Местное отделение ФБР представляет собой четырехэтажную кирпичную крепость на южном берегу озера Понтшартрен, между аэропортом «Лэйкфрант» и университетом Нового Орлеана. Мы останавливаемся перед тяжелыми коваными чугунными воротами, увенчанными геральдическими лилиями, и Кайзер показывает вооруженному охраннику свое удостоверение. Оказавшись внутри, мы паркуемся и быстрым шагом проходим через вход, украшенный флагами, черным мрамором и девизом ФБР: «Верность, храбрость, честность».

В вестибюле мне предстоит бюрократическая процедура с «красной лентой» – там, где за пуленепробиваемым стеклом из поликарбоната восседает женщина. Затем Кайзер проводит меня через детектор металла, и мы поднимаемся на четвертый этаж, где дежурный специальный агент руководит местным отделением и ста пятьюдесятью агентами ФБР, разбросанными по всей Луизиане.

Мы выходим из лифта. Кайзер ведет меня по коридору, который ничем не отличается от любого другого в каком-нибудь корпоративном управлении в Америке. Приглушенные тона, множество дверей и коридоров. Кайзер стучит, входит, а затем приглашает меня войти. За дверью обнаруживается пустая комната с четырьмя кроватями. Две из них голые, на двух других лежат простыни, одеяла и подушки.

– Боюсь, это все, что я могу вам предложить.

– Все лучше камеры в приходской тюрьме.

Кайзер отвечает полагающимся коротким смешком.

– Мне еще предстоит уладить этот вопрос с начальником. Он хочет побеседовать с вами.

– Я в порядке и готова встретиться с ним. Когда и где угодно.

– В порядке вы или нет, я пришлю сиделку. Ее зовут Шенди.

– К тому времени, когда она придет, я уже буду спать.

Он кивает и поворачивается, чтобы уйти.

– Я могу получить обратно свой сотовый?

– Я не могу отдать его вам. Извините.

– Никто не зачитывал мне моих прав.

Терпение Кайзера трещит по швам.

– Кэт, вы препятствовали свершению правосудия и, может быть, выступали в роли соучастницы в организации тяжких убийств нескольких человек. Если я и дальше позволю вам вмешиваться в ход расследования, что при наличии сотового телефона очень легко сделать, начальник вышвырнет вас отсюда и отдаст на растерзание Управлению полиции Нового Орлеана. И тогда я ничем не смогу вам помочь. Понимаете?

– Ну что же, это достаточно справедливо. Но вы скажете мне, если Энн позвонит снова?

– Непременно. Я принесу ваш телефон и разрешу перезвонить ей.

Он смотрит на меня с таким выражением, словно ждет, что я спрошу его еще о чем-то, но я молчу. Впрочем, в голову мне приходит одна мысль.

– Джон, я тут подумала о черепе…

– Да, и что же?

– С самого начала я догадывалась, что следы укусов могут быть фальшивыми. Шон познакомил вас с моей теорией, что убийца может использовать искусственные челюсти или протезы, чтобы оставить их?

На губах Кайзера появляется легкая улыбка.

– Скажем так, он не преминул подчеркнуть свое участие в ее разработке.

– Как обычно. В общем, моя теория подтвердилась. Убийца использовал челюсти этого черепа, чтобы оставить следы укусов. Следующий вопрос: чью ДНК мы исследовали? Откуда взялась слюна? Мы знаем, что Малику она не принадлежит.

Кайзер кивает.

– Правильно. Однако до тех пор, пока не появится подозреваемый, нам не с чем сравнивать образцы.

– Да, но я подумала… Понимаете, в слюне ведь содержится не только ДНК. Так что мы должны вытянуть из нее все, что сможем.

– Например? Что вы предлагаете сделать?

– Некоторые научные исследования, известные еще в девятнадцатом веке… Все считают ДНК-анализ последней инстанцией и апогеем судебной медицины. Отлично, нет возражений. Но во рту у среднестатистического человека содержатся стрептококковые бактерии и прочие микробы. Давайте возьмем свежую слюну из ран Квентина Баптиста, поместим ее в чашки Петри и посмотрим, что вырастет. Может быть, мы обнаружим какой-нибудь необычный микроорганизм, который подскажет нам что-то умное. Нечто вроде того, как по анализу съеденного мы выясняем, где наш труп в последний раз ужинал. Примеси, загрязнения и тому подобное, понимаете?

На лице у Кайзера написано скептическое выражение.

– И что же важного мы сможем узнать?

– Не знаю. Возможно, установить, что наш подозреваемый страдает каким-либо заболеванием. Ведь мы можем попытаться верно? Вроде того как Шон перезвонил поручителю, и выяснилось, что Энн заплатила залог за Малика.

– Вы правы. Я скажу экспертам, чтобы они сделали то, что вы предлагаете.

– Скажите им, пусть поторопятся. Для такого анализа у нас есть только жизнеспособная слюна Баптиста, а культурам требуется время на рост.

– Договорились. – Он идет к двери, потом поворачивается и спрашивает извиняющимся тоном: – Послушайте, вы действительно беременны?

Я молча киваю.

– От Шона?

– Да.

Он на мгновение прикрывает глаза, затем снова смотрит на меня.

– Собираетесь оставить ребенка?

– Да.

Он принимает мой ответ, не моргнув глазом.

– Правильное решение.

Я не видела и не слышала, как в мою комнату вошла сиделка. Валиум унес меня из реального мира подобно нежной реке «Серого гуся». Может быть, воздержание от алкоголя сделало меня сверхчувствительной к лекарствам. Какой бы ни была причина, я без помех скольжу вдоль яркой коралловой стены в океан своих снов, и мириады образов, таящихся в подсознании, окружают меня, подобно детям, запертым в доме на весь день.

В моих снах время течет в обоих направлениях. Разумеется, не по моей прихоти. Если страшные пришельцы преследуют меня и уже собираются схватить своими скрюченными костлявыми пальцами, я не могу заставить время течь вспять и спастись. Но события в снах не всегда разворачиваются в правильном, последовательном порядке. Иногда, по мере того как развивается – или сворачивается, точнее говоря, – моя жизнь во сне, я становлюсь моложе, и в день рождения после девяти лет мне исполняется, например, восемь. Хотя моложе восьми я еще не становилась. Возраст, когда умер мой отец, превратился в стену из обсидиана и остается неизменным фактом мироздания, подобно законам физики, обнаруженным Ньютоном, Эйнштейном или самим Господом Богом. Надпись на этой стене отнюдь не гласит: «За этой точкой живут чудовища», как было написано на древних картах. Нет, на ней написано: «За этой точкой лежит ничто».

Ничто. Интересно, а такая вещь вообще существует? Я слышала, как дети задают вопрос: «Разве не является „ничто“ чем-то?» Пустота космического пространства – это уже что-то, нечто, правильно? Там существует время. И сила тяжести. Это невидимые вещи, разумеется, но они достаточно реальны для того, чтобы убить вас. Я существовала и до того, как мне исполнилось восемь, хотя не помню этого. Я знаю, что жила и раньше этого времени, знаю об этом так, как знаю, что врачи удалили у меня миндалины, когда я находилась под наркозом. Что-то случилось, пусть я даже не присутствовала при этом сознательно.

В доказательство у меня остались шрамы.

Эти шрамы нельзя увидеть невооруженным глазом, тем не менее они есть. Если ребенок замолкает на целый год, тому должна быть причина. Что-то причинило мне боль, пусть это было только то, что я увидела. Но что именно я видела? Восемь лет потерянных воспоминаний. Неужели они исчезли навсегда? Нет, не все. Фрагменты иногда всплывают в моей памяти. Например, образы животных никуда не делись. Собака, которая жила у нас, когда я была совсем маленькой. Рыжая лиса, которая быстро бежала между деревьями Мальмезона и которую показала мне Пирли. Лошади на острове, галопирующие на песке и словно намеревающиеся переплыть реку, стремясь к свободе.

И еще я помню отца. Эти воспоминания я храню бережно, подобно слиткам золота, спасенным из разрушенного войной города. Мой отец… Люк Ферри. Пританцовывающий под звуки автомобильного радио и поливающий из шланга побитый и обшарпанный белый «фольксваген». Шагающий по подъездной дорожке Мальмезона с опущенной головой и засунутыми в карманы брюк руками, напряженно раздумывающий над чем-то. Орущий на мою мать, приказывающий ей убираться из амбара и одновременно втаскивающий меня внутрь. Я, глядящая с чердака, как он режет металл горелкой, изгибая раскаленные добела листы как заблагорассудится. С того места, где сидела я, пламя горелки казалось ярче солнца, а ее оглушительный рев стоял у меня в ушах. На чердаке пахло сеном, и от этого запаха невозможно было избавиться. Сколько раз я целыми днями сидела на чердаке, глядя, как из груды металлического хлама, лежащего на полу амбара, он создавал красоту?

Чаще, чем ему хотелось бы.

Папа не всегда знал, что я прячусь там. Иногда я тайком поднималась по лестнице, прислоненной к задней стене амбара, и потихоньку пробиралась на чердак. Происходящее напоминало мне черно-белые фильмы о маленьком арабском мальчишке на базаре, который подсматривал за людьми и с которым случались удивительные истории. По большей части папа слышал меня (слух у него был чуткий, куда там собаке!), но иногда и нет. Когда он знал, что я сижу на чердаке, то по-особому наклонял голову, словно хотел быть уверенным, что я непременно увижу то, что он создает с помощью резака. При этом я ощущала себя особенной. Он выбирал меня в качестве тайного подмастерья – единственную, кому было позволено видеть, как волшебник проделывает свои фокусы. Но иногда по вечерам голова его низко склонялась над работой и я видела только струйку пота, бегущую по шее и спине, от которой промокала его нижняя рубашка. В такие вечера он работал со страстью, понять которую я не могла. Он работал, как человек, ненавидящий прямые линии кусков металла, пытающийся уничтожить самую их суть, создавая из них нечто абстрактное – не функциональное, но значимое и красивое.

И вот я вернулась сюда.

На чердак.

Здесь пахнет сеном, здесь свили гнезда дикие осы, здесь днем зудят комары, ожидая, что я приду сюда вечером. Я не бью их, потому что иначе папа услышит меня. Я позволяю им присасываться к моей коже и раздуваться от выпитой крови, а потом медленно растираю их в черно-красное месиво.

Когда резак умирает, в амбаре воцаряется абсолютная тишина. И в этой тишине я впервые слышу дождь. Я и забыла, что он пошел. Вот почему папа не слышал, как я проскользнула внутрь и наверх. Капли барабанят по оцинкованной крыше подобно градинам, однако гипнотический рев горелки был достаточно громким, чтобы заглушить их.

Внизу расхаживает папа, но мне его не видно. Вытянув шею, я смотрю, как он садится на корточки. Он наполовину скрыт от меня одной из балок, которые поддерживают крышу, и, держа в руках какой-то инструмент, что-то делает с половицей. Спустя мгновение он оглядывается и выдирает доску из пола. Потом еще одну. И еще. Из-под пола он достает мешок. Он темно-зеленого цвета, как джипы, которые я вижу припаркованными у арсенала Национальной гвардии, когда прохожу мимо, направляясь на блошиный рынок.

Я никогда не видела этот мешок раньше.

Он достает что-то из мешка, но я не вижу, что именно. Журнал, может быть, или большую фотографию. Потом подходит к одному из рабочих столов. Папа стоит спиной ко мне. Он кладет этот предмет на стол и тянется рукой к паху, как будто ему нужно расстегнуть штаны, чтобы помочиться. Я чувствую, как у меня горит лицо. Но он не мочится, потому что там нет ни стульчака, ни хотя бы травы, один только стол на деревянном полу.

Его правое плечо движется, так бывает, когда он работает с металлом. И не собирается останавливаться. Дождь все так же барабанит по крыше у меня над головой, а по его спине течет пот. Потом он запрокидывает голову, словно глядя на потолок, но почему-то я знаю, что глаза его закрыты.

Мне страшно. Я хочу убежать, но у меня отнялись руки и ноги.

Он поворачивается боком, и я вижу, что он делает. Сердце комком подкатывается у меня к горлу. Я не дышу. Рот отца приоткрывается, и от его вида меня тошнит. Когда он стонет и встряхивает головой, с меня спадает оцепенение, и я бегу к лестнице. Бегу изо всех сил. Бегу, чтобы спасти свою жизнь. Я ударяюсь головой о перекладину, спотыкаюсь, пол уходит у меня из-под ног, и я лечу с лестницы, раскинув руки, но ловлю только капли дождя…

– Смотри, Кэт, – говорит дедушка, показывая на группу деревьев. – Смотри, вон там молодой олешек.

Когда я поворачиваю голову, то оказывается, что я больше не падаю с лестницы, а сижу в оранжевом грузовичке-пикапе, который с громыханием поднимается по склону невысокого холма к пруду. Я снова на острове. Страх по-прежнему мешает мне дышать, сердце бешено колотится в груди, но запахи здесь уже другие. Я не чувствую аромата сена, его сменила вонь моторного масла, плесени, жевательного табака и самокруток. Дождь еще не начался, но небо уже набухло тяжелыми свинцово-серыми облаками, став похожим на брюхо беременной коровы.

Мы переваливаем через вершину холма. Дедушка поворачивает голову и наблюдает, как его призовой бык-производитель взгромоздился на корову. Удовольствие освещает его лицо. Почему он так счастлив? Он думает о деньгах, которые получит за телят, которые будут зачаты? Или ему просто нравится смотреть, как бык трудится над коровой? Сколько раз я вижу один и тот же фильм?

Коровы впереди с тупым равнодушием смотрят на нас. Позади них, гладкая как стекло, лежит поверхность пруда – если не считать того места, где лицом вниз и раскинув в стороны руки, подобно распятому на кресте Иисусу, плавает мой отец. Я сжимаю кулаки. Мне хочется закрыть глаза, но веки не слушаются. Онемев от страха, я тычу туда пальцем. Дедушка, прищурившись, смотрит на небо и качает головой.

– Проклятый дождь, – бормочет он.

Когда мы приближаемся к пруду, отец поднимается и идет по воде. Сердце мое бьется так сильно и громко, что его стук даже перекрывает шум мотора. Папа протягивает ко мне руки, а потом начинает расстегивать рубашку. На груди у него растут темные волосы. Я тяну дедушку за рукав, но он загипнотизирован зрелищем быка, покрывающего корову.

– Папа, не надо! – кричу я.

Он распахивает рубашку. Посередине груди у него виднеется большой Y-образный шрам. А справа я вижу отверстие, которое оставила пуля. Отец засовывает два пальца в рану и начинает разрывать ее. Я закрываю глаза руками, но подглядываю через щелочку в пальцах. Из раны что-то сочится. Похожее на кровь, но это не кровь. Это что-то серое.

– Смотри, Китти Кэт! – приказывает он. – Я хочу, чтобы ты смотрела.

На этот раз я повинуюсь.

Серое вещество – это не кровь. Это шарики, пластиковые шарики, и они вытекают из груди отца, как высыпались из моих набивных плюшевых игрушек, стоило случайно порвать их. Поначалу рисовые фигурки были набиты рисом, но потом производители заменили его пластиковыми шариками. Так дешевле, наверное. Или, быть может, спустя какое-то время рис начинал портиться.

Шарики без остановки вытекают из груди моего отца, и их шипящая струя разбивается о поверхность воды.

Когда папа удостоверился, что я поняла, что это такое, он разрывает рану еще больше. Потом засовывает в нее руку и достает рисовую фигурку – подобно ветеринару, помогающему жеребенку появиться на свет при трудных родах у кобылы. Но это не обычная рисовая фигурка. Это моя любимая игрушка – Лена-леопард. Та самая, которую я положила в гроб к отцу перед похоронами, чтобы ему не было так скучно. Я хочу подбежать и взять Лену у него из рук, но дверца с моей стороны не открывается. Я смотрю на отца, а он поднимает Лену так, чтобы я видела ее брюшко. Оно выглядит каким-то неаккуратным. Папа подходит к берегу, и я вижу, что на животе у Лены тоже красуется Y-образный шов, как и у него на груди. Не сводя с меня глаз, отец берется пальцами за шов, рвет стягивающие его нитки и выворачивает живот Лены.

Я кричу.

Из груди Лены ярко-красной струей хлещет кровь – в ней больше крови, чем может поместиться в кукле. Откуда-то я знаю, что это кровь отца. Он бледнеет у меня на глазах, потом кожа его становится серой, а ступни начинают погружаться в воду которая больше не может удерживать его на поверхности.

– Папа! – пронзительно кричу я. – Подожди! Я иду!

Он продолжает погружаться, и на лице его написана такая печаль, какой я еще никогда не видела.

– Я спасу тебя, папа!

Изо всех сил я дергаю за ручку дверцы грузовика, но она не поддается. Я начинаю стучать кулаками в стекло, пока не разбиваю их, но все бесполезно. Потом чьи-то мягкие руки сжимают мои запястья.

– Кэтрин? Просыпайся, Кэт. Время вставать.

Я открываю глаза.

Над постелью, держа меня за руки, склонилась Ханна Гольдман. У доктора Гольдман самые добрые в мире глаза.

– Это Ханна, – говорит она. – Ты слышишь меня, Кэт?

– Да.

Я улыбаюсь своей лучшей улыбкой, чтобы дать ей понять, что со мной все в порядке. С Ханной мне всегда легко и спокойно, пусть даже это только сон.

– Я пришла поговорить с тобой кое о чем важном, – продолжает она.

Я киваю в знак согласия.

– Конечно. О чем же?

– Агент Кайзер попросил меня приехать. Я думаю, с его стороны это было мудрое решение.

– Он вообще мудрый человек, – соглашаюсь я. – Очень умный.

Доктор Гольдман выглядит почти такой же печальной, как и мой отец.

– Кэт, ты знаешь, что я верю в честность и искренность, но жизнь всегда находит способы проверить наши убеждения на прочность. Мне нелегко говорить тебе это.

Я ободряюще улыбаюсь и похлопываю ее по руке.

– Все в порядке. Я сильная. Вы знаете, что я выдержу.

– Ты действительно сильная. – Она улыбается в ответ. – Пожалуй, самая сильная из моих пациентов. Но я должна сказать тебе кое-что. Твоя тетя Энн умерла.

Моя улыбка становится шире.

– Этого не может быть. Я разговаривала с ней сегодня.

– Я знаю, дорогая. Но это было вчера днем. Ты довольно долго спала. А ночью твоя тетя приехала на остров ДеСалль и покончила с собой, приняв большую дозу морфия.

Улыбка застывает у меня на лице. Меня убеждают отнюдь не грустный и мрачный голос доктора Гольдман, не ее печальные глаза, а морфий. И еще остров.