Я перестала снимать людей ровно полгода назад, вскоре после того как получила «Пулитцера». Портреты мне всегда удавались, хотя сам жанр до смерти надоел задолго до того, как я удостоилась награды. И все же я продолжала фотографировать лица с упрямством, достойным лучшего применения. Чего ради? Я и сама не смогла бы ответить на этот вопрос. Признаюсь, к «Пулитцеру» у меня особое отношение, да простят мне его коллеги-фотокоры, воспринимающие эту премию с щенячьим восторгом. Дело в том, что мой отец удостаивался ее дважды. Сначала в шестьдесят шестом за фоторепортаж о гражданских беспорядках в Маккомбе, штат Миссисипи, а потом в семьдесят втором за два десятка кадров, сделанных на камбоджийской границе. Впрочем, свой второй успех отец так и не отпраздновал. Призовую пленку вынули из его камеры американские морские пехотинцы на берегу Меконга. Камеру-то они нашли, а вот отца – нет.

Подумать только, всего двадцать кадров, выданных на-гора безотказным «Никоном-72» в автоматическом режиме со скоростью пять кадров в секунду! Но они запечатлели всю сцену от начала до конца. Жестокую расправу над женщиной-военнопленной, учиненную одним из красных кхмеров, и портрет самого палача, которого отец сфотографировал напоследок, уже увидев направленный на себя ствол. Сложно представить, с каким чувством этот мерзавец позировал невесть откуда взявшемуся на месте казни фотографу. В то время мне было всего двенадцать и я находилась за десять тысяч миль от Камбоджи, но вражеская пуля и меня поразила в самое сердце.

Кстати, Джонатан Гласс стал легендой задолго до того трагического дня, но что такое отцовская слава, если самого отца почти никогда не бывает рядом? За те двенадцать лет, отпущенных нам для родственного общения, я этого самого общения серьезно недобрала. И, став взрослой, пошла по отцовским стопам исключительно для того, чтобы узнать и понять его лучше. Старенький «Никон» всегда при мне. По нынешним меркам это уже не фотоаппарат, а рухлядь. Но своего «Пулитцера» я заполучила именно с его помощью. Отец, конечно, посмеялся бы над сентиментальностью дочери, не расстающейся с давным-давно устаревшей техникой, но премию оценил бы. Сказал что-нибудь вроде: «Неплохо для девчонки!»

А потом обнял бы меня, и я растаяла бы в его объятиях. Боже, как я соскучилась по этому ощущению! Отец по-медвежьи хватал меня в охапку, мгновенно закрывая от полного опасностей мира. Двадцать восемь лет меня никто так не тискал, но я и сейчас помню отцовские руки. И оливковое деревце, которое он посадил у меня под окном, когда мне исполнилось восемь лет… Тогда я была разочарована. Какой в самом деле прок ребенку от такого подарка на день рождения? Лишь много позже я переменила к этому свое отношение. Никогда мне не забыть тех сладостных предрассветных минут, когда сквозь распахнутые шторы до меня долетал легкий, кружащий голову аромат… И казалось, что отец по-прежнему рядом и никому не даст меня в обиду. Сколько лет минуло с тех пор, как я в последний раз просыпалась в своей детской?..

Для абсолютного большинства фотографов Пулитцеровская премия символизирует начало новой жизни. Уже на следующее утро ваш телефон начинает разрываться от звонков, и каждый из них сулит работу и деньги, о которых прежде вы и помыслить не смели. А мой «Пулитцер», напротив, положил конец всему. Что до профессионального признания, то я знавала его и раньше. Дважды удостаивалась награды Роберта Капы – те, кто знает, что это такое, меня поймут.

В тридцать шестом Капа сделал исторический снимок, запечатлев испанского республиканца в тот самый миг, когда он оседал на землю, сраженный вражеской очередью. С тех пор имя Капы стало синонимом журналистского мужества. Между прочим, отец дружил с ним. Они познакомились в Европе вскоре после того, как Капа, Картье-Брессон и еще двое их приятелей основали «Магнум фотос». А спустя три года, в пятьдесят четвертом, Капа наступил на противопехотную мину в тогдашнем французском Индокитае и тем самым создал печальный прецедент, многократно повторенный после него моим отцом, Шоном Эрролом Флинном и еще тремя десятками американских военкоров, в разное время поплатившихся жизнью за сомнительную честь стать очевидцами вооруженных конфликтов, объединенных для простоты одним емким, с привкусом железа определением – вьетнамская война. Теперь об этой бойне знают все. Как и о Пулитцеровской премии. И к каждому ее лауреату немедленно приклеивается почетный ярлычок: «Парня можно выгодно продавать».

Я не была исключением. Предложения, одно заманчивее другого, посыпались и на меня. Но на все я отвечала одинаково – отказом. Дожив до тридцати девяти и ухитрившись за все это время ни разу не побывать замужем, я вдруг впервые трезво взглянула на свою работу. Без розовых очков. А суть ее сводилась к тому, чтобы ежедневно и в красках информировать публику о никем и ничем не остановимом шествии по планете Ее Величества Смерти. Не спорю, смерть умеет принимать вполне естественный и даже благообразный облик. Но это не мой случай. По роду своей деятельности я гораздо чаще сталкивалась с другой смертью – торжеством воплощенного зла. Как и представители некоторых других профессий – солдаты, полицейские, реаниматологи, священники, – военные журналисты редко доживают до старости. Отнятые у нас непрожитые годы не потрогаешь рукой, но, лишаясь их, ты всегда это чувствуешь. Каждый из членов нашего братства скажет вам то же самое. Я не случайно назвала это импровизированное сообщество братством, поскольку женщин в нашем ремесле раз-два и обчелся. И нетрудно догадаться почему. Как очень точно подметила Дики Чапел, прошагавшая с «„лейкой“ и блокнотом» по всем дорогам Второй мировой и вьетнамской, «у войны не женское лицо».

Впрочем, отнюдь не внезапное отвращение к собственной профессии стало причиной моего ухода из нее. Снимать чужую смерть психологически очень тяжело, но – и доказательством тому мой «Пулитцер» – можно. Одно дело, когда ты ходишь по полю брани и в тупом оцепенении снимаешь на пленку перепачканного землей и кровью ребенка, тормошащего мертвую мать… И совсем другое – самому терять близких. Смерть родных поселяет в сердце мучительное, невыносимое ощущение утраты. И за это я ненавижу смерть. Она мой злейший враг. Вы скажете: громкие слова… Но это правда. Когда мой отец увидел наставленное на него дуло пистолета, он наверняка понял, что это конец. И все же завершил свою работу. Он так и остался в Камбодже, зато пленка его облетела весь мир. Бог с ней, с премией, если кадры, снятые отцом, изменили отношение миллионов американцев к войне. Для меня отцовский поступок всегда служил примером для подражания. Всю жизнь я старалась быть достойной своего отца. Но однажды смерть вновь постучалась в мой дом и… я не выдержала.

Семь месяцев я пахала как проклятая и дождалась-таки краткого всплеска вдохновения, которому была обязана своим «Пулитцером», но уже в аэропорту последние силы и душевное равновесие оставили меня. Я сломалась. Разумеется, меня откачали и упекли на неделю в больницу. Доктора объяснили мое состояние последствиями «острого нервного расстройства, вызванного посттравматическим шоком». В ответ я поинтересовалась, сколько лет нужно проторчать в медицинской академии, чтобы научиться ставить такие волшебные диагнозы. Но не в этом дело… Мои друзья и даже – что меня удивило больше всего – личный агент без обиняков заявили, что пора прикрыть лавочку. Хотя бы на время.

Согласиться было не сложно. Я лишь не могла придумать, как последовать их доброму совету. Отнимите у меня камеру и забросьте на пляж на каком-нибудь Таити, и я все равно буду фотографировать. В уме. Мысленно просчитывая выдержку и композицию, я стану подлавливать те почти неуловимые выражения лиц пляжных барменов и праздных гуляк, которые только и достойны быть увековеченными на пленке. Иногда мне кажется, что я и есть камера. Не человек из плоти и крови, а инструмент для фиксирования окружающей реальности. И все мое профессиональное снаряжение не больше чем продолжение рук и зрения. Одним словом, я не знаю, что такое отдых. Когда мои глаза открыты, я работаю.

На мое счастье, выход подвернулся сам собой. Дело в том, что на протяжении всех последних лет несколько нью-йоркских редакторов без конца донимали меня одной и той же просьбой – уступить им мой фотоархив и дать согласие на издание книги. Со временем я свыклась с этими приставаниями, как свыкаешься с назойливым комариным писком. Но тут, загнанная в угол, сдалась. В обмен на любезное разрешение, выданное мной издателю из «Викинга» относительно публикации моих военных фотографий, я затребовала с него сразу два аванса. Один за эту книгу, другой – за книгу моей мечты. В ней не было места людям. Во всяком случае, их фотопортретам. Представьте только, впервые за много лет ни одного затравленного взгляда, ни одной пары застывших в предчувствии смерти глаз! И название я придумала под стать: «Погода».

Одержимая новой затеей, я отправилась в начале недели в Гонконг. Я была там и раньше – несколько месяцев назад бесстрастно фиксировала на пленку разгар сезона муссонных дождей, которые бесчинствовали в этом самом густонаселенном, если я ничего не путаю, городе мира. Тогда мне удалось сделать немало замечательных видов бухты Виктория – для чего пришлось взобраться на Пик, – и самого Пика, для чего пришлось взобраться на знаменитый небоскреб Сентрал. Попутно я мысленно поражалась, насколько по-разному местные богатеи и бедняки переживали неугомонную стихию. Что до европейцев и американцев, которых нелегкая занесла в те дни на остров, так те просто пьянствовали по отелям, боясь высунуть нос наружу.

На сей раз Гонконг служил мне лишь перевалочным пунктом по пути в материковый Китай. Хотя я и положила себе двое суток на пополнение авторского портфолио видами не охваченных в прошлую поездку гонконгских достопримечательностей, но уже на второй день весь мой замечательный проект по созданию книги мечты приказал долго жить. Беда пришла, как это всегда и бывает, откуда не ждали.

Все началось с того, что приятель из агентства Рейтер уговорил меня побывать в местном Музее живописи на выставке китайских акварелей. По его словам, никто и никогда за всю историю человечества не умел так чисто и ярко передавать на бумаге живые краски природы, как это делали старые китайские мастера. Я ничего не понимаю в искусстве, но решила, что на это, пожалуй, стоит взглянуть. А вдруг что-то удастся взять на заметку? Ближе к вечеру, купив билет на ветхий паром, я переправилась через бухту на материковую часть Гонконга и пешком отправилась в музей. В тот момент я еще не подозревала, что час спустя меня уже не будут интересовать средневековые китайские акварели…

Охранник на входе – это был первый звоночек, который я не услышала. Едва переступив порог музея, я натолкнулась на его взгляд. И во взгляде этом было нечто необычное. Сейчас я понимаю, что в тот момент истолковала его неправильно. Мне показалось, что охранник посмотрел на меня с чисто мужским интересом. Несмотря на свои тридцать девять, я по-прежнему время от времени ловлю на себе подобные взгляды. Удивляюсь только, как мне не пришло тогда в голову, что это все же странно. Я в Гонконге, на правах «чертовой иностранки». К тому же не блондинка…

Следующей была средних лет китаянка, не глядя вручившая мне билет и плеер с англоязычной аудиоэкскурсией. Лишь в последний момент она подняла на меня глаза, и… дежурная улыбочка мгновенно слетела с ее лица. Больше того, она побледнела. Растерявшись, я машинально глянула себе через плечо – уж не прячется ли там кто-то, вызвавший столь странную реакцию у билетерши? Но я была в холле одна. Довольно высокая по азиатским меркам, худенькая и абсолютно безопасная туристка. Я поинтересовалась у женщины, в чем, собственно, дело. В ответ она неопределенно качнула головой и молча нырнула за свою громоздкую конторку. Вот тогда-то меня впервые посетило нехорошее чувство. Но я решительно его отогнала, нацепила наушники и под вступительные слова диктора с голосом Джереми Айронса отправилась к началу осмотра экспозиции.

Приятель оказался прав. Китайские акварели стоили того, чтобы на них посмотреть. Некоторым насчитывалось едва не по тысяче лет, а выглядели как новенькие – ни одного выцветшего мазка. Сюжеты отличались изяществом и пели оду природе. Без людей на картинах не обошлось, но они шли скорее вторым планом. Возможно, сами о том не подозревая, творцы этих шедевров невольно подтверждали старую истину о том, сколь мало значила жизнь отдельно взятого человека во времена Средневековья. Если на современных картинах пейзажи зачастую играют роль фона, то здесь фона не было как такового. Я сразу подметила этот эффект и сочла его интересным. Двигаясь от полотна к полотну, я чувствовала, как хмурое выражение на моем лице – верный и неотлучный спутник на протяжении многих лет жизни – постепенно отступает. Такое иногда случается со мной, когда я слушаю классическую музыку.

Впрочем, мне так и не удалось насладиться ощущением душевного покоя и умиротворения. Любуясь одной из картин, на которой был изображен рыбак в лодке, плывшей против течения, я вдруг заметила боковым зрением женщину, стоявшую слева от меня. Решив, что, возможно, загораживаю ей обзор, я посторонилась. Китаянка не шелохнулась. Чуть скосив глаза, я поняла, что передо мной не посетительница музея, а уборщица – в спецодежде и со шваброй. И смотрит она вовсе не на картину с рыбаком, а на меня. Смотрит не мигая. Я обернулась, но женщина, опустив глаза, тут же втянула голову в плечи и проворно шмыгнула в соседний зал.

Я пожала плечами и перешла к следующей картине, попутно лихорадочно соображая, чем вызвала такое странное внимание к своей персоне. Утром я не потратила слишком много времени на прическу и макияж, но, сверившись со своим отражением в застекленной музейной витрине, убедилась, что все равно выгляжу вполне прилично. Я перешла в следующий зал, где была выставлена живопись девятнадцатого века, и замерла на пороге, натолкнувшись на второго охранника. Его взгляд прошелся по моему лицу будто щупальцем и мгновенно превратился из пристального в испуганный. Я готова была поклясться, что ему сообщил о моем появлении по рации его коллега, стоявший на входе. Надо отдать мне должное, я не отвела глаз. А охранник тем временем поступил в точности как уборщица – мгновенно испарился.

Пятнадцать лет назад я восприняла бы столь явно оказываемые мне знаки внимания как должное. И дело не в романтике. Взгляды украдкой, скрытое наблюдение… Со всем этим я неоднократно сталкивалась в странах Восточной Европы и особенно в СССР. Но теперь-то я находилась в Гонконге и на дворе был двадцать первый век!

Я быстрым шагом миновала еще несколько маленьких залов, почти не глядя на экспонаты. Необходимо было найти выход. Если повезет, сразу поймать такси и сесть на паром. И тогда я еще успею снять местный закат, прежде чем самолет возьмет курс на Пекин. Я свернула в узкий коридор, заставленный скульптурами, и… вдруг оказалась перед входом в просторное помещение, буквально набитое людьми.

Замерев на несколько секунд под входной аркой, я мысленно спросила их: «А что это вы тут делаете, люди добрые, да еще в таком количестве?» Музей, как я уже успела заметить, в этот час почти пустовал. Неужели собранная именно в этой комнате экспозиция настолько хороша? А может, я случайно набрела на какое-то мероприятие из календаря местной культурной жизни? Не похоже… Присутствующие хранили торжественное молчание и стояли обособленно, вперив неподвижные взоры в картины, развешанные по стенам. Под входной аркой висела табличка с надписью на английском и китайском:

ОБНАЖЕННЫЕ В СОСТОЯНИИ ПОКОЯ

Масло, холст

Автор неизвестен

Оторвавшись от странноватой таблички, я вновь окинула взглядом собравшихся и вдруг поняла, что в зале только мужчины. Интересно… В прошлый мой приезд я провела в Гонконге неделю, и мне показалось, что в юной натуре этот город недостатка отнюдь не испытывает. Неужели музей – единственное место, где можно полюбоваться обнаженными женскими прелестями? Не могу поверить! Все присутствующие, насколько я могла судить, были местными и щеголяли в деловых костюмах. Мне вдруг представилось, как все они, повинуясь внезапному порыву, одновременно сорвались из своих офисов и примчались в музей – конкретно в этот зал, – чтобы увидеть творения неизвестного художника. Потянувшись к плееру, болтавшемуся у пояса, я прокрутила пленку до того места, где начинался рассказ Джереми Айронса о странной выставке, на которую я только что случайно набрела.

– «Обнаженные в состоянии покоя», – на безупречном английском объявил в моих наушниках диктор. – Представляем вашему вниманию одну из самых провокационных экспозиций музея, которая в настоящий момент насчитывает семь полотен, принадлежащих кисти неизвестного автора. Экспозиция объединена одной темой – на картинах изображены спящие женщины – и представляет собой одну из самых интригующих загадок современного искусства. По имеющимся данным, вся серия, более известная как «Спящие женщины», состоит из девятнадцати картин, выполненных маслом на холсте. Первая из картин увидела свет в тысяча девятьсот девяносто девятом году…

…Расположив все произведения в хронологическом порядке, мы легко заметим, как меняются от картины к картине стиль и техника автора, проходя четкий путь от импрессионизма к натуралистическому реализму. А последние работы серии отличает почти фотографическая точность передачи линий и теней. Изначально предполагалось, что на всех картинах изображены спящие натурщицы, но в последнее время эта точка зрения все больше и больше подвергается сомнению. Первые работы серии были предельно абстрактны, зато более поздние полотна произвели настоящую сенсацию у многих коллекционеров из Азии, среди которых бытует мнение, что художник писал свои картины не со спящих, а с мертвых моделей. Именно поэтому директор музея принял решение назвать настоящую экспозицию «Обнаженные в состоянии покоя»…

…Четыре самые поздние картины серии, увидевшие свет в последние полгода, были проданы по рекордным ценам. Последнее произведение, озаглавленное просто «Номер девятнадцать», стало собственностью японского бизнесмена Ходаи Такаги и обошлось ему в один миллион двести тысяч фунтов стерлингов. Наш музей бесконечно благодарен господину Такаги за любезное разрешение выставить три из принадлежащих ему работ серии в рамках настоящей экспозиции. Что же до автора «Спящих женщин», то он, как мы уже говорили, хранит свое инкогнито. Эксклюзивные права на продажу его произведений принадлежат Кристоферу Вингейту, Нью-Йорк, США.

Я в очередной раз окинула взором собравшихся и вдруг встревожилась – все они стояли как статуи, молча глядя на выставленные в зале картины. Обнаженные женщины. Спящие. Возможно, мертвые. Я повидала на своем веку столько мертвых женщин, что этому мог бы позавидовать любой патологоанатом. И многие из них представали перед объективом моей камеры без одежды, которая была либо посечена осколками артиллерийских снарядов, либо уничтожена огнем пожарищ, либо сорвана насильниками в военных мундирах. В моем архиве значилось несколько сотен подобных снимков… несколько сотен разных ликов смерти, каждый из которых намертво впечатался в мою память. Казалось бы, мне не привыкать. И все же странный зал, странные картины, странные люди – все это вызывало в моей душе тревожные предчувствия. Мои фотографии с истерзанными женскими телами несли в себе мощный заряд отвращения к насилию и войнам. Но что-то подсказывало мне, что неизвестный художник, автор «Обнаженных в состоянии покоя», ставил перед собой иные задачи.

Я с трудом перевела дыхание и переступила порог зала.

Мое появление не осталось незамеченным и вызвало едва уловимую волну движения, прокатившуюся по залу. Словно в тихий омут бросили мелкий камешек, вызвавший к жизни легкую рябь. Женщина – да к тому же еще и европейской наружности – явно помешала. Как будто все они вдруг разом устыдились того, что делают в этой комнате. Спокойно и твердо встречая бросаемые на меня исподтишка взгляды, я приблизилась к той из картин, около которой толклось меньше всего мужчин.

В следующую секунду, моментально забыв о веселых и праздничных китайских акварелях, я испытала настоящий шок. И дело было не в том, что произведение несло на себе явные черты европейского стиля. Не в силах вздохнуть и шевельнуться, я тупо разглядывала холст, на котором была изображена обнаженная женщина в ванне. Опять-таки не азиатка. И моложе меня лет на десять. Ее поза – в особенности безвольно свесившаяся через эмалированный край рука – живо напомнила мне «Смерть Марата» – шедевр, который я, к стыду своему, видела лишь на обложке детской настольной игры. Впрочем, эту женщину писали под другим ракурсом, представив взору зрителя и грудь, и «холм Венеры». Глаза ее были закрыты, лицо излучало покой, и все же я не могла определить, на что это больше походило – на сон или на смерть. Цвет тела был неестественно белым – кожа отливала алебастром. На секунду мне вдруг показалось, что, если эту женщину перевернуть на живот, моему взору предстанет побагровевшая от притока крови спина…

Почувствовав позади себя неуловимое движение, я нарочито неторопливо перешла к следующему полотну. Это была уже другая женщина, и лежала она на плетеной кровати, точнее, на постеленной вместо простыни плетеной циновке. Полуоткрытые глаза ее, казалось, смотрели куда-то за мое плечо тем самым остановившимся взглядом, на который я много раз натыкалась в стенах полевых моргов и у кромки наспех вырытых братских могил… Даю руку на отсечение, эта женщина выглядела, как мертвая. Не факт, что она действительно была мертва, но художник, безусловно, четко представлял себе, как именно следует изображать смерть.

И снова я почувствовала, как за моей спиной смыкаются молчаливые ряды. Едва различимый в полной тишине шорох туфель, слабо угадываемый шелест одежды, легкое, как перышко, дуновение чьего-то прерывистого дыхания. Может быть, они следили за моей реакцией на увиденное? Женщина, запечатленная на картине, выглядела абсолютно беззащитной. И даже если она мертвая, кто сказал, что мертвые сраму не имут? Жадно скользящие по ее нагому телу взгляды этих румяных офисных клерков сильно смахивали на надругательство над телом погибшего, на последнее и самое оскорбительное унижение. Еще в далекой древности человек изобрел такую простую вещь, как посмертные покровы. Усопший имеет право на неприкосновенность! Точно так же как живой человек имеет право справлять нужду вдали от посторонних глаз. Все нормальные люди воспитаны на чувстве уважения к мертвым – не столько к их телам, сколько к памяти о них…

Кто-то заплатил почти два миллиона долларов за такую вот картину. Возможно, даже за эту самую. Разумеется, это был мужчина. Женщина могла приобрести ее, пожалуй, только с одной целью – чтобы тут же предать огню. Во всяком случае, нормальная женщина. Прикрыв глаза, я вознесла в уме краткую молитву по этой несчастной, изображенной «в состоянии покоя», и по-детски наивно, но зато изо всех сил пожелала ей оказаться живой…

После этого продолжила осмотр экспозиции.

Следующая картина висела прямо над каменной скамейкой, прилепившейся к стене. Она была меньше, чем первые, – примерно шестьдесят сантиметров в ширину и девяносто в высоту. Перед ней стояли двое. Но на картину не смотрели, вылупившись на меня с почти суеверным ужасом. Клянусь, что в это мгновение они с ног до головы покрылись «гусиной кожей». Стоило мне приблизиться, как они суетливо расступились, пропуская меня к полотну. Еще не успев поднять на него глаза, я пережила мгновенный приступ сильнейшего беспокойства, а по спине прокатилась мелкая дрожь.

Женщина, как и те, прежние, была без одежды. Она сидела у окна, склонив голову к плечу и привалившись к подоконнику. Ее кожа была подсвечена то ли закатным, то ли рассветным солнцем. Полузакрытые глаза скорее могли принадлежать пластмассовой кукле в витрине магазина детских игрушек, чем живому человеку. Она была худощавой, руки свободно лежали на коленях, а длинные волосы спадали темной вуалью ниже плеч. Мне показалось, что она обернулась ко мне, едва я приблизилась, и хочет что-то сказать…

Я вдруг ощутила привкус железа на языке, а сердце ухнуло куда-то вниз. Это было не живописное полотно, а… зеркало. Лицо изображенной женщины до последней черточки повторяло мой собственный облик. Со стены на меня смотрела… я сама. Тело тоже принадлежало мне. Мои ноги, бедра, грудь, плечи, шея. И лишь глаза… у меня не может быть такого мертвого взгляда. Я поймала этот взгляд, и меня вновь захлестнул мой кошмар. Я пыталась сбежать от него, задумала книгу мечты, умчалась за десять тысяч километров на другой край света – но и здесь он меня настиг.

В зале вдруг раздался чей-то громкий возглас. Между тем мое горло сдавил спазм и, как мне показалось, я перестала дышать.