Так как парадная дверь была открыта, Аделаида услышала, что кто-то спускается по лестнице, и попыталась высвободить руку. Уилл не отпускал ее, больно стискивал пальцы, напирая на Аделаиду своим крупным телом. Аделаида изо всей силы ударила его ногой по лодыжке и вырвалась. В дверях она столкнулась с миссис Гринслив, которая с улыбкой следила за исходом борьбы.
— Будьте любезны, скажите мистеру Оделлу, когда он спустится, что я на улице.
Аделаида ничего не ответила и спустилась по ступенькам в кухню, которая помещалась в полуподвальной части дома. В ней пахло сыростью. Отсюда Аделаида видела Уилла и миссис Гринслив и слышала, о чем они беседуют у ограды, вырисовывавшейся четким силуэтом в ярком свете солнца, выглянувшего из-за облаков. Аделаида изучала ноги миссис Гринслив.
— Какая приятная голубая краска для ограды, — сказала миссис Гринслив.
— Да, неплохая. Сезанновский цвет.
— О, вам известно о Сезанне? Недурно. Вы сами подобрали краску или мистер Оделл?
— Сам. Мистер Оделл в этом не разбирается.
— Ничего удивительного. Вы работаете здесь?
— Я здесь коротаю время, а не работаю.
— До чего точен этот плут!
— Это Шекспир. А я всего лишь маляришка по случаю.
— И притом ученый. Вы из какой-нибудь фирмы или сами по себе?
— Я, что называется, сам себе фирма. А так как это не очень надежная фирма, я по большей части безработный. На пособии.
— Вот беда-то какая.
— Да ну! Зато ничего не делаешь — что твой король.
— Я смотрю, вы еще и философ! Как вас зовут?
— Уилл.
— Может быть, вы и наш дом покрасите?
— Зачем?
— Я хочу помочь вам. И дом облупился.
— Я подумаю.
— Должно быть, вы знаете толк в этом деле, будучи поклонником Сезанна.
— Я знаю толк в делах и почище.
— В каких же?
— В живописи, в фотографии, в театре…
— В театре? Так вот чем объясняется ваше знание Шекспира!
— Знание Шекспира объясняется моей высокой культурой.
— Прошу прощения, Уилл. Да, я представляю себе вас актером. У вас красивая голова. И по-моему, вам очень идут усы.
— И у вас прелестная головка. Я бы сумел сделать вам отличную фотографию. Вы бы вышли сногсшибательно.
— Я подумаю! Вы симпатичный парень, Уилл. Вы дружок этой… Прислужницы, как ее называет Денби? Как ее зовут?
— Аделаида. Аделаида де Креси.
— Боже, какое аристократическое имя.
— Шикарная девочка.
— Ну, всего хорошего.
— Так где ваш дом?
— Кемсфорд-Гарденс, рядом с метро Уэст-Бромптон. Сейчас я вам запишу.
— Может, я позвоню, а может, и нет.
— Позвоните, пожалуйста! Постойте-ка, Уилл, у вас волосы в краске. Дайте-ка я вытру их бумажкой. У вас такие прекрасные волосы, жалко их пачкать.
Аделаида приоткрыла в кухне окно и тут же с шумом его захлопнула. Затем выбрала одну из двух уцелевших чашек от старинного веджвудского сервиза и грохнула ее о каменный пол. Потом, хлопнув дверью, выскочила из кухни и отправилась к себе в комнату. И здесь обнаружила на юбке своего нарядного шифонового платья с оборочками, которое надела по случаю того, что Денби сегодня дома, длинную полоску голубой краски. Она сняла платье, скомкала его и швырнула в угол. Сняла ирландское эмалевое ожерелье и браслет.
Надела старый халат и легла на кровать. Из глаз у нее полились слезы.
Денби не оставался у нее ни этой ночью, ни предыдущей. Ничего особенного, необычного в этом не было, но она всякий раз расстраивалась. Позавчера он написал ей записку, что вернется очень поздно, а вчера смущенно сказал: «Пожалуй, сегодня я пойду к себе, Аделаида, мне хочется почитать». Она отлично знала — никогда он не читает, еле добирается до постели, усталый и пьяненький, и не способен уже ни на что, кроме как ласкаться с нею; частенько он засыпал в это самое время, а ей приходилось отпихивать его яростными пинками, отчего он все равно не просыпался. И вчера свет у него погас, как только он ушел к себе, и сразу же раздался его храп.
Аделаида жила в состоянии вечной тревоги, во всем улавливая какие-то тревожные признаки, смысл которых постоянно ускользал от нее. Она жила, как зверек, который ясно видит только ближайшие предметы и ступает с опаской, принюхивается, прислушивается, выжидает. Ей дано было видеть кухню, краску на платье, разбитую веджвудскую чашку. Но даже Стэдиум-стрит была для нее загадкой, а уж такие два чуда, как Денби и Уилл, представлялись ей бесконечно таинственными и наводили на нее ужас. Чувство ужаса перед Уиллом не так угнетало ее, она знала его слишком давно. Уилл оставлял у нее на теле синяки, кричал на нее, выворачивал ей руки, и, хотя это было странно, он по крайней мере был каким-то родным. Но ленивые манеры Денби, его рассеянная улыбка, необъяснимые перемены в обращении с ней, хотя она должна была бы к ним привыкнуть, вызывали у нее содрогание; пытаясь понять Денби, она чувствовала себя как человек, который пытается прочесть на незнакомом языке свой смертный приговор.
Она задавалась вопросом, так же ли все у других людей, и приходила к выводу, что нет. Очевидно было, что Денби живет совершенно не так, как другие. Есть ведь на свете женатые люди, которые уверены, что они навсегда вместе, и если даже и случается что-нибудь гадкое или непристойное, то это только временно. Есть люди, которые занимаются какими-то важными делами, их имена фигурируют в печати. И есть очень богатые люди знатного происхождения. Они принадлежат к той части мира, о которой Аделаида вообще ничего не знает. Она ощущала себя крохотным муравьишкой, копошащимся на самом дне, который запросто может провалиться в щелку, и никто этого не заметит. Единственной ее опорой был Денби, и что это была за опора? Он говорил, что обеспечит ее в старости, однако мало ли что это могло значить? Любой может уволить прислугу с выплатой пенсии. Ее положение, ее существование были всецело в его власти. А она слишком плохо знала его. Она могла себе представить, как Денби скажет: «Давай-ка бросим это, Аделаида», тем же обыденным тоном, каким он говорит: «Пожалуй, сегодня я пойду к себе» — или как он сказал когда-то: «Ну, как насчет этого, Аделаида?»
Аделаида знала, что становится все более раздражительной и нервной. Знала она и то, что не нужно было разбивать веджвудскую чашку, даже жалела, что разбила ее. Когда Уилл пришел красить ограду, она решила не разговаривать с ним, дабы он не повел себя дурно, что мог заметить Денби, но уже с утра почувствовала, что ее тянет к Уиллу, хотя это и выражалось в том, что она просто не давала ему покоя. А потом была эта ужасная сцена, когда миссис Гринслив, как бы покровительствуя Уиллу, флиртовала с ним, а Уилл, самодовольно улыбаясь, отвечал, как развязный лакей, и даже позволил ей запустить руки в свои волосы. Это тотчас же вызвало у Аделаиды приступ ревности; она объяснила его себе тем, что возмущена Уиллом, принизившим свое достоинство, которое она особенно в нем ценила, потерявшим гордость, более, чем что-либо другое, делавшую его тем самым Уиллом, каким она его знала. Теперь он стал докучлив и опасен, однако он один видел в ней ту подлинную, прежнюю Аделаиду, хорошенькую девочку, которой два умных старших брата давали читать книжки и говорили комплименты в то время, когда она пребывала в счастливой неопределенности, гадая, кого же из них судьба предназначила ей в женихи.
Аделаида села и спустила ноги с кровати. В том месте на коленке, где был порван чулок, выпирало розовое тело. Наклонив голову, она вынула заколки из волос, и они свободно рассыпались по плечам. Она ощущала, что безобразно толстеет, и это воспринималось ею как признак приближающейся старости, необратимости. Она допустила в жизни какую-то ошибку, из-за которой все должно было быть чем дальше, тем хуже, а лучше — уже никогда. Если бы могло совершиться чудо, как в сказке, и по мановению волшебной палочки все бы изменилось и неожиданно обнаружились бы ее скрытые достоинства? Но у нее не было скрытых достоинств. Она медленно встала и небрежно откинула волосы. Открыла дверь.
Напротив, в комнате Денби, дверь была распахнута, и Аделаида увидела неприбранную смятую постель со свисающей до пола простыней. Пусть сам убирает, решила Аделаида, но потом передумала, вошла в комнату и принялась заправлять постель. Большая черная шкатулка с выдвижными ящичками, в которых хранилась наиболее ценная часть коллекции, стояла на туалетном столике. Бруно был сегодня слишком удручен и не попросил принести марки. Аделаида набросила на кровать выцветшее валлийское покрывало. Комната, кровать — все хранило запах Денби, родной, сладостный запах табака, пота, мужчины. Аделаида посмотрела на шкатулку. Обычно Денби, прежде чем спрятать на ночь коллекцию, наводил в ней кое-какой порядок, и Аделаида, которая заглядывала к нему иногда, чтобы проверить, нет ли на постельном белье клопиных следов, знала, как устроена эта шкатулка с ящичками. Нагнувшись над шкатулкой, она слегка выдвинула ящичек, достала гармошку прозрачных целлофановых пакетиков, в одном из которых лежали треугольные марки мыса Доброй Надежды. Она выхватила наугад одну из них и сунула в карман халата.
— Всего хорошего, Уилл. Не забудьте мне позвонить! И не пачкайте больше волосы краской.
Диана с Лизой пошли в сторону Креморн-роуд. Диана надеялась, что Денби проводит их, но он, очевидно, остался дома, поскольку с ней была Лиза.
Диана была потрясена, ей сделалось дурно от этой убийственной комнатенки и ее жуткого обитателя. Ей никогда не доводилось видеть такую крайнюю степень телесного разрушения, человека in extremis, который почти уже и не человек. Она представляла себе Бруно седовласым старым джентльменом, трогательно похожим на Майлза, она задобрила бы, очаровала его, он стал бы говорить ей комплименты. Она ждала, что он слегка раздражителен, упрям и слаб, но тем не менее чрезвычайно общителен. Диана сразу же прониклась Лизиной идеей навестить Бруно и уже видела себя в привлекательной роли посланницы мира с цветком в руке, милосердие ее сгладило бы обиду, нанесенную мужем. Но, придя к Бруно, она сразу же поняла, что здесь требуется сведущий человек, специалист. Привычные слова «старый джентльмен» казались неуместными. Тут нужна была Лиза с ее опытом. Диана же, как и после нескольких посещений вместе с Лизой ее ист-эндских приютов, расстроилась, испугалась, растревожилась. Она была рада, что со стариком осталась Лиза.
Спасаясь от гнетущего впечатления, которое произвела на нее нечеловечески распухшая голова Бруно, Диана выбежала на улицу. Пока она, почти не отдавая себе в этом отчета, флиртовала со смазливым черноволосым маляром, из головы у нее не выходил Денби. Сама того не замечая, Диана думала о нем все эти дни, отнюдь не усматривая в этом повода для тревоги. Ее успокаивали свойственные этому ставшему ей близким человеку безмятежность и непринужденность, за которыми она угадывала не ветреность, а чистосердечие и доброту. С таким, как Денби, знаешь точно, на каком ты свете. Его не сжигали неистовые страсти. Добродушные домогательства Денби смешили ее. Ему легко было отказать, поскольку он не морочил ей голову заверениями в безмерной любви. Она не очень опасалась, что, обманувшись в своих надеждах, Денби озлобится. Конечно, он, вполне возможно, еще долго будет уговаривать ее. Но, поразмыслив, она решила, что их препирательства вовсе не должны завершиться постелью. Свидания с Денби ничем ей не грозили, бояться было нечего. Она была уверена, что Денби так просто от нее не отступится. Но в самом ходе их препирательств и должна возникнуть та сердечная дружба, которой ей так хотелось и которая была ей так нужна. В конце концов, раз уж Денби сам считал себя человеком, приносящим счастье, оставалось только объяснить ему, в чем ее счастье. И Диана вдруг поняла, что, несмотря на все преимущества ее замужества, в каком-то отношении оно было не таким уж счастливым.
Диана рассказала Майлзу об обоих посещениях Денби, но о том, что они ходили танцевать, умолчала. Это событие в ее памяти было столь нереально, подернуто романтической дымкой, что, утаивая его, она едва ли могла упрекнуть себя во лжи. Такое уже никогда больше не повторится: она сумеет устроить все так, как ей нужно, и безо всякой лжи. А расскажи она сейчас всю правду Майлзу, он ничего не поймет, поскольку он вообще не представляет себе, чтобы кто-нибудь мог вынести общество Денби. Он посочувствовал жене, узнав, что ей пришлось принимать «этого придурка». Диана улыбнулась, и в ее улыбке сквозила нежность к ним обоим. Она не хотела обманывать Майлза. Со временем она бы намекнула ему на то, каково на самом деле ее отношение к Денби. «Он мне решительно нравится». «Он очень мил». «Угадай-ка, с кем я обедала? С Денби!» Майлз привык бы к этому, и если бы он так никогда и не поверил до конца в расположение Дианы к Денби — что же, наверное, тем лучше. Так бы она и примиряла их постепенно, пока не добилась бы того, чего страстно желала теперь всем своим существом, — дружеской, родственной любви Денби. И она бы любила Денби, и при этом никто бы не пострадал. Решив так, Диана почувствовала, что ее сердце вновь переполняется властной потребностью любить, и она глубоко вздохнула.
— Что, Ди?
Накрапывал дождик, и сестры, плотно повязав шарфы, торопливо шли по Эдит-Гроув.
— Бедный старик…
— Да, бедный Бруно.
— Может же превратиться человек в такое чудовище! Страшно быть в здравом уме и выглядеть так омерзительно. Надеюсь, он хотя бы не догадывается, какое производит впечатление.
— Каждый судит о своем лице по-своему, идеализирует его. Я думаю, Бруно представляется себе не таким, каким видим его мы.
— Может, ты и права. Подумать только, каково приходится Денби! Обращаться как с личностью с этим куском мяса!
— Бруно не настолько плох. Он говорил вполне здраво после твоего ухода.
— Ты молодец, мне бы такой быть.
— Я больше сталкивалась с человеческими страданиями.
— Что он говорил?
— Просил передать Майлзу, чтобы он забыл о его последних словах.
— Наверное, он принял тебя за жену Майлза.
— Не знаю.
— Во всяком случае, ты ему определенно понравилась.
— Жалко, что мы не знали его раньше.
— Ну, это Майлз виноват. Господи, надеюсь, я никогда не буду такая, лучше уж умереть. Тебе не кажется, что это лишнее доказательство в пользу эвтаназии?
— Не уверена. Никто не знает, чего надо человеку, когда он такой дряхлый.
— Неудивительно, что Майлз опешил.
— Майлзу снова нужно пойти к Бруно.
— Хорошо, скажи это Майлзу сама. Ты умеешь быть с ним твердой. Он был злой утром?
— Совесть нечиста!
— Денби сыт им по горло.
— Да.
Сестры свернули на Фулем-роуд. Они шли под моросящим дождем, наклонив головы.
— Лиза!
— Да.
— Знаешь, ничего особенного у меня с Денби нет.
— Я так и думала.
— Он человек беспечный, порывистый, но очень милый. Не суди его строго.
— Я его совсем не знаю.
— Ты, как и Майлз, такая же максималистка. Из-за этого ты порой не в меру сурова.
— Прошу прощения, если так.
— Денби очень любящая натура, и, по-моему, он немножко одинок. Подозреваю, он с женщиной лет сто не разговаривал. Ему кажется, что он влюблен в меня, но я знаю, как с ним управиться. Это я от неожиданности чуть-чуть растаяла. Конечно, он слегка ломает комедию, но человек он очень неглупый. Драмой здесь не пахнет.
— Я так и думала, Ди.
— Ну и хорошо. Ты ведь беспокоишься обо мне, Лиза, и ты не потакаешь глупостям. Вы с Майлзом очень похожи. Не могу понять, что вы оба находите во мне.
Лиза засмеялась, взяла сестру под руку и легонько стиснула ей локоть. Немного погодя, когда они, чтобы сократить путь, проходили Бромптонским кладбищем, Лиза сказала:
— Что-то этот визит напомнил мне о папе.
— О Господи, Лиза, я часто думаю об этом, но никогда не решалась тебя спросить. Ты в самом деле была с ним, когда он умирал?
— Да.
— Невыносимо думать об этом. Я такая трусиха. Мне повезло, что меня там не было. Ты боялась?
— Да.
— Расскажи, как все это происходило.
— В подобных случаях забывается, как именно это происходило.
— Ему было… страшно?
— Да.
— И как ты только выдержала!
— Это не просто страх. Тут бездна. Это перестает быть чем-то индивидуальным. Философы говорят, что у каждого своя собственная смерть. По-моему, это не так. Смерть опровергает и понятие личности, и понятие собственности. Если бы только все знали об этом с самого начала.
— Тогда все мы просто животные.
— В нас проявляется что-то и от животного. Это не совсем одно и то же.
— Папа всегда был терпелив, когда болел.
— Когда он не верил, что умрет, — так же, как и мы сейчас.
— Мы пытались обманывать его.
— Мы обманывали себя. Ужасно было видеть, что он все понимает.
— О Господи! Ну и что же ты делала?
— Держала его за руку, говорила, что люблю его…
— Наверное, это единственное, что, может быть, еще нужно.
— В том-то и вся трагедия, что ему это как раз было не нужно. Мы все привыкли к мысли, что любовь утешает, но рядом со смертью вдруг каждый чувствует, что даже любовь — ничто.
— Не может быть.
— Понимаю, что ты имеешь в виду. Не может быть! Мне кажется, человек постигает вдруг, чем должна быть любовь — словно гигантский свод разверзается над тобою…
— Он умирал трудно?
— Да. Это была самая настоящая борьба. Да, борьба, попытка что-то сделать.
— Наверное, смерть — тоже действие. Но я думаю, он уже ничего не сознавал.
— Не знаю. Да и кто может знать, что испытывают люди, когда умирают?
— Тяжелый разговор. Лиза, ты плачешь! Ах, дорогая, не плачь, ради Бога, не плачь!