Вертолет приземляется на парковочной площадке «Чистых сердец» в начале седьмого. Мы с Гермико выбираемся наружу. Гравий летит нам в лицо и жалит ноги; сражаемся с пакетами и коробками — нашей токийской добычей. Обходим стороной главные ворота и бежим по узкой грунтовой тропке вдоль стены. В подобной скрытности нужды вроде бы нет, поскольку в этот час девочки наверняка «на уборке», но тон задает Гермико. А если нас и заметят, что с того? Школа «Чистых сердец» — розовая тюрьма для них, не для нас.

Гермико оставляет меня у калитки, уводящей к моему бунгало. Уже с дорожки вижу, что передние ширмы-сёдзи чуть приоткрыты. Вхожу на веранду, задвигаю ширмы и, сбросив туфли, ступаю на татами.

В центре стола красуется мускусная дыня — в жизни не видела такой громадины, поменьше, чем земной шар, конечно, но покрупнее футбольного меча. Боже ты мой, мне вручен «подарочный фрукт»! Ну разве не мило с его стороны? Только представьте себе, как громила в полушинели тайком пробирается на территорию «Чистых сердец» со здоровенной дыней под мясистой мышкой. Сижу за низким столиком, гляжу на бледную, в пупырышках, кожицу. В воздухе тянет сыростью. Нагибаюсь под столик котацу, включаю яркую лампу — единственный источник тепла в моем бунгало. Осень не за горами. Шлепаю по дыне рукой: звук глухой и смачный.

После почти бессонной ночи в голове — странная ясность. Сижу за столом, не встаю, тыкаю в дыню пальцем, она покачивается из стороны в сторону, легонько подталкиваю ее к краю и в последний момент откатываю на безопасное расстояние. Убийца внутри меня хочет подхватить ее на руки, вытащить наружу, за дверь, хорошим баскетбольным броском швырнуть ее в стену ограды и следить, как влажная мякоть медленно сползает вниз. Но надо поспешить на завтрак — через семь минут обслуживание заканчивается. Вот только я отчего-то словно не в силах оторваться от стола. Что не дает мне подняться — растекающееся от лампы котацу тепло или тяжесть мускусной дыни?

Встаю, иду за большим ножом, что висит вместе с прочей кухонной утварью над мини-плиткой с двумя горелками. Подсовываю под дыню пятничный номер «Джапан тайме» и с силой вонзаю в нее нож — он аккуратно рассекает кожуру, мякоть и сердцевину. Косточки разлетаются во все стороны, одна прилипает к моей щеке точно лаковая «мушка». Наружу густой сладкой волной выплескивается фруктовый аромат. Вычищаю чашевидные половинки прямо руками, каждый раз, прежде чем вывалить косточки на газету, стискиваю кулак, чтобы теплый сок вытекал промеж пальцев. Золотистая мякоть такая мягкая и нежная, что ее тоже можно зачерпнуть рукой и набить ею рот до краев, чтобы сок бежал по подбородку, растекался по шее, приклеивал рубашку к соскам.

Объевшись дыней, засыпаю, уронив голову на стол. Просыпаюсь уже в девятом часу. Вытряхиваю косточки из волос, переодеваюсь в одежду, приличествующую учительнице, чищу покрытые начетом зубы. Несусь сломя голову по коридору по направлению к моей классной комнате, когда из-за угла выруливает мадам Ватанабе. Она тоже бежит, тем самым способом, что японские женщины отточили до идеального совершенства: верхняя часть тела неподвижна и пряма — смотрите, я вовсе и не бегу! — а ступни и лодыжки так и мелькают, точно лапы пресловутого песика на футуристической картине. Она тормозит — причем беднягу слегка заносит — и кланяется.

— Ваш класс ждать-ждать.

— Спасибо вам большое, что приглядели за моими ученицами, мадам Ватанабе. Я задержалась.

Она поправляет пук черных волос, сползший на один глаз.

— Задержка для учениц «Чистых сердец» не есть хорошо. Учитель подавай пример. Не плохой пример. Хороший пример.

— Меня задержал мистер Аракава. — Некая толика правды в этом есть. Аракава вызывал меня в пятницу перед началом занятий — тогда я тоже опоздала.

— О, Аракава-сан. — Мадам Ватанабе кланяется так низко, что рукава ее блестящего черного платья — нечто среднее между шелковым парашютом и мусорным мешком — касаются оранжево-розового ковра на полу. — Он вам говорить, что вы делывать неправильно?

— Не то чтобы.

— Новая учительница необходим руководство, всегда руководство, особенно учительница гайдзин, которая японского обычая не разуметь.

— Мистер Аракава сказал, что очень мною доволен. Мадам Ватанабе улыбается.

— Очень вежливый человек, Аракава-сан.

— Он спрашивал, не возьмусь ли я подготовить со своими ученицами небольшое музыкальное шоу. Что-нибудь на английском, для школы, не для широкой публики.

— А. — Улыбка растягивает лицо мадам Ватанабе, деформирует его до неузнаваемости, бледные десны настолько скошены назад, что крупные лошадиные зубы повисают на самых кончиках корней. — Меня он просить то же самое. Какой шоу вы ставить? С шестерьмя девочки много не поставишь, держу пари. «Звукомузыки»? Нет, слишком большой. «Окрахома»? Тоже не есть хорошо. Что вы делать?

Хрена лысого я знаю. Я как раз собиралась пораскинуть мозгами на уик-энде, да вот Оро вмешался.

– Секрет, — улыбаюсь я. — Нечто совершенно оригинальное.

— Оригинальное. — Это понятие ей явно не по силам. — Вы писать музыка, слова, стихи, все? Вы очень талант. — Она поворачивается идти.

— Не одна я. Мы с моими ученицами будем все делать вместе. Вы знаете, они такие творческие натуры.

— Творческие, — фыркает она. — Они тут не творить, они тут учиться.

Я безмятежно проплываю мимо нее.

— Мы учимся через творчество, мадам Ватанабе. — Она бурчит себе под нос нечто неразборчивое. Я оборачиваюсь. — Что такое?

Она приглаживает блестящее платье черными наманикюренными когтями.

— Труппа «Воображаемый театр», Торонто. Это вы так творить?

Ноги мои прирастают к полу.

— Ну да.

— Я звонить в справочная служба Торонто. Нет номера «Воображаемый театр».

Вот злобная тварь.

— Мы на рекреации.

— Что это быть?

— Ну, у нас перерыв. Иссяк источник финансирования, поэтому нам пришлось временно закрыть офис.

Некую часть меня так и подмывает заорать: «Никакого телефона нет и быть не может, потому что «Воображаемый театр» — он воображаемый, ты, старая свиноматка!» Вместо того я мысленно беру за руководство книгу хороших манер Гермико и низко кланяюсь мадам Ватанабе.

Явно сбитая с толку, она отступает на шаг.

— Мадам Ватанабе, нам просто необходимо познакомиться друг с другом поближе. Мне бы хотелось рассказать вам про труппу «Воображаемый театр», а также побольше узнать о вас. Я уверена, мы можем сообщить друг другу столько всего нового. Ведь женщина вашего возраста… о, у вас гораздо, гораздо больше опыта, чем у меня. Мне было бы крайне интересно послушать о вашей сценической подготовке, если, конечно, таковая имеется.

Ее очередь кланяться.

— Скоро все так.

Распахиваю дверь классной комнаты — девочки носятся как оглашенные. Кеико, вытянув руки параллельно полу, кружит по комнате. Мичико, Норико, Фумико и Хидеко бегают за ней, прыг-скок с подушки на подушку, и все гудят себе под нос: «Мокка-мокка-мокка, мокка-мокка-мокка». Акико, староста до мозга костей, стоит в стороне, руки в боки, и наблюдает за происходящим. Она замечает меня первой, за ней — все остальные. Кеико самозабвенно вертится волчком.

— Что происходит? — Пинком отбрасываю подушки с дороги, выхожу на середину комнаты. Теперь и Кеико меня видит, однако продолжает крутиться как сумасшедшая. Вихрем кружит вокруг меня, так, что кончики ее пальцев едва не оцарапали мне щеку.

— Кеико спятила, — сообщает Мичико, отгрызая добрую толику ногтя. Можно подумать, сама только что не носилась по комнате туда-сюда. — Мне остановить ее?

— Если она спятила, ее уже не остановишь. Она так и будет вращаться, вращаться, пока сама себя не собьет в масло.

— В масло? — повторяет Фумико. — Теперь и вы спятила.

— Спятили — множественное число, Фумико.

— Я спятили, — со смехом говорит Норико. И вот уже они все повторяют то же самое — все, кроме старосты группы Акико, которая не в силах не супиться, и Кеико, которая униматься и не думает.

— Кеико просто изображает, — поясняет Хидеко, повыше подтягивая гетру на пухлой ножке.

— Что изображает, Хидеко? Дервиша, ветряную мельницу, волчок или…

— Вертолет! — кричит Кеико и перестает вертеться. Ухмыляется — шире уже некуда. — Учительница приехать в школу в вертолете.

И все начинается сначала. Даже запуганная малышка Мичико вытягивает руки и присоединяется к крутящемуся хору. «Мокка-мокка-мокка, мокка-мокка-мокка».

Акико бегает за товарками, приложив палец к губам и всячески шикая, но тем и дела нету.

— Я уезжала на выходные.

— Куда уезжала? — не отступается Фумико.

— Я ездила в Осаку, а потом — в Токио… за покупками.

— За покупками! — Пухленькое личико Хидеко так и светится.

— Вы ездить за покупками в вертолете? — уточняет Норико, локтем подталкивая Фумико.

— Я уехала на поезде, а вернулась на вертушке.

— На вертушке? — Мичико закусывает нижнюю губку.

— Мокка-мокка-мокка, — шепчет Фумико на ухо Норико.

— Ктошный вертолет? — любопытствует Кеико.

— Одного друга Гермико.

— Богатый друг, — вздыхает Хидеко.

— По-моему, нам пора начать урок. — Я словно вернулась в гребаный Летбридж, такой маленький и тесный, что каждая собака знает все на свете еще до того, как это «все на свете» произошло. — Мы припозднились.

— Ктошный вертолет? — не отстает настырная Фумико.

Я бы подыскала ей пластического хирурга, чтобы тот родинкой занялся и заодно рот ей зашил.

— Подарок для вас, когда вы возвращаться, — вступает Норико. — На столе.

Кеико подкрадывается поближе и шепчет мне на ухо:

— Мокка-мокка.

С меня довольно. Хватаю ее за плечо и толкаю на подушку. Подушка выскальзывает, Кеико ударяется задницей об пол. Мичико вскрикивает, как будто это я ее опрокинула. Акико заламывает руки.

— А ну, прекратили гребаный бардак и сели по местам, о’кей?

Мичико плюхается на ближайшую подушку, запихнув в рот все пальцы сразу. Норико, Акико и Хидеко следуют ее примеру. Только Фумико канителится: то туда подвинет подушку, то сюда затянутым в чулок пальчиком, пока не находит для нее идеальное место, между подушкой Норико и подушкой Кеико, которая пустует: Кеико предпочла остаться на полу.

— Я — ваша учительница, но из этого вовсе не следует, что я — ваша собственность. Я никак не в силах помешать вам шпионить за мной, — Мичико опускает голову, — однако я имею право на личную жизнь. Что я делаю в свободное время, вас никоим боком не касается, ясно?

Долгое молчание.

Наконец Хидеко — бурундучиные щечки закраснелись — выдавливает из себя:

— Шпионить нет.

— Нет-нет, мы вовсе не шпионили, — подхватывает Акико. — Утром была наша очередь подстригать кусты на шахматной доске рядом с парковочной площадкой.

— А откуда вы узнали про мой подарочный фрукт? Кто-то еще и дом мой обшарил.

Теперь потупилась Кеико.

— И чтоб больше этого не было. Как вам понравится, если бы я вздумала совать нос в вашу личную жизнь? Вам было бы приятно?

Те девочки, что не изучают пол, глядят на меня и качают головами.

— Как, неужто вам было бы приятно? Мичико неуверенно поднимает руку.

— Не нужно этого делать, Мичико. Говори сразу.

— В Японии личной жизни нет.

— Это как же так?

Мичико поднимает голову, глядит на меня: в глазах у нее слезы.

— Это правда. Каждый — часть всех остальных. Мы все часть целого, как большая семья. Отдельных частей нет.

Ясно как день.

— Стало быть, кто угодно имеет право войти ко мне в дом и порыться в моих вещах?

Кеико глядит мне в глаза.

— Нет, это нельзя. Почти всегда. Если у кого-то есть очень веская причина, тогда, может, о’кей. Но вы права — в дом заходить нехорошо.

— И моя личная жизнь — мои выходные — мне не принадлежат?

— Вы теперь — часть нас, мы — часть вас, — говорит Акико. — Все мы заодно. — Надо думать, в прошлой жизни была капитаном болельщиков.

— Во имя школы, — хором декламируют Фумико с Норико, — все во имя школы.

— Школа важнее, чем я, или вы, или кто угодно, — сообщает Хидеко, в качестве иллюстрации сцепляя пухлые, как сосиски, пальцы.

— Послушайте, я тоже обеими руками за школу, но мои выходные принадлежат мне. Врубились?

Девочки искоса переглядываются, словно говоря: и что толку, она все равно никогда ничего не поймет. И они правы; я ничего не желаю знать. Все, что мне нужно, — это мои выходные и моя личная жизнь.

— Врубились? — повторяю я и молча жду, пока все они, даже надутая Кеико, не кивнут. — Кеико, ну-ка садись обратно на подушку, мягкое место отморозишь.

— Мягкое место? — повторяет Кеико. Я показываю на себе.

— Мягкое место. Задница. Жопа. Попка. Афедрон. Большие полушария. Курдюк. Седалище. Дупа. Булки. Ягодицы. Корма. Пятая точка. Емкость с пастой. Выхлопная труба. Огузок. Гузно.

— Гузно. — Норико разражается смехом — и остановиться уже не в силах.

Кеико усаживается на подушку и зыркает на меня из-под черной челки.

— А сейчас нам хорошо бы поговорить о нашей будущей постановке. Мистер Аракава хочет что-нибудь короткое и несложное; кстати, нам разрешили пользоваться одной из больших аудиторий для репетиций три дня в неделю.

— Мы ставить настоящий спектакль? — охает Мичико.

— Это всего лишь одноразовая постановка, для школы, в зале «Кокон».

— Зал «Кокон», — вздыхает Хидеко.

— А что это будет за постановка, нам с вами как раз и предстоит решить. Хотим ли мы взять уже готовый мюзикл или хотя бы отрывок, — ну, не знаю, что-нибудь вроде «Вестсайдской истории» или «Кабаре», или мы хотим придумать что-то свое?

— «Вестсайдская история», — тут же откликается Норико и очень даже сносно изображает Риту Морено: «Таким парням немного надо, уйдет — и ты не будешь рада…»

— «Доктор Дулиттл», — предлагает Хидеко.

— Слишком сложно: понадобятся костюмы для зверей.

— «Мэри Поппинс», — говорит Акико, наша персональная нянюшка.

Не поднимая глаз, Кеико поет скорбным контральто:

— «Птиц накорми, два пенса пакет…»

— Мы делать свое? — переспрашивает Мичико, не поднимая руки. — Это как?

— Ну, сами придумаем сюжет, и песни, и танцевальные номера, и все, что надо.

— Про что? — желает знать Фумико.

Как насчет сказки про принцессу-Кротиху?

— Это может быть миф, или волшебная история, или исторический эпизод, или что-то из вашей собственной жизни.

— В нашей жизни ничего интересное, — отвечает Кеико, подперев руками подбородок.

— Но по-английски? — уточняет Хидеко.

— Да, обязательно на английском, хотя это вполне может быть история про Японию.

— Урок английского! — выкрикивает Акико. — Мы напишем мюзикл про урок английского.

Господи ты Боже мой.

— Дурацкая идея, — отвечает Кеико.

— Скукотища, — соглашается Норико.

Все на некоторое время задумываются, затем Мичико говорит:

— Изанаги и Изанами.

— Кто?

— Изанаги и Изанами. Они брат с сестрой, но пожениться тоже. Когда Изанами умирать, Изанаги очень грустить. Он ходить в землю Желтой Реки забирать ее.

Остальные девочки кивают. Норико взволнованно принимается пересказывать легенду:

— Боги Желтой Реки говорят, ей можно вернуться с Изанаги, но сперва она должна приготовиться к путешествию. Боги говорят Изанаги, стой снаружи, жди сестру.

— Он ждет и ждет, — продолжает Акико монотонным голосом школьной училки. — Изанами долго собирается, очень долго — никак не может найти свое любимое кимоно, служанке надо выгладить оби. Изанаги не может больше ждать. Он врывается во дворец Желтой Реки и находит комнату Изанами.

Акико делает паузу; все сидят молча, в гробовой тишине. Они знают конец, но смакуют историю, пока она еще длится.

— Она мертва, — безжизненным голосом доканчивает Кеико. — Изанаги находит ее сгнившее тело, покрытое насекомыми. Как называются жирные белые насекомые, которые едят мертвых?

— Личинки.

— Личинки? На Изанами — кимоно из личинок, — говорит Кеико и тихо смеется.

Охрененный мюзикл, одно слово.

— Боги смерти в погоню за Изанаги, хотят оставить его в земле Желтой Реки, — добавляет Мичико дрожащим голосом. — Он бросает в них персики, они Останавливаются кушать, он улетать. — И опять — подарочные фрукты.

— У нас на Западе тоже есть похожая история, про парня по имени Орфей: у него умирает жена и он отправляется в подземный мир, чтобы привести ее назад. Он, конечно же, тоже все напортачил, и она умирает второй раз, прямо как Изанами. А нет ли у японцев легенд повеселее? Или хотя бы без личинок?

— Лисья свадьба, — говорит Фумико. Норико радостно хлопает в ладоши: предложение явно понравилось. — Мама маленького мальчика, — начинает Фумико, — говорит: «Дождь и солнце вместе — сегодня лисья свадьба. В лесу, там, где кончается радуга. Ты сиди дома, на улицу не ходи». Маленький мальчик идет в лес, смотрит на лисью свадьбу. Когда приходить домой, мать заперла дверь, мальчика пускать нет.

— Не пускает, Фумико. А что сталось с мальчиком? Фумико на мгновение задумывается.

— Вроде он умер. Совсем маленький мальчик.

— А вы, Луиза? — спрашивает Кеико. Прежде ни одна из них не обращалась ко мне по имени. До сих пор — только «учительница» или «мисс Пейншо». — Вы знаете какую-нибудь подходящую историю?

— Как сказать. Мне тут пришло кое-что в голову, вот только не знаю, понравится ли вам. История наполовину японская, наполовину гайдзинская, про леди с Запада, которая влюбилась в японца.

Вижу, девочки уже «купились».

Над долиной висит луна, до полной самую малость недотягивает — спелый персик, вот-вот упадет. Босиком выхожу на веранду — горячий чайник в одной руке, керамические чашки в другой. Легкий ветерок шевелит хвою сосен. Усаживаюсь на омытые лунным светом доски, притворяюсь не тем, что я есть, ставлю чайник и чашку этак аккуратненько, тютелька в тютельку. Качнувшись назад на пятках, любуюсь произведенным эффектом, переставляю посуду еще дважды.

— Луиза.

Он сидит на пятках у самой стены, подтянув колени к подбородку.

— Оро, мать твою. Мог бы хоть постучаться, что ли, должна же девушка знать, что ты здесь.

— Я хотел устроить сюрприз.

— Тебе удалось. Как ты вообще проник на территорию? — В памяти всплывает подарочный фрукт. — Впрочем, что это я, конечно же, ты или один из твоих прихвостней дорогу уже знают.

Он недоуменно смотрит на меня, как если бы я изъяснялась на иностранном языке. Что я, в сущности, и делаю. Полная луна сияет в его зрачках крохотными золотыми монетками.

— Как день прошел?

Он распрямляется, кланяется, поднимаясь с пола. Его не по размеру большой черный свитер спадает ниже колен, миниатюрные кисти теряются в огромных рукавах.

— Мой день — сплошные радости с утра и до вечера, Оро. А как у тебя?

— Скучно. Омерзительно. Очень тяжело.

— Ты сейчас снимаешься?

— Да, в Камамуре. Знаешь этот город? Качаю головой: нет, не знаю.

— Очень старый город. Мы снимаем старинную драму — шестнадцатый век. С навороченными историческими костюмами. Весь день напролет хожу в здоровенной шляпе и при длинном мече: он мне весь бок ободрал.

— А зовется как?

— Прости?

— Как фильм называется?

— Ано… на английском сказать очень трудно. Длинное название, знаменитая история из жизни самураев. Сейчас попробую: «Он отправляется за своим, другом в иной мир, запытав его до смерти».

Вот вам еще один кандидат на развеселый японский мюзикл.

— А ты играешь самурая, который запытал лучшего друга до смерти и отправился за ним в подземный мир?

Он прикрывает глаза, словно вся эта кровавая сага проигрывается на внутренней поверхности его век.

— Очень грустная история.

— Почти все истории о любви таковы. — Я встаю. — Пойду принесу тебе чашку.

Жестом велев мне оставаться на месте, Оро идет к тому месту, где сидел, и возвращается с серебряной бутылью сакэ — такой здоровенной в жизни своей не видела.

— Ты ведь любишь сакэ, Луиза?

— А Папа, часом, не срет в лесочке?

— Прости?

— Да, я люблю сакэ.

— Ты много чего японского любишь.

Нараспев зачитываю обязательный гайдзинский список:

— Я люблю суши, палочки для еды и зеленый чай. Люблю Мисиму, люблю любоваться луной, люблю снежинки на рукавичках.

Он шутливо грозит мне пальцем.

— Есть у меня одна японская штука, ты ее не знаешь, но я уверен, тебе понравится.

— Да ну?

— Почти уверен. — Он засовывает руку глубоко в карман джинсов и извлекает на свет круглую серебристую коробочку для пилюль, инкрустированную темным нефритом.

— Мы никак «Безмятежностью» раскумаримся? — Стараюсь, чтобы голос мой звучал не так алчно.

Он поднимает взгляд.

— «Безмятежность»? Прошлогоднее старье. «Безмятежностью» уже давно никто не пользуется.

Ах, простите скромную провинциалочку. Он открывает коробку: на зеленом бархате — две прозрачные капсулы.

— Как это называется?

— «Пустота».

— «Пустота»?

— Одна таблетка вызывает одни ощущения, другая — совсем другие. По-моему, ужасно скучно. Отвратительно. С «Пустотой» ничего не чувствуешь.

Кажется, я начинаю понимать.

— И запивают это сакэ? — Беру бутылку: она холодна как лед. — Пойду ее согрею. Как думаешь, мы бутылек «уговорим»?

Он забирает у меня бутылку.

— Это мы выпьем холодным.

— Холодный сакэ?

— Холодный он восхитителен. Совсем особый сакэ. Он — с острова, где я родился, с Сёдосимы, что во Внутреннем море.

— Я принесу еще чашку. Он берет мою.

— Этой хватит. Будем пить из одной. Интересно, а повстречай я актера, который бы не был романтиком, я осталась бы разочарована — или Душа моя зааплодировала бы и радостно запела?

Он наполняет чашку доверху и передает ее мне. Дешевая керамика мерцает в лунном свете.

— Пожалуйста, открой рот. — Кладет капсулку мне на кончик языка. — Теперь пей.

Кроме шуток, мальчик. Делаю большой глоток. Напиток холодный, сухой, почти безвкусный. А в следующее мгновение рот мой наполняется серебром. Возвращаю ему пустую чашку.

— Отличная штука. Где можно купить бочечку?

— Этот сакэ не продается. Тебе, Луиза, я привезу множество бутылок. — Он вновь наполняет чашку и запивает свою капсулку.

— А скоро ли оно зацепит?

— «Пустота»? «Пустота» цепляет сразу, как только коснешься языком.

А. Значит, вот оно как. Я ни черта не чувствую. Милая японская шуточка?

— Нет, правда, когда оно начнет действовать?

— Говорю тебе — прямо сейчас. Оно уже действует. Даю себе слово ничего подобного не говорить. Но все-таки говорю:

— Я ничего не чувствую.

— Нравится?

— Как я могу сказать, нравится мне или нет, если я ничего не чувствую?

Он улыбается, дотрагивается пальцем до моей нижней губы.

— Ты чувствуешь Пустоту.

— Это-то я всю свою жизнь чувствую, Оро. Он смеется, хлопает в ладоши. Смешная Луиза.

— Не так. Это не настоящая Пустота.

— Не настоящая, — соглашаюсь я. — Это — ужас и паника, тревога, невзгоды и горе, семейные ценности.

— Много всего.

— Да.

— А сейчас ты все это чувствуешь?

— Кажется, нет.

— А вообще чего-нибудь чувствуешь?

— Серебро. Чистое и прозрачное.

Он снова хлопает в миниатюрные ладошки.

— Вот именно!

Я бы посмеялась, да только незачем. Да и не хочется. Есть только я, сижу, выпрямившись, на посеребренных досках, Оро — напротив, снимает свой необъятный свитер.

— Для осени очень тепло. — Теплый ветерок, словно по сигналу, ерошит мне кудри. На его черной нижней безрукавке спереди «молния». Его обнаженные руки такие хрупкие, мускулы едва обозначены, точно у мальчика. Да и сам он — мальчишка мальчишкой, в бледном свете кожа отливает голубизной: тринадцатилетний мальчишка, да и только.

Ничего не чувствую; по щекам моим текут слезы. Он стирает их тыльной стороной ладони.

— Так порою бывает. Это часть Пустоты, Луиза.

На то, чтобы меня опустошить, уходит немало времени. Но Оро умеет ждать, да, ждать он умеет. Сидит себе, подобрав под себя ноги. Когда я иссякаю, заключает мое лицо в ладони и слизывает соль. Знаю: нечто подобное он проделывал в фильме, или в телешоу, или, может, в рекламе карри, да только мне все равно. Мне плевать на все. Мальчик вылизывает мне лицо, я — растлительница малолетних; мысли, впечатления, ощущения пощелкивают у меня в голове, точно бильярдные шары, что катаются по чистому, без пятнышка, сукну и ныряют в лузы, такие глубокие, что уже не достанешь. В соседней долине или, может, через одну свистит поезд.

Тянусь к «молнии» его безрукавки и рывком дергаю вниз. «Молния» расходится аж до широкого черного пояса. От грудины почти до пупка тянется блестящий серебристый шрам, точно вторая «молния». Провожу по нему пальцем. В сравнении с остальной кожей шрам кажется прохладным.

— Это еще что за шрам? Он заглядывает мне в глаза.

— Шоссе к моему сердцу.

Ну что ж, храни свои тайны. Он такой хрупкий, такой маленький, он такой красивый, такой теплый в моих руках — талия такая тонкая, просто-таки двумя ладонями обхватишь. А я такая… такая…

Я такая охуенно здоровущая. На краткое мгновение вижу, какой я кажусь в его глазах: он — словно исследователь на крохотном паруснике, я — его Ньюфаундленд, новообретенная земля.

Вскакиваю на ноги, перевернув при этом чашку из-под сакэ.

— Луиза, что ты делаешь?

Глядя на него сверху вниз, сдираю с него безрукавку.

— Хочешь карусель?

— Да, пожалуйста.

— Вставай. — Вытягиваю руки перед собою параллельно полу. Он ничком падает на них. Весу в нем примерно столько же, сколько в пучке бамбука, только он — в два раза благоуханнее. — Готов?

— Да.

Кружу его, и кружу, и кружу. Сперва молча, только ноги по доскам шлепают, да чем больше верчусь, тем громче хриплое дыхание; стук сердца отдается в ушах. Открываю рот, чтобы радостно завопить — а наружу изливается музыка. Три голоса, — все женские, и ни один не принадлежит мне — сплетаются точно серебряные струи в стремительном ледяном ручье.