Рабы

Айни Садриддин

Часть пятая

1927–1933

 

 

1

Зима кончалась. Солнце светило ярко, грело землю. Снег таял. Дороги просыхали.

Хотя земли, вспаханные за осень и за зиму, еще не отошли, но кое-где уже поблескивали зеленым огоньком первые всходы.

Возле стен земля уже не только просохла, но и прогрелась, и на ней можно было присесть, беседуя, полюбоваться наступающей весной, светящейся чистой синевой неба.

На деревенские улицы выпустили скот, застоявшийся за зиму в темных, душных хлевах. Коровы и телята, не притрагиваясь к еде, лежали на солнце, просушивая свалявшуюся грязную шерсть, облизывая ее длинными розовыми языками.

Ослы, не трогая первой нежной травы, неподвижно стояли, дремля, нежась в тепле долгожданного солнца, галки поклевывали сбитые до крови холки ослов, выдергивали зимнюю шерсть на гнезда. Но и галок ослы не трогали, не сгоняли, чтобы не нарушить сладостной неги приближающейся весны.

Лишь время от времени долгим, томительным ревом животные выражали всю тоску долгих томительных зимних дней, словно хотели, выразив ее, отвязаться от нее, как от зимней шерсти и сырости.

Жизнь, словно встав из глубокой темной зимней могилы, радостно вырвалась к свету, переливаясь на солнце и наполняя всех силой.

По деревне зазвучали громкие крики играющих ребят, веселые говоры взрослых.

Женщины вынесли из закопченных сырых комнат прялки и люльки и, подстелив бараньи или козьи шкуры, сидели на земле, переговариваясь, пересмеиваясь.

Мужчины говорили своим односельчанам, сидя возле ворот богача Бобо-Мурада:

— За эту зиму у нас накопилось пропасть дел. Время терять нельзя… Если еще дня два-три постоит такое тепло, надо везти навоз в поле, дворы вычистить и готовиться к севу, и землю, что не успели запахать с осени, надо пахать. Пора.

— Такое раннее тепло добра не сулит, — важно сказал сидевший у стены Бобо-Мурад.

Бобо-Мурад, постелив маленький коврик, захватил с собой чайник и теперь сидел, попивая чай и слушая разговоры крестьян. Иногда он вставлял свое слово, говорил истины, проверенные опытом долгой жизни.

— Если шесть месяцев без просвета валит снег и льет дождь, — это добрая зима. Такая зима не хитрит, не ляжет. Ей можно верить, весной она не вмешивается в крестьянские дела, за лето у крестьян будет добрый урожай. А при солнечной, сухой зиме надо быть настороже. Если зима сухая, летом все посевы сгорят. Нынче тепло, а спешить не надо. Надо недельку подождать, осмотреться.

— Конечно, — согласился крестьянин. — При сухой зиме земля пойдет под посев сухою, твердой, хорошего урожая не будет. Но нынешняя зима не была сухая. Два месяца дожди не переставали. Только теперь и прояснило, и теперь самое время унавозить ее и запахать.

Другой старик, лежавший невдалеке от Бобо-Мурада, возразил, сердито взглянув на него:

— Не дай бог, если зима сурова, сырая да морозная. Если шесть месяцев хорошей погоды нет, у крестьян все дела остановятся. Мы сеем хлопок, овощи, растим сады. Нам нужно солнце в сентябре и в октябре, нужно и в ноябре, иначе урожай останется в поле. Особенно — хлопок. И осеннюю пахоту не успеем закончить. А если не будет хорошей погоды в марте и в апреле, мы не сможем вовремя посеять ни хлопка, ни овощей.

— Но ведь есть же земли, где зима длится шесть месяцев. Шесть месяцев там льют дожди, валит снег, трещит мороз, метет метель, а ведь и там крестьяне сеют и пашут и собирают богатые урожаи! — сказал Бобо-Мурад тоном знатока.

— В тех землях крестьяне сеют зерно — ячмень и пшеницу, а овощи растут не на поливных землях. Там чем больше дождя, тем лучше. Им и летом там нужен дождь. А у нас говорят: «Летних дождей бойся больше, чем змей», — ответил старик.

— Эту зиму надо считать хорошей, — поддержал старика другой крестьянин. — Осень выдалась сухая, собрать урожай мы успели. Озимь посеяли. Два месяца шел сплошной дождь, а теперь сразу стало тепло.

— Вот-вот, — подтвердил старик. — Я шестьдесят лет на всякую погоду глядел. И считаю: зима была хорошей.

— Бай не о крестьянах тужит, у него своя забота, — сказал крестьянин по имени Самад, тачавший старые сапоги. — Половина нашей деревни прирабатывает ремеслом. Летом крестьянствуем, зимой работаем на Бобо-Мурада. Так? Бобо-Мурад скупает на базаре или у старьевщиков, что обходят деревни, старые сапоги по рублю за пару. Рубль дает нашему брату за работу, рубль платит за головки. Так ему пара сапог обходится по три рубля. Вот пришью я к старым голенищам новые головки, получу за это рублевку, а хозяин на базаре возьмет за них двадцатку. Нам рубль, а ему — чистых семнадцать. Так?

— Никакое дело не грех, — сердясь, ответил Бобо-Мурад. — Один крестьянствует, другой скупает урожай, третий продает рис, а я вот перепродаю сапоги. Каждый делает свое дело и заботится о своей пользе.

— Взять хотя бы погоду, — усмехнулся крестьянин. — Ведь и тут у нас с вами польза не совпадает, Бобо-Мурад. Когда потеплеет, крестьяне бросают сапожное дело и уходят на свои поля. У вас работа стоит. Вам это не нравится. Вы этого не любите. Вы идете к такому крестьянину с уговорами: «Ты, брат, брось свою землю на недельку. Дошей мне сапоги за эту неделю, а потом делай, что хочешь». Послушает вас крестьянин и упустит лучшую пору для пахоты, а там и с посевом не управится, а осенью, глядишь, соседи урожаи собрали, а у него не поспел, ему надо подождать, а тут вдруг дожди полили или мороз стукнул. Бывает так? Очень часто. А если не послушает вас крестьянин, отложит сапоги, тут вы свою пользу упустите. Так?

— Вовсе не так. Мне наплевать, когда станет тепло. Нынче или через неделю. Неделя ни тебе, ни мне ничего не даст. Если ты и работаешь для меня, так для своей же пользы, а не для моей.

Самад, размахивая сапогом, возразил:

— Нет, бай, если я за неделю пришью новые головки к шести парам голенищ, я получу за это от вас шесть рублей. Вот и вся моя польза. А вы на этом наживете больше ста. А я ведь не один. Тут на вас работает половина деревни. Если человек двадцать не послушаются ваших слов, во что вам обойдется неделя? Вот почему вам не хочется раннего тепла!

— Не говорите, бай, что только баи знают счет, — вмешался человек без бороды, до сих пор молчавший и с улыбкой что-то записывавший в своей книжке. — Благодаря Советской власти и ремесленники и поденщики знают теперь арифметику.

— А я что? Я об их же пользе, о крестьянской хлопочу. Сегодня они имеют от меня приработок, а завтра могут его потерять. В такое время мне эту пользу лучше не иметь, чем иметь.

— Какое же такое время?

— А такое! Жизнь с каждым днем хуже и хуже. Эмир убежал. Провозгласили Бухарскую народную советскую республику. А теперь Бухара соединилась со всем Туркестаном. [137]Стр. 287. А теперь Бухара соединилась со всем Туркестаном — Имеется в виду известное историческое событие: в 1924 г. Бухарская народная советская республика была преобразована в Бухарскую советскую социалистиче скую республику и добровольно вошла в состав вновь образованной Узбекской ССР и через нее в СССР. В Восточной Бухаре была образована Таджикская АССР (в составе УзССР), преобразованная в 1929 г. в союзную республику.
У людей отобрали и землю и воду. Что же тут хорошего? Право, не знаю.

— Знать-то вы знаете, да от людей таите. Вы им говорите только то, что их тревожит и пугает. — Захлопнул тетрадь безбородый, положил ее перед собой.

— Это как же так? — прикинулся удивленным Бобо-Мурад.

— А так. Выгнали отсюда вашего эмира. Вы забеспокоились. Стала Бухарская народная советская республика. До тех пор, пока не притронулись к вашему, нажитому на народном горе, богатству, к захваченным вами земле и воде, вы были спокойны. Вам можно было по-прежнему торговать сапогами, наживать деньги, прибирать себе новые земли, а беднота по-прежнему не могла обойтись без приработка и за этим приработком шла к вам.

К словам безбородого присоединился крестьянин:

— Да, у вас было право собственности, вот вы и прижимали бедняков, не только скупая у них земли, но и заставляя их работать на этой земле на вас.

— Это было третьей причиной для вашей радости! — сказал безбородый. — А когда Бухарская народная республика превратилась в советскую и затем, в результате национально-государственного размежевания, образовались Узбекистан и Таджикистан, вошли в Советский Союз, это испортило вам настроение. Земля стала государственной, ни продать, ни купить ее уже нельзя.

Крестьянин опять поддержал его:

— И нет теперь у нас ни помещиков, ни безземельных бедняков.

— Да! А вы тут охаете: «Бухара ушла от нас!» Куда ушла? Никуда! Она на своем месте осталась. Вы говорите: «У людей забрали землю и воду». У каких людей? Чью землю? Чью воду? Разве забрали ее у малоземельного Нор-Мурада? Разве тронули ее у остальных малоземельных крестьян? Да ни одной горсти не взяли, наоборот, прибавили!

— Верно! — подтвердил крестьянин. — Мне от отца досталось десять танабов [138]Танаб — буквально «веревка», мера земли, разная в различных районах (от 0,25 до 0,5 га). Речь идет об «Основном законе по землеустройству и землепользованию в БНСР», принятом Всебухарским ЦИК Советов в 1923 г., на основе которого произведена была национализация земли. Общая земельная площадь для семьи среднего состава (до пяти едоков) не должна была превышать 30 танабов (примерно 7–8 га). Эта мера ограничивала рост байских хозяйств.
земли. В эмирское время я не мог рассчитаться по налогам и продал половину. Вам продал, Бобо-Мурад. Потом у меня умерла жена. Надо было устроить похороны и поминки.

Я продал еще половину. Опять же вам, бай! Потом, когда снова женился, для свадебных расходов продал еще часть. В недород я взял у вас, бай, два мана пшеницы. А когда она кончилась, я продал еще часть земли — рассчитаться за нее. Тут подрос сын, надо было устроить ему обрезание.

— А как же! — оживился Бобо-Мурад. — Детей мужского пола надлежит обрезать, ибо в шариате сказано…

— Вы даже заговорили, как мулла, — покачал головой крестьянин. — Так вот, откуда ж мне было взять денег на это обрезание? Что у меня оставалось? Ничего, кроме клочка земли. И я собрался расстаться и с этой землей, но тут вдруг вышел декрет, запрещающий и продавать и покупать землю. Конец! Больше я землей не торгую и никаких пиров по поводу обрезания не устраиваю.

— Расскажу вам одну историю, — со смехом сказал крестьянин по имени Гафур. — Однажды поэт Машраб [139]Стр. 288. Машраб (1657–1711) — известный узбекский поэт-вольнодумец, дервиш-странник, обличитель феодальной знати и духовенства. Казнен по повелению правителя Балха (северный Афганистан).
на тощем осле поехал из Намангана в Балх. Когда подъезжал к Мирзачулю, [140]Мирзачуль — Голодная степь.
он увидел необозримые стада баранов, коней, верблюдов. «Чей это скот?» — спросил поэт. «Хаджи Ахрара», [141]Хаджа Ахрар (1403–1491) — один из шейхов суфийского ордена Какшбанди и крупнейший феодал своего времени.
 — ответил пастух.

Поэт Машраб полюбовался откормленным и бесчисленным скотом и поехал дальше. В Заамине, в Джизаке, в Янги-Кургане он проезжал между полями налившейся золотой пшеницы и ячменя, таких необъятных полей он в своей жизни не видел. «Чьи же это хлеба?» — спросил поэт. «Хаджи Ахрара», — ответил тощий, оборванный крестьянин.

Поэт Машраб поехал дальше. Недалеко от Самарканда он увидел мельницы, сады, раскинутые широко вокруг, огороды, обильно политые, и, позавидовав хозяевам таких тенистых садов, таких благоустроенных огородов, спросил: «Чьи же это сады, огороды, мельницы?» «Хаджи Ахрара», — отвечали ему оборванные садовники, сожженные солнцем огородники, кашляющие, изможденные мельники.

Поэт Машраб поехал дальше. Он въехал в Самарканд, и его оглушили крики, звон, шум и говор тысячеголосого огромного базара. «Чье это все — торговые ряды, постоялые дворы, нарядные чайные, караваны, которые приходят и уходят?» «Хаджи Ахрара», — отвечали ему на базаре.

Поэт Машраб поехал дальше. Он проехал Карши, Гузар, Ширабад и возле Термеза увидел опять необъятные стада, табуны, отары, сады, огороды, мельницы. «Чье это?» — спросил он. «Хаджи Ахрара», — снова ответили ему.

Тогда Машраб сошел со своего старого тощего осла, ударил его и сказал: «Иди к этому стаду, принадлежи уж и ты Хаджи Ахрару». И пошел пешком…

— Правильно! Очень меткий, очень поучительный рассказ у вас, Гафур-ака, — сказал безбородый.

— Так было у нас и с землей до Советской власти, — сказал рассказчик. — Маленькие участки все время норовили выскользнуть из крестьянских рук, чтобы присоединиться к просторным землям помещиков, как Машрабов осел к стадам Хаджи Ахрара.

— Правильно, — сказал безбородый. — Большевики не тронули нашей земли. Но я не удивлюсь, что они заберут у тех баев, что сами на земле не сеют, не жнут, а торгуют на базаре сапогами, пока крестьяне обрабатывают для них поля. Земля — это не осел, она ни подохнуть, ни сбежать не может, ни увезти ее отсюда нельзя, она вся тут, и ее раздадут тем, кто хочет ее обрабатывать своими руками, кому нечем прокормить семью, а вы нас пугаете, Бобо-Мурад, говорите нам: «Жизнь с каждым днем ухудшается!» Что-то не видим мы этого: не ухудшается наша жизнь. Нет, не ухудшается! Ведь давно никто не верит вашим вздохам и вашим словам, потому что у вас только слова, а у нашей власти — дело. Дело мы видим, и оно нам по душе. А слова ваши невидимы, да к тому ж и противны.

Гафур-ака добавил:

— А если кто и поверит пустым словам, истинные дела опровергнут всякое лживое слово.

Один из крестьян строго посмотрел на Бобо-Мурада:

— Теперь тут власть наша, она нам помогает. С нами вместе рабочий класс, нам помогает партия большевиков!

Бобо-Мурад недовольно ответил:

— По вашим словам выходит, что землю ни у кого не отнимали? А где вакуфные земли? У нашей мечети землю взяли. Была при мечети школа, ее закрыли, а раз нет земли, мечеть не может содержать школу. Ребятам бы надо в школе сидеть, а они вон по улицам бегают.

— Верно, — согласился безбородый, — отобрали землю у мечетей, но земля эта в нашей же деревне осталась. Теперь на ней работает беднота, и урожай с нее пойдет тем, кто на ней сеет. А прежде работала на этих землях та же беднота, но урожай получали муллы. А школа при мечети морочила головы ребятам, только и всего. Есть ли у нас грамотные или знающие крестьяне? Где они? Никого нет, ничему никогда эта школа не научила. Только молитвы зубрили, — вот и все. Зато вместо нее открылась советская школа, и на нее государство дает десять тысяч рублей в год, само дает, без всяких вакуфов-макуфов. И ребята из нее выйдут грамотными.

— Какая же польза от такой школы, когда никто не хочет учить в ней своих детей? — пожал плечами Бобо-Мурад.

— Кто это не хочет? Вы и ваш мулла нашептываете всем, что эта школа вырастит детей богоотступниками, грешниками, но ребята все-таки уже ходят в эту школу и…

В конце улицы показался всадник, разговор оборвался. Всадник подскакал к безбородому:

— Ака Сийаркул! Прочтите эту бумагу и оповестите людей. Он отдал пакет и поскакал в соседнюю деревню. Безбородый, названный Сийаркулом, внимательно дочитал до конца большой лист голубоватой бумаги. Улыбнулся. Поднял голову и весело посмотрел вокруг.

— Так слушайте! Буду читать:

«Настоящим доводится до сведения безземельных и малоземельных крестьян, а также всех трудящихся Шафриканского туменя, что, согласно постановлению Бухарского окружного земводотдела, на реке Джилван начаты земляные работы. Цель этих работ в том, чтобы снова сделать полноводной занесенную песками реку. Земли, которые будут орошены в результате этих работ, подлежат распределению между безземельными и малоземельными крестьянами, а также будут выделены всем трудящимся, желающим заниматься земледелием.

Работы производятся под руководством опытных техников, ирригаторов.

Трудящимся, работающим по восстановлению реки Джилван, ежедневно выплачивается пять рублей, хлеб и горячее питание предоставляются бесплатно.

На работу принимаются все желающие…»

Выслушав это объявление, Самад воскликнул:

— Вот она, Советская власть. Вот она!

Он вскочил с места, подбежал к Бобо-Мураду и швырнул ему на коврик два сапога — один дошитый, а другой с недошитой головкой.

— Возьмите, бай, весь ваш товар. Конец! Шейте сами, а нам недосуг.

Бобо-Мурад вскочил, словно земля под ним вспыхнула. Он швырнул сшитым сапогом в Самада:

— Скотина! Безродный раб!

Самад увернулся от летевшего в его голову сапога.

Крестьянин Гафур, занятый прядением, молча слушал весь этот разговор, но, услышав ругань Бобо-Мурада, так же молча запустил в голову хозяина веретено и после этого объяснил:

— Самад — безродный раб, говоришь? Так я ничем от него не отличаюсь!

Веретено раскровенило Бобо-Мураду лоб.

Богач бросился было на Гафура. Самад схватил бая за длинную холеную бороду и дал ему несколько тумаков. Нор-Мурад ухватил Бобо-Мурада за руки:

— Эй, бай, не надо драться.

Так бай, начавший драку, теперь не мог никого ударить, зато сам получал удары со всех сторон.

Старик, вскочив на ноги, стал у стены, чтобы не попасть им под ноги, и закричала.

— Бейте его там, где почувствительней.

Долго созревала в людях ненависть, годами созревала, пока не прорвалась в этих неумелых, но горячих тумаках.

Сийаркул растолкал нападавших и, увидев бая уже на земле, закричал:

— Не бейте его! Это незаконно! За то, что ругался, составьте на него акт, подадим в суд. А ты, бай, ступай домой.

Бобо-Мурад с трудом поднялся, держась за бок, ссутулившись, вымазанный липкой весенней слякотью.

Словно пьяный, он не сразу сообразил, куда надо идти, и бессмысленно смотрел по сторонам.

— Бай, — сказал Сийаркул, — дом ваш направо. Идите спокойно, они не тронут, я их буду держать.

Бобо-Мурад вытер рукавом залепленные грязью глаза, увидел, что Сийаркул и в самом деле держит Гафура и Самада, и тихонько, пугливо, как поджавшая хвост собака, пробирающаяся чужим двором, вдоль стен засеменил к своему дому. Подойдя поближе к воротам, побежал во всю прыть, резво вскочил во двор, не обращая внимания на сползший с ноги сапог, и ловко задвинул за собой засов.

Продолжая запирать ворота на какие-то еще цепи и замки, он выкрикивал со двора ругательства:

— Безродные рабы! Голодные оборванцы!

«Мир» между двумя полюсами бухарских деревень кончился.

 

2

Джилван под песком иссяк, Посев у крестьян зачах. Воды здесь меньше, чем слез, — Не смыть ей ни слезы, ни страх,

Джилван, породивший эту песню в прежние времена, преобразился.

Вода уже не сочилась каплями, как слезы, она стремительно текла, плеща и крутясь, обильная, как в доброй реке. На месте прежних пыльных, каменистых берегов всюду растекались, журча, ручьи по каналам, обсаженным стройными тополями и гибкими, пушистыми ивами. Густо зеленели хлопковые поля, строго и четко распланированные, любовно вспаханные, заботливо окученные.

А по краю этих полей покачивали своей голубой листвой рощи саксаула, посаженные, чтобы укрыть поля от песков, наползающих из безводной каменистой пустыни. И не узнать, что всего лишь несколько лет назад эти поля пропадали среди зыбучих холмов, где тяжелая мотыга раба пыталась отбить летом чахлые всходы, а осенью горсть зерна от песков, от сухого знойного ветра, от безводья, от жадных рук эмира, от сотни бед и напастей.

Потомки рабов и потомственная беднота много раз в прежние времена принимались разгребать песок, заваливший Джилван. Но река, проблеснув ненадолго, снова зарывалась в песок. И, глядя, как снова иссякают струи в песке, народ пел:

Джилван под песком иссяк, Посев у крестьян зачах. Воды здесь меньше, чем слез, — Не смыть ей печаль и страх.

Теперь она текла свободно, как сильная река. Отрытая трудолюбивыми руками крестьян с помощью мощных совершенных машин, по умным планам советских ирригаторов, текла стремительно, крутя водовороты, заплескивая свои берега, река Джилван.

Теперь, при таком ее сильном течении, реке не грозила опасность обмелеть от ила или песков. Теперь, если б дать ей волю, она углубляла бы дно, размывала бы берега. Но люди крепко держали ее в узде, понастроили плотины, искусственные пороги, чтобы ослабить силу потока и регулировать скорость течения.

Часть воды сворачивала в большие каналы, в Багафзал и в Тезгузар, уходила в былую степь, оживив там жесткую землю, напитав ее, покрыв ее садами, полями, зеленью.

Потомки рабов сложили и запели новую песню о реке Джилван.

Цветами покрылся берег бесплодный. Блестят твои струи, Джилван полноводный, Будто винные чаши, тюльпаны стоят,  Пьян от счастья, запел раб, отныне свободный: — Эй, Джилва-ап… Эй!

Солнечная долгожданная осень. Настал сбор урожая.

Потомки рабов, безземельные крестьяне, деревенская беднота, — все наконец обрели землю, орошенную обильными водами Джилвана.

Во время жатвы новые хозяева новых полей перебрались сюда с женами и детьми и, пользуясь теплом ранней осени, работали на своих полях с рассвета до темноты.

С рассвета до темноты носили тяжелые ноши, смуглели на припеке, и ни в ком не было ни тоски, ни уныния. Усталость к вечеру казалась сладкой истомой.

Когда солнце склонялось к земле и прохлада наплывала прозрачным голубоватым маревом, у шалашей поднимались стройные струйки дыма, зацветали ласковым пламенем очаги, где женщины начинали готовить ужин.

После ужина крестьяне легли под открытым небом, прямо на земле, подстелив кошмы.

Лежа на спине, старик смотрел, как из тьмы поднимался месяц. Он слышал негромкие разговоры ребят и крикнул им:

— Эй, молодежь! Спели бы, а?

Один из юношей подтолкнул лежавшего рядом:

— Спой. Слышишь, Сабир-бобо хочет нас послушать.

— Ты сам спой. Ты лучше знаешь песни. А я подтяну.

— Давай споем «О Лейли».

— Давай.

— О Лейли, о Лейли! — поддержали, поднимаясь со всех сторон.

Один запевал, остальные, прихлопывая в ладоши, припевали:

О Лейли! Лейли, Лейли… Сердце мое отдам Лейли… Сердце мое возьми, Лейли! О Лейли! Лейли, Лейли…

Молодежь села вокруг. Кто-то сказал:

— Сплясал бы кто-нибудь. А? И тотчас же его поддержали:

— Фатима хорошо пляшет. Э, Фатима! Спляши. А?

— Где это вы видели мои пляски? — смутилась, но поднялась девушка. — Где это при вас я танцевала?

— Прежде мы вашего лица не видели, а теперь вы освободились и от черного покрывала, и от темного рабства. Наравне с нами работаете, наравне и отдыхайте. Нет беды поплясать при свете месяца, — уговаривал Сабир-бобо.

— Бобо-Сабир, я спляшу. Но не мне надо начинать. Сперва Мухаббат-апу [142]Стр. 293. Апа — форма вежливого обращения к женщине.
попросим.

— Правильно, — подтвердил старик, — она — жена красного партизана. Она сама против басмачей боролась. Она первой у нас сбросила паранджу. Ей первой и плясать надо. А мы потом.

Все поддержали старика.

Мухаббат охотно вышла, когда ее попросили.

— Ладно, если это порадует вас, спляшу.

И юноши снова запели, мерно хлопая в ладоши:

О Лейли! Лейли, Лейли… Сердце мое отдам Лейли… Сердце мое возьми, Лейли… О Лейли! Лейли, Лейли!..

Мухаббат, танцуя, прошла круг и, остановившись посредине круга, пропела:

Цветами покрылся берег бесплодный…

И молодые голоса откликнулись ей:

О Лейли! Лейли, Лейли…

И опять она:

Как вино, твои струи, Джилван полноводный…

И опять ей откликнулись:

О Лейли! Лейли, Лейли…

И под этот припев снова Мухаббат прошла круг. И снова остановилась.

Будто винные чаши, наш хлопок цветет… О Лейли! Лейли, Лейли… Богача теперь не боится голодный… О Лейли! Лейли, Лейли…

И неожиданно она прибавила новый стих к этой еще не отстоявшейся песне:

Нападок баев теперь не боюсь!

Эти слова были встречены громкими рукоплесканиями.

О Лейли! Лейли, Лейли…

Раздались восклицания:

— Молодец! Молодец, Мухаббат, живи сто лет! Мухаббат, возбужденная, села на свое место.

Я бью их палками и серпами, —

докончил частушку один из сидящих. Все его поблагодарили, аплодируя.

Засмеялись, одобряя.

— Ну, а теперь, Фатима, тебе плясать. Тебе!

— Ладно! Тогда мы спляшем вдвоем с Хасаном. Иди, Хасан!

Под тот же напев они вдвоем прошли круг, и тогда Фатима остановилась и спела:

В саду у меня цветок цветет…

Ей подпели:

О Лейли! Лейли, Лейли…

А она протянула руку:

На руке у меня соловей поет.

Хасан подпевал:

О Лейли! Лейли, Лейли…

А она улыбнулась:

Не боится богатых теперь Фатима, — Теперь Фатима богата сама.

Хасан подпевал:

О Лейли! Лейли, Лейли… Сердце мое возьми, Лейли!

И теперь Фатима подпевала ему, а он пел:

Сердце гордо и твердо мое, Лейли! Ни к чему мне хозяйские сундуки, — У меня есть сердце да две руки. Сердце мое возьми, Лейли! Возьми, Лейли!

И все подпевали:

О Лейли! Лейли, Лейли… Ты милее всех других, Лейли, И прекрасней всех твои цветники. Но есть у меня две крепких руки, Чтоб сорвать твой цветок, Лейли, Лейли!

— Молодец, Хасан Эргаш! Молодец!.. — закричали ему.

А Фатима, которой и пятнадцати лет еще не было, растерялась, смутилась и убежала к Мухаббат.

Тут поднялся старик, удивленно поднимая полы своего халата.

— Братцы! Что же это такое?

— А что? Что с вами, Сабир-бобо?

— Подо мной — вода. Вода!

— Может быть, спросонья что-нибудь, Бобо-Сабир? — И вокруг засмеялись.

— Вставайте! Она и под вас пойдет. Слышите? — Он пошлепал ногой в подступившей к нему воде.

Все поднялись, собрались вместе, удивленно глядя, как при свете месяца медленно по серой земле расползается черное зловещее пятно неведомо откуда явившейся воды.

А вода натекала, тихонько булькая и неся на себе мелкие сухие стебли степной травы, отсохшие листья хлопчатника. А с полей слышался плеск струй, — там она растекалась уже свободным паводком.

Нор-Мурад проговорил:

— Это тезгузарцы виноваты. Они брали воду на свои поля, а когда вода перелилась через край, прозевали. Теперь она погубит нам весь урожай.

Сапожник Самад низко склонился к канаве.

— Нет, в Тезгузаре сегодня воды не было. Они воду не брали, канава еще сухая.

Бобо-Сабир ответил:

— После проверим, кто виноват. Гадать некогда! Надо скорей запрудить воду. Ты, Самад, иди туда с Нор-Мурадом. Возьмите ребят с собой, а остальным всем надо скорей идти в поле, убирать на сухое место хлопок. Надо также снопы проса и маша спасать. Скорей, братья!

Крестьяне заторопились к своим полям, а Самад с Нор-Мурадом и несколько ребят, захватив мотыги, побежали берегом Тезгузара искать промоину.

Пройдя немного, увидели, что в двух местах вода, перелившись через край, текла на поля, запруженная в этом месте так плотно, что ниже русло совсем опустело.

— Ох, тезгузарцы! — рассердился Нор-Мурад. — Пожадничали! Захотели всю воду к себе повернуть. А вода, видно, где-то просочилась на нашу жатву. И теперь нам беда, беда нам, беда…

— Скорей, скорей, чего там думать? Подумаем завтра. Надо скорей заделать промоину, а не то — беда! — торопил Самад.

— Да я о беде и думаю, — откликнулся Нор-Мурад.

— Раздевайся! — торопил Самад, сбрасывая халат и влезая в воду. — Иди сюда! Мы с тобой здесь ляжем поперек потока. А ребята пусть кладут глину тут вот, в воду повыше нас. Мы сдержим глину, чтобы ее не сносило, пока не окрепнет.

Они легли, укрепляя перед собой комья глины. Постепенно глинистая плотина преградила течение.

Во второй промоине они хотели поступить так же.

Но поток здесь был слишком быстр и силен. Сколько они ни бросали земли и глины, все уносилось течением. Комья расползались в воде, исчезали, как соль в кипятке.

От напряжения дрожали руки, плечи ныли, а вода текла, и казалось, промоина расширялась, а вода прибывала.

— Да мы ж делаем не то, что надо! — выскочил из воды Самад. — Нам скорей надо убрать доски на плотине.

— Растерялись, потому и не сообразили, — ответил продрогший Нор-Мурад, надевая халат на мокрое тело.

Все поспешили к плотине.

— Э, тезгузарцы воду украли! Два преступления сразу — крали воду и затопили наш урожай.

Затворы на плотине оказались на месте и заслоны подняты, но между заслонами и желобом кто-то вбил колья, прислонил к ним толстую кошму, и вся вода Джилвана, свернув в русло Тезгузара и не вмещаясь в нем, перелилась через край и хлынула на крестьянские поля.

— Ну, теперь у меня добрая добыча. Высушим ее и ночами будем подстилать, когда придется ночевать в поле, — сказал один из юношей, берясь за кошму.

Кошму вытянули.

Вода хлынула в свое русло, а в Тезгузаре сразу уровень ее опустился.

Крестьяне вернулись к неподатливой промоине и, не торопясь, плотно засыпали ее, утаптывая ногами и мотыгами.

Когда они пришли к своим остывшим, промокшим одеялам, большинство из крестьян уже ждали их.

— Ну как? — нетерпеливо крикнул им Самад. — Весь хлопок спасли?

— Часть, — ответила Мухаббат. — А много хлопка вода разбросала по полю, в темноте не видно, утром разберемся.

Молча снова легли на берегу Тезгузара. Ни говорить, ни спать никому не хотелось. Ждали, чтобы скорее наступил рассвет. Издалека донесся конский топот.

— Кто-то едет.

— Какой-нибудь тезгузарец. Едет ругаться, что мы воду распрудили! — решил Самад.

— Пускай подъедет! Я ему тут прочту молитву. Ишь ведь, мало того, что мы за день устали, из-за них и ночь не пришлось глаз сомкнуть!

Всадник подъехал.

Он остановился, всматриваясь в лежащих людей. Спешился, привязал лошадь и крикнул:

— Доброй ночи, товарищи, как дела идут? Нор-Мурад сразу остыл. Это был Сафар-Гулам. Мухаббат, услышав его голос, прибежала к нему:

— Что случилось? Чего это ты ночью приехал? Беда какая-нибудь?

— Никакой беды. По тебе соскучился.

— Ты правду говори. У меня сердце что-то ноет.

— Причина есть. Но не печальная, а радостная.

— А у нас тезгузарцы воду украли и затопили нам все поля. Многое из урожая погибло. Сейчас не видно, ждем, пока рассветет! — подошел Нор-Мурад, еще не расслышав слова Сафар-Гулама о радости.

— Какая ж радость, отец? — спросила Мухаббат.

— Радость? — удивленно переспросил Нор-Мурад.

— А такая радость — приехала комиссия. Будут проводить земельную реформу.

Все поднялись и окружили Сафар-Гулама.

— Как же это?

— Какая комиссия? Где она?

— А кому дадут землю Бобо-Мурада?

— Вот интересно: у торговца рисом Хатама тоже отрежут землю?

— Ну кому ж мне сперва отвечать? — засмеялся Сафар-Гулам. Бобо-Сабир тоже подошел:

— А я хочу знать: два танаба земли позади моего дома вернутся ко мне? Их отнял у меня Бобо-Мурад. Дал взятку казию, написал подложную купчую и оттяпал. Отдайте мне, старику, ее назад, чтоб пахать мне около своего дома. Куда уж мне на старости лет ходить в этакую даль, сюда. А? Можно это? Сделайте такую милость. Что уж мне тут скитаться по берегам Джилвана!

— Ладно! Будет по-вашему, отец, — ответил Сафар-Гулам.

— А почему вы приехали сюда без комиссии? — спросила Мухаббат.

— Они приехали вечером. Мы провели совещание. Для работы с комиссией выбрали несколько человек. От женщин — тебя, Мухаббат. Завтра начнут работать. Чтоб завтра пораньше начать, я сейчас и приехал за тобой. Собирайся.

Пока она одевалась, один из молодых крестьян спросил:

— Бобо-Сабиру вы обещали отрезать землю у Бобо-Мурада. А мы как? По-прежнему будем копаться здесь, за тридевять земель от дому? А, дядя Сафар?

— Когда начнем работу, тогда увидим. Проверим списки, возьмем землю у купцов, у ростовщиков, у богачей, у которых земли больше, чем они сами могут обработать. Проверим всех безземельных, всех малоземельных. Соберем общее собрание. Тогда и решим.

— Вы мне не ответили, дядя Сафар. Конечно, бедняки в обиде не останутся. Но при разделе отобранных земель первыми получат те, кто будет ее обрабатывать сам?

— А что ж нам с тезгузарцами делать? — спросил Нор-Мурад.

— А что тезгузарцы?

— Ай-яй, ты, вижу, ничего не понял из того, что я тебе говорил: сегодня ночью они запрудили реку кошмой и забрали к себе всю воду. А из-за этого вода вышла из берегов, затопила у нас собранный хлопок, все снопы, все растащила в разные стороны, перемочила, и еще неизвестно, уцелело ли что-нибудь.

— Нужно составить акт и передать дело в суд.

— Когда Бобо-Мурад изругал нас, мы тоже, по совету Сийаркула, акт составили. Тоже передали в суд. А суд ничего не сделал. Тянул, тянул, пока не замял дело.

— Весной в суде еще были чуждые нам люди, они взяли с Бобо-Мурада взятку, а теперь состав суда обновили. Но только тут надо разобраться. Тезгузарцы воду никогда не воровали, да и никакой нужды в воде у них нет. А если б вздумали воровать, сделали бы это с умом.

— А кто ж еще будет поворачивать воду в Тезгузар? — спросил Нор-Мурад.

— Я говорю: тут надо разобраться.

Сафар-Гулам закурил. Немного помолчав, продолжал:

— По-моему, тезгузарцы ли, или кто-нибудь из другого селения, но сделали это классовые враги, сделали сознательно. — Сафар-Гулам снова зажег потухшую папиросу. Вдруг вспомнив, сказал Самаду: — Э, совсем было забыл: возьми-ка мою находку!

— Что ж это ты нашел? — полюбопытствовал Самад.

— По дороге лошадь испугалась чего-то, шарахнулась в сторону, а я решил посмотреть, что там, на дороге. Подъехал, вижу, лежит что-то темное. Присмотрелся, — сапог. Я его поднял. Думаю — кто-нибудь из наших крестьян нес хворост, положил сверху сапоги да обронил. Это по твоему прежнему ремеслу подходящая находка. Пускай она у тебя полежит, — может, кто-нибудь искать начнет, тогда отдашь.

Самад взял сапог в руки и по привычке оглядел его, насколько позволял месяц.

— Бедняга! Он в этих сапогах в воду попал, в сапоги натекла вода, промочил ноги, положил сапоги на хворост, чтобы, пока до дому дойдет, их ветерком пообдуло. Домой приходит, а одного сапога нет.

Он внимательно и задумчиво вертел сапог в руках, прощупывая швы привычными пальцами.

— Если хозяин не сыщется, этот сапог я беру себе. Ладно, брат Сафар? А?

— Бери, только к чему тебе один сапог?

— А помнишь, весной, когда мы подрались с Бобо-Мурадом, он запустил в меня сапогом? Потом сам убежал, а сапог у меня остался. Так этот сапог, если хозяин не найдется, будет парой к тому.

— Это дело! — одобрил Сафар-Гулам.

— Сапог можно считать почти моим. Дай-ка мне спички, взгляну, стоящий ли товар.

Сафар-Гулам посветил ему спичкой. Рассмотрев сапог, Самад задумчиво сказал:

— Как будто это моя работа. Зажги, пожалуйста, еще одну. Снова он оглядел сапог и с удивлением поднял глаза на Сафара.

— Это ведь пара от того сапога. Этот сапог оставался у Бобо-Мурада. Видно, он подобрал к нему пару и кому-то продал. А сапогу другой сапог пришелся не по вкусу, и он от него сбежал, решил вернуться к прежнему.

— Погоди-ка, погоди-ка… — попытался собрать нахлынувшие мысли Самад. — Сапог мокрый, тонул в глубокой воде, потерян на дороге от Тезгузара к деревне. А по этой дороге никто из наших не ходил, и, кроме нас, ходить по этой дороге некому…

— А если б и пошел кто, то не в мокром сапоге… Сафар-Гулам насторожился:

— Кто ж прошел?

— Сапог этот остался у Бобо-Мурада. Не слыхать было, чтоб в нашей деревне кто-нибудь покупал в это лето сапоги. А уж если б и купил у Бобо-Мурада, кто-нибудь из нас знал бы об этом.

— Значит, выходит, сапог мог потерять прежде всего сам Бобо-Мурад. Потерял по дороге с этих полей к нам в деревню. И на этих полях у Бобо-Мурада никаких дел нет, и никто тут днем его не видел. Зачем же понадобилось ему ходить по дороге ночью?

Нор-Мурад вдруг забыл о своей обиде на тезгузарцев. Его гнев направился в другую сторону:

— Ночью, крадучись, в поле из деревни никто не ходит с добрым делом. Это неспроста! По всему выходит, что ночью сюда приходил Бобо-Мурад или кто-то из его дома. И в ту самую ночь, когда кто-то пустил воду на наш урожай.

— А ведь я примечал, что у него разные сапоги на ногах. Один был этот, с широким голенищем, с грубой строчкой по голенищу, а другой — с узким голенищем и машинной строчкой, — сказал Гафур.

— Значит, здесь ночью был Бобо-Мурад. Зачем?

— Когда нам, беднякам, досталась эта земля, мы перестала работать на Бобо-Мурада. Все дела его остановились. Злобствовать-то он злобствовал, это все знают. Значит, приходил сюда не с добром.

— Раньше, когда ты, бывало, говорил: это дело рук классового врага, я всегда про себя думал: у Сафара это какая-то болезнь — во всем обвинять баев, и сегодня, когда ты об этом сказал, я опять так подумал. А теперь я пришел к выводу — это дело с водой дело рук Бобо-Мурада! — твердо, словно все наконец продумав, сказал Бобо-Сабир.

— Когда он ночью втыкал колья и пристраивал кошму, видно, оступился. На обратном пути разулся, сапог перекинул через седло, спешил поскорей отсюда убраться и не заметил, как сапог сорвался с седла. Все ясно! — согласился Нор-Мурад.

— Помните, он весной кинулся на меня, когда услышал, что я не хочу больше на него работать, а пойду сюда. Если он тогда, при людях, не смог сдержать себя, надо думать, дома у себя задыхается от злобы.

— Ух, негодяй! Я из-за него на тезгузарцев грешил! Затопил наши поля, весь урожай хотел погубить. А?

— Он нашу воду выпустил, а мы на его голове зажжем такой огонь, что ему жарко станет.

— Прежде всего отберем у него землю, рабочих быков, земледельческие орудия, — с этого и начнется пожар на его голове! — сказал Сафар-Гулам и, видя, что Мухаббат уже готова и ждет его, посадил ее к себе на коня, и они поехали в осеннюю тьму, торопясь в деревню, где с утра комиссия начинала учет земли, быков, инвентаря у тех, кто обогащался за счет труда батраков.

Вскоре топот копыт затих вдалеке.

Близилось утро.

Утро великого передела земли.

То, что и не снилось рабам, их дети сотворили наяву.

 

3

За большим блюдом жирного плова сидел хозяин дома Бобо-Мурад, деревенский мулла, хозяйский сын Шо-Мурад и двое работников Бобо-Мурада — Истад и Шадим.

Впервые в жизни старые работники удостоились приглашения к хозяйскому плову. Никогда в жизни не приходилось им сидеть с хозяином за одной трапезой. Стесняло их и присутствие столь высокого гостя, как деревенский мулла. Смущало и то, что хозяйский сын сидел дальше от муллы и, значит, на менее почетном месте, чем эти двое работников. Стесняясь, они брали плов помалу и в разговор не вступали.

Когда съели плов и прочитали молитву, Шо-Мурад отнес блюдо и принес чайник с чаем. И снова сел на краю ковра ниже своих работников.

Истад и Шадим встали и почтительно попросили хозяйского сына сесть выше их:

— Вы вперед пройдите. Покорнейше просим.

— Нет! — ответил Шо-Мурад. — Вы старше меня. Вы для меня — как старшие братья. Мне зазорно сидеть впереди вас.

Мулла вмешался в их спор о месте:

— Сказано: «Гость старше отца». Шо-Мурад моложе вас, он должен почитать вас по возрасту, а к тому же вы здесь сегодня в гостях.

Первую пиалу чая Шо-Мурад протянул мулле, а вторую не отцу, а Шадиму, сидевшему впереди Истада.

Шадим, смутившись от этой чести, покраснел и протянул пиалу мулле.

Мулла, только что выпивший свою пиалу, отказался. Шадим предложил хозяину, но и Бобо-Мурад отказался. Когда он ее протянул было обратно Шо-Мураду, мулла почтительно сказал:

— Брат Шадим, пейте сами. Не стесняйтесь. В прежнее время, по невежеству, хозяин иногда грубил своим работникам, но теперь Бобо-Мурад осознал свои прежние ошибки, знает, как надо обращаться с настоящими помощниками в своих трудах. Работник — это первый друг хозяина по приобретению богатства. Между вами и хозяином разницы нет. Ведь если он придет к вам, вы же тоже примете его в своем доме с честью и уважением.

— У нас и домов-то нет. Негде принимать! — со стыдом и досадой ответил Истад.

— Если не было до сих пор, теперь будет. И земля у вас будет. Ведь если хозяин даст вам по четыре-пять танабов земли, вы начнете ее обрабатывать исполу, на паре хозяйских быков, разве хозяин обеднеет? Нет, не обеднеет, — ласково объявил мулла.

— Я даже хочу построить каждому из вас по дому на танабе земли в поле, поближе к деревне! — добавил Бобо-Мурад.

— Видите, сколь милостив к вам хозяин! — восхитился мулла. — А вы должны ценить это, за добро платить не злом, а добром.

— А какое же зло мы ему делаем? — спросил Истад.

— Есть такие работники, что норовят отнять у хозяев их землю, зарятся на их скот, на их имущество, доносят комиссии о хозяйских делах и тайнах. Это грех. Это большой грех перед богом. С таких работников не надо брать пример, не вздумайте подражать им.

Мулла принялся за чай, а работники, подтверждая слова муллы своим молчаливым согласием, сидели в раздумье, опустив глаза.

Бобо-Мурад сказал мулле:

— Я так решил — четыре танаба земли, ближней к селу, которая у меня от Нор-Мурада, да два танаба за домом Бобо-Сабира прошу вас записать на имя Шадима, а шесть танабов лучшей моей земли позади моего дома запишите на Истада.

И обратился к работникам:

— Как? Подходит вам это?

— Ладно. Пишите, — согласился Шадим, а Истад молча кивнул головой, все еще раздумывая о чем-то, чего не хотел или не умел высказать.

— Помоги вам бог! — торжественно проговорил мулла. — По словам нашего пророка, одно дело отнять у человека его имущество, а другое — принять от него дар. Хозяин дарит вам по шесть танабов из лучших земель. Вот какова его милость.

Бобо-Мурад продолжал речь муллы:

— А если вы присоединитесь к вашим деревенским босякам и разбойникам, заберете и разделите всю землю богатых крестьян, а также и мою землю, если заберете и разделите ее между собой, что вам достанется? По скольку земли там на каждого из вас выйдет? Едва ли по два танаба наберется. А то и меньше того! А больше ни за что не достанется!

Мулла, подтыкая под себя халат, сел поудобнее и сказал:

— Есть такой рассказ: [143]Стр. 303. Есть такой рассказ — Здесь приведен широко известный в Бухаре анекдот. Героями этого рассказа выступают разные падишахи и эмиры. В данном случае использован вариант с эмиром Шах-Мурадом.

«Однажды эмир Шах-Мурад выехал из дворца и в сопровождении свиты направился к водоему Диванбеги.

Проезжая мимо бани Тукум-Дузи, он услышал крик из банной топки:

— Эй, эмир, постой, постой! У меня к тебе есть иск! Удивился эмир, натянул поводья и свернул к бане. Там стоял по пояс в золе человек и звал его.

— Не стесняйся, эмир, подъезжай ближе. Это я тебя звал!

— Какой же у тебя ко мне иск?

— О наследстве.

— Так иди сюда, докажи свое право!

— Мне нельзя встать. Если я встану из золы, обнажатся все те места, которые подобает прикрывать, и твой богослов накажет меня сорока плетями «за обнажение наготы». Если ты пожелаешь меня выслушать, позволь мне говорить отсюда.

— Говори. Какие ж у тебя доказательства?

— Я твой брат по рождению, поэтому ты должен половину наследства, оставшегося нам от предков, отдать мне.

— А чем ты докажешь, что ты мне брат?

— А тем, что и ты и я равно дети праотца нашего Адама от жены его Евы. Но у тебя столько богатства, владений и сокровищ, а я гол и голоден. Ты красуешься в седле, а я пресмыкаюсь в золе. Ты пребываешь в славе и чести, а я в безвестности и небрежении. Раздели сейчас же наше наследство!

— Правильно и убедительно доказал! — согласился эмир. Вынул из кошелька два черных медных гроша и кинул их человеку.

— Как же так? — удивился человек. — Из всех твоих богатств на мою долю ты выделяешь только эти две монетки?! Неужели это все? Будь справедлив, дай мне хотя бы четверть твоих сокровищ.

— Верь, что ты получил больше, чем тебе причитается! — возразил эмир. — Ведь если все нищие Бухары узнают, как бесспорно доказал ты свое право на наследство, они потребуют у меня своей доли. И мне придется им тоже выделить их часть. И по этому дележу тебе не останется даже и этих двух медных грошей».

— Вот, — добавил мулла. — Если все бедняки захотят получить свою долю из хозяйских земель, никому не достанется больше одного танаба. А посему мы и запишем как великое благодеяние эту землю на вас…

Мулла вынул пенал, достал из пенала перо и начал писать дарственную на землю, когда вдруг, не стучась, вошел один из бедных крестьян и, оглядевшись, спокойно сказал:

— Идите, бай, скорей, — вас вызывает комиссия по земельной реформе.

Бобо-Мурад побледнел, поднялся. Спазма сдавила ему горло, и он стоял, поглаживая шею. Потом посмотрел на Истада и Шадима:

— Вы приходите за мной следом. Я, если понадобится, выставлю вас свидетелями.

Растерянный и осунувшийся, он вышел на деревенскую улицу.

Двор сельсовета заполняли разные люди. С одной стороны толпились бедняки, хозяйские работники, безземельные и малоземельные крестьяне.

Их лица были возбуждены и радостны, разговор громок и весел.

А на другой стороне двора сидели на корточках, привалившись к стенам, торговцы и землевладельцы. Лица их были синевато-бледны, щеки осунулись, и только глаза выражали напряженную, встревоженную жизнь, то взглядывая с негодованием, ненавистью и гневом в сторону бедноты, то потупившись. Здесь никто не говорил громко, а только перешептывались.

В одной из комнат сельсовета, в кабинете Союза бедноты, работала комиссия по земельной реформе. Она просматривала и сверяла материалы, уже изученные ею, спрашивала и выслушивала каждого богача и владельца земли и затем выносила окончательное решение.

Так дошла очередь и до Бобо-Мурада.

Его вызвали.

Побледнев, он неторопливо вошел и негромко ответил на первые вопросы.

— Ваше имя?

— Бобо-Мурад.

— Имя отца!

— Мирза-Мурад.

— Занятие?

— Крестьянство.

— Есть побочные занятия?

— Нет.

— Ложь! — воскликнул сидевший на полу Самад. — Обувью спекулирует, торгует сапогами. Это ж всей деревне известно.

— Что вы на это скажете?

— Зимой, когда на поле работы нет, иногда покупаю пару-другую ношеных сапог, чиню, а потом продаю. Маленько поддерживаю этим свое хозяйство.

— Неправда! — возмутился Самад. — На него больше двадцати сапожников работало. За пару нам платил по рублю, сам продавал не менее как по пятнадцать рублей, а чаще всего по двадцать за пару. Вот и считайте, «маленько» это или нет. Вру я, что ли? Когда в Джилван пустили воду и вся беднота получила там землю, никто не стал на него работать. Теперь его доходы, пожалуй, сократились.

— Ладно. Скажите, сколько у вас земли? — спросил председатель комиссии.

— Сорок танабов.

— Опять неправда! — удивился на этот раз уже Нор-Мурад. — У него не меньше восьмидесяти танабов, а это равно двадцати гектарам.

— А кто тебя спрашивает, раб? — потерял самообладание Бобо-Мурад.

— Предупреждаю, — строго сказал председатель Бобо-Мураду, — за такие слова, как «раб», вас будут судить. Советская власть не делит людей на благородных и рабов, она знает только два класса — эксплуататоров и трудящихся.

— Довольно врать, Бобо-Мурад! Хватит той лжи и того обмана, что слышала от тебя наша деревня за твою жизнь. Теперь-то, на старости лет, не ври, — ведь курицу, прежде чем резать, и ту сажают на привязь, чтобы она не поела какой-нибудь дряни, чтоб успела очиститься, а ты вот-вот уже с жизнью распростишься, а никак от своей скверны не хочешь очиститься. Или не можешь?

— Да его ложь бесполезна. Ведь земля-то его у всех перед глазами. Ее в сундук не запрешь, не закопаешь, под халат не спрячешь. Все знают его землю, а сколько в ней гектаров, какое имеет значение? Говорил бы прямо начистоту. Мы ведь ее, когда пожелаем, всегда смерить можем. Так-то, Бобо-Мурад! — с укором сказал Сабир-бобо.

Со всех сторон послышались голоса крестьян:

— Да что там спорить, восемьдесят танабов у него вполне есть.

— Двадцать-то гектаров? За глаза!

— Вот! — сказал Нор-Мурад. — Ну, я, допустим, из рабов. А ведь Сабир-бобо не из рабов, он потомственный бухарский крестьянин. Так? А и он сказал, что двадцать гектаров у тебя есть. Не менее. Значит, рабы тут ни при чем.

— А вы у моих батраков спросите. Они на моей земле всю жизнь проработали. Должны ее лучше вас знать. Пусть они скажут, — сколько у меня земли.

Председатель ему ответил:

— Сколько бы ее ни было, сейчас вы сами сказали, что на ней работают ваши батраки, а не вы сами. Так?

— Советская власть разрешает в пору таких работ, как посев или окучка хлопка или сбор урожая, брать одного-двух работников.

— А вы разве хлопком занимаетесь?

— Я имею договор засеять под хлопок двадцать танабов. Сабир-бобо снова заговорил:

— Договор вы заключили, это верно. Семена и деньги от государства взяли. Из семян выбили масло на маслобойке. Верно? А деньги положили в сундучок — к доходам от перепродажи сапог. Для отвода глаз четыре танаба кое-как пропахали и засеяли, а когда надо было поливать посев, махнули на него рукой, и он зачах. Верно?

— Вопрос ясен, — сказал председатель. — Но все ж спросим ваших свидетелей. Кто там у вас?

— Истад и Шадим.

— Позовите их.

Оба встали перед председателем.

— Вы работники Бобо-Мурада?

— Да.

— Сколько земли у вашего хозяина?

— Да небось тридцать танабов есть, — ответил Шадим.

— А по-твоему?

— Должно быть, столько же.

— Бобо-Мурад! Вы сказали, что у вас сорок танабов, а они говорят тридцать.

— Я считал так, они считали иначе. Каждый человек считает по-своему.

— Они забыли то, чему их научил бай, — решил Самад.

— Ладно. Выйдите. Мы разберемся, — сказал председатель Бобо-Мураду.

Бобо-Мурад вышел. Истад и Шадим остались стоять. Председатель снова спросил их, и снова они ответили, что у их хозяина около тридцати танабов земли.

— Они подкуплены! — вскочил Самад.

— Нет! — спокойно возразил Сафар-Гулам. — Они обмануты. Им нужно открыть глаза. Разъяснить им заблуждение и вывести их на верный путь.

Председатель сказал:

— Земли хозяина в первую очередь должны отдать вам. А что останется, отдадим другим беднякам. Зачем послушались богача и обманываете нас?

— Нам чужого не надо. Мы еще боимся бога.

— Не понимаю такой совести! — сказал сидевший рядом с председателем Эргаш. — Два дня назад вы приходили ко мне и просили дать вам лучшие земли вашего хозяина. Вы говорили: «Они пропитаны нашим потом». А сегодня у вас вдруг заговорила совесть. Откуда она?

— Тогда нас дьявол попутал, а теперь нас бог просветил.

— Хорошо, идите. Если вы боитесь бога, пусть он вам и землю дает. А у нас есть бедняки, которые, не боясь бога, охотно возьмут эти земли.

— Я вот хоть и боюсь бога, но два танаба позади своего дома все равно возьму. Их у меня Бобо-Мурад обманом отхватил, не боясь бога, — сказал Сабир-бобо.

Истад и Шадим постояли, словно борясь с искушением что-то сказать, переглянулись и медленно вышли.

Вопрос о землях Бобо-Мурада в основном был решен, и комиссия перешла к рассмотрению следующих дел.

 

4

Темной ночью представители комитета бедноты — Сафар-Гулам, сапожник Самад, Мухаббат, Нор-Мурад, еще несколько недавних бедняков и несколько милиционеров подошли к воротам Бобо-Мурада.

Самад постучал.

Никто не отзывался.

Он постучал снова.

За воротами и во дворе все было тихо.

— Что там? — забеспокоился Сафар-Гулам. — Надо перелезть через стену, а не то он сбежит.

— Верно! — согласился Самад. — Я сейчас поищу где-нибудь лестницу.

— Не надо. Что нам, не приходилось, что ли, через такие стены прыгать? Ну-ка, подсадите!

Один за другим, помогая друг другу, все тихо перебрались через стену во двор.

Во дворе — ни души. Приемная комната заперта на замок. Хлев и конюшня пусты. Дверь людской открыта.

— Истада и Шадима тоже нет! — сказал Самад, заглянув в темную пустую людскую.

— Бедняги застряли между двух миров! — сказал Сафар-Гулам.

— Когда землю у Бобо-Мурада взяли, работы у них никакой не стало. А после того, как их поймали на базаре, когда они хозяйскую корову норовили продать, они совсем от нас отошли. Продались хозяину, — сказал Самад.

Осмотрев двор и никого не найдя, пошли к женскому дворику. Сафар-Гулам постучал в маленькую резную дверь. Послышались шаги и женский голос:

— Отец? Почему вы так скоро вернулись?

— Мы не отец. Мы сами его ищем! — ответил Сафар-Гулам. — Где бай?

— Не знаю, — ответила женщина.

— Вы же сейчас спрашивали: «Почему так скоро вернулись?» Откуда ж он должен вернуться? Куда он ушел? — строго спросил Сафар-Гулам.

— Два дня назад он поехал в Гиждуван. Сказал, что пробудет там недельку, — ответил голосок за дверью.

— А где твой старший сын?

— Он с отцом уехал.

— Ладно. Тогда, чтоб посторонние мужчины вас не смущали, к вам войдет Мухаббат и осмотрит комнату.

— Пусть войдет.

Войдя в комнату, Мухаббат увидела пылающий очаг.

— Зачем в такую погоду огонь горит?

— Саксаульного угля мало стало, хочу пережечь дрова на уголь.

Но из огня торчали зубья бороны. Жена Бобо-Мурада жгла земледельческие орудия, чтобы они не достались крестьянской бедноте.

— Вы, я вижу, и железные зубья пережигаете на уголь! — показала на костер Мухаббат. — Ладно! Железный уголь получится.

Осмотрев все комнаты, Мухаббат не нашла там никого из мужчин и вышла.

— Мы уходим. Закройте за нами ворота! — крикнул Сафар-Гулам.

Все вышли на улицу.

— Я не верю этой женщине. Как-нибудь Бобо-Мурад пронюхал о нашем решении и готовится бежать, а пока где-то спрятался и жену подучил так отвечать. Ее слова о том, что два дня назад он уехал в Гиждуван, — явная ложь.

— Я его вчера видел в деревне, — подтвердил Нор-Мурад.

— А почему ты это не сказал там, этой женщине? Ты бы ее сразу сбил с толку.

— Постеснялся, как бы ты не сказал, что я не могу себя правильно вести при исполнении заданий комитета. Но тебе я скажу: я и сына его вчера видел.

Юсуф, услышав эти слова, добавил:

— Его сына и я вчера видел. Он мне сказал: «Сейчас ваше время. Делайте, что хотите. Скоро опять все переменится, придет и наше время».

Сафар-Гулам рассердился:

— Почему вы не сообщаете об этих делах в комитет? Надо все делать вовремя.

Мухаббат подзадорила его:

— Надо делать все вовремя, правильно ты сказал. А почему сам прозевал, — Бобо-Мурад успел зарезать двух рабочих быков, продать двух коров, а еще двух коров перехватили уже на базаре, да и то потому, что его работники замешкались. А инвентарь, которого нам так не хватает, его жена сейчас сжигает. Это нас тоже касается: надо все делать вовремя, не упускать времени.

— Верно говоришь! — согласился Сафар-Гулам. — Сейчас надо ухо держать востро, не зевать, не дремать. Этого требует от нас большевистская партия. И сейчас нам никак нельзя упустить Бобо-Мурада.

— А не то к утру он сбежит! — поддакнул Самад.

— Одному надо остаться тут, покараулить, а остальным где-нибудь ждать неподалеку.

— А неподалеку тут Сабир-бобо. Посидим у него, — предложил Самад.

— Ладно, пойдем к нему, а кто останется здесь?

— Я останусь, — сказал Юсуф. — Ведь наши дома рядом. Никто не удивится, если и увидит меня здесь.

Так и решили. Юсуф остался, а остальные вошли в узенький, заросший травой проход, идущий к дому Сабира-бобо.

Вдруг из его дома раздался жалобный женский вскрик.

— Неужели старик бьет свою старуху? — забеспокоился Сафар-Гулам. — Не похоже на старика.

— Э, Мухаббат! Иди скорей прямо на женскую половину. Что там у них?

Но калитка оказалась запертой на цепочку. Опять пришлось перебраться через невысокую ветхую стену двора.

Во дворе темнота не остановила их, — глаза уже свыклись с темнотой, а из дома раздавались вскрики, приглушенные и мучительные, но голос был мужской. Мухаббат кинулась туда.

Едва вскочив в дом, она выбежала, порывисто дыша.

— Скорее! Там несколько человек избивают кого-то. Сафар-Гулам услышал:

— Убили ее, убили! Убивайте и меня! Мне без нее не жить!

И на эти жалобы хриплый голос ответил:

— И тебя убьем. А сперва поглядим, как тебе сейчас сладко, чтоб ты и на том свете эту ночь помнил, раб подлый!

— Скорее туда! — крикнул Сафар-Гулам, выхватывая свой наган.

Мухаббат осталась во дворе, а Сафар-Гулам кинулся впереди всех в комнату.

Там четверо стояли над окровавленным Сабиром-бобо. Тело его жены лежало на ковре, кровь и седые волосы закрывали ее лицо.

— Руки вверх! — внезапно крикнул Сафар-Гулам.

Выронив ножи и откинув топор, затрясшиеся от неожиданного ужаса злодеи подняли руки. Это были Бобо-Мурад, его сын Шо-Мурад и работники — Истад и Шадим.

Их обыскали. У них нашли какие-то записки, пузырек с жевательным табаком, у Шо-Мурада — старинный револьвер «бульдог» с четырьмя патронами в барабане.

Преступников окружили и повели в сельсовет.

Сабира-бобо повезли в город, в больницу.

В сельсовете осмотрели записки, найденные у преступников.

Две из них были дарственные грамоты, написанные муллой от имени Бобо-Мурада о шести танабах земли, подаренных Шадиму, и о шести танабах, подаренных Истаду.

Третья оказалась богословским толкованием шариата, дескать, убийство не считается грехом и преступлением, если человек убьет того, кто его открыто ограбил.

Все эти записки написаны были одной и той же рукой, почерком деревенского муллы.

Допросили убийц.

— Я так понимаю, — сказал Сафар-Гулам баю. — Сабир-бобо взял у тебя обратно свою землю, и ты решил ему отомстить. Ты готовился не спеша, посоветовался с муллой, взял у муллы прощение этого греха, спрятал это «отпущение грехов» у себя на груди и несколько дней носил его. Это видно по тому, что записка смялась. Так?

Бобо-Мурад молчал.

— Так? — переспросил Сафар-Гулам.

Не поднимая от полу глаз, Бобо-Мурад хриплым голосом ответил:

— Да. Так.

— Ты ждал случая, но откладывал это дело. Хотел сделать его тихо и незаметно, а помешала тебе новость, которую ты узнал сегодня: решение арестовать тебя. Тогда ты решил, прежде чем сбежать из деревни, все же довести намерение до конца и кинулся к Сабиру-бобо, пока жена твоя жгла крестьянский инвентарь, чтобы он не достался нам. Так?

— Ты сам знаешь, чего же спрашиваешь?

— Так. А за что ж вы убили жену Сабира-бобо?

— Жену-то? А иначе было нельзя. Когда мы Сабира-бобо повалили, она вбежала и закричала. А она всех нас знала. Если бы мы ее оставили, она выдала бы нас.

— Ну, когда увидишь рядом с собой муллу, попроси его, — он тебе и на это убийство напишет разрешение.

Бобо-Мурад промолчал.

 

5

На дворе похолодало, шел снег пушистыми, легкими хлопьями. Неся перед собой светильник, Садык вошел в хлев. Там было тепло и тихо.

Задав скоту корм, он подошел к быку, ласково погладил его сильную, мускулистую шею, гладкую, гибкую спину.

— Ну, Черный Бобер!

Черный огромный бык никого к себе не подпускал. Он был крут и беспощаден со всеми, он знал только Садыка. Бык обнюхал халат хозяина и лизнул его руку. Садык гладил быка, слезы душили Садыка.

«Не могу. Нет, сам не могу. Родился на моих руках, растил его, холил. Вырастил. Пахал на нем танаб земли в день. А теперь отдать? Отдать, не зная кому! Нет, не отдам».

Тяжело втянув голову в широкие плечи, Садык стоял и думал.

Бык перестал жевать. По временам он тыкал морду в кормушку, перебирал губами сено, но тотчас поворачивался к хозяину и тихо, тяжело мычал.

«Нет, не могу! — вздохнул Садык. — Не отдам. Силой захотят отнять? Тогда что-нибудь придумаю».

Опять он погладил быка.

— Черный Бобер! Черный Бобер! Не бойся, не отдам! Надо поговорить с беднотой. Объясню им, скажу им: не надо нам колхоза! А ежели отговорю их, никакого колхоза не будет, тогда и земля у меня останется, и ты останешься, Черный Бобер. Останешься моим, Черный Бобер. Моим.

От этой надежды лицо Садыка посветлело. На душе стало вдруг легко и радостно. Садык обнял бычью морду и поцеловал его в гладкую, скользкую горбинку на носу. Потрепал его сильные, гладкие плечи.

Когда Садык вернулся в комнату, семья его уже спала.

Садыку хотелось поговорить о своих раздумьях. Хотел было разбудить жену, но вспомнил: «Что могут посоветовать нам женщины? Волос их долог, а ум короток».

Но ни успокоения, ни сна не было.

Забылся лишь на мгновение, и тотчас приснилось, как двое бедняков уводят Черного Бобра из стойла. Садык схватил нож и кинулся за ними. Он хотел воткнуть нож в Черного Бобра, но, словно восковой, нож вдруг стал легким и мягким.

С бьющимся, ноющим сердцем Садык проснулся.

Он сел и прислушался. Все вокруг было тихо. По-прежнему мирно спала семья.

Садык опять лег, но сна не было. А если вдруг забывался, снова что-то случалось с Черным Бобром: то его кто-то бил на каком-то чужом дворе, то он шел полем, волоча чужую соху.

Видно, уже перед утром его, словно обухом ударило, свалил сон. Он спал тяжело и, видно, недолго, но когда проснулся, во дворе уже светило солнце и ребята весело играли сырым, тающим снегом.

Жена во дворе у очага мыла котел.

Помывшись, Садык сел к жаровне, накрыв одеялом ноги.

Жена, постелив скатерть, поставила перед Садыком чашку каши, а сама села в стороне, внимательно приглядываясь к мужу.

Рассеянно начав свой завтрак, он не замечал ни вкуса еды, ни даже того, что он ест.

— Что с вами, отец? — спросила у него жена.

— Да нет, ничего.

— А я смотрю, не заболели ли вы, сохрани бог! Ночью проснулась, слышу, вы что-то охаете, стонете, мечетесь из стороны в сторону. Я тронула вас, думала, у вас жар. Нет, жара не было. Как только начало светать, вы успокоились. Я скорей ребят прогнала во двор, чтоб вас не будили. Кашу сварила получше, а вы и не едите ее.

— Сколько времени сейчас?

— Да уже полдень.

— Ого. Много я спал! — И Садык заторопился.

— Ну куда вы? Покушайте сперва.

Но Садык, не слушая ее, вышел во двор и уже оттуда крикнул жене:

— Поймай большую пеструю курицу. Я ее вечером зарежу. Посолишь, а завтра сваришь.

— Что вы? Зачем ее резать? У нее гребешок покраснел, она вот-вот нестись начнет. Зиму передержали, а теперь резать?

— Не только ее, всех кур за эту неделю надо порезать, — строго и отрывисто ответил Садык.

Жена побледнела и с тревогой посмотрела на мужа.

— Как же нам без кур? Яйцами я кормлю детей, когда мяса нет. За зиму весь запас яиц кончился. Я все ждала, чтоб куры скорей стали нестись. Теперь вот-вот яйца будут, а вы резать велите?

Садык потерял самообладание от ее упрямства:

— Жена! Волос твой долог, а ум короток. Не соображаешь того, что не сегодня-завтра тут колхоз будет. Всех кур до одной туда заберут. Не лучше ли их съесть самим?

— Кто ж их у нас заберет?

— Колхоз.

— А кто это такой?

— Беднота.

— Те, что при земельной реформе забрали у богачей землю, бороны и сохи?

— Эти самые. А особенно те из них, что стали большевиками и комсомольцами.

— Вы же сами говорили, что середняков власть не трогает, а даже помогает им, в чем есть нужда.

— Так было. Помогали. У нас только бык был, а нам корову дали. Правильно. Вот и была помощь.

— Так чего ж вы испугались?

— Если они заберут все наше имущество, что ж мне останется от «всей их помощи»?

Садык задумался. Она подошла к нему ближе.

— Как богу угодно, так и случится. Что суждено, того не миновать. Не расстраивайтесь. Идите к очагу, погрейтесь. Чаю заварю. Вы опять что-то побледнели.

— Нет, мне надо пойти, надо поговорить… Покойный Бобо-Мурад, видно, верно говорил.

— А что он говорил?

— Когда реформу проводили, он мне сказал: «Смотрите, сейчас вы, середняки, заодно с беднотой против нас, но придет день, и то, что происходит с нами, произойдет с вами. Тогда вспомните старого Бобо-Мурада». Так что он верно сказал. А ведь бог его любил, без того откуда ж ему было взять столько имущества, столько богатства.

— Тут божья любовь любовью, а он не от любви разбогател. Мы все знали его: ростовщик, бессовестный был, — пять пудов пшеницы одолжит, а при расчете требует десять. Сколько земли у народа отнял за долги! А перед смертью сколько зла натворил: жену Сабира-бобо убил, Сабира-бобо до смерти забил — бедняга умер в больнице… Божья любовь?

— Ну, я пойду.

— Куда ж идти в этакий холод?

— К Хаджиназару. Погорюем с ним вместе, посоветуемся. Он ушел…

В жаровне у Хаджиназара весело горели дрова. По комнате растекалось ласковое тепло.

Возле огня, укрывшись стеганым желтым халатом, в шапке, с повязанной поверх нее шерстяной чалмой, дремал Хаджиназар. Услышав в прихожей несмелые шаги, он очнулся:

— Кто там?

— Это Садык.

— Чего ты там топчешься? Иди сюда.

— Я думал, вы спите. Хотел уйти.

— Какой сон в это время! Иди, потолкуем.

Садык уселся у очага, а Хаджиназар напротив, накинув на плечи свой халат, засунув за спину подушку.

Садык протянул было ноги к жаровне, но отдернул их:

— Ох, как жарко натопили. Чуть не обжегся.

— Я абрикосовые деревья срубил! Пусть лучше меня греют, чем зачахнут в колхозе. Десять деревьев срубил на дрова. А кто может запретить? Нужны мне дрова? Нужны. Свои деревья рублю? Свои. И конец!

Садык спросил с отчаянием и страхом:

— А колхоз будет? Это решено?

— Пока не решено. Но решат. Большевики такой народ, — если задумают, кончено. Их ничем не уломаешь, поставят на своем.

— Но если большинство не захочет идти в колхоз, не потянут же силой?

— То-то и горе, что большинство захочет. Уже хотят. Кто это большинство? Голодные работники да босые бедняки. У кого никогда ничего не было, те и хотят. А их большинство. Им терять нечего. Ну, отдадут назад четыре танаба, что получили при земельной реформе, — и конец.

— А ведь и такие есть бедняки, которым и четыре танаба не досталось. Такие особенно захотят колхоз. Их ничем не удержишь ведь? — теряя последнюю надежду, спросил Садык.

— Им что! А вот у нас заберут все, что осталось, все дочиста! А потому, пока суд да дело, я прирезал хорошего курдючного барана. Одно сало. Засолил его и съем сам, со своей семьей. И конец.

— Я тоже хотел было прирезать быка. Доморощенного своего Черного Бобра. Да не могу. Рука не подымается.

— Ждешь, чтоб у них рука поднялась? У них подымется, — им что!

— Другие уведут, я не увижу. А сам не могу. Я сам его растил, холил.

— Продай мяснику. И не увидишь, как зарежет, и деньги тебе пригодятся. А в колхоз попадет — и быка потеряешь, и денег не найдешь.

— Да, видно, так и придется сделать. Что тут еще придумаешь?

Помолчали. Садык, продолжая горестно раздумывать, спросил:

— А нельзя ли чего-нибудь сделать, чтоб бедняки не захотели идти в колхоз? Чтоб заявили: «Не хотим!» Как хорошо мы зажили бы тогда!

— Дело не в одних безземельных, не только в бедняках, из середняков тоже многие свихнулись, помутились разумом, потянулись в колхоз. Вон взгляни на сыновей Юлдаша. Двое учились в школе и совсем от нас отпали, — один агроном, другой какой-то машинист. И еще своего брата Махмуда с толку сбивают. Они собрали бедняков, середняков, говорили-говорили и решили устроить колхоз.

— Помилуй бог! — тяжело вздохнул Садык.

 — Если б середняки не свихнулись, одна беднота ничего бы не добилась. Если б и создали колхоз, прогорели бы! — назидательно изрек Хаджиназар.

Садык попытался втиснуть свою надежду в эту узенькую щель:

— Вот и надо не терять времени. Надо до собрания отговорить середняков.

— Не одних середняков. Надо попробовать и кое-кого из бедноты отколоть. Ведь иные после реформы впервые в жизни стали хозяевами. Только было почувствовали сладость от хозяйства, поняли, как хорошо иметь собственную землю, собственных быков, собственную соху — и вдруг: «Отдай назад!» Ох, как это им покажется солоно! Вот эту соль и надо собрать да посыпать им на сердце. Да покруче!

Но, подумав, богач сказал:

— Однако это не простое дело. Хотя, конечно, «пока корень жив, есть надежда на урожай», как говорится. Но скот надо порезать. Ведь если колхоз не создастся, скот мы всегда купим.

В раздумье Хаджиназар закрыл глаза. Но, словно вспомнив о чем-то, вытащил из жаровни чайник горячего чая.

— Совсем забыл! Давай выпьем чайку. Наливая чай, он говорил:

— От земельной реформы я мало пострадал. Часть земли у меня отрезали, но с той, которую мне оставили, я получил почти такой же урожай. Быки у меня остались те же, скота столько же, да к тому ж еще бедняки начали ко мне ходить. Землю они получили, а скота нет. Кто просит быка, кто осла, кто соху, кто борону. Я им не отказывал, давал. Пожалуйста! «Но взамен ты мне отработай». И они работали на моей земле. Вот и вышло, что работников я теперь не держу, а в то же время их у меня стало больше, чем было. Понял?

Подав пиалу гостю, Хаджиназар накрыл ладонью теплый чайник и задумался.

Помолчав, он вздохнул:

— Это несчастье. Имя этому несчастью «колхоз». Он что возраст, — от него не спасешься, не спрячешься. Не вступить — горе, а вступить — вдвое. Ведь они все, эти голодранцы, туда войдут. Кто ж мне тогда вспашет землю, кто же соберет урожай? Никто на меня работать не захочет. Вот ведь какое дело. Да к тому ж большевики косо на меня посмотрят. И тут этакое начнется, помилуй бог! А вступлю в колхоз, и поплывет из дому все имущество — бык за зерном, осел за быком, соха за ослом, борона за сохой. Прощай, мое добро! Да еще и самому придется работать, как бедняку, вровень с ними. А за ними угонишься ли? Тут и откроется, что и мотыгу я не так держу, и мои ж быки меня не слушают. Когда всю жизнь в хлопотах, всю жизнь в делах, до работы ль было?

— Я-то работы не боюсь! — ответил Садык. — Я люблю работать. Землю люблю. Когда по пашне идешь, а она теплая. Или урожай собираешь, он сам, тяжелый, как золото, так и тянется к тебе в руки. Нет, работы я не боюсь. А вот не хочу, чтоб отцовскую землю мою взяли. Шесть танабов. И чтоб Черного Бобра какой-нибудь бездельник, злодей впрягал в соху, гнал бы, бил бы. Не стерплю этого. Вот этого не могу.

— Ты, значит, пришел меня спросить: идти в колхоз или не идти. Так, что ль?

— Затем и пришел.

— Так слушай. Раз лисенок спросил у матери-лисы: «Как от волка спастись?» Лиса ответила: «Разные способы есть. Но лучший — это вовсе с ним не встречаться».

— Так, — ответил Садык. — Понял. Но если колхоз все-таки создадут. Тогда что?

— Тогда иди в него. Прикинься овцой, но будь волком. Где можешь, там мешай им. Мешай всей работе!

— Этого я не смогу. Я с семи лет работаю. Как же это: пойти на работу и не работать? Нет, так я не могу.

Покашливая, кто-то вошел в прихожую и там шаркал туфлями, снимая их.

Бормоча молитву, в комнату вошел мулла.

Хаджиназар и Садык почтительно встали, приветствуя его. Мулла, не ожидая приглашения, прошел вперед, сел на почетном месте у жаровни и прочел молитву.

— Я ходил к Шахназару, шел назад и надумал…

— Сейчас я вернусь! — перебил его Хаджиназар. Он вышел в прихожую и крикнул:

— Науруз! Принеси скатерть и чай.

— Как, у вас работники? — спросил мулла, когда бай вернулся. — Последнее время от дурных работников много огорчения у хозяев.

— А их у меня нет. С тех пор как вышел указ заключать с ними договоры, я не стал их держать. Поэтому при реформе мне и землю оставили. Не всю, но достаточно.

— А кто ж у вас работает? В поле и по дому?

— Вы спрашиваете про Науруза и про Хамида? Так ведь это братья моей жены. В мире только от смерти нет лекарства. Вы в нашей деревне недавно, поэтому кое-чего не знаете. Когда власть предложила заключить с работниками договоры, — я их прогнал. И хоть я совсем старик, взял себе в жены бедную девушку, — у нее есть два брата, а земли нет. Ну, вот они и работают на нас. За работников их не считают, плату за работу они не берут, работают за хлеб-соль. Вот ведь как.

— Ваше счастье, что старшие жены приняли молодую. А то вам не сладко бы пришлось: ведь власть запретила старым жениться на молодых и вторую жену брать запрещено.

— Мои жены хорошо знают: я уж старик. От новой жены им убытка не будет, а польза есть, — они целые дни спокойно сидят, а молодая ведет хозяйство.

Принялись за чай.

— Вы сказали, что шли от Шахназара Юлдаша?

— Лучше б не ходил. Рассердил он меня. Спрашивает: «Ну, отец, что новенького на свете?» Я ему отвечаю: «колхоз». А он опять: «А когда у нас колхоз будет, тогда что будет?» Я отвечаю: «Если бога не боитесь, устраивайте колхоз». А он: «Бог к колхозу отношения не имеет». Я ему: «Пророк не разрешал колхоза». А он: «Так ведь при пророке колхозов не было, как же он мог разрешать или запрещать то, чего никто тогда не знал». Я ему: «Знаменья есть… В России в колхозах сгорел весь урожай. Скот с голоду дохнет. В Гиждуване тоже земля расступилась и поглотила колхозников». А он сперва рассмеялся, потом рассердился: «В России бог урожай не сжег и скота не морил. Жгли богачи да подталкивали их попы. А жгли потому, что нет у них силы остановить рост колхозов, не смогли убедить крестьян, так начали хлеб жечь, а скот травить. А вы — на бога! А про гиждуванцев врете вы. И сами знаете, что врете. И вранью этому семилетний ребенок не поверит. И в доме у меня этого вранья чтоб не было. Вставайте-ка, да и вон отсюда. Вон! Чтоб духа вашего тут не было!» Так и выгнал. Хоть бы земля расступилась, чтоб мне лицо в ней спрятать. Меня словно огнем ожгло. Пот выступил. Я еле встал и убежал. Вот и пришел к вам. Что ж вы скажете? Что это такое?

— Поехали бы в Гиждуван. Там заодно с колхозниками и вас бы поглотила земля вместе со стыдом вашим, — засмеялся Хаджиназар. — Есть такой рассказ:

«В одном селе жил знахарь. Как посмотрит на больного, сразу видит, чем больной питался. Как-то раз сам заболел.

Соседи зашли его проведать и видят: старик совсем болен; спрашивают у сына:

— Отец не обучал вас своей науке?

— Нет. Отец сказал, что у меня нет способности к знахарству.

Жители испугались, что знахарь умрет и деревня останется без лечебной помощи. Они поклонились знахарю:

— Завещайте свою науку сыну. Оставьте ему свои книги. Пусть он нас лечит!

Знахарь сжалился над ними и согласился:

— Мой сын не пригоден ни для какого дела, кроме как быть муллой, ни на что другое ума не хватает. Но ради вас я оставлю ему свои знания.

Соседи, успокоившись, ушли, а знахарь позвал сына и сказал:

— Признаюсь, я и сам не умею лечить. Зато я хорошо знаю, как морочить народу голову. Когда меня призывали к больному, я внимательно осматривал двор. Смотрел, какие остатки еды валяются в мусоре — там корки от дыни или арбуза, шелуха от лука, очистки от морковки, свежие кости. А всякий знает, что в деревне больному дают то, что сами едят.

Я захожу, выслушиваю сердце, потом говорю: «Ай-ай! Зачем же вы сегодня дыню ели?»

А если видел лук, морковь, кости — значит, был плов, и я говорю: «Ай-ай! Ваша болезнь ухудшилась оттого, что вы плов ели. Тяжелая пища. Не следовало бы, а теперь что я смогу сделать, после плова?»

Даю какой-нибудь отвар. Из трав его отварить можно. Получаю плату и ухожу. А за мной остается слава: «Какой знахарь! Все насквозь видит! Даже видит пищу в животе, как будто больной из стекла!»

Даже если больной умрет, его родные все равно доверия ко мне не теряют: «Ведь говорил же знахарь, что больной съел морковь. Какое уж лечение после этого!»

Так изо дня в день росла моя слава, а с ней и мои доходы. Но у тебя ума мало. Сумеешь ли ты? Но раз люди просят, знахарствуй после меня… Дай тебе бог…

Знахарь умер. Сын начал лечить.

Когда пришел новый знахарь в первый раз к больному, он во дворе у него, кроме седла и осла, ничего не заметил.

Вошел к больному, послушал у него сердце и говорит:

— Ай-ай! Зачем это вы ослиное седло ели? Вам это вредно. Вот ваша болезнь и усилилась.

Больной, хоть был совсем плох, так рассердился, что вскочил и разбил знахарю нос.

А родные больного тоже так обиделись, что выгнали вон этого знахаря, и никто его больше к себе не звал».

Хаджиназар замолчал, глядя на муллу.

Мулла удивленно спросил:

— Что ж это такое? На что вы намекаете?

— А к тому, что вы, видно, тоже ни к чему другому не способны, как только быть муллой. Надо это помнить и в крестьянские дела без толку не совать нос. Шахназар учился на советских курсах. Там он испортился. Зачем вас к нему понесло? Да еще врали про Гиждуван, а до Гиждувана отсюда восьми верст нет, всякий знает, что там никакая земля не разверзалась. Я разве этому вас учил? Еще хорошо, что он вас не побил.

— Почему? Ведь Лота [144]Стр. 320. Лот — библейский Лот, признанный исламом пророком.
земля поглотила? Почему же она не могла поглотить колхозников Гиждувана? — оправдывался мулла.

В это время раздался призыв к послеполуденной молитве.

Мулла поневоле замолчал.

Хаджиназар, воздев руки к потолку, произнес:

— О господи! Во имя Мухаммедова призыва избавь нас от колхоза! — и громко начал читать молитву в подкрепление этой заветной просьбы.

— Грех разговаривать, слушая призыв к молитве, — попрекнул мулла Хаджиназара.

Но в это время с улицы раздался совсем другой призыв:

— Эй, крестьяне, бедняки, середняки, работники, бывшие рабы, все трудящиеся! Завтра в этот час соберетесь к сельсовету. Состоится собрание по вопросу об организации у нас колхоза!

Мулла, забыв на полуслове молитву, кинулся к мечети. Садык тоже не достоял молитвы.

— Прошу прощения. Мне надо домой. Надо успеть зарезать своих кур.

Хаджиназар, застыв с поднятыми к потолку руками, собирался с мыслями.

— Прирежь и Черного Бобра. Обязательно! И конец! — крикнул он вслед Садыку.

 

6

Крестьяне собрались в сельсовете. Было тесно. Столько людей редко собиралось сразу. Представитель района рассказал о преимуществах колхозного труда перед единоличным. Свою речь он закончил призывом:

— Предлагаю вам вступать в колхоз. Вступать всем, кто любит землю, кто не боится работы, кто хочет жить в достатке, кто верит своей власти, а не шепоту, не клевете наших врагов. Если здесь объединятся все трудящиеся крестьяне, все, кто привык обрабатывать свою землю сам, на вашей земле вырастет сильный, мощный колхоз.

— А вступать как? По своей доброй воле или по предписанию? — спросил Садык.

— Только по доброй воле. Принуждения тут не может быть. Но думаю, что сама жизнь заставит каждого подумать о своей собственной выгоде…

Садык перебил:

— Значит, по доброй воле?

— Да, только по доброй воле.

— Тогда мы по вступим, мы не хотим нарушать обычаи отцов и дедов наших.

Сафар-Гулам встал.

— Ты, Садык, от чьего имени говоришь? Ты сказал: «Мы не вступим». Кто эти самые «мы»? Если это богачи и землевладельцы и ты себя причисляешь к ним, тогда знай, что таких мы в колхоз не пустим, даже если бы эти «мы» очень хотели вступить. Понял? А если ты от трудящихся крестьян говоришь, тогда я тебе скажу — никто из нас не поручал тебе говорить от нашего имени. Тогда ты говори только от своего лица. Говори: «Я не вступлю». И мы тебе ответим на это: «Твое личное дело. За уши мы никого в колхоз не тянем».

— Я сказал «мы», потому что от многих слышал, что они не хотят вступать. От большинства это слышал.

— Так из них, из твоего большинства, за себя каждый сам скажет. Зачем ты смущаешь людей?

Раздалось несколько голосов:

— Неправда! Мы вступим в колхоз! Он нас не смутит. Мы не такие, чтоб пустые слова нас сбили с толку.

— А зачем шептаться по углам? — спросил Сафар-Гулам. — Не лучше ли сказать это здесь, перед всеми: не вступлю, мол, потому что мне то-то и то-то не нравится в колхозе. Будет честно и ясно.

Словно стрела впилась в Садыка: «Честно, ясно». Ему хотелось и говорить и поступать только так — честно, ясно, прямо. Смутившись, Садык сел и подтолкнул Нор-Мурада:

— Встань. Скажи им.

— Зачем вы людей пугаете, не даете им слова сказать? — крикнул Нор-Мурад.

— Ты не из пугливых. Встань и скажи! — ответил Сафар-Гулам.

— А чего мне бояться? Я при эмире столько всего пережил, что теперь мне ничего уж не страшно. Я при эмире часть своей земли потерял. Я и последние два танаба собирался продать, да декрет помешал. И слава богу! Теперь я получил от властей четыре танаба земли. Я хочу на ней работать. Сам работать. И жить, как сам захочу. А вы собрались отнять ее у меня, эту самую землю. Разве я соглашусь на это? Решите силой взять, берите. А сам я не отдам. Ни за что! Потом, кроме того, еще… Потом…

Он стоял, удивленный, что сказал все так коротко, а думал обо всем этом так долго. И твердя: «Потом, потом», — он сам себе не верил, что сказать уже нечего.

Тут встал председатель комитета бедноты Эргаш-бого Гулам и договорил за Нор-Мурада:

— Он сказал все, чему его научили. Больше сказать ему ничего не поручили, а сам ничего не может придумать. А начал ты правильно, Нор-Мурад, при эмире тебе, действительно, туго жилось. Испытал и лишения, и мучения, и всякие жестокости. И не только ты сам, а и отец, и дед, и все предки твои испытывали жестокости эмирской власти, голод, холод. Отцы и деды наши, твои и мои, да и многих здесь, были рабами. Их покупали и продавали, как рабочий скот. А теперь ты пришел в Союз бедноты, в союз своих братьев, и все ждали, что ты подашь пример, скажешь то, что думаешь и чего хочешь сам. А ты что сказал? Чьи слова? Чьи мысли высказал? Свои? Нет, Нор-Мурад! Мы здесь говорим о колхозе, а ты вместо разговора приценился к своей земле и заплакал: «Не дам, не выпущу, мое!» Не дашь? И не надо. Землю не возьмем и тебя с нее не сгоним.

Нор-Мурад постоял, потупившись, потом сел и зашептался о чем-то с Садыком.

Эргаш крикнул ему:

— Нор-Мурад! Ведь я тебе говорю. Почему ты не слушаешь?

— Слушаю я! — откликнулся Нор-Мурад. Эргаш продолжал:

— У тебя четыре танаба земли есть. А есть у тебя чем пахать землю? Ведь осла — и того у тебя нет. У кого ты будешь просить пару быков? У бая. Выпросишь, вспашешь. Но ведь не даром же, — за быков-то надо платить. Один раз хватит расплатиться, а при неурожае так и не хватит.

Эргаш посмотрел, слушают ли его. Слушали, затаив дыхание.

— А в колхозе твою землю непременно вспашут. Вместе со всей колхозной землей. Никак не хуже. Почему? Да потому, что весь рабочий скот будет объединен. Потому, что государство даст нам плуги вместо сох, пришлет на наши поля тракторы, культиваторы, такие машины, каких мы еще и во сне не видели. И при такой обработке твоя земля даст урожай втрое. Я вижу: ты просто-напросто не разобрался в этом деле, даже не знаешь, что такое колхоз, а выступил тут, не подумав. Ты сперва подумай, Нор-Мурад. А подумаешь, скажешь совсем другое.

— Почему «не подумав»? Я знаю, что такое колхоз!

— Знаешь? Тогда встань и скажи всем: что такое колхоз?

— А что ж тут знать? Колхоз — это все равно что земельная реформа. При земельной реформе землю забирали только у богатых, а при колхозе и до бедноты добрались.

Эргаш весело засмеялся.

— У одного человека спросили: «Что такое рыба?» Он ответил: «Она вроде верблюда — у нее тоже два рога есть». Вот и ты такой же — не разглядел ни рыбы, ни верблюда, ни земельной реформы, ни колхоза.

И Эргаш объяснил ему:

— При земельной реформе брали землю у тех, кто сам ее не обрабатывал, кто жил за счет других, работавших на этой земле. Эту землю отдавали таким, как ты, кто работал на ней сам, не жалея сил. Землю отдали ее истинным хозяевам. А при колхозе эти же самые бедняки объединяют эту же землю, объединяют свои рабочий скот и обрабатывают сообща эту же самую свою землю. Но уж тебе не придется ходить по дворам и выпрашивать, как милостыню, пару быков. Быки для твоей земли будут у тебя в колхозе.

— Его баи обманули! — крикнули Эргашу.

— Они и меня хотели сбить с толку. Подослали ко мне муллу с проповедью. Ну, я ему в ответ свою проповедь прочитал, — засмеялся Шахназар. — А подсылали!

— Дайте мне слово! — поднялся седобородый Кулмурад. — Вот в нашей деревне были очень богатые скотоводы и землевладельцы, но были и рабы, и пастухи. Мы, деревенские большевики, с красными партизанами, когда они вернулись с войны, организовали в прошлом году артель скотоводов. Мы объединили своих каракулевых овец. В нашу артель вошло много бедняков, пастухов, бывших работников. Сто человек. А скота мы набрали более полутора тысяч голов. Мы половину приплода зарезали на шкурки, продали их государству, выполнив план на сто тридцать процентов. Выполнили и мясопоставки. И все же поголовье у нас удвоилось. А что сделали за тот же год богачи-скотоводы, что сделали крупные землевладельцы? Они свои стада порезали, пораспродали, часть угнали на сторону, даже в другие страны. И что получилось? Получилось, что у них этого скота больше нет и у государства его нет. А скот ценный, каракулевый! А мы свое стадо растим. Пасем его поочередно, по пять человек. Пока пятеро пасут наш скот, остальные девяносто пять в поле работают. А за наш труд, — его на долю каждого человека приходится по полтора месяца в году, — государство нам дает чай, и сахар, и мануфактуру, и денег, и еще пшеницы по сто пудов в год на каждого! А порознь каждый пас бы своих десять или пятнадцать баранов, все свое время на них бы тратил и половину того не получил бы, что мы теперь получили. Теперь у нас в деревне крестьяне собираются объединить и рабочий скот и землю обрабатывать так же сообща, как сообща стадо пасем. Будет у нас колхоз. Земледельческо-скотоводчсский. Я слушаю тут и понять не могу: чего вы от явной, ясной, прямой своей большой пользы отшатываетесь. Не отшатываться, не отмахиваться, а хвататься за колхоз надо, просить, настаивать, требовать, чтоб каждого из вас, ежели вы достойны, приняли в колхоз! Вот говорю, сам на себе испытавши. Сийаркул сказал:

— Верхом на осле за социализмом не угонишься. Социализм не построить на двух танабах земли с одним ослом в хозяйство. Не построишь его и на четырех танабах с лошадью, запряженной в соху. Я рабочий. Всю жизнь на хлопковом заводе работал. А смолоду очищал хлопок на деревенском веретене. Не смыкая глаз, не разгибая спины, за сутки человек мог на веретене очистить самое большее пуд хлопка. Самое большее! А на заводе такой же рабочий не только очищает, но и прессует и в кипы вяжет по сорок пудов хлопка в день. Почему? Потому что он работает не один. Работают сто человек, и эти сто человек за день сдают четыре вагона упакованного хлопка! Вот что значит совместный труд и машины. В одиночку, дома, эти сто человек пропустили бы в сутки сто пудов, а на машинах и сообща — четыре вагона! Техника помогает. Но техника может развиваться в колхозе, а в отдельных, маленьких хозяйствах разве развернешь ее? Надо земледелие поставить на тот же уровень, что и фабрики. Сообща купить умные, послушные машины, сообща работать, распределяя работу между собой. Тогда мы таких добьемся успехов, что и не снились нашим отцам.

На слова седого, темнолицего Сийаркула откликнулись такими рукоплесканиями, что старый рабочий растерялся и смущенно оглянулся на председателя.

А председатель поднял руку:

— Товарищи! Кто за колхоз, поднимите руки! Много рук поднялось.

— Так, опустите. Кто против? Председатель увидел поднятые руки Нор-Мурада.

— Ты все же против? — спросил Эргаш.

— Нет! Я «за»! Другие одной рукой голосовали за, а я двумя.

— Так ты же голосуешь против.

— Нет, я исправляю свою ошибку, — я всегда буду обеими руками голосовать «за». За колхоз! Я все понял.

 

7

Садык, задыхаясь от быстрой ходьбы, вернулся с собрания и нетерпеливо позвал жену:

— Привяжи всех кур.

Сказав это, снова пошел на улицу. Жена заголосила ему вслед:

— Ой, ну что это за напасть такая? Неужели всех надо резать?

Садык, прикинувшись, что не слышит, даже не оглянулся.

Волей-неволей пришлось переловить всех милых ей кур. Их было двенадцать.

Поймав, она связывала каждую веревкой.

Дети, плача, пытались отогнать кур от ее торопливых рук, умоляли пощадить кур, но ей от их слов становилось еще горше: ведь она и сама бы отпустила их на волю, а приходится говорить детям, что кур очень нужно зарезать.

— Не мешайтесь! Не вертитесь под ногами. Смотрите, может, и вас придется переловить, а нож-то — вот он, ой какой острый!

Оробев перед такой угрозой, смекнув, что в доме происходят какие-то непостижимые, но страшные дела, ребята присмирели и, чтобы не попадаться матери на глаза, убежали на улицу.

А мать, перевязав всех кур, прилегла и протянула ноги к жаровне. Она размышляла о том, что происходит.

«Здесь кто-то сошел с ума: или муж, или крестьяне, вступающие в колхоз», — решила она после долгих раздумий.

Солнце уже село.

Темнело, когда Садык вернулся домой. Дети ждали его.

Едва он показался, все они кинулись к нему с криком:

— Отец милый, милый отец, не режьте кур! Оставьте наших кур.

— Молчать! — свирепо остановил их Садык. — А не то обрежу вам уши! Мать! Неси мне брусок и нож.

Ребята, напуганные грозным окриком отца и зловещими словами — «нож, брусок, обрежу», забились под одеяло над жаровней и притихли.

Жена принесла нож.

— Отец! Еще и дня не прошло, как мы их связали. Они еще нечисты, есть их нельзя, да еще, говорят, после заката грешно резать и скот и птицу.

— Я спрашивал у муллы. Он сказал: «Режь, не грех, если есть срочная надобность».

— Какая же срочная надобность? Можно и завтра зарезать.

— Нет, завтра нельзя, завтра уже колхоз начнется. Раз все вступают, и я вступлю. А раз вступлю, я уже не буду их обманывать, тогда уж мое имущество станет общественным. И тогда уж ни сам его не коснусь, ни другим не дам! Завтра поздно будет, совесть мне не позволит, раз я вступлю в колхоз.

— Кур разве тоже объединяют?

— Все объединят. Все вещи. Все хозяйство. Каждый, кто вступает, сам составляет список своего имущества и при вступлении передает в колхоз. Ведь они могут проверить. Придут, увидят кур. Эх господи! Надо сейчас же резать, а уж потом я составлю список. Потом, если и найдут перья, пускай забирают себе на подушки.

— Корову, теленка, быков, осла куда денем?

— Одного быка и одного осла придется отдать. Нельзя не отдать. А насчет остальных я велел прийти мяснику.

— Ой, и их зарежете? Что же мне делать, когда будет столько мяса?

— Ты молчи! Я тебе не обязан доклад делать, что куда девать, что солить, что варить. Что надо, то я и делаю. И молчать! Поняла? Душа у меня разрывается. У тебя, что ли, она разрывается? А? У меня! А иначе нельзя!

И одну за другой он резал кур и, еще трепещущих, бросал жене.

Покончив с этим делом, он вымыл руки и снова ушел на улицу.

— Постойте! — крикнула она. — У меня ведь суп сварился. Поели бы.

— Оставь меня! Ничего мне в горло не идет, понимаешь!

— О господи! — запричитала она негромко, боясь, что кто-нибудь услышит ее. — Неужели колхоз — это такое несчастье? А я все смотрела, ждала этого, как нашего счастья. Право, тут кто-то сошел с ума. Кто? Муж?

В полночь Садык привел домой длинного молчаливого мясника.

Оставив его возле хлева, Садык вошел в комнату, зажег коптилку и понес в хлев.

При мерцающем, тусклом свете мясник, ощупав корову и телку, подошел к Черному Бобру.

Черная гладкая шерсть быка багрово переливалась при свете коптилки. Красный немигающий глаз быка, скошенный на мясника, не сулил ничего доброго.

Едва мясник протянул руку к быку, Черный Бобер боднул чужого человека и чуть было не вскинул мясника, но опытный человек ловко увернулся от опасных рогов.

Садык попытался успокоить Черного Бобра, поглаживая его могучую шею.

Мясник спросил:

— Так сколько же вам за этих трех?

— За четырех. Надо ведь и теленка считать.

— Когда покупают мешок с дынями, пару дынь дают в придачу. А я покупаю у вас столько скота, пускай уж теленок пойдет придачей.

— Ладно, пускай пойдет.

— Говорите цену. Надо спешить. Ночь кончается.

— Время идет. Ох, ничего не могу сообразить. Вы-то сколько думаете дать?

— Ну что ж, за этого бычка я, пожалуй, могу дать пятьсот. За старую корову четыреста. За телку — двести. Итого тысячу сто.

— Рахим-ака! Что это вы говорите? Это Черный Бобер-то бычок? Ему шесть лет. Да он из быков бык! Два месяца я на нем уже не работаю. Он одного жмыха съедает по пять фунтов за ночь. У него и в костях-то небось все залито жиром.

— Я же не тащу ваш скот из хлева. Пускай стоит, как стоял.

— Рахим-ака! Если человек тонет в грязи, ему надо руку протянуть. Не хотите руку пачкать, так хоть не толкайте его назад в грязь, если он из нее выбрался.

— Нет, зачем так говорить? Куда я вас толкаю? Я даю цену. Не подходит, ваше дело.

— Ну какая ж это цена?

— А мне легко ли сбывать этот скот! Украдкой придется его резать, украдкой продавать мясо. А попадусь, мне одного штрафа придется платить в три раза больше, чем все это дело стоит. Нет, больше не дам. Прощайте.

И мясник пошел к воротам. Но ведь ночь кончается!

— Куда ж вы? — крикнул Садык. — Постойте! А сколько вы хотите с меня за тощую корову, которую я у вас смотрел?

— Пятьсот. Садык рассердился.

— Что ж, за сумасшедшего, что ль, вы меня считаете? А? Нет, я Черного Бобра лучше отдам в колхоз. Я хотел от продажи иметь хоть маленькую выгоду. А если так, зачем же мне его продавать?

— Ну, ладно, ладно. Желаю вам удачи. Отдаю вам корову за четыреста, и по рукам.

— Нет, — отдернул руку Садык. — Не выйдет! Я лучше свою корову отдам в колхоз. Вы за нее даете четыреста, а она куда лучше вашей.

Но мясник ухватил руку Садыка. — Ладно. Бог с вами. Желаю вам удачи. Берите за триста. Этот скот я сейчас уведу, а утром, на рассвете, приведу вам ту корову и принесу восемьсот наличными. По рукам? Садык согнулся, как под непосильной ношей.

— Ладно. Желаю вам удачи. Мясник повел скот за ворота.

Садык, уже не скрывая и не стыдясь слез, шел, привалившись к Черному Бобру, оглаживая его скользкую теплую шею, такую знакомую морду с твердой горбинкой на широком носу. Слезы застилали глаза, и не видно было, сгущается мрак или проходит.

В это время раздался громкий жалобный крик жены, смотревшей сюда с женского дворика:

— Ой, коровушка! Через три месяца отелилась бы. Молоко бы давала густое, жирное! Сметану делали бы густую-прегустую!

Садык захлопнул ворота и подбежал к жене:

— Молчи! Услышат! С ума, что ль, сошла?

Но, взглянув на ее заплаканное, огорченное, доброе, родное лицо, сам заголосил, схватившись за голову.

Заявлений о желании вступить в колхоз подано было много. Эргаш сидел в комитете бедноты, разбирая заявления и разговаривая с подавшими их.

— В заявлении вашем указана соха. А почему не указана корова?

— Я беден. Корове у меня нечего делать. У другого Эргаш спросил:

— У вас земли много, а бык один. Как же вы всю свою землю пахали на нем?

— У меня один бык, я его отдаю вам. Вам мало? А почему не мало, когда вон голодранец с одной сохой вступает?

Эргаш, внимательно посмотрев на недовольное лицо собеседника, положил его заявление к другим.

— Разберем. Обсудим.

И отвернулся к Хаджиназару:

— У вас три заявления написано. Одно от вас. А эти?

— В них написано, от кого они.

— А что это за люди?

— Братья моей жены. Сами прийти стесняются, прислали со мной.

— Понятно. У вас в заявлении указана только одна корова. Где же остальной скот, где хозяйственный инвентарь? Разве вы бедняк?

— Я не называю себя бедняком. Но нынешнее время — время трудное. Я совсем разорился. Одного быка и корову я осенью продал, а деньги проел. Молодого бычка и курдючного барана заколол, за зиму съел. Осел сдох. Понять не могу отчего. Молодой, сильный осел был, взял и сдох. Беда не приходит одна. Вслед за ослом верблюд в ростепель поскользнулся и сломал ногу. Пришлось прирезать. Мясо я пожертвовал, роздал народу. В конце зимы…

Нор-Мурад перебил Хаджиназара:

— Ладно, дед! Я боюсь, как бы вы сейчас еще не сказали, что в конце зимы вымерло и все ваше семейство, и сами вы в том числе.

Эргаш взглянул на Нор-Мурада без улыбки, но с полным пониманием.

— Ну, а что случилось с сохой, бороной, с мотыгами?

— Не дают слова сказать, — сердито покосился Хаджиназар на Нор-Мурада. — Соха? Борона? А вы забыли разве, какие холода стояли этой зимой. А дров мне, старику, где взять?.. Да… Пришлось сжечь. Вместо дров.

— Разберем, — ответил Эргаш. — Разберемся.

И когда Хаджиназар, потоптавшись в раздумье, словно намереваясь еще что-то сказать, или спросить, или припомнить какие-то невысказанные доводы в свою пользу, молча отошел, подал заявление Нор-Мурад.

Эргаш с удивлением прочел длинный список Нор-Мурадова имущества:

— «Котел чугунный, бок отколотый. Кувшин медный, бухарский. Прялка. Веретено. Корзина для хлопка. Блюда глиняные, три…» Зачем нам это?

— А откуда мне знать, что понадобится колхозу? Что имею, то и отдаю. Раз я вступаю в колхоз, зачем мне посуда? Приду в колхоз, поем, да и назад домой.

— Кто тебе сказал, что котлы и посуда у нас будут общими?

— Так на улице такой разговор был.

— Богачи и враги распускают такие слухи. Незачем этому верить. Стыдно, Нор-Мурад. Мы войну с тобой вместе прошли, я думал, она тебя уму-разуму научила…

— А разве плохо объединить всю посуду? Зачем каждому отдельно варить обед? Лучше прийти в колхоз, поесть, да и назад.

— Не все с этим согласятся. А навязывать людям общий обед мы не можем. Это дело личное. Одно дело хозяйствовать, другое — обедать. В колхоз идут добровольно, и вопрос о питании может решаться только добровольно.

— А веретено для очистки хлопка и прялка для пряжи пригодятся колхозу, — сказал однорукий юноша, сидевший тут же.

— А зачем они нужны? — спросил Эргаш.

— Мы боремся с теми, кто укрывает хлопок. А с помощью прялки и веретена хлопок расходуется дома. Мы даже думаем составить отряд из пионеров и комсомольцев и пройти по дворам, собрать этот инвентарь.

— Эх, — вздохнул Нор-Мурад. — Жалко, я староват. Но вы примите меня в отряд, и я пойду с вами по дворам. Ведь у того же Хаджииазара штук десять прялок найдется. Ими-то он не станет отапливаться. Они-то у него, я догадываюсь, целы и сохранны и даже где-нибудь прибраны от любопытных глаз.

— Что ж, пятидесятилетний почетный пионер будет украшением отряда! — сказал однорукий юноша и взглянул на Хаджиназара. — А вы, дядюшка, не успели сжечь свои прялки?

Богач обиделся:

— Товарищ Юлдашев! Покойный родитель ваш Юлдаш-ака был человеком бедным, добрым, скромным. Никогда никого не задевал, зря не обижал. Откуда у вас столько ехидства? Под каждого копаете, во всякое дело суете свой нос. Нехорошо, право.

Вожатый не замедлил ответить:

— Вам, конечно, нравилось, что были бедны да молчаливы, работящи да скромны. С такими баям легко было. Пользуясь скромностью наших отцов, вы тогда спускали с них по три шкуры. А мы хотим по праву получить обратно взятое вами у отцов. Оттого у нас и нрав другой.

Эргаш просматривал заявление Садыка, когда бай спросил:

— Простите, пожалуйста. Я хочу вас спросить.

— Спрашивайте! — поднял голову Эргаш.

— Если я дам в колхоз двадцать танабов хорошей земли, самой лучшей земли, а уважаемый Нор-Мурад даст четыре танаба плохой, никуда не годной, при сборе урожая мы получим равные части?

Эргаш ответил:

— Пока будем вместе работать. Ко времени сбора вопрос этот успеем обсудить и согласовать в районе.

И вернулся к заявлению Садыка:

— Так, Садык-ака. У тебя указано восемь танабов земли. Соха, борона. Бык, осел. Ты, видно, честно, с чистым сердцем идешь в колхоз.

Хаджиназар принял эти слова Эргаша как личную обиду.

— Что ж, брат Эргаш, это и понятно. Садык — середняк. Его хозяйство покрепче, чем у меня, вот он и вносит больше, чем я.

Однорукий Юлдашев сказал:

— Вот, дядюшка, выходит, что Садыку придется больше получить урожая, чем вам.

— Почему же?

— Потому что он вносит в колхоз больше, чем вы.

— Даже если его осел стоит больше меня, то ведь моя земля больше его земли!

— Да, действительно осел Садыка стоит больше вас, — не очень вежливо усмехнулся Юлдашев.

Хаджиназар, занятый размышлениями о дележе урожая, пропустил мимо ушей насмешку Юлдашева.

В это время Эргашу подал заявление человек в голубой чалме.

Эргаш посмотрел заявление.

— Разве вы не были муллой?

— Я после революции это дело бросил. Изредка, когда очень уж просят, читаю молитвы и отпеваю покойников. Но если это грешно, я брошу и это.

— К чему эти отпевания колхозникам? У них вся жизнь впереди! — весело развел руками Нор-Мурад.

После муллы подал заявление бледный, как мертвец, молчаливый человек.

— Чем вы занимаетесь? — спросил Эргаш.

— Обмываю покойников.

— А в поле не работали?

— Не приходилось.

— Вы решили заняться земледелием?

— Если хватит времени, займусь. Но ведь моя работа необходима для общества.

— Иначе говоря, вы хотите обмывать мертвых, а свою долю урожая получать с живых?

— Не откажусь, если будет урожай. Юлдашев засмеялся:

— Вот, например, я коммунист. Обойдусь без ваших обрядов. На вашу долю останутся только те, кто завещает обмыть их по старым обрядам. Но сколько будет таких колхозников? Поэтому ваш труд в колхозе, мы надеемся, не найдет себе большого применения.

Хаджиназар, ворча, вышел.

— Тут и помрешь, даже не обмоют!

— Вы, значит, не примете от меня заявление?

— Не могу не принять, — задумался Эргаш. — Мы все заявления обсудим на общем собрании, решим о каждом в отдельности там же. Кого собрание утвердит, тех примем. А часть, я думаю, будет отклонена.

Со двора послышался шум:

— Колхозников решено хоронить необмытыми, неотпетыми. Без молитв.

— Колхозникам не дадут обмывать своих покойников.

— Нет, такой колхоз не для нас! Эргаш встал и поспешил во двор.

Юлдашев, Нор-Мурад и несколько крестьян выбежали за ним следом.

Эргаш крикнул:

— Люди! Слушайте! Не верьте брехне!

Но народ шумел.

— Это «работа» Хаджииазара, арестовать бы его, — предложил Юлдашев.

Но Хаджииазара во дворе уже не было.

Бросив это вслух, как спичку в бочку с керосином, он поспешил уйти подальше от пожара.

 

8

Когда настали первые дни колхозной жизни, начались трудности.

Общественный рабочий скот поставили на колхозном дворе. Ни стойл, ни конюшен приготовить не догадались, рассчитывая на погожие дни. Не успев привыкнуть друг к другу, оставленные без привязи, ослы погрызлись с ослами, быки перебодались с быками, калеча друг друга, наполнив окрестности ревом и ржанием, словно на деревню обрушилось стихийное бедствие.

В ночной темноте, при тусклых вспышках светильников, среди вздыбленных лошадей и ослепших от ярости быков, колхозники, с опасностью для жизни, кое-как развели скот в разные стороны двора и поставили на привязь.

Но тут обнаружилась новая беда.

Объединяя скот, забыли объединить корма. Готовя скот в колхоз, запасы на зиму не приготовили, а некоторые под влиянием вражеской агитации распродали и то, что было. По дворам валялись лишь жалкие остатки клевера и соломы. Этих остатков могло хватить всего на несколько дней.

Не было надежды и на урожай кормовых трав.

Из туменя дали план на большие посевы хлопка за счет остальных культур, хотя время для посева хлопка уже ушло.

Баи, не принятые в колхоз, и мулла возликовали, шепча крестьянам:

— Скот-то ваш подохнет с голоду. К тому и велось это дело, чтоб вас без скота оставить.

— Вслед за скотом и вы все перемрете с голоду: из хлопка-то плова не сваришь, хлопок-то скоту не скормишь.

— Большевикам этот хлопок и не нужен. Когда они велели сеять его? Когда уж поздно было. Зачем? Не урожай им нужен, не хлопок, им нужно, чтоб у вас ничего не было.

Иной из колхозников, огорченный и раздосадованный первыми неудачами, раскрывал свое ухо при встречах с богачами, задумывался над словами, а богачи шептали настойчиво, неустанно, сочувственно вздыхая, сострадательно улыбаясь, сокрушенно покачивая головой.

Сокрушаясь о голодающем скоте, боясь, что и самим не уйти от голода, некоторые из колхозников отшатнулись от общего дела, бросили колхозную работу, растерянно расхаживали по деревне, жалуясь на неудачи и не зная, как утешить друг друга во всей этой беде.

И в это время товарищ Сталин написал статью «Головокружение от успехов».

Встала задача закрепить достижения, исправить ошибки и повести борьбу с клеветой богачей и мулл.

Видя, что надежды их рассыпаются в прах, богачи пустили новые слухи:

— Сверху есть приказ: уходить из колхоза, жить по-прежнему, своими хозяйствами.

Работа начала налаживаться при практическом руководстве работников района и центра, беспрерывно наезжавших с директивами партии.

А после того, как знаменитые «25 тысяч» работников промышленных центров прибыли в села и деревни с особыми директивами ЦК ВКП(б), подул новый, живой, чистый воздух.

Садык, погоняя перед собой осла, тащил упиравшуюся тощую корову.

Жена встретила его в воротах.

— Отец! Вы тоже вышли из колхоза?

— Нет, не вышел! — сердито ответил Садык.

— А зачем же привели скот?

— Временно. Пока нет помещения и пока нет корма.

— Многие уходят из колхоза. Почему бы и вам не уйти?

— Нет, я не уйду. Назло Хаджиназару не уйду. Чтоб ему пусто было, не уйду! Он меня все время пугал колхозом. Из-за него, окаянного, я погубил весь скот. Я Черного Бобра погубил.

— Да. И кур тоже… А какая у нас корова была!

— Он всех отговаривал. А сам раньше всех побежал в колхоз. Так устроил, что теперь у него три хозяйства. Даже на воротах три номера прибил. Будто там три семьи живут!

— А зачем?

— А затем! Прибыль в колхозе будут распределять по семьям или по хозяйствам. Он хочет получить три доли. Поняла?

— А если бы вы ушли из колхоза, зажили бы мы по-прежнему. Завели б и корову и кур.

— Сегодня на собрании такой разговор был: можно корову дома иметь и кур можно иметь, если это не мешает работе в колхозе.

— Это хорошо.

— Что ж хорошего?

— А что?

— Где возьмешь корову, где добудешь кур? Из-за негодяев, вроде Хаджиназара, ни у кого не осталось ни скота, ни птицы, ни клочка сена, ни снопа клевера.

— Но у нас-то ведь еще цело сено. Хватит на корову до новой травы. Деньги от мясника тоже целы. Можно на базаре купить корову.

— Денег, что мясник заплатил за три головы, не хватит и на одну корову. Коров на базаре нет. А сена до новой травы нам и так еле хватит. Эту падаль, что я купил у мясника, надо кормить? Осла надо кормить? Вот тебе и все сено.

— Что ж, для того, что ли, мы сено сберегли, чтоб колхозный скот кормить? Эта корова с ослом уже не наши, они — колхозные.

— А я и сохранил свое сено затем, чтоб досадить Хаджиназару. Он свое отвез в Гиждуван на базар и нас всех уговаривал сделать так же. У кого не было лошади, чтоб свезти на базар сено, у тех Хаджиназар покупал сено и отвозил сам. Когда он мне посоветовал сено продать, я решил сделать наоборот, потому что я в нем сомневаться стал. Дверь от сеновала замазал, завалил хворостом. Вот сегодня и вижу, что правильно поступил.

— Значит, если человеку не веришь, надо поступать наоборот?

— Конечно! — назидательно ответил Садык. — Разве ты не слышала: один человек спросил муллу: «Как мне избавиться от наущений беса?» Мулла ответил: «Поступай наоборот!» Вот и я, пока слушал беса, этого щербатого Хаджиназара, потерял и своего Черного Бобра, и весь скот. А поступил ему наперекор — и сохранил сено.

— Но почему ж все-таки вы хотите кормить этим сеном колхозный скот, а не свою корову?

— Опять свое твердишь! Я ж тебе сказал. И к тому ж на осле я буду работать. Я старый пахарь. А извозчик и пахарь сами голодать будут, пока не накормят свою лошадь или своего быка.

В надежде на будущее жена Садыка примирилась с настоящим.

— Ладно. Вырастет клевер, травы накосим, — тогда и купим корову.

— Нет, на это не надейся: все земли пойдут под хлопок. Говорят, никаких кормовых трав в колхозах сеять не полагается.

— Как же засеять столько земли хлопком? Где же найдут столько скота, чтоб ее вспахать? Да и тот скот, что есть, куда он годится? Это же одни кости. Где у него сила, откуда было ему за зиму ее набрать?

Но разговор их прервался: с улицы раздался странный, ни с чем не схожий гул.

Гул медленно нарастал.

Садык выскочил за ворота. Жена побежала на крышу.

По улице со стороны Гиждувана медленно ползли два гусеничных трактора.

Они везли за собой четырехколесные арбы, наполненные товарами, зерном, мануфактурой.

Тракторы шли неторопливо, и что-то было торжественно гордое, неотвратимое в их неуклонном и спокойном движении, когда, легко преодолевая колдобины и канавы, машины проходили через деревню.

Деревенские жители выбежали на улицу. Женщины, забывая об обычаях, выскакивали за ворота с непокрытыми головами, широко раскрыв глаза, опустив затрясшиеся руки: «Господи, господи, спаси и помилуй». Ребята бежали впереди, спеша насмотреться на диковинные машины.

Перед правлением колхоза тракторы остановились.

Трактористам пожимали руки.

Товар с арб понесли в колхозные амбары.

На крыльцо вышли Сафар-Гулам, Кулмурад, Эргаш.

Начался митинг.

Сафар-Гулам рассказывал, сколько земли может за один день перепахать такой трактор. Сравнил труд послушной машины с трудом самого сильного коня.

С крыльца сошла Мухаббат.

Тихая Мухаббат, вернувшаяся несколько дней назад из города, подошла к трактору, села за руль и повела трактор.

На нее смотрели с испугом. Старики онемели, раскрыв рты и растопырив руки.

Женщина не боялась этой машины, направила ее в колхозный двор, нигде ничего не задев. Поставила машину под навес и спокойно сошла, вытирая тряпкой руки, словно плов сварила, словно корову подоила.

В деревне еще не знали, что в городе Мухаббат кончила курсы трактористов.

Но она еще не дошла до правления, как раздались крики, спор, опять крики:

— Не нужен нам трактор! Прочь его! Вон его отсюда! На эти крики из правления вышел Сафар-Гулам.

— Что случилось?

Несколько колхозников, возбужденно споря, подошли к Сафар-Гуламу.

— Не надо нам этого трактора. Он опоганит землю. Урожай на ней не уродится. Трактор — это не от бога, это от дьявола!

— Не надо трактора! У нас есть соха, есть мотыга, — ими праотец наш Адам работал, он оставил нам их, а мы их бросаем? Нет! Не бросим!

Услышав о дьяволе и об Адаме, Сафар-Гулам засмеялся. Но вдруг брови его сурово сдвинулись:

— Идите за мной!

Он провел их сперва в один из амбаров на колхозном дворе. Отперев дверь, он сказал:

— Смотрите!

В закромах, почти до самого верха, лежала только что ссыпанная сюда пшеница.

— Видели это?

Крестьяне смотрели, любуясь нежно золотившимся отборным зерном.

Кто-то взял горсть зерна, подержал на раскрытой ладони, понюхал, попробовал на зуб и нехотя, словно жалея расстаться с сухими тяжелыми зернами, пересыпал их тонкой струйкой на другую ладонь.

— Видели? Теперь идемте. Они вышли.

Сафар-Гулам запер на замок этот амбар и повел их к другому.

За крепкой дверью там лежали тюки мануфактуры, тесно сложенные, и видно было, что ее здесь много и что она разнообразна.

Розовели цветы на плотном сатине, пестрели края тюков с пестрым ситцем. Веселая искорка пробегала по ребру скатанного ферганского шелка. Можно было угадать, как цветист, как ярок и ясен узор на шелку, туго свернутом в небольшие куски.

Сафар-Гулам показал ящики с чаем, ящики с мылом.

Приподняв узкую дощечку на крышке ящика, вынул пачку чая, и все увидели знакомую обертку любимого отличного зеленого чая.

И опять Сафар-Гулам вывел их всех из амбара, запер дверь и проверил замок.

Среди двора все остановились. Подошло еще несколько крестьян. Сафар-Гулам сказал:

— Видели? Все эти товары получил колхоз из района. Эти товары мы дадим тем, кто будет лучше работать. А я предлагаю вам такое условие: если земля, вспаханная сохой, окажется лучше вспаханной трактором, если из-под сохи урожай выйдет лучше, чем из-под трактора, весь товар дам тем, кто пашет сохой. Если ж трактор вспашет землю лучше и урожай вырастет на ней обильный, не взыщите: товары получат в первую очередь те, у кого будут лучше показатели.

Слова Сафар-Гулама озадачили крестьян: как твердо сказано, — у кого будут лучшие показатели, тем и товар. Тем и уважение! Никто не решился спорить с Сафар-Гуламом.

Задумчиво, тихо переговариваясь, разошлись.

Вернувшись домой, Садык застал жену забившейся в угол. Голову она накрыла одеялом и прижала одеяло к ушам.

— Мать, что случилось? — спросил Садык, стаскивая с жены одеяло.

— Ушел он?

— Кто?

— Антихрист.

— Какой?

— А тот, что при конце света всех загребет.

— Где ты его видела? В голову тебе, что ли, ударило?

— Вы ж сами его видели, отец! — удивилась она, выглядывая из-под одеяла.

— Когда?

— Да он же прошел по улице, а вы бежали за ним следом.

— Ох! Так ведь это же трактор! Он колхозные земли пахать будет. А каких не успеет вспахать, те запашем сохой. Рабочего скота у нас мало, а земли много. Нам и прислал район машины на помощь. Вставай!

Втайне жена еще сомневалась: что это за диковинный пахарь объявился? Но нельзя перечить мужу. Она сделала вид, что вполне верит его словам, вбросила одеяло и встала.

Но лицо ее было бледно от страха.

— Кто тебе объявил, что это антихрист? И почему ты спрятала голову под одеяло?

— Когда я поднялась на крышу, чтоб взглянуть на улицу, вижу, идет по улице что-то длинное, ноги спутаны; не успела присмотреться, слышу, у соседей кричат: «Конец света, конец света, антихрист пришел!» Это у рисоторговца, у Ширбека, жена завопила. Я заглянула с крыши к ним, а они меня позвали: жена Ширбека и Халифа-биби. Я к ним сошла, а они мне: «Бога вы не боитесь, если на такую вещь смотрите!» — «На какую?» — «Да это ж антихрист идет. Кто его увидит или услышит, тому прямая дорога в ад!» Говорят, а сами закрывают головы, чем попало. А мне еще мать такое же рассказывала, когда я маленькой была. Я, как услышала это, прямой дорогой сюда. Завернула голову одеялом, чтоб ничего не видеть, ничего не слышать. От страха меня в пот бросило. Сижу, вспоминаю: мать мне рассказывала, когда я была маленькой, что нет тому спасения и прощения, кто услышит стук и треск его барабанов. А он как трещит-то, сквозь одеяло слышно! Вот я и сидела тут ни жива ни мертва, как вы подошли! «Кто?» — думаю. Сердце остановилось. Ведь чего ж мне самой-то в ад лезть? С этих-то пор!

— Стыдно слушать тебя! Эти соседки против колхозов: слушают своих мужей, норовят каждому колхозному делу наперекор что-нибудь сказать. Чьи они жены? — Ширбека-торговца, Хаджиназара — негодяя, погубителя моего Черного Бобра. Вот и пускают пыль в глаза. А ты-то зачем им веришь? Ты-то чего боишься?

— А откуда знать, будет ли от трактора польза колхозу? Сами вы сегодня впервые его увидели.

— Мне гиждуванские колхозники говорили, что на полях из-под трактора урожай у них вдвое против прежних вышел. Да и в правлении об этом говорили люди, к которым я веры не потерял. Трактор только и может нас выручить. Не сомневайся, вспашем землю, сколько понадобится, урожай соберем хороший. А если что мне не по душе, так это насчет кормовых трав. Если их не посеять, трудно нам будет. А сеять их не собираются.

— Почему ж не собираются? Почему бы и не посеять немного? И колхозный скот был бы сыт, и мы бы могли держать корову.

— Сегодня говорили об этом в правлении. Я им говорил: «Посейте понемногу клевера, кукурузы, люцерны. Понемногу, — говорю, — не в убыток хлопку». Против меня тут же выступил Шашмакул. Даже кулаком меня обозвал.

Садык задумался. Помолчав, он сказал жене:

— Все-таки дела в колхозе налаживаются. Перегнули, теперь выпрямляют. Думаю я, насчет травы тоже дело поправят. Сколько ни думаю, никак не пойму, какой от нее вред колхозу, какой вред хлопку? А польза будет. Большая польза. Зачем же от пользы отказываться?

Страх у жены прошел. Лицо ее опять зарумянилось, глаза повеселели. На душе у нее стало даже легче и веселее, чем было до появления трактора.

— Ну вот, — сказал Садык, погладив ее синевато-черную косу. — Не надо тебе страшиться чужим страхом, лучше живи своей радостью.

— Откуда ж взять радость-то? У меня пустые руки, чем их займешь? Ни скота, ни птицы. А я радовалась, когда видела, как дело спорится. А когда нет дела… Вы вон и то, с той ночи, как увели от нас Черного Бобра, в первый раз сейчас вспомнили про мои косы.

— С той ночи и меня будто что придавило. Какая-то тьма в глазах. Хожу и весь свет другой — деревья серые, вода желтая, земля под ногами твердая, как камень. И ничего мне не надо, ни еды, ни твоих кос, ни людского разговора. А сегодня, как только пришли машины, был у нас в правлении митинг. Сафар-Гулам-ака говорил, Мухаббат показала, как послушен трактор, — женщину слушается. Вижу, есть у нас сила! Понял: запашем поля, власть о нас помнит. И стало в глазах светло, на душе легко и видно далеко вперед. Понимаешь ты меня или нет?

Она внимательно слушала, поглаживая его шелковистую бороду.

— Понимаю вас, понимаю, отец!

— Ну, разводи огонь. Есть хочу. Поедим, немножко вздремнем, и пойду пахать.

Жена удивленно, не решаясь еще верить ему, ждала каких-нибудь слов, чтоб поверить, что Садык опять стал прежним, каким был до потери Черного Бобра.

Шелковистые завитки скользили между ее пальцев. Лицо Садыка было прежним, спокойным, ласковым, взгляд задумчивым и внимательным, а губы улыбчивыми.

И словно не было и не могло быть на этом лице ни сдвинутых бровей, ни растерянного, пугливого взгляда, ни тоскливо сжатого, молчаливого рта!

Садык вышел к детям, а его жена встала и пошла к очагу.

Весело запылали колючки.

И в этот вечер огонь слушался ее лучше и горел ярче, и запах варившегося мяса и лука был, видно, крепче, чем прежде.

И она управляла огнем, слушая, как дети наперебой рассказывали ей о тракторе, мешая правду с вымыслом, рассказывали восторженно, веря в то, что нет ничего на свете, чего не смог бы осилить и сделать трактор, настолько послушный человеку, что любая женщина может повелевать им.

 

9

Запахали. Засеяли. Взрастили.

Пришло время собирать хлопок. Приближалась зима. Белые холодные тучи застилали небо.

Дул студеный ветер. От ветра трескалась кожа на руках, лицо краснело, глаза слезились. Хлопьями падал тяжелый, влажный снег.

Люди разбрелись по полю, занятые сбором хлопка. Но людей в этот день было мало.

Подходя к сборщикам, Сафар-Гулам удивился и встревожился:

— Что случилось? Где народ?

— Отправились на пир.

— Куда это?

— В сад к Фазилу-баю. У него обрезание младшему сыну, и он позвал крестьян из всех соседних деревень. Пир на весь мир. Кому удалось не попасться на глаза брату Эргашу, все ушли туда.

— Новая проделка классового врага! — сказал Сафар-Гулам. — И вы попались в этот капкан.

— Что же это за капкан? — сердито ответил один из сборщиков. — Как сказано — «будь хоть козел, лишь бы доился», а жирный горячий плов не молоко разве в такой холод! Да еще даром! Вот вы, классовые друзья, заставляете работать на стуже, так что руки потрескались. А классовый враг угощает пловом, угощает чаем.

Гафур-прядильщик сказал:

— Бай устроил пир во время уборочной не затем, чтоб вас накормить и порадовать, а чтобы сорвать сбор хлопка. Чтоб навредить колхозу, да и крестьянам-единоличникам. Время сейчас каждому дорого: мороз вот-вот побьет все, чего не успеем собрать. А работаешь ты не для нас, а для себя. Для самого себя, друг. Пойми.

— А если надо было собирать хлопок, почему его сбор затянули до морозов? Тепло-то было всю осень! — проворчал Мавлйан.

— Мы его два месяца собираем. А где ты тогда был? Почему тогда не шел нам помогать? Если б ты пришел, да, глядя на тебя, пришли и остальные, мы давным-давно собрали б весь хлопок. А то я тебя тут вижу всего в четвертый раз.

— Нет, это ты зря говоришь — я шестой раз вышел. А моя жена разве не работала? Если я иду на базар или еще куда по делам, сюда выходит моя жена. Ведь доход будет распределяться по хозяйствам? От моего хозяйства тут всегда работает человек. Ты зря вздумал меня пробирать.

Гафур сердито отозвался:

— А я что ж, за три хозяйства, что ли, буду получать? А на работу выхожу я сам, и моя жена, и дочь.

Фатима, его дочь, поддержала отца:

— Вы, отец, понимаете, зачем нам надо так хорошо работать, а дядя Мавлйан этого не понимает. Он еще не осознал значения борьбы за полное обеспечение нашего социалистического государства своим хлопком. Надо ему разъяснить, может быть, он и перестал бы сердиться, что не попал на пир к богачу.

Озабоченный Сафар-Гулам пошел на соседний участок. Подошел Садык и ответил Мавлйану:

— Я тоже одним хозяйством считаюсь. Однако работаю сам с женой. Вместе. А Хаджиназар придет доход получать за три хозяйства. Но ни на посевной, ни на окучке, ни на поливе, ни на чеканке, ни на сборе никто его и в глаза не видел. Это, конечно, обидно тем, кто работает.

Острая на язык Фатима и тут добавила:

— Хаджиназар в поле не ходит, но он и дома не сидит, — он в правление ходит. Целые дни там сидит, — своего прежнего писаря протащил завхозом, а как только дядя Сафар выедет в поле, так Хаджиназар садится в правлении и рассуждает с завхозом, как дальше жить.

Мавлйан сердито ответил ей:

— Сафар-Гулам — председатель колхоза. Незачем ему по полям глину месить. Его дело — сидеть в правлении, караулить порядок.

— Если он и дядя Эргаш засядут в правлении, кто же колхозные дела двинет? Они ходят по дворам и чуть не силой тащат таких, как вы, на работу. А в правлении сидит Хаджиназар, ему ничего не хочется делать.

— Ты вот знаешь про эти дела Хаджиназара, а почему не скажешь Сафару или Эргашу? Ты комсомолка. Ты обязана такие дела не в себе таить, а оглашать. Обязана! — закричал Садык. — Если мы скажем, подумают, что у нас склока. Подумают, что колхоз хотим развалить. А ты — комсомолка, к твоим словам прислушиваются.

— Они мне отвечают: «Погоди. Соберем хлопок, тогда разберемся. Тогда займемся правлением, а пока надо заниматься полями».

— Я с женой целые дни тут работаю, а Хаджиназар бездельничает. А потом явится к горячему плову и запустит в блюдо сразу три руки! — закричал Садык.

— Я не человек, что ли? — спросил Науруз, старший брат жены Хаджиназара. — Хаджиназар не выходит, а я-то работаю!

— Ого! — ухмыльнулся Гафур. — Ты вместо Хаджиназара? Так ведь ты же записан как отдельный хозяин! И твой брат — тоже отдельный хозяин. При чем же тут Хаджиназар? Ты сам за себя, твой брат сам за себя, значит, и твоему шурину надо работать самому за себя.

— Какие мы хозяева! Какие могут у нас быть хозяйства! Где уж нам работать на себя? Ни у меня, ни у брата нет ни клочка земли. От колхоза до сих пор горсти пшеницы не получили, товаров ни на копейку не получили. Мы работаем в колхозе, а хлеб нам дает шурин.

— Да это ж вроде прежнего рабства! — удивилась Фатима. — Надо вам глаза раскрыть. Нельзя колхозу терпеть такой позор.

И опять сборщики, двинувшись строем, пошли по полю, между почти черных высоких кустов, где, как хлопья пены, белели раскрывшиеся коробочки хлопка.

Мавлйан остался позади.

Словно ребенок, сидел он на земле и катал смешавшиеся с мусором комки хлопка по подолу своего халата.

Когда вернулась Фатима, чтобы вывалить из мешка набитый туда хлопок, Мавлйан сказал:

— Ишь ты, как туго набила мешок! Больше всех собираешь, раньше всех приносишь. Зачем это ты так стараешься? Рук не жалеешь? Думаешь, своими двумя руками накормишь весь нищий народ?

Фатиму, думавшую в это время о проделках Хаджиназара с двумя его работниками, слова Мавлйана огорчили, она ушла, ничего не ответив.

Со стороны Гиждувана послышался барабанный бой.

Шли пионеры и комсомольцы.

Фатима остановилась и посмотрела в их сторону.

Глаза ее повеселели. Она пошла навстречу этим желанным помощникам.

Городская молодежь разделилась на бригады.

Вызвали друг друга на соревнование по наибольшему сбору хлопка, на быстроту в сортировке и чистоту хлопка в каждой бригаде.

Хлопок словно закипел в их молодых, резвых, веселых руках.

Мавлйан и Науруз смотрели с удивлением на ребят, покинувших теплые городские комнаты, чтоб на пронзительном ветру помогать колхозу, — колхозу, от которого им не причитается ни доходов, ни почета.

А среди хлопкового поля шутил с ребятами Нор-Мурад.

— Прошу вас, ходатайствую: повяжите и мне красный галстук, хотя мне только пятьдесят лет. Я обещаю вырасти исправным пионером.

А Фатима работала с комсомольской бригадой, напевая с ними:

Всюду хлопок белеет, Как цветы в цветниках, О Лейли, Лейли, Лейли… Спелый хлопок белеет, Словно чаши в руках, О Лейли, Лейли, Лейли…

 

10

В правлении вокруг неяркой керосиновой лампы сидело несколько человек из членов правления.

Негромкий разговор затянулся, и, может быть, только теперь и зашла речь о самом главном.

— Десять дней колхоз бросал все свои силы на сбор хлопка. Изо дня в день помогали нам пионеры и комсомольцы. Весь хлопок, наконец, удалось собрать. Весь урожай. А вышло, что и таким трудом нам не удалось выполнить план. Собрали только семьдесят процентов. Что же это такое? — в раздумье говорил Сафар-Гулам.

— Да, это и мне непонятно, — подтвердил Эргаш. — Большая часть наших земель вспахана трактором. Вспахана глубоко, отлично. Так никто никогда на быках не пахал. Семена нам дали отборные. Агроном нам помогал советами все лето. Бедняки и честные середняки работали трудолюбиво. Хлопок уродился хороший. Со сбором мы запоздали, но ведь все же мы окончили сбор. Почему ж хлопка мало? Почему его меньше, чем мы планировали? На небо, что ли, он улетел или под землю провалился?

Гафур сказал:

— Фатима говорила мне, что кое у кого из колхозников, да и у единоличников, сохранились и прялки и веретена. Во многих домах могут очищать хлопок, если захотят. Не разошелся ли он по рукам?

Нор-Мурад напомнил:

— Видите! А когда я принес в колхоз свое веретено с прялкой, меня осмеяли. Только вон товарищ Юлдашев меня тогда поддержал. А надо еще тогда было подумать о вреде этих вещей, Собрать их, чтоб не торчали они у людей перед глазами, не наводили на грешные мысли.

— Правильно! — поддержал Юлдашев.

— Один раз угадал, так уж не хвастай, не заносись! — засмеялся Сафар-Гулам.

Завхоз сказал:

— Удивляюсь, кому это нужно чистить и прясть хлопок? Для чего? Чтоб ткать нашу грубую, неприглядную холстину? Да у нас теперь сколько хочешь есть и сатина и ситца. У меня лежал целый тюк сатина, на нем тракторы изображены. Так его никто ни одного метра не взял.

Гафур ответил:

— Фатима говорила, что Хаджиназар пустил среди колхозников такой слух: «Если на сатине люди и лошади или тракторы есть, нельзя покупать такой сатин, — где такой сатин будет, там нельзя молиться, аллах не услышит молитву».

Нор-Мурад обратился к завхозу:

— Ты мне дай из того тюка с тракторами несколько метров. Я из него себе одеяло сошью. Я молитв не читаю, и бог мне ни к чему!

— Не могу! — торопливо ответил завхоз. — Когда я увидел, что колхозникам не смогу этот сатин продать, пустил его в свободную продажу, на сторону. Его у меня разобрали. Я давал по четыре, по пять метров.

— Жалко. И ничего не осталось?

— Куда там!

Сафар-Гулам прервал их разговор:

— У нас решается вопрос о хлопке, а вы тут торговлю затеяли. Надо разобраться, куда девался хлопок. И если его расхищают, надо пресечь это. Решительно пресечь.

Эргаш предложил:

— Нужно объявить и обязать всех, кто имеет прялки, веретена и хлопкотрепалки, сдать их.

— Не выйдет! — покачал головой Сафар-Гулам. — Не выйдет, — один принесет, а десятеро спрячут, скажут: «Нет их у нас и не было». А когда надо, достанут и опять за старое примутся.

Нор-Мурад поддержал Сафар-Гулама:

— Хаджиназар непременно все спрячет, а нам скажет: мол, веретена и мои прялки все сдохли, а остальных я зарезал и съел, ведь зима-то была суровая…

Все засмеялись, так похоже он передал голос Хаджиназара.

— Надо сделать так, чтоб и весь этот инвентарь забрать, и расхищенный хлопок вернуть. Вот как надо сделать, — решил Сафар-Гулам.

— И я предлагаю послать по дворам пионеров. Пускай по домам посмотрят, — предложил Юлдашев.

— Можно и пионеров, — согласился Сафар-Гулам. — И сделать это надо быстро, неожиданно. Согласны?

— И что же, все дома будем осматривать? — поспешно спросил завхоз.

— Конечно, чтобы не было обид.

— Начнем с моего дома! — попросил Нор-Мурад. — Но предупреждаю: у меня есть пять фунтов хлопка — это я отложил себе на новый халат. Его прошу не трогать.

— Не только пять фунтов, а если и один грамм найдем, и тот заберем. А на халат или на одеяло кооператив получит литерную вату. Тогда покупайте и шейте, пожалуйста.

— У нас и сейчас три тюка литерной есть! — быстро сказал завхоз.

Гафур предложил:

— Давайте начнем не с Нор-Мурада, — мы от него пять фунтов всегда возьмем, — а начнем с Хаджиназара. Этот ведь если держит, то не для халата, а для продажи. У него должно быть больше.

Сафар-Гулам согласился.

— А не то, пока мы будем обходить дома, Хаджиназар все успеет спрятать.

Но завхоз заспорил:

— Надо сперва зайти в два или в три бедняцких дома, а уж потом к Хаджиназару, а то он отправится с жалобой в Гиждуван: середняков-колхозников, мол, притесняют!

— Это верно! — согласился Сафар-Гулам, неприметно подмигнув Юлдашеву. — «Середняков» обижать нельзя.

— Ну, начнем, не теряя времени! — сказал Юлдашев, — Я сейчас соберу пионеров и организую отряд.

— Я первый! — заявил Нор-Мурад, подняв обе руки. — Иди собирай остальных пионеров.

Посреди двора Хаджиназара стоял Нор-Мурад.

Внутренний дворик в это время осматривали пионеры.

Оттуда послышался оживленный спор, и один из ребят, с красным галстуком на смуглой шее, выбежал возбужденный и встревоженный:

— Дядя Нор-Мурад! Идите сюда скорей!

Одним прыжком Нор-Мурад оказался во внутреннем дворике. Вскочив туда, он застыл от удивления и растерянности.

Посредине двора зияла разрытая большая яма, в которой спрятаны были прялки, хлопкоочистилки.

Возле нее с лопатами в руках стояли Науруз и Хамид.

Земляную насыпь покрывали овечьи шкуры, а на них лежал двумя грудами хлопок. Возле валялись две хлопкотрепалки, каким обычно разбивают хлопок перед чисткой.

Тут же лежали вороха очищенного хлопка, готового для одеял. Этот хлопок лежал между пионерами и растерянно стоявшими женщинами.

В стороне от них согнулся Хаджиназар, крепко ухватив новое, недостеганное одеяло. Двое пионеров, уцепившись за это одеяло, тянули его в свою сторону.

Нор-Мурад соображал, с чего начинать: с хлопка или с инвентаря?

Но, вспомнив слова Юлдашева о том, что причиной расхищения хлопка был инвентарь, Нор-Мурад спрыгнул в яму и тотчас завопил оттуда:

— Ой, умираю! — В ногу ему впился острый конец прялки.

— Дядя Нор-Мурад! Что вы там делаете? Вылезайте! Надо отобрать новое одеяло: в нем пуда два хлопка!

Нор-Мурад, быстро оглядевшись в яме, выбрался наверх. Прихрамывая, он подошел к хлопку.

И хотя жены Хаджиназара убежали через маленькую кали-точку к соседям, бай закричал на Нор-Мурада, крепко прижимая одеяло к животу:

— Тебе кто разрешил входить сюда? Это женский двор. У меня тут женщины и дети!

Но вдруг Хаджиназар взвизгнул и присел от боли:

— Ой, палец!

Один из ребят укусил его за мизинец и, пользуясь мигом, когда бай кричал, вырвал у него одеяло.

— Ничего, Хаджиназар, если я случайно увидел ваших жен, дело поправимое. Разрешаю вам зайти ко мне во двор и взглянуть на мою старуху. Вот мы и сквитаемся.

Хаджиназар промолчал. Охая, он сосал укушенный палец. Кто-то из ребят пошутил:

— У деда Хаджиназара четыре жены, а у вас, дядя Нор-Мурад, одна, как же можно сквитаться?

Нор-Мурад прервал их:

— Хватит вам разговаривать. Позовите сюда Эргаша и Сафар-Гулама, надо скорее забрать отсюда хлопок.

Потом он обратился к Хаджиназару:

— Разве у вас не было мешковины, что пришлось пошить мешки из сатина?

— Это не мешки. Это одеяла.

— Разве в одеяла набивают столько ваты?

— Я стар стал. Захотелось сшить одеяло помягче.

— А вон там сложены друг на друга мешки, еще не стеганные? Тоже одеяла?

Богач растерялся.

— Вы напали на мой дом. Изувечили мне руку. Я в долгу не останусь. Я составлю акт и подам в суд.

— Ничего, за увечье колхоз назначит тебе пенсию, если установят, что увечье получено на колхозной работе.

Вскоре пришли Эргаш с сыном — комсомольцем Хасаном, Сафар-Гулам, Юлдашев и несколько колхозников с мешками в руках.

Нор-Мурад сказал:

— Зачем мне ваши мешки? У меня есть, и к тому же сатиновые.

— И в самом деле! — удивился Сафар-Гулам. Но хлопка хватило и на принесенные мешки. Юлдашев заглянул в комнату.

— Ого! Идите-ка сюда!

Вся комната была заполнена одеялами. Одни лежали еще не стеганные, другие — совсем готовые, положенные друг на друга до самого потолка. Стояла швейная машина с разложенными вблизи отрезами для шитья. Лежал початый тюк сатина и ножницы на нем.

Гафур засмеялся, глядя прямо в глаза Хаджиназару:

— Вы же сами говорили всем, что, если в доме окажется одеяло с рисунком лошади или трактора, в доме нельзя будет молиться и бог от того отвернется. Зачем же вы в свой дом притащили целый тюк такого сатина?

Богач молчал, отвернувшись. Эргаш ответил за хозяина:

— Хаджиназар решил жить без бога. Юлдашев спросил:

— Эти одеяла для продажи? Не так ли, хозяин? Теперь, говорят, так делают: набьют в одеяло пуда два хлопка, сдают в багаж и отправляют, куда надо.

— Я тоже слышал. Но такие одеяла перешивают из старья. А Хаджиназар не пожалел нового сатина.

— Он молодец! — засмеялся Юлдашев. — Другие зарабатывают только на хлопке, а он хотел заработать и на сатине. Ведь этот сатин идет в хлопководческие районы по удешевленной цене, а в других районах за него дадут в пять раз больше.

— Вот кому продавал сатин наш завхоз! — сказал Эргаш. — А нам он говорил, что сбыл его на стороне по четыре, по пять метров.

Сафар-Гулам ответил:

— Дойдем и до завхоза.

Хлопок упаковали и понесли на колхозный склад. Забрали инвентарь.

Выходя, Сафар-Гулам взглянул на бая:

— Всего хорошего, дядя, выздоравливайте. В следующий раз опять обработайте хлопок на прялках, чтобы заводу поменьше хлопот было.

Вдруг он заметил сидящего у стены Нор-Мурада.

— А ты чего застрял?

— Я инвалид. Не могу ходить, поднимите, отнесите меня домой.

— Как инвалид? Каким образом? — Сафар-Гулам подошел к Нор-Мураду.

— Когда он прыгнул в яму, чем-то случайно проткнул ногу, — ответил за него подбежавший к ним Хасан.

— Во-первых, не чем-то, а совершенно точно — прялкой, — сердито заговорил Нор-Мурад. — Во-вторых, я потерял очень много крови и у меня отнялась нога.

— Разве ты был без обуви? — удивился Сафар-Гулам.

— Хорошо, что она еще раньше соскочила с ноги, иначе пришлось бы чинить и обувь.

— Вот и хорошо, а нога твоя без починки заживет, — пошутил подошедший Эргаш.

— А что я буду кушать? Пока вы мне не назначите пенсию за инвалидность?

— Что за пенсия за инвалидность? — встревожился Эргаш.

— Если вы обещали Хаджиназару за укушенный палец выдать пенсию, то почему же не хотите давать ее мне? — озабоченно и серьезно ответил Нор-Мурад.

— Кто сказал, что Хаджиназару собираемся давать пенсию? — рассмеялся Эргаш.

— Не знаю, кто-то из пионеров.

— Хаджиназару органы революционной законности назначат в исправительном доме уголовный паек, — сказал Хасан.

Все рассмеялись.

— А ну, покажи, я посмотрю, что у тебя за рана? — наклонился Сафар-Гулам к Нор-Мураду.

— Ой, ой, не трогайте! — схватился тот руками за ногу.

— Что, совсем невмоготу? — подбежал Гафур. Сафар-Гулам снял тряпку и увидел, что ранка совсем не глубокая, кровь уже подсохла.

Увидев, что обман ему не удался, Нор-Мурад решил перевести все на шутку:

— Вас, большевиков, не проведешь. — Он поднялся и пошел. Остальные, хохоча, пошли за ним.

Когда колхозники вышли, Хаджиназар оглянулся. Он увидел Науруза и Хамида, по-прежнему стоявших на краю опустевшей ямы.

Хозяин свирепо закричал на них:

— Бездельники! Чего стоите? Чего хлопаете глазами? Засыпайте эту яму! На что мне яма посреди двора? Сровняйте ее с землей! И конец!

 

11

И снова наступила весна. В ночной темноте зацвели абрикосы, наполняя воздух горьковато-нежным запахом.

Сын Эргаша Хасан после собрания пошел вместе с Фатимой.

— Как тебе нравится это собрание? — спросил Хасан.

— Мне было очень интересно. Замечательны указания партии, изложенные в докладе. Ликвидация кулачества как класса на основе сплошной коллективизации. Уничтожение кулацкой уравниловки в распределении доходов, борьба за высокую производительность труда. Я думала о большом колхозе с колхозными стадами скота, с колхозным птицеводством. В деревне появятся ученые колхозники, чтобы правильно вести земледелие, скотоводство, сады. Вокруг них образуются активы любителей. А ведь среди крестьян у каждого есть любовь к тому или другому, — одни любят сады, другие — птицу, третьи — скот. Как вырастут люди! Как одно потянет за собой другое. В жизни откроются такие возможности, каких мы и не предвидим сейчас!

— Да, — ответил Хасан, — наша партия указывает нам единственно верный путь, она раскрывает перед нами огромные перспективы к нашему всестороннему развитию, к зажиточной, богатой жизни всего советского народа. Вся жизнь, вся работа вдруг открылась в новом свете! Как ясно, как четко. И каждому становится ясной, четкой каждая задача, каждая обязанность.

Они шли по безмолвной, безлюдной улице между глиняных низеньких стен и чувствовали, какой огромный могущественный мир впереди принадлежит им.

Молча, мечтая, они шли рядом, взволнованные и серьезные.

Так дошли до перекрестка.

Здесь остановились.

— Ты домой? — спросила Фатима.

— Нет, сперва провожу тебя.

Он взял ее крепкую мускулистую руку и пошел с ней рядом в сторону ее дома. Они шли тихо.

Ночь стояла темная, беззвездная, прохладная, полная запахов, — ночь ранней весны.

Рука двадцатилетнего Хасана крепко держала руку восемнадцатилетней Фатимы.

Мечты Фатимы странно переплетались, — мечты о чем-то огромном, вновь понятом сегодня на собрании, и о чем-то другом, тоже близком сердцу, но очень простом и тоже большом. И казалось: одно без другого не складывается в мечту, а вместе это выходило так замечательно, что казалось несбыточным.

— Мне не понравилось выступление Шашмакула.

— Какое?

— Когда он назвал Садыка кулаком. Какой же Садык кулак? Был середняком, а теперь активный колхозник.

— У Шашмакула есть цель так говорить.

— Какая?

— Когда-то Шашмакул был сторонником сплошного посева хлопка. Тогда Садык говорил, что часть земель надо отвести под кормовые травы. Рассердившись, Садык сказал тогда Шашмакулу: «Ты пастух и крестьянских дел не знаешь». Потом был указ о посевах наряду с хлопком и других культур. Садык оказался прав. С тех пор Шашмакул затаил на Садыка обиду. Каждый раз говорит что-нибудь против.

— Шашмакул называет середняка кулаком, это как раз на руку кулакам, а с другой стороны, он защищает, как может, Уруна-бая Кальячи.

— Ну, это бесполезная затея. Если в районе есть всего сотня кулаков, то и в этой сотне первым выйдет Урун-бай. Если в районе всего один кулак, — это будет все тот же Урун-бай.

Рука Фатимы дрогнула в руке Хасана. Фатима спросила:

— А дочь его?

Хасан помолчал, раздумывая.

— Нет, его дочь я не могу считать принадлежащей к кулакам.

Рука Фатимы попыталась выскользнуть из рук Хасана, но Хасан еще крепче ее сжал.

— Фатима, когда ты оцениваешь человека, не поддавайся личным чувствам. Я знаю, что Кутбийю ты не любишь. Но я не могу говорить неправду, чтобы лишь угодить тебе. В истории нередко случалось…

— Довольно истории. Говори свою правду покороче. В чем твоя правда?

— Она в том, что Урун-бай — кулак, купец, ростовщик, классовый враг, но его дочь Кутбийа не может считаться кулачкой.

— Как же это — член кулацкой семьи и не кулак?

— Но ведь Кутбийа давно ушла из отцовского дома. Живет с бедной теткой, вдовой. Учится в советской школе.

— Ты считаешь, что, уйдя к бедной тетке, она ушла из-под родительского влияния?

— Да, я думаю так.

— На каком основании?

— Она не закрывает лицо. Родители не разрешили бы ей сбросить паранджу.

— Может быть, она сбросила паранджу, чтобы поймать в свои сети какого-нибудь комсомольца?

— Вот ты и выдала себя! — торжествующе воскликнул Хасан. — Если двое людей любят друг друга и хотят жить вместе, разве про это можно сказать, что один из них попал в сети или поймал в свои сети? Разве дочь кулака, уйдя из-под отцовского влияния, должна искать себе обязательно кулацкого сына? И разве комсомолец изменяет комсомолу, если полюбит честную девушку, ушедшую из кулацкой семьи?

— Прости! — сухо и твердо сказала Фатима. — Ты меня не понял.

Они дошли до ворот Фатимы.

Высвободив свою руку из руки Хасана, Фатима попрощалась.

— Больше не будем говорить об этом… И вошла в дом.

Хасан Эргаш возвращался в темноте, и какое-то тяжелое чувство давило его. Он не мог разобраться в этом чувстве. Разговор с Фатимой чем-то встревожил его.

Он не решил еще, куда идти: домой спать или в красную чайхану, где, может быть, встретится Кутбийа? Нет, ему хотелось побыть одному.

Маленькие, узкие деревенские улочки вывели Хасана в степь.

Было прохладно, но Хасан расстегнул ворот рубашки.

Чистый, свежий степной ветер, запах зацветающих садов наполнили Хасана радостным, счастливым волнением.

Хасан присел под огромным старым карагачем, раскинувшим свой просторный, темневший в ночи шатер.

«Есть ли у Фатимы основания упрекать меня?»

Он подумал:

«Есть. Она меня полюбила и решила жить со мной. Но когда заметила, что Кутбийа мне милей, стала ревновать. Ей обидно. Прав ли я?

Я не говорил Фатиме, что думаю на ней жениться. Я, правда, думал об этом, но ей не говорил. Я с Фатимой ничем не связан. Я люблю ее, но как товарища детских лет. Нет, я ничем не связан с Фатимой».

Так, освободив себя от Фатимы, он задумался о Кутбийе: «Кутбийа меня любит. Так любит, что и мое сердце зажгла. Только при такой горячей любви можно жить друг с другом. А не нарушит ли жизнь с ней моих ленинских принципов? Нет!» — подумал он.

Хасан снова перебирал все доводы, торопясь отбросить те, что смущали его. Он подбирал доказательства для тех, которые укрепляли права Кутбийи на жизнь с комсомольцем.

«Нет, не нарушит! — решительно успокоил он себя. — Хотя я люблю ее, но комсомол я люблю сильнее. Если я замечу в ней черты, враждебные комсомолу, я немедленно от нее уйду.

А есть ли польза от женитьбы на Кутбийе?

— Есть! — Он поторопился собрать все доказательства, не желая думать об отрицательных доводах. — Она отошла от родителей из-за любви ко мне. Живя с ней, я воспитаю в ней колхозницу, ударницу, активистку».

Он уже не мог усидеть под карагачем.

Он вскочил и, перепрыгивая наугад через канавы, поспешил к красной чайхане, где по вечерам собиралась молодежь почитать газеты, поговорить, поиграть в шахматы.

Хасан уже подходил к красной чайхане, когда какая-то тень оторвалась от стены и кинулась ему навстречу. Сердце дрогнуло. «Классовый враг?» Он схватился было за револьвер.

Но аромат духов, шелест бухарского шелка, нежные быстрые руки, тронувшие его распахнутую грудь, сразу окружили и одурманили его.

— Кутбийа! Ты до сих пор здесь? — Сердце его билось, готовое вырваться из груди и взлететь вверх, как голубь.

— Где же мне быть в эту ночь? В такую ночь, когда решается, что ждет меня — жизнь или смерть, счастье или горе, — куда я пойду в эту ночь? Я тебя ждала, чтоб ты мне ответил. Желанный ответ — жизнь. Нет — тогда могила!

— Пусть в могилу отправляются твои отец и мать и все наши классовые враги! А ты, отдавшаяся сердцем нам, достойна цвести в цветнике социалистической жизни!

Услышав это, Кутбийа вскрикнула:

— Желанный ответ! — и прижалась к нему. Хасан обнял ее.

— Уйдем, здесь нас увидят.

Он повел ее в темноте под низкими ветвями раскидистых зацветающих деревьев.

Теми же узенькими улицами они вышли в степь.

Бок о бок, рука об руку, безмолвные, прислушиваясь к биению своих сердец, они шли, овеянные прохладным, весенним, ароматным ветром.

Они опустились на землю под черным покрывалом старого карагача.

— Ты обещала ждать меня в чайхане. Почему ж оказалась на улице?

— Я до конца вашего собрания сидела в чайхане. А когда туда пришел народ, вышла на улицу, чтоб никто не видел нашей встречи. Почему ты так долго не шел?

— Я вышел вместе с Фатимой. Наш враг не дремлет. Я не мог отпустить ее одну по ночной улице. Я ее проводил и пошел к тебе.

— Ты все еще не разлюбил ее?

— Я ее не любил, поэтому не мог и разлюбить.

— А все говорили, что ты ее любишь.

— Правильно, люблю, но как товарища по работе и по убеждениям. Когда надо, я всегда готов ей помочь в любом деле. Но жениться на ней не собираюсь.

— Она мне не нравится.

— Это потому, что ты дочь кулака и мещанка. А она — дочь труда и комсомолка. Тебе до нее — длинная дорога. Когда ты со мной перевоспитаешься, привыкнешь работать, отбросишь мещанские привычки, тогда оценишь Фатиму, полюбишь ее…

Кутбийа спросила грустно и озабоченно:

— Хорошо, постараюсь. Но какой же ты мне дашь ответ?

— Я решил с тобой жить! — просто и твердо сказал Хасан. — Но условия прежние.

— Какие?

— Начисто порвать связь с отцом и с матерью, забыть о них. Второе: если понадобится, рассказать все деловые тайны родителей. Не мне, нашему коллективу. Третье: бросить свои мещанские привычки, стать моим товарищем по работе.

— Хасан, мой милый! — Она обняла его за шею, потянула к себе. — Я для тебя, Хасан, для твоих черных глаз, для твоих густых бровей, для этих сильных рук, для всего тебя я готова кинуться в кипящий котел, в пылающий костер, в речные водовороты. Твои условия легче водоворотов, костров и котлов, как же мне не принять их? Я согласна, Хасан!

 

12

Началась весенняя посевная 1933 года.

В прозрачном воздухе, ясном, как горная вода, текли прохладные струи легкого ветра. Пахло из садов едва раскрывшимися цветами абрикосов и молодой листвой. И этот свежий нежный аромат ветра смешивался с густым, уютным запахом свежевспаханной земли.

На колхозных полях было людно и оживленно.

Колхозники, разделенные на бригады, работали каждый на своем участке. Бригады, прикрепленные к определенным участкам, любовно возделывали свою землю, соревнуясь одна с другой.

Тракторы шумно и неустанно двигались в разных местах обширных полей, как маневровые паровозики на станциях.

Дымок тракторов всплывал, поблескивая, как резвая рыбка, в небо и тотчас исчезал в его просторе.

Жаворонки шныряли по бороздам, разыскивая червей и зерна, вдруг взмывали вверх, словно вздернутые к небу невидимой струной, на мгновение повисали высоко-высоко, трепеща крыльями и заводя песню, а затем падали с этой песней, то вдруг останавливаясь в своем падении, то снова сближаясь с землей, и, коснувшись земли, смолкали.

Где-то в дальнем саду куковала кукушка.

Муравьи вытаскивали из своих складов остатки зимних запасов, чтобы проветрить их на пригреве.

Все жили большой радостной, весенней заботой.

Небольшие неровные участки земли — наследство, полученное колхозом от единоличных хозяйств, — в этом году впервые потеряли свои давние, древние очертания. Тракторы прошли по всему огромному полю из конца в конец, и ровные борозды протянулись там, где еще недавно хозяин крошечного надела ограждал свои владения от соседа.

На одном из участков бригаде колхозников было дано задание мотыгами разровнять землю.

На один из бугорков, присев отдохнуть, колхозники положили свои мотыги и разговорились.

— От русских рабочих мы получили тракторы. Избавили они нас от тяжелой работы. Хорошо бы теперь получить нам такие машины и для боронования земли. Нам еще легче стало бы.

— Если они придумали трактор, то и такую машину придумают непременно. Трактор за день пашет столько земли, сколько на паре быков не вспашешь за десять.

— Трактор не только тем хорош, что пашет быстро, а и тем, что глубоко пашет.

Бритый человек, в куртке и в военных брюках, усомнился, закручивая вверх усы:

— А какой толк от этой глубины? Ну, перевернет он пласт кверху дном, а земля-то все та же.

— А толк тот, что ни прошлогодние корни, ни стерня не засоряют нового поля, а попадают вглубь. Там перегнивают, удобряют землю, питают молодой посев, а поле наверху становится чистым.

— Что попусту говорить, всякий видит пользу от машин! — сказал один из колхозников.

Но бритый упрямился:

— Знаю одно: сеялки ни гроша не стоят. Я в прошлом году сеял сеялкой. Сеял-сеял, а всходы вышли редкие. И меня ж еще обвинить вздумали. Слава богу, Шашмакул заступился, а то под суд бы попал. С тех пор я от сеялок держусь подальше, к мотыге поближе.

— Что-то ты не то говоришь. Руками никогда ровно не посеешь. После ручного сева нельзя применять культиватор, а после сеялки и культиватор пойдет, и простой мотыгой работать легче.

Один из колхозников вспомнил:

— Бывало, Сийаркул-ака говорил: когда на поля выйдет много разных машин, станут колхозные поля похожи на фабрики и на заводы. Я однажды с Сийаркулом ездил на хлопковый завод. Там всю работу выполняют машины. Очищают хлопок от семян. Очищенный хлопок прессует и связывает в тюки машина. Если и на поле все работы будут выполняться с применением машин, пожалуй, действительно наши поля будут как заводы и фабрики. Машины увеличивают урожай, колхозы при добрых урожаях стали большевистскими, а колхозники зажиточными!

— Это я знаю. Сийаркул говорил, что партия призвала и к машинизации сельского хозяйства. Теперь мы на прошлую жизнь смотрим, как с зеленой горы в черную пропасть.

— Вон и женщины-то наши, как муравьи, трудолюбивы. Работают на поле рядами! А прежде они знали только котлы, посуду, шитье.

Нор-Мурад, пятидесятилетний пионер, раньше всех усевшийся на бугорке для разговора, долго ждал для себя подходящей темы.

Теперь он живо заговорил:

— Женщины! Моя старуха, бывало, меня обманывала. Если решала что-нибудь себе купить, то потихоньку откладывала из того, что я давал ей на еду. За это ей от меня и попадало. А теперь, в прошлом году, я едва-едва заработал сто трудодней, а она — полтораста. Купила все, чего ей не хватало, а я и сказать ничего не могу: на домашние расходы дает наравне со мной. Мне и жить легко стало, и жена ходит веселая.

— Если вы будете так же весь этот год работать, как сейчас, боюсь, что на свою рубаху вам придется брать из ее денег.

Бритый сел рядом с Нор-Мурадом.

— Вы гордитесь заработком вашей жены, а на самом деле вы заставляете жен работать, как рабынь.

Нор-Мурад рассердился:

— Хоть ты себе и усы закрутил, и сбрил бороду, и брюки-галифе надел, и прозвище носишь «Хамдам-форма», а ни черта ты не смыслишь. Свобода женщин у капиталистов понимается как право на безделье. Там такая свобода только у богачей. А у нас свобода — это право на труд, на образование, на отдых.

— Правильно, — поддержал Шахназар Нор-Мурада. — Вот Хадича, младшая жена Хаджиназара, она у него работала, как рабыня, из тех, что покупали в Бухаре. Работала с утра до ночи, а одежды не имела, в ушах звенело от ругани почтенного супруга, тело ныло от пинков. А как только она от него освободилась, стала ударницей в колхозе. За прошлый год заработала двести пятьдесят трудодней. Дом себе поставила.

Нор-Мурад засмеялся:

— Эрназара за лень выгнали из колхоза. Он сперва огорчился. Потом увидел на Хадиче шелковый платок, бархатный камзол, лаковые туфельки и оживился, воспрянул духом. А как только разузнал, что она выработала двести пятьдесят трудодней, так совсем покой потерял и послал к ней сваху. Но Хадича не растерялась: «Скажи, говорит, этому лодырю, что если я захочу замуж идти, так выберу себе ударника, чтоб не было мне стыдно за мужа. А Эрназару посоветуй пустыми надеждами голову не забивать». Вот какие у нас женщины! Неужели мы им уступим? Давайте-ка поработаем!

И Нор-Мурад резко вскочил, схватив мотыгу.

Но рядом неожиданно прозвучал голос Юлдашева:

— Нор-Мурад-ака! Зачем утомляться? Вы так долго отдыхали, что резкий переход от покоя к энтузиазму может вам повредить.

Нор-Мурад растерялся:

— Товарищ Юлдашев, у вас хоть и одна рука, но глаз не менее четырех. Так далеко отсюда вы работали и все же увидели, как работает наша бригада! А мы кончили работу, поэтому и присели.

Председатель совета урожайности, пришедший вместе с Юлдашевым, внимательно осмотрел землю.

— Такую работу нельзя принять.

У Хамдам-формы один ус опустился, а сам Хамдам побледнел.

— Почему?

— Потому что вам поручили разравнивать землю, а вы этого не сделали.

Юлдашев подтвердил слова председателя:

— Вместо того чтобы бугры срыть и землей завалить ямы, срыли бугры до того, что получились новые ямы.

Нор-Мурад рассердился и закричал на Хамдама:

— Я тебе говорил! Я говорил, что ты портишь поле, а не выравниваешь. Ишь, усы подровнял, а землю выровнять не мог!

— Он портил, а вы где были?

— Я говорил, да он-то не слушал! Кто-то невесело сказал:

— Из-за него пропала наша работа, да и осрамил нас.

— Ну работа-то не пропала! — возразил Юлдашев. — Как могла работа пропасть, когда вы не работали?

— Я заметил, что Хамдам дело портит, ну и сел, чтоб не тратить сил попусту.

Составили акт.

Подписали акт председатель совета и Юлдашев. Подошел бригадир соседнего участка, присоединил и свою подпись. Но покачал головой:

— Я тут рядом работал. Надо б нам было вызвать их на соцсоревнование, чтоб не было им повадно сидеть сложа руки.

— А я тогда и не сидел бы! — воскликнул Нор-Мурад. — Я б тогда показал, как работать!

— Это не поздно исправить! — ответил Юлдашев. — Заключайте договор на соревнование и принимайтесь за дело.

Бригадир распределил обязанности между колхозниками бригады и, в свою очередь, посоветовал заключить договор. Все принялись за работу.

Нор-Мурад заявил:

— Хоть душу вон, а достоинство надо вернуть.

Но после каждых пяти-шести взмахов мотыгой он распрямлялся, чтобы погладить поясницу.

Хамдам, работавший рядом, подошел к Нор-Мураду.

— Вы меня попрекали за плохую работу. Не откажитесь, поучите меня. Я тогда и свою долю выполню, да и с вашей долей справлюсь.

— Вот молодец! — одобрил Нор-Мурад. — Если так сделаешь, каждый тебя похвалит, а не то обзовут вредителем и выставят из колхоза.

Вечером, принимая от колхозников работу, бригадир особо похвалил работу Нор-Мурада и Хамдама-формы.

— Я не только сам резв, как пионер, а еще и Хамдама втянул, неопытного в крестьянском деле. Ишь как активно работал!

— Молодец!

— Я всегда такой! — гордился Нор-Мурад. А Хамдам в душе радовался:

«Прежде я сбросил бороду и подровнял усы, и Шашмакул признал меня активистом. А сегодня я добился того, что и простак Нор-Мурад признал меня активным колхозником».

 

13

Так Хамдам добился признания, так он прослыл активистом.

Нор-Мурад решил, что Хамдам устыдился плохой работы и, внимая дельным советам пятидесятилетнего пионера, взялся за дело всерьез.

А Хамдам объяснял всем, что это Нор-Мурадовы упреки заставили его одуматься, сделали активистом. Он получил задание вместе с несколькими колхозниками прокопать арык — оросительный канал.

Нор-Мурад, улучив минутку, зашел на участок Хамдама, посмотрел, как там у них: спорится ли дело.

Постояв около колхозников, копавших канал, Нор-Мурад деловито сказал:

— Ты совсем человеком стал, брат Хамдам. Хорошо работаешь, молодец!

— Если я и стал человеком, то лишь благодаря вам, Нор-Мурад. Ваши слова были хоть и горьки, но справедливы. Их горечь, как хина при лихорадке, освежила меня. Я излечился от своей болезни, от невежества и от лености. Я очень благодарен вам!

— То-то, — гордясь и сияя, ответил Нор-Мурад. — Всегда слушай советы человека, износившего рубашек вдвое больше, чем ты. Слышал: партия отменила уравниловку при расчетах с колхозниками? При оплате теперь будут учитывать качество работы и опытность работника.

Тревожная искра мелькнула в глазах Хамдама, но, улыбаясь, он ответил:

— Так оно и должно быть! По справедливости.

И, не выражая голосом никакого сомнения, он спросил Нор-Мурада:

— А у вас как идут дела? Догнали лучших ударников? Годитесь в женихи Хадиче?

— Дела не плохи, — серьезно ответил Нор-Мурад. — Норму перевыполняю. Качество хорошее. Я теперь мастер по выравниванию земли. Агротехник видел мой участок, очень хвалил и сказал: «На таком поле ни капли воды зря не пропадет. Ни один куст без воды не останется».

— Ну, значит, скоро можно заслать сватов к Хадиче! — засмеялся Хамдам, скрывая насмешку.

— Еще бы! — задумчиво ответил Нор-Мурад и пошел, приговаривая: — Не сдавайтесь, ребята! Нажимайте!

— Нажимай, ребята! — бодро крикнул повеселевший Хамдам.

* * *

Арык, который рыл Хамдам-форма вместе с колхозниками, тянулся на полкилометра вдоль реки, из которой он получал воду.

Между прежним арыком и рекой проходила широкая проезжая дорога. Но Хамдам заявил, что дорога эта колхозу не нужна, вырыл арык ближе к реке, а дорогу перекопал, присоединив эту землю к землям колхоза.

Один из колхозников, заметив, что арык совсем прижался к реке, а дорога пропала, сказал Хамдаму:

— Арык-то у нас стал ровный и глубокий, да вот дороги не стало.

— А на что она? Многоземельные баи не берегли землю, вот и проложили дорогу здесь. А настоящая старинная дорога идет вон там, по тому берегу. Мы в ширину прибавили к колхозу земель на три метра, а длиной на полкилометра, не меньше. Вот и сосчитай, сколько земли у нас прибавится. Несколько гектаров. А пока агроном пронюхает о ней, пока ее внесут в планы да в договоры, мы урожаем с этой земли на много процентов увеличим колхозный доход. Понимаешь?

Хамдам спрыгнул в арык и принялся обравнивать его края со стороны реки и велел остальным обрубить с этой стороны края арыка и тем еще ближе придвинуть его к реке.

— Вот и еще полметра земли нашли! — восклицал Хамдам. Хамдам с колхозниками закончил рытье арыка. Русло выровняли, углубили и придвинули к реке по Хамдамову указанию.

Вечером довольный Хамдам вернулся к себе домой, весело пообедал и, когда стемнело, пошел к чайхане.

Чайхана, освещенная сорокалинейной лампой-молнией, была полна людей.

Хамдам остановился в тени шелковицы, всматриваясь в людей, увлеченных разговорами, шахматами, чаепитием. Время от времени колхозные музыканты брали свои дудочки, бубен и двухструнные дутары, и все затихали, слушая знакомые любимые народные напевы.

Но Хамдам-форма пытливо разглядывал всех из своего укрытия.

«Нету его. Надо подождать. Он непременно придет».

Он стоял один, заслоненный деревом, и вслушивался в громкие разговоры людей.

Заговорили о достижениях и успехах, сделанных за этот день. Жаловались на промахи, упущения и помехи в работе. Делились своим многолетним опытом потомственных земледельцев и пытливых колхозников.

В каждой компании шел свой разговор, каждая пила чай из своего чайника, но Хамдам, стоя в тени, слыша разные разговоры, понимал, что хотя и за разными чайниками, в разных компаниях сидят эти люди, но разговор у них у всех один, об одном, одними заботами они озабочены, одними успехами они обрадованы, что это не различные компании, а одна большая семья, отдыхающая здесь после общей работы на своем общем поле.

Хамдам-форма уловил голос Нор-Мурада:

— У меня жалоб нет. На что мне жаловаться? Сегодня мы выровняли двенадцать гектаров земли. Она готова к пахоте, пожалуйста.

Уже Хамдам начал было вслушиваться в другой разговор, но услышал, как Нор-Мурад заговорил о нем:

— Наша бригада не только сама изо всех сил работает. Мы и за такими лентяями присматриваем, как Хамдам-форма. Злостный лентяй, но я заставил его работать…

Эти слова обрадовали Хамдама. А Нор-Мурад продолжал свое хвастовство.

— Сегодня я просто рот раскрыл, когда увидел Хамдамов арык. Он широк, как Хамдамов рот, глубок, как его глаза, гладок, как его бритый подбородок, и прям, как его нос!

Колхозники засмеялись. И Хамдам засмеялся за своей шелковицей.

Хасан Эргаш сказал, смеясь:

— Вы такой молодец, дядя Нор-Мурад, что годитесь в женихи для самой разборчивой невесты нашей.

Все повернули смеющиеся лица к Хадиче, и она, покраснев, засмеялась вместе с другими. Хамдам подумал:

«Успех успехом, но женихом Нор-Мурад не станет, а вот я могу стать женихом. Вполне могу! Но свататься пойду не к толстощекой Хадиче, а…»

И Хамдам невольно погладил и подкрутил свои усы.

«Через таких самодовольных простаков, как Нор-Мурад, я привлеку к себе доверие колхозников. Для меня откроется путь к любой работе. И тогда я обниму тонкий стан милой, стройной Кутбийи. Кутбийи! Да…»

Чуткое ухо Хамдама уловило голос Шашмакула:

— Я и прежде утверждал, что Хамдам-форма хороший колхозник. Но Сафар-ака и дядя Эргаш смеялись, когда я это говорил. Вот пускай они теперь устыдятся, слушая похвалы Хамдаму. Похвалы такого правдивого человека, как Нор-Мурад.

Сафар-Гулам ответил ему:

— Цыплят по осени считают. Осенью и увидим, каков колхозник выйдет из Хамдама. Хорошо сделать одно дело — это еще не означает, что человек стал хорошим колхозником. Колхозник должен с весны до осени и с осени до сева работать ровно, исправно, добросовестно, какое бы дело ни выпало на его долю. Вот если везде, куда его поставит колхоз, Хамдам будет хорошо работать, тогда только мы скажем — «хороший колхозник».

«Ха! — удивился Хамдам. — Я еще до осени должен работать, чтоб стать хорошим колхозником!»

Музыканты снова заиграли, заглушив разговоры.

Хамдам отошел от дерева и ушел в темноту.

«Пока Хасан Эргаш здесь, пойду-ка я разыщу Кутбийю. Надо ей рассказать о моих успехах. Пусть они подсчитывают свои достижения, а мы подсчитаем свои».

Он шел в темноте, вдоль стен, вслушиваясь в безмолвие деревенской ночи, шел так, чтоб никто не встретился ему.

На краю деревни Хамдам-форма подошел к крайнему дому.

Зашел со стороны степи и тихонько царапнул ногтем о стекло занавешенного окна.

Изнутри комнаты ему ответили таким же звуком. И занавеска приподнялась.

Хамдам пальцем написал на стекле, слегка запыленном степным ветром: «Я».

Занавеска опустилась, и через некоторое время в комнате женский голос сказал:

— Бабушка! Я схожу за Хасаном-джаном [145]Стр. 361. Джан — буквально «душа»; ласкательная приставка к имени.
в красную чайхану. Он что-то долго не идет.

По улице протекал ручей, обсаженный старыми раскидистыми шелковицами. От их больших густых ветвей ночная тьма казалась еще чернее.

Хамдам перебежал дорогу, перепрыгнул ручей и остановился на другой стороне улицы, на тропинке между ручьем и стеной.

Ночь была тиха, спокойна. Деревня безмолвна. Ни ветерка, ни шелеста. Лишь сердце Хамдама тревожно и громко билось.

Наконец скрипнула калитка.

Хамдам услышал легкие, быстрые шаги.

Прошелестел шелк платья.

Хамдам сказал:

— Я!

Она остановилась.

— Где ты?

— Здесь, под деревом.

— Где тут через ручей перейти? Ничего не вижу.

— Вот он, мостик! — сказал он, подняв руку. — Теперь вижу.

И она вошла в непроглядную тьму под дерево.

— Кутбийа, моя дорогая!

Приблизив свое лицо к лицу Хамдама, Кутбийа зашептала:

— Пусти. Он может увидеть!

— А ты его еще любишь? Еще послушна ему?

— Я и тогда его не любила, и теперь не люблю. Но пока с ним не разойдусь, должна быть послушной, иначе провалится все дело. Садись! Время идет. Он скоро вернется.

Хамдам сел под дерево, обняв Кутбийю. Она прижалась к нему.

Приглаживая ее волосы, выбившиеся из-под шелкового платка, Хамдам говорил:

— У тебя комнаты с окнами и печками, железная кровать с пружинами, платья из бухарских шелков, шелковые платки и шали, шелковые чулки и лаковые туфельки, и всего этого у тебя с каждым днем становится больше. И твои стройные ножки хотят хорошо обуваться. Твои черные волосы привыкли к шелковым платкам, твое шелковое чело… О Кутбийа! У меня темнеет в глазах. Сердце разрывается: разве ты бросишь все это?

— Успокойся. Ну! Успокойся! Всем этим можно соблазнить рабыню. У кого не было ничего, тому это соблазнительно. А я — дочь Уруна-бая. У отца в доме двенадцать комнат. Чем соблазнит меня этот русский дом, эти шелковые платья? В отцовском доме я носила платья, шитые золотом.

— Чем же Хасан тебя соблазнил?

— Когда настало тяжелое время, я решила спасти своих. Решила выйти за партийца или за комсомольца. Простодушнее всех мне показался Хасан. Я и завлекла его.

Кутбийа вздохнула.

— А вышло, что не он попался, а ты попалась сама.

— Да. Верно. Он сказал: мне твое социальное положение не подходит. Тогда я, с согласия родителей, ушла от них к тетке. И спросила Хасана: «Теперь подходит?» Он ответил: «Если дашь слово начисто и во всем с ними порвать, тогда подойдет». Я пообещала. Я думала, что, когда мы положим головы на одну подушку, он станет сговорчивей.

— И что же?

— Откуда ж мне было знать, что его сердце не простодушно, а твердо, как камень? Как камень! Крепче камня!

Она помолчала. Хамдам слушал напряженно, а сердце его опять билось громко и тяжело.

— Я выказала ему любовь. Он тоже. Даже горячее, чем я. Но чем больше я притворялась влюбленной, тем сильнее и сердечней раскрывал он свою любовь.

— А если любовь его сердечна, что же он хорошего сделал для твоей семьи?

— Как бы он ни любил, как бы горяч ни был его порыв, стоило мне заговорить о своем отце, он мгновенно бледнел от такой злобы, что, если я тянулась к нему, он отбрасывал прочь мои руки, отталкивал меня и вставал: «Наша любовь только до этого разговора. Ты дала слово об этом не говорить. Нарушишь свое слово, и я свое нарушу. Не пеняй на меня». И опять нужно было немало сил, чтоб его успокоить, чтоб его оставить с собой, чтоб он не уходил. Так и не смогла ничего добиться. Он из железа. Его не перемелешь, словами не прошибешь. Лживыми ласками не проймешь.

Кутбийа замолчала.

— Ну, а потом?

— Потом? Имущество у отца забрали, отца с матерью выслали. Братьев выслали. В нашем доме устроили школу. А я осталась тут одна, против своего желания.

Кутбийа, шумно вздохнув, вытерла глаза, на которых, может быть, и не было слез.

Но по сердцу Хамдама, изнывающему от любви, прошла горячая волна жалости.

Хамдам, прижимая к себе Кутбийю, зашептал:

— Так уйди от него. Распишись со мной. Но одно условие: когда распишемся, позовем муллу и совершим обряд. Но только так, чтобы никто не знал.

— Если, бог даст, доживем до этого дня, позовем муллу, заключим брачный союз.

— А что нам мешает? Не хочешь с ним жить, иди завтра в загс и разводись. А послезавтра распишешься со мной. И конец. Для чего ж сидеть и плакать, для чего томить себя? И меня. Так ты и ему отомстишь за то, что не послушал тебя, твоим родителям не помог, твои надежды не оправдал. Понимаешь?

Кутбийа, отодвинувшись от Хамдама, серьезно и строго ответила:

— Нет, на этом мое сердце не успокоится. Я колхозу должна отомстить. Колхоз разорил отца. Колхоз исковеркал мою молодость. Колхоз дал силу рабам и беднякам. Вот почему мне рано уходить от активиста и комсомольца. А тебе пора действовать. Тебе надо…

Широкий рукав соскользнул с ее поднятой руки. Горячей рукой, украшенной широким браслетом, она обняла Хамдама. Прижалась к нему…

Хамдам прижал к себе ее голову.

— Я первый тебе помогу.

— Я на тебя надеялась.

— Почему ж теперь не надеешься?

— Нет, и теперь надеюсь. Я тебе верю. Не верила б, не говорила бы. Но только я слышала, ты стал активистом-колхозником.

— Твой отец всегда мне доверял. Никогда я не обману его доверия. Сперва я откровенно отвиливал от работы. Вредил, где мог. И не всегда осмотрительно. Чуть-чуть не попался. Тогда я взялся за дело с другого конца. Теперь меня хвалят. А я все тот же и хочу того же.

— Как же тебе удалось?

— Мне трудную работу поручили, и я с успехом ее выполнил. Вот меня и называют «активистом». Но я такой же активист, как ты жена активиста.

— Какая ж нашему делу польза от этого?

— Польза есть. Дело, за которое меня хвалят, это паше дело.

— Не понимаю.

Кутбийа спрашивала, играя его гордо закрученными усами.

— Мне поручили вырыть арык. Я его так вырыл, что, когда для полива его наполнят водой, его без труда можно разрушить. А восстановить будет нелегко. Хлопок останется без воды самое меньшее на неделю, а то и дней на десять. Ты небось знаешь, что если с первым поливом запоздать, урожай снизится наполовину. Самое меньшее — наполовину. Понимаешь?

— Это все? — спросила Кутбийа, прикидываясь разочарованной.

— Нет, не все.

Хамдам снова расправил и закрутил усы, смятые Кутбийей.

— Что же еще?

— Половину мешка отборных семян я заменил гнилыми.

— А еще что?

— Если за мной закрепится звание «активиста», мне и доверие будет. Тогда при окучке я кое-что схитрю с удобрениями.

Кутбийа сказала деловито:

— Вот что: Хасан работает на сеялке. У него сеялка, культиваторы и другие машины. Он говорил, что еще плохо их изучил, что не всегда понимает, как с ними надо обращаться. Ты скажи, что уже работал на сеялке. Давай Хасану советы. А советуй так, чтобы делалось наше дело, а не колхозное. Так одной стрелой мы двух зайцев убьем: и севу повредим, и доверие к Хасану испортим, выставим Хасана вредителем. Если усомнятся, что он сознательно вредил, будут считать его неспособным либо дураком. Вредить людям — значит больше всего вредить колхозу. Это мне отец говорил. Он объяснял мне, что их сила в людях, что надо выбивать людей. Мы пулей выбивать их не можем, надо действовать словом.

Хамдам с готовностью согласился:

— Это у меня в плане на первом месте! Я Хасану так подстрою, что хлопок либо совсем не взойдет, либо так взойдет, что его придется окучивать по многу раз, чтобы…

Не дослушав, Кутбийа прижалась к его лицу, лаская губами его брови, глаза, усы.

Не коснувшись губ, она откинулась и шепнула:

— Я давно тебя люблю. Твои черные глаза, твои темные брови, твои густые усы. Но что-то еще мне дорого в тебе. Я не могла понять, что мне в тебе так дорого. Не могла понять, а теперь знаю. Ты осуществляешь мои самые тайные, самые тайные мои желания. Я мечтаю, а ты действуешь. Ты мои мечты проводишь в жизнь. Ты одной стрелой пробиваешь двух зайцев.

— Не только двух зайцев. Они пробьют зверя покрупнее. Ты видела, — я всегда работаю около разных машин. Видела?

Он вгляделся в ее лицо, смутно белевшее в темноте.

— Эти машины пришли, чтобы развивать хлопководство. Я так сделаю, чтоб от них был только вред. А это повредит и руководителям колхоза. Подорвет веру в них. Это разладит порядок, и работа в колхозе разладится.

— Ой, Хамдам-джан! Дорогой мой Хамдам! Скорее бы настало время, когда твой крепкий, мужественный стан станет моим!

Но огонек фонаря, приближавшийся со стороны чайханы, разъединил их.

Хамдам исчез в темноте.

Кутбийа, быстро оправив платье, громко застучала каблуками по большой дороге, направляясь к огоньку фонаря.

Через несколько шагов она встретила нескольких колхозников и Хасана.

Кутбийа пошла с ними:

— Ой, милый Хасан! Почему задержался?

— Разговор был интересный. Соревнование и ударничество дали отличные плоды. Прежние лентяи — и то стали активистами. Потом меня попросили еще раз объяснить лозунг партии: сделать колхозы большевистскими и колхозников зажиточными. Ну, как твоя голова? Перестала болеть?

Отстав, они шли вдвоем. Кутбийа, ласкаясь, успокоила его:

— Голова прошла. Но сердце заболело: ты долго не шел, я соскучилась. Вот и пошла тебе навстречу.

Он ее задумчиво спросил:

— Кутбийа! Ты меня правда любишь?

— Если б не любила, разве вышла б к тебе в такую темень, когда люди без фонаря не могут ходить?

— Вот, если любишь, иди работать в колхоз. Работать в полную силу. Чтоб стать активисткой, чтоб с тебя пример брали! Это моя мечта.

Их спутники свернули к своим домам. Фонарь тоже унесли в один из домов. Стало совсем темно.

Только их шаги еще звучали на твердой дороге среди безмолвия уснувшей деревни, среди необъятного простора полей, протянувшихся до песков пустыни.

— Ну, когда ж, наконец, ты будешь доволен мною? Я все для тебя делаю, а тебе всего этого мало. Ты еще и еще чего-нибудь от меня хочешь.

Она обнимала его. Его щек касались ее волосы, спутанные руками Хамдама-формы.

 

14

Весна разгоралась. Небо синело прозрачное и безоблачное.

Солнце светило ярким, чистым светом.

Всходы хлопчатника дали уже по три, по четыре листка.

Женщины и девушки работали по всему полю, выпалывая сорняки среди всходов хлопчатника. Чистые яркие краски женских одежд сияли на солнце.

Началась и окучка, то здесь, то там вспыхивал белый блеск отточенного кетменя.

Опытные земледельцы хозяйственно шли по рядам, прореживая всходы.

Прореживали осторожно, как бы раздумывая над судьбой каждого ростка, и, решив эту судьбу, заботились, чтоб не потревожить всходов, радостно раскрывшихся рядом.

Поливальщики чистили арыки, еще сухие, куда скоро пустят обильную прохладную воду.

Конюхи резали клевер.

На ослах и в носилках разносили удобрения к узким межам, куда не могла добраться арба.

Но на одном из участков колхозники собрались, занятые оживленным разговором.

Говорили горячо, волнуясь, словно решая чью-то судьбу, словно вынося приговор кому-то, кого было жаль сурово наказать, чьему поступку не могли подыскать ни оправдания, ни объяснения.

Сафар-Гулам обходил этот участок с агротехником.

Хлопок на этом участке взошел так редко, что среди всего поля один этот участок виден был издалека, словно на пушистом зеленоватом ковре моль выела весь ворс до основы.

Сафар-Гулам озабоченно говорил:

— Ведь мы уже пересеяли это поле. Это второй посев. Первый посев еще реже вышел. В чем тут причина?

— Земля та же, что и везде. Семян особых на этот участок не выделяли. Значит, дело в сеялке. Думаю, отмер у сеялки слишком опустили, поэтому семена ушли в землю глубже, чем надо. Часть из них в глубине сгнила. Другая часть проросла, но редко. Кто у вас работал на сеялке?

— Вот этот парень, — показал Сафар-Гулам на Хасана Эргаша.

Хасан стоял молчаливый, бледный, озадаченный.

— Ты чей сын? — спросил агротехник.

— Мой! — твердо ответил Эргаш, стоявший среди колхозников.

— Большой у вас сын. С отца ростом. Сафар-Гулам ласково посмотрел на Хасана:

— Он у нас комсомолец, активист.

— Поди сюда! — позвал агротехник. Хасан невесело подошел.

— Ты хорошо знаешь, как надо налаживать сеялку? Учился?

— Учился.

— Перед работой ты осмотрел ее?

— Да, осмотрел. Она была в порядке. Когда я осматривал ее, там и Хамдам-ака со мной был. Она была в порядке!

Хамдам-форма подтвердил, глубокомысленно крутя ус:

— Он правильно говорит, — сеялка была в порядке. Это какая-то сумасшедшая сеялка. Я в прошлом году сам на ней сеял. И у меня была та же история. И я тогда ее проверял. И у меня она в порядке была.

— Может, она испортилась во время работы? — предположил Шашмакул.

— Сеялка может сама испортиться, но отмер не может! — ответил агротехник. — Виноват либо Эргашев, либо кто-то другой, вредивший за спиной Эргашева во время работы.

Один ус у Хамдама опустился.

Побледнев, Хамдам, озабоченно взглянув на небо, сказал:

— Ого, почти полдень! Надо мне идти, а не то не успею выполнить норму.

Но Шашмакул его остановил:

— Ты член комиссии. Пойдешь после проверки. Сафар-Гулам спросил агротехника:

— Пересевать еще раз уже поздно? Что же делать? Может быть, прогалки засеять по старинке, с мотыгой?

— Так оставлять жалко: много земли пропадет. Надо засеять: так если не хлопок, то хоть курак [146]Стр. 368. Курак — нераскрывшаяся коробочка хлопка, которая дает недоброкачественный хлопок.
будет. А может, при удачной осени, и хлопок поспеет, — ответил агротехник.

Хамдам возразил:

— Я бы уничтожил весь этот хлопок и весь участок засеял бы джугарой. Джугары мы отсюда мешков сто соберем. А нашему хлопковому плану это не помешает. Урожай и так у нас выйдет вдвое против прошлогоднего.

Юлдашев нахмурился:

— Вредительская идея. Шашмакул заступился за Хамдама:

— Почему вредительская? Член комиссии вносит предложение. Надо обсудить, а не затыкать ему рот.

Вперед выступил Садык:

— Можно мне сказать?

— Конечно!

— Мы в прошлом году сделали ошибку, когда из-под мотыг засеяли пустые места. Всходы позднего посева и сами не выросли, и ранним мешали расти. На этих неровных посевах трудно было и поливку и окучку так подгадать, чтоб и тому и другому потрафить. И что вышло? Вместо того чтоб снять с того поля тысячу шестьсот килограммов с гектара, как планировалось, этого смешанного хлопка нам едва-едва удалось по тысяче килограммов собрать. Да труда сколько потратили попусту!

Шашмакул перебил его:

— Что же вы предлагаете?

— Погодите. Я еще не сказал «дад». [147]Я еще не сказал «дад» — Игра слов основана на том, что слово «худа» значит «бог», а «дад» — «дал». Отсюда собственное имя «Худадад» («Богдан»).
М. Шукуров

— Что это за «дад»? — спросил агротехник у Сафар-Гулама. Сафар-Гулам улыбнулся:

— Однажды один мулла спросил юродивого Машраба: «Как твое имя?» Юродивый, заикаясь, ответил: «Худа». Муллы кинулись на юродивого и принялись его бить, крича: «Богохул!» Но юродивый закричал: «Стойте! За что вы меня бьете? Я хотел вам ответить, что имя мое Худадад! А вы, суетливые муллы, не даете человеку слово досказать!» Вот это у нас и стало поговоркой, когда просят сперва дослушать.

— В таком случае договори свой «дад», — сказал агротехник Садыку.

— Надо оставить хлопок, как он есть. Надо только поработать над ним. Окучить его не четыре раза, а раз пять или шесть. Следить, чтоб сорняков не было. Кроме минеральных удобрений, подсыпать золы. Он тогда разветвится, раскинется, займет ветвями эти прогалки и даст с каждого куста вдвое больше коробочек.

Все дело только в том, чтоб на этом участке не жалеть сил, поработать, как надо. Потратим сюда вдвое больше труда, соберем и хлопка вдвое больше. Вот мой «дад».

Шашмакул сердито спросил Садыка:

— Вы ручаетесь, что с каждого гектара здесь мы получим по тысяче восемьсот килограммов?

— Если б я сам здесь работал, я б поручился за две тысячи четыреста.

— Если будет меньше, чем вы сказали, мы вас обвиним в надувательстве. Даже во вредительстве.

Юлдашев удивился:

— Что это за угроза? Пугать опытного колхозника, когда он вносит дельное предложение?

Агротехник сказал:

— Я поддерживаю Садыка-ака. Его мысль правильна. Предлагаю поручить этот участок бригаде Садыка.

— Остаюсь при своем мнении, — проворчал Шашмакул. Комиссия тут же решила закрепить этот участок за Садыком.

Поручили Садыку самому подобрать себе людей на помощь из тех колхозников, кого он захочет привлечь к этому делу. Председатель комиссии Сафар-Гулам сказал:

— С этим вопросом покончено. Теперь пойдемте поглядим хлопок, у которого сохнут корешки и макушки.

Пошли дальше по узкой мягкой борозде.

Сафар-Гулам увидел Хасана, понуро шедшего вслед за комиссией, и сказал ему:

— Ты иди делай свое дело. Запрягай культиватор и выезжай на поле.

Хасан Эргаш, оживившись, пошел к своим машинам. Агротехник спросил:

— Эту землю вспахали с осени? Председатель комиссии ответил:

— Да.

— Трактором?

— Да.

— А поливали зимой?

— Да.

— Местные удобрения давали?

— Давали.

— И минеральные?

— И минеральные.

— По скольку на каждый гектар?

— По вашему указанию. Семьдесят два килограмма на гектар.

— А на той земле?

Агротехник показал на соседний участок с бледной листвой.

— И там сделали все, как и здесь, и в одно время с этим участком. Все в одно время — и окучка, и полив, и удобрения.

— Если верно все, что ты говоришь, то можно подумать, что этот хлопок пострадал либо от божьего гнева, либо от козней дьявола! — рассердился агротехник. — Так не бывает, чтоб соседних два участка, одновременно засеянные, одинаково обработанные, дали разный рост растений. Тут что-то не так!

Хамдам-форма торопливо сказал:

— Я думаю, тут дело в минеральных удобрениях. Я слышал, что в Гиждуване от минеральных удобрений погибло много хлопчатника.

Прядильщик Гафур спросил Хамдама:

— Тогда скажи, почему эти удобрения не повредили моему хлопку?

Юлдашев поддержал Гафура:

— В самом деле, почему? Может быть, сюда дали удобрений меньше? Или больше?

— Нет, — ответил колхозник, работавший на этом участке. — Я хорошо помню: я получил из амбара сто сорок четыре килограмма, привез их сюда, здесь и разделили пополам на эти два участка. А тут в каждом участке точно по одному гектару.

— Может быть, на глазок делил?

— Не на глазок, а ведрами. Да вот Хамдам, — он при этом был, — он скажет.

Хамдам подтвердил:

— Он правильно говорит.

— Здесь есть какая-то запятая. Думается мне, что земля, на которой высох хлопок, излишне удобрена, хлопчатник сожжен излишком удобрений, а там по бледным листьям видно, что удобрений недодано. А может быть, совсем не дано.

— Что ж нам делать?

— Засохший хлопок не выправится. Это ясно, — глядя на желтые борозды, сказал агротехник. — Это ясно. А вот там, где чахлые всходы, надо землю смягчить культиватором, дать туда килограммов двадцать удобрений, и, думаю, они выправятся.

Нор-Мурад предложил:

— Если можно выправить дело там, где недодано удобрений, можно дело выправить и тут. Надо лишние удобрения отсюда убрать.

Хамдам и еще несколько человек засмеялись. Агротехник поддержал Нор-Мурада:

— Можно попробовать, он прав. Как, по-вашему, это сделать?. Эта поддержка ободрила Нор-Мурада.

— Нужно сбросить удобренную часть, а взамен привезти свежей земли.

— Ну, это трудно. Лучше немного свежей земли подбросить к корням при окучке. Но засохшие растения не оживут.

Нор-Мурад не согласился с агротехником:

— Трудно? Нам, работающим по-большевистски, никакая работа не трудна. Чего вы смеялись? Вот товарищ одобряет меня. Он только считает, что много земли трудно привезти…

В это время к Сафар-Гуламу подбежал встревоженный, запыхавшийся Хасан Эргаш.

— Дядя Сафар! Культиватор пропал.

— Как пропал? Куда он пропадет?

— Вчера я выпряг лошадь, оставил культиватор в поле, — там, где с утра надо было продолжать работу. А сейчас прихожу — его там нет.

Хамдам пожал плечами:

— Украл кто-нибудь. Сафар-Гулам возразил:

— Кто же украдет культиватор? Зачем? Куда с ним вор сунется?

— Мотыгу, которой пять рублей цена, и ту крадут. Юлдашев насторожился.

— Нет, это не воровство. Мотыгу можно на базар снести. Культиватор не снесешь. Его не продашь. Тут другое. Тут работа врага!

В это время с конца поля, от реки, раздался испуганный крик поливальщика:

— Сафар-ака! Эй! Сафар-ака! Идите сюда, скорей!

— Что там случилось? — закричали ему.

— В новом арыке вода поднялась, слилась с рекой. Забыв о культиваторе, все кинулись к реке.

* * *

В деревне, население которой почти все ушло на полевые работы, было безлюдно и тихо.

Хамдам незаметно отстал от всех, сошел с борозды и торопливо ушел с поля к деревне.

Знакомой тропинкой он прошел к дому Хасана, зашел со степи и заглянул в окно сквозь стекло, по-прежнему слегка затуманенное степной пылью.

В комнате сияли солнечные пятна. Отраженное зеркалом, ослепительным пятном солнце горело на потолке, озаряя всю комнату.

Хамдам увидел Кутбийю. Она валялась на высокой кровати.

В белом маркизетовом платье, на пышной подушке, она показалась ему прекрасной и нестерпимо желанной.

Он рассматривал ее, прижавшись к стеклу, — ее расплетенные волосы, разметавшиеся по подушке, ее открытые руки, такие маленькие, такие нежные…

Она спала?

Быстрым взглядом он оглядел и всю комнату, куда ему ни разу не случалось входить.

Вдоль одной из стен тянулись веревки, на которых висели перекинутые халаты, платья Кутбийи, шелковый расшитый золотом пояс, костюм Хасана.

На гвозде висело пальто, шапка, опушенная мехом. У другой стены стоял стол. На нем — бумага, стакан с карандашами. Стопка книг и газет. Книги виднелись и в нише на полке.

Ковер на полу. Хороший текинский ковер.

«А! — удивился и озлобился Хамдам. — Раб, сын раба, бедняк, пастух! Пастух! Как живет! А? Родился в лачуге, рос в хлеву, а как стал жить благодаря колхозу! Нет, такого от колхоза не оторвешь! Так и отец Кутбийи не жил!»

Отец Кутбийи был баем. По его милости и Хамдам жил богато. Но свои богатства они тратили на пиры, на козлодранья, на постройку жилищ, летом невыносимо душных, в зимние холода нестерпимо холодных. Теперь он заглянул в эту солнечную, чистую, застланную деревянным полом, застекленную комнату, как в невиданный, чужой, соблазнительный мир. Заглянул, крадучись, словно грех на это смотреть, и, словно огнем, обожгла его сердце лютая, яростная злоба.

«Ничего! Разбогатею. Снова разбогатею. Тогда и поставлю себе такой вот дом. Не через колхоз. Через колхоз мне не разбогатеть, там надо работать, соблюдать дисциплину. Это не для меня. Бог меня создал не для того. Эти будут работать для себя, а не для меня. Надо развалить колхоз. Надо обессилить его, чтоб народ отшатнулся от него, чтоб народ захотел прежней жизни. Тогда я сумею устроить свою жизнь. Тогда я ее устрою!»

Мысли его летели, а время шло, а времени было — в обрез. Взгляд его шарил по комнате, опять возвращался к Кутбийе. «Вот и она против колхоза».

Глаза его вспыхивали блеском надежды, мечты, желания, когда обращались к ней. Гасли, наливались злобой, когда он видел признаки довольства, изобилия, достатка. Новые хромовые сапоги в углу. Шелковый новый мужской халат. Брюки, перекинутые через веревку, — суконные.

Он провел ногтем по стеклу. Она не шевельнулась. Он провел ногтем еще раз. Нет, она спала. Стучать не решился: мать Хасана могла услышать. Тогда, оглянувшись по сторонам, он пальцем написал на стекле слова навыворот, чтоб ей легко было прочитать: «Арык разрушен», «Культиватор пропал».

Когда проснется, прочтет. Потом сотрет. А мать у Хасана неграмотная. Взглянув на Кутбийю еще раз, он ушел.

Почти около дома он неожиданно встретил Хасана.

— А, Хамдам-ака! Какими судьбами вы в наших краях?

— Так, дело было! — пробормотал Хамдам.

Хасан словно и не вслушивался в ответ Хамдама. Задумчиво и невесело ушел он к себе домой.

Хамдам-форма посмотрел ему вслед.

Он забеспокоился, не попадется ли тому на глаза надпись, но рассеянный вид Хасана успокоил Хамдама: «Ему сейчас не до того, чтоб смотреть на окна! А если увидит? Что скажет ему Кутбийа, когда он ее спросит? Что она ему скажет? Но, может быть, она уже проснулась и стерла. Чего зря беспокоиться? А если он увидит?»

Но, обгоняя его, торопливо бежали к реке колхозники с мотыгами в руках. Спешили исправить канал.

Хамдам присоединился к ним. Вскоре он уже торопил их, кричал, что дело требует быстроты.

 

15

Сентябрьское солнце ласково грело землю.

День стоял теплый, прозрачный, как весной.

Обширное хлопковое поле казалось садом, где расцвели бесчисленные кусты белых роз. Хлопок раскрылся, и сбор начался.

Кое-где на расчищенных токах, куда колхозники сносили собранный урожай, выросли белые груды хлопка, пушистые и яркие, словно маленькие облака спустились с ясного неба и легли на теплой земле среди темной зелени колхозного поля.

Руки колхозников привычно легко касались созревших хлопьев и снимали их с коробочек в широкие мешки. Снимая созревшие хлопья, руки сборщиков бережно обходили еще не раскрывшиеся коробочки, где урожай еще зрел. К этим кустам, когда они покроются новым урожаем, сборщики вернутся через несколько дней.

Хлопок на кустах поспевает не сразу, не весь урожай одновременно, а постепенно, день за днем, как на своих кустах расцветают розы. Поэтому на один и тот же участок за урожаем приходится приходить по нескольку раз во время сбора.

Руки сборщика кажутся легкими, хлопок не сопротивляется им, не требует напряжения, он словно сам втекает в ладони, едва его коснутся пальцы. Но весь день руки протянуты, весь день они тянутся от куста к кусту. После долгой утренней работы так хорошо разогнуться, опустить руки и поднять лицо к небу, взглянуть в его синюю глубину, где легко, еще редкие и прозрачные, плывут сентябрьские облака.

— Товарищи, завтракать!

Бригадир Мухаббат сзывает колхозников звонким, веселым, дружеским голосом:

— Завтракать!

Колхозники сходятся к грудам хлопка, ссыпают сюда из мешков собранный хлопок, отряхивают халаты и платья. Присаживаются над ручьем вымыть руки, поплескать прохладной водой на усталые лица.

Вдалеке одиноко продолжала сбор Фатима. Она наклонялась от куста к кусту, словно не слышала бригадирского зова.

— Завтракать, Фатима!

— Я здесь поем, за работой!

— Иди, Фатима! Не бойся, не отстанешь.

Соревнование между колхозницами давно стало повседневным делом. Труд стал увлекательным, как игра, как состязание. Каждой хотелось выйти в первые ряды сборщиц. Фатима занимала первое место, собирая хлопок быстрее других, и дольше других оставалась в поле.

— Не боюсь сама отстать! — крикнула Фатима. — А хочу, чтоб вся наша бригада вышла вперед!

— Выйдем, Фатима! Не бойся! Иди к нам!

Их разговор звенел над полем, слышный далеко вокруг. — Бригада выйдет, я не боюсь! Бригада выйдет, а я хочу, чтоб весь колхоз наш вышел на первое место!

— Выйдет, Фатима! Не бойся! До сих пор выходил и теперь выйдет!

В соседних бригадах прерывали завтрак, слушая разговор двух колхозниц.

— Я знаю! Я за колхоз не боюсь! А я хочу, чтоб весь район наш вышел на первое место.

— Позавтракай с нами, Фатима! Чего ты, право? Что ж, наш район хуже других, что ли? Выйдем, Фатима. Не бойся!

— А республика наша выйдет? Ты же подписывала соревнование. Мы ж соревнуемся с Азербайджаном. Мы же боремся за полное обеспечение нашего социалистического государства своим хлопком, за полную независимость Советского Союза по хлопку!

Кутбийа сидела за скатертью, разостланной среди раскидистых тенистых кустов хлопчатника. Прислушиваясь к этому перекрику, Кутбийа сказала:

— Красные слова, в духе времени! — Она опустила глаза, вытаскивая шелуху хлопковых коробочек, забившуюся под ногти, а кое-где занозившую ее нежные пальчики. — Подлаживается под требование времени.

Мухаббат удивленно обернулась к Кутбийе:

— Что ты говоришь? Зачем ей подлаживаться? Она сама комсомолка. Она уж три года работает в колхозе. И все это время работает как ударница. Она хороший инициатор и организатор. Хорошо б другим равняться на нее. Вот что я скажу тебе, Кутбийа!

Вытирая платочком каждый палец, Кутбийа ответила:

— Может быть. Все равно: не нравится мне эта Фатима!

— Может быть, ее руки не так тонки и нежны, как у тебя! Если она пожмет твою руку, тебе покажется — ее рука жестче хлопковой шелухи.

Одна из девушек засмеялась:

— Если такой грубой покажется ей рука комсомолки, какой же кажется ей рука комсомольца?

Мухаббат многозначительно сказала:

— Там другое дело! Там грубая рука привела к советскому загсу, к красной свадьбе, в духе времени, — это могло не так понравиться, как понадобиться.

Кутбийа нетерпеливо поднялась, отошла к ручью и остановилась в тени ивы. Сняв беленький передник, сшитый специально для сбора хлопка, она отряхнула его, кончиками пальцев тщательно выбрала из него соринки, встряхнула и тогда лишь надела снова.

Она засучила до локтей рукава новенького сатинового платья, сшитого для этой работы и сегодня надетого в первый раз, потому что неудобно выходить на колхозную работу в шелковом.

Внезапно раздался голос Хамдама-формы. Кутбийа вздрогнула от неожиданности.

Хамдам подошел к сборщицам.

— Отдыхаете, тетя Мухаббат? Устали? Надо беречь силы, не растрачивать их зря.

И, не дожидаясь ответа, прошел к ивам, где стояла, как манекен в магазине готового платья, неподвижная, прямая и опрятная Кутбийа.

Взяв ее восковую, бескровную, узкую ручку, Хамдам пожал ее.

— Берегите себя, милая Кутбийа. Не напрягайтесь через силу.

Она молчала, глядя на него.

— Жаль мне этих ручек. Вы их портите работой.

— В них и так уж не осталось силы. Но что ж мне делать? Надо ведь! Он ведь заявил: «Я не могу жить с женой, которая в такое горячее время отлынивает от работы. Если хочешь жить со мной, работай со всеми, или оставайся мещанкой, но тогда — прощай».

Одна из девушек, заметив, как крепко держит Хамдам руку Кутбийи, сказала, обернувшись к Мухаббат:

— Видно, рука Хамдама-формы для нее не груба. Мухаббат посмотрела в сторону ив:

— Его рука как раз по ней. Дочь кулака Уруна-бая вполне бы подошла для Урун-баева подкулачника. «Теленок с телкой старинные друзья». Жалко Хасана-джана. Запутался в этих руках и себе жизнь испортил, и Фатиме разбил.

— А что Хасан? Как там у него? Ведь его во вредительстве обвиняют.

Мухаббат нахмурилась:

— Обвиняет-то кто? Шашмакул. Тоже — обвинитель! А я уверена, что никогда Хасан-джан намеренно не сделает вреда колхозу. Уверена! Но я не удивлюсь, если из-за этой самой Кутбийи он влипнет в какую-нибудь беду.

Но девушку беспокоила судьба Хасана:

— А теперь-то он под судом или нет?

— С ответственной работы его сняли. Но из комсомола не исключили. Учли, что родом он из рабов, что отец его, Эргаш, — красный партизан. Решили подождать, посмотреть, как он дальше будет работать.

— А я недавно слышала, что его будут судить.

— Недавно из политотдела приезжал Кулмурад и заявил, что, кто бы ни был человек, если есть на него подозрение, нужно раскрыть его лицо, нужно дело доследовать до конца. А если при этом доследовании докажут связь Хасана с тем делом, если установят вину Хасана, тогда и он пропадет, и этой «моднице» несдобровать.

Весь этот разговор не ускользнул от острого слуха Хамдама. Он решил, что колхозницы шепчутся о нем и о Кутбийе.

Не выпуская ее руки, он, засмеявшись, повернулся к Мухаббат:

— Вот разговариваю с дочерью старого моего хозяина. А она, вижу, стала женой активиста-комсомольца и позабыла своего старинного слугу. И не смотрит на меня, не хочет меня знать!

И, снова обернувшись к Кутбийе, зашептал ей:

— Раз он так ставит вопрос, уходи от него скорей. До каких пор, боясь посторонних глаз, будем по темным углам прятаться? Давай скорей распишемся и начнем жить официально.

А Кутбийа, заметив, что бригада пошла собирать хлопок, облегченно вздохнула и ответила:

— Надо еще немножко подождать.

— Чего подождать? Я свои обещания выполнил. Хоть совсем разрушить колхоз я пока не смог, но вред нанес большой. Хасан тоже выбит из седла, — к нему теперь нет уважения, нет у него авторитета. Если теперь от него уйдешь, тебя никто не осудит. А когда мы будем вместе, нам вдвоем и наше дело легче делать.

Кутбийа нежно погладила ладонь Хамдама. Осторожно, вкрадчиво высвободила свою руку. Потянув руку Хамдама вниз, она сказала:

— Сядь.

И села сама, прислонившись к дереву. Хамдам сел перед ней на влажную землю. Он положил ее руки к себе на колени и ласково гладил их.

— Я измучился, ожидая тебя.

— У меня у самой нет терпения ждать. Но что же делать? Надо еще потерпеть.

— Зачем?

— Я надеюсь скоро избавиться от него. Освободиться от него с честью, чтоб разговоров не было.

— Как же это?

— Его отец Эргаш и мать его скрывают от меня свои тайны. А я все-таки разгадаю их.

— Какие ж это тайны? И как же ты их думаешь узнать? Через кого?

— Через Нор-Мурада. Он хоть и активист, да простофиля. У него все выпытать можно. Надо только подойти к нему с умом. Я с ним часто разговариваю.

— И что ж он тебе рассказал?

— Он говорит: Хасана будут судить. Его обвиняют в умышленной порче сеялки и в краже культиватора.

— И ты решила дождаться суда?

— Нет, суда можно не ждать. Но как только на общем колхозном собрании его обвинят, как только колхозники от него отшатнутся, так и я смогу от него уйти. Тогда все коммунисты и каждый комсомолец одобрят мое решение. Тогда я, как свободная советская женщина, захочу выйти замуж за активиста. Этим активистом будешь ты. Кто ж тогда меня осудит?

Хамдам, обняв Кутбийю, потянул ее к себе:

— Иди ко мне! Дай мне поцеловать сладкие уста за медовые слова.

— Увидит кто-нибудь! Пусти!

Кутбийа, вытянув шею, осмотрелась кругом. И Хамдам осмотрелся.

— Успокойся. Здесь, у ручья, хлопок в рост человека, густой. Кто нас здесь увидит? Я этот хлопок не люблю за ту пользу, что дает колхозникам. Но благодарен ему, что так надежно скрывает нас. Пока не подойдут вплотную, нас не увидят. Вон какой хлопчатник!

— За то и я недовольна тобой. Сеялку ты испортил. Культиватор спровадил с глаз долой. А они при первом сборе с каждого гектара собрали по две тысячи четыреста килограммов. После второго и третьего сбора у них выйдет около трех тысяч килограммов с гектара. А Садык на испорченном участке обещал собрать по две тысячи четыреста килограммов. Вот результат всех твоих дел.

— Ты забыла, что ли? Я же подменил отборные семена гнилыми.

— И это они исправили. Пересеяли этот участок, и теперь, я сама видела, там вышел средний урожай.

— А культиватор?

— Они купили новый. Им это теперь ничего не стоит. При таких доходах.

— А про арык забыла?

— А что арык? Ты считал, что оставишь хлопок без воды дней на десять, а они в один день все поправили. Вышло так, что воду на поля пустили вовремя.

Хамдам согнулся то ли под тяжестью ее обвинений, то ли от сознания своей беспомощности перед неудержимо, неотвратимо нарастающей мощью и успехами колхоза. С последней надеждой Хамдам напомнил Кутбийе:

— А минеральные удобрения?

— А что? Там и взялся Садык собрать свой урожай. Да если и не соберет, даже если ни килограмма не соберет со всех этих восьми гектаров, пропадет, что ли, колхоз от этого? Ведь колхоз в этом году собирает одного только хлопка полный урожай с двухсот пятидесяти гектаров. Что значат при этом какие-то восемь гектаров! Да и неизвестно, не выполнит ли Садык свое обещание. А если выполнит, то и здесь, выходит, соберут полный урожай. Вот тебе и удобрения. Нет, Хамдам, наш удар не удался. А ударить по колхозу надо так, чтоб он у самого корня затрещал. Тогда нам можно спокойно смотреть в будущее.

— А еще ты забыла, что я сделал с Хасаном?

Она одобрительно хлопнула в ладоши.

— Это ты сумел. Тут ничего не скажешь. Каждый удар по видным колхозникам — это словно кирпич выбить из фундамента. Так, кирпич за кирпичом, можно завалить и весь дом. Так и надо нам действовать.

— Ну, я рад, что хоть один мой удар порадовал тебя, радость моя!

— Так порадовал, будто мои родители вернулись из ссылки и получили назад свое имущество. Но это мало. Надо и других так же бить.

Она положила руку ему на колено.

— Хамдам-джан! Милый мой! Ты мой верный помощник. Скоро, скоро ты станешь моим мужем. А тогда ты не успокоишься, будешь продолжать это «дело»?

— Я, Кутбийа, пленен темнотой твоих глаз, этими бровями, как две черные стрелы. Черными твоими косами, темной твоей родинкой над густой бровью. Какую б мысль ни внушала ты, я выполню все.

— Вот этого-то я и боюсь.

И она сняла руки с его колена.

— Хасан не меньше тебя любит эти брови и косы, а как только дело коснется колхоза или комсомола, он всю любовь забывает. Если б ты был так же упрям в своем деле, как Хасан Эргаш в своем, тогда у нас «дело» пошло бы на лад! Только так, как Эргашев любит и укрепляет колхоз, ты должен его ненавидеть и разрушать. У того любовь, а у тебя ненависть. Понял?

— Прости меня, я тебя так люблю, что всякое дело примериваю на твой вкус. Всякий раз думаю: «А как это оценит Кутбийа? А понравится ли ей это?» Но ведь дело-то наше я начал раньше, чем договорился с тобой.

— Что ж ты сделал до встречи со мной?

— Я? Немало людей я оттолкнул от колхоза. Я внушал им, что работа дураков любит, что от работы лошади дохнут, что, сколько ни работай, всех денег все равно не заработаешь, и некоторые поддавались мне, отлынивали от работы, становились лентяями. А разве от них не убыток колхозу? Лишь немногие позже, когда распределялись доходы, раскаялись в своем малодушии. Немало я наворовал хлопка в колхозе, а потом спустил его на базар, немало загубил колхозного скота.

Хамдам растерянно взглянул в глаза Кутбийе.

— Я считал, что принес вреда не меньше, чем покойник Хаджиназар.

Кутбийа молчала. Он неуверенно говорил ей:

— Я только добро видел от твоего отца. Если колхозники богатство свое добывают в поте лица, то я богател, спокойно сидя на пороге твоего отца. Я только направлял труд бедноты, и она работала на Уруна-бая и на меня. Бедняки работали, как рабы, как ослы, а я только подгонял их. Я своих рук в холодной воде не мочил. По доброте твоего отца и я в колхоз вошел как малоземельный батрак, всю жизнь работавший на богача. И вот вышло, что дочь моего благодетеля согласна стать моей женой. О Кутбийа! Когда мы соединимся, мы добьемся своего!

— Я верю тебе, Хамдам. Слава богу, ты такой человек, на которого можно положиться.

И она позволила ему поцеловать себя, а потом прикинулась, что он поцеловал ее насильно, откинулась от него, вскочила и взглянула на солнце.

— Ой, поздно-то как! Надо скорей идти на сбор. А не то очень уж я отстану от них.

— Сегодня ты, пожалуй, не успеешь и половины нормы собрать. Это я виноват, прости меня.

— Норму! Норма сорок килограммов. Куда уж мне! Тут нужны деревянные руки, а не мои.

Она скромно взглянула на свои восковые пальчики:

— Я вчера собрала десять, а сегодня, пожалуй, и семи не соберу.

— И от этого нам польза! — сказал Хамдам.

— В таком случае три килограмма засчитываем в твою пользу.

— Согласен! — засмеялся Хамдам-форма. Они пошли в разные стороны.

 

16

К Фатиме, продолжавшей не отрываясь работать на своем участке, подошла Мухаббат.

Она принесла Фатиме завернутую в платок кисть винограда и лепешку.

— Вот твоя доля, Фатима. Поешь.

— Спасибо, сестра.

— Ты сама соберешь оставшийся хлопчатник и снесешь весь твой сбор на весы или прислать за ним, помочь тебе?

— Никого не надо. Я сама соберу и снесу.

Мухаббат отдала ей завтрак, а сама принялась за работу.

Фатима положила сверток под куст и подумала: «Я пообещала собрать весь этот хлопок сама. Надо по-большевистски выполнять обещание».

Ее крепкая, мускулистая спина привыкла к труду, сильные быстрые руки были выносливы. Она не чувствовала усталости. Еще не хотелось ни отдыхать, ни есть. Работа захватывала и увлекала ее.

Кусты стояли редко, но по мере роста разветвлялись, раскидывались. Теперь на них раскрылось коробочек по семьдесят и даже больше. Каждый куст наполнял хлопком ее фартук, так обилен был урожай.

«Бедный Хасан! — думала она. — Вон какой урожай собираю я с твоего посева. А тебя чуть не засудили за него. — Она шла среди густых здоровых кустов, словно среди друзей. — Бедный Хасан! Ты виноват в том, что после того посева тут пришлось немало поработать. Немало, а зато теперь здесь кусты лучше, чем везде. Нет, ты не виноват, Хасан… А культиватор?»

Она вывалила хлопок из передника в мешок, крепче завернула рукава голубого сарпинкового платья и снова принялась за работу.

Ее крепкие, сильные, быстрые руки сверкали сквозь темные листья, быстро отрываясь от желтых коробочек к белому переднику.

Они мелькали равномерно, в лад с биением сердца. И в этой ее работе была пленительная красота, на которую никто не смотрел и которой сама Фатима не замечала. Она работала, словно вела какой-то замечательный, четкий, быстрый танец. Но мысли ее летали, как ласточки, далеко отсюда, вокруг Хасана.

Она не забывала ни его голоса, ни его слов, ни дней и вечеров, проведенных с ним, ни его мечтаний, ни сильного тела, ни крепких рук. Все в нем дорого было ей. И лицо, едва узнавшее бритву, и смуглая кожа, и его твердая воля, и мягкий голос, и серьезная, вдумчивая речь.

«Нет, Хасан, ты не виноват. Хасан, я в твою комсомольскую совесть верю. Совесть твоя чиста. По своей воле ты бы не принес нам вреда».

Передник наполнился, и опять она, прервав свое раздумье, переложила хлопок из передника в мешок.

А когда снова пошла между кустов, мысли ее вернулись к Хасану.

«Но как такое твердое сердце растаяло перед ленивой куклой? Чем она его пленила? Ну чем? Что нашли его темные глаза в ее бесстрастном, недовольном, бескровном лице?

Ах, Хасан! Как легко ты забыл время, когда мы вместе росли, вместе играли, вместе собирали первые урожаи хлопка на новых землях, на берегу Джилвана. И песни мои забыл. А мы ведь их вместе пели. И я гордилась, что у меня такой друг. Я пела:

В саду у меня цветок цветет. На руке у меня соловей поет.

А ты, Хасан, забыл, как отвечал мне:

Есть цветок у меня, краше нет вокруг. Краше всех цветов у меня есть друг. Пара сильных рук есть сорвать цветок, Есть друга обнять пара сильных рук.

Эх, Хасан, улетел соловей из моего сада, и цветок вянет, и сад мой поник».

И стало ей так жаль себя, словно огонь, долго тлевший внутри, вдруг вспыхнул, охватывая ее всю. И она негромко запела тоскливую старинную песню:

Мою розу унес беспощадный враг. Соловья злой коршун настиг в кустах. Беспечный садовник мой сад не хранил: Погиб соловей и цветок зачах.

С этой песней она понесла хлопок к мешку.

— Я люблю песни. А особенно когда их ты поешь. И голос твой люблю. Но не нравится мне, что поешь ты такую тоскливую песню. От нее плакать хочется.

Фатима, вздрогнув, прервала песню от этого голоса: на нее, ласково и печально улыбаясь, смотрел Хасан.

Она торопливо смахнула слезинки, навеянные песней, и ответила:

— Куда уж тебе это слушать. Тебе по душе веселые да плясовые.

— В наше время не о чем тосковать. К чему нашей эпохе песни рабских времен, песни эмирских времен? Ты вон как работаешь, всем на радость, и песню надо радостную петь.

— Пустые слова, — ответила Фатима и отвернулась, чтобы ссыпать хлопок из передника в мешок.

— Ну давай хоть поздороваемся! — протянул ей руку Хасан.

— Тебе нужна нежная рука, Хасан, я у меня пальцы совсем огрубели. Не смею тебе их подавать.

И не дав ему руки, она пошла к тем кустам, откуда принесла свой сбор.

Не находя слов, чтоб ответить ей на упрек, он молча прошел за ней следом и сел невдалеке от нее.

— Слушай, давай поговорим по душам.

Она не подняла головы. Руки ее быстро, привычно, ритмично, легко касались пышно расцветших белых роз хлопчатника.

— Душевные дела прошли. Теперь ни к чему ни разговоры, ни шутки.

— Фатима!

Она молчала. Руки быстро, чуть нарушая прежний ритм, собирали урожай.

— Фатима!

Она молча продолжала работать.

— Слушай, Фатима! Прости меня, Фатима! Я виноват. Руки ее дрогнули и остановились. Она обернулась быстро и гневно.

— Хасан! Хорошо, поговорим по душам. Такие слова стыдно слушать комсомолке от комсомольца. Такие слова говори кулацким дочкам.

— Я ошибся, Фатима. И хочу исправить ошибку. Он опустил покрасневшее тоскливое лицо:

— Мы должны исправлять ошибки, когда их замечаем.

— Да! Не знаю. А может быть, ты попросишь помочь тебе в каком-нибудь… преступлении?

— Помочь прошу, но не в преступлении, а…

— Э, Фатима! Что ж ты ничего не ешь до сих пор?

Оба, обернувшись на голос, увидели Мухаббат, стоявшую возле нетронутого свертка с виноградом и хлебом.

— Не хотелось есть. Хотелось свое обещание выполнить, собрать весь хлопок на этом участке.

Мухаббат подошла и только тут увидела Хасана, сидевшего в тени раскидистых кустов.

— Ты, Хасан?.. Ты еще здесь? Видел их?

— Видел.

— Обоих вместе?

— Обоих.

— Что же ты им сказал?

— Они меня не видели. Я хотел сперва их послушать. Прополз в кустах и лег почти рядом.

— Что ж они говорили?

— Многое. Такое, что мне и в голову не могло прийти.

— Что ж такое?

— Когда придет время, вам с Фатимой первым скажу, а пока нельзя: их разговор касается всех моих несчастий.

— А Кулмурад еще не закончил следствие?

— Кулмурад сообщил свои выводы и уехал.

— Какие выводы?

— Для меня нежелательные, но желательные для Шашмакула и для Хамдама-формы.

Фатима услышала этот ответ, и руки у нее опустились. Мухаббат тоже побледнела.

— Ты ясней говори.

— Он считает, что я виноват в неправильной работе сеялки на севе и в пропаже культиватора. Вопрос обо мне ставят на общем колхозном собрании. Будут обсуждать в показательном порядке. А потом, дело ясное, исключат из колхоза и отдадут под суд.

— Не может быть… — прошептала удрученная Фатима и задумчиво, привычно протянула руки к белым прядям, свисавшим с куста.

— Такого вывода никто не ожидал! — удивилась Мухаббат. — А когда будет общее собрание?

— Шашмакул торопится. Настаивал, чтоб собрали дня через два-три. Но дядя Сафар, Юлдашев и многие из коммунистов не согласились. Решили отложить до конца сбора. Устроить собрание после Октябрьских праздников. Дядя Сафар сказал: «Сперва отпразднуем шестнадцатую годовщину Октября и проведем слет ударников хлопковых полей, а тогда рассмотрим твое дело. Мы выполним к тому времени план на сто процентов, а до тех пор надо работать спокойно и не отвлекаться от нашей основной цели».

— Ладно. Я помешала вам. Я пойду! — сказала Мухаббат.

— Да нет, не такой у нас разговор, чтобы вы ему могли помешать. Давно уж Фатима на меня сердита. Я послушал тех двоих и пришел к Фатиме сказать, что ошибся. Пришел прощения просить, а она еще больше рассердилась. Если бы вы не пришли, она изругала б меня еще крепче.

Фатима взволновалась:

— Ты ошибся, если принял мои ответы за брань. У меня нет прав ругать каждого человека.

— Она имеет право сердиться на тебя. Сначала ты причинил ей большую боль. А эта боль не проходит от пустых извинений. Ведь в песне-то, помнишь, как поют?

Сердце легко поранить, да трудно рану лечить. Чашку разбить недолго, да долго ее чинить. Но легче исправить разбитую чашку, Чем снова поймать упорхнувшую пташку.

Когда запоешь, все складней получается. Но слова-то в песне те же, — улыбнулась Мухаббат, уходя.

— Я помню эту песню. Но ведь я-то не с пустыми извинениями пришел, — печально сказал Хасан.

Он постоял еще, но Фатима молчала.

Тогда и он пошел вслед за Мухаббат. И когда они далеко отошли от Фатимы, до них долетела ее песня:

Не смей свою любимую бранить,                                         она нежна. Не сдержит всех жемчужин нить, —                                          она нежна. В больное сердце камнем не бросай: Нельзя над чашей камень уронить, —                                          она нежна.

И, уходя, вслушиваясь в легкий далекий напев Фатимы, Хасан шептал:

От сердца к сердцу протянута эта струна, И чем туже она, тем звонче поет она. И крепка, крепче стали, доколе жива любовь, Не порвется она, хоть и очень нежна.

 

17

Во дворе правления колхоза оживленно толпились колхозники от мала до велика.

Вдруг, словно вспыхивал, возникал смех. Вдруг, перекрывая все голоса, звенела чья-нибудь веселая шутка.

Завхоз, свалив в угол амбара и еще раз пересмотрев мешки, подошел к весам и долго проверял их.

Все было готово, чтобы на склады ссыпать зерно, а в амбары принять товары.

Но тем, кто ждет, время кажется медленным.

И когда наконец вдали звякнул колоколец каравана, ему даже не сразу поверили, — казалось, караван пришел неожиданно.

Но по улице уже бежали ребята с криками:

— Караван пришел!

Ребята со двора тоже побежали навстречу каравану, а взрослые собрались у колхозных ворот. Караван пришел.

Неторопливой, спокойной поступью вошли во двор тяжело нагруженные верблюды. Их светлую, слегка рыжеватую шерсть украшали красные ковровые седла, красные шлеи свешивались на верблюжьи груди широкой тесьмой с бахромой, красные уздечки охватывали узкие верблюжьи лбы, и на груди заднего верблюда медленно раскачивался медный, почерневший от дальних дорог большой колоколец.

Старый Эргаш, глядя на караван, засмеялся:

— В точности, как, бывало, ходили караваны наших богатейших купцов.

Сафар-Гулам тоже засмеялся:

— Но разница в том, что тогда водили караван, чтоб набивать карманы баев, а эти перевозят сокровища трудящихся, тех, что в прежние времена были рабами.

Кутбийа, стоя рядом с Хасаном, не сводила глаз с Хамдама-формы. Она услышала слова Эргаша и ответ Сафар-Гулама, и сердце ее тоскливо сжалось. Она вздохнула и посмотрела на небо. И снова с надеждой взглянула на Хамдама.

Один из колхозников добавил:

— И сами верблюды другие. У богачей верблюды ходили в плешинах да в ссадинах от непосильной работы, а у нас и скот живет в холе. Ишь как стоят горбы у них, ишь как хорошо они выглядят!

— Много их, бедняг, погибло от кулацкого ножа. И ведь мясо-то у них невкусное, чего резали?

— Чтоб нам поменьше досталось.

Хамдам взглянул на Кутбийю и дважды ребром ладони провел себе поперек груди.

Кутбийа в ответ улыбнулась ему. Верблюды опустились на землю.

Сняли с седел тяжелые мешки с пшеницей и понесли их в амбары.

Взамен принялись вьючить огромные кипы хлопка.

Большая часть верблюдов уже была навьючена и отведена в сторону. Но несколько верблюдов еще лежали, послушно ожидая, пока закрепят на их седлах хлопок, туго набитый в мешки.

В это время во двор въехал, громко гудя, грузовик.

Между колхозниками зашла речь о грузовиках, их значении в колхозном хозяйстве.

— Если бы нам еще один грузовик, намного легче стало бы устраиваться со всеми делами! — сказал Юсуф.

— Приобретем! — ответил Сафар-Гулам. — А может быть, даже получим в премию за перевыполнение плана. Надо только так перевыполнить, чтоб не стыдно было премию получать.

Юлдашев возразил:

— А зачем нам ждать премию, дядя Сафар? Деньги у нас найдутся с избытком, надо купить, да и точка. Это нам не помешает перевыполнить план.

Шашмакул сердито проворчал:

— Сперва надо вредителей убрать, а не то и с грузовиком выйдет, как с сеялкой; а не то и вовсе пропадет, как культиватор.

Хасан отвернулся, словно и не слышал слов Шашмакула, но Кутбийа отлично расслышала и подмигнула Хамдаму.

Грузовик, сгрузив тюки мануфактуры, мешки с сахаром ящики чая и всякие хозяйственные товары, нагрузил высокую груду мешков с хлопком и ушел со двора.

В это время подъехали арбы, гремя колокольчиками, подвешенными к сбруе лошадей. На одних арбах была нагружена пшеница, на других — мануфактура, сахар, чай, керосин, масло и другие товары. Арбы выстроились в ряд перед кооперативом.

— Столько товаров! — сказал Эргаш. — Прежде, бывало, арбы выстраивались только на базаре в Гиждуване перед лавками баев У нас на весь Шафриканский район для товаров даже ни одного склада не было, а теперь в каждом колхозе свои амбары и склады и свой базар. Да какой! Купцы, бывало, торговали по мелочам, а у нас приходи, выбирай, сразу и не выберешь: то хорошо, а это еще лучше.

Юлдашев ответил:

— Так ведь то было в эмирском Шафрикане, дядя Эргаш Ведь там только место прежнее, а город нынче совсем другой.

Кладовщик крикнул, стоя у своих весов в тени амбара:

— Товарищ Сафар, можно начинать?

— Да, — ответил Сафар-Гулам и, подойдя к весам, сказал ожидавшим колхозникам: — Дело обстоит так, товарищи, — сейчас кто нуждается, может получить пшеницу. Точные подсчеты по всем трудодням у нас еще не закончены. Выйдет, примерно, на трудодень каждому колхознику по восемь килограммов пшеницы и деньгами порядочно. Но окончательный расчет произведем, когда полностью закончим подсчет. А сегодня выдадим по шесть килограммов пшеницы на трудодень. Таково решение правления.

Вытащив свои расчетные книжки, водя пальцами по столбцам записей, колхозники принялись подсчитывать свои трудодни.

Хасан нерешительно подошел к Фатиме.

— Ну как, Фатима, хватит тебе трудодней на пропитание?

— Их у меня двести тридцать пять, Хасан, — просто и доверчиво ответила Фатима.

Видно, что-то перегорело в ней и сменилось каким-то новым чувством.

Хасан сразу уловил эту перемену. Шутя он спросил:

— Ну теперь сменишь свое синее платье на новое. Нарядная будешь. Иль все деньги на книжку положишь?

Кутбийа, прислушиваясь к их разговору, незаметно, но с удовольствием взглянула на свое шелковое платье, на бархатный жакет, на лаковые ботинки.

— Есть у меня деньги и на книжке, Хасан, есть и шелковые платья в сундуке, и жакетки бархатные есть, и лаковые ботинки, и тюбетейки, шитые золотом. У меня много всякого добра лежит. Но я ведь не кулацкая дочь. Куда мне наряжаться? На работу? Я ведь не для виду работаю. В шелках моей работы не сделаешь.

Удар был направлен прямо в Кутбийю.

Кутбийа вспыхнула и растерянно подвинулась в сторону Хамдама.

Но в это время кладовщик позвал:

— Подходите, товарищи! Фатима и Мухаббат ушли к весам. Сафар-Гулам зачем-то отозвал Хасана.

Кутбийа могла спокойно справиться со своей обидой. Отирая пестрым ароматным платком лицо, она подошла к Хамдаму.

— Слышал? Эта дочь батрачки гордится своими трудоднями! Эх, мне бы прежнее время, — я ей дала бы работу! Она бы у меня поработала! А теперь смеет еще смеяться!

— Ей недолго смеяться. Ее ждут такие же радости, как и ее Хасана. Тот сегодня пойдет под суд, а следом за ним и ей туда же расчистим дорожку.

— Хасаново дело сегодня будет разбираться?

— Да. Сегодня и наше дело должно быть решено. А? Так ведь, роза моя?

— Как только его осудят, я встану и заявлю: «С таким вредителем жить не желаю!» И перейду к тебе. Так наше дело и устроится. А распишемся завтра.

— Хоть бы уж скорей начиналось собрание! — задумчиво покрутил усы Хамдам-форма и отошел к Шашмакулу. — Когда начнется собрание? — спросил Хамдам.

Шашмакул не успел ответить, — его позвал Сафар-Гулам. Уходя, Шашмакул сказал:

— Я сейчас. Подожди.

Хасан отошел от Сафар-Гулама, прежде чем подошел Шашмакул.

Сафар-Гулам сказал Шашмакулу:

— Хасан заявил, что если вы начнете собрание, не дожидаясь Кулмурада, то Хасан не будет отвечать. Он все материалы передал в политотдел МТС, а политотдел поручил это дело Кулмураду. Чтобы разобраться в этом вопросе, нам, видно, придется дождаться Кулмурада.

— Хасан может возражать, сколько угодно. А общее собрание правомочно вынести решение, не спрашивая на это согласия Хасана.

— Это ты верно говоришь, собрание правомочно. Но наша задача ознакомиться с этим вопросом во всем объеме, прежде чем решать судьбу одного из наших товарищей. И поэтому я советую подождать Кулмурада.

— Что ж ты за коммунист? Постановление партийной организации знаешь?

— Знаю. Было решено провести сегодня собрание, но о Кулмураде ничего не сказано. Это мы должны решать сами.

— Вот получат колхозники пшеницу, и начнем собрание. Я коммунист, я ни на минуту не отложу дело о вредителе. Нельзя допускать никаких промедлений, — сердито ответил Шашмакул и, не слушая Сафар-Гулама, вернулся к Хамдаму.

 

18

Собрание назначили в красной чайхане.

Сафар-Гулам сел рядом с Эргашем, зная, что старый друг переживает это собрание тяжелее других: Эргаш верит своему Хасану, хотя не может привести никаких доказательств в его защиту.

Эргаш сидел, опустив глаза, сосредоточенно глядя вниз, словно перед ним проходили все долгие былые годы, с того дня, как в жалкой землянке умер его отец — «дедушка-раб».

Он помнил тот день, как далекий сон. С того дня начинались его воспоминания о детстве.

Он помнил, как над телом старого раба плакали две старые рабыни, выкликая какие-то мольбы о справедливости и жалобы на жестокость, как будто могла с неба снизойти справедливость при жестокости тех времен.

Ныне справедливость явилась. Не с неба, — с земли. Но ее не дождались ни старая мать Эргаша, ни убогая нищенка, плакавшая в тот далекий день над телом своего брата.

Справедливости дождался Эргаш после многих лет тяжелой борьбы с жестокостью прежней жизни.

Он дождался справедливости. И теперь он не мог понять, как же это так вышло, что люди, прожившие всю жизнь на глазах Эргаша, его односельчане, такие же потомки рабов, будут судить Эргашева сына, как врага этой справедливости.

Юлдашев сидел с Мухаббат, и оба они молчали, удрученные судьбой товарища, которого привыкли уважать за трудолюбие и любить за ясное, простое сердце.

Но Шашмакул нетерпеливо то вставал, то садился, бледный, облизывая сухим языком пересохшие губы. Ему не терпелось доконать уличенного им преступника.

Часть колхозников негодовала, что вредитель принес им столько беды, заставил положить столько лишнего труда для устранения повреждений в хозяйстве.

Хамдам сидел, поглядывая на Кутбийю.

И вспомнил, как лежала она на широкой кровати в маркизетовом платье. И мечтал, как возьмет ее маленькие руки и поцелует ее соблазнительные губки.

Кутбийа, забыв о Хамдаме, с ненавистью разглядывала Фатиму, придумывая для нее самые неожиданные и жестокие казни.

А Фатима сидела и не догадывалась, что ее мысли были очень схожи с тяжелым раздумьем старого Эргаша.

Она припомнила рассказы о бедной улице Рабов, о тяжелой жизни Эргаша и не могла поверить, что Хасан Эргаш вдруг захотел вернуть ту страшную прошлую жизнь, совершил вредительство в своем родном колхозе.

Хасан сидел в стороне, не глядя ни на кого, чтоб не раскрыть бури и горя, бушевавших в его сердце.

Он вздрогнул: наконец!

Юлдашев встал и подошел к столу, накрытому красным сукном.

— Товарищи! Садитесь ближе. Начинаем собрание.

Он подождал, пока все передвинулись к столу и сели тесно и напряженно.

Тогда Юлдашев рассказал о победах колхоза, о происках кулаков и лишь после этого заговорил о вредительстве, волновавшем всех:

— Нам еще неизвестны люди, совершившие его. Нам известно, что политотдел МТС, хорошо проверив все материалы, уже выявил виновников преступления, поэтому правление откладывало собрание до приезда Кулмурада, разбиравшего это дело. Но некоторые товарищи торопят нас и настаивают на том, чтобы открыть собрание сейчас. Слово даю товарищу Сафару.

Шашмакул сердито вскочил.

— Почему Сафару? Я коммунист. Первое слово должны дать мне. Надо уважать партию и Советскую власть!

Юлдашев, подняв руку, остановил его:

— Товарищ Шашмакул, слово дано Сафар-Гуламу. Подчиняйся порядку. Следующее слово — тебе.

Но Шашмакул, не слушая Юлдашева, продолжал кричать:

— Нужно уважать партию, нужно уважать Советскую власть. Я — коммунист.

Юлдашев перебил его:

— Кроме тебя, у нас и еще коммунисты есть. И с большим стажем, чем у тебя, — это Сафар-Гулам и дядя Эргаш. Надо соблюдать порядок.

— Я прошу слова! — кричал Шашмакул.

— Дать ему слово! — крикнуло несколько голосов. Юлдашев перекинулся несколькими словами с Сафар-Гуламом и сказал:

— Хорошо. Слово принадлежит Шашмакулу.

— Товарищи, — откашлялся Шашмакул, — нужно уважать партию. Нужно уважать Советскую власть. В деревне высшая власть — сельсовет. Вы, наверное, еще не забыли: этот вопрос мы много раз обсуждали и рассматривали…

Юлдашев перебил его:

— Слово тебе предоставлено по вопросу о преступлениях в колхозе, об этом и говори.

— Я и сам знаю, о чем мне говорить! — свирепо ворочая глазами и гневно раскачиваясь, посмотрел через плечо Шашмакул на Юлдашева. — Ты меня не учи!

Кто-то с места подсказал:

— Вы же хотели говорить о преступлениях Хасана.

— Об этом и говорю. Я, как коммунист, знаю, что Хасан разрушил арык и оставил хлопок без воды. Сверх того, он не явился на работу по восстановлению этого канала, а остался дома с женой.

— Правильно! — раздалось два или три голоса.

— На это есть свидетели! — строго взглянул на Хасана Шашмакул. — Один из свидетелей — наш активист, примерный колхозник Хамдам.

— Правильно! — подтвердил его слова Хамдам.

— Вот преступник… Нет, я имею в виду свидетелей, — продолжал Шашмакул. — Я записал всех свидетелей. Я передал список, куда надо. Мне обещано, что перед судом будут раскрыты все преступления Хасана. Он еще комсомолец, а хочет уже учить нас, коммунистов.

— А что еще сделал Хасан? — спросили с места.

— Я скажу! — пообещал Шашмакул, отирая лицо платком.

— Про сеялку! Про культиватор! — подсказали с места.

— Вот, вот! Хасан испортил сеялку, уничтожил культиватор. Он совершил и еще ряд тяжких вредительств. Можете не сомневаться, это я вам говорю. Я!

— А что он сделал с минеральными удобрениями? — спросил тот же голос с места.

— Вот, вот! Он так «удобрил» землю, что от этого погибла часть посевов. Есть свидетель, и это подтвердил агротехник.

— Какое у вас предложение? — спросили с места.

— Как преступника Хасана немедленно исключить из колхоза и отдать под суд.

Несколько человек захлопали в ладоши. Дольше всех хлопал в ладоши Хамдам-форма.

Фатима подумала: «Мало рукоплесканий. Люди ждут, хотят более веских доказательств».

Юлдашев объявил:

— Для сообщения слово имеет товарищ Сафар.

— Товарищи! В нашем колхозе в этом году было совершено несколько преступлений, — это известно. Кто совершил их, это неизвестно.

Шашмакул крикнул с места:

— Как неизвестно? Хасан Эргаш!

— Верно! — поддержал Хамдам.

— Из этих преступлений ряд произошел непосредственно в присутствии Хасана, — продолжал Сафар-Гулам.

Люди привстали с мест, вытянули шеи, чтобы взглянуть на Хасана.

Шашмакул, обращаясь к собранию, заявил:

— Такого человека необходимо немедленно убрать из колхоза!

— Исключить его немедленно! — крикнул кто-то.

— Товарищи! — спокойно возразил Сафар-Гулам. — Или вы меня не поняли, или я неясно выразился. Дело в том, что никем, никак пока не доказано, виноват ли Хасан в происшедшем.

Шашмакул закричал:

— Что ж, дьявол, что ли, испортил Хасану сеялку? Мы этот вопрос уже прорабатывали!

Сафар-Гулам продолжал:

— Нужно было привлечь к ответственности Хасана. При первой проверке никого другого мы не обнаружили.

— Вот это решение и надо провести! — крикнул Шашмакул. Сафар-Гулам отрицательно покачал головой и спокойно продолжал:

— Но за последние дни мы обнаружили кончик от целого клубка преступлений. От целого клубка. Весь материал мы передали в политотдел. Сегодня должен сюда приехать Кулмурад. Не знаю, почему он запаздывает, но я предлагаю отложить это дело до приезда Кулмурада.

Шашмакул разгневанно встал:

— Что это за предложение? Это ж явная попытка замазать преступление Хасана. Это потворство преступнику, это переход на сторону кулаков.

Юлдашев встал:

— Товарищ Шашмакул! Призываю тебя к порядку.

Тогда поднялся Нор-Мурад и попросил слова. И, не дожидаясь согласия председателя, заговорил:

— Я люблю Хасана, как сына! Я знаю его, как активиста, комсомольца. Эргаш мне все равно что брат. Но колхоз я люблю больше. Я в колхозе двести трудодней выработал. Я семьдесят пять пудов пшеницы получил. А жена еще больше заработала! И вот Хасан Эргаш хотел нашему колхозу повредить. Как же это так? Я решительно требую: исключить! Больше я ничего не имею сказать.

Нор-Мураду похлопали. Вместе с другими он и сам похлопал себе, а потом посмотрел на Юлдашева:

— Мое выступление — это тоже нарушение порядка? Юлдашев не успел ему ответить. Садык попросил слова. Садык сказал:

— Я очень уважаю Эргаша, но я недоволен его сыном Хасаном. И прямо это говорю. Ведь его сын учит моих детей, что бога нет. Ну как же это так? Зачем же так обманывать моих ребят? А в остальном я Хасаном доволен. Ведь все наши ребята берут с Хасана пример, все говорят, что хотят работать, как Хасан-ака, поэтому я и думаю: не мог вредить такой парень. А предложение у меня — отложить дело Хасана, чтоб внести в это дело полную ясность.

Шашмакул даже привскочил со своего места.

— Товарищи! Слышали, что говорит кулак? Вот Сафар говорит, что в колхозе есть остатки кулачества, а кулака перед своими глазами не видит.

— Это какого же кулака? — нахмурившись, спросил Сафар-Гулам.

— А вот Садыка! Одно время он свое кулачество скрывал, ходил в рваном халате, теперь у него халат нарядней, чем, бывало, у Хаджиназара. Живот у него стал толще, чем у мясника Рахима, борода у него расчесана и блестит, как, бывало, у Теракула с маслобойки. Но тех всех признали кулаками или богачами и выслали. А этот пролез в колхоз и сейчас выступил в защиту преступника. Я, как коммунист, утверждаю, что Садык — кулак и кто согласен с ним — это подкулачники. Я утверждаю это со всей ответственностью.

— Поставить вопрос о Хасане на голосование! — крикнули с места.

— Голосовать, голосовать! — подхватили одинокие голоса с разных мест.

Юлдашев поднялся.

— Хорошо. Ставлю вопрос на голосование. Кто за то, чтобы Хасана Эргаша не исключать из колхоза, а отложить его дело для дальнейшего расследования, поднимите руки.

Больше половины колхозников подняли руки. Шашмакул заревел, как раненый бык:

— Это неправильно! Сперва голосуй мое предложение — за немедленное исключение из колхоза. Почему ты сначала голосуешь предложение кулака? Кто за то, чтобы Хасана Эргаша немедленно исключить из колхоза и отдать под суд?

— Так, — неохотно уступил Юлдашев. — Поднимите руки, кто за предложение Шашмакула?

Опять немногим больше половины присутствовавших подняло руки.

— Вопрос решен! — радостно воскликнул, захлопав в ладоши, Шашмакул.

Со стороны Хамдама-формы раздались ликующие возгласы. Кутбийа поднялась с места.

— У меня есть заявление. Разрешите огласить.

— Пожалуйста! — согласился Юлдашев, пытливо и настороженно вглядываясь в ее лицо.

Сафар-Гулам тоже придвинулся ближе, чтобы лучше ее видеть, словно ждал от нее каких-то очень значительных слов.

— Я хотела заявить, что не хочу жить с преступником и с настоящего момента считаю себя разведенной с ним..

Сафар-Гулам нахмурился и переглянулся с Юлдашевым. Но Хамдам прервал слова Кутбийи новым взрывом рукоплесканий и ликующих выкриков. Кутбийа продолжала:

— Спасибо вам, кто выявил преступления Хасана Эргаша. И Кутбийа любезно кивнула головой Шашмакулу. Она пошла к Хамдаму, благодарно пожала ему руку и села рядом с ним.

Тогда поднялась Фатима.

— Этого не может быть! Хасан не преступник. Его не исключат из комсомола, потому что…

Шашмакул прервал ее.

— Вопрос решен. Собрание закрыто. Собрание закрыто! — крикнул Шашмакул.

И хотя председатель еще не объявил собрание закрытым, колхозники поднялись с шумом, возбужденно заговорив и заспорив.

Но в этот момент громко и радостно крикнула Мухаббат:

— Стойте! Собрание не закончено. Приехал Кулмурад. Кулмурад-ака, вот он! Приехал!

Все остановились. Те, которые вышли, поспешили вернуться.

 

19

Четыре всадника спешились возле чайханы.

Один из них Кулмурад, другой — районный следователь, и с ними — два вооруженных милиционера.

Кутбийа, увидев милиционеров, прижавшись к Хамдаму, шепнула радостно:

— Видно, его отсюда прямо в тюрьму отведут!

— Конечно, — и добавил громко, чтобы слышали и другие: — Советская власть не допустит, чтоб преступник, прикрываясь комсомольским билетом, продолжал свои преступления.

Услышав эти слова, Фатима откликнулась:

— Не может того быть, чтоб Хасан оказался преступником! Кутбийа, осмелев, крикнула ей:

— После него очередь за тобой. Туда же! Приход Кулмурада прервал этот спор.

Положив на стол сумки и портфели, Кулмурад и следователь поздоровались.

Шашмакул протиснулся к Кулмураду.

— Товарищ! Я хочу вас спросить как представителя политотдела. У меня чрезвычайный вопрос.

— Пожалуйста.

— Можно ли в наше время допустить пребывание кулака в колхозе?

— Ни теперь, ни при организации колхоза.

— А у нас в колхозе еще есть один кулак.

— Да. Есть. Но только не один, — ответил Кулмурад, раскрывая портфель и доставая оттуда бумаги. — Если б в вашем колхозе не было кулаков или остатков кулачества, не было бы и стольких преступлений. Одна из важнейших задач политотдела выявить этих кулаков и укрепить колхоз как в политическом, так и в организационном и хозяйственном отношениях.

— Сейчас здесь, на этом собрании, есть кулак, прикрывшийся именем колхозника.

— Кто ж это такой? — удивился Кулмурад, подняв голову от своих бумаг.

— Вон тот человек с густой бородой, толстым животом и в шелковом халате.

Кулмурад удивился еще больше.

— Но ты же показываешь на Садыка!

— Он и есть! — гордо подбоченился Шашмакул. Садык побледнел. Руки его задрожали. Хамдам-форма шепнул Кутбийе:

— Еще один покатился.

— А он коммунист?

— Хоть и не коммунист, а работает с ними заодно, всей душой. Это он своей работой спас посев Хасана. Если б не он, преступление Хасана было б видней и наказание строже.

Кулмурад, услышав Шашмакула, улыбнулся. Вынул портсигар и закурил.

— Я Садыка знаю. Когда я работал неподалеку от вашего колхоза, я видел, как Садык-ака применял советы агротехников, как он их понимал, как ими интересовался.

— Когда он вступил в колхоз, он ходил оборванцем, чтоб скрыть свои богатства, а теперь почувствовал себя в безопасности и нарядился в шелка. Дом у него полным-полон. Поэтому я и считаю, что надо его… Я, как коммунист, понимаешь?

Кулмурад перебил Шашмакула:

— Довольно болтовни. Может быть, партбилет у тебя и есть, но с тех пор, как ты его получил, ты, вижу, ничему не научился.

— Это почему ж такое?

— Если б ты был коммунистом, ты знал бы разъяснение нашей партии о том, как надо работать на селе и как распознавать кулаков.

— Я знаю это указание партии.

— А почему ж ты кулака определяешь по плакату — чтоб борода у него была густая да пузо толстое? А ты лучше на деле людей посмотри, на их работу.

Шашмакул был озадачен.

— Так, по-твоему, Садык — не кулак?

— Конечно, нет. А какие у тебя доказательства?

— А те, что у него имущества больше, чем у кулака.

— А откуда у него?

— Не знаю. Наверное, из колхоза.

— Вот в том-то твоя ошибка, что заработанное честным трудом в колхозе ты приводишь как доказательство кулацких признаков. Ты разве забыл указание партии сделать колхозы большевистскими, колхозников зажиточными? Колхозники должны гордиться тем, что, вступив в колхоз бедняками, они теперь стали зажиточными, надевают после работы шелковые халаты. Животы их не сохнут от голодухи, и сами они гордо глядят на мир, превращенный колхозным трудом в цветущий сад. И Садык это понимает и гордится своим достатком, потому что достаток этот не украден, а заработан честным трудом. Вот пойми это. И точка. А теперь у нас есть другие дела, и не мешай нам.

Юлдашев дал слово Кулмураду.

Кулмурад напомнил колхозникам об их больших успехах в этом году и обратил их внимание на то, что чем крупнее успехи колхоза, тем яростнее сопротивление кулачества, тем неистовее злоба классовых врагов.

— За примерами не надо далеко ходить. Они у вас на глазах, у вас в колхозе. Политотдел немало поработал над тем, чтобы, поймав кончик нитки, постепенно распутать и весь клубок.

Шашмакул гордо крикнул:

— Сведения, данные мной, в конце концов оказались правильными!

Но Кулмурад даже не посмотрел в его сторону.

— Семена были подменены гнилыми. Сеялка испорчена. Культиватор украден в разгар работы, канал разрушен перед самым поливом и так далее.

Кулмурад остановился, чтобы глотнуть холодного чая. Шашмакул воспользовался этим мгновением:

— И виновник этих преступлений Хасан Эргаш. Мы сегодня его исключили и отдали под суд.

Кулмурад ответил:

— Мы тоже заподозрили Хасана Эргаша. Не во всех преступлениях, а в некоторых из них. Сеялка, культиватор…

Хамдам подтолкнул локтем Кутбийю:

— Слышишь? Он подтверждает, Хасан виноват.

— Но мы искали преступников тщательно и выяснили такое обстоятельство: ночью пропал культиватор и в тот же день вода прорвала вредительски прорытую канаву. Когда все бригадиры кинулись на ремонт канала, один человек пошел в село и на стекле одного дома написал: «Канал испорчен, культиватор пропал». Хозяин сперва не придал значения этой надписи, потому что около своего дома он никого не встретил, кроме человека, которому вполне доверял.

Хамдам побледнел, но, услышав последние слова, облегченно вздохнул.

— Однажды хозяин дома увидел того же человека, занятого разговором с женщиной. Разговор шел о культиваторе, сеялке, обо всех остальных вредительских актах. Тогда хозяин дома нашел связь между этим разговором и надписью на стекле.

Сердце Хамдама готово было лопнуть. Но Кулмурад добавил:

— Однако этих фактов для политотдела было недостаточно, — нам нужны были свидетели или документы.

Шашмакул опять крикнул:

— Я же указал вам на ряд свидетелей, которые доказали вину Хасана!

— Подожди. Я сейчас перейду к твоим свидетелям. Пока мы искали вещественные доказательства, мы считали Хасана виновным.

— Так я и считаю Хасана виновным! — удивленно проговорил Шашмакул.

Хамдам радостно и облегченно вздохнул. Кулмурад продолжал:

— Уже сегодня, когда мы собирались сюда к вам, поступил дополнительный материал. Вы еще не знаете, что ваш культиватор найден. Он был сброшен в старый канал, занесен илом и обнаружен там при недавней расчистке канала. Там же нашли железную палицу с заостренным концом. У кузнеца Саттара из соседней деревни мы узнали, что палицу эту приносил ему Нугман-заде и просил выковать из нее кочергу. Кузнец Саттар выковал кочергу. Ее мы и нашли в канале около культиватора. Саттара-кузнеца знаете?

Собрание дружно подтвердило свое знакомство с кузнецом. Много лет все ездили и ходили к нему чинить инвентарь.

— А Нугман-заде кто?

Собрание молчало. Люди шепотом переспрашивали друг друга.

Наконец с места встал старик и сказал:

— Вот он!

Он показал на сжавшегося и будто высохшего Хамдама. Усы его нелепо вытянулись вперед, как рога. Старик объяснил:

— Его отца звали Нугманом. Значит, Нугманов он и есть.

— Ты жил здесь под именем…

— Под кличкой Хамдам-форма! — подсказал Юлдашев. По знаку следователя милиционеры взяли Хамдама. Собрание онемело от неожиданности.

Хамдама пришлось вести под руки: он неожиданно так ослабел, что уже не мог пошевельнуться.

У двери он вдруг в порыве ярости ожил, попытался вырваться и крикнул:

— Рабы! Пастухи! На нашей земле жиреете. На нашем… Рука милиционера так решительно дернула его вперед, что усы Хамдама приняли новое, еще более нелепое положение.

Кутбийа, белая, словно неживая, сидела в углу.

Фатима подошла к Хасану и села рядом с ним. Словно сквозь сон она слышала Кулмурада.

— Бывшие рабы и пастухи ныне трудятся на собственной, на своей земле. И никто у них ее не отнимет. Никто, никогда.

Колхозники теснились вокруг Хасана, и каждому хотелось пожать ему руки, похлопать по плечу, сказать веселое слово.

А Хасан видел только глаза Фатимы, смотревшие на него радостно и светло.

Эргаш встал, подозвал к себе Хасана и стал рядом с ним.

— Я сын «дедушки-раба». Моего отца звали Рахимдадом, а рабовладельцы прозвали его Некадамом. Он носил меня на руках, и тепло его рук — в моем сердце. Помни о нем, Хасан! Он твой дед. Он начал наш род на этой земле, которой теперь и мы владеем. Вот смотрите на нас! Я родился в доме раба. Я начал жизнь рабом, а продолжаю ее равноправным членом большого колхоза, я знаю цену земле, цену труду. Я понимаю, что для нас сделано большевиками. Я знаю, что сделала для нас партия!

Темнело. Но никто не уходил.

Сумерки, серые, сырые, ранние сумерки поздней осени сгущались под низкими холодными тучами. Зажгли лампы.

— Вот, — говорил Эргаш, — мы здесь с моим сыном — перед вами. Каждый из нас может смотреть вам в глаза…

Ему хотелось сказать что-то такое большое, такое нужное, дать такую клятву, чтоб никто никогда не усомнился в Хасане.

Ему хотелось, чтоб его сыну все верили так, как сам он верил Хасану.

Но слова получались спокойнее и холоднее, чем то, что хотелось высказать.

Он не догадывался, что его раздумья поняты и разделяются здесь каждым. Здесь каждый знал, что жизнь впереди светла, труд дружен, правда непобедима.

Эргаш говорил, счастливо глядя всем в глаза:

— Это сделала для нас партия!