В том, что сказал мне работник Клементинума о границе, многое, вероятно, было справедливым, но я не мог согласиться с ним полностью. Меня не покидало ощущение, что и мы когда-то танцевали самый первый на свете танец, что и мы участвовали в празднестве, что мы как раз и были этим танцующим божеством или демоном и что в нас звучат еще отголоски древних воспоминаний и живет инстинктивное понимание того, что мы потом отвергли и отодвинули за границу. Желание познать мир, откуда явилась книга с незнакомыми буквами, не оставляло меня. В тот же день после обеда я отправился на заснеженный Петршин в надежде, что нападу там на какой-нибудь след таинственного зеленого света. Я поскальзывался на заледенелых дорожках, я падал, я блуждал среди деревьев, и с их ветвей на меня сыпался снег, я перебирался через сугробы. Я вглядывался в гущу кустарника, сквозь разбитые окна и щели в закрытых ставнях смотрел во тьму домиков и запертых беседок, стоявших на склоне, но видел лишь разбросанные садовые инструменты, жестянки с краской и рваные бумажные мешки, из которых сеялся какой-то светлый порошок. К вечеру я сдался; уже совсем было собравшись спускаться к тропинке, ведущей к трамвайной остановке на Уезде, в маленьком овражке среди заснеженных деревьев я наткнулся на цилиндр высотой мне по пояс, на крышке которого лежала высокая шапка снега. В памяти мелькнуло воспоминание: когда мы детьми играли на Петршине в прятки, я несколько раз укрывался именно за этим цилиндром; тогда было лето, и цилиндр окружала густая трава. Я вспомнил, что все время пытался открыть окошко из ржавого металла, которое было в верхней части цилиндра и напоминало печную дверцу, но мне это так и не удалось. Наверное, здесь хранят песок или шлак, подумал я. На этот раз окошко, к моему удивлению, подалось, едва я потянул за ручку, и с протяжным скрипом отворилось. Я наклонился и сунул голову внутрь.

Когда мои глаза привыкли к полумраку, я обнаружил, что цилиндр – это слепой фонарь купола, расширявшегося книзу и венчавшего храмовый неф, пол которого терялся в темной глубине. Неф обрамляли двенадцать часовен, и в центре каждой высилась скульптурная группа из стекла. Полые внутри, статуи были наполнены водой, в которой плавали различные морские животные, иные из них тускло сияли; другого освещения, помимо этого бледного мерцания, в храме не было, и его отблески метались по бесчисленным завиткам позолоченных орнаментов в стиле некоего тяжелого подземного барокко, кудрявившимся на стенах и широких рамах темных картин. Мне показалось, что скульптурные группы составляли законченную композицию, стеклянный комикс, изображающий в хронологической последовательности сцены из жизни некоего героя или бога. Они представляли какие-то жестокие схватки, моменты уединенного исступления и болезненные приступы ясновидения. И внутри скульптур царило смятение и длился вечный бой, морские животные неустанно преследовали друг друга и пускали в ход свои острые зубы. Я увидел, как испуганная светящаяся рыбка, за которой погналась быстрая черная тень, скрылась в голове скульптуры и стеклянное лицо, искаженное загадочной судорогой, засияло во тьме храма, словно бы от необъяснимого восторга; однако в следующий миг резвый хищник настиг рыбку и вцепился в нее, медленно разливающаяся темная кровь погасила свет и заполнила всю голову скульптуры. За главным алтарем стояла тринадцатая скульптура; она изображала уже знакомую мне сцену – тигра, пожирающего лежащего молодого мужчину. Внутри тигриного тела вяло колыхалась одинокая, светящаяся розовым медуза.

Внезапно подо мной загорелись лампочки на концах переплетенных рожков люстры, висящей на длинном тросе, который был прикреплен к фонарю купола прямо возле моей головы; рыбье сияние скульптур в свете ламп побледнело, но большая часть храма по-прежнему оставалась в полутьме. В храм входили люди (видимо, воспользовавшись каким-нибудь подземным коридором) и садились на скамьи. За алтарем появился священник, это был мужчина лет пятидесяти, смуглый, с гладкими черными волосами и тоненькими усиками, его фиолетово-зеленое облачение с золотой вышивкой ниспадало тяжелыми, неподвижными складками. Некоторое время он сосредоточенно молчал, склонив голову, а затем приступил к проповеди:

– Сегодня мы вспоминаем пятнадцатый день блуждания Изгнанника, тот самый, когда его лодка в вечерней тьме доплыла по речке до города; дома, заводы и обветшалые дворцы были обращены к зловонному потоку высокими стенами из неоштукатуренного кирпича, из них выступали, торча над водной гладью, железные балки и концы широких труб, из которых текла грязная вода, от задних двориков домов к реке вели разбитые ступеньки, к которым прибивало всякое гнилье и бурую пену; над двориками к стенам лепились темные террасы, светились огни кухонь. Об этом говорится в «Книге опустевших садов», на странице с жирным пятном от супа с лапшой, следом давнего испуга писаря, испуга, вызванного тем, что на лист, ослепительно сиявший под солнечными лучами, неожиданно легла рогатая тень чудовища, которое в полуденную жару прогуливалось по сонным и безлюдным улочкам после того, как на прокаленных солнцем городских стенах оно выиграло у стареющего короля партию в шахматы, в кои играли фигурками из искрящегося льда; в тишине слышался лишь нежный шелест осколков красных и фиолетовых драгоценных камней, пересыпающихся в песочных часах возле шахматной доски. Это была месть чудовища за давно проигранный поединок под высокой каменной стеной крепости, о которую бились волны ночного моря: сказки не говорят всей правды, чудовища всегда возвращаются. И в вашу дверь позвонит однажды знакомый монстр с шахматной доской под мышкой, и он будет уговаривать вас сыграть с ним партию и настаивать, чтобы на доске непременно присутствовал резной копейщик с тигриной головой, эта фигура ходит по неправильной коварной спирали и может покидать пределы не только шахматной доски, но даже и квартиры. Чудовища возвращаются, их коготь вонзается в самый дорогой для нас бархат, процарапывает на зеркале в прихожей рисунок, изображающий, как женщина, которую вы любите и боготворите, с гордостью участвует в безмолвной мрачной оргии с шестью обрюзгшими мужчинами на борту подземного бомбардировщика, упорно пробивающегося сквозь глину и камни, так что в конце концов его черный нос, подобно морде огромной мыши-полевки, выныривает из-под вспучившегося асфальта на Национальном проспекте перед окнами кафе «Славия», причем как раз в ту минуту, когда молодой поэт, сидящий там за чашечкой кофе, бесповоротно решает не продолжать больше свою поэму о блистательных властелинах городов Внутренней Азии, потому что ему осточертело печатать на пишущей машинке, клавиши которой, вместо того чтобы упорядоченно опускаться на бумагу, то и дело прогибаются в суставах, вытягиваются и хлещут его ядовитым шипом, что у них на конце, по лицу, и потому после сто двадцатого гекзаметра его голова, которой еще месяц назад восхищались женщины и которую они гладили, распухла и превратилась в шар, и под натянутой и истончавшей кожей переливается зеленый гной нарывов. Почему он не раздобудет другую пишущую машинку? Да потому, что все остальные машинки пропали; часть их унесла на Кавказ стая саранчи (доказано, что саранча, объединив усилия, способна поднять и перенести на много километров даже лошадь), часть машинок используется для некоего нового извращения, которым все больше увлекаются в городах, а часть превратилась в белый луч, освещающий изваяние прекрасного звероподобного ангела. Сидя в лодке, Изгнанник долго размышлял о том, почему большие кирпичные дворцы в городе, через который он проплывал, так похожи на вокзалы, и впервые в жизни его посетило искушение оставить священные книги на кипарисовых островах на произвол судьбы, чтобы занудные пометки гномов постепенно заняли все книжные поля и начали перекрывать текст, чтобы там появились сомнительные комментарии, в которых говорилось бы только о тоске пустых запертых танцевальных залов деревенских харчевен, где ножки стульев на столах уставились в белый потолок с географическими картами влажных пятен, тех самых залов, которые якобы будут играть важную роль в постмортальном туризме; его одолевал соблазн бросить все и стать демоном грязной городской реки, каждый вечер поднимать голову над водной гладью, смотреть на свет кухонных окон, питаться тем, что хозяйки оставят для него в мисках на последней ступеньке лестницы у реки, забыть о белом мраморе широких площадей, обжигающем ночью и холодно вплывающем в день, прекрасный, как неисцелимое отчаяние в тихие летние дни в просторных комнатах с окнами в сад. Преодолеть искушение ему помог трухлявый кусок дерева, плывущий по воде; он узнал в нем обломок маленького домашнего алтаря, у которого та, что в коридоре спального вагона, громыхающего в ночи, обнималась со свирепым Минотавром поездов, впервые обнажила лоб и показала ему старый шрам; это был шрам от удара, который нанесла ей стальным клювом птица, блуждающая в зеркалах, когда она оперлась лбом о холодное стекло, чтобы унять жар, сжигавший ее с той минуты, когда она увидела в длинном пустом коридоре учреждения, покрытом блестящим линолеумом, фламинго, который преследовал дьявола; теперь из зеркал в наш мир проникают только острые металлические клювы злых птиц и гигантские, длиною в метр, осиные жала, прокалывающие нам лица, пока мы бреемся, глухое жужжание осы слышится из-за стекла зеркала, когда по вечерам, лежа на тахте, мы читаем книгу, иногда жужжание сменяется словами, а потом раздается голос, напоминающий нам о старом откровении, которому мы изменили. Это было откровение, дошедшее к нам от сфинксов, которых мы видели лежащими на облупившемся металлическом каркасе кровати, стоящей посреди пустого заснеженного поля над Хухлями, когда нам было восемнадцать лет, во время нашей обычной прогулки; начинало темнеть, и за хмурой снежной равниной по сливенецкой дороге скользил свет автомобильных фар; в конце концов мы забыли откровение, которое пронзило нас, как раскаленное лезвие меча; и теперь о нем лишь изредка напоминает голос, который рождается из таинственного гудения гигантских ос, без устали злобно бьющихся в сумерках в обратную сторону зеркала. Что произойдет, если им удастся разбить стекло? Тогда нужно будет выплюнуть бриллианты изо рта и попытаться найти огонь, который мы когда-то спрятали в своей библиотеке. Из боли рождаются новые виды прозрачных животных, лампы сияют в меду, в темном и холодном вокзальном зале ожидания по-прежнему слышны вскрики, хотя мужчина и женщина, из уст которых они когда-то прозвучали, уже лежат в белом Индостане на мозаичном полу и нежно гладят дрожащими руками тела друг друга, обрастающие блестящей пятнистой шерстью. Увидев на воде обломок знакомого алтаря, Изгнанник вспомнил о леопардах на белых ступенях родного дворца и решился окунуться в теплую и липкую мерзость дома, который никогда не отпускает нас и который мы всю жизнь смываем с себя в ярко освещенных отелях. Некоторые толкователи утверждают, будто ему следовало поддаться искушению, стать демоном грязной реки и каждый вечер распевать под светящимися кухонными окнами песни о бесконечных битвах кентавров с машинами. В любом случае решение, которое он принял, совершенно неважно: это главная мысль сегодняшней проповеди и тема, которую вам следует обдумывать на этой неделе.

Послышался однообразный звон; это, видимо, была музыка. Священник раскинул руки; теперь можно было разглядеть вышитые золотом изображения на его облачении: это оказались тигры; он возвысил голос:

– И нам однажды придется выбирать между холодом мрамора и унылыми песнями, которые доносятся из консервной банки с треской на этикетке. И наш выбор, каким бы он ни был трудным, будет совершенно не важен; что бы мы ни выбрали, нам все равно придется ходить в железной маске собаки по бескрайнему бетонному полю…

Верующие на скамьях раскрыли молитвенники и затянули протяжную песню без слов, мелодию, в которой я не мог найти ритма и которая скорее напоминала случайные звуки, издаваемые ветром в зимние вечера, когда он колеблет жестяные уплотнители окон. К пению примешивался какой-то тихий звон. Я слушал странную песнь, ждал, что произойдет дальше, но до меня доносилось только беспорядочное пение, только бесконечное пульсирование одного-единственного тона, потом мелодия внезапно поднималась или опускалась, и снова прерывалась, и снова долго звучала в одном тоне. Пение усыпляло, мне стало холодно, и я вытащил голову из отверстия: уже стемнело, подо мной средь черных ветвей мерцали городские огни, беззвучно ехал вверх освещенный фуникулер. Я сбежал по глубокому снегу вниз на Уезд и сел в трамвай, который приехал от Малостранской площади. Вагон был почти пуст; я смотрел на бледное отражение ярко освещенного трамвайного салона в темных стеклах и размышлял о подземном храме. Я так и не понял, с кем встретился на Петршине. Я наткнулся на какую-то тайную секту? Стал свидетелем зарождения новой религии? Может быть, она распространится из петршинского подземелья по всему миру и завладеет им. Или, наоборот, подземное богослужение – это последняя конвульсия умирающего древнего верования? Может быть, посетители храма – чужеземцы, которые почему-то именно в Праге отмечают свои религиозные праздники, или же эти люди сотни лет незаметно живут рядом с нами? А может, я очутился на границе незнакомого города, который соседствует с нашим? Вырос ли этот город из отбросов, что не переварил и отрыгнул наш мир, или его основали аборигены, которые обитали здесь еще до нашего прихода и которым мы настолько безразличны, что они даже не заметят, когда мы снова исчезнем? Какова карта этого города, на какие районы он делится, по каким законам живет? Где его бульвары, площади и сады, где сияет королевский дворец?