На мосту Легии лежал свежий нетронутый снег, искрящийся в свете фонарей. Я огляделся: баржа с песком спокойно отдыхала в тени стены. Я вспомнил о поезде на картине, висевшей в вилле у моря, и решил попробовать найти его. Мой путь лежал к Центральному вокзалу.

Я подходил к нему по Иерусалимской улице, огни стеклянного зала ожидания сияли между темными стволами деревьев заснеженного парка. Внутри на каменных скамейках спали несколько человек, закутанных в пальто, по блестящему полу почти неслышно ездила моющая машина, на которой восседал молодой человек в светлом комбинезоне. Я прошел по облицованному кафелем переходу и поднялся по ступенькам на последний перрон. За перроном не было ничего, кроме паутины тускло блестевших в темноте рельсов. По длинной платформе нервно бродили несколько пассажиров, ожидавших отправления скорого до Братиславы; поезд уже стоял с другой стороны платформы, за опущенным окном виднелась неподвижная фигура солдата. В освещенном киоске с запотевшими изнутри стеклами я купил пиво в бумажном стаканчике; поставив локти на узенький прилавок, тянувшийся вдоль бока киоска, я потихоньку потягивал пиво и смотрел на сплетение путей, линии которых прерывали черные силуэты каких-то загадочных конструкций; я не мог определить, что это – железнодорожные механизмы или же сакральные скульптуры другого города; возможно, это одновременно было и тем и другим. Я видел на запасных путях неподвижные пассажирские и товарные составы, совсем позади, под поросшей кустарником крутой насыпью, стоял поезд с картины на стене приморской виллы; все его окна были темными. Я нагнулся, просунул голову в узкое окошко киоска и спросил пожилую продавщицу в кроличьей жилетке, не знает ли она чего о поезде на дальнем пути. Она стала кричать, чтобы я убирался, что ее такие вещи не интересуют, что у нее и своих забот полно… В ее голосе слышался страх. Я допил пиво, выкинул стаканчик в урну и спрыгнул с платформы на рельсы. Тут же раздался встревоженный голос продавщицы, она звала меня назад. Однако я не послушался и, спотыкаясь, побрел через пути к стоящему вдалеке темному поезду.

Поезд ничем не отличался от прочих, ничто не указывало на то, что за его грязными окнами может скрываться невиданное. Я открыл последнюю дверь в хвосте поезда и поднялся по ступенькам. Я шел по вагонам мимо пустых темных купе, в окна которых тихо скреблись ветки кустов, растущих на склоне насыпи. Войдя в очередной вагон, я увидел через стекло тамбура, что он состоит из одного-единственного помещения. В помещении теснились парты, за которыми спиной ко мне сидели дети. На другом конце вагона за массивным столом раскачивался на стуле мужчина в сером пиджаке, рядом с ним стояла девочка. Вагон, очевидно, служил школьным классом. В нем было темно, ученики писали в тетрадях светящимися чернилами. Я тихонько приоткрыл дверь и услышал, как учитель говорит девочке:

– Расскажи, что ты знаешь о возникновении падежных окончаний.

Девочка, запинаясь, начала отвечать:

– Когда-то падежные окончания служили для обращения к демонам. Каждая форма контакта человека с бытием имела своего демона-хранителя. Имя демона всегда выкликалось после наименования вещи.

– Правильно. А теперь скажи нам, как получилось, что из обращений к демонам произошли падежные окончания.

– По холодным лестницам пришли чужие женщины со слепыми шакалами…

– Не путай с возникновением плюсквамперфекта, – остановил ее учитель. – Так не припомнишь, как же это получилось?

Девочка молчала и нервно переминалась с ноги на ногу. Учитель обратился к классу:

– Кто-нибудь знает? Ну давай ты. – Он указал на мальчика, сидевшего на первой парте; тот поднялся и начал:

– Когда на жнивье появились ржавые крейсеры, имена демонов утратили ударения и постепенно срослись с существительными. Люди забыли об их первоначальном значении. Связь с определенным типом отношений, которые опекались тем или иным демоном, превратилась всего лишь в грамматическую функцию.

– Очень хорошо, можешь сесть. Вот почему мы говорим, что грамматика – это прикладная… что? – Учитель снова обращался к девочке, стоящей у доски.

– Грамматика – это прикладная… Мы говорим, что грамматика – это прикладная демонология.

– Ну вот, молодец. А теперь расскажи нам о будущем развитии падежных окончаний.

– Падежные окончания постепенно избавятся от своего унизительного положения и воссияют в своей прежней славе. Со временем они отделятся от основ имен существительных и станут тем, чем были изначально, то есть выкликанием имен демонов. Основы существительных утратят свое значение, они будут произноситься все тише, пока наконец не исчезнут совсем, в языке останутся только бывшие окончания, люди поймут, что остальное просто не нужно. В тишине залов станут звучать лишь трепещущие на сквозняке гардины да страшные имена демонов, которые теперь знакомы нам как типы склонений.

Голос девочки все крепнул, в нем появился даже некий оттенок злорадного триумфа. Учитель слушал ребенка с восхищением.

– Трепет гардин и древние имена… – сказал он взволнованно. – Да, но это в конце, а что будет прежде, говори же, что будет прежде?

– Поля, на которых чудовища играют в гольф, будут простираться до самых наших спален, по стеклянной трубе, что протянется по кукурузному полю, через равные промежутки времени побегут женщины в шелковом белье, леса в темных краях комнаты станут непроходимыми, в их чаще зажжется белая лампа.

Учитель сидел с закрытыми глазами, уцепившись руками за края стола.

– Да-да, – шептал он, как в экстазе, – наконец-то мне удастся заняться моими засахаренными энциклопедиями и словарями, я выпью всю сладость их страниц, я стану сосать и жевать их долгими часами, сидя в кресле и мечтая о светящихся цветных телевизорах, которые медленно летят над вечерним лугом, а на их экранах прекрасные животные мучают отцов семейств, наконец-то в мою квартиру вернется тяжелая артиллерия, в лоне растений зародятся новые замечательные ереси, привкус которых будет напоминать о прежних ночных борщах в кафе-стекляшках.

Девочка подошла ближе к учителю.

– Не строй иллюзий, – жестко сказала она. – Артиллеристы никогда не вернутся, они будут учиться в загнивающем дурацком Оксфорде складов, засахаренные книги конфискуют и ради славы блестящих и жестоких машин сбросят с трибуны на ящеров, те еще будут тогда послушно маршировать в колоннах по четыре, но вскоре сговорятся с нами, маленькими девочками, и вслух произнесут то, что замалчивали многие столетия: что собак объективно не существует.

– Но это же невозможно, – прохрипел учитель, глядя перед собой остекленевшим взором. – Этого не может быть, я так долго пытался перевести свою пишущую машинку из газообразного состояния в жидкое, я избавил геометрию от полярных животных, внедрил жестокий политеизм в городской общественный транспорт, хотя руководитель транспортного предприятия поначалу не проявил должного понимания и даже пытался улететь от меня, я гнался за ним, и мы оба, взмахивая руками, похожие на огромные весы, летели над гладью ночных озер, откуда доносилось еле слышное пение ундин, – и ты хочешь сказать, что все это я делал напрасно?

Девочка дерзко засмеялась.

– Конечно напрасно, глупец! – презрительно ответила она. – Ты избавил геометрию от полярных животных… Ты что же, забыл, что гласит первая аксиома Евклида – в геометрическом пространстве всегда остаются только два пингвина? Разве не ты собственноручно в своем ледяном автомобиле вытатуировал на моем бедре эту фразу? Тогда ты еще говорил, что именно в соответствии с этим принципом от Декарта в Амстердаме вдруг отделились обе его руки и стали нападать на него, они кидались на философа как помешанные, преследовали его вдоль каналов и хотели сбросить в воду, в конце концов ему пришлось сбежать от них к королеве Кристине, но и при дворе, как признается Декарт в письме к Арнольду, руки не оставили его в покое. Если бы ты вместо глупостей, которые натворил, убавил яркость своего света вечером на канатной дороге над Шпиндлеровой мельницей, если бы ты заботился о том, чтобы в городе хватало исправных теологических автоматов, если бы ты следил за тем, чтобы твои книжные шкафы были всегда заперты… Еще нам, детям, не нравится, что вечерами ты ходил по нашим домам и бил наших родителей нефритовыми статуэтками, ты противен нам с тех самых пор, как мы застали тебя в туалете выжимающим апельсин на калькулятор. Мы тебя терпеть не можем, ты нам смешон.

Учитель молчал, он сидел за кафедрой, спрятав лицо в ладонях. Послышался детский смех, класс смеялся над своим учителем жестоким, ненавидящим, бесконечным смехом, его взрывы повторялись снова и снова. Я закрыл дверь, вернулся в соседний вагон и вышел из поезда.

Я шел по узкой заснеженной полосе между последней колеей и заросшей железнодорожной насыпью, ветви кустов неприятно терлись о мое лицо. На склоне за кустарником я увидел тяжелую металлическую дверь, напоминающую вход в бомбоубежище. Я с трудом открыл ее. За ней начинался сводчатый коридор, выложенный грязной плиткой и освещенный лампочками, которые покачивались под потолком от сквозняка. Прямо у двери к стене был прислонен ржавый велосипед. Вдоль одной стороны коридора тянулись какие-то кабели и трубы с вентилями, из их резьбы торчала пакля, на другой стене через равные промежутки висели картины, десятки картин, написанных маслом. Все они были одного размера; казалось, что и сюжет у них одинаковый. Каждая из картин изображала знакомый интерьер виллы у моря; это была та самая комната, что я видел на картине в квартире в шлюзе, однако же без мужчины и без гигантского муравья. Я заметил, что внизу к рамам приделаны медные таблички; на первой картине на табличке была единица, на второй – двойка, и так далее по возрастающей. Однако когда я пригляделся к картинам повнимательнее, то заметил детали, которыми они отличались друг от друга: менялись складки занавесок, формы волн и позы людей на пляже. Потом я обратил внимание, что на каждой следующей картине секундная стрелка будильника, который стоял на столе, убегает вперед на одно деление. Я понял, что вся галерея – это некий фильм про то, что каждую секунду происходило в комнате… а происходило там пока только волнение занавесок и монотонное путешествие по циферблату стрелки будильника. Я вернулся к входной двери: на первой картине часы показывали ровно двенадцать. Я сел на велосипед и покатил вдоль стены.

Не меньше двух километров проехал я по извилистому коридору, а на картинах менялись лишь формы волн и складки занавесок. И только на картине с номером 1032 (на будильнике было чуть больше четверти первого) в дверях появилась голова муравья со страшными челюстями. Увидев, что в комнате никого нет, муравей быстро пересек ее и спрятался за занавеской: картины 1034–1039 показывали отдельные фазы этого движения. Когда я проезжал мимо картин на велосипеде, они действительно сливались в какой-то дерганый фильм, который разыгрывался внутри рам. Потом еще около километра на картинах почти ничего не менялось, только на холсте под номером 1471 в комнату вошел молодой мужчина в белом костюме; на следующих картинах он бегло просмотрел корреспонденцию и начал читать Гомера; он подчеркнул слова, которые повторял про себя загнанный Одиссей, когда на берегу острова феаков его разбудили голоса Навсикаи и ее подружек, и стал писать на полях книги свой странный комментарий. К нему тихонько подполз муравей, на картине номер 2054 вцепился челюстями ему в затылок и оттащил к стене. Картина с номером 2092 отсутствовала: это была та самая, что висела в шлюзовом доме. Мужчина уже перестал шевелиться, а челюсти муравья все не разжимались, сомкнутые судорогой какой-то темной ненависти. На картине 2173 на террасу спустился белый ангел. Одним прыжком он оказался в комнате, и они с муравьем тут же накинулись друг на друга и затеяли на полу жестокую драку. В волнах темно-синего моря тем временем продолжали плескаться беззаботные загорелые люди. Муравей беспощадно искусал ангела, из его ран текла золотая кровь и искрилась в солнечном свете. Однако в конце концов ангел прижал муравья к полу, сел на него верхом и душил до тех пор, пока – на картине номер 2895 – большие черные усики чудища не перестали подергиваться. Будильник показывал без двенадцати час. Поднявшись, ангел принялся открывать ящики и энергично рыться в бумагах; потом он перетряхнул все до единой книги из шкафа – и из белой брошюрки, на обложке которой было написано «Hegel et le pensée moderne, séminaire sur Hegel dirigé par Jean Hyppolite au College de Françe (1967–1968)», выпало на пол то, что он, по всей видимости, и искал; к моему изумлению, это оказалась фотография, запечатлевшая меня и Алвейру сидящими за большим окном погруженного в темноту ресторанчика «У змеи». Ангел старательно разорвал фотографию на мелкие кусочки, взмыл с террасы, полетел к морю, бросил обрывки в воду и направился к горизонту. На последней картине под номером 3600 ангел превратился в светлое пятно над лазоревой морской гладью. Был час дня, на берегу залива люди подставляли свои тела лучам палящего солнца. За этой картиной коридор заканчивался запертой дверью. Я слез с велосипеда, прислонил его к стене и нажал на ручку.