Мое первое занятие в «Чистых сердцах» — а никого нет. На мой взгляд, вопиющее нарушение всех японских обычаев, однако пожалуйста: вот классная комната, затерявшаяся в лабиринте коридоров позади зала «Кокон», вот ряды пустых парт и безупречно чистые доски. Еще раз сверяюсь с компьютерной распечаткой из главного офиса: да, место правильное, и время тоже. Жду еще немного. Не то чтобы меня так уж заботило, объявятся ученицы или нет. Пока мне платят, все в ажуре, верно? Вчера вечером, когда я перебиралась в свое бунгало в дальнем конце школьного комплекса, зашла Гермико с еще одним коричневым конвертом, набитом банкнотами по 10 000 иен. А ведь я пока и первого мешка мистера Аракава не распотрошила.

В восемь двадцать спускаюсь в фойе «Кокона». Там пусто — если не считать полдюжины девчушек в зеленых клетчатых юбочках и беретах, что, ползая на коленях, надраивают розовый мраморный пол. У каждой на одной руке намотана клейкая лента — липкой стороной наверх. Они передвигаются по блестящему полу единым строем туда и сюда, подбирая мельчайшие частички пыли, пушинки и ниточки. Строй расступается, пропуская меня вперед. Я киваю — однако ни одна не поднимает глаз.

Тяну на себя одну из тяжелых дверных створок зала «Кокон», вхожу. Этот на порядок меньше «Благоуханного сада», но куда роскошнее: синие зеркала в рамах в стиле рококо, витые колонны синего мрамора, обивка и шторы из серебряного плюша, в ложах синие обои с серебряной ворсопечатью, с потолка свисают синие хрустальные люстры и тут же — целая галактика мерцающих синих китайских фонариков. Дверь с глухим стуком захлопывается за моей спиной.

В центре сцены возвышается гигантская банка из-под печенья. По мере того как глаза мои привыкают к свету, вижу, что никакая это не банка, а женщина — ну, в некотором роде, сущая великанша, наигромаднейшая тетушка Джемайма, такая все мировые рекорды побьет. Девочка-японка с вычерненным лицом, растолстевшая благодаря множеству подложенных под одежду подушечек, с платком на голове, балансирует на полосатом хлопчатобумажном платье двадцати футов в вышину. Она поет «Счастье — это то, что зовется Джо» в переложении на японский; при этом и платье, и певица медленно вращаются. Когда вступает хор, тетушка Джемайма приподнимает свои пышные юбки, и дюжины две танцоров — все загримированные под негров, все одетые как рабы на плантации, каждый с кипой хлопка через плечо — выбегают у нее из-под подола и выдают негритянское шоу а-ля Агнес де Милль. Кипа хлопка цепляется за тесьму на юбке, и тетушка Джемайма едва не опрокидывается на пол.

Средних лет женщина в прикиде ниндзя проносится по проходу, пронзительно выкрикивая проклятия. Фонограмма с оркестровым сопровождением обрывается, плантационные рабы застывают на месте, одна лишь тетушка Джемайма продолжает вращаться. Женщина-ниндзя задает всем пятиминутную головомойку, после чего рабы-негры подавленно бредут прочь со сцены. Женщина-ниндзя взвизгивает в последний раз, и незримые механизмы управления выдергивают тетушку Джемайму из гигантского платья и утягивают вверх к колосникам.

— Вы кто есть? — Женщина-ниндзя обрушивается на меня.

— Я… — Иду по центральному проходу, и моя иностранная физиономия просто-таки лучится дружелюбием.

— Я знаю, кто вы есть. — Женщина-ниндзя размашисто шагает в мою сторону — не столько мне навстречу, сколько чтобы преградить мне путь. — Я — мадам Ватанабе, руководитель труппы «Земля».

— Труппы «Земля»?

— Как известно всем, в школе «Чистых сердец» четыре труппы: «Воздух», «Вода», «Огонь» и «Земля».

Я кланяюсь в знак признания этого факта.

— «Земля» лучшее всех, — сообщает мадам Ватанабе. — Другие руководители завидуют, потому мы здесь, в маленьком театр. Однажды мы получать зал «Благоуханный сад». Наше право.

Банзай, беби.

— Мне очень нравится ваш костюм.

Мадам Ватанабе опускает взгляд на асимметричную черную пижаму.

— Рей Кавакубо.

— Извините, я не понимаю по-японски.

— Все знают Рей Кавакубо. Ах, Рей Кавакубо!

— Что вы делать мой зал? — Она отбрасывает шелковые рукава пижамы, открывая взгляду лапки богомола в кольцах черного электрического шнура. — Мои браслеты нравиться?

Я киваю.

— Очень дорогие. Йодзи Ямамото.

Держу пари, затычка для задницы у нее — от Иссеи Мияке.

— Я ищу своих студенток. У нас занятие по английскому языку.

Она поправляет здоровенный пук черных волос на затылке. Если это не парик, надо бы ей всерьез задуматься о смене парикмахера.

— Глупый идея. Время терять, только время терять. Девочки говорить английски о’кей. Всегда говорить английски, я здесь всегда научить английски. Вы знать фонетика Сейденстекера?

— Боюсь, что нет.

— Лучший способ учить английски. Кому дело, знать ли девочки, что значится их песни. Память, дисциплина — вот важно, трудись-трудись.

— Мистер Аракава нанял меня с целью подготовить студенток к постановке целиком и полностью на английском языке.

Женщина-ниндзя одновременно шипит и кланяется, кланяется и шипит, точно сдувающийся воздушный шар.

— Аракава-сан, Аракава-сан. Ваши ученицы, — она взмахивает рукавом пижамы в сторону обитых синим дверей, — в фойе.

— Те, что прибираются?

— Я их находить, — говорит мадам Ватанабе, — сидеть пустая комната, ленивый-ленивый. Вы опоздать, много опоздать. Я говорить ленивый девочка, трудись-трудись, пока учитель не прийти.

— Я не опоздала.

Мадам Ватанабе дергает за черный шнур, обвившийся вокруг ее левой руки.

— Без пяти восемь! Я приходить в класс без пяти восемь, никакой учитель нету. Ленивый девочка спать на стульях.

— Занятие начинается только в восемь.

— Хороший учитель приходить раньше девочков. Подавать пример.

Всегда придерживалась правила, что со стервами лучше не спорить.

— Что за мюзикл вы репетируете?

— «Хижина в небах».

— «Хижина в небе»?

— Как я сказать.

— Этот мюзикл популярен в Японии?

— Будет, когда труппа «Земля» кончить.

— Пойду-ка сгоню своих студентов.

— Загонить? — Мадам Ватанабе, орудуя громадным пучком волос, мало-помалу оттесняет меня к дверям.

Я изображаю ковбоя с лассо.

— Загонять. Собирать в стадо.

— Я знаю, — говорит мадам Ватанабе. — Загонить. Как корова.

— Или дичь.

Это ее озадачивает. Я толкаю от себя обитую дверь. Девочки в зеленых клетчатых юбках ползают на четвереньках, собирают грязь. Мадам Ватанабе пронзительно орет на них по-японски, каждая визгливая фраза заканчивается стаккатным «трудись-трудись».

* * *

Устроились за партами, строго «по линеечке», все — на первом ряду. Похоже, даже по росту разобрались, от трепещущей малышки у окна до высокой, мужеподобной девицы у двери. Сидят, выпрямившись, скрестив лодыжки, положив ладони на блестящие поверхности парт, черные глаза неотрывно устремлены на меня.

— Нет, так дело не пойдет.

Видимо, понимают они только слово «дело». Лезут под парты, расстегивают пряжки на одинаковых сумках черной кожи, достают разноцветные тетрадки и продолговатые металлические коробочки с узорами и надписями на крышках. Тетрадки кладут вертикально, в центре парты, металлические коробочки — параллельно тетради, слева. Все как одна открывают продолговатые коробочки, достают ручки, карандаши, безупречно чистые пузырьки с корректирующей жидкостью.

Иисус, мать их за ногу, прослезился бы.

— Девочки, пойдемте со мной. — Сидят, не шелохнутся. Пробую снова. — Ну-ка, все встали.

В панической спешке сметают с парт ручки, карандаши, корректор, тетрадки и металлические коробочки, суют обратно в сумки, каковые сумки, разумеется, сперва необходимо расстегнуть, затем застегнуть снова — чтобы все было правильно, как надо. Вытянулись по стойке «смирно» рядом с партами. Пацанка проверяет, под нужным ли углом ее беретик. Малышка в противоположном конце ряда украдкой грызет ноготь, пока не замечает, что я смотрю в ее сторону.

— Отряд, за-а мной, — объявляю я и направляюсь к двери.

В коридоре останавливаюсь, оглядываюсь. Девочки остались стоять за партами. У пацанки в глазах поблескивают слезы.

— Занятие уже все?

Машу им рукой, давая понять, чтобы догоняли, веду их по лабиринту коридоров в небольшой курительный салон позади зала «Кокон». Вдоль стен, оклеенных серебристыми обоями, протянулись длинные скамейки, на скамейках — большие синие бархатные подушки. Беру подушку.

— Ну-ка, хватайте.

Минутное замешательство. Все стоят, глядят не на подушки, а на меня.

— Какую нам брать? — шепчет наконец боязливая малышка.

— Да любую, черт побери! — Я вовсе не хотела на них орать, но, вместо того чтобы обидеться, и эта, и прочие словно оживают и накидываются на подушки. Вот по приказу они действовать умеют.

Веду их обратно в класс, бросаю свою подушку на паркетный пол, принимаюсь отодвигать с дороги парты. Пацанка бросается помогать, швыряет одну из парт через всю комнату, отбивает от стены кусок штукатурки. Остальные так и стоят на месте, судорожно вцепившись в подушки.

Сажусь на свою. Девочки раскладывают подушки аккуратным рядком прямо передо мною. Прежде чем сесть, неслышно разбирают сумки. Деловито их расстегивают, когда я поднимаю руки, веля прекратить.

— Никаких книг. Никаких карандашей, никаких ручек, никаких мазилок, никаких пеналов. Садитесь в круг.

Уж можете себе вообразить, времени на это уходит немало: круг должен получиться безупречно ровный. Пацанка обходит класс дозором, проверяя, образуют ли подушки идеальную кривую.

Тыкаю себя в грудь и очень медленно произношу:

— Меня зовут Луиза.

Девочки дотрагиваются до своих носов и хором повторяют:

— Меня зовут Луиза.

Видимо, доходит до них медленно.

Снова тыкаю себя в грудь.

— Луиза — это я. А теперь назовите мне свое имя и возраст. — Указываю на неугомонную малышку.

— Мичико, — говорит она. — Шестнадцать. Двигаемся по кругу дальше.

— Норико, семнадцать.

— Фумико, — сообщает девочка, что легко сошла бы за сестру-близнеца Норико, если бы не крупная родинка на подбородке. — Семнадцать.

— Акико. Мне девятнадцать. — Девочка указывает на себя, и я только сейчас замечаю, что на ней белые хлопчатобумажные перчатки. — Я вот уже много, много лет учу английский, и все равно до сих пор делаю в высшей степени прискорбные ошибки. Даже когда я…

— Очень хорошо, Акико. Будешь старостой группы. — Может, наконец замолчит. Она кланяется едва ли не до полу, показывая, сколь недостойна этой великой чести.

Последней открывает рот Пацанка и чистым контральто возвещает:

— Меня зовут Кеико.

А где же, скажите на милость, Харпо, Чико и Зеппо?

— Как так вышло, что у вас у всех похожие имена?

— Похожие? — переспрашивает малышка (Мичико?) и принимается терзать другой ноготь.

— Одинаковые, — поясняю я.

— «Ко» на конце имени означает «маленькая», — сообщает Кеико.

— Только для женщин, — уточняет Мичико. Уже жалею, что спросила.

— Так вот, сегодня мы просто познакомимся друг с другом.

Кеико хмурится, понижает голос еще больше.

— Мы друг с другом уже знакомы. Все из труппы «Огонь».

Спасибо тебе, Пацанка.

— Но я-то вас не знаю. Так отчего бы вам всем для начала не рассказать мне про себя?

— Что угодно? — спрашивает девочка с родинкой (Фу-мико?). Никак в шоу-бизнес собралась, когда вырастет?

— Конечно. — От такой либеральности ученицы просто в ужасе. — Ну ладно, тогда скажите мне три вещи: из какого вы города, как давно учитесь в «Чистых сердцах» и почему вы здесь.

Руки нетерпеливо подрагивают, ерзают — девчушкам до смерти хочется это все записать.

— Мичико, не начать ли нам с тебя? Мичико неловко поднимается на ноги.

— Нет, Мичико, садись. Мичико остается стоять.

— Сидеть не есть хорошо. Для английский надо стоять, если сидеть, дыхание совсем плохо.

— Осанка, диафрагма, зубри-зубри, — восклицают остальные.

— Мичико, сядь. Расслабься, это всего лишь английский. Очень многие люди как-то умудряются говорить на нем сидя. — Господи милосердный, долгий же семестр меня ждет.

В магазине английской книги практически ни души, если не считать оравы девиц, что заведуют кассой, сметают пыль с полок и просто путаются под ногами, пока я пытаюсь выяснить, нет ли чего новенького в разделе «мистика». Охрененно мало, скажу я вам. Надо бы кому-то шепнуть Патриции Хайсмит, чтоб писала побыстрее. Рут Ренделл тоже сойдет под настроение, смеха ради, но в целом, несмотря на всю их репутацию, британцам детективы и мистика не то чтобы удаются — они всякий раз так удивляются злу, просто-таки до глубины души. Для американцев это — вторая натура. Забредаю в секцию серьезной литературы, и меня тут же зевота разбирает. Уж эти мне обложки с изящными репродукциями третьеразрядных полотен, уж эти мне рассерженные дамы-писательницы из Манхэттена, которые только-только осознали, что мужчины — это лживые мешки с дерьмом. Впрочем, всласть похихикала над сборником флегминистичных авторесс под названием «Оттянутый конец». Самое оно, точно. Здрассте, а вот и Бонни. Пихает меня под локоть.

— Это единственная? — спрашивает она и вырывает книгу у меня из рук. — В «Джапан тайме» о ней была большая статья, перепечатка из «Нью-Йорк тайме бук ревью». По-видимому, что-то изумительное. А обложка с Фридой Кало — просто чудо, вы не находите? — И тут Бонни замечает, что у меня на лбу. Вымученная улыбка меркнет, превращается в гримасу. — Луиза, что это, ради всего святого?..

В «Чистых сердцах» все восприняли жемчужину как нечто само собою разумеющееся. Никто не был настолько бестактен, чтобы упомянуть о ней вслух. Девочки помладше то и дело украдкой поглядывают в ее сторону, но даже в трамвае, идущем вниз с горы Курама, прочие пассажиры как-то умудрялись на меня не пялиться, а оравы толкущихся школьников так вообще держались подальше.

Смотрю прямо в глаза Бонни, давая ей возможность полюбоваться «видом спереди».

— Вы разве не слыхали про камиканитами, Бонни? Бонни так и ест глазами эту мою хреновину: зациклилась, одно слово.

— Что?

— Камиканитами, древнее японское искусство пирсинга. Буквальный перевод — «игла, пронзающая пронзительно кричащую кожу», хотя мне объясняли, что японского тропа он в полной мере не передает, каковой подразумевает также насильственное вхождение в не достигшую половой зрелости девственницу в белых носочках до щиколоток.

— В самом деле? — Ни слова не слышит из того, что я говорю.

— Мне один сенсэй с горы Курама сделал. По-моему, очень мило получилось, вы не находите? — В это самое мгновение зажигаю жемчужину — самую малость, не то чтобы ярко — и направляю тоненький, как булавка, луч на озадаченное лицо Бонни. И столь же внезапно гашу сияние.

— Что это было? — поражается Бонни. «Оттянутый конец» выпадает у нее из рук, но работница магазина с метелкой из перьев подхватывает книгу на лету, не успевает та коснуться линолеума.

— Вы про что, Бонни?

— Как вы ее включаете?

Гляжу прямо в ее испуганные кроличьи глаза.

— Совершенно не понимаю, о чем вы.

Она кладет пухлую розовую ручку мне на запястье.

— А не пойти ли нам выпить чаю? Я знаю одно чудесное местечко рядом с «Такасимая», там заваривают…

— Боюсь, у меня совсем нет времени. Мне нужно вернуться в школу к шести. Как-нибудь в другой раз, ладно?

Бонни тупо кивает.

— Как там съемки?

— Съемки? — повторяет она, обращаясь к моему лбу. — Ах да, в четверг из Новой Зеландии прилетит наша кинооператор, и мы поедем в Камакура, там живет один совершенно удивительный человечек, он делает просто потрясающие натуральные красители из козьей плаценты…

Дослушать до конца мне не суждено: в магазин английской книги врывается целая орда мистеров и миссис Чурки. Гигантские монстры с землистой кожей, переваливаясь, расхаживают по магазину — задницы такие, что в проход не пролезут, еле-еле уравновешивают отвисшие пуза. Я уже собираюсь нырнуть за корзинку с книгами по сниженным ценам, спасаясь от этих чудищ, как вдруг понимаю, что это всего-то навсего группа туристов из Америки, а нужен им «Уголок народных промыслов», где продают салатницы из коры вишни и деревянные солонки-перечницы, причем по цене, запросить которую может только японец, а заплатить согласится разве что американец.

Мимо проходящий верзила в бледно-зеленом тренировочном костюме отшвыривает меня в сторону. Бонни завладевает моей рукой.

— Не расскажете ли подробнее об этом сенсэе, практикующем пирсинг? Не знаете, а татуировки он делает? Думаю, он идеально подойдет для пятой части моего документального цикла о японских ремеслах и традициях. — Лицо ее придвигается все ближе. Она пытается заглянуть за жемчужину. — Просто потрясающе, как искусно он спрятал проволочку, на которой жемчужинка крепится.

— Самое удивительное здесь то, Бонни, что никакой проволочки в помине нет. Жемчужина вживлена в кожу.

— Правда? А вам не кажется, что это, хм, негигиенично?

— Покажите мне в этой стране хоть что-нибудь негигиеничное.

— Послушайте, в следующий раз, когда окажетесь в городе, давайте пообедаем вместе, и вы мне все-все расскажете.

— С удовольствием, Бонни. — Для вящей убедительности подмигиваю ей жемчужиной: на кратчайшую долю мгновения она вспыхивает и снова гаснет. — Я вам позвоню.

* * *

Что за запах! Обволакивает меня с ног до головы, точно вторая шкворчащая кожа, уже на середине тропы, ведущей к логову Гермико (между прочим, живет она за пределами комплекса «Чистых сердец» — хотела бы я знать, как ей удалось такое провернуть). Я так давно отвыкла от этого аромата, что лишь раздвигая плетистые ветви ив, окруживших бунгало, осознаю, чем пахнет: это мясо, мясо гриль, замаринованное в чесночной пасте и лимонном соке. Прямо как я люблю. И откуда она узнала? Мне казалось, она вегетарианка или максимум ест только рыбу.

Передние ширмы раздвинуты, но дом пуст. Просматривается насквозь, вплоть до задней стены: там ширмы тоже раздвинуты, так что открывается вид на всю долину — точно картина в рамке, — а позади угадываются еще долины, и еще, и все до странности лишено глубины и расположено пластами, точно ряды театральных задников. Даже сам воздух словно дрожит и колышется, свет мечется туда-сюда, мерцает, переливается, может, потому, что гляжу я сквозь дымовую завесу. Похоже, на заднем крыльце у нее — жаровня-хибати.

Обхожу дом кругом, прохладные ивовые ветви гладят мои обнаженные плечи. Гермико сидит на корточках на широком и плоском скальном выступе, выдающемся над долиной. В руках — огромная стеклянная линза, фокусирующая последние лучи заходящего солнца. Два куска мяса на косточках в форме буквы Т корчатся на камне у ее ног.

— Думаю, почти готовы. — Она осторожно кладет линзу на камень.

— Ничего подобного не нюхала с тех самых пор, как уехала из Альберты. — Вручаю ей купленную в городе бутылку «Алиготе».

Она берет щипцы для барбекю в форме двух переплетающихся змей, переворачивает мясо. Темный сок растекается по камню.

Рот у меня наполнен слюной, даже голос звучит невнятно.

— Сбегать в дом за тарелками?

Мгновение Гермико непонимающе смотрит на меня.

— Но, Луиза, их мы есть не будем. Это я готовлю для кошек.

— Для кошек?

— Для кошек, что рыщут в горах. Изначально они были храмовыми кошками, хранительницами священного огня, — она кивает в сторону вершины Курама, — а теперь вот одичали. Мне приятно время от времени их побаловать. — Видимо, заметила мой удрученный вид. — А вы в самом деле любите бифштексы?

Я киваю.

— Мне страшно жаль. Я как-то не подумала… Видите ли, я-то мясо как еду даже не воспринимаю. Мне очень нравится аромат, но вот вкус… вкус оставляет желать, вы не находите?

— Наверное, аромат делает меня слепой ко всему остальному.

Гермико встает на ноги.

— Для вас, Луиза, я приготовила свое фирменное блюдо. — И, к вящему моему удивлению, целует меня в щеку.

По мере того как из комнаты капля по капле вытекает свет и внутрь, словно облака, вползают тени, в бунгало — почти точной копии моего — становится прохладно, как в пещере. Гермико оставляет плетеные сандалии у двери и босиком неслышно расхаживает туда-сюда по похрустывающему татами. Как изящно очерчены ее миниатюрные ступни, пальчики ровные и гладкие, точно фасолинки, туго натянутая кожа голеней упруга и прозрачна. Гермико режет на доске морковь, огурцы, лук, репу, картошку на тоненькие ломтики; я наблюдаю. На гриль, установленный прямо на полу, ставит сковородку с растительным маслом и нагревает его до тех пор, пока масло не начинает шипеть и брызгать. Окунает ломтики в белесое взбитое жидкое тесто и осторожно опускает их в кипящее масло, а спустя каких-нибудь несколько секунд вынимает опять и кладет обтекать на бледную тряпку. Когда набирается с дюжину готовых ломтиков, она раскладывает их на тарелке, с виду — оттененное позолотой стекло, — и протягивает мне вместе с зеленой керамической соусницей. Нет, не стекло: тарелка сделана из чего-то более легкого и хрупкого.

— Что это за посуда такая?

Гермико сосредоточенно бросает в масло ломтики репы.

— Черепаховая. Я такую коллекционирую, знаете ли. В ресторане то, что готовит Гермико, зовется «тэм-пура» — там этим жадно набивают рот, в то время как сладкий соус струится по подбородку. Мы с Гермико устроились рядом с грилем, поклевываем овощную смесь, зажаренную в тесте, и наслаждаемся контрастной текстурой — хрустящей хрупкостью оболочки и нежданно сладкой плотностью моркови или репы. Когда с овощами покончено, Гермико высыпает в сковородку длинных креветочек. Мы катаем их во рту, точно рыболовные крючки, покрытые ярью-медянкой.

Когда в комнате гаснет свет, а плоский каменный выступ за окном становится серым, как небо, крадучись появляются кошки — крупнее, чем я ожидала, длиннее, чем домашние, и более тощие, с вытянутыми треугольными головами. Хвосты скручиваются и раскручиваются — кошки осторожно выбираются из-за деревьев и крадутся через прогалину к мясу. В угасающем свете их короткая шерсть мерцает белизной. Что за шум и гвалт: первая добралась до мяса и, придавив его обеими лапами, отдирает себе кусок. Так мяукает сиамец: раздраженно, настойчиво, противно; теперь помножьте этот звук на двадцать или тридцать. За подергивающимися хвостами мяса не видно… И тут с чернеющего неба пикирует первая птица, задиристая, точно сойка, но здоровенная, с сороку. За ней — еще одна, и еще, и еще. Сперва похоже, что птицы целят клювами в глаза кошкам, но в последнюю секунду они зависают в воздухе, разжимают лапы с тремя когтями и роняют ослепительно-яркие пылающие угли. Угли сыплются кошкам на головы, на спины, протестующее мяуканье превращается в визг. Кошки улепетывают назад, под укрытие сосен, прелестные бледные шкурки все в саже. В воздухе мерзко воняет паленой шерстью.

— Это становится серьезным, — замечает Гермико, откупоривая принесенную мною бутылку вина.

— И часто здесь такое?

Я подхожу к окну, оглядываю темную долину. Вечер перетекает в ночь, птицы улетели, кошки исчезли, хотя время от времени из глубины леса доносится приглушенный визг боли. На плоском каменном уступе белеют две дочиста обглоданные косточки в форме буквы Т.

— В последнее время стало хуже. — Она качает головой. — Утром позвоню, пожалуюсь.

— А кому полагается звонить, чтобы пожаловаться на такие вот вещи?

Смотрит на меня, как на идиотку.

— Властям, конечно, кому ж еще.