ты знаешь своё Плоскогорье! Украденное у Хинтона? Когда сферический объект, пересекающий двумерную плоскость, появляется из ниоткуда, как морфинг двумерного круга, пересечение четырёхмерной гиперсферы с нашим трёхмерным континуумом проявляется как морфинг трёхмерной линзы, вроде летающего блюдца.

— Или старой шляпы.

— Я в курсе, Эдди, — смеётся Крамер. — Но я плачу тебе за то, что ты слушаешь, правильно? И держи рот на замке про наши дела — и у стен есть уши. Сейчас появятся, когда ты примешь нормальную дозу. Давай, пей до дна.

Я глотаю отравку и обильно запиваю водой.

— Ты всё хорошо сделал, Эдди, — говорит Крамер, когда я раздеваюсь и лезу в чан сенсорной депривации. Я лежу на спине, плаваю в плотной солёной воде, провода обратной связи налеплены на голову.

— Я предпочитаю думать об эксперименте как о груде теста, которую отпинали с высокого обрыва — он стремится развивать форму и импульсы сам по себе. В этом настоящее наслаждение, понимаешь?

И он захлопывает крышку люка.

КЛАССИКА

Я болтаюсь в невесомости, в абсолютной темноте, отравка Крамера карабкается по древу моей нервной системы. Сенсорные сигналы уменьшились почти до нуля. Ни цвета, ни звука, ни черта. Ничего не происходит. Сплошные восьмидесятые.

Неожиданно — увесистая тревога. Меня накололи. Эта штуковина — машина времени. Сейчас 1983 год, я уверен. Стерильность. Ничто. Неужели никто не видит, насколько здесь тоскливо?

Глубоко вдыхаю — порывы наполняют мироздание, когда я пытаюсь спокойно размышлять. Мёртвые фазы истории всегда приходят к концу. Однажды даже самые тёмные из моего поколения осознали, что, мы растём в вакууме и почему бы нам не наполнить его самим. И в конце десятилетия взопрели озимые цветов, составленные из наркотиков, музыки и вялых попыток творчества.

До тех пор мне просто надо было стоять в стороне. Снова.

Откуда мне пришла мысль, что процесс может быть ускорен? Ромбоиды разворачиваются в космосе — призмы расширяются и сжимаются, когда грохочут мимо на поводу у вытесненных молекул. Булавочные зрачки тысячи звёзд растягиваются в линии ускорения. Мимо медленно тянется нечто массивное и рычащее, иронично-головоломное искривление, нескончаемо вздымающееся по центру. Я стреляю в брюхо облака, и поток клеточной флюоресценции разоблачает сердце этой штуки — почковидные существа носятся туда-сюда через опустошённую сетку. Ощущение — как найти микросхему в устрице. Эмалированные фиговины вроде магнитов на холодильник разгоняются по схематическому участку перегруженной системы.

Я на той же поверхности, встречаюсь с одним. Могу только допустить, что его лицо — первое в своём роде. Оно походит на паршиво вылепленный памятник. Другие марионетки носятся сверху как крутящиеся мусорные баки. В них нет ничего похожего на жизнь. Я обращаюсь к ним со всем спокойствием загнанного в угол вождя.

— Вы так меня напугали, что я чуть не обосрался, и вы, гадство, в курсе!

Содержание превращается в визуальное облако данных, его луковица зависает в космосе между нами. Однако смысл настолько прост и груб, что облако состоит в основном из моей головы, в ужасе распахнувшей рот. В ответ эмалированный гоблин воздействует на образ, дёрнув голову за челюсть. Его жест переводится так:

— Если и череп, и зубы сделаны из кости, зачем нужны дёсны?

— Есть причина.

— И какая?

— Я знаю, что есть причина.

— Бывают ли у насекомых синяки?

Я окружён лыбящимися, буйными технотроллями, роботизированной аварийной бригадой, хохочущей до упаду и со смехом возвращающейся в строй. Изображение моей головы хватают, сдирают кожу, как капюшон — и, наконец, проволочные поплавки забрасывают забытые полушария моего мозга вопросами. Нанесение увечий цифрами. Свирепая карнавалия в лихорадочном раю ослепляющей мигрени и насмешек. Высоко вверху они держат реликт чужаков, усиливающий опыт. Он называется «Не воспринимай свои веки слишком серьёзно, Билли Джин», и мне дали понять, что это «Книга Жизни».

— Не может быть, — выплёвываю я, сопротивляясь каждым взволнованным фибром.

— Не. Будь. Таким. Тупым, чувак!

Под звенящими звёздами стояли они мучительно неподвижно, и я ясно осознал, что они носят клетчатые штаны, и в этом действии подразумевался для меня приказ присоединиться к ним и обрести свидетельство священных измерений. И зацепился я быстро, но они образовали мыслеформу, сообщившую мне, что если я откажусь, меня поместят в фильм Чарли Чаплина и результирующая депрессия станет моим завершением. И как бы в пример, вселенная схлопнулась в неподвижный, плоский, чёрно-белый прямоугольник, в котором висела фигура — наверняка Чаплин, проделывающий очередной угрюмый трюк и ожидающий раболепства.

— Ты в порядке, Эдди? Ты орал там как резаный.

Мои руки взлетают к глотке Крамера, и он отскакивает, выволакивая меня из изоляционного чана. Когда он высвободился и отшатнулся от меня, я осознаю, что наркотик ещё в струе: стены — как бумажные экраны, всё здание — полупрозрачная трехмерная схема.

— Ох, ё! — хрипит Крамер. — Джоу говорила, что ты норовистый товарищ.

Изо рта у него вылупляется эктоплазматическая мыслеформа, Джоу собственной персоной, со словами:

— Крамер врёт. Этот ублюдок перепашет тебе внутренности крючком, чтобы найти что-нибудь занимательное.

Когда Крамер движется, я вижу свисающий с него четырёхмерный кусок человека, словно ганглий за глазом. Это варикозный корень его намерений, и я успеваю заметить его дерьмоядовитое уродство за миг до того, как наркотик отпускает.

Вернувшись домой, я ощущаю себя жуком, проснувшимся и обнаружившим, что он превратился в клерка. Больной, под ножом часов. Лежать во тьме, пока не исчезнут тяжёлые ощущения. Только вот мне такое время не дано.

ГРААЛЬ

— Религия — опиум для народа, Эдди, — Крамер лыбится, высыпая серый порошок в миксер и возвращая крышку на место. — И дешёвый. — Щёлкает выключатель, и содержимое размывается.

— Что это?

— Церковная фармакология. Истолчённые святые мощи. Высушенный и просеянный праведник. Или это сработает, или Библия — отстой, мой друг.

— Человеческий прах?

— Опасен для здоровья, если его правильно приготовить. Но не забивай такими материями свою неадекватную голову. С этими сухими прелестями я еле ноги унёс из ограбленной могилы. Себ и Вольфганг остались там. Для перехода я тормознулся десятью тысячами миллиграмов пирацетама и толчёным порошком этих красавчиков.

Он поднимает нечто, похожее на палочки мела.

— А что это?

— Рожки жирафа, в остальном бесполезного. Странно, а? — Но по его голосу ясно, что ничего странного он не видит.

Я глотаю смесь, на вкус — ржавчина или цветочный чай.

— Сколько активных ингредиентов?

— Что я называю «пониманием проблемы».

— Которой?

— Тысячная процента раствора.

В чане разглядываю перетекающие формы трипа, веющие сквозь тьму. Панорамное скольжение над случайными коэффициентами жизни, сердце трепещет в ускорении вверх. Всё-таки есть что-то в этом затхлом веществе. Несуетно подавляющая форма.

Повторяющиеся на одной ноте небеса отступают, как астроблудница. Я думал, небеса будут бурными и переменчивыми, а они оказались застарелыми. Люди-изваяния застыли, будто в быстросохнущем цементе. На лезвии лобзика торчит древняя нравственность, рассечённые и колышущиеся оправдания. Местные обитатели скользят по мне взглядом, словно я часть ландшафта, выступ умеренного нахальства.

Таинственная поездка под круиз-контролем продолжается — всё, что отвергают на небесах, раздувается в поле зрения. Свитые вульгарные стоки опустошаются в глубокий океан. Подозрение щедро накатывает на берег и отступает. Разноцветные детали плывут по течению, как мёртвые плоды моря. Молекулы домыслов колышутся в торжестве, воздух медоточит свободной индивидуальностью. Море стало водопадом, который грохочет и беззастенчиво падает на бесконечный синяк — мягкий родник ошибок Бога. Я тотчас же добавляю себя к его усилиям, бросаюсь вниз — и как Алиса, летящая в колодце, замечаю занимательные пласты на проплывающих мимо стенах. Здесь и праведное негодование, отказывающее в благочестии, и хулиганистое восстание, подавленное унижениями, и генная память о сарказме. Представьте сообщение, которое я мог оттуда вынести. Четыре миллиона лет концентрированного презрения, запертые в ДНК современного человека. Уже ископаемые записи должны быть завалены образами издевающихся неандертальцев. Ещё в незапамятной древности умели опускать. Подумайте, чему можно научиться у латиметрии. Я слышу отражённое эхо во внутреннем святая святых веселия. Если это не входит в просвещение, я и не знаю, из чего оно состоит.

Это словно проснуться перед тем, как удариться о землю — я почти ныряю в небесный свет черепа Бога, когда трип обрывается. Экстренно выдернутый проводами обратной связи, я ползу из чана.

Комната вихрится пламенно-красным — Крамер выламывается в пароксизме трансформации. Копыта как утюги, чёрное пальто, нос полон зубов, глаза флюоресцируют, и клубок рогов отсюда до потолка. Парень решил, что он — какой-то подвид северного оленя.

— Рога на вешалки, а? — Я восстаю, расширяюсь и струюсь героической энергией. — Вселенная исходит из моих ноздрей.

Религия дала мне ещё две вещи — позволила сляпать срабатывающий на насмешку психический капкан, прикреплённый к чакрам Крамера, и, размывая грани между фактом и вымыслом, разрешила поверить, что насмешка действует в этом мире. После данных в ощущениях часов красноречия, когда я разнёс в пух и прах идею, что он не знает, где кончается душа и начинается его одежда, Крамер ответил просто:

— Тебе ещё предстоит многому научиться, Эдди, — боль не кончается в детстве.

И он поставил видео моего остроумия, в котором я по большей части сижу, как лысая крыса, глаза прикрыты, и шепчу слово «мщение» на каждом языке и диалекте, когда-либо известном человечеству.

ДНО

Я чувствую себя мёртвым, как аэроплант, и секретная миссия, которую я взял на себя, растаяла. С моей подругой произошёл несчастный случай?

— Ты погрузился достаточно глубоко, Эдди, дальше будем работать без чана. Ложись вот тут на носилки, а я подключу ЭЭГ.

Лежу, разглядываю потолок подвала.

— Видишь этого жука, Эдди? Нанотек — тысяча микророботов, запёчатлённая в силиконовом субстрате. Мы говорим про медийные мемы, мой друг, индивидуально программируемые нейросборщики в покрытой хитином внутримышечной таблетке, или таблоиды. Действует, как паразит, заставляет тебя питать болезнь. Высиживает роскошные яйца лицемерия в черепной коробке. Превращает общение в гротескный карнавал габаритных огней общих фраз, прямо как ты любишь.

— Я уже его принимал?

— Он уже его принимал — мне это нравится. Скажем так, да, и следующий — мне, а?

— Сколько их можно принять без риска?

— Ни одного. Но я дам тебе бесплатный совет, если у тебя некайфы и непруха.

— Идёт.

Он ткнул столярный гвоздемёт в мою руку и шлёпнул по спусковому крючку.

— Сожми кулак, Эдди.

Некоторое время я слушаю повреждения мозга, кружащиеся в этом месте, раздутый телефон-автомат моих стучащих зубов. Метёт пурга чёрной статики, изменчивая и неуместная. Потом я проваливаюсь мыслями в суету урагана гипотез, пытаюсь обрести устойчивость в водовороте бесконечно рикошетящего пространства. Осознаю, что гложу деревянный камень в сердце персика, правду, которая не меняется от секунды к секунде.

Потом я оказываюсь очень худой в пустоте, медленно формулирующей крики в вакууме. Серая эрозия под бесхребетным небом. Вокруг меня расселись сухие лохи, надёжно подключённые к электростанции противоречий. Из-за целесообразных искажений локальной морали почти невозможно сосредоточиться на одиночном объекте, но я нацеливаюсь на одного парня, ограниченного и облапошенного среди бинарных мнений, получающего постоянные шоки, с которыми он может только соглашаться. Я забальзамирован в нём, вижу сквозь его глаза, а перед ним вспыхивает серый экран — ШОК НАЛОГОВ — ШОК ДЕТЕЙ — ШОК ВОЙНЫ — ШОК РОСКОШИ — и в том же духе, каждую пару секунд. И хотя он реагирует на каждый импульс стиснутыми кулаками и стоном, боль не проходит дальше мышц. Он сам не знает, что притворяется.

Я вытягиваю шею, чтобы лучше разглядеть бесконечную иерархию херни, горгулированный и многослойный, истекая токсинами. Ощущаю джанк, текущий вокруг меня, как яд. Вооружённый исключительно собственной невинностью, я заполнен до самого сердца. Знание здесь стало печёной картошкой, которую предпочитают передать дальше, чем поглотить и переварить. Довод, тонкий, как шкурка с пузика мышки, недоступен. Каждый, кто растил собственный разум, недооценен, нем и бесполезен под высокомерным пренебрежением, испепеляющим снисхождением и саркастической интимностью, заявленной правительством, которое я сейчас воспринимаю как искусственно заниженный, отделанный шипами потолок в дюйме над нами.

Потом я испытываю настоящий шок — падаю с носилок на пол. Подвал кажется неопределённым, плоским, обречённым. Я вижу идущий сквозь него бычий скелет. Крамер тычет градусник мне в глаз и измеряет мои крики.

— Нравится мне твой стиль, Эдди, — говорит он, потом показывает карточку с чернильными пятнами. — Что это, по-твоему?

— Зеркало?

— Есть ощущение паранойи?

— Почему? Кто тебя послал? Ты всё записываешь?

— Ты знаешь, кто я.

— Не смотри на меня. — Я вдыхаю порывы безумного гнева. — Не смей никогда смотреть на меня!

— Я буду сидеть здесь, Эдди. Как у лягушки, его лицо неизменно саркастично, как маска, какой бы план ни обнаружился здесь. Сначала ты думаешь, что это милейшая лягушка из всех, каких ты когда-либо видел, а потом она кусает тебя за щёку и тянет головой вперёд в пенящееся кровью болото.

— И никто тебе не поможет, — объявляю я в мутном видео на следующий вечер; моё изображение подёргивается, как обезьянка из НАСА.

— Только кричащее, и вопящее, и пылающее знание, которого тебе надо бы и стоило бы избегать всю дорогу. А тем временем немцы обсосали наши трусы в сушильной бадье и создали клона из наших ДНК, клона, который совершает преступления, за которые полиция выписала ордер на твой арест, пока трусы выстреливают на орбиту из цирковой пушки.

Крамер никак не комментирует это зрелище, его мерзкое равновесие хуже любого опускалова.

— Точняк! — восклицает безумец на экране, жилы на шее вздулись от утверждения. — Ушлая парковка темы наркошафта этой нации — часть его! Расширение — да, точняк! Вселенная сделана из пещеристой ткани, и мы возглавим большой взрыв, детка! Мы станем сверхновой, детка!

Крамер стопит технику посреди тирады, моё лицо — размытый зубовный скрежет.

— Хорошая работа, Эдди, — окружи это забором и бери деньги за вход, а? Ещё секунда — и будет готова сегодняшняя закидка.

Я смотрю, пытаясь выражением лица не выдать жажду и очарование, когда Он открывает пластиковый холодильник. Комната шипит психостатикой и спинномозговой радостью мании преследования. Я заметил, что распечатка ЭЭГ с прошлого вечера ещё в машине, и взглянул на неё — вместо нацарапанных линий пульсирующих волн мозга она несёт на себе заголовок: СМЕРТЕЛЬНЫЙ ШОК ИСПЫТАНИЙ НАРКОТИКОВ. От этих слов начинается полный отвал головы. Я смотрю снова, бумага пуста, и Крамер уже окликает меня.

— Сознание — самая контролируемая материя, Эдди.

Он поднимает из холодильника нечто размером с дыню, детали размыты за целлофаном.

СЕРЫЕ МАЛЫШИ

— Все в курсе насчёт Розуэлла 1947 года и маленьких серых космических ребят, но среднестатистический джо и не подозревает, что нейрохимия чужих биосовместима с нашей, и если её правильно хранить, её можно есть, как фисташковое мороженое.

— К чему этот разговор, Крамер? Давай уже, чего принимать.

— Нет, правда — у древних была традиция, согласно которой силу и мудрость отцов можно поглотить через поедание мозга и других органов, и изучение очищенной нейроплазмы обеспечило нас подтверждениями. Взгляни на эту красотку.

Он до конца стягивает обёртку, на столе между нами вольготно разлёгся отделённый серый башкунчик со сморщенными губами, ушами как выкидной нож и мёртвыми глазами акулы. Крамер использует черепной гребень как узкую рукоятку, чтобы снять крышку черепа, как с кастрюли.

— Лучший урожай сорок седьмого, Эдди — налетай.

На вкус оказалось как паста, или даже хуже. Уже чувствуя его медленный, но свирепый шепоток во мне, я черпаю ложкой склизкое серое вещество и разглядываю мёртвую голову. В комнате темнеет, в воздухе начинают открываться дыры. Ошмётки стены и хихикающий Крамер вылетают, как куски лобзика; ломкий фасад, за которым каскадные протоживотные и микробиотическая жизнь расцветают в лагунах под больным синим небом.

Полевые условия здесь настолько агрессивно летаргические, что я немедленно капитулирую, натягиваю веко между двумя ангелами, чтобы использовать его, как гамак. Оазисы покрыты зонами сексуальных спор, трансовые озёра медленных автоматических рыб, неистово нагретый асфальт, трепещущие октановые облака, валы, полночно-голубые яблоки, порывы жирного воздуха образуют смерчи химических частиц эликсира всеобщего знания; каждый ливень жидких наркотиков оставляет меня счастливым, как собаку в коляске мотоцикла. Сморщенные красные заголовки барражируют сверху, подходя к месту на рифе коралла чудной формы. Обрамлённого завитушками слабой абраксии. Эта безостановочная вездесущность настолько живописна, что я забыл, чего жду и кем я по идее должен быть. Это длилось годами, то одно, то другое.

Наконец, когда я любовался солнечными часами в каком-то облачном храме с колоннами, их трёхгранная стрелка превратилась в плавник наплывающей рыбы-молота. Плавник разрезает ландшафт, как нож киноэкран, обнажая тьму, какую я и не мог себе представить. Я отправляюсь исследовать этот мрак и мало-помалу вспоминаю, что это Земля, подвал, Крамер. Настроенный запомнить, чему я научился в раю, я выцарапываю откровения с настырностью неофита. На следующий день просыпаюсь с резиновым лбом и следующей дистиллированной проповедью:

1. Броненосцы — простые собаки в кольчуге.

2. Никогда не поливай грязью фермеров. Если ты думаешь, что они жалуются в нормальных обстоятельствах, ты не знаешь о них и наполовину.

3. Когда мужчина роняет блюдо своей жены, вселенная на мгновение открывается, как челюсти льва.

4. Под водой сила удара уменьшается.

5. При чихании высвобождается сотня адвокатов.

6. При каждом действии спроси себя: «Откуда ощущение бесплодности, если само моё разочарование двигает основами мира?»

7. Одну вещь обязательно надо побыстрее отпраздновать — смерть официанта.

8. Выводя ублюдка из равновесия, всегда помни о кошке.

9. В конце дня изящно опусти флаг своих штанов.

10. Моя отрыжка потрясёт ваши монументы.

Похоже на новоиспечённое тотальное решение проблем авторства какой-то курсантки из Лос-Аламоса, которая в жизни и дня не работала. Разве что по этим правилам можно всё-таки жить.

Вполне удовлетворённый, я слоняюсь по квартире, по углам поросшей смыслами. Автономные пептиды сочатся по стенам. В ванной моё отражение взглянуло на меня, словно с пуза человека-тростиночки. Леса костей и колёса зрачков увенчаны нимбом негодования. Это внешность Джоу. Она сидит в кресле, белая, как манекен, дышит через синяк рта, во вселенной её крови эхом отдаются наркотики. Вечером она снова уйдёт — и когда вернётся, ей будет ещё хуже. Однажды она не вернётся.

Сколько прошло с тех пор, как я связался с Крамером? Четыре дня? Год? Он вообще мне платил? Что я заработал? Ничего, кроме мутной славы человека, сунувшего нос в соседнее измерение.

Но всё было нужно. Душа моя сжимается в истощении. Огни костного мозга взрываются вокруг, как залпы зениток. Я добрёл до гостиной и глотнул содержимого лавной лампы. Зевающий монстр вспухает на стене и немедленно распадается.

БОЛЬШОЙ БЛЮЗ

— Вселенная живёт по принципу циклического развития, мой друг, — объявляет Крамер, стоя между двумя захалаченными хирургами. — Реинкарнация смещает нас вперёд по видам, и, наконец; нам предоставляется примерно дюжина человеческих жизней. Нам не разрешено запоминать прошлые жизни или уроки, выученные в них; система настолько очевидно тупа, что куча душ в знак протеста самоубивается из каждого и всякого воплощения.

— Как бы там ни было, продолжай.

— Но есть одна хитрость, Эдди, — в последнем воплощении сетчатка протестующего калибруется так, чтобы протащить контрабандой горы безысходности и ясности. — Он мило улыбается. — Скажу тебе, Эдди, есть раны, настолько глубокие, что шрамовая ткань, затягивающая их, делит объект пополам. Изувеченная изоляция, товарищ мой, — это быстрая и лёгкая процедура. — У меня на лице застегивают наркозную маску. — Я верю в тебя, Эдди.

Я очнулся в стиснутом центре скорпионьей головной боли. Снова в квартире, дни или часы спустя. Ползу в ванную. Расплёскиваю воду. В зеркале — лицо бутылочной синевы от синяков. Чёрные швы вокруг глаз, как ресницы тряпичной куклы. И глаза не мои.

Квартира распыляется в потоки лавы и чёрные дюны. От горизонта до жарящегося горизонта ножничные насекомые ползут к аннигиляции. Я с дьявольской ясностью вижу, что вращающаяся Земля — турбина зла, беспрестанно разбрасывающая груз ужасов.

Но я разглядываю этот мучительный вид, якобы вмещающийся под костяным небом другого мира. Ушибы величиной с галактику не имеют ко мне никакого отношения, разве что меня могут госпитализировать в трансе безучастности. Я весь превратился в скорлупу. Достиг состояния чистой иронии. Ледяная статика воет сквозь меня. Всё погибло без покаяния.

Выжженный по ту сторону личности, я выползаю из ванной. Пока меня не было, рой флюоресцентов взял на себя ответственность за наполнение гостиной. С вонью горелых волос и частотным жужжанием океаническое лицо из волнистого молока выворачивается из стены.

— Джоу.

— Мило, что ты заметил.

— Как ты оказалась в стене?

— Иногда игла всасывает — у Крамера есть теория, что бывают люди-наркотики, действующие на мир. Я тут, там и вообще везде.

— Почему ты позволила ситуации так далеко зайти? Ты знаешь, что твоё лицо плавится, как воск? Ты занимаешь всё пространство — всё пошло к чёрту, я так больше не могу.

— Ты закончил — совсем закончил? Для начала подумай о херне, которую ты писал тогда вечером — помнишь? Твоё эго достигает электропроводов. Наркотические откровения — философия, которую слишком рано оторвали от материнской сиськи. И нет конкуренции между достоинством и джанком, любовник, — от этого зависит эксперимент Крамера.

— Однако ему нужен контролёр — кто-то, кто не принимал вещества.

Её глаза мигают, распространяя по поверхности рябь.

— Он сам и есть контролёр, дубина. Только нож может раскрыть створки лживости этого ублюдка.

А я подумал, что смогу избежать всего этого, отказавшись от дальнейшей подготовки. Решительно встаю.

Лицо Джоу вспыхивает, меняясь.

— Что ты собираешься делать?

ВСЁ

Отдираю крышку-решётку и сую руку внутрь — коробка на месте. На столе я отщёлкиваю запоры и готовлю удар под голыми лампами котельной. Триптамид, грааль, мемия и консервированные мозги, вдавленные в дюжину пилюль силиконового субстрата и заряженные в гвоздемёт. У меня болит голова, словно белое небо.

Шум и грохот у двери. Я втискиваюсь за котёл.

— …Ты будешь тестировать новый наркотик каждый вечер, Уолли. Некоторые с эффектом продления на полураспаде, но в выводах я сделаю поправку, не волнуйся.

— Знаешь, я не сказать, чтобы наркоман.

— Все мы наркоманы, Уолли… — голос Крамера повело в сторону. Он увидел коробку.

Я делаю шаг вперёд. Рядом с Крамером нерешительно стоит пустой парень с головой, как дверная ручка. Я поднимаю гвоздемёт.

— Вали.

Он взглядом вопрошает помощи у Крамера, не дожидается и стремительно убегает.

— По плану ты должен был проснуться завтра, Эдди, — говорит Крамер, невнятно перелопачивая принадлежности на столе. — Я бы пришёл поздороваться.

— Мне помогли.

— Я верю, что ты не стал вызывать полицию, Эдди, — я полностью доверяю тебе. В наши дни это дорогого стоит, больше, чем ты можешь сейчас понять.

Он думает, что я слишком больной и вялый, чтобы понять его игру? Он прав — он поворачивается и бросает пригоршню праха грааля мне в лицо. Моя власть взрывается, как китайский фейерверк. Запертый в лабиринте собственных ушей, я молю выпустить меня.

Потом я бегу за ним с пушкой вверх по лестнице, протискиваясь сквозь толпу студентов, типичных пустышек. Но стоит полночь, и это призраки поражения. Я звеню, как треснувший колокольчик. Глубокие патологии раскрываются вдоль каждого коридора.

Крамер уже снаружи, летит через визжащую шинами улицу, город полон исторического дыма. Мимо меня рычит автобус, иллюминаторы чужих подсвечены зеваками. Дождь вздувает пузырями улицы. Тень Крамера струится по рёбрам ржавеющей архитектуры. Лондон тонет, как всегда тонул.

Я стреляю — пуля попадает в собаку, которая взрывается с обратной вспышкой. Ещё два выстрела просвистели мимо Крамера, один попадает в стоп-сигнал и прилипает, как жвачка. Замедляясь, я продолжаю стрелять в исчезающую фигуру. Когда я бегу по переулку, начинаю тонуть в земле, превратившейся в грязь. С трудом продираясь, падаю плашмя лицом вниз.

— Жизнь — ландшафт препятствий, Эдди, — говорит Крамер. Он стоит надо мной. — Ты поймёшь это с новыми глазами. О, хирургии никогда не бывает слишком много, мой друг! И тайная фармацея в бутонах за ними — какая независимость может с ней состязаться? Пускай она даст ростки и вырастет покровом, Эдди. У тебя впереди очарованное бытиё, ты пройдёшь монастырскими путями, вымощенными ломкостью арахиса и простым неудобством кровотечения из ушей, пока смерть не украдёт дуновение из твоего рта. Продам ли я тебе деревянный лимон?

Гудящий атом объективности подсказывает, что это дерьмовый довод, базирующийся на допущении, что свобода достижима. Но во мне живёт религиозная вина, провода откровения и всеобщие искажения медиа, обман, нуждающийся в подпитке.

Коленопреклонённый на сырой земле, я поднимаю гвоздемёт к своему лбу.

— Чего ради мы почти поверили…

Город размывается в душевное инферно, здания схлопываются в пятна тайфуна. Я смотрю на происходящее сверху дома — как флюоресценция разъедает карту.

— Мы спасёмся здесь, наверху?

— Нет, парень, — это башня Кэнэри-Уорф, видишь? — Он поворачивает меня, чтобы показать градиент пирамидальной крыши. Мы стоим на исхлёстанном дождём уступе под ней. Он тащит меня через ужас бури и водопада под тёмный скат, крича:

— Забудь, что слышал про Шартрез и масонские алтари, Эдди; эта пирамида — кончик иглы фотонного колодца, принимающего энергию геолиний и всякое говно с пяти направлений! Пади на меч и ты впрыснешь себе весь хуев мир!

Я в панике цепляюсь руками и ногами, меня рвут на части небесные ветры. Это действительно происходит. Что я здесь делаю? Крамер спокойно стоит чёрт знает где в мерцающем свете башен, любуясь горизонтом.

— Крамер! Это перебор!

— Я когда-нибудь тебя подводил, Эдди?

— Да! И меня зовут не Эдди!

Я соскальзываю, падаю на острие крыши…

Шок, как будто в сердце разорвалась бомба. Крики растягиваются в биохимическую сверхновую. Я размываюсь по центральному колодцу серебряной башни и попадаю в землю, расцветая снаружи, как глубинный заряд — обманутый. Моя душа разливается румянцем по планете и просачивается в поры. Я с Джоу и другими, часть меня в каждом атоме мира, тут, там и вообще везде. Я — наркотик, и меня впрыснули.

Здесь жарко и холодно, чувственно красно и прохладно зелено, каменно мертво и суетливо творчески. Человеческие существа ползают по поверхности, но это ненадолго.