Расскажу о женщинах на войне.
Попал я на фронт в составе сибирских полков, которые отстояли Москву. Сибиряки на фронте – это особые люди. Быть может, нам было немного легче, чем другим. Ведь все мы выросли в суровых условиях Севера и привычны ко всем тяготам жизни. Привычны к холоду и голоду, уверенно стояли на лыжах и ориентировались на любой местности. Нам знакомы изнурительные походы и ночёвки у костра под открытым небом. Наконец, мы все были охотниками и хорошими стрелками.
Я был ординарцем у комбата, капитана Красильникова Александра Александровича. В житейских разговорах мы все называли его просто Сан Санычем. Это был статный высокий блондин с голубыми глазами, которые всегда излучали теплый свет за стёклами очков. По немецким меркам – чистый ариец. Встретились мы с ним в известном сибирякам омском сборном пункте Черёмушки и не расставались почти до самого конца войны. Сначала он командовал взводом связи, затем ротой связи, потом он получил батальон. А в связи, как правило, служили в основном девушки, женщины. А после, уже по привычке, батальон Красильникова часто называли «женским». Мы постоянно находились в окружении женщин-связисток. Командиром и человеком он был редкой души. Родился в Ялуторовске, а учительствовал на Севере, учил детей математике. Батальон для него был одним большим классом, как в школе. Всем он говорил только «вы». Я никогда не слышал его крика или ругани. Для каждого бойца у него было своё словечко, своё обращение. Все делал основательно, не спеша, без суеты. Перед каждой операцией, если было время, любил побеседовать о предстоящем деле с бывалыми бойцами, многие из которых помнят первые тяжкие месяцы отступления и уже успели вволю нанюхаться пороха войны. Ставил вопросы, как бы боец поступил в той или иной ситуации. Всё, что слышал, наматывал на ус для того, чтобы с наименьшими потерями выполнить задание. Как бы математически, с помощью цифр, он просчитывал любое дело. Много ума не надо, чтобы побить противника числом, обычно говаривал наш комбат. А вот для победы с малыми потерями надо крепко поломать голову. На рожон никогда не лез, к военной карьере был совершенно равнодушен. Прежде всего, он был озабочен тем, как сберечь людей, а значит, сберечь батальон. Что ему и удавалось до самого конца войны. Возможно, поэтому у командования наш батальон был не на первом, но и не на последнем счету.
Была у моего командира Красильникова, как и у многих офицеров, своя походно– полевая жена, бойцы на всех фронтах коротко окрестили их просто ППЖ. Это была мрачноватая на вид, немного неуклюжая, немногословная и медлительная связистка Клава. Внешне он ничем не выделял её среди других бойцов. Она всегда жила только со связистками. Но душой крепко был привязан к ней и ни от кого не скрывал своих отношений с Клавой. Я иногда задумывался над тем, как он будет жить после войны. Знал, что Клаву он не оставит. Но не оставит и жену, учительницу-биологичку, которая растила ему маленького Саньку, Саньку-сорвиголову. О нём жена писала ему в каждом письме: как он вырос, какие шалости творит в доме, что спрашивает об отце и войне. Может, как– нибудь и поладят втроём. Ведь после войны не он один окажется в таком положении.
В ту весну мы стояли в Венгрии, на берегу озера Балатон. Наши палатки тянулись изогнутой линией вдоль северного берега, возле кромки леса. Это была и не передовая, и не тыл. Точнее, наверное, вторая линия наступления. На войне не всегда знаешь, сколько линий впереди, до противника. Это был для нас короткий передых. Как и на передовой, мы несли караульную службу. А девчонки роты связи, как и в любом привале, успевали постираться и умудрялись развесить бельё и на палаточных верёвках, и на бечёвках-бинтах, натянутых между хлипкими кустиками, и на толстых, местами побитых осколками, сучьях вековых дубов.
Пахло сырой землёй, порохом и одновременно весной.
В ту ночь, ещё задолго до рассвета, я проснулся от жуткого воя. С головой накрылся шинелью, заткнул уши, а жуткий вой всё проникал ко мне и пронизывал всё моё тело. Жуть берёт. Не мог заснуть. Только на рассвете вой прекратился. Как утром выяснилось, ночью связистка Клава отправилась искать повреждение на телефонной линии. Она была беременна. В темноте споткнулась и ушибла внутриутробного ребёнка. Её перенесли в палатку до отправки в полевой госпиталь. Её давно надо было отправить в тыл, но они всё тянули. Клава считала себя ангелом-хранителем своего возлюбленного и говорила, что без неё «Саник» пропадёт. А он, видимо, тоже не мог оторвать от себя Клаву – вот оба и тянули до самого последнего срока. И вот чем всё обернулось.
Утром капитан Красильников отправил меня к связисткам, где жила Клава. Я осторожно поскрёбся в брезентовую полость-дверь и, услышав внутри шорох, предупреждающе кашлянул и с хрипловатым от утренней сырости словом «разрешите» вошёл в палатку связисток. За походным столиком, с накинутой на почти голые плечи шинелью, из-под которой виднелась нижняя солдатская рубашка с расстёгнутой верхней пуговицей, сидела Екатерина Великая и писала письмо.
В палатке она была одна.
Я обвёл взглядом всё пространство этого временного жилища и понял, что она пришла с ночного дежурства, а подруги ушли на дневную смену. Все, кроме Клавы, конечно. И тут, неожиданно для себя, заикаясь, мой язык начал выдавливать слова:
– Я-я… те-бя…
Но тут запнулся, замолчал, а потом мой язык то же самое попытался выдать другими словами:
– Ты-ы… мне…
Она подняла голову, посмотрела на меня и без насмешки, но строгим голосом, с едва заметным оттенком сочувствия, остановила меня:
– Знаю.
Я увидел её карие, как на Севере говорят, щучьи глаза. Замолк и лишь застенчиво улыбнулся. Как будто какая тяжесть свалилась с моих плеч: значит, знает. Это уже хорошо. Впрочем, не я один, наверное, тайно был влюблён в неё. Именно, тайно. Явно признавались в любви многие. На войне только любят или ненавидят. Это я понял немного позже.
Она перевела взгляд на листок бумаги на столике. Видно, ещё не дописала. Потом снова посмотрела на меня, помолчала и тихо спросила:
– Срочное?
– Нет, – сказал я.
Тогда она указала на пустую коробку из-под патронов, служившую табуреткой. Я молча сел. И боковым зрением, не поворачивая головы, стал наблюдать за ней. И я увидел, как она чуть наклонила голову над листочком бумаги, и мягкая прядь волос, извиваясь плавным овалом, закрыла ей щёку. И она опустила ресницы… И я вспомнил, как она, почти около года назад, впервые появилась в расположении нашего батальона. Во время жуткого обстрела нашей позиции она шла по траншее, не обращая никакого внимания на свистящие пули и рвущиеся мины. И огонь противника, как будто сопровождая её, огненным смерчем отступал перед ней, а вторая огненная лавина-завеса двигалась за ней, не догоняя и не перегоняя. Шла она, словно заколдованная. Я услышал, как два бойца, два бывших студента, разговаривали между собой. Один боец, чуть высунув голову из щели и, удивлённо моргнув, сказал другому: «Смотри, плывёт, как царица!»
Второй боец, глянул на её сторону, выдержал паузу и сказал: «И впрямь, как Екатерина Великая».
«Явление Екатерины Великой», – сказал первый голос.
С тех пор к ней и привязалось это имя – Екатерина Великая. Мало кто знал её по настоящему имени. Екатерина да Екатерина Великая.
Уже после обстрела в штабном блиндаже комбат Красильников перелистывал её документы. Капитан читал и бормотал себе под нос. Я понял, что перед нами радистка с немалым стажем военных путей-дорог. Волховский фронт, Калининский. Первый Белорусский, второй. Первый Украинский, второй. Авиаполк, радиосопровождение истребителей. Наконец комбат отложил её документы, внимательно глянул на нее и своим мягким и ровным голосом слегка пожурил новенькую: «Что же, вы, матушка, не бережётесь?»
Она подняла голову и, снизу вверх, глянула на высокого и слегка сутулящего комбата. А была она небольшого росточка, вся миниатюрная такая. Напоминала свежую упругую ягодку-брусничку, или ягодку-клюквинку. Словом, нашу, северную ягодку. Тут она немного помолчала, а потом сказала: «Моя пуля ещё не отлита».
Комбат с высоты своего огромного роста опустил на неё свои тёплые, по-отечески совсем нестрогие глаза, снял очки, протёр их, и только затем протянул ей документы и сказал: «Верно, на хорошего солдата нет пули».
Затем снял очки, протёр их, снова водрузил их на переносицу, словно ещё раз хотел её как следует разглядеть, и после паузы сказал ей: «Однако всё же сами берегите себя».
И приказал мне отвести её к телефонисткам, к Клаве. По пути выяснилось, что мы с ней земляки. Она с Приполярного Урала, с реки Ляпин. И, возможно, даже на одном пароходе плыли по Иртышу до знаменитых Черёмушек под Омском, где с первых дней войны начали формироваться маршевые роты и дивизии для отправки на фронт. Конечно, мы вспомнили дом, свою малую родину, свои деревни и городки. И я почувствовал, как между нами протянулась ниточка, которая незримо связывает двух человек на основе симпатии и доверительных отношений.
Так началась служба Екатерины Великой в нашем батальоне. Она ни с кем из девушек не дружила. Со всеми держалась одинаково ровно. Может быть, только чуть ближе, чем к другим, была к Клаве. И та как-то спросила про первый день, про её явление в батальон, почему, мол, не спряталась от огня противника. И она призналась Клаве: «Я большая трусиха». – «Так почему же не залегла в окоп?» – «От страха». – «Тем более надо было падать в окоп».
Екатерина Великая помолчала немного, потом сказала: «Наверное, побоялась помять форму. Я ведь с тыла прибыла, вся наглаженная, наутюженная…»
«Стала бы я жалеть форму!» – усмехнулась Клава.
Скуповатый на похвалу капитан Красильников оценил её работу одной фразой: «Если нужно будет, установит связь с самим господом Богом…»
Между тем весть о том, что новенькая в батальоне, мгновенно облетела все роты и взводы. На фронте, в обрыдлой окопной жизни – в холоде и голоде, в грязи и дерьме – это большое событие, это что-то интересное, необычное. Что-то из далёкой мирной жизни. В те дни первым пред новенькой предстал, конечно, Лева Левенко, старшина роты связи, мой приятель. Невысокого роста, худощавый, совсем неприметный хохол из Керчи. Внешней отличительной чертой были у него разве что только огромные, как у матёрого таракана, усищи да огромный нос на землистом, окопного цвета, лице. Был похож не столько на рослого украинца со шматом сала в руке, сколько на бедного турка из какой-нибудь сельской глубинки. Но малый разухабистый, бесшабашный весельчак, непревзойдённый врун и болтун и тому прочее. Был не дурак выпить, хорошо закусить и, конечно, приударить за женщинами. Он придумывал всякие байки, писал стихи, сносно играл почти на всех музыкальных инструментах. Этакий рубаха-парень. Сам же сочинял к своим стихам музыку и сам же пел их обычно под гитару. Словом, был первым сердцеедом среди солдат. Не мог пропустить ни одной юбки. Любил он прекрасный пол, но и женщины не обделяли его своим вниманием. Пожалуй, чуть ли не вся женская половина роты прошла через него. Да что роты, может, и батальона. Теперь, по прошествии лет, я понял, почему его любили женщины. Он жил одним днём. Точнее, одним мгновением, и никогда не задумывался и не заглядывал в завтрашний день, в будущее. И этим был счастлив. Наверное, правильно делал. Так и надо жить на войне. И на сей раз проворный Лёва с гитарой первым подкатился к новенькой. И, ничего не успев ещё сочинить для нежных ушек Екатерины Великой, из своего репертуара вытащил старую свою песенку про Катюшу, легендарный гвардейский миномет. Будто бы министр пропаганды третьего рейха Риббентроп пришёл на фронт поговорить с Катюшей, с нашим миномётом. И Лёва лихо ударил по струнам, запустил свою песенку:
Уже на ходу, раздухарившись, закатывая глаза, прожигая горящим взором новенькую, Лёва сочинял к старой песне новые куплеты:
И так далее. Всех слов не помню. Но, однако, как ни крутился вокруг новенькой, получил мой друг Лёва от ворот поворот. Выругался незлобиво: «Ничего в жизни не понимает. У-у, дура!..»
Лёва мог тешить себя лишь тем, что не только он получил от ворот поворот. Но и все офицеры роты и батальона. Ни один не удостоился внимания новенькой. Надо сказать, что на войне женщины в основном доставались командирам, в основном офицерам, лейтенантам, капитанам, майорам. Одни становились сразу же ППЖ, другие переходили из рук в руки, третьи, редкие, романтично влюблялись и берегли свою любовь. Я никогда не осуждал женщин войны. Ни на войне, ни после войны. Когда стоишь на расстоянии одного шага от смерти, то есть тебя одно мгновение отделяет от жизни и смерти, всё вокруг тебя обретает иные, новые очертания. Совсем по-иному начинаешь оценивать то, что имеешь. Я понимаю молоденьких, почти совсем зелёненьких девчонок, которым хочется кого-то полюбить. Быть может, завтра тебя убьют, и ты умрёшь, так и не узнав, что такое любовь. А ты чувствуешь, что она ходит где-то здесь, совсем рядом, совсем близко. Только надо найти её, прикоснуться к ней. А тебе отпущено времени, быть может, совсем немного. Поэтому, спеши, не упускай своего. Упустишь, потом пожалеешь. Возможно, если останешься в живых, будешь жалеть об этом всю оставшуюся жизнь. Такова жизнь на войне. Такова жизнь в окопах.
После Лёвы не только младшие офицеры, но и старшие получили отставку у новенькой. Все попытки поухаживать за ней заканчивались полным провалом. Подполковнику из штаба полка, захотевшему поухаживать за ней, она левитановским голосом, каким тот зачитывал когда-то приказ № 227, который известен как приказ «Ни шагу назад», она отчеканила:
«Я
не
ваша».
И тот оставил её в покое.
Другому полковнику, из дивизии, она тем же левитановским голосом выдала:
«Вы
не
мой».
И дивизионный полковник тоже отступил.
Между тем Лёва Левенко пытал Клаву: «Кто у неё есть?»
«Никого», – отвечала Клава.
«Откуда знаешь?»
«Письма она пишет только маме. И получает только от мамы».
«А для кого бережется?»
Клава пожала плечами: «Спроси у неё».
Вскоре слух о ней прошёл не только по батальону, но и по полку, по дивизии. Быть может, и по армии, если не по фронту. Что, мол, у комбата Красильникова появилась какая-то неприступная. Разве что только генералы ещё не пытались поухаживать за ней. И то, однажды, генерал, в неформальной обстановке, за чаркой, спросил у Красильникова: «Что у тебя там за чудо появилось?»
На что комбат ответил чётко по-уставному: «Никаких чуд у меня нет, товарищ генерал. Есть отличный боец и классный специалист».
«Как-нибудь хоть показал бы, – сказал генерал. – А то заинтриговал тут всех».
«Как только, так сразу же, товарищ генерал», – ответил комбат.
Но этого «как только» так ни разу и не наступило: генерал был слишком занят. Да и женщины его окружения зорко следили, чтобы не допустить в близкий круг его общения посторонних конкуренток. В любви женщины завистливы и просто безжалостны друг к дружке. Злые женские языки пустили молву, что никакая она не недотрога. Мол, новенькая на Севере была радисткой на полярной станции и за длинную полярную зиму обслуживала исправно всех зимовщиков. А теперь ей ничего не надо, мол, пресытилась всем. Но я-то знал, что она никогда не ездила на зимовку. А работала на рации на культбазе в отдалённом селе, в предгорьях Урала. Но на каждый роток не накинешь платок.
Всех она отшила. Один только Лёва Левенко не падал духом до поры до времени. Всё хорохорился, говорил: «Нет неприступных женщин, как и нет неприступных крепостей».
Выдержав многозначительную паузу, как великий стратег и полководец, он начинал размышлять вслух:
«Главное дело – разведка. В любом деле надо знать всё. Сначала всё разведать, а потом взять. Не измором, так хитростью. Не в лоб, так с тыла».
И однажды он решил, видно, застать крепость врасплох. Когда новенькая после дежурства спала, а из подруг рядом никого не было, влез к ней в постель, полагая, что внезапность и напор обеспечат ему успех. Но тут же вылетел в двери. Дело было под вечер, накрапывал мелкий занудный дождь. Земля намокла. И незадачливый ухажёр прокатился по скользкой мокрой глине и очутился под ногами проходившего мимо комбата Красильникова. Комбат, не поверив своим глазам, снял очки, не спеша протёр их, потом осмотрел внимательно Левенко, сидевшего у его ног в исподнем, и только затем удивлённо спросил: «Что же вы, братец, тут катаетесь?»
«Да вот шёл, споткнулся и покатился», – придя в себя от неожиданности, уверенно начал врать Левенко.
Он знал, что в любой ситуации перед командиром нельзя молчать, а нужно смотреть ему в глаза и говорить уверенно и убедительно.
«А почему в исподнем?» – спросил комбат.
«Так ведь отдыхал, потом вышел подышать воздухом, – сказал, уже поверив в свои слова, бравый кавалер Лёва. – А потом решил сходить до ветру».
«Без верхней одежды?» – поинтересовался комбат.
«Без верхней», – кивнул Лёва.
Тут вслед за ним вылетели его гимнастерка, галифе и сапоги. Лёва быстро сгреб их в охапку и радостно сообщил: «А вот и моя одежда».
«Вижу», – сказал комбат.
«Разрешите идти?» – Лёва уже стоял перед командиром со своей одеждой подмышкой.
«Ну-ну, – сказал комбат. – Идите».
Лёва тут же мгновенно испарился, как сквозь землю провалился. Комбат даже повертел головой: а был ли тут старшина Левенко? Может, всё это ему привиделось?
На какое-то время Левенко стал объектом насмешек среди бойцов. Все, при любой возможности, подначивали: «Лёва, расскажи, как ты брал крепость?» «Лёва, пойдём, сходим на разведку!» «Лёва, научи, как взять крепость».
Лёва незлобиво рычал: «У-у, зараза! Ни себе, ни людям!..»
Тут бойцы-зубоскалы снова прицепились к его словам: «Это каким людям? Лучше скажи, Лёва: ни себе, ни мне».
Лёва соглашался: «А хотя бы так. Всё равно – зараза!»
Лёва был незлобив. Как и всякий сердцеед и бабник, он легко сходился с женщинами. И легко же с ними расставался. Не было у него сердечных привязанностей.
Так началась служба новенькой в нашем батальоне. Теперь звали её то Новенькая, то Екатерина Великая, то просто Явление.
…А сейчас она опустила ресницы, дописала ещё несколько строк и треугольником сложила лист, надписала адрес. После вопросительно посмотрела на меня. Я поднял голову и не по-уставному, а по-житейски просто сказал:
– Таня, комбат просит собрать личные вещи Клавы.
– Хорошо, я потом соберу, – сказала она и после паузы добавила. – Личных-то вещей: мамины письма да карточка любимого…
Я встал, потоптался на месте, собираясь уйти. Но не уходил. Она смотрела на меня. И я почувствовал: она ещё что-то хочет сказать. Между тем она своим привычным, присущим только ей, движением левой руки, одним большим пальцем откинула прядь волос в левую сторону. Затем таким же манером, тоже одним большим пальцем правой руки отвела прядь волос назад, в правую сторону. И только потом тихим и нежным голосом сказала:
– Иди, Алёша…
Я сразу понял, куда надо идти. Я подошёл к ней. Она уткнулась лицом в меня и обняла меня за талию. Я же припал лицом к её волосам и вдохнул в себя их аромат. Удивительное дело: они пахли не войной, а мирным лесом, мирной водой, мирным небом. Словом, пахли миром и жизнью. И я задохнулся этим запахом. Задохнулся запахом её губ и её тела. И это было самое бесконечно длинное мгновение в моей жизни. Это была самая длинная часть моего земного бытия, моей земной жизни. В этом была вся моя разумная жизнь. Но всё имеет конец. Всему есть предел. Потом уходил. Уходил медленно. Уходил долго. Уходил мучительно. Наконец дошёл до дверей. Я не отводил от неё глаз. И я растягивал и растягивал это последнее прощальное мгновение. И тут она сказала обыденно просто:
– Меня не будет.
Я остолбенел у выхода из палатки. Моя правая рука, вытянутая вперёд, так и не успела прикоснуться к полости-двери и застыла на весу. Я смотрел на девушку через левое плечо. Мы с ней встретились глазами. И в её чёрных очах уловил и удовлетворенность определённостью судьбы, и неосознанную тоску по земной жизни.
– Это правда, – добавила она. – Иди…
Я сразу понял, что это правда. На войне люди по-разному воспринимают смерть. Одни безошибочно чувствуют её приближение или неизбежность, а для других она приходит совершенно неожиданно.
Она снова повторила свое слово:
– Иди…
В этом слове было столько одновременно и нежности, и мольбы, что я наконец вышел из палатки. Нет-нет, говорил я себе. Она не может умереть. Она будет. Она ещё долго будет на земле. Вышел из палатки, как будто из другого, нежного и прекрасного мира. Тут бы мне, дураку, и надо было сразу застрелиться и кончить всё разом. Это я потом сообразил. И не мучался бы потом всю оставшуюся жизнь. Но я понадеялся на войну, которая ещё не закончилась.
Вышел я из палатки, и всё снова закрутилось по правилам военных фронтовых будней. Мы с командиром поехали в штаб полка, куда его вызвали на какое-то совещание. Оттуда отправились в штаб дивизии. Потом заехали в полевой госпиталь, чтобы разыскать Клаву, но мы её уже не застали – отправили в тыл. И вернулись в расположение батальона поздно вечером.
Меня встретил мой приятель Левенко, подозрительно мрачный и бледный, тихо сказал:
– Пошли.
Я молча последовал за ним. Он вывел меня на опушку леса, к большому дубу, показал на свежий холмик земли с крестом, тихо сказал:
– Погибла.
– Как?! – выдавил я из себя, не веря своим ушам.
– Снаряд. Прямое попадание.
– Когда?
– Днём.
И он рассказал, что она спала, одна, после дежурства. Прилетел шальной снаряд. Непонятно, чей. То ли немецкий, то ли наш. Прямое попадание. Погибла только она, одна. Спала, может быть, и не проснулась. Возможно, ничего не почувствовала. От места палатки осталась одна большая воронка от снаряда. Всё, что могли собрать после разрыва снаряда, тут, под крестом.
Я, наверное, долго стоял в оцепенении, потом хрипло, еле слышно выдавил Лёве:
– Иди.
И он молча протянул мне фляжку и молча же ушёл. Потом я уже сообразил, что он ушёл, не сказав своих обычных слов «ни себе, ни людям». Я остался один на один со свежим холмиком земли. Я не раз видел прямое попадание и знаю, что остаётся от человека после прямого попадания. Налил из фляжки в кружку, поставил на холмик и рядом опустился на землю. Посидел молча. Ночь опустилась на землю, и было необыкновенно тихо. Как будто не было войны. Я ничего не чувствовал, кроме огня, который клокотал внутри меня. Ни тела, ни мыслей. Ничего. Только клокочущий огонь. Огонь съедал меня. Я выпил из кружки спирта. Потом налил и снова выпил. После второй кружки вроде огонь немного поутих. Стало не так больно. Ещё посидел молча. Потом налил и выпил в третий раз. И тут мне захотелось плакать. Но слёз у меня не было. Ни капли. И оттого, что я не мог плакать, мне опять стало горько и тяжело. Сколько времени так бездумно просидел – не знаю. Может быть, очень долго. А может быть, всего несколько мгновений. Когда наконец очнулся, машинально взял автомат и разыскал в темноте воронку на том месте, где стояла её палатка. Воронка была похожа на окоп. Лёг, как мне казалось, на то место, где лежала её постель. Голову положил на приклад автомата. Сначала смотрел на чёрное небо, где ничего не было видно. Ни звёзд, ни луны. Потом закрыл глаза. Пахло сырой землёй, водой и тротилом. Пахло войной. Я чувствовал, как по стенкам воронки-окопа каплями стекала влага и собиралась на дне, в неровных углублениях. Я знал, что её разорванное на клочки тело и раздробленная в мелкий порошок её душа где-то рядом, на расстоянии вытянутой руки. Мне хотелось, чтобы её тело и душа вернулись ко мне, сюда, на это место, где мы с ней виделись и расстались утром. Ждал, чтобы вернулись ко мне, к мёртвому или живому. Это всё равно. Это никакого значения не имело. Я чувствовал, что мы рядом, мы близки. Мы очень близки. Но что-то всё не давало нам воссоединиться, прикоснуться друг к другу. Тогда я не понимал, что мы уже находились в разных мирах. И не могли воссоединиться. Никак не могли. Мне надо было перейти в её мир. И тогда бы всё стало просто прекрасно. Так в томительном ожидании воссоединения я впал в забытьё. И очнулся только утром, когда сырой туманный рассвет кое-как дополз до земли, до меня, до моей воронки-окопа.
Война продолжалась. И теперь, очнувшись, придя в себя, я понял, что должен пойти и догнать её в потустороннем мире, куда она ушла преждевременно и без меня. И я лез в самое пекло, в самую жуткую жуть войны, чтобы меня поскорее убило. Но удивительное дело: меня не убивало. Я стал почти героем. На меня посыпались боевые награды. Особо ценились на фронте медаль «За отвагу» и солдатский орден Славы. Я их тоже получил. Но полным героем я так и не стал. Тут и война подошла к концу. И меня не успели убить, как она закончилась. Правда, перед самым концом войны меня ранило. Нет, не убило, как я хотел, а только ранило. Перебило осколком нос. Рваный след остался. В левое плечо ранило. В левой руке сухожилия перебило. Победу встретил в Москве, в тыловом госпитале. Выжил, инвалидом третьей группы стал.
Вернулся домой, в Ханты-Мансийск. Участок дали, дом построил. Потом женился. На хорошей, доброй женщине. Она мне двух сыновей родила. Потом она умерла.
После войны одно письмо от неунывающего Лёвы приходило. Писал, что жив и здоров, на писателя собирался выучиться. После моего ранения он до Берлина дошёл, логово фашистское брал. Как взяли столицу третьего рейха, так командование дало армии три дня на отдых. Три дня творили всё, что хотели. Лёва, как теперь говорят, оттянулся по женской части. Немки, пишет, слабы на передок. Особо не сопротивляются, только все говорят «кранк да кранк». А для солдата-победителя какой там «кранк», давай-давай скорей в какой-нибудь закуток. По этой части он заразился известной солдатской болезнью, вернулся домой, долго лечился. Я так и не ответил ему. Житейские заботы и дела замотали, не до писем было.
В последние годы я в педучилище работал, лаборантом кабинета физкультуры. Лыжи на уроки выдаю. И другой спортивный инвентарь. Тут в основном девчонки учатся. Молодые, красивые. Смотрю на них, вспоминаю свою фронтовую подругу. Которая из них похожа на неё?! В ком она снова вернулась на нашу землю?! Вернулась ли? Может, навеки в том мире осталась, ждёт меня. Ждёт меня, неразумного, не сумевшего погибнуть вслед за ней на той проклятой войне.
А то, бывало, приснится, что лежу в воронке-окопе и зову свою подругу. Чувствую, что она тут, где-то совсем рядом, а прикоснуться к ней не могу. Становится мучительно больно. Жуть меня берёт. И проснуться не могу, и до неё дотянуться не могу. И она ко мне тянется, тянется. Да тоже дотянуться не может. Вот так и живём в разных мирах, мучаемся.
Впрочем, все мы в окопах живём…
* * *
Поздним сентябрём он попросился со мной на рыбалку на слияние Иртыша и Оби. Подышать воздухом и посидеть у костра. Мы посидели, выпили, вспомнили его фронтовую жизнь. Потом он лёг на покатый склон поросшей мелкой травкой сухой ямы-промоины, похожей на воронку-окоп военных времён, подставил скупому осеннему солнцу лицо и будто задремал. И потом тихо умер. Я закрыл ему глаза и подумал, что наконец-то он воссоединился со своей подругой, встречу с которой ждал почти полвека. Теперь он счастлив, ему светло и покойно.