Демьян прикоснулся к изумительной линии ее бытия и замер в ожидании чего-то неведомого. Девушка вздрогнула, но не отвела его руку. Он лежал неподвижно, и ему хотелось запомнить и сохранить в памяти до конца своих дней каждую линию, каждую черточку и каждое прикосновение. Рука его медленно двинулась сначала вверх, затем вниз. Потом присоединилась и вторая рука — и, крепко зажмурившись, словно слепой, стал видеть руками. Он убедится, что руки могут видеть лучше, чем глаза: в нем останутся все ее линии во всей первозданной чистоте и неповторимости, во всем совершенстве. Он сам поразится памяти сердца и памяти рук. И эти линии останутся в нем до самого последнего мгновения его жизни на земле. Он будет сравнивать, вернее, вспоминать эти линии при виде многих других линий: линии горизонта, линии Утренней Зари, линии гребеночки леса за большим озером, золотистого следа падающей звезды, куржистого следа вылетевшего из-под снега глухаря, изгиба печального месяца на ущербе, извива Агана-реки возле Летнего Селения. Прекрасны линии природы в своей законченности, ничего не скажешь. Но разве их сравнишь сэтими линиями!..
Линии природы хороши и, быть может, даже совершенны в чем-то, но они без человека холодны. В них нет легкого, едва уловимого дыхания и обжигающего трепета. В них нет безумия и огня. В них нет пронизывающего тепла и неземной таинственности. В них нет того, что есть в этих линиях. Возможно, поэтому, по прошествии лет, за что бы он ни взялся, везде останутся следы, напоминающие эти линии. Смастерит ли обласок-долбленку, сладит ли нарту, изготовит ли промысловый инструмент и домашнюю утварь. Охотники с удивлением станут рассматривать его луки-самострелы на выдру и лисицу. Упруги, хороши, скажут охотники, да формы и линии какие-то… не такие. Наши предки не делали такие луки-самострелы. Демьян ничего не скажет, только усмехнется чуть заметно. Однако многим эти «формы и линии» приглянутся, и вскоре Демьян заметит то у одного, то у другого охотника точно такие луки. Значит, они приносят людям удачу.
А позже, когда по реке начнут ездить разные экспедиции по сбору песен, сказок, расшитой орнаментами одежды и обуви, старинной всякой всячины, к Демьяну придет плотный лысеющий мужчина, отрекомендуется художником Михайлой Ефимычем и начнет внимательно рассматривать предметы, сделанные руками хозяина дома. Тут и деревянная ступка с пестиком, и большая чаша из весенней березы, и корневатик — плетенная из кедрового корня и сарги шкатулка для хранения боеприпасов, и котловая ложка… Михайло Ефимыч почешет за ухом, с расстановкой скажет:
— Э-э-э… такие вещи нам нужны!
Демьян удивится и попытается объяснить художнику:
— Это вещи не старинные. Сам делал. После войны.
Художник тоже обоснует свой интерес.
— Ну-у-у!.. — выразительно протянет он. — Я занимаюсь народным творчеством…
— Тут и украшений никаких нет, — скажет Демьян. — Ни тамги, ни орнаментов…
— Э-э-э… — энергично махнет рукой Михайло Ефимыч. — Мы, люди искусства…
И он с жаром начнет говорить об искусстве, о народном творчестве и многом другом, связанном с этими вопросами. Демьян, конечно, не все поймет в длинном монологе художника, но главное ухватит — гостя интересует все, что создано не умом и руками, а сердцем. И Демьян, коль нужны такие вещи, без лишних слов отдаст их экспедиции из города. В музее или где в другом месте будут — пусть люди посмотрят, если это им нравится. Тем более что теперь всякую домашнюю утварь можно свободно купить. Правда, жена Анисья — на то она и женщина — все же поворчала для порядка.
Это произойдет после Дня Безумия. А День Безумия подступал постепенно. Всем существом чувствовал, как он приближался. И боялся этого дня, и знал, что никуда не денешься. И вот…
Пришло это время — не стало жизни.
Не стало жизни. Быть может, жизнь остановилась. Быть может, жизнь кончилась. Четко запомнит только линии, что сведут его с ума. Сначала сознание заскользит по линиям, потом понесется с умопомрачительной быстротой. И он потеряет сознание, лишится рассудка. И тогда руки возьмутся за дело — сотворят первую линию. Быть может, самую главную. Сначала вверх, потом — вниз. Сотворят линию, в которой будет все. И пойдут руки творить то, что им прикажет сердце. А сердцу захочется свершить чудо — ведь оно помнит каждую линию, каждый изгиб, каждый поворот, каждое закругление, каждую выемку, наконец…
Будет восход, будет утро, будет полдень…
Сердце все творит без устали…
Пройдет бессонная ночь.
После бессонной ночи снова придет утро, и вслед за утром придет дядя Василь…
Он мудрым взглядом окинет Демьяна, скажет обычные слова и потом, как бы между прочим, деликатно произнесет:
— Что сотворили твои руки… — хотя это творение он ни разу не видел и не увидит никогда.
И тут Демьян очнется и медленно начнет приходить в себя. Что сотворили руки? Кого сотворили? Откуда дядя Василь знает?! Почему сказал про руки, а не про сердце? Ведь творит-то сердце! Это дядя Василь должен знать. Так кого же сотворило сердце? Кого сотворили руки? Кого?!.
Дядя Василь что-то сказал про день. Кажется, спросил: «Что делаешь сегодня?..»
«А-а, да, день. Это пришел День Безумия. И, быть может, дядя Василь также предчувствовал его приход, как и я. Иначе откуда бы он узнал про творение сердца и рук… Возможно ли такое творение?.. Ни один в сиру еще не сотворил живого человека. Образ живого человека. Ни один. Ни разу. Ни в какие века. Творили только богинь и богов. Разве Она богиня? Богиня? Моя богиня?! И я сотворил Ее образ. Взялся за творение Ее земного образа. Сердце начало творить… А что делать с этим образом? Она человек, а не богиня. Она земная, живет не в небесах. Но все же… может быть, Она выше богини? Она сильнее богини? Неужели Она сильнее и выше?! Может быть, все может быть… Что делать с образом? Что делать с незаконченным творением рук и сердца своего? Не молиться же на него. Если не молиться, не преклоняться — тогда зачем он? Ведь не станет он живее и теплее земного человека. Не станет лучше и прекраснее живого человека, своего земного двойника!.. Ох, жаль!.. Но это так… Лучше не сотворишь… Не вдохнешь человеческого дыхания…
Это так…
И тут уже ничего не поделаешь.
Ничего…»
Дядя Василь ушел. Видно, он и не ждал ответа на свои слова.
Демьян, окончательно очнувшись от сомнамбулического состояния, долго сидел в раздумье: как быть? Делать что с творением сердца своего? Как жить дальше? Как и для чего? Какой смысл в возвращении в жизнь? Может быть, вообще нет никакого смысла? Смысла-то нет. Нет смысла. Может быть, это и хорошо — нет смысла. В отсутствии смысла есть что-то притягательное, есть другой смысл. А, пусть будет так. Пусть… А творение? С творением что будет? Почти нет творения, есть только одна линия. Ах, да — линия! Если принять «отсутствие смысла» — что тогда будет с линиями? Значит, линии исчезнут, уйдут в небытие. Уйдут — будто и не было никогда. Но ведь они были. Они есть. Они должны остаться. Они должны жить… Вот где истинный смысл жизни. На сегодня, на завтра, на послезавтра…
Утро. Полдень. Вечер. Ночь…
Утро…
Утром он осторожно взял свое незаконченное творение и положил в дальний угол лабаза, подальше от посторонних глаз.
Прошли дни.
Снова зашел дядя Василь. Теперь он напоминал свата. Впрочем, он и вправду считался лучшим сватом среднего течения Реки: умел разговаривать с людьми, умел уладить любое щепетильное дело. Главное же было в том, что все те, кого он соединял, потом жили душа в душу. Он приходил, говорил о том о сем и между тем намекал на свои услуги. Когда Демьян понял, куда клонит дядя Василь, он резко сказал:
— Нет!
В ту пору он и слышать об этом не хотел.
Дядя Василь оставил его в покое.
Творение же много лет пролежало в укромном углу лабаза. И однажды, уже будучи учеником старших классов школы, его увидит Микуль, старший сын Демьяна. Он долго будет смотреть на таинственную линию. После спросит отца:
— Что это?..
— Эт-то… Эт-то…
Отец вдруг начнет заикаться. Но потом все же скажет после недолгого молчания:
— Эт-то… прошлое…
И сын снова замрет над линией, над этим творением, что так и осталось незаконченным. А линия полна будоражащей экспрессии: от нее трудно оторваться. Когда отводил глаза, тотчас появлялось ощущение потери, неприкаянности, пустоты. В ней была необъяснимой мощи завораживающая сила. И может быть, к лучшему то, что Демьян не довел до конца, не завершил линию своего творения. Стоит ли будоражить людей?..
На лице сына он прочтет немой вопрос: «А каким было это прошлое?»
Демьян вдруг весь посветлеет: голова приподнимется, морщинки на обветренном лице разгладятся, заблестят глаза. И он выпрямится, словно помолодев на два-три десятка лет.
«Это… было прекрасным…»
Сын никогда больше не будет спрашивать об этом. Он чуть заметно, тепло так, улыбнется каким-то своим мыслям. И Демьян поймет: сын что-то уловил или, вернее, как и дядя Василь много лет назад, почувствовал. Почувствовал что-то такое, о чем в словах не говорят. Просто невозможно выразить словом. Невозможно, и в этом нет, наверное, надобности. Хорошо, когда можно обойтись без слов…
Сын, верно, крепко запомнил живую линию творения своего отца. В следующий приезд домой на каникулы он привез книжку в желтой твердой обложке и пояснил, что там — рисунки. А сотворил их сородич по имени Геннадий Райшев. Это первый и пока единственный художник нашего народа, добавил сын. Профессиональный.
— Ну-ну, посмотрим, — усмехнулся Демьян. — Посмотрим, как пишущую палочку ханты держат.
Тогда он еще сомневался, что ханты могут также хорошо владеть карандашом и ручкой, всякой техникой и другими мудреными приборами, как и ружьем и веслом, топором и ножом. Больно уж все далеко друг от друга…
Не спеша, основательно осмотрел книгу со всех сторон и лишь после этого раскрыл ее и замолк. Молча, словно скрадывал очень пугливого и осторожного зверя, шел по следу книги, по следу ее знаков — перелистывал страницы. Иногда, видно, забывшись, вздыхал удивленно:
— … - во вздохе можно было уловить только невнятные «х» и «м».
И шел дальше по следу. Шел молча. Временами, словно запутавшись и потеряв след, возвращался назад на несколько страниц и, распутав хитросплетения точек, штрихов и линий, снова пускался по следу. Наконец остановился надолго, изумленно вздохнул.
— Ту-лых!.. — взвешивая каждый слог, произнес он. — Зи-ма!
Это была поразительная зима.
Белое пространство.
Бегущая лиса.
Лукообразно изогнутая строчка следа.
Солнце…
И — все. Больше — ничего. Одно белое пространство.
Но пространство удивительное. Пространство — живое. Хотя человек только трижды прикоснулся к белому пространству — лиса, ее след, солнце.
Казалось, все просто.
Но Демьян смотрел на пространство, и оно менялось на его глазах: пространство все увеличивалось и углублялось. И в глубине его, приглядевшись, он обнаружил след еще одной лисы. Она шла с юга на север, потом повернула на восток. Ее не видно, она уже далеко в пространстве. Остался только след. Вторая же пришла с севера и тоже повернула на восток — и теперь идет по следу первой лисы. Охотник сразу определил, что это не «она», а «он» — лисовин. Видно, нрава он спокойного, рассудительного. Хоть и хочется ему, наверно, во весь дух мчаться за подругой, но останавливается и осматривается — все ли на месте в этом мире, не нарушил ли кто покой этой земли. Как истинный хозяин белого пространства, он улавливает запахи всех ветров и снегов, все шорохи и звуки. Он улавливает многое из того, что недоступно человеку. Быть может, поэтому он в чем-то мудрее земных людей…
Демьяну показалось, что он видел этого лисовина. Ему знакомы эта мягкая поступь, эти чутко торчащие ушки, эта чуть опущенная — чтобы лучше чувствовать дух земли и снега — узкая мордочка с насмешливой улыбкой. И хвост — необыкновенно пушистый и длинный, — словно второе туловище без ног, ни больше и ни меньше, так и плывет за ним по белому пространству.
Хвост, хвост… Пушистый и длинный…
Точно такой хвост был у той лисы, которую впервые повстречал Демьян много лет назад, в далеком детстве. Помнится, дом стоял на крутояре, под соснами, над широким урием. Урий давно застыл, и на льду лежал ровный чистый снег со следами полозьев отцовской нарты. Отец уехал проверить настороженные луки и капканы, и Демьян бегал на яр поглядеть, не едет ли отец. Но отец задерживался, и он подолгу стоял под соснами и вглядывался в ослепительно белую даль, где обрывался след нарты. И вот со стороны верховья урия показался зверь с огромным длинным хвостом. Зверь шел мягко, плавно, словно парил над заснеженной равниной. Демьян наконец опомнился и помчался к матери.
«Я, кух лых чи юв!» — таинственным шепотом выпалил он.
Мать, конечно, ничего не могла понять.
«Мувсыр кух лых»? — переспросила она.
«Я, кух лых чи юв!» — повторил Демьян.
Тут сын потянул ее на улицу, и мать выбежала на яр и воскликнула:
«Чит — воки!»
А лиса, серебристо-седая, будто чуть прихваченная невесомым инеем, спокойно шла в сторону дома.
Мать кинулась к дому, Демьян — за ней. Их неожиданно охватил охотничий азарт.
«Ружье! Скорей!..» — бормотала мать.
«Ружо! Ружо!..» — вторил ей Демьян, хотя еще не мог поднять ружья.
Разыскали старинное, так называемое в здешних местах «замковое ружье», выбежали на яр.
Лиса, казалось, ничего не подозревала. Изящно и легко плыла со своим хвостом навстречу погибели — «замковому ружью». Но ружье не сработало — нет патронов, охотники впопыхах забыли о них. Бросились к дому, затем — в амбар, после — в лабаз. И снова — дом, амбар, навес… Пока они носились в поисках патронов, собаки, завидев ружье, как водится, заволновались, загавкали. Когда же охотники в полной экипировке выбежали на крутояр, лисы, Длинного Хвоста, и след простыл.
Вскоре вернулся отец, поинтересовался:
«Зачем это ружье времен Белого царя вытащили?»
Мать все рассказала.
А отец, Роман Иваныч, любивший пошутить, весело посмеялся над незадачливыми охотниками:
«Такая гостья к вам пожаловала!.. А вы, значит, решили встретить ее с ружьем времен Белого царя! Аи да хозяева!.. Верно, она уж в гости больше не придет!»
Повертел в руках ружье времен Белого царя, заметил:
«Да оно, поди, и голос не подаст. Не помню, когда и отправил его на покой».
«Кто об этом знал — подаст голос иль нет?! — сказала мать и поддела отца: — А тебе сегодня дома следовало сидеть. Что твоя поездка?! Мы хоть на живого зверя посмотрели!..»
Мать тоже не любила лазить в карман за словом.
Отец только усмехнулся, потом ответил матери:
«Чего ж ты мне утром не сказала! С удовольствием дома посидел бы!..»
«Посидел бы! — откликнулась мать. — Зна-ю!..»
Отец отложил в сторону ружье, взглянув на сына, сказал:
«С этим ружьем Светлому Вороту все равно бы никаких неприятностей не причинили».
«Это был Светлый Ворот?! — удивился Демьян. — А не Длинный Хвост?»
«Светлый Ворот приходил к вам в гости».
«Как ты узнал?»
«Я видел след. Светлый Ворот крупнее Креста Метки. По следу легко узнать, какая лиса прошла».
Так Демьян узнал, что в этих местах нет лис с названием «Длинный Хвост». А есть серебристо-седой Светлый Ворот, или сиводушка, и красная Креста Метка, или крестовка. И очень редко попадается охотнику Черная Лиса — чернобурка. Пока же Демьян «познакомился» только с лисой Нэви Рок — Светлый Ворот. Но воображение уже рисовало и тех таежных красавиц, которых он еще не встречал…
Демьян все вглядывался в белое пространство. На одном уровне с хвостом лисовина скупое зимнее солнце на западе. Оно лежало на снегу там, где небо сходилось с землей. Впрочем, границу эту невозможно определить, невозможно отыскать, ибо пространство было сразу и землей и небом. Одновременно и то и другое. Значит, граница есть. Граница подразумевалась. Но она где-то там, вдали, ее просто не видно.
В пространстве было все. Север — юг, запад — восток. С севера пришел лисовин, с юга — лиса. На восток — идут. На запад — солнце уходит. Всюду — жизнь.
Жизнь на севере — лисовин. Жизнь на юге — лиса. Жизнь на востоке — лисы. Жизнь на западе — солнце. Жизнь в небе — след вспорхнувшей из-под снега куропатки. Она улетела, она летит где-то в пространстве. Она уже далеко, ее не видно, но она есть. Жизнь на земле — человек, люди, человечество. Жизнь на земле — дом Демьяна, родная река, родина, страна, страны…
Белое пространство беспредельно, как и жизнь на земле…
«Зима перевалила за вторую половину, дело идет к весне», — подумал Демьян. Это подсказали ему лисы. Таинственная и все сокрушающая сила вырвала их с разных точек земли — его, быть может, с самого побережья Ледовитого океана, а ее из уютных таежных лесов — и привела на этот пятачок белого пространства. Такова сила любви, размышлял он, провожая взглядом уходящее на запад вечернее солнце. Быть может, эта сила все двигает в белом пространстве? Двигает само пространство? Ведь здесь все в движении: солнце, лиса и лисовин, снега, небо и земля. И лисы совсем не случайно идут в сторону восхода солнца, в сторону Звезды Утренней Зари…
Белое пространство…
Казалось, все — просто.
Оказалось же — все не просто. Все — сложно. В пространстве ничего нет — и в то же время есть все. Одновременно и просто и сложно. Сложная простота. «У сотворившего это белое пространство много мыслей, — думал охотник. — Наверное, я не смогу добраться до конца троп многих его мыслей. Если, конечно, у этих троп есть конец, есть предел. Возможно, что предела вообще нет, ибо мысль, имеющая предел, не может волновать человека, не может затронуть его душу». Это Демьян знал наверно.
Белое пространство, обладающее волшебной силой…
Белое пространство…
Демьян закрыл книгу и, погрузившись в раздумья, долго молчал. Потом, как бы вдруг очнувшись от сна, сказал тихо:
— Мас-тер!..
Опять помолчал, затем взглянул на сына, спросил:
— Ты видел его?
— Да, — ответил сын. — В поселок приезжал. В школу к нам приходил. Рисовал.
— Он… не охотник? Зверя-рыбу не добывал? — заинтересовался отец.
— Он сын охотника.
— Вот-вот — сразу видно! — обрадовался Демьян. — Жизнь наших урманов-болот знает. Не будь он сыном охотника, разве сумел бы такое сотворить?!
Микуль согласно кивнул.
— На какой земле он родился? — спросил отец.
— В селении Сивохребт, на реке Салым. Это левый приток Оби.
— Сивохребт, Салым… — повторил отец. — Знаю, слыхал про эту реку. Салым по-нашему «Солхэм» — «сотворенная, созданная» река.
— Сотворенная?!
— Да. Мифы рассказывают, что в верховье Солхэма когда-то в незапамятные времена Царь и отец всех Громов жил. Так наши старики говорили.
— Ну, тогда сам бог велел ему творить, коль на такой реке родился, — пошутил Микуль, кивнув на книгу.
— Выходит, так: от бога, — согласился отец. — Хотя творит-то человек…
Немного помолчали, потом Демьян спросил:
— Его отец все на Солхэме живет?
— Нет.
— За зверем-птицей уже не ходит, значит.
— Нет… Его в тридцать седьмом увезли.
— Кровавый Глаз?
— Да.
— Вестей не было, значит…
— Нет. Сгинул бесследно.
— Бесследно… — повторил отец и замолк.
Быть может, он вспомнил тех, кто вот так же бесследно исчез в те годы на его Реке. Есть что вспомнить, есть кого вспомнить.
Молчал и сын.
Он почувствовал, что это «бесследно» имеет свои корни, и отец задумался об этих корнях, задумался о судьбе еще одного своего родственника.
Только впоследствии, спустя годы, Микуль узнает, что отец художника, Степан Миронович, был по натуре правдоискателем и беспокойным поэтом. Это и погубило его в сорок три года от роду.
А правдоискателем Степан Миронович был сильным, ибо знал грамоту и многое постиг своим умом. Еще до революции ему удалось окончить церковноприходскую школу. По тем временам это считалось солидным образованием для инородца, рядового охотника и рыбака. А стихи и колюче-озорные частушки, что он слагал, охотно распевала вся деревня. Его слово, точно пуля, всегда поражало цель. И шли к нему люди в радости и в горести.
Чем дальше — тем больше.
Больше — горести и печали.
К этому времени он стал заготовителем пушнины. Принимал меха, слушал людей, советовал, писал, когда просили. И вдруг приехали за ним. И — бесследно… И только спустя много лет, когда о прошлом можно стало говорить вслух, художнику коротко ответили: «реабилитирован».
Но художник не уходил. И голос бесстрастно повторил: «Реабилитирован. Чего же еще хотите?» Чего я хочу?! Художник в упор смотрел на него — на круглолицего, с румянцем на обе щеки. Чего я хочу?! Да разве поймет этот румяноликий?! Да разве объяснишь словами, каково это быть сыном «врага народа»?! Каково быть женой «врага народа»?! Каково быть матерью пятерых детей «врага народа»?! Да разве найдутся такие слова? Да разве есть такие слова на человеческом наречии?.. Это надо испытать на своей шкуре. На шкуре сына «врага», в которого каждый может бросить камень, бросить палку, бросить ком грязи. Бросить безнаказанно. Еще больнее каждый может уколоть черным словом. Безнаказанно. Каждый может плюнуть в душу. Безнаказанно. Ибо ты сын «врага народа» и ты не имеешь права говорить, выступать, возмущаться. Ты вообще ничего не имеешь. Ты вроде бы уже и не человек. А теперь, оказывается, отец-то не был «врагом народа»! Ошибка вышла. Реабилитирован!
И взревела душа беззвучно:
«Реа… билитирован?!. А человека-то нет!..»
Отца-то нет. Он не был «врагом народа». Но тогда кто же был настоящим врагом народа?! Кто?! Где тот, кто говорит одно, а делает совсем другое?! Где тот, кто делает только на словах?! Делает только слова! Прикрывается словами! Где тот?! Его почему-то никто не ищет…
Видно, чтобы чем-то заполнить затянувшуюся паузу, румянолицый заговорил опять.
«Реабилитирован, — сухо сказал он. — За недостаточностью улик. Чего еще хотите?»
Чего мы хотим? Чего хочет моя мать? Чего хочет жена «врага народа» — бывшего — и мать пятерых детей?! Об этом никто ее не спрашивал, когда ее дети пухли от голода и холода и она не могла найти работу — самую грязную и тяжелую. Работа была, но не для жены «врага». Ибо все оправдано одним — «на одного выродка меньше»…
И простонала душа беззвучно:
«Реа…билитирован?! Да у самого последнего преступника есть могила! Есть след! Есть земля!»
Розовощекий забеспокоился. Быть может, он почувствовал эту боль души, этот беззвучный крик, этот немой вопрос. Он не очень уверенно пробормотал, как бы извиняясь за кого-то:
«Допустим, я не обязан отвечать за всех. Допустим, не положе…»
Художник снял очки, откинул голову назад и, чуть сощурившись, словно собирался писать портрет и хотел ухватить сущность натуры, поймал ускользающие глаза собеседника. Мгновение смотрели друг на друга не мигая. Потом коренастая фигура круглолицего заметно вжалась в кресло, и глаза его забегали влево-вправо, вправо-влево. Видно, молодой еще, малоопытный, не научился еще сухо и бесстрастно, со спасительным для себя чувством превосходства и всезнания смотреть на всякого посетителя. Тут художник молча поднялся и неспешно вышел из кабинета. Никак не мог избавиться от мысли, что родитель этого румянощекого, возможно, в тридцать седьмом году увез отца, Степана Мироновича. Мужа и отца пятерых детей. Нет отца, пропал бесследно. И нужно было выжить. И после четырех классов, следующей осенью, он сел не за парту, а взял ружье и пошел на охоту. И первая белка. Первой белке дробинка попала в голову. Она свалилась на снег, обхватила головку скрюченными лапками и с тоскливо-жалобным криком, дергая задними лапками, закружилась против солнца. Она долго не хотела умирать. В воздухе висел ее предсмертный резкий крик. Передние лапки со скрюченными коготками судорожно хватали обе щечки, искали дробинку, застрявшую в плоти и причинявшую невыносимую боль. Она не могла поднять головку. Голова лежала на месте. Но туловище и задние лапки еще были живы, и они кружили-кружили против солнца, двигая беспомощную голову. А снег вокруг таял под бордовыми каплями крови. Белка все кричала, стонала, плакала по-человечески. И он стоял над ней и тоже плакал. Плакал беззвучно. А ночью приснилась умирающая белка. Вернее, белка, которая не хотела умирать. Сначала была белка, потом она стала вдруг отцом. Отец лежал на земле, обхватив голову руками, и что-то кричал. Быть может, стонал и о чем-то просил. Сквозь его пальцы сочилась кровь, и тело его судорожно дергалось. Он тоже не хотел умирать. Быть может, он звал на помощь. Но сыну что-то мешало, мучительно пытался сделать шаг и поднять отца — не смог. И закричал, заметался в постели. Испуганная мать ощупывала его голову: не заболел ли кормилец? Кто ж теперь на охоту пойдет? Но еще три долгих года, падая от усталости, волоча опостылевшее ружье, предстояло бродить по борам и урманам. И долго, быть может, до скончания его дней, станет приходить к нему первая белка ночью ли во сне, днем ли наяву. Будет он слышать ее крик, ее плач, ее стон. После, спустя годы, когда он возьмется за кисть, попытается оживить, вдохнуть жизнь тем зверям и птицам, которых в горькие и суровые годы детства и отрочества настигла его пуля. Утешение небольшое, но, возможно, кто-то, взяв ружье, остановится на мгновение и задумается. Задумается о себе и об окружающем его пространстве, задумается о прошлом и будущем…
Демьян шероховатой ладонью провел по обложке книги.
— Скажи, — обратился он к сыну. — Какой он… из себя?
— Какой?.. — задумался Микуль. — Да как все люди. Голова почти высохла — седая. Борода — тоже. Лицо тонкое такое. Руки… такие быстрые и легкие.
— А глаза?
— Глаза… светлые. Может быть, серые. Может, болотные. Хорошо не помню.
— Так-так. Все?
— Нет. Светлые и… печальные какие-то.
— Ладно, — пробормотал Демьян неопределенно. — Ладно.
Он снова раскрыл книгу.
Белое пространство.
Бегущая лиса.
Лукообразно изогнутая строчка следа.
Солнце…
Мастер, конечно, крепкий, соображал Демьян. Крепкий, ничего не скажешь. Но вот если бы однажды увидел ту безумную линию любви и жизни, что бы он тогда сотворил! Если бы, конечно, не лишился рассудка, не сошел с ума!.. Он бы сумел сотворить, достиг бы, наверное, того совершенства. Той высоты совершенства. А он, Демьян, обошел творца: ему досталось то, что, быть может, предназначалось другому. И его грубая рука не смогла воссоздать полностью, довести до конца ту линию, тот образ. Он оказался бессильным…
Его рука лежала на изумительно прекрасной линии в ожидании чего-то неведомого и таинственного. И линия медленно входила в него и оставалась в нем: в руке, в памяти, в сердце. Для других она так и осталась недоступной, недосягаемой, непознанной. Возможно, так и должно быть — что предназначено одному, то недоступно всем другим, ибо не каждому суждено постигнуть таинственную сущность прекрасного. Его рука лежала на этой линии в ожидании неведомого и таинственного. Рука лежала в ожидании на безумной линии, и он сам вскоре обезумел и потерял ощущение времени и пространства и, конечно же, в эту секунду он не мог знать, что много лет спустя его сына тоже изумит линия, но линия уже другая, ибо у каждого времени свои линии, и живут они сообразно требованиям и причудам своего времени…
Вскоре пришла весть: бог покарал-таки Кровавого Глаза. Его испепелил праведный огонь.
Весть прошла по всей Реке от устья до самого верховья. Молва гласила, что люди северо-западного края, березовских земель, не выдержали его непогрешимости и могущества и поэтому приговорили огню.
А немного позже появилась другая версия. Будто за многочисленные черные дела он попал в те места, откуда нет возврата и куда сам в недалеком прошлом отправил немало безвинных людей. Когда попал туда, его тотчас узнали и предали огню.
Одно несомненно: и в том и в другом случае главным судьей оставался огонь. Таким и должен быть его конец, решили старые жители Реки.
Справедливость восторжествовала. Хотя и поздно, и ценою немалых потерь. Но восторжествовала!..
Теперь он ушел навсегда, облегченно говорили люди Реки. И нет ему возврата ни в кои веки!
Но старец Ефрем сказал:
«Он и его время смогут вернуться лишь тогда, когда мы позабудем о его черных делах. Мы ничего не должны забывать».
И наверное, поэтому он со вздохом вспоминал те времена. После, когда старец ушел, Демьян иногда рассказывал о тех ушедших днях своим сыновьям и сородичам.
Так, переходя от поколения к поколению, жила память о том тяжком времени. Жила, чтобы не было возврата к тому времени.
А много лет спустя Микуль, старший сын Демьяна, в большом уральском городе в разговоре упомянет это имя. И хозяин дома, старый молдаванин Ларион Чебанаш, много лет проживший на Севере, внимательно взглянет на Микуля и, тяжело вздохнув, скажет:
— Я довольно хорошо знал его…
— Где вы его видели? Откуда знаете?!
— Я на Сосьве жил, а он в Березове работал.
Старик помолчит, потом тихо скажет:
— А конец его был другим…
— Каким же был конец? — спросит удивленный Микуль.
— Он кончил сторожем пороховушки.
— Пороховушки?.. Взорвался… Взорвали?..
— Нет.
— Что же случилось?
— Украл, — вздохнет старик.
— Что украл?
— Украл плоты для нового детского сада. Пригнали их, на причале, когда под гору идешь — с правой руки их укрепили. Там в половодье-то вода вплотную к городу подходит. Сколько-то времени плоты простояли, а потом пропали. Ну, тут выяснилось — он себе большой дом построил из этого леса.
— А потом?
— Тут настали другие времена. Люди в первый раз заговорили о всех безобразиях. Был он начальником милиции — сняли его с работы. И он стал сторожем пороховушки. Это за городом-поселком, на коренном берегу, в сторону Сосьвы. Бывал там? Поди, видел?
— А дальше что было?
— Жена его какая-то известная работница была. Кажись, в школе работала. Когда она на пенсию вышла, дали ей квартиру в областном центре. И они уехали.
— Он еще жив?
— Не знаю.
— Ничего о нем больше не слыхали?
— Нет. Не знаю ничего. Может, жив. А может, помер. Кто знает? Годков-то немало прошло с той поры, как мы с Северу уехали.
Старик снова помолчит, после посоветует:
— Будешь в Березове — поспрашивай старых людей. Его многие знали. Его крепко должны помнить.
И старик, опустив седую голову, замолчит и надолго задумается о чем-то своем.
Микуль взглянет на него и убедится: старый молдаванин сказал все, что знал. Чистую правду сказал. Но в мыслях никак не укладываются в один ряд милиция, детский сад, пороховушка, школа, областной центр. Но в конце концов он начнет внушать себе, что все это было возможно только в прошлом. Все это — тени прошлого…
Приехав на родную Реку и встретив близких и дальних родственников, он почувствует: нельзя людям говорить правду. И он ни разу не обмолвится о том, что узнает о последних днях того, чьим именем даже детей не решались пугать, чье имя возбранялось упоминать с наступлением первых сумерек, ибо за ним поднимались незримые тени преждевременно ушедших в Нижний мир, которых особенно вечером не принято беспокоить.
Микуль ничего не скажет жителям Реки.
Пусть хоть в памяти народной торжествует справедливость.