Возвращение старого варана

Айваз Михал

В последнее время я часто задаюсь вопросом: если современный писатель едет ночным автобусом, куда заходит полуглухой морской котик и садится прямо рядом с ним, хотя в автобусе совершенно пусто, имеет ли писатель право включать в свои книги аннотацию на хеттском языке?..

 

Предисловие

В последнее время я часто задаюсь вопросом: если современный писатель едет ночным автобусом, куда заходит полуглухой морской котик и садится прямо рядом с ним, хотя в автобусе совершенно пусто, имеет ли писатель право включать в свои книги аннотацию на хеттском языке? Я знаю, что обычно в ответ пытаются отделаться рассуждениями о пингвинах, которые одуряющими летними днями отбивают чечетку на закрытой крышке рояля в кафе «Славия». Однако можем ли мы нынче считать это правильным ответом? Ведь нам известны и пингвины, которые, как пишет Рильке в письме Хелене фон Ностиц-Валвитц, специально обучены своими хозяевами отыскивать бестселлеры в букинистических магазинах; эти животные, отличающиеся исключительной бесцеремонностью, клюют вас в руку, которую вы протянули за книгой, вытаскивают клювом томик с полки и мчатся прочь. Вы и сами наверняка встречали на Национальном проспекте пингвина с книгой в клюве, лавирующего среди прохожих. Однако непонятно, можно ли использовать этих птиц и в тех неосвещенных книжных магазинах, которые открываются по ночам на городских окраинах и где на стеллажах дремлют книги, отпечатанные светящимися розовыми или бирюзовыми буквами. Большим преимуществом этих книг является то, что мы можем читать их без фонарика, даже если сидим в самой середине многометровой трубы. Сегодня уже нет никаких сомнений в том, что ни пингвин, ни морской котик не могли быть авторами трактата «Pistis Sofia», хотя еще позитивистская наука XIX века была в этом твердо уверена (из множества аргументов достаточно привести лишь один, зато весьма красноречивый: пингвины так до сих пор и не торгуют бидонами возле башни на Карловом мосту), в наше время ученые готовы только допустить, что кто-то из этих животных является автором труда о горнолыжной трассе, проложенной по полутемным комнатам, хотя и в этом случае авторство Мориса Мерло-Понти более вероятно. В конце концов, а в самом ли деле морской котик туг на ухо? Ответить на этот вопрос – задача читателя.

 

Жук

Наконец-то я нашел сведения, которые искал долгие годы, сведения о том, где находится вход в тайный коридор, ведущий к малахитовому дворцу на берегу подземной реки, куда двадцать лет назад меня пригласили на торжество. Ради этой информации я прочитал – и совершенно напрасно – сорок шесть томов оксфордской энциклопедии, которые теперь тяжким грузом лежат у меня в голове и, когда ночью я ворочаюсь в постели, больно давят мне на лобную кость, – и вдруг я нахожу подробное описание маршрута в подстраничной сноске в брошюре о разведении кроликов, которую издал на газетной бумаге Союз заводчиков мелкого домашнего скота одного городишки средней руки, – что ж, этого следовало ожидать. Примечаний никто не читает, все спешат поскорее оказаться в конце книги, как будто им платят за количество прочитанных страниц, все учатся быстрому чтению по специальным методикам и наверняка предпочли бы, чтобы им попросту впрыснули в голову содержание книги в виде концентрата, дабы вообще не тратить время на чтение. Никому не хочется останавливаться на полпути, спускаться в темный подвал страницы и потом возвращаться обратно; отчасти их извиняет тот факт, что в примечаниях внизу страницы мы, как правило, встречаемся только со ссылками на книги, которые если даже нам и интересны, то все равно недоступны, ибо они спрятаны обыкновенно в расщелинах скал; кроме того, в пространство подстраничных сносок сметают всяческий книжный мусор, например ядовитые слова, которые могут вызвать болезненное воспаление мозга, – впрочем, наши читатели поленятся свернуть с пути, даже если им скажут, что примечание содержит инструкцию о том, как в домашних условиях и из собственных кухонных припасов приготовить философский камень. Я не могу понять, куда они так упорно спешат; похоже, они не осознают, что никогда не смогут догнать то, за чем гонятся сломя голову, ибо постоянно обгоняют его. С самой сутью книги встретится лишь тот, кто медленно идет по строчкам, как по морскому берегу, и слушает тихий прибой языка. Бредущий опережает самого проворного бегуна. Интересно, что сказали бы книжные спринтеры о моем приятеле-археологе, который исследовал затерянную столицу какой-то давно погибшей азиатской цивилизации, частично затонувшей в горном озере: он читал конституцию империи, вытесанную иероглифами на каменном фасаде высокого храма, и для этого взбирался по стене, с трудом цепляясь за крохотные и скользкие выступы самыми кончиками пальцев ног и рук. Главная сложность заключалась в том, что почти в каждом предложении содержалась сноска; однако мой друг не ленился всякий раз, наткнувшись на восходящую на конце слова звездочку, спуститься по стене и погрузиться в ледяные воды озера, ибо примечания были глубоко под его гладью. Удаляя со стены водоросли и присосавшихся моллюсков, чтобы разобрать написанное, он слышал совсем рядом звуки, напоминающие стук кастаньет, – это клацали зубами бесчисленные хищные рыбы, которые плавали вокруг него, все сужая и сужая круги. Потом он снова лез вверх по стене, покусанный хищными рыбами, промокший и увешанный водорослями, которые развевал на нем студеный горный ветер, лез, чтобы продолжить чтение там, где оно было прервано, а затем снова спуститься под воду. Я читаю в примечании в самом низу страницы, что двери в коридор, ведущий к малахитовому подземному дворцу, находятся в задней стенке набитого одеждой гардероба в некой квартире на Смихове, там указаны номер квартиры и дома, только я никак не могу прочесть название улицы, потому что именно на этом месте сидит жук с отливающими металлом крылышками и щерит свои мощные жвалы. Я пытаюсь отодвинуть его карандашом, но жук вгрызается в него, вырывает у меня из пальцев и кидает на землю. Весь вечер я борюсь с жуком, он уже испортил карандаш, ручку, расческу и зубную щетку, наконец я бросаюсь на него с голыми руками, которые он с удовольствием кусает, но с места при этом так и не сдвигается, и название улицы не открывается ни на букву. Дело происходит в общем зале университетской библиотеки, и я знаю, что в другой раз книга о разведении кроликов мне скорее всего не достанется, потому что из гигиенических соображений все побывавшие на руках книги каждый вечер сжигаются (подсчитано, что запасов книг хватит на 258 лет, а потом в помещении библиотеки откроют рынок). И почему мне все время не везет? Так часто я бывал в двух шагах от огромной победы, но всякий раз путь мне преграждала какая-нибудь роковая случайность. Я почти выиграл юбилейный тур Забега по пражским кофейням, но был дисквалифицирован, потому что съел булочку доктора Винтера. Меня пригласили на Элевсинские мистерии в Кудрнатицкий спорткомплекс, но я ничего не увидел, потому что у дамы, сидевшей передо мной, была на голове высокая фиолетовая шляпа, а я постеснялся попросить снять ее. Все, кто посмотрел мистерии, стали посвященными, достигли, по их словам, того состояния духа, когда, как писал Андре Бретон, «жизнь и смерть, реальное и воображаемое, прошлое и будущее, изъяснимое и неизъяснимое, высота и бездна перестают восприниматься в противоречии». И они не только достигли этого состояния духа, но и удобно расположились в нем, точно в какой-нибудь уютной гостиной. Основали себе братство посвященных и регулярно собираются в ресторане «У Гори-мира» – я, разумеется, тоже вхожу в братство и тоже по пятницам бываю у Горимира, потому что стыжусь признаться, что я ничего не видел и не достиг никакого состояния (при этом для начала меня вполне бы устроило такое состояние, когда хоть как-нибудь разрешилось бы противоречие между желанием жить тихо, спокойно и незаметно и тягой привлекать к себе внимание странными провокациями, порой выходящими за рамки хорошего тона). И вот я хожу на встречи посвященных, слушаю их совершенно непонятные разговоры, развлекаюсь медитацией над таинственной мозаикой зельца, похожей на средневековые инкрустации, над лужицами пива, разлитого по коричневой ламинированной столешнице: они составляются в мифологические сценки с драконами, вилами и крылатыми конями. Мне приходится постоянно выдумывать новые изощренные способы сокрытия своего непонимания того, о чем говорят посвященные, и потому я живу в тревожном напряжении и непрерывно мучаюсь от страха, что мой обман раскроют, что посвященные набросятся на меня, вытолкают из «Горимира» и возмущенно погонят по улицам ночной Праги. Визит в подземный дворец мог бы, кроме прочего, радикально изменить хоть что-то и в этой невыносимой ситуации, но теперь появился жук – упрямый и зловредный. Подумать только, на сколько иных мест он мог бы усесться – на прекрасные, упоительно пахнущие цветы, на грудь спящей девственницы, на яркую иллюстрацию готической рукописи, на какую-нибудь библиографическую редкость… а если уж ему непременно нужно сидеть именно на книжке о кроликах, которая к тому же написана так безграмотно, будто ее и писал кролик, то он мог бы сесть хотя бы парой строчек выше. Однако жук устроился на том единственном месте в мире, где ему под силу разбить мое счастье. Ничего не поделаешь, придумаю что-нибудь, буду знакомиться с людьми, которые живут на Смихове, а когда они пригласят меня к себе домой, дождусь, пока они на минутку выйдут из комнаты, быстро залезу в платяной шкаф и там в темноте стану нашаривать за одеждой ручку двери, ведущей в тайный коридор. Беда в том, что дверь в тайный коридор имеется почти в каждом шкафу, только ведут эти коридоры не к подземному дворцу, а в лучшем случае к какой-нибудь заброшенной свалке риторических фигур или к закопанному пароходу (под Прагой найдено уже 17 закопанных трансокеанских пароходов; причина этого явления до сих пор не выяснена, по-видимому, это как-то связано с попытками добавлять измельченные труды по феноменологии в корм убойного скота). Да и пробраться к задней стенке гардероба между платьев и пальто, висящих на плечиках, не так-то просто; их тяжелые, дурманящие запахи легко могут вызвать неприятные галлюцинации; я, надышавшись этих опасных испарений, тоже их видел, мне казалось, что я иду по Карлову мосту и замечаю на месте храма Святого Вита исполинского тигра, который прищуренными глазами разглядывает город. Пруст пишет, что вкус печенья, размоченного в липовом чае, позволил ему вспомнить утраченный мир детства, проведенного в Комбре; не так давно, когда в чужой квартире на меня повеяло запахами полуоткрытого шкафа, мне вспомнился год, который я прожил с некой девушкой в домике на поляне посреди глухого леса, состоявшего из одних лишь вешалок, на которых висели пальто, пиджаки и тяжелые лохматые шубы. Мы питались крохами, которые отыскивали в карманах пальто; каждое утро мы уходили с корзиной в лес собирать крошки и по пути делали зарубки на вешалках, чтобы не заблудиться в их густой чаще. Тяжелее всего нам приходилось зимой, когда в карманы надувало снега и еды совсем не оставалось. Мы с трудом пробирались по сугробам между заиндевелыми пальто, а когда начиналась вьюга, то она вздымала заледеневшие рукава, которые били нас по замерзшим лицам, шерстяные шарфы реяли в воздухе, словно привидения, меховые шапки катались по снегу, преследуемые лисицей и волком, думавшими, что это убегает от них какой-то зверь. Много времени прошло с тех пор, когда я в последний раз видел девушку, с которой провел год в гардеробном лесу. Я слышал о ней недавно в кафетерии Художественно-промышленного музея – оказалось, она сделала карьеру и стала заместителем министра – вспоминает ли она когда-нибудь о том, как мы блуждали с ней между заснеженными пальто? Впрочем, карманы всегда таинственны и волнующи. А лишние и никчемные карманы в современной моде достойны одобрения. Хотя Гегель и говорит в «Эстетике», что современный костюм, полный швов, пуговиц и карманов, отличается от античного одеяния с его свободными и плавными линиями «обилием неестественных форм, изломов и участков», что современный костюм, набухший карманами, «закрывает как раз то, что составляет суть красоты органов человеческого тела, а именно живое округление и опадание мускулов, и вместо этого рационально демонстрирует нам только механически обработанную ткань», но мы-то с вами знаем, что карманы, о точном числе которых не осведомлен зачастую даже сам хозяин костюма, исключительно поэтичны, ибо превращают куртку или брюки в такую же таинственную, жуткую и непостижимую вещь, как комод с потайными ящичками или мрачный лабиринт Эльсинора. Карманы – это пространства, которые сопротивляются тому, чтобы открыться нам, именно в карманах костюм прячет свое темное Für-sich-Sein (для-себя-бытие), карманы – это хранилища загадочных встреч и откровений, благодаря им наш костюм поддерживает мистическую связь с Храмом ниш в Тахине, они – укромные заводи нашего пространства, и погрязшие в них вещи обретают демонический и таинственный смысл. Обычно мы машинально пользуемся только несколькими карманами, а остальные отдыхают, уподобляясь тринадцатым комнатам; когда мы случайно суем что-нибудь в «бесполезный» карман, то немедленно забываем об этом, и потому существует лишь очень слабая надежда на новую встречу с этим предметом. Вещь, скрытая во тьме на дне кармана, преображается, яд самих карманов и слюна животных, которые обитают в них и постоянно лижут вещи, постепенно растворяют защитную скорлупку привычного беззаботного смысла; из-под нее показывается жуткий лик, появляются некие нигде не описанные формы и нечто, весьма напоминающее «первоматерию» Аристотеля. Иногда нам случается искать что-то, шаря по всем карманам; наши руки ползают по ним, как беззащитные слепые зверушки по чужим норам, подушечки пальцев неуверенно и с опаской ощупывают те загадочные по своим очертаниям вещи, на которые натыкаются в незнакомой тьме, наши руки извлекают их на свет – и мы с изумлением взираем на подозрительные предметы, которые бог знает как оказались в наших карманах; зачастую мы даже не догадываемся, зачем они нужны и откуда взялись. Карманы наших костюмов непременно должны заинтересовать археологов; необходимо создать новую научную дисциплину, которая будет заниматься карманами, научную синусологию, дисциплину, где спелеология сольется с философским трансцендентализмом, нужно будет выработать основные ее положения, опираясь на химию, биологию, палеонтологию и метафизику карманов. Недавно в трамвае я не мог найти билет и по этому случаю обыскал все карманы; самой интересной находкой оказался сложенный в несколько раз лист бумаги с загнутыми, окрасившимися в красное углами – когда я развернул его, то увидел, что это конверт, на котором написаны мое имя и мой адрес, конверт был вскрыт, а в нем лежало письмо такого содержания: «Дорогой друг! Какую неописуемую радость доставило мне и моей супруге Ваше мудрое и любезное письмо! Всю ночь я размышлял о Вашем замечательном примере с насосом – думаю, вы провидчески коснулись живого нерва самой метафизики, коснулись той проблемы, которая изгнала моего дядюшку с залитых светом балконов в холод пустынь. Как Вы и предполагали, лангусты, коих он ел с таким удовольствием, тихо двинулись за ним на своих проворных ножках, их печальная вереница тянулась по узкой тропинке, вьющейся в кустарнике сада, и в конце концов пропала с наших глаз у старой полуразрушенной стены, поросшей плющом. Ничего не поделаешь, мы будем терпеливо прикладывать к уху холодные консервы, будем молча всасывать в себя длинные макароны – немного скользкие, тускло светящиеся в лунном сиянии, – даже не зная толком, где именно они кончаются. Впрочем, это произошло еще семьдесят лет назад, в Бад-Ишле. История с телевизором-призраком местами комична, местами просто кошмарна, мне только непонятно, кто такой Фаноушек, не тот ли это бледный логический новопозитивист, астральная сестра которого материализовала в бистро компрессор? Помнится, она научила нас чудесной игре, от которой одни сошли с ума, а другие заболели и умерли. Многое из того, что мы переживали во времена лимонных долек и трансцендентальных пляжей, успело уже дозреть во тьме под лестницей и теперь медленно катится к нам по Виноградскому проспекту, сейчас оно как раз минует филателистический магазин, где в закрытом альбоме, пока еще никем не замеченная, отдыхает голубая марка с островов с изображением наших гончих, которые в конце концов предали и покусали нас. Это было, кажется, на знаменитом дирижабле «Легация». Если Вы полагаете, что это маленькое замечание говорит о большем, чем можно подумать, то я даже не буду заикаться об одобрении или же неодобрении мною того четкого плана, который в этот миг наверняка зарождается у Вас в голове, однако все говорит за то, что я смогу понять необходимость мер, которые, если рассматривать их вне четкой системы, знакомой только двум лицам в этом городе, несомненно, покажутся стороннему наблюдателю едва ли не чудовищными. Моя супруга и я посылаем Вам тысячу приветов и с нетерпением ждем Вашего следующего письма». Внизу была неразборчивая подпись. Снова и снова перечитывал я письмо, не в силах ни вспомнить, кто его писал, ни понять, о чем, собственно, идет речь. При этом я наверняка уже читал его, потому что на полях моей рукой была сделана пометка: «Почки!!!» (какой-то символ или таинственный пароль?). Наверное, письмо относится к тому периоду моей жизни, когда мы с друзьями разыгрывали на бетонных сценах открытых ресторанчиков Браника, Збраслава и Хухлей маленькие пантомимы, аллегорически изображающие двенадцать категорий Канта. Из тех веселых времен я помню множество весьма поучительных историй, однако мне пора уже любой ценой завершать текст, ибо острие моей ручки неудержимо приближается к нижнему краю страницы; все ближе и ближе, подобно берегу мутного моря, надвигается на меня грязно-зеленая поверхность стола в зале университетской библиотеки, где я пишу эти строки, я вижу на ней побледневшую надпись: «Remember!» рядом с засохшим пятном крови, последние следы странных и пока не объясненных событий, которые произошли двенадцать лет назад и о которых я мог бы написать роман ужасов на восемьсот страниц (наверняка вы что-нибудь слышали о «деле ползущей книги»), пространство для письма все сужается и сужается, мне приходится писать мелкими буковками и сжимать слова, как гармошку, – какая жалость, я столько хотел рассказать о своем путешествии в малахитовый дворец, о спуске по мраморной лестнице, обрамленной белыми скульптурами оленей и ведущей в густую, теплую и приторно пахнущую фиолетовую жижу, о неожиданной встрече в шкафу, о схватке с пятью ниндзя в масках на крыше Национального театра, о плаксивом чудище в купе поезда, едущего по заснеженной равнине, о том, кем оказался жук из книги о кроликах, что это была за книга и что за кролики, но во все более сужающееся пространство уже ничего не влезет, возможно, мне придется продолжить рассказ под нижним краем листа и написать его финал прямо на столе, я мог бы открыть вам, который именно это стол, и тогда вы могли бы пойти туда и почитать мое повествование, но я понимаю, что, во-первых, в таком случае кто-нибудь непременно заинтересуется шифрованными сообщениями, написанными ручкой на столе, а это могло бы раскрыть тайны строго секретных межгалактических связей, а во-вторых, столы все равно каждый день меняют местами – их убирают, потому что по ночам читальный зал служит катком. И потому я изучаю картины, которые стекают с моей ручки, и думаю, какую же из них можно использовать для завершения этой жуткой истории, но ни одна, к сожалению, не подходит – возможно, потому, что наши представления о конце ложны, мы разрезаем действительность на законченные действия, чтобы затем сложить их в голове, подобно поленьям в поленнице, ни одно происшествие не является концом более, чем началом или серединой, «нет рождения, нет и конца губящей смерти, есть только смешение и взаимное чередование смешанных вещей», – говорит Эмпедокл; если так, то можно склеить из исписанной бумаги ленту Мебиуса, и у произведения не будет ни начала ни конца, сейчас это пришлось бы очень кстати, потому что в тексте я оказался в том же месте, где был вначале, то есть в читальном зале университетской библиотеки, – в конце концов, почему бы и нет; если еще недавно вы были готовы отправиться в библиотеку только затем, чтобы прочесть конец истории на столешнице, то вам наверняка не составит труда склеить текст нужным образом. Вы слышали о мифическом змее Уроборе, который грызет собственный хвост? Итак, наконец-то я нашел сведения, которые искал долгие годы, сведения о том, где находится вход в тайный коридор, ведущий к малахитовому дворцу на берегу подземной реки, куда двадцать лет назад меня пригласили на торжество…

 

Пишущая машинка

Я бродил по мокрым шоссе неподалеку от города, иногда из-за темного поля выныривала серая стена «спального» района и тут же снова бесшумно тонула, время от времени мимо меня проезжал автомобиль, у которого горели фары, хотя едва перевалило за полдень; было сырое и хмурое ноябрьское воскресенье, время, когда на прогулку ходят лишь те, кто собирает образы, чтобы потом дома сварить из них отраву, я бродил по деревням, где не встретил ни единого человека, в окнах горел голубоватый свет телевизоров, на пустой автобусной остановке дребезжал на ветру оторванный кусок волнистой жести. Я уже устал; когда за поворотом вновь показались многоэтажные дома, я сошел с дороги и направился к городу напрямик, через раскисшее голое поле.

Мокрая глина липла к моим подошвам, так что скоро я уже ковылял на высоких глиняных котурнах, словно водолаз, который заблудился, выбрался на сушу и никак не может найти пути назад, под воду. Я обо что-то споткнулся и упал в грязь. Когда я встал и оглянулся, то увидел, что из глины торчит женская голова – вырезанная из черного эбенового дерева, с золотыми волосами. Она, полуприкрыв глаза, смотрела в сторону города и нежно улыбалась. Я хотел поднять ее, но не тут-то было: голова крепко увязла в земле. Я сел на корточки и принялся выкапывать свою находку, сначала показалась эбеновая шея, потом плечи, грудь и живот, мои руки ныряли в холодную землю и освобождали от нее твердое на ощупь черное тело. Спустя примерно полчаса я откопал всю скульптуру. Я заботливо стер с нее грязь и отошел в сторонку, чтобы хорошенько рассмотреть. Это оказалось изваяние обнаженной молодой девушки, вырезанное из черного эбена, лишь волосы, браслеты, острые соски и треугольник лона были из чеканного золота. Правую руку она вытянула перед собой, сжимая в ней конец натянутой эбеновой цепочки; цепочка пока еще уходила в землю. Постепенно я отрыл и ее: на другом ее конце оказался эбеновый ошейник, а в ошейнике – огромная тигриная голова с жуткой оскаленной пастью, голова была из золота, глаза из изумрудов, внутреннюю поверхность пасти покрывали рубины. Потом я откопал и всего тигра: неизвестный мастер изобразил его в тот момент, когда прекрасное могучее тело взвилось в прыжке, зверь касался земли лишь задними лапами, он был напряжен до последнего сустава, напряжен, как тетива, его передние лапы с выпущенными когтями тянулись вперед. Мне пришло в голову, что в композиции должна быть и жертва, на которую бросается тигр, и я принялся рыть дальше. Скоро в земле под тигриными когтями возникла еще одна голова, на этот раз мужская. Я стал рыть еще усерднее и наконец освободил от глины всю скульптурную группу. Из-за моих раскопок посреди поля образовалась глубокая яма, на дне которой и высились изваяния. Я стоял прямо в яме и внимательно их разглядывал.

Скульптурная группа была вырезана из эбена – исключение составляли золотой тигр и несколько деталей из золота и драгоценных камней; она изображала молодую женщину, держащую на цепочке тигра, который сзади нападал на ничего не подозревающего мужчину средних лет – в тренировочных штанах и вытянутой майке он сидел на кухонной табуретке у стола и печатал на машинке. На столе, помимо пишущей машинки, находились и другие предметы, тоже тщательно вырезанные из эбенового дерева: стопка бумаги, пепельница в виде льдины, над которой склоняется белый медведь, на краю пепельницы лежала сигарета, высоко над ней висело колечко дыма, разумеется тоже эбеновое, был здесь и кружок эбенового зельца с надкушенным и раскрошенным рогаликом на мятой эбеновой бумаге, где пировала эбеновая муха, была и откупоренная бутылка пива, при этом сквозь узкое горлышко виднелась старательно вырезанная пена (куда там знаменитым китайским шарам, вырезанным из слоновой кости и помещенным один в другой!), наконец, был здесь и стакан, который скульптор изобразил в тот момент, когда в него врезалась каретка пишущей машинки, – мужчина в трико явно забыл, что рядом с машинкой стоит стакан с пивом, и, дописав строчку, быстро перевел каретку вправо, то есть стакан был запечатлен в тот миг, когда он накренился и из него потекло пиво: жидкость, брызгающая в разные стороны, тоже была вырезана из эбена и немного напоминала лосиные рога. В следующую секунду пиво обольет бумаги, лежащие на столе, и загубит труд многих часов или дней. С другой стороны, эта неприятность казалась мелочью в сравнении с тем, что в тот же миг тигр вонзит свои клыки в затылок писателя. Но страшные когти так и зависли в нескольких десятках сантиметров от макушки мужчины, пиво, застывшее в воздухе, так и не пролилось на исписанные листы.

Я обратил внимание, что скульптор был настолько прилежен, что даже изобразил на верхнем листке в стопке бумаги на столе и на странице, заправленной в машинку, текст, который писал мужчина: он сделал это при помощи тонких золотых пластинок, вставленных в эбен, – эти пластинки очень походили на шрифт машинки; не были забыты и некоторые привычные неудобства – отсутствие надстрочных значков у заглавных букв, литеры, вылезшие из своего ряда. Прежде всего я принялся читать текст на той страничке, над которой повисло расплескавшееся пиво.

Я читал: «Я был болен, я лежал на дне лодки, завернутый в тяжелое теплое одеяло, лодка медленно плыла по каменному желобу верхнего уровня акведука, высоко над равниной, которой мне не было видно; когда я выпростал руку из-под одеяла и опустил ее за борт, то ощутил струи ледяной воды; когда я расставил руки, то смог дотронуться одновременно до обоих краев узкого каменного желоба, по которому я проплывал, надо мной было только холодное ярко-голубое небо без единого облачка; когда я поднял голову с подушки, то увидел прямой монотонный желоб акведука, который перспектива превращала в острие, всаженное в холодную голубизну; когда я обернулся, то увидел позади такое же острие, было похоже, будто лодка на своем пути растягивала некие упругие линии, которые потом снова возвращались к прежнему состоянию, время от времени в голубизне над каменным бордюром показывалась верхушка скалистого склона со снежными сугробами в серых расщелинах, склон приближался ко мне, словно бы край акведука нес его, как бесшумная лента транспортера, и неспешно увеличивался в размерах, а потом исчезал из поля моего зрения. Я уснул, а когда проснулся, было уже темно, акведук добрался до города, я плыл мимо разноцветных неоновых зигзагов и мимо светящихся окон под крышами кирпичных домов, где люди разбирали постели, готовясь ко сну, я вспомнил об окнах, которые можно увидеть с виадука Негрелли в Карлине и о которых я хотел написать роман, что заканчивался бы в притоне курильщиков опия в Гонконге. Он назывался бы "Загадка золотой лестницы". Я снова уснул, а когда открыл глаза, то обнаружил, что плыву по узкому коридору между двумя параллельными стенами крольчатников, тянущимися до самого горизонта, в решетчатых клетках лежали белые ангорские кролики величиной с овцу и смотрели на меня красными глазами…»

Дальше читать было невозможно, потому что на бумаге лежала открытая эбеновая пачка сигарет, и я перешел к тексту, напечатанному на заправленной в пишущую машинку страничке. Он начинался с середины предложения: «…по глади потока, протекающего через погруженные в ночь комнаты, лампа на носу лодки отражалась в стекле книжных шкафов, ее отражение часто сияло в зеркале в глубине темной комнаты, я плыл мимо закрытых шкафов и мимо покрашенных белым лаком дверей, ящик гардероба был выдвинут и торчал над гладью, я проехал под ним, провел кончиком носа по его дну и ощутил запах дерева и клея, нежно дотронулись до моего лица колеблющиеся занавески, я плыл мимо кровати со смятым бельем, с которой будто бы только что кто-то встал, на ночном столике рядом с будильником, упаковкой снотворного и книжкой с яркой картинкой на обложке, на которой любовная парочка обнималась на песчаном берегу тропического острова под склонившимися кронами пальм, стоял маленький транзистор, он тихо бормотал, и я взял его и приложил к уху, в нем бубнил женский голос, я различил слова: "Тебя ненавидели из-за твоей теории органического происхождения телефонных аппаратов и из-за того, что ты украшал свои философские сочинения шелковой бахромой по нижней кромке страниц. Над тобой смеялись из-за твоего монументального полотна «Кентавры захватили подводную лодку», хотя его репродукцию и использовал в качестве моноскопа таинственный телепередатчик. Они не решались напасть на тебя, но зато отнимали еду у твоей собаки, которая всегда повторяла за тобой твои парадоксы, и наряжали ее в дурацкие креповые платьица. Они хотели отравить ее и превратить в чучело, но в конце концов удовлетворились тем, что сделали чучело из того большого лохматого зверя, который ездит в ночных трамваях, жует рукава сонных пассажиров и пытается заставить их дискутировать с ним о болезнях привидений и о влиянии Франца Брентано на Эдмунда Гуссерля. Потом его поставили в холле кафе «Славия», рядом с гардеробом. За это богохульство кафе постигла заслуженная кара: однажды вечером посетители выглянули в окно и увидели за стеклом зеленоватые морские глубины, где покачивались прекрасные светящиеся медузы. Они были еще готовы признать тебя как изобретателя передвижных памятников, хотя в тот раз речь шла только об описке. Когда они не смогли помешать твоей стремительной славе, то, тайно интригуя, добились хотя бы того, что твое имя в энциклопедии оказалось рядом с отвратительным морским животным, – под тем глупым предлогом, что так требует алфавит. Это была злобная рыба, чьи глаза светятся ненавистью и коварством. Ночью она вылезает на отмель, ползет по улицам и пожирает мусор, что валяется возле урн, забирается вверх по темным лестницам домов, часто ей удается проникнуть в квартиру. Она душит пуделя, который спит в прихожей на подстилке. Потом забивается куда-нибудь – в галошницу, за шифоньер, в рукава шубы, висящей в шкафу, в каждой квартире есть столько углов и столько темных закутков, столько незнакомых и неосвоенных пространств, что отыскать рыбу невозможно, ночью она вылезает из укрытия и рыщет по квартире, забирается к нам под одеяло, избавиться от нее можно, только когда она сдохнет от старости, спустя много лет при переезде мы находим в пыльном углу ее белый скелет. Я понимаю, что все это тебе безразлично с тех пор, как ты случайно узнал, о чем говорит сама с собой твоя электронная подруга, когда думает, что находится в одиночестве в пустой неосвещенной комнате, с глазами, уставившимися в темноту, ты до сих пор не знаешь, была ли это неисправность, неожиданное замыкание в переплетении проводов. Потом ты нашел в глубинах электронной памяти доисторический лес, и какая-то Азия со своими скальными храмами вдруг стала вырастать прямо посреди математики. От уравнений повеяло сумасшествием. За знаком равенства в тумане начали появляться белые звери, численности растворились в мифе. В конце концов ты и раньше напоминал себе цифру, скрючившуюся в полутьме под дробной чертой, над тобой раздавался шум, свидетельствующий о непрестанных оргиях, в которых умножался и делился каждый с каждым, ты часто со злостью стучал снизу в дробную черту ручкой швабры, но никто не обращал на тебя внимания, никто не угостил тебя бутербродом, ты видел, как сверху валятся японские цветные телевизоры с балетом Вагнера на экранах, сырые говяжьи окорока, флаги, телеграфные столбы, генералы и футболисты, стеклянные гробы со Снегурочкой…" Голос по радио стал настолько слабым, что я уже не разбирал слов, я поставил приемник на полочку с китайскими статуэтками, мимо которой как раз проплывал. Возможно, то, что говорилось по радио, предназначалось именно мне, многое об этом свидетельствовало. Злые рыбы, цифры, чучела животных – да-да, как раз этот круг проблем мы подробно разбирали на многих планетах, веселых и грустных. В иглу нам показывали об этом учебный фильм. Но я не изобретал передвижных памятников, я был воспитателем инфанты в Мокропсах, неподалеку от замка Демонштейн; мне удалось завоевать доверие регента тем, что я смастерил ему шахматные фигурки для жарких дней, из их верхушки бил фонтанчик прохладной освежающей жидкости, и вот, пока регент не разгадал мое истинное намерение, я безмятежно наставлял инфанту в запрещенных науках, терпеливо объяснял ей альтернативную таблицу умножения и научную семантику картинок, которыми разрисованы стены деревенских пивных, морозной ночью мы с ней занимались любовью на дельтаплане, который парил над Нерудовой улицей, из «Бонапарта» выходили веселые компании припозднившихся гуляк, мы задевали головы скульптур на карнизе Морзинского дворца, мы сошли на покатую крышу и улеглись там, прижавшись друг к другу, на засыпавший кровлю снег, а внизу пели пьяные…»

Здесь текст обрывался. Я задумался над тем, что же автор хотел этим сказать, но тут вдруг глухо зазвонил телефон. Я огляделся, но никакого телефона не увидел. Казалось, звонок доносился откуда-то из-под земли; я начал рыть в том месте, где звенело, и скоро извлек на свет современный ярко-красный кнопочный телефон. Я протер трубку и приложил ее к уху.

– Алло, алло, есть там кто, черт подери? – слышу я нетерпеливый и высокомерный голос.

– Мне пришлось откапывать аппарат из земли, – объясняю я. – С кем вы хотите говорить?

– Я звоню насчет скульптуры. Надеюсь, у вас там есть скульптура? – Вопрос прозвучал угрожающе.

Я ответил, что скульптура действительно есть.

– Она изображает… секундочку, да, вот: мужчину с головой быка, сидящего за кафедрой, рядом стоит мальчик лет десяти и пишет что-то мелом на доске. – Он явно зачитывал мне описание скульптуры из какого-то каталога; его тон был безапелляционным.

Я сообщил, что здесь находятся скульптуры молодой женщины, тигра и писателя. На другом конце провода надолго воцарилась полная изумления тишина, потом я услышал взволнованные и невнятные переговоры двух человек, к которым примешивались лай, мычание и кукареканье.

Наконец люди и животные разом умолкли и из трубки послышалось:

– Неважно. Внимательно осмотрите статуи и выясните, нет ли на них упоминания о кентаврах и о подводной лодке. – Когда я ответил, что уже все осмотрел и что там действительно написано о кентаврах и о подводной лодке, то снова услышал взволнованные голоса, лай, мычание и кукареканье – и снова все внезапно, в один миг утихло. Потом голос зло и отрывисто сказал: – Вы должны немедленно и без лишних расспросов ликвидировать скульптуру. Вам все понятно? В ящиках в постаменте должна быть взрывчатка. Так что не тяните и принимайтесь за дело. Я скоро буду.

Незнакомец бросил трубку, не дожидаясь моего ответа. Его слова мне совсем не понравились, и я вовсе не собирался ему подчиняться. Я начал откапывать постамент, который пока что оставался в земле; мне хотелось найти взрывчатку – не для того, чтобы уничтожить скульптуру, а чтобы защитить ее. Постамент тоже был из эбена, посредине красовалась золотая надпись: «TUM BENE NAVIGAVI, CUM NAUFRAGIUM FECI» («Не рой другому яму, сам в нее попадешь»), с каждой стороны надписи стояли по три ящика. Пока я вытаскивал их из земли за золотые круглые ручки, из них вываливалось грязное, вонявшее пóтом белье, которым были набиты все ящики и которое падало прямо в грязь. Под бельем на дне каждого из шести ящиков действительно нашлось несколько ручных гранат.

Только я успел сложить гранаты в кучку, как послышался шум мотора, из-за поворота показались два больших черных «мерседеса» с горящими фарами, они съехали с дороги в поле и, подпрыгивая на пашне, приближались ко мне. Я взял в каждую руку по гранате. Я стоял на дне ямы, которую вырыл, откапывая скульптуру, и которая теперь служила мне окопом, над землей торчала только моя голова – как прежде торчала из нее эбеново-золотая голова девушки. В пятидесяти метрах от меня автомобили остановились, их фары погасли. Несколько минут ничего не происходило. Потом в окошке одной из машин показалась голова с мегафоном, и из рупора послышалось:

– Бросьте оружие, поднимите руки вверх, медленно говорите любые слова на «б» и вылезайте из ямы!

– Merde! – крикнул я, дернул за шнурок, свисающий из гранаты, и бросил ее в сторону автомобилей.

Она упала за несколько метров от них и взорвалась прекрасным разноцветным салютом, синие, бирюзовые, красные, фиолетовые, золотые и розовые капельки сначала кружились в полутьме, которая медленно опускалась на поле, а потом составили сияющую цветную мозаику в виде извивающегося китайского дракона, которая неподвижно повисла в воздухе. Из каждой машины, пригнувшись, выскочили по четверо мужчин в светлых болоньевых плащах, стянутых поясами, и в шляпах, низко надвинутых на лоб, они прыжками образовали живую цепь, а затем залегли через равные промежутки в борозды. Один из них тащил большую пращу, сделанную из приваренных друг к дружке металлических трубок для строительных лесов; двое других волокли тяжелый ящик, в котором, по-видимому, находились боеприпасы. Тут я бросил еще одну гранату, из нее снова брызнул разноцветный салют, превратившийся на этот раз в огромный фантастический цветок, из которого выскакивал ягуар с головой Мэрилин Монро. Те, что были с пращой и ящиком, заняли огневую позицию, я видел, как они натягивают кусок резины и кладут на него овальный предмет, и потому пригнулся в своей яме – снаряд просвистел у меня над головой. Он пролетел между золотыми когтями тигра и макушкой писателя и застрял в задней стенке ямы. Это оказалась живая черепаха, ее передняя половинка увязла в земле, и черепаха сердито дрыгала задними лапками и хвостиком, скоро ей удалось освободиться, и она скатилась на дно ямы. Тут же прилетела еще одна черепаха, со всей силы врезалась своим панцирем в грудь эбеновой женщины, отскочила от нее и больно ударила меня по колену. Завязался жестокий бой. Черепахомет работал без остановки, черепахи свистели мимо моих ушей, стукались о скульптуру и зарывались в землю. Но я тоже не ленился и кидал гранаты, оставлявшие после себя в воздухе настоящие разноцветные картины: автомобиль, из кузова которого вырастали цветы, бегущий верблюд, горбом которому служили тела двух обнимающихся любовников, женщина-птица, холодильник в облачении служащего мессу священника, ангел, задумчиво сидящий за мраморным столиком в кафе, осьминог, щупальца которого заканчивались головами китайцев с длинными обвисшими усами, невеста в белом платье, которая стояла перед алтарем, держа за лапу огромного добродушного сенбернара во фраке, и счастливо улыбалась. Но психоделические гранаты скоро закончились, а черепаший арсенал врагов был, похоже, неисчерпаем, иногда вместо черепахи прилетал живой краб, люди в плащах все приближались, скачками пробираясь среди сияющих зарослей картин, и защитой мне служили только черепахи и крабы, которые свалились в яму и которых я метал теперь в нападающих. Несколько моих бросков оказались удачными, но круг смыкался все теснее. Отвлекшись, я получил черепахой прямо в лоб и потерял сознание, во тьме, куда я начал проваливаться, некоторое время еще светились китайский дракон и ягуар с женской головой, а потом они слились в яркий вихрь и унеслись прочь.

Очнувшись, я обнаружил, что лежу ничком на холодной земле. Стемнело, на краю поля горели городские огни. Цветные картины растаяли, автомобили с людьми в плащах исчезли. От скульптуры и ямы, которую я выкопал, не осталось и следа. Я поднялся и пошел в город. Успел даже в кино на последний сеанс, на который заранее купил билет, вот только журнал пропустил.

Спустя несколько лет в пивной «У двух солнц» я познакомился с альпинистом, который рассказывал о своем путешествии в Гималаи. Он поведал об удивительном случае, что приключился с ним при восхождении на гималайскую вершину: это было в царстве вечных льдов, высоко над последними жилищами людей; впервые поднявшись по отвесной стене, он оказался на заснеженном скальном карнизе и с изумлением увидел, что на ослепительно белом снегу перед колышущимся ледяным занавесом стоит скульптурная группа из эбена и золота, изображающая обнаженную девушку, тигра и мужчину, печатающего на машинке. Да, похоже, мою находку и в самом деле спрятали очень тщательно.

 

Летняя ночь

Я шел к собору Святого Вита от Старой замковой лестницы; было уже темно, на ясном небе зажигались первые звезды. Передо мной выросла алтарная часть храма, черные сплетшиеся силуэты опорных столбов, арочных контрфорсов, надоконных башенок. Слева виднелся пустынный внутренний двор Града, в тишине слышалось журчание струек воды, дугой изливающихся из морды металлического чудища на фонтане в неглубокий бассейн.

Я направился к темному устью Викарской улочки, вьющейся вдоль правой стороны храма. Только я вошел в ее сень, как из погруженного в непроглядную тьму уголка за каменной колонной на меня что-то набросилось; я заметил массивный, однако же не слишком высокий предмет, услышал стук, как будто на брусчатку упало что-то тяжелое и неживое, и тут же звук щелкающих челюстей, от которого мурашки побежали у меня по спине и я невольно вскрикнул. Кусок моей штанины остался в чьей-то страшной пасти. Сильно дернувшись, я отскочил в сторону и попытался пронизать взором тьму улочки и понять, что это за зверь тут на меня прыгает.

На брусчатке лежала большая – около двух с половиной метров в длину – раковина и слегка покачивалась на полукруглой нижней створке после своего недавнего падения. Вот она опять осторожненько приоткрылась, – по-моему, у раковин нет глаз, но похоже было, что она неприязненно наблюдает за мной сквозь узкую щель. Потом моллюск медленно перевалил свою студенистую ногу через край нижней створки, коснулся брусчатки и слегка приблизился ко мне… втянул ногу обратно и снова стал выжидать с приоткрытыми створками. Мне пришло в голову, что, не будь раковина такой дикой, ее можно было бы заманить домой, положить внутрь бильярдный шар, а потом просто кормить ее да ждать, пока шар не обтянется перламутром. Делить однокомнатную квартирку с раковиной, которая куда больше меня, конечно, не слишком приятно, но ради самой большой жемчужины на свете я готов потерпеть месяц-другой. Может, ее даже удастся приручить. Я вынул из сумки рогалик, присел на корточки и осторожно протянул руку к раковине. Она защелкала створками так угрожающе, что я предпочел отступить на несколько шагов. Казалось, что из полуоткрытой пасти доносится тихое ворчание, однако раковина молчала. Я взял длинную рейку, которая лежала в сторонке на строительных лесах, и ткнул ею в черную щель раковины – створки немедленно захлопнулись, дерево так и хрустнуло; подобной хваткой мог бы гордиться даже крокодил. И тут же раковина снова открылась, злобно выплюнула последний кусок рейки, опять вытащила ногу и немножко продвинулась в мою сторону. Края створок подрагивали, будто их колебала какая-то глухая злоба, долго зревшая на морском дне. О жемчужине величиной со страусиное яйцо я больше не мечтал.

Раковина лежала поперек Викарской улочки и перегораживала ее. Я понимал, что проскользнуть мимо мне не удастся, – она снова цапнет меня, и на этот раз дело кончится куда хуже. Если между острыми краями створок окажется моя рука или нога, то их ждет судьба штанины. Я повернулся к раковине спиной, решив пройти внутренними дворами Града.

Сделав несколько шагов, я услышал сзади размеренное шарканье. Я оглянулся: раковина преследовала меня своей подводной походочкой – высовывала наружу ногу, опиралась ею о брусчатку и подтягивалась чуть вперед. Конечно, бояться мне было нечего, потому что двигалась она очень медленно, хотя, судя по всему, сил для этого не жалела. Я неспешно пошел по пустой площади – справа вздымалась высокая стена собора, за спиной раздавалось упорное монотонное шарканье. Прежде чем войти в арку, я обернулся: посреди пустой площади, в полированном граните которой, как в холодной глади озера, отражались огни фонарей, лежал черный овальный предмет; изнуренная раковина отдыхала, ее нога бессильно свешивалась с нижней створки, напоминая язык усталого пса. Я ощутил жалость. Не знаю, за что ты на меня взъелась, может, я и вправду заслужил твою ненависть; когда мы встретимся на морском дне, ты сама решишь, карать меня или миловать, но здесь, в городе, твои усилия тщетны и причиняют тебе напрасную боль – может, лучше нам расстаться по-хорошему? Но раковина снова коснулась ногой холодного гранита и продолжила свой медленный путь ненависти. Она ползла за мной с таким упорством, будто проделала долгое путешествие со дна океана только ради того, чтобы поймать меня, разжевать и съесть.

Я вышел на Градчанскую площадь и спустился к каменному парапету, под которым сияли городские огни; я решил подождать раковину здесь. И в самом деле, скоро я увидел в воротах Града, под статуями борющихся гигантов, острый черный клин: раковина протискивалась узким концом вперед. Она наверняка ищет меня, подумал я, ведь у нее же, наверное, нет глаз? Впрочем, может быть, она чует меня, словно собака. Раковина действительно остановилась в тот самый момент, когда ее полуоткрытое забрало оказалось строго напротив меня; я не мог избавиться от ощущения, что она наблюдает за мной изнутри маленькими злыми глазками. Теперь она двигалась быстрее – площадь шла под уклон, и при каждом шаге раковине удавалось немного скользнуть вниз. Но надежды догнать меня у нее все равно не было. Раковина стала мне надоедать, я помахал ей и пошел по Нерудовой на Малостранскую площадь. Я стал думать о других вещах и напрочь позабыл о раковине.

Идя аркадой дворца Смиржицких, я услышал за собой странный шум: дребезжание, грохот, глухие удары. Я обернулся и вздрогнул. Раковина неслась по наклонной улице вниз, она подскакивала на брусчатке и переворачивалась с живота на спину и обратно, она то и дело натыкалась на бордюры и отлетала на другую сторону улицы, а затем со всего размаху врезалась в запертые главные ворота Тун-Гогенштейнского дворца: раздался глухой грохот – и откололся кусочек панциря, в свете уличного фонаря на сломе заблестел перламутр. Я не мог пошевелиться и стоял, уподобившись барочной статуе на фасаде дворца. Из пивной «У кота» как раз выходила группа туристов – это были японцы, раковина пролетела между ними, точно пушечное ядро, и врезалась в японца в болоньевом плаще, который стоял к ней спиной, от неожиданности он потерял равновесие, перекатился через раковину назад и, все еще лежа на земле, расчехлил видеокамеру и стал снимать несущуюся вдаль диковину, при этом он восторженно кричал что-то по-японски – решил, наверное, что гигантская раковина, как и Голем, и казни на Староместской площади, – это одна из достопримечательностей, что Praga Magica [2]Волшебная Прага (лат.).
припасла для туристов.

Только когда раковина оказалась от меня всего в нескольких метрах, я пришел в себя и пустился наутек, я бежал по Малостранской площади, петляя между припаркованными автомобилями и то и дело оглядываясь на взбесившегося моллюска. Из светящихся окон кафе за мной с интересом наблюдали припозднившиеся посетители.

Со стороны Кларова как раз подъехал ярко освещенный трамвай номер 12; я вошел во второй вагон и вздохнул с облегчением, потому что все двери тут же закрылись и трамвай, дернувшись, тронулся в путь. Я стоял у заднего окна в пустом вагоне, залитом электрическим светом, и видел, как раковина перелетела через площадь и, наткнувшись на колонну в аркаде Малостранской ратуши, перевернулась, после этого она осталась лежать на спине, трогательно шевеля створками, – похоже, ей требовалось перевести дыхание. Трамвай свернул на Кармелитскую улицу.

Я сел на заднее сиденье; мною внезапно овладела приятная сонливость. Скоро я буду лежать дома под одеялом, подумалось мне, и все призраки, бродящие по улицам ночного города, покажутся мне далекими и неинтересными. Езда приятно убаюкивала, я чувствовал, как тяжелеют мои веки. Вдруг трамвай резко затормозил. Это произошло между двумя остановками, возле Мниховского дворца. Я заволновался, пошел посмотреть, что случилось, и выяснил, что рабочие чинят перед нашим трамваем пути. Я с нетерпением ждал, когда мы снова тронемся, и с ужасом глядел на поворот, за которым Кармелитская улица вливалась в Малостранскую площадь.

Раковина появилась там даже раньше, чем я ожидал. Она размеренно двигалась по блестящим рельсам. Я в панике забегал по вагону, ломясь в закрытые двери, однако они не поддались. Раковина приготовилась к последнему броску, к страшному финишу, на ровных рельсах она чувствовала себя уверенно, она с автоматической точностью вытягивала вперед ногу и подтаскивала за ней панцирь. Вот она уже поравнялась с трамваем, вот уцепилась ногой за дверь и полезла наверх. Раковина встала вертикально, хребтом вверх, и всунула острый конец створок в дверную щель. Я, оцепенев от ужаса, сижу на сиденье возле самых дверей и наблюдаю, как темный овал равномерными рывками проникает все глубже и глубже внутрь вагона. Кажется, что раковина пыхтит от напряжения, но скорее всего эти звуки издает резиновая окантовка дверей. Я вскакиваю, обеими руками упираюсь в раковину и изо всех сил пытаюсь вытолкнуть ее вон. Но мои силы ничтожны в сравнении с бешеным напором раковины, рывки которой становятся все мощнее. Раковина как будто превратилась в огромный молоток, который нельзя остановить, я чувствую, что ее охватил мрачный экстаз, удары усиливаются, и в них слышится триумф, существо торжествующе вибрирует в дверях. Я знаю, что они вот-вот подадутся и раковина упадет внутрь. Мне понятно, что, как только мы с ней окажемся в вагоне один на один, я погибну. Долгие годы я ходил по Праге, занимался феноменологией, сюрреализмом, Гегелем и малостранским дендизмом и всегда был уверен, что этому должен прийти конец. Я был готов к чему угодно, к страшному поражению и блистательной победе, но и представить не мог, что меня в ночном трамвае сожрет моллюск. В голове проносились всевозможные мысли, я воображал, как надо мной смыкаются створки раковины и я лежу в темноте и склизкой влаге и слышу низкий голос раковины: «Ты хотел жить со мной в однокомнатной квартире, так вот теперь мы долго будем вместе, мы можем разговаривать, вести затяжные беседы о философии, ты будешь отдыхать на ложе, которое мягче, чем постель принца, я подарю тебе жемчуг для игры в бисер, буду рассказывать о краях, по которым мы станем путешествовать, в моей ласковой тьме ты будешь представлять их себе, и твое воображение сделает их куда прекраснее, чем они есть в действительности, тебе не помешают ни снег, ни дождь, ни пронизывающий ветер…» – «Нет-нет, ты милая, славная раковина, я очень благодарен тебе за твое предложение, но ветер и снег мне вовсе не мешают, я привык к ним, у меня тут еще много дел, мне лучше остаться снаружи». – «Как ты неблагодарен и груб1 Раз так, то я лучше откушу тебе голову и оставлю ее в себе, со временем она окутается прекрасным перламутром, это будет мой шедевр, самая большая, самая прекрасная жемчужина на свете…»

Раковина уже проникла внутрь на треть своей длины, я оставил безуспешные попытки вытолкнуть ее и покорно сидел у двери, но тут трамвай дернулся и поехал. Раковина торчала снаружи, как гигантский откидной указатель поворота, сначала она беспомощно раскачивалась, а потом упала наземь – как раз в тот момент, когда трамвай обгонял такси. Автомобиль врезался в раковину и отбросил ее в сторону, она вылетела на тротуар и сбила там несколько урн, которые с грохотом покатились по каменной брусчатке, из них сыпались пустые бутылки, мятые бумажные коробки и гнилые яблоки.

Дома я сразу лег в постель и тут же уснул. А раковину я вскоре встретил снова: мы с друзьями ехали на машине по шоссе и я увидел, что она устало движется в его крайнем ряду. Она ползла прочь из Праги – вероятно, возвращалась в океан после неудавшейся миссии. Мне подумалось, что теперь, наверное, они пошлют кого-нибудь другого, теперь меня будет гонять по ночным улицам, к примеру, кальмар.

 

Там, где кончается сад

Из окна на первом этаже дома, мимо которого я иду, доносятся отчаянные крики о помощи. Я взбираюсь на подоконник и прыгаю внутрь, попадаю в комнату с тяжеловесной темной мебелью, с покрывалами, окаймленными бахромой, с грудами всевозможных подушечек, с потемневшим пейзажем на стене, изображавшим Неапольский залив. За массивной двуспальной кроватью на полу что-то мечется, слышны пыхтение, крики и удары. Я спешу к месту схватки и вижу: молодая женщина в черном платье с тоненькими лямками и глубоким вырезом на спине воюет с ящером! Это, бесспорно, комодосский варан (varanus komodoensis), который живет на острове Комодо в Индонезии и достигает в длину трех метров. Зоологи считают, что вараны на Комодо выросли так потому, что на острове у них не было естественных врагов. Подобно святому Георгию, я кидаюсь на варана, хватаю его за отвисшую складку кожи на шее и хорошенько встряхиваю. Пока я вожусь с ним, жалобные крики не утихают. Вдруг я понимаю: на помощь зовет не женщина, а варан! Я отпускаю животное, сажусь на потертый ковер и, снедаемый сомнениями, наблюдаю за схваткой. Действительно, судя по всему, атакует женщина, а варан – только жертва. Если на Комодо у него не было никаких врагов, то здесь дело обстоит иначе. Варану явно следовало остаться в Индонезии. Тогда мы с ним не очутились бы в такой неприятной ситуации; я не знал, как мне поступить: с одной стороны, варан был объектом нападения, с другой – мне казалось безнравственным в драке человека с ящером защищать ящера. Гегель упрекает Канта в том, что его категорический императив носит формальный и абстрактно обобщающий характер, а потому им невозможно руководствоваться в конкретных ситуациях. «Поступай лишь согласно такому правилу, которое ты мог бы желать возвести в общий закон». Общим законом должно стать «помогай жертве» или же «помогай женщине, если она дерется с вараном»? Кант говорит: «Пусть человек будет в твоих действиях целью, а не средством». А что варан – может ли он стать средством? Об этом в «Критике чистого разума» не сказано ни слова. Конечно, Канта отчасти оправдывает то, что он, как известно, ни разу не покинул Кенигсберга (хотя и любил порассуждать о том, что после смерти мы будем жить на других планетах) и потому не мог видеть комодосского варана; с другой стороны, о таком крупном животном, как трехметровый варан, он мог бы упомянуть хотя бы в нескольких строчках. Возможно, теперь варан преследует его на бескрайних пустынных равнинах какой-нибудь звезды.

(В этом, мне думается, заключается беда философии: на нашем пути постоянно встречается какая-нибудь тварь-исключение, к которой неприменимы законы философии. И кто прав – эта тварь или философские максимы? Об этой проблеме я однажды читал лекцию в лифте, инкрустированном янтарем. С одной стороны, мы не можем отделаться утверждением вроде «тем хуже для тварей», но, с другой стороны, отказываемся признать, что наша великолепная система идей должна зависеть от какого-то противного чудища. При этом, с одной стороны, от нас ускользает относительность понятия «чудовищность» – ведь не будь человека с его критериями оценки, не было бы и чудовищности; а с другой – в замкнутом круге, в котором мы очутились, вообще не может быть никакого доказательства: чудовищным нам кажется то, что выходит за рамки нашего миропорядка, но в то же время мы заявляем, что сбой нашего миропорядка вовсе не служит доказательством его порочности, потому что речь идет всего лишь о чудовище.)

Итак, я наблюдал бой, обуреваемый противоречивыми чувствами, и в конце концов дотронулся до плеча женщины, которая душила жалобно кричащего варана, и робко сказал: «Пожалуйста, оставьте варана в покое… – но, увидев, что это не возымело действия, добавил: – Это редкое животное из Индонезии, в других местах вараны мелкие». Тогда женщина отпустила варана, и тот с опущенной головой отполз в дальний угол комнаты, где свернулся в клубочек у застекленной горки, на полках которой стояли фарфоровые собаки и морские раковины, и громко зарыдал. Женщина медленно поднялась с пола, поправила одежду и строго посмотрела на меня. У нее были волнистые черные волосы и необычайно красивое лицо с резкими чертами и орлиным носом, ее веки были так ярко накрашены разными оттенками бирюзового, фиолетового и зеленого, что было похоже, будто на переносицу ей села экзотическая бабочка с распахнутыми крыльями.

Женщина подошла к застекленному книжному шкафу, на полках которого дремали тщательно выровненные ряды приключенческих романов Александра Дюма-отца и Поля Феваля, изданные в начале века, повернула ключ в замке, и дверца с тихим скрипом отворилась. Женщина залезла глубоко внутрь, достала толстую старую запыленную книгу с золотым обрезом и подала ее мне. Я с изумлением обнаружил на обложке свое имя, отпечатанное округлым шрифтом в стиле модерн и вплетенное в усики растительного орнамента, густая сеть которого расползлась по всему переплету; внизу было заглавие книги – «Где кончается сад». Я в жизни не написал ни единой книги, хотя всегда мечтал быть писателем, потому что мне понравилось бы по утрам работать над книгой, – я представлял себе, что это могло бы быть нечто среднее между «Феноменологией духа», «Тремя мушкетерами» и «Песнями Мальдорора» (тут нет ничего смешного!), – а после обеда сидеть в кафе, пить сладкий кофе и рассматривать сквозь оконное стекло лица прохожих, словно рыбок в аквариуме. Теперь я ошеломленно глядел на книгу со своим именем на обложке. Демоны зла ли совершают за нас то, о чем мы мечтали, но так и не осуществили? Или наши тайные литературные замыслы дозревают в темных глубинах чужих библиотек? Или же книги, которые мы считаем своими творениями, – всего лишь копии текстов, выгравированных на стеклянных пластинах и сложенных в библиотеке, которая находится в лабиринте малахитовых коридоров под городом? Как бы то ни было, похоже, что кто-то выполняет за нас невыполненное. Мне вспомнилось, как друг-музыкант однажды шепотом рассказывал мне в пивной, что однажды вечером слышал со дна пруда в неком безлюдном месте симфонию, которую он хотел написать, еще учась в консерватории, но сумел сложить тогда лишь несколько тактов.

Я открыл книгу, демоново творение, и стал листать ее. Однако, где бы я ни раскрыл томик, напечатанный текст тут же начинал таять и пропадать, как старые фрески в катакомбах, куда проник свежий воздух, на каждой странице я успевал прочитать только несколько слов; вместе они составили таинственную фразу, удивительно прекрасную в своей бессмысленности. В ней говорилось об огромных вокзальных залах, о набережных из мрамора и о застекленной веранде дома в горах. Под растаявшим текстом обнажилась пожелтевшая, как-то печально благоухающая бумага с несколькими коричневыми пятнами и редкими островками застрявших буковок или слогов.

Однако иллюстрации из книги не исчезли. Когда весь текст испарился, я стал изучать их. Они нравились мне, потому что были похожи на наивные офорты в книжках Карла Мая, которые я читал в детстве, когда болел и лежал один в пустой квартире. На всех картинках был изображен варан, причем изображен как законченный негодяй без капли совести в длинном теле. Вот он похабно лапает невинную девушку в прозрачной ночной рубашке, а девушка как раз намеревается улечься спать на свое безгрешное ложе, вот мы видим, как с вершины пирамиды Хеопса он – переодетый в бедуина – выстрелом из пистолета сражает джентльмена в светлом колониальном костюме, тот теряет равновесие и падает с огромной высоты, тропический шлем слетел с его головы – на картинке он застыл в воздухе в полуметре от верхушки пирамиды. Следующая иллюстрация особенно выразительна: на ней представлено мрачное, темное подземелье, затопленное водой, которая вливается туда мощным потоком из устья какой-то трубы, торчащей из стены. К столбу, что подпирает своды, прикручены канатом элегантный молодой мужчина с усиками и юная девушка (по-видимому, та же, что была в спальне); вода достигает им до пояса. Варан стоит на верхней ступеньке лестницы, открывая дверь, через которую внутрь проникают лучи дневного света, его голова повернута к несчастным. Под этой картинкой текст сохранился немного дольше, и я успел прочесть его целиком. Там стояло: «"Мне очень жаль, дорогой граф, что нам так и не удастся окончить наш увлекательный спор о философии Канта, который мы начали в те незабываемые дни в садах Эль-Амарны", – проговорил варан с дьявольской усмешкой на своей гнусной морде – стр. 427».

Досмотрев иллюстрации, я с удивлением глянул на варана, скорчившегося в углу. Тот закрыл морду лапами, как будто ему было невыносимо стыдно, и пытался втиснуться в промежуток между стеклянной горкой и стеной. Теперь он наверняка жалел о том, что его предки с Комодо достигли такой длины. Женщина взяла книгу из моих рук и положила ее на круглый столик, покрытый вязаной салфеткой. Она смотрела на меня, нахмурив брови, и укоризненно качала головой. Хотя она и была моложе, чем я, сейчас она походила на учительницу. Мне тоже стало стыдно и захотелось забраться к варану за шкафчик. А вдруг госпожа учительница пожалуется родителям, что я вожусь с варанами, что не умею применять на практике категорический императив, хотя и треплюсь о Канте в малостранских кабаках, что я не выполнил домашнее задание и не написал книгу, что, вместо того чтобы работать над ней, я тратил свое время на бесцельные прогулки вдоль стен и заборов садов, что в моем мозгу не появилось ничего, кроме неоформившихся мыслей, наполненных ароматами просторов и нечеткими ритмами.

Тут варан встал и, по-прежнему с опаской косясь на женщину в черном платье, открыл футляр, лежавший на горке. Вынул из него виоль д'амур и пристроил ее под свою нижнюю челюсть, предварительно отодвинув в сторонку мешающую складку кожи. В другую лапу он взял смычок и заиграл вальс. К нестройным звукам примешивался его неумолчный скулеж, иногда напоминающий собачий вой. Я подошел к женщине, медленно и торжественно поклонился ей и обнял за талию. Мы стали танцевать, неловко кружа среди обитых кожей стульев и светильников на высоких металлических ножках. По комнате разносились меланхолические звуки виолы и завывания ящера.

Однако, судя по всему, во время игры варан забывал о своих страданиях, музыка все больше увлекала его, завывания постепенно стихли, инструмент звучал все громче и радостнее, мелодия становилась все более ликующей и агрессивной. Он выбрался из своего угла и направился к нам с виолой под подбородком, он играл не хуже главного скрипача в самый разгар цыганского праздника, он повизгивал и хвостом по полу отбивал такт. Радостная улыбка на его морде сменилась дьявольской ухмылкой. И женщина тоже менялась. Ее лицо было уже лицом не учительницы, а скорее испуганной девочки, она с ужасом глядела на скалящуюся тварь и льнула ко мне. Я ласково гладил ее по волосам. Не бойся, я с тобой, я не позволю варану сожрать тебя. Она шептала: «Я очень тебя люблю; если нам удастся вырваться из когтей этого ужасного животного, давай вместе уедем куда-нибудь, где нет никаких гнусных варанов, ведь должно же где-нибудь отыскаться такое место, еще недавно трехметровые вараны жили только на Комодо, а теперь они повсюду; когда я еду в метро, они сидят напротив и раскачиваются, я вынуждена всю дорогу смотреть в их тупые морды, на работе моим новым начальником назначили варана, он хватает меня лапами за плечи, когда я печатаю на машинке, делает мне гнусные предложения…» Варан подошел к нам вплотную, он стоял, открыв пасть, полную жутких блестящих зубов, и играл дикую венгерскую мелодию, он притопывал ногой, так что стены тряслись и покрывались сетью трещин, похожих на разлапистые корни, и громко взвизгивал. Но и с меня спало оцепенение, я больше не боялся зубов варана, не чувствовал потребности отчитываться перед кем-то, оправдываться, что не сделал задания, теперь я знал, что никакого задания нет, что есть лишь неспешно текущая река бытия с ее струями и запахами и то незнаемое и нежданное, что зреет внутри течения.

Варан оборвал музыку на середине такта, оттолкнул меня с такой силой, что я отлетел в угол, и кинул мне вслед инструмент – это означало, что теперь настала моя очередь играть. Потом он обнял женщину и принялся танцевать с ней удивительное варанье танго. Я разозлился, но от падения у меня перехватило дыхание, так что я не смог сразу же встать и броситься на варана. Женщина была полумертвой от страха, варан таскал ее по комнате, как тряпичную куклу, и при этом хриплым голосом напевал мелодию без слов и выделывал над безжизненным телом замысловатые па. Выполняя очередную танцевальную фигуру, они упали на ковер, и варан с непристойным фырканьем запустил лапы в декольте женщины. Я опомнился, в два прыжка подскочил к ним и изо всей силы врезал варану инструментом по голове.

Как только виоль д'амур разлетелась в щепки от удара о вараний череп, раздался ужасный грохот и стены, окружавшие нас, рухнули. Когда пыль осела, я увидел, что мы оказались на обширной равнине, поросшей желтой травой и низким сухим кустарником. С одной стороны на горизонте равнина спускалась к портовому городу, дома которого были издали похожи на камешки, рассыпанные вокруг овального морского залива. Единственным зданием на этой пустынной равнине оказался Национальный музей. Он стоял в сторонке и был такого же размера, как пражский, но только весь стеклянный; сквозь прозрачные стены было видно, как по пустым коридорам летает, медленно взмахивая могучими крыльями, андский кондор. Варан неуверенно встал, держась обеими лапами за голову. Он снова начал бояться и прятался за меня, чтобы женщина его не заметила. Меня тоже покинула смелость. Женщина поднялась, дрожа от злости, и сердито прошипела нам: «Я с вами еще разберусь!» Я предпочел отступить, подталкивая варана, который держался сзади за мою рубашку: он уткнулся в нее головой и плакал. Однако женщина оставила нас, она направилась к стеклянному зданию; мы слышали, как она бормочет себе под нос: «Вы за это ответите, кретины» и «Черта с два тебе поможет, что ты вымирающий вид, да и второй идиот тоже свое получит». По стеклянному пандусу вдоль стеклянных скульптур она подошла к главному входу и ступила внутрь. Было видно, как она поднимается по стеклянной лестнице, как медленно проходит по коридорам, кондор кружил над ней, иногда касаясь крылом ее волос. Не нужно ли мне следовать за ней? Меня манили холодное стекло и острый клюв кондора. Тем временем варан схватил зубами какую-то веревку, привязанную к спинке кровати. Он повернул голову и посмотрел на меня собачьими глазами. Я грустно улыбнулся и лег на затхлую постель. Варан неспешно тронулся в путь, сжимая в пасти веревку, она натянулась, и кровать, дернувшись, рывками поехала по полю. Я лежал на спине и смотрел в ясное небо, иногда слышался хруст сухого куста. Скоро варан начал напевать какую-то песенку, я не слишком прислушивался, разобрал только:

В колючих кустах, где кончается сад, спрятан арабский беcценный клад. Серебряных храмов ты утром сиянье узришь, если к садовой ограде ползком поспешишь.

К вечеру мы добрались до окраин портового города. Варан все тащил и тащил мою кровать. Сначала мы миновали квартал шикарных вилл, белые стены которых просвечивали сквозь темную листву садов. Потом кровать ехала по асфальту полупустых широких улиц, где красные лучи заходящего солнца, проникая сквозь просветы между домами, падали на большие надписи, что украшали фасады из неоштукатуренного кирпича, и заставляли ослепительно вспыхивать хромированные детали тех машин, что изредка обгоняли нас. Наконец мы затерялись среди извилистых улочек старого припортового квартала, которые порой настолько сужались, что кровать застревала между двух стен; тогда варан поворачивался, терпеливо высвобождал кровать и выбирал другой путь. Я проезжал совсем рядом с мужчинами и женщинами, которые сидели за столиками у входа в маленькие пивные; не вставая со стульев, они пожимали мне руку и что-то кричали на незнакомом языке. Маленькая черная собачка вскочила на постель, немножко прокатилась и убежала. Люди вставали, трепали варана по холке, как лошадь, кто-то принес кувшин и пытался напоить варана вином, засовывая его голову в кувшин. Варан добродушно отстранял всех лапой и невозмутимо тянул меня дальше. Скоро в конце одной из улочек показалась пристань. Алое солнце на горизонте уже коснулось моря; пристань была пуста, только несколько ребятишек бегали с мячом по большому асфальтовому пустырю, их тени мелькали на отдаленных фасадах длинных нежилых домов, красных от света заходящего солнца. На другом конце пристани кран разгружал огромное белое судно.

Варан остановился только на молу. От моря веяло холодом. Яхты покачивались на волнах и тихо скрипели, вода плескалась и пахла гнилью. Варан свернулся на земле в клубочек и уснул. Мне тоже захотелось спать; какое счастье, что не нужно бегать по чужому городу в поисках ночлега в неуютных гостиницах. Я зарылся в перину. Закрыв глаза, я услышал тихие голоса покинутых кораблей, плеск волн, отдаленные крики детей.

(Море, молы пристаней, огромные буквы на фасадах, драный плюш на ручках гостиничных кресел, свет, отражающийся в бокале, мрамор, запахи коридоров, неведомое животное, что само творит себя из жестов, из неповторимых и необязательных встреч, о которых мы забываем, но яд которых все же таится в нашей крови, и, возможно, когда-нибудь он созреет настолько, что станет домом, станет нежданным приютом приют.)

Утром варан влез на кровать. Я взялся за веревку и медленно потащил ее в сторону Праги. Думаю, что со временем на кровать забрались и другие звери, потому что она становилась все тяжелее и вдобавок у меня за спиной то и дело вспыхивали жестокие драки и слышались визги и крики сразу нескольких тварей. Однако я, не оглядываясь, волок кровать по пустым дорогам, над которыми клубился туман.

 

Прошлое

Я сижу в кафе «Славия» и разглядываю посетителей. Узнаю острый птичий профиль мужчины, который ночью во время грозы гонялся за мной с малайским кинжалом в руке по пустым коридорам Восточного экспресса, мы бежали мимо запертых купе, и я помню, как ярко сияла при вспышках молний его длинная ночная рубашка, окна были открыты, и занавески задувало внутрь вагона, и они сильно били меня по лицу. Сколько же лет прошло? Пять или, может быть, десять? А о чем мы, собственно, тогда спорили? Кажется, мы говорили о рубинах на дне лесного сугроба, а может быть, о том, мотивированы или не мотивированы языковые знаки. А вот с той женщиной, которая задумчиво расчесывает волнистые рыжие волосы, посеченные кончики которых светятся в низком солнце октябрьского вечера, я прожил семь лет в заброшенном доме, который высился на бетонных сваях посреди озера со стоячей водой, окруженного со всех сторон джунглями, в доме с пустыми комнатами, где на белых стенах проступали таинственные карты из плесени и где постоянно раздавалось капанье воды. Каждый вечер мы сидели на террасе, смотрели на холодную водную гладь и на темнеющие джунгли, из которых доносились крики животных, и говорили о жизни, ожидающей нас по возвращении в Европу. У стойки бара ругается с официантом мой бывший друг, с которым во Фрайбургейн-Брейсгау мы написали тысячестраничный трактат «Gründstrukturen der Wirklichkeit» обязанный, как мы верили, перевернуть всю философию, стать величайшим философским произведением после трудов Аристотеля (кончилось все тем, что единственный экземпляр рукописи при каких-то уже забытых мною обстоятельствах проглотил крокодил). Я вижу тут еще нескольких человек, с которыми встречался в подземных коридорах, в келье буддистского монастыря, ночью на узком карнизе восьмидесятого этажа небоскреба над спящим городом. Я натыкаюсь взглядом на тех, кто извивался в припадке экстаза на праздниках вуду, замечаю глаза, которые злобно смотрели на меня на морском дне сквозь круглое оконце в скафандре. Теперь мы все делаем вид, что незнакомы. Мы не здороваемся и стараемся не встречаться взглядами, хотя исподтишка и косимся друг на друга.

Порою (впрочем, довольно часто) случаются неловкие ситуации. Однажды я ждал в «Славии» приятельницу, у которой были какие-то переговоры на телевидении. Она появилась в стеклянных дверях с мужчиной лет сорока пяти, с короткими волосами, зачесанными на лоб, как это принято среди пражских интеллектуалов. Он показался мне знакомым, но я не мог припомнить, где же мы встречались. Когда они нашли мой столик, приятельница представила мне своего спутника: «Это М., заведующий литературной частью студии короткометражных фильмов». Внезапно меня осенило: как-то раз я целый день вел с ним жестокую битву в каком-то городе на пустой мраморной площади с фонтанами; жара стояла жуткая, отупляющая, солнце над нашими головами палило нещадно, спокойствие журчащей фонтанами площади нарушали лишь удары наших тяжелых мечей да эхо, отражавшееся от фасадов дворцов с унылыми рядами коринфских колонн. Я заметил, что он тоже меня узнал, мы кисло улыбнулись, обменялись слабым рукопожатием и пробормотали что-то невнятное. Как ужасны встречи с чудовищами из неукротимого прошлого! Мы оба тщательно старались не показывать виду, но беседа причиняла нам куда большие мучения, чем давешняя битва на раскаленном солнцем мраморе. Мы не говорили друг с другом, обращались только к нашей общей приятельнице и любыми способами избегали прямого диалога. Мы едва не окосели, пытаясь не встретиться взглядами, – но иногда я все-таки смотрел на него и тогда вместо смущенной пунцовой физиономии видел перед собой жестокое лицо самурая на фоне белой колоннады дворца. Тогда у него на голове был остроконечный шлем из золота, смахивающий на большую редиску. Он сиял на солнце, и его злой блеск безжалостно жег мои усталые глаза.

Этот полный страстей разговор вертелся вокруг съемок какого-то кукольного фильма о таксах; литератор-самурай рылся в портфеле в поисках сценария, не мог его найти, трясущимися руками вытаскивал из портфеля смятые листы бумаги и клал их на столик, а они падали на пол, в довершение всего из портфеля прямо на зеленую мраморную столешницу вывалился золотой шлем в форме редиски и зазвенел так ясно и вызывающе, что все в кафе замолкли и уставились на шлем, легонько покачивающийся перед окаменевшим драматургом, в тишине слышалась лишь мелодия «L'important, c'est le rose», которую играл на фортепиано, мечтательно улыбаясь, опухший селадон в красной жилетке. (Почему мы постоянно носим с собой в сумках и портфелях оружие наших тайных ночных битв, кристаллы застывшего яда в коробочках, обитых красным бархатом, голову Медузы горгоны, языки, вырванные из пасти дракона, мумию домового, компрометирующие письма на шумерском языке? Зачем мы таскаем с собой страшные внутренности прошлого, даже если боимся их и чувствуем к ним отвращение, даже если знаем, что беспощадная мойра хочет, чтобы в какой-нибудь пивной, кафе или даже в гостях все это непременно вывалилось на стол?)

 

Лифт

Комнатка, в которой жил обедневший граф Лозенский, мне, в общем, понравилась, неприятно было лишь одно – она находилась на дне глубокой шахты лифта. Лифт почти все время пребывал в движении, но большей частью он перемещался во тьме верхних этажей; из непроглядной высоты до нас непрестанно доносились хлопанье дверей кабины и звуки мотора, который то включался, то выключался на крыше дома. Очень редко кабина спускалась ниже, ее дно, затканное кабелями и проводами, выезжало из тьмы в пространство, освещенное маленькой настольной лампой с потемневшим абажуром; кабина, однообразно дребезжа, зловеще снижалась и замирала где-то в метре от наших голов; свободно висящий кабель, покачиваясь, царапал мой лоб щеточкой обнаженных медных проводков. Граф был образованным и приятным собеседником, но мне так и не удалось полностью отдаться разговору, потому что я не мог заставить себя прекратить прислушиваться к лифту и, когда дно кабины выныривало из тьмы, всякий раз вскакивал со стула и в панике бежал к выходу. Граф же, безмятежно развалившись на ободранной тахте, потягивал вино и со смехом успокаивал меня:

– Не нужно бояться: это подвал исследовательского института, внизу нет ничего, кроме архива, куда почти никто не ездит. В прошлом году лифт спустился сюда только дважды, да и то оба раза меня не было дома.

Я спросил графа, как ему спится, потому что знал, что в институте частенько работают по ночам и тогда, конечно, ездят на лифте. Он сказал, что спит отменно, постоянное лязганье мотора его успокаивает и усыпляет.

– Говорю же вам, вероятность того, что сюда кто-то спустится, ничтожно мала. Уверяю вас, что не стоит из-за этого портить себе настроение.

– А как же мебель? – спросил я. – Ведь после того как здесь побывал лифт, от нее вряд ли что-то осталось.

– Вы правы, – ответил граф, проведший детство и молодость в фамильном замке с длинными анфиладами комнат, по которым изящными плавными скачками носились лакеи с высоко поднятыми серебряными подносами и с развевающимися от сквозняка полами ливрей. – Мебель каждый раз приходилось покупать заново. Но мне, как видите, хватает и этой старой дешевой рухляди из комиссионки. Кроме того, психологи советуют иногда менять мебель, это благотворно влияет на психику. Мне хорошо здесь, я очень доволен своим жильем.

 

Загадки

Каждый вечер зверь загадывает мне загадки, и, если я не знаю ответа, он кусает и пинает меня. Зверь похож на маленького леопардика и в иных обстоятельствах мог бы показаться даже симпатичным. Пока что я не отгадал ни одной загадки.

Он находит меня везде, где бы я ни был. Иногда я, невзирая на скуку, засиживаюсь с кем-нибудь допоздна в надежде, что зверь не отважится приставать ко мне на людях. Он и впрямь показывается только мне, но зато умудряется всегда добраться до меня: зайдя в уборную, я слышу над головой шуршание, на бачке начинает подпрыгивать крышка, и вот из него уже показывается маленькая лохматая головка, кивает мне и говорит: «Что спрятано внутри большого фиолетово-белого полосатого шара, который ранним летним утром катится по мокрой автостоянке в сонном «спальном» районе некоего города?» Остальные его загадки такие же дурацкие.

Или, скажем, лежу я в постели дома у своей подруги; она уже уснула, и я тоже засыпаю, надеясь, что уж сегодня-то обойдется без загадки, но тут из-за подушки высовывается звериная голова, щекочет меня усами и шепчет мне в самое ухо: «Утром у него четыре ноги, в полдень две, а вечером семнадцать, он сидит в холодной печке, что стоит в темном и пропахшем сыростью вокзальном зале ожидания в Тынце-над-Лабем, и распевает глухим голосом положенную на музыку статью Яна Мукаржовского "Эстетическая функция, норма и ценность как социальный факт"». А то сижу я с друзьями в кафе «Славия» и вдруг чувствую, что кто-то царапает мне коленку. Я заглядываю под стол и утыкаюсь лицом в мокрый звериный нос, леопардик обхватывает меня лапой за шею, затягивает еще глубже под стол, приближает нос к моему уху и шепчет: «Сегодня ничего сложного: оно расползлось по тарелке, которая находится на стойке кафе "У двух макак" на бульваре Сен-Жермен в Париже, и визжит так громко, что его слышно аж на пляже в Буало-сюр-Мер». Едва я, бледный, успеваю вынырнуть из преисподней, бормоча, что уронил ручку, как тут же чувствую, что меня опять тянут за штанину. Я снова быстро ныряю под стол и слышу: «А вот и подсказка: оно коричневое (во всяком случае по будням) и никогда не читало комментариев Сигера Брабантского к Аристотелю».

Как я уже сказал, мне не удалось отгадать ни одной загадки; тем не менее я непрестанно думаю о них: с одной стороны, я боюсь зверя – не только его пинков и укусов, но и неприятных, язвительных замечаний (типа «Ну конечно, венец творения, homo sapiens, – при этом он делает уморительные гримасы, – а что летом угловатое и мигает, а зимой продолговатое, студенистое и бегает по шоссе – не знает, не может, видите ли, вспомнить»), с другой стороны, мне и без всяких наград и наказаний хочется узнать отгадки. Когда я сдаюсь, то всегда спрашиваю, каков же правильный ответ, но зверь не дает отгадки, он ворчит только: «Не мне тебя учить, ты же у нас властелин природы, венец творения, а я всего лишь глупая зверушка» и прочее в таком духе. Я люблю животных, люблю и этого несносного зверя, помешанного на дурацких загадках, но бывают минуты – особенно если он принимается хныкать и обижаться, строя из себя несчастное создание, несправедливо оскорбленное эволюцией видов, – когда мне хочется его отлупить. Может, это и решило бы окончательно проблему с загадками, но пока я этого не сделал.

И вот я хожу и размышляю о звериных загадках. Окружающие считают меня великим философом, потому что я только и делаю, что размышляю, и надеются, что я создам великое философское произведение, summu philosophaie. В действительности же за всем этим скрывается животное. За всем на свете скрывается некое неприметное животное, клубочком свернувшееся в уголке.

Я не слишком верю, что у загадок есть какой-то смысл и что они вообще имеют ответ. Но я не противлюсь своему желанию думать о них, хотя и знаю, что меня покусают и поцарапают вне зависимости от того, размышляю я о них или нет. Причем мне давно уже понятно, что главное зло – это не зубы и когти зверя, а как раз постоянные размышления о загадках, которые настолько занимают мое внимание, что я не расслышал тихие робкие голоса, звавшие меня в темные подворотни и переулки, пропустил свидание с лесными вилами, дал увянуть росткам фантастических приключений, не заметил, что совсем рядом со мной открылся путь в Азию, к золотым храмам в джунглях, прошел мимо приотворенной садовой калитки и клада гномов, сияющего на ночном мху, не услышал пения сирен, которое привело остальных к изумительному крушению.

Если вы думаете, что за годы бесплодных размышлений я хотя бы потренировался и набрался опыта, который помог бы мне в будущем, то вы, к сожалению, заблуждаетесь: упражнения и опыт позволяют нам ближе познакомиться с внутренним устройством того или иного предмета, но у загадок такого внутреннего устройства нет, мне, во всяком случае, его обнаружить не удалось. Я не сдвинулся с точки, на которой находился много лет назад. Однако бывают минуты, когда я совершенно уверен в том, что вот-вот отыщу ответ на все загадки разом и что ответ этот послужит ключом к остальным, еще не произнесенным вслух загадкам. Это минуты величайшего – на грани возможного – душевного напряжения, свет – вот он, рукой подать, мое тело вибрирует в такт его волнам, проходящим сквозь меня… но в результате все это оканчивается ничем и свет опять ускользает. Это безнадежно; когда я пытаюсь помочь видению своими рациональными размышлениями, конструкции разума заслоняют свет и уводят меня прочь; когда же я отключаю разум и лишь пассивно ожидаю, что свет сам превратится в познание, видение исчезает, ибо ему не за что зацепиться. Меня одолевают беспомощность и злость. Вдобавок в такие моменты я совершенно точно знаю, что решение окажется очень простым и что если когда-нибудь мне удастся отыскать его, то я вынужден буду сам смеяться над собой – мол, как же это я не нашел его раньше.

Если момент озарения приближается в тот момент – да, бывает и такое, – когда зверь находится рядом со мной, то он умолкает и серьезно смотрит на меня глубокими кошачьими глазами. Он ничего не говорит, его гибкое тело дрожит от напряжения. Мы долго молча глядим друг на друга, я смотрю на зверя, и в моих глазах читается одна-единственная просьба – я хочу, чтобы он помог мне, чтобы подсказал, но зверь молчит, я знаю, что он не в силах помочь мне, он смотрит на меня, и в его глазах я вижу обращенную ко мне просьбу вспомнить. Когда же зверь наконец понимает, что я снова проиграл, он колотит меня лапками, кусает в лодыжку и уходит прочь – по своим загадочным тропкам, вьющимся среди мебели.

 

Волна

Бушующее море в ночь после кораблекрушения: я отчаянно вцепился в бревно, волна несет меня прямо к берегу и тут же тащит назад, я пытаюсь ухватиться за первый попавшийся предмет – это оказывается мягкая софа, но рука каждый раз соскальзывает с гладкой, туго натянутой обивки в больших цветах. Софа стоит в углу комнаты, в центре которой находится круглый стол; над ним горит висячая лампа, а возле стола сидит заместитель Восагло с детьми и по-идиотски учит их жизни. Они наверняка помогли бы мне, подали бы руку и вытащили меня из страшных черных волн, но они не знают обо мне, не знают о море, которое заливает уже края их комнаты, кому какое дело до того, что творится в темных углах, там, куда не достигает свет висячей лампы, – за спинками диванов. Наша территория невелика, мы живем посредине. Глухо рокоча, набегает мощная волна, подхватывает меня и несет обратно в необъятное море, свет лампы удаляется и исчезает.

 

Хобот

У меня есть маленький слон. Он увязался за мной в парке Стромовка, и с тех пор мы не расстаемся. Ростом он с метр. Сначала я беспокоился о том, что же будет, когда он вырастет, но похоже, выше он уже не станет. Он ласковый и игривый, но только когда мы с ним остаемся вдвоем; в компании ему не по себе, присутствие людей и зверей всегда тяготит и угнетает его, он переминается с ноги на ногу, а хобот его резко и нервно подергивается. Он очень ранимый и жутко от всего страдает. Слоненок просто чемпион по страданиям, но страдает он вовсе не от боли или тоски; он не то чтобы расстраивается из-за пустяков, а воспринимает каждый из них как еще одну капельку, что пополняет собой безбрежный океан горестей, глубины которого открываются ему с каждым ударом судьбы.

Когда мы вместе идем по улице, прохожие смеются и дразнятся, что у меня собака с хоботом. Им, бедолагам, животное с хоботом, даже если оно милое и славное, кажется забавным – и все потому, что дома принято держать собаку, а не слона. Если бы в обычае было обзаводиться слонами, они бы животики себе надорвали, глядя, как я прогуливаюсь с овчаркой, и наверняка дразнили бы ее – мол, где же она потеряла хобот. Люди часто бывают способны на удивительные и самоотверженные поступки, но вместе с тем не могут проявить терпимость к хоботу. А хобот, кстати, очень удобен и практичен. Я грущу, и слон ощущает себя безмерно виноватым и за свой хобот, и вообще за свое существование.

Он любит ходить со мной в походы: я шагаю впереди – по лесной дороге или по полевой меже с картой в руке, а слон топает позади, и у обоих на спине рюкзаки. Однажды мы шли к замку Карлштейн и по дороге остановились в Вонокласах перекусить. Я заказал для обоих суп из потрохов. Слон благовоспитанно сел на стул и принялся есть: он окунал хобот в тарелку, втягивал немного супу и отправлял его в рот. При такой манере еды нельзя было избежать громкого хлюпанья, и посетители – это были дачники с дряблыми животами, свисавшими поверх резинок тренировочных штанов, – принялись смеяться над слоном и передразнивать его. Слон перестал есть, хотя был голоден, опустил хобот и с несчастным видом замер над супом. В его глазах снова появились чувство бесконечной вины и мольба о прощении. Я убеждал его не обращать на них внимания и спокойно есть дальше. Он не виноват, что ест шумно; будь у них хобот, они тоже не смогли бы глотать суп без хлюпанья. Но слон сидел неподвижно и молча страдал. Что мне оставалось делать? Можно было тоже не есть из солидарности с ним, но я понимал: слон увидит, что из-за него я остался голодным, и ему станет еще горше. Я доел свой суп, и мы ушли. И потом брели молча, хотя прежде ему было весело, он бегал вокруг меня и шутливо пихал меня головой. Когда показался долгожданный Карлштейн, я увидел, что слон старательно притворяется довольным – только ради меня. В его глазах стояли слезы.

В ту минуту я больше всего на свете желал, чтобы у меня тоже вырос хобот. Я видел, как страдает маленький слон, и мне казалось ужасно несправедливым, что сам я спокойно хожу по свету без хобота. Получалось, что хобот создает между нами непреодолимую преграду; хотя слон действительно любил меня, в силу тут вступал некий закон природы, который я сформулировал в виде пословицы: «Хоботный бесхоботного не разумеет». Но мое желание так и не исполнилось.

 

Автомобили

Из Праги в 7 часов 30 минут со скоростью 95 километров в час по Брненскому шоссе выезжает черный, тщательно вымытый автомобиль «Татра-113», в котором на заднем сиденье за водителем сидит белая птица величиной со страуса, но с длинным и толстым желтым клювом. Приблизительно раз в пять минут птица клюет водителя в голову. Тот большей частью не обращает на это внимания, но иногда начинает злиться, хватает сложенную газету, которая лежит на пустом переднем сиденье, поворачивается назад, левой рукой держится за руль, а правой тычет птицу газетой в голову и кричит: «Прекрати, кретин! У тебя и вправду птичьи мозги!» Птица корчится на заднем сиденье и испуганно верещит, но спустя пять минут снова клюет водителя.

В тот же день в 8 часов 15 минут из Брно в Прагу выезжает со скоростью 70 километров в час грузовик с турецкими номерами. Никакого груза он не везет, внутри находится только сорокапятилетний доцент эстетики Б. Он, привязанный в задней части грузовика к ручке двери, смотрит странный фильм, который показывают на экране, размещенном в другом конце машины. Доцент видит в фильме самого себя: как ночью он лежит в постели с женой в своей вилле и спит; жена тихо встает и выходит в сад, где сзади у забора ее ждут фантастические чудища – толстые жабы размером с собаку, обросшие длинной кудрявой шерстью, с лосиными рогами на голове и с большими лохматыми крыльями. Между кончиками рогов пробегают электрические разряды. Жабы летают вокруг жены, которая безмолвно стоит в белой ночной рубашке, длинные клочья шерсти на их крыльях красиво развеваются, твари облизывают женщине лицо и скулят от радости, как собаки. Женщина нежно гладит их по головам и прижимает к себе, а потом быстро возвращается через темный сад домой и ложится обратно в постель. В этом году двадцать лет как доцент Б. женился на ней.

Расстояние от Праги до Брно по шоссе – 202 километра.

Во сколько часов и на каком километре автомобили встретятся?

 

Медвежонок

Я все время таскаю с собой в рюкзаке за спиной медвежонка. Медведь тяжелый и непрестанно ерзает, поэтому я вечно чувствую себя усталым и раздраженным, с медведем за спиной совершенно невозможно ни на чем сосредоточиться. И мне ничего не хочется – если бы я услышал, что выиграл путешествие в райский сад, то сперва я, наверное, обрадовался бы, но скоро бы сообразил, что и туда мне придется тащиться с медведем на спине, и радости бы как не бывало. Значит, поблагодарю и скажу, что вынужден отказаться по семейным обстоятельствам. Скольких впечатлений я лишился из-за медведя! Я мог пойти на те праздники в садах возле вилл на морском побережье, где гости потехи ради бросают в бассейн кинозвезд в вечерних платьях. С медведем меня никогда никуда не пускали, да я и сам не делал попыток попасть с ним куда-то.

Я давно уже пришел к выводу, что рюкзак с медведем следует сбросить, особенно если учесть, что я никак не могу вспомнить, почему я вообще начал его носить, медведь, между прочим, так и не стал ручным, он живет в своем собственном мирке, что-то бормочет себе под нос и нисколько мною не интересуется. Однако трудно решительно отказаться от того, что делал почти всю жизнь, это требует даже большего мужества, чем геройски встретиться лицом к лицу с неожиданной опасностью. Хотя у меня и мирный нрав, я тоже могу разозлиться и подраться (а с медведем на спине это не так-то просто, во время драки он частенько еще и за ухо меня кусает), когда в Радлицах я иду мимо унылого входа в Лабиринт, от которого все стараются держаться подальше, то из чистого любопытства нередко забираюсь внутрь и тычу в спящего Минотавра зонтиком, я могу преспокойно беседовать с Медузой Горгоной – войдя в ресторан, она садится за мой столик, и прочие посетители в ужасе разбегаются. Однако снять рюкзак у меня пока духу не хватает. Что такое Медуза горгона в сравнении с медвежонком за спиной? Бывают минуты, когда я резко останавливаюсь посреди улицы и говорю себе: «Идиот, разве можно неизвестно зачем так долго таскать на себе медведя! Сейчас же пойду домой, сниму рюкзак и больше никогда его не надену». И меня охватывает счастье, я представляю, как бегу по городу, свободный от многолетнего бремени, скачу по тротуарам длинными плавными прыжками, как космонавт на Луне, достигая второго этажа и маша людям в окнах. Уже поздно, но ворота вилл на морском побережье наверняка еще не заперты, быть может, я попаду на вечернее празднество, успею бросить в бассейн хотя бы одну кинозвезду.

Но тут же во мне начинают зарождаться сомнения, и внутренний голос говорит: «Спокойно, не торопись, ведь это не просто – сделать такой ответственный шаг. Семь раз отмерь, один отрежь. Хорошенько все обдумай, времени достаточно. Лучше подожди еще».

И я жду, и смелость покидает меня, и я по-прежнему брожу по улицам с медвежонком за спиной.

 

Скульптор

Дом, в котором я живу, пристроен к скале; стены просторных и светлых передних комнат с окнами на улицу сделаны из кирпича, но темные и холодные задние комнаты, которые служат погребами и чуланами, высечены прямо в камне. Расширяя одну из этих комнат, рабочие натолкнулись на расщелину, из которой мощным потоком вырвалась жгучая магма; очевидно, она попадает на поверхность через расщелины в массиве скалы из какого-то кипящего подземного озера. Теперь на устье расщелины установлен металлический затвор; он состоит из двух частей – крана, торчащего вертикально вверх, и колеса, поворотом которого можно усилить или ослабить приток магмы к крану. В центре комнаты – емкость с холодной водой. Когда я несколько раз поворачиваю колесо против часовой стрелки, из крана вырывается обжигающая магма, озаряющая голые стены комнаты красными отблесками, крутой Дугой она течет в бассейн, слышится шипение воды, и над ним поднимаются клубы пара, заполняющие всю комнату, потом наступает тишина, красно светящаяся изнутри магма медленно гаснет под толщей воды, застывая и образуя причудливые фигуры. Эта процедура опасна; с одной стороны, я должен остерегаться капель, разлетающихся по комнате, с другой – кран следует оставлять открытым только на долю секунды и тут же поворачивать колесо обратно. Достаточно чуть-чуть зазеваться, и кран лопнет под напором жгучей массы, которая быстро затопит весь дом. Благодаря долгим тренировкам я проделываю все это довольно ловко, мое тело аккуратно повторяет одни и те же необходимые движения, так что я даже не задумываюсь о них – вот почему я до сих пор не покалечился и не причинил ущерба дому.

Когда магма в бассейне остывает и твердеет, я вылавливаю фигуру, которая родилась под водой, переношу ее в переднюю комнату, ставлю в центр стола, долго рассматриваю, окидываю взглядом все ее выступы и впадины, все ее изгибы, а потом берусь за работу: начинаю подтесывать и подтачивать разные места так, чтобы они уподобились формам, которые уже есть в моей голове, я не приспосабливаю выступы и впадины остывшей магмы к своим целям и идеям, а скорее подчиняюсь глядящим на меня формам и обнажаю то невидимое, что дремлет внутри их, подобно завязи плода, то, к чему внутренне стремятся сами существующие формы и в чем они находят свое воплощение. Для меня магма – это не пассивный, податливый материал, но организм, пропитанный внутренними импульсами; необходимо прислушиваться к ним, необходимо следовать по пути перемен, который они открывают. Моя работа – это лишь материализация причудливых подземных снов, снов, которые я не понимаю, которые часто пугают меня своим темным пламенем, но которые отчего-то близки и знакомы мне. В каком волшебном дворце, в каком позабытом родном доме я уже встречался с этими неуступчивыми формами?

Есть люди, которые посвящают массу времени размышлениям о том, какие мысли я хотел выразить своими скульптурами. Иногда им кажется, что они это поняли, и тогда они выдумывают о моих работах хитроумные и сложные теории. Некоторые поздравляют меня с глубиной и оригинальностью того способа мышления, что открылся им благодаря моим скульптурам, и с тем, как замечательно мне удалось его выразить, другие склоняются к точке зрения, что способ этот глуп и опасно ошибочен. Однако творчество в том виде, как его представляют все эти охотники за мыслями, не имеет для меня никакого смысла. Меня занимает рождение неизвестного, незаметный и пугающий рост таинственного живого существа, созревание в этих формах свободного будущего. Сводить реальность к чему-то уже существовавшему прежде, пускай только в замыслах, по-моему, означает подменять живой организм высохшей оболочкой жизни, то есть идти по пути смерти, жертвовать будущим ради прошлого и еле осязаемым, ненавязчиво господствующим размеренным порядком ради порядка репрессивного.

Другие прекрасно видят, что я не навязываю формам никаких намерений или идей, однако такой мой подход к формам вызывает у них недовольство, они утверждают, что я проявляю пассивность, которая не имеет ничего общего с истинным творчеством. Любопытно, что активностью они считают простое уподобление реальности готовому образцу замысла, который у них всегда под рукой, тогда как утомительные поиски, во время которых нужно то и дело нащупывать в тумане ту или иную неясную форму, для них – ленивая пассивность.

Некоторым, напротив, вообще не нравится, что я искажаю случайно возникшие в бассейне формы, которые они объявляют единственно аутентичными, – своим вторжением я якобы уничтожаю прекрасные скульптуры, созданные водой. Но и с этими критиками я не могу согласиться. То, что извергается, вовсе не являет собой истинное выражение глубины, источник всегда загрязнен слоями, сквозь которые он пробился. Его нужно долго, неспешно и терпеливо очищать. Нужно дойти до начала, начало таит в себе загадку и смысл всех частей целого, возникшего из него. А истинное начало, как говорит Гегель, – в конце.

Разумеется, я знаю, что однажды это окончится плохо, что я не успею вовремя закрыть кран или же затвор повредится от долгого использования, резьба винтов сотрется, детали разболтаются, и поток жгучей магмы разольется по дому, поглотит мебель, ковры, картины и книги, зальет и расплавит все скульптуры, которые таким образом вернутся к прежним немым снам бесформенности; порой я гляжу на них, и мне кажется, что они только этого и ждут. Почему же в таком случае я не покончу с опасными играми? Когда меня спрашивают об этом, я отвечаю по-разному, иногда: «Потому что не в силах сойти с тропы порока», а иногда: «Потому что считаю это своим долгом». При этом оба мои ответа правдивы. Некоторые ненавидят меня из-за моих скульптур, говорят, что я безответственный певец хаоса, продавший душу силам зла; бывают минуты, особенно летом, по утрам, когда я, разбуженный первым, холодным еще, лучом света, готов согласиться со своими злейшими врагами, и тогда меня охватывает острая боль при мысли о том, сколько лет жизни я убил на нечто лишнее и вредное. Вот встану, обещаю я себе, и тут же разобью все эти проклятые скульптуры, запру заднюю комнату и больше никогда не войду туда. Потом я опять засыпаю, а когда просыпаюсь, вид у скульптур уже приветливый, они стоят на полках, как тихие зверушки, и шепчут неясные слова, полные спокойствия и отрады.

 

«У паука»

Через большое окно ресторанчика «У паука», что расположен в пассаже между Целетной и Штупартской улицами, виден внутренний дворик. Летом там можно сидеть за столиком под тентом, но сейчас, в октябре, столы и тенты убраны, дворик, окруженный высокой стеной, пуст, и худой юноша в круглых очках борется там с отвратительным чешуйчатым чудовищем. Посетители пьют вино и кофе, хрумкают солеными палочками, делятся впечатлениями об отпусках и сплетничают, мужчины в расстегнутых пиджаках говорят о бизнесе, вытаскивают из черных портфелей большие компьютерные распечатки, раскладывают их на столе и ищут в них какие-то цифры. Окно, за которым происходит неравный бой, служит посетителям чем-то вроде телевизора с выключенным звуком, какой часто можно видеть на полочке в деревенских пивных: он не мешает разговорам, но иногда ради разнообразия посетители поглядывают на экран. Действие на экране разворачивается жуткое, чудовище оглушило юношу ловким ударом хвоста по голове, схватило зубами за воротник куртки и так вот совершает по дворику круг почета. Из угла доносится пронзительный женский смех, кто-то рядом со мной заказывает бехеровку, удар хвостом не прервал ни единой фразы, не увеличил ни единой паузы между словами, мутный поток сплетен и затасканных мудростей все так же течет через зал. Я не выдерживаю, хватаю со стола нож и вилку и бегу во дворик. Когда чудовище видит меня, оно отпускает парня – тот со стонами отползает прочь, – клацает зубами и бросается в атаку. Я отражаю удары его лапищ вилкой и ножом, несколько часов мы молча и упорно боремся, за стеклом уже зажегся свет, иногда я замечаю смеющиеся лица, вижу, как нежные руки в браслетах накалывают на вилку жареный картофель. А моя вилка то и дело съезжает с твердых стеклянных чешуек, отражающих ресторанные огни, и нож тоже соскальзывает – похоже, столовый прибор не лучшее оружие для змееборца. В какой глупой сказке я оказался, ради чего, собственно, сражаюсь перед равнодушной публикой за окном? Чудовище играет со мной как кошка с мышью, его пасть невыносимо смердит смесью из вони деревенских летних выгребных ям и резкого запаха бульонных кубиков, как на вокзале в Кралупах; утробное амбре чудовища дурманит меня, как сильный наркотик, от него кружится голова и немеют члены. Как раз в тот момент, когда зверюга схватила меня лапами за горло и прижала к земле, я услышал стук в стекло: официант, виновато разводя руками, показывает мне неоплаченный счет за один кофе-эспрессо (четыре кроны). Я не злюсь, я скорее радуюсь, что кто-то вообще обратил на меня внимание, что обо мне не забыли окончательно, в свое оправдание я указываю официанту на чудовище, которое шумно хрипит мне в ухо. Официант уходит и больше не возвращается, похоже, он великодушно простил мне эти четыре кроны. Голова чудовища склоняется надо мной, я вижу открытую пасть и в глубине ее – черную гортань, от отвратительного запаха у меня начинаются галлюцинации: жаркое лето, я лежу на пляже Мала в заливе Кап д'Ай на Лазурном берегу, голова чудовища превратилась в лицо прекрасной загорелой девушки в купальнике, которая склоняется надо мной и улыбается, она говорит: «Забудь обо всем, у тебя же отпуск, лежи, слушай море…›; за ней в горячем мареве дрожит продолговатый полуостров Сен-Жан-Кап-Ферра с белыми виллами, тонущими в зелени садов. Я молча улыбаюсь девушке и засыпаю.

Проснулся я только утром следующего дня (не на пляже, а во дворике). Ресторанчик был еще закрыт, но персонал уже собрался, официантки стелили скатерти, а метрдотель считал у кассы деньги. Я вошел внутрь и с бесконечными извинениями расплатился, дал официанту десять крон вместо четырех, тот сунул монету в кошелек и благосклонно махнул рукой: мол, хорошо-хорошо, не будем больше об этом. Так нынешней осенью я сражался во внутреннем дворике с драконом.

 

Главы

Несколько лет назад в одном маленьком городе, где мне надо было сделать пересадку, я опоздал на поезд и потому провел ночь в местной гостинице. У себя в номере на дне рассохшегося ящика ночного столика я нашел лист бумаги, забытый кем-то из прежних постояльцев. Листок был измят и заляпан большими жирными пятнами – похоже, в него заворачивали что-то съестное. Когда я рассмотрел бумажку повнимательнее, то обнаружил, что на ней напечатано оглавление книги, из которой этот листок и вырвали. Видимо, это был какой-то роман, но ни автор, ни название мне не известны.

ОГЛАВЛЕНИЕ

Странное объявление – 3

Красная комната на Кампе – 11

Книга в сафьяновом переплете – 19

Рассказ о тетушке Люции: цюрихские вакханалии – 33

Ночная гладь – 42

Продолжение рассказа о тетушке Люции:

исчезновение Адальберта в Лугано; черные псы – 46

Букинистический магазин на Карловой улице – 57

Ночные огни на Стрелецком острове – 64

Братство – 75

Блеск черных зеркал – 83

Перстень Адальберта – 87

Загадочный трамвай – 94

Исчезновение Люции – 99

Тишина – 108

Неожиданное разоблачение в ресторане «У городской библиотеки» – 114

Шляпа Генриха фон Кляйста – 122

Тайна узора на вязаном одеяльце – 130

Феноменологи в кабачке «У двух солнц» – 138

Автоматическая гиена – 149

Смерть в 16-м томе «Гуссерлианы» – 158

Схватка на крыше храма Св Вита – 170

Беседа с дьяволом – 181

Сон о Люции – 190

Ли Цзы Чэн: приветливый библиофил или кровожадная бестия? – 203

Явление по телевизору – 216

Чего не учел Людвиг Витгенштейн – 222

Муравьед – 231

Сады, крики в ночи – 239

За стеной – 244

Трансцендентальный идеализм в кафе «Корона» – 249

«Кафка Кафкой, а в спальне – самолет» – 258

Фиолетовый яд – 271

Обнаружение дневника Адальберта – 283

Национальный музей: шестое ребро кита – 294

Подземный коридор – 303

Внутри памятника святому Вацлаву – 308

Трон – 321

Красные флаконы, ледяные изумруды – 335

Задняя сторона портрета Люции – 344

Двухметровый лишайник – 357

Элегия о ночном такси – 369

Афоризмы в вилле на Баррандове – 377

Метафизика в бассейне – 389

Рассказ доктора научного марксизма Красного; почему Адальберт питает слабость к японкам – 401

Братство снова вмешивается – 412

Кто такой доктор Красный? – 426

Призраки ночных перронов – 435

Кошмар в международном экспрессе – 448

Лжепроводник – 461

Находка в антиквариате на рю Буси – 472

«Enfer ou Ciel, qu importe» [4] – 481

Убийство в passé simple – 495

Адальберт снова исчезает; дроктор Красный покупает себе метиса-параноика – 509

Следы ведут на юг м526

Гнетущие сны в отеле «Негреско» – 539

Бар на Promenade des Anglais – 553

Лангусты Ли Цзы Чэна – 564

Мраморная лестница – 575

Танцы и прикосновения – 587

Холод жемчуга – 602

Яхта с бирюзовыми парусами – 618

Ночная перестрелка на море – 630

Надгробье в палермском кафедральном соборе – 639

Агригенто: Долина храмов – 648

Терраса средь пиний – 661

Песнь Люции – 675

Море – 688

 

Ничто

Читая любую книгу, я завидовал не таланту автора, красоте его стиля или глубине идей, а скорее тому, что у него есть какие-то убеждения и что он, судя по всему, уверен, что эти убеждения действительно его. Еще я неустанно поражаюсь тому, что люди носят с собой свои убеждения наподобие багажа и, когда спросишь их о чем-нибудь, тотчас открывают какой-нибудь чемодан и начинают вынимать из него вещи. Для меня это непостижимо. Я никаких убеждений в прямом смысле этого слова никогда не имел и не имею до сих пор. Разумеется, я никогда в этом не признавался; в обществе я всегда притворялся, что у меня целый склад всевозможных убеждений, которые перед употреблением надо только разбавить и перемешать, что мне достаточно просто зайти на этот склад и достать какое-нибудь из них. На самом же деле я спешно мастерил из подручного материала и скреплял проволокой муляж убеждения. Разумеется, получалось неуклюжее, хрупкое и зачастую жуткое творение. Стоило легонечко ткнуть – и оно прогибалось в суставах и разваливалось на куски. А окружающие между тем извлекали прекрасно действующие, ладно скроенные, натертые до блеска и гигиеничные убеждения, и вскоре они заполоняли все вокруг, так что мы даже не видели друг друга. Я стеснялся до ужаса.

Люди скорее всего пишут именно для того, чтобы высказать свои убеждения и сообщить о них другим. Для чего же в таком случае пишу я? Процесс писания заменяет мне изгнание бесов, а может, поездку в Чешский Крумлов или истребление насекомых. Так или иначе, но писать, когда у вас нет никаких убеждений, невесело; вдобавок это чревато большими проблемами. Поэтому в прежние времена я даже охотился за убеждениями. Я неустанно был начеку, караулил, не появится ли среди моих мыслей какое-нибудь убеждение. Иногда это случалось: тогда я набрасывался на него, хватал в зубы, волочил домой, поскуливая на лестнице от нетерпения, а дома принимался осматривать его со всех сторон, обнюхивать, тянуть, крутить и плести из него литературное произведение.

Однако через какое-то время меня непременно охватывали сомнения: а действительно ли это мое убеждение? Я отпускал его, отступал на несколько шагов, ходил вокруг, внимательно разглядывал, тыкал в него пальцем: оно вдруг начинало казаться мне какой-то чужой тварью, которая лукаво втерлась в доверие, зверем, которого я не понимаю и к которому не имею никакого отношения. «Так, – говорил я себе, – похоже, ты заботишься о птенце кукушки». Мне противна даже мысль о том, что я должен показаться на людях с этим наглым и несимпатичным чужаком и представлять его как свое убеждение. Мне кажется, я чувствовал бы себя подобным же образом, пойди я на прогулку в парк с подброшенным мне детенышем кикиморы – уродцем с огромной, похожей на арбуз головой и лягушачьим ртом до ушей.

В таких случаях я проверяю, не является ли моим убеждением как раз обратное, – и надо же, оно мне и впрямь нравится, оно меня просто очаровывает, обратное – это мое истинное убеждение. И я кидаюсь на это противоположное убеждение, мну и вымешиваю его, как тесто, чтобы слепить из него произведение, – а через какое-то время все повторяется, и противоположное внезапно кажется мне чужим и гадким, я брезгую до него дотронуться и даже думать о нем. В конце концов я отказываюсь и от этого убеждения – творческий процесс завершен, от убеждений не осталось и следа; я сижу, похожий на растерянного енота, который так долго полоскал в воде кусочек сахара, что тот растаял.

Однажды я поставил необычный эксперимент. Я, по обыкновению, ждал, не появится ли какое-нибудь убеждение, – но напрасно. И вдруг меня осенило: а что если хотя бы взглянуть на «ничто»? Может, мне удастся из него что-нибудь выжать, раз никакого убеждения все равно нет? Я впервые в жизни присмотрелся к «ничто». Оно лениво клубилось, точно туманный водоворот, и издавало негромкий шум. Что, собственно, таится в «ничто»? Мне пришло в голову, что вычтенные числа не исчезают в нуле за знаком равенства, а остаются в нем в какой-то особой форме, в виде математического запаха, – причем существуют самые разные нули, несхожие по запаху. «Ничто» – это действительно ничто? Мы уделяем ему так мало внимания. Мы видим только то, что сами соблаговолили признать «чем-то», только затвердевшие, готовые формы; «ничто» для нас – тайная область за границами этого «нечто». Однако действительно ли в той области, которой мы пренебрегли, находится пустота? Не ждет ли нас в этих презираемых уголках бытия, на задворках существования встреча с удивительной яркой жизнью, для которой «нечто» всего лишь треснувшая и сброшенная скорлупа, с жизнью, в пульсации сил которой скрывается секрет «чего-то», настолько позабытый, что мы о нем даже не спрашиваем?

Впервые в жизни я прислушиваюсь к тихой музыке этого «ничто». Постепенно я начинаю различать в негромком шуме голоса и мелодии, слова, неуверенно складывающиеся из еще неостывшей материи звуков и сохраняющие в себе ее пульс. Я становлюсь свидетелем удивительной космогонии языка – тут пузырятся едва зарождающиеся мысли, пока еще не освободившиеся от пут образов и снов, тут сияют внутренним светом образы, до сих пор пронизанные таинственными первобытными ритмами, которые воссоздают из них давно утраченное единство. Сколько же предстоит работы: надо заботиться о чистоте этого родника, следить, чтобы его не засорили отложения убеждений, которые мгновенно заполоняют все вокруг, прилагать усилия к тому, чтобы струя, бьющая из родника, не превратилась, окаменев, в убеждение, которое потом можно было бы носить в кармане.

У всех есть убеждения – вот тоска-то! Люди встречаются и обмениваются своими точками зрения, как дикари цветными стеклышками. Они кидаются ими друг в друга. Закусывают ими. Я ужинаю в «Монастырском погребке», а за соседним столом сидит огромный и страшно лохматый зверь, который сосредоточенно пожирает тарелки и приборы. Мужчина, сидящий со своей молодой спутницей рядом со мной, очень нервничает и с негодованием говорит: «Я убежден, что кто-то должен это прекратить». Зверь, даже не оборачиваясь, гундосит с набитой пастью: «А я убежден, что если вы в вашем возрасте решили соблазнить молоденькую девушку, то вам следовало надеть менее безвкусный галстук». Создания, возникающие из ничего, пока еще незаметны и непостоянны, вполне возможно, что нам никогда не удастся извлечь из них пользу, однако они радуют уже самим своим существованием. Неверно было бы относиться к миру, скрытому в «ничто», как к башне из слоновой кости, отделенной от нашего мира; возможно, это и есть наш мир, находящийся в стадии сотворения, и в нем до сих пор бродят силы, которые его создают; несмотря на всю его фантастичность, он совершенно реален. Так будем же учиться понимать его тихий язык.

 

Ящеры

Мне не везет. Почти каждый раз, когда я прихожу в театр, на сцене играют ящеры. Я никогда ничего не имел против ящеров, хотя многим людям они противны, но все же я не могу привыкнуть к тому, что они разыгрывают на сцене «Наших удальцов» или «Нору» либо поют в «Проданной невесте», и тогда в счастливом финале ящер Еник и ящер Марженка неуклюже тычутся друг в дружку длинными мордами. Бедный Бедржих Сметана, бедный Карел Сабина. Ящеры всегда играют на редкость скверно, их жестикуляция неестественна, у них плохая дикция, и в довершение они прегромко топают. Мне всегда хочется закричать: «Пошел вон, ящер!» – но остальные зрители молчат, смотрят и аплодируют, и я тоже молчу – даже после такого кошмара, как «Лебединое озеро» в исполнении ящеров.

Я заметил, что, покидая театр после представления, зрители старательно избегают любых упоминаний о ящерах. При этом ощущается напряжение, подобное тому, какое возникает, когда в присутствии горбатого люди стараются не говорить о горбе, спине или позвоночнике. Зрители даже не произносят слов, созвучных слову «ящер». Разумеется, при горбатом, несмотря на все усилия (а часто именно благодаря им), в разговор непременно пролезет какой-нибудь горб, причем появится он во фразе, где ему совсем не место, точно так же повсюду пролезают и ящеры, они подстерегают за каждым словом – например, наречие «еще» так и норовит превратиться в ящера. Когда такая неприятность случается, все застывают, а несчастный, у которого вырвалось роковое слово, краснеет, как отец, выронивший на глазах у четырнадцатилетней дочери из кармана презерватив, и быстренько пытается дрожащим голосом замять разговор. На следующий день я читаю в газете рецензию на спектакль, и о ящерах там ни слова. Я полагал бы, что страдаю галлюцинациями, если бы не напряженные, искаженные страхом лица зрителей, которые явно боятся нарушить главное табу: этих хитрецов выдают их с великим трудом изображаемые спокойствие и беззаботность; они видят ящеров так же, как и я. Для меня остается загадкой, откуда взялись в нашем городе ящеры и почему они играют в «Проданной невесте», и еще мне непонятно, отчего все так упорно молчат о них. По-моему, нет ничего страшного в том, чтобы заговорить о ящерах. (Но почему тогда я сам молчу о них? Возможно, все ждут, все мы ждем, что кто-то первым прервет молчание, а потом к нему присоединятся остальные и начнут выкрикивать один громче другого: «Ящер! Фи, ящер!» – а дамы будут падать в обморок от отвращения. Когда-то нашелся один ребенок, который закричал, что король голый; может, мы тоже ждем возгласа ребенка. Однако наши дети, похоже, воспитаны так, что тоже не станут заговаривать о ящерах – во всяком случае при взрослых; а вот когда они остаются одни, то рисуют ящеров мелом на стене, ощущая при этом такую же радость от нарушения табу, какую испытывали мы, когда разрисовывали стены ромбиками; мальчишки выпендриваются перед девчонками, громко выкрикивая это страшное слово, и стараются произнести «ш» с неприличным причмокиванием, а девчонки восторженно хихикают.)

После спектакля я выхожу из театра и хочу яще – то есть еще (эти ужасные животные залезают даже в мою пишущую машинку) – немного пройтись по свежему воздуху: на задах театра я вижу ящеров – они выходят из служебного подъезда, на них элегантные серые и синие пальто, на самках дорогие шубы, ящеры смеются и перекрикиваются, драгоценности сверкают, слышны хлопанье автомобильных дверец и шум включаемых моторов. Откуда бы ни взялись ящеры, какова бы ни была цель их появления, зачем мы придумываем бессмысленные правила, соблюдение которых причиняет нам больше проблем и мучений, чем все ящеры, вместе взятые? И главное: как все неуклюже, как всерьез! Ночью после спектакля муж и жена лежат в постели и молчат, оба думают о ящерах, но ни один из них об этом не заговаривает. Похоже, будто ящер лежит между ними, прямо посредине супружеского ложа, недвижный и довольный. Так ящеры тихой сапой проникают в дома, и это куда хуже испорченного вечера в театре. В конце концов, кто знает, не станет ли однажды метафора реальностью, быть может, как-то среди белого дня в квартиру и в самом деле проскользнет ящер и устроится в уголке гостиной, – конечно, ни у кого не хватит смелости заговорить о нем, за воскресным обедом все домочадцы будут сидеть опустив головы, глядя в свои тарелки и покраснев до корней волос. В робкой тишине будут звякать приборы, раздаваться покашливание ящера из угла, и все будут притворяться, будто не слышат его. Вы можете представить себе такую жизнь с ящером, которая длилась бы многие годы? Конечно можете. Я тоже могу представить себе такое.

Конечно, скорее всего актеров-ящеров на сценах со временем поубавится, и в конце концов играть снова будут только люди и все вернется на круги своя. О ящерах позабудут, все станут сомневаться в том, что ящеры вообще были, что это не обман, не застрявший в памяти сон; однако люди не осмелятся расспрашивать о них друг друга. Так что следующее поколение вырастет в полном неведении о ящерах.

 

У телефонной будки

Уже два часа я стою на Гавелской площади у телефонной будки, неподалеку от магазина тканей и занавесок; мне нужно позвонить по срочному и неотложному делу, но будка занята, и не похоже, чтобы тот, кто внутри, собирался заканчивать разговор. Может, постучать? Но это невежливо, лучше подожду еще. А он все не заканчивает, постучу, хотя бы тихонько. Хм, кажется, он меня даже не заметил, постучу погромче. Нет, лучше не стану, не хочу быть назойливым. Вообще-то там какой-то странный субъект, я такого никогда не видел. Когда мне приходилось ждать у будки, там всегда находились мужчина, или женщина, или ребенок, а в этой будке – морской конек, ростом со взрослого человека, с кончиком хвоста, аккуратно закрученным спиралью. Куда же он звонит? На морское дно? Будка до потолка заполнена водой, и это тоже странно. Когда конек соберется выходить, мне придется быть повнимательнее: дверь откроется и вся вода выплеснется наружу. А как, интересно, он пойдет по улице? Надо будет посмотреть. На хвосте поскачет? А может, он вовсе и не разговаривает, просто тычет мордочкой в трубку. Может, он хочет ее съесть. Даже не держит трубку у уха. А у морских коньков вообще есть уши? Может, он посылает ультразвуковые сигналы, как летучая мышь. Или думает, что телефонная будка – это аквариум. А может, он здесь прячется – через месяц Рождество, и люди ищут рыбу. Хотя рыба ли морской конек? Людям-то все равно, они засунут его в ванну, а в сочельник съедят. И еще будут повсюду хвастаться, какой достали деликатес. Ну, до Рождества он тут вряд ли простоит. Да нет, конек разговаривает, он такой сосредоточенный, подожду еще. Наверняка скоро закончит, о чем можно столько говорить? А вода не испортит телефонный аппарат? Не то я никуда не дозвонюсь. Разве что на дно морское. Зачем мне это, с кем мне там разговаривать? С медузой? Нет уж, с медузой говорить не буду, мне нужен кое-кто другой. Сначала морской конек казался мне симпатичным, я ходил вокруг будки и разглядывал его, хотел даже угостить конфетой, когда выйдет, но теперь он мне разонравился, он такой скользкий, отвратительный. Брр, я бы побрезговал до него дотронуться. Мне неприятно, что придется браться за трубку, в которую он совал свое рыльце. Оберну ее платком. Если бы в кафе он подошел к моему столику и спросил, можно ли присесть, я бы без обиняков ответил, что место занято. Чего доброго, еще газету мне намочит. И люди обо мне подумают бог знает что, увидев меня с морским коньком. А как нам беседовать? С помощью ультразвука? Кроме того, мне не хочется видеть, как он сует свой длинный нос в кофейную чашечку. Он наверняка с трудом его туда втиснет, и чашка повиснет на носу, как фарфоровый намордник. Вот смеху-то будет. Но я его жалеть не стану. Он, наверное, попросит меня снять чашку у него с морды, у него-то самого рук нет. А я притворюсь, что читаю газету и не слышу. Похоже, я его ненавижу. Это действительно мерзкое создание, и хвост у него как у поросенка. Хотя, с другой стороны… Он такой смирный, другое животное разозлилось бы, что я все время брожу вокруг будки, выскочило бы и погналось за мной по Гавелской площади, а потом изловило бы и отнесло в свою нору. Там оно учило бы на мне детенышей ловить людей – даст отбежать немного, а потом показывает: значит, догоняете его, прыгаете и бьете лапкой, вот так, правильно, а теперь сворачиваете его, как рулет, и уносите. А конек не такой, он смирный, терпеливый, и мордочка у него кроткая, интеллигентная, и в глазах отражаются тайны морских глубин. Он чистенький, аккуратно вымытый, другие животные и вовсе к воде не подходят или нарочно валяются в грязи. Будь на его месте другой зверь, он наверняка изгваздал бы весь телефон, так что на трубку налип бы толстый слой какой-нибудь дряни. Я не имею права вот так с наскока осуждать конька. И потом, откуда мне знать, что его звонок менее важен, чем мой? Нам кажется, что все значительное происходит только на суше, а суша между тем занимает лишь малую часть поверхности земли. Т.С.Элиот пишет в стихотворении «The Dry Salvages», что мы до тех пор не задумываемся о водной стихии и ее тайнах, пока вода сама не напомнит о себе тем, что угрожающе выйдет из берегов, меж которых она текла прежде тихо и незаметно. Или тем, что приходится ждать возле будки, где звонит по телефону морской конек, добавлю я от себя. Но все же он мог бы и поторопиться. Может, поискать другую будку? Да нет, раз уж я так долго прождал, то уходить жалко. Возможно, в другом месте тоже придется ждать, а вероятность, что разговор скоро закончится, здесь выше – с точки зрения статистиков, таких длинных разговоров вообще не бывает. Если б еще не так сильно хотелось есть! В палатке напротив продают колбаски, запах чувствуется даже здесь, я мог бы сходить за колбаской и тут же вернуться. Можно купить две и угостить конька. Хотя… вдруг он решит, что это намек, что я упрекаю его за долгий разговор, – и обидится. Да ладно, вряд ли морские коньки любят колбаски. Кроме того, если я отойду, кто-нибудь может меня опередить. Лучше никуда не отлучаться, а подождать еще. Человек способен выдержать без пищи несколько недель. Конек даже не шевелится, он живой или нет? Может, он резиновый, надувной? Но что делать надувному морскому коньку в телефонной будке? Может, это такая реклама – например, рыбных полуфабрикатов или морских круизов, откуда мне знать. Наверняка он резиновый. У него такой тупой вид. Надо бы открыть дверь и потрогать его. А вдруг он не резиновый? Это будет с моей стороны ужасной бестактностью. Конек, несмотря на свой мирный нрав, обидится и со злости укусит меня. И что я скажу врачу? Что меня на Гавелской площади укусил большой морской конек? Воображаю, куда после таких слов отправят меня на обследование. Кроме того, вода вытечет, и я вымокну. Нет, лучше подожду еще, следует быть терпеливым, помнится, Мэн-Цзы писал о крестьянине, который хотел, чтобы рис поскорее созрел, и для этого выдергивал его из земли, и так лишился урожая. Если б только не эта жуткая холодина. Может, снова постучать в стекло?

 

Канат

Я лезу на высокую отвесную скалу по канату, который свисает с ее вершины; подо мной в пропасти переваливаются клубы тумана. Дует холодный ветер, и темнеет; клонится к вечеру ноябрьский день 1988 года.

На своем пути я встречаюсь с массой странных вещей; жаль, что нет времени подробнее рассмотреть их. Попадаются окна, вставленные в скалу; я заглядываю в них, проползая мимо, и вижу комнаты, которые освещает голубоватое неверное сияние телеэкранов и которые напоминают квартиры в пражских «спальных» районах. А вот телефонный аппарат, прикрепленный к скале; трубка снята и болтается на проводе; когда я прикладываю ее к уху, то слышу писклявый женский голос: «…я с ним больше не могу, лежит, обложившись своими книгами, даже пол не вымоет и читает такие глупости…» Есть здесь и камни, заостренные верхушки которых обтесаны в виде ухмыляющихся голов, в их широко раскрытых ртах свили гнезда белые птицы, они время от времени пронзительно кричат; мне кажется, что это орут на меня каменные головы. Есть и безмолвные знаки на сломах аметистов и агатов, извилистые линии и неровные пятна, которые грозно намекают на то, что могут стать понятными (в таком случае придется, наверное, навсегда перебраться в Азию), влажные щели, заросшие мхом, истекают бирюзовым ядом. Кто-то спускается по канату, нам надо как-то разойтись; это дама в шубе, мы неловко перелезаем друг через друга, острый каблук упирается мне в макушку, я боюсь, что он проткнет мне череп и вонзится в мозг. И что же нам тогда делать? Да лезть дальше: одна босиком, другой с каблуком, всаженным в череп, и со злой горной птицей, которая наверняка совьет себе в туфле гнездо. Женщина перебирается через меня и сердито пинает, ей кажется, что я неловкий, она что-то злобно шипит себе под нос, а потом исчезает в тумане. В глубине кристаллов, вырастающих из скалы, сияет холодный свет. Вот устье туннеля, откуда торчит головная часть локомотива, вот план Праги, вытесанный на скале, на плане обозначены все места, где я жил, рядом с ними что-то написано египетскими иероглифами. Вот висит на цепочке толстая книга, полная отвратительных поговорок; надеюсь, мне удастся забыть их. Бродя средь корней меж янтарем и ядовитыми зубами дождевых червей, нельзя повеситься на кроне. На скальном карнизе – клавиатура из слоновой кости и эбена, на клавиши медленно падают капельки ледяной воды, слышится грустная мелодия, нежный росток сумасшествия. Мимо пробегает темная куница в золотой маске.

Наконец я приближаюсь к вершине. Уже совсем стемнело, и вдобавок начало моросить, наверху я вижу какие-то огни, там слышен шум. Скала сменяется стеной из каменных валунов, заканчивающейся железным парапетом, к которому и привязан канат; я перелезаю через парапет и оказываюсь на перекрестке у Национального театра. Оказывается, свет, который я видел снизу, – это большие окна кафе «Славия», которое в этот вечерний час переполнено. Холодный моросящий дождь превращается в мелкий суетливый снег, он мелькает в конусах света от фар автомобилей, стоящих у перехода. Первый снег в этом году.

Иди отогрейся в кафе, выпей горячего грога, посмотри в окно на тьму, понаблюдай за фантастическими снежными существами, танцующими в свете машин. В городе есть множество скрытых от глаз пропастей, гор, вырастающих лишь по ночам, храмов неведомых верований, таящихся за обшарпанными фасадами пригородных домов, вокзалов, куда приезжают поезда из белого мрамора: в вагонах усталых ночных пешеходов ожидают бассейны забвения с горячей водой. Твои дороги все чаще проходят по ущельям, где обитают белые животные, даже если ты просто идешь в магазин или сберкассу. Не избегай подобных мест, не думай о том, являются ли они матрицей наших вещей, слов и жестов или местом их исчезновения, распадающейся сутью нашего мира. Ты должен обитать в обоих городах, только так можно уяснить смысл повседневности и проникнуть в тайну своего пути, два города сольются в один, замерзшие горные водопады ночью засияют на лестницах старых домов, ты коснешься рукой их прекрасного холода, дикие звери станут петь в темных прихожих.

 

Теория серебряного авто

После многолетнего перерыва я снова стал ходить на лекции по философии: слушаю себе доклады и дискуссии и поражаюсь тому, что, похоже, не осталось больше приверженцев теории серебряного авто; когда я упоминаю о ней, никто даже не понимает, о чем идет речь. Кто-то считает, что это некое древнекитайское учение, другие думают, что я сумасшедший. Однако же в мое время теория серебряного авто царила на огромной территории квартир Старого города, в тихих комнатах с опасными кожаными креслами-чудовищами и гипнотическими отблесками холодного света на стекле книжных шкафов, она была идеологией пограничных земель, где город переходит – не на окраинах, но внутри самого себя – в неисследованную область, за кустарник которой мы цепляемся в темных прихожих. Когда-нибудь мы проведем в этом крае удивительный отпуск, и ночью вы услышите за стеной наши охотничьи рожки. Теперь уже никто точно не помнит, где именно возникла теория серебряного авто, одни утверждают, что первые ее тезисы были сказаны шепотом в темном припаркованном автомобиле в тот самый миг, когда за стеклом появилась неподвижная жуткая морда гигантского кота, существование которого неустанно опровергается властями, кота величиной с дога, злобной твари, что по ночам ловит на улицах заблудившихся собак и маленьких детей; другие считают, что эта теория изверглась в виде огненного гейзера в ресторанчике «У змеи», и произошло это в гнетущей тишине, воцарившейся после иронического замечания студентки-кукловодки Илоны Грюнбахер, которая позже стала демоном и бродила по сумеречным комнатам; третьи говорят, что учение было реконструировано из нескольких фраз, написанных неизвестно кем фиолетовыми чернилами на форзаце книги «История пивоварения в окрестностях города Градец-Кралове в 1848–1900 гг.», найденной на нижней полке у окна в букинистическом магазине на Карловой улице, неподалеку от того места, где произошло легендарное «чудо» с плотоядным словарем. По ночным мостам она перебралась на Малую Страну, напиталась по пути местными верованиями и культами, придала смысл крикам ларов, частично интегрировала больной пантеон малостранского кафе и эротические явления женщин-гепардов в пустых освещенных вагонах ночных трамваев, вобрала в себя некоторые отвратительные слащавые акценты цикла легенд о забегаловке «У валов», ее догмы были пронизаны и претворены ядовитым дыханием полуоткрытых гардеробов, их жестокими снами об Азии, на ее дикцию явственно повлияло фырканье незакрученного крана в коридоре спящего дома; и в конце концов она объявилась на Погоржельце, преобразовавшись в прозрачный и болезненный гностицизм, что объединяет учение о долгом возвращении в хрустальную комнату в доме на холме Петршин с полными неги оргиями у холодных зеркал, в которых в темной комнате отражается свет качающегося на ветру деревенского фонаря, исходящий будто с морского дна.

В то время, познакомившись с теорией серебряного авто, мы думали, что наконец-то явилось откровение, которое окончательно разрешит все вопросы, однако теперь эта теория, кажется, совершенно забыта, молодежь о ней вовсе не слышала, и никто из нас, ее прежних приверженцев, не может вспомнить, каковы были ее постулаты. Никакие письменные свидетельства, судя по всему, не сохранились: теория была слишком тесно связана с конкретными местами и ситуациями и отказывалась быть зафиксированной в словах, которые вознесли бы ее над течением времени и дыханием пространства. От нее осталось лишь несколько следов, да и то, возможно, ложных и сбивающих с толку: на полуслепом меню в почти пустом зале отеля в городе, куда мы попали проездом, в нижних тонах голоса продавщицы за прилавком темного магазинчика со всякой всячиной в деревеньке на Чешско-Моравской возвышенности, в форме пятен на старых стенах. Теория серебряного авто родилась из неясных волн жестов, из встреч с таинственной душой пространств, из тихого созревания ответа на тщетные вопросы на улицах и набережных: теперь она вернулась к своим истокам. Все в порядке, нет смысла вновь складывать и оживлять мертвые фрагменты. Погрузимся же в жизнь комнат и будем ждать, пока в их углах созреет новая система.

 

Концерт

Я играю на рояле на сцене в парке; я знаю, что от нынешнего выступления зависит вся моя будущая карьера: либо я стану пианистом-виртуозом и буду разъезжать с гастролями по мировым столицам, либо вернусь в свою дыру. Поначалу я сосредоточен и спокоен, мне только не нравится, что клавиши какие-то странно липкие, их будто облили медом или будто они сделаны из воска и их верхний слой тает в тепле. Клавиши липнут к пальцам чем дальше, тем больше, это очень неприятно, особенно когда я играю быстрые пассажи, но я стараюсь не нервничать из-за этого, в конце концов чего только не случалось со мной на концертах; помню, раз я играл в клубе, где по клавиатуре бегала крыса, ее лапки брали фальшивые аккорды, они исполняли дурацкую крысиную песню, которая вплеталась в мою сонату, крыса гонялась за моими руками, летающими над клавишами, и всякий раз, поймав одну из них, впивалась в нее зубами. Но тогда я все же доиграл пьесу – с откушенным кончиком мизинца, на клавиатуре, закапанной кровью. Случалось, что под инструмент незаметно влезал лохматый зверь, сворачивался там в клубок и засыпал; когда, исполняя лирический пассаж, я хотел нажать на педаль, то наступал животному на голову, оно отчаянно взвывало, выбиралось из-под рояля и начинало в панике носиться по сцене, неустанно повизгивая и скуля. В тот раз я тоже сумел закончить концерт, хотя и пришлось доигрывать его под звериный скулеж. Однако липкие клавиши неприятнее любых животных, хуже всего то, что клавиши прилипают и друг к дружке, так что когда я нажимаю на одну, то тут же западают пять или шесть других – и получается дьявольская какофония. Я с тревогой чувствую, что клавиши становятся все мягче, пальцы все глубже утопают в них. Мало того, пальцы зачастую уже целиком проваливаются в клавиши, так что выдернуть их сразу не получается, а кроме того, когда я вырываю палец из клавиши, раздается неаппетитный – то ли чавкающий, то ли хлюпающий – звук (вроде того, что издает грязь, из которой мы вытягиваем ногу), и это тихое похрюкивание рояля смешивается со звуками музыкальной пьесы. Но и тона, вызванные к жизни струнами рояля, больше не звучат чисто, четкие границы между ними расплываются, и возникают постепенные переходы, когда один тон лениво перетекает в другой и при этом не исчезает в нем, а звучит на его дне вместе с прочими звуками, которые влились в него, да так в нем и остались, и отдельные тона, расплывающиеся в аморфной памяти рояля, чем дальше, тем меньше отличаются друг от друга, они вот-вот сольются в один-единственный тон, в единый гул, в котором слышатся все тона разом. К тому же сгущается туман, в белизне, растекшейся вокруг, смутно виднеются лишь черные клавиши, но потом исчезают и они, я играю вслепую, мои руки тяжело и устало бредут по растаявшей клавиатуре, как Берд по снегам Антарктиды; когда я поднимаю руки, за ними, подобно волокнам жевательной резинки, тянутся нити растекшихся клавиш, пальцы у меня запачканы, и их то и дело приходится обтирать о брюки, играть в таких условиях довольно сложно, музыка не приносит никакой радости; кроме того, я не знаю, стоит ли играть вообще, ибо рояль лишь однотонно гудит, в этом гуле заключены все тона одновременно, я продолжаю играть, думая о том, что в шуме, который издает рояль, содержатся все музыкальные произведения мира, существующие и еще не написанные, а также несуществующие опусы гениальных композиторов, умерших в юности, я слушаю монотонный шум и чувствую, что он начинает мне нравиться, мне кажется, что временами до меня доносятся скрытые в нем прекрасные мелодии, более прекрасные, чем все, что я когда-либо слышал, я чувствую, как моя тревога и отвращение постепенно превращаются в ликующий экстаз, это мой лучший концерт, думаю я, лучшее выступление, и пускай критики твердят что угодно, я приближаюсь к заключительным аккордам, поднимаю руки, с которых, словно вермишель, свисает тесто клавиш, а потом наклоняюсь и триумфально опускаю их на клавиатуру, погружаюсь в нее по локти, по плечи, под шум звезд я с наслаждением тону в глубинах растаявшего рояля.

 

Море

Наклонившись вперед, я спускался по горнолыжному трамплину; видимость в густом тумане была от силы два метра, я спускался долгие часы, не зная, когда же наконец покажется стол отрыва. Обернувшись, я увидел в тумане смутный силуэт лыжника – это был кенгуру в облегающем розовом комбинезоне. Расстояние между нами постепенно сокращалось, он мог в меня врезаться – а на такой скорости столкновение почти наверняка закончилось бы гибелью обоих. Какая нелепая смерть – умереть, столкнувшись на трамплине с кенгуру! Животное приближается на опасное расстояние, но тут, когда я уже ощутил прикосновение чужих лыж к моим, трамплин внезапно обрывается, я машинально отталкиваюсь, моментально распрямляю тело и плавной дугой лечу сквозь туман.

Кенгуру вылетел прямо за мной. Он набрал ту же высоту, что и я, так что мы летели рядом. Ему не вполне удалась классическая позиция, потому что он не мог прижать передние лапы к телу и не знал, что делать с хвостом (только теперь, когда хвост развевался у него между лыжами, я заметил, что на него напялена вязаная шапочка с норвежским узором и с помпончиком), но должен признать, что для кенгуру у него получилось неплохо. И вот, летя бок о бок со мной, он вдруг повернулся ко мне, изучающе оглядел сквозь лыжные очки, а потом неожиданно спросил:

– Так что там у вас с морем?

– Что-что, с каким моржом? – удивленно спросил я, в ушах свистел ветер, и вместо «с морем» мне послышалось «с моржом».

– С морем, – попытался кенгуру перекричать ветер. – Я обратил внимание, что многие ваши тексты кончаются тем, что герой сидит на берегу моря и слушает шум волн. Мне хотелось бы, чтобы вы объяснили, что вы имели в виду.

– Я никогда ничего не имею в виду, – оскорбленно сказал я. – Я не пишу аллегорий. А почему, собственно, вас это интересует?

– Я пишу дипломную работу по вашей прозе, поэтому хотел спросить вас кое о чем, раз уж мы встретились.

Должен признать, что мне это польстило. Значит, мои произведения популярны даже в Австралии! Бедный кенгуру решился встать на лыжи и взобраться на ужасный трамплин, чтобы поговорить с любимым автором. Я спросил растроганно:

– Значит, мое творчество вам настолько нравится, что вы выбрали его для дипломной работы?

– Да нет, – небрежно ответил кенгуру, – я выбрал вас потому, что ваше творчество легко поддается структурному анализу. Я исхожу из концепции мельбурнской структуралистской школы, к известным представителям которой принадлежало и несколько кенгуру, вы наверняка слышали о ком-нибудь из них, ваши рассказы все на один манер: сначала рассказчик встречается с каким-нибудь странным животным, потом, как правило, происходит схватка, а в конце появляется нечто бесформенное и неопределенное, в чем все расплывается – туман там или море, на которое герой смотрит, переживая экстаз или что-то в этом роде. В общем, скука смертная.

– Ну конечно, вы, кенгуру, разбираетесь в книгах лучше всех! – отрезал я.

– Аргументация ad hominem – знак того, что мы растерялись, – невозмутимо констатировал кенгуру.

Мне вдруг стало смешно.

– Какое там ad hominem, ха-ха-ха! Скорее уж, аргументация ad kenguru!

– Такого аргумента в логике не существует, не выдумывайте. Впрочем, мне кажется, что дальше беседовать на этом уровне бессмысленно. Лучше я прочту вам то, что написал о мотиве моря в ваших произведениях, а вы выскажете мне свое мнение.

Он расстегнул «молнию» комбинезона у себя на груди и принялся вытаскивать пачки бумаг. Ему приходилось крепко держать их, потому что ветер был очень силен. В тумане виднелся грозный силуэт скалы, казалось, мы вот-вот разобьемся, но мы миновали ее, хотя и пролетели совсем близко, я даже задел ее плечом. Кенгуру рылся в бумагах и, похоже, ничего не заметил. Наконец он разобрал листочки, стер лапой с очков иней, откашлялся и начал читать:

– «Таким образом, в заключение можно сказать, что мотив моря здесь представляет тот самый шеллинговский абсолют, который Гегель в предисловии к "Феноменологии духа" приравнивает к ночи, когда все коровы черны ("die Nacht, worin wie man zu sagen pflegt, alle Kühe schwarze sind"). Именно мотив моря наиболее ярко демонстрирует эстетическое фиаско автора, которое, однако, в конечном счете оказывается также (и даже прежде всего) фиаско этическим: у автора недостает умения распутать интригу изнутри и довести ее до логического завершения; вместо внутреннего развития темы нам предлагается та самая дешевая неразличимая целостность, для достижения которой не нужно прилагать никаких усилий, целостность универсальная, которую можно использовать в любой удобный момент».

Тут мимо нас пролетела сумчатая мышь на лыжах.

– Привет, – подобострастно пропищала она, обращаясь к кенгуру.

– Привет, – ответил кенгуру благосклонно, словно директор уборщице, и продолжал читать: – «Как мы уже отметили, эстетическое фиаско является, в сущности, фиаско этическим. Нехватка истинной гуманности и любви не позволяет автору относиться к своим героям как к живым, независимым личностям и искать скрытый потенциал их развития. Во всеобъемлющем неразличимом абсолюте происходит нивелировка ценностей – все коровы черны, – и, хотя эта позиция выдается за своего рода всепонимание и всеохватную любовь, необходимо осознавать, что всеобъемлющее здесь – это оборотная сторона цинизма, с которым оно внутренне отождествляется, мало того, оно куда более достойно презрения, нежели сам цинизм в его чистом виде, ибо последний по крайней мере не пытается выдать себя за нечто иное, за то, чем он не является, и, таким образом, не привносит сумятицу в систему ценностей…»

Какое-то время я только сопел от ярости – в основном из-за глубокомысленного «мало того», – прежде чем смог что-то сказать. Я тебе покажу «мало того», австралийская образина.

– Быть может, это и дешево – утверждать, что ночью все черно, быть может, это и не требует усилий, но зато сколько усилий надо приложить, дурачок ты этакий, чтобы оказаться в той самой ночи, ведь она не приходит сама по себе и к кому попало, а кроме того, ночь абсолюта, раз уж тебе угодно так ее называть, – это не пассивное замыкание в себе, предусматривающее непересечение границ своего «я», это посвященность, позволяющая нам коснуться целого, в котором и заключается смысл всех отдельных частей, целого, о котором люди и кенгуру обычно забывают среди мозаики дня, эта посвященность не заканчивается утром, ее сияние через границы ночи освещает и день, эта посвященность являет собой горизонт, который объединяет все отличительное; не будь такого горизонта, отличительное бы утратило всякий смысл и растворилось в тупой механистической партикулярности.

Кенгуру не терял спокойствия, его явно забавляло то, что я вышел из себя. Когда я закончил, он насмешливо сказал:

– Хе-хе-хе, значит, ты воображаешь себя поэтом, который в долгую священную ночь переходит из страны в страну и дает имена являющимся ему богам. Где ты живешь, по-твоему? В Тюбингене, в закрытой монастырской школе? Оглядись-ка вокруг, дружище, в этой ночи нет ничего священного. Ты считаешь доносящиеся из тьмы шорохи зарождающимися мелодиями некой новой универсальной симфонии, но в действительности это всего только негромко побулькивает хаос. Тебе надо еще многое осознать. Если хочешь, когда-нибудь я тебе все объясню.

– Новое всегда зарождается из хаоса, и сперва его мелодия неотличима от звуков распада и сумбура. В этом смысле хаос тоже священен, если уж использовать твою возвышенную терминологию. Впрочем, кенгуру такие тонкости недоступны.

– Может, повесишься, дружище? – рассмеялся кенгуру. – Раз уж, по-твоему, все вокруг священно, так какая разница, что именно ты сделаешь: самоубийство тоже может считаться священным актом.

– Набить тебе морду – вот что такое, по-моему, священный акт. И еще, что это за треп о гуманизме и любви? Об этом можешь болтать в своей Австралии. Откуда тебе знать о моем отношении к любви?

– Не поверишь, но сейчас я встречаюсь с девушкой, которая по воле случая когда-то была и твоей подругой. Она мне о тебе такое порассказала – мы с ней чуть не лопнули от смеха. В Сиднее я развлекаю историями о тебе каждого встречного, и все просто в восторге. Она, бедняжка, до сих пор от тебя не оправилась, нелегко мне было расшевелить ее хоть капельку. Еще она все время говорит, как счастлива, что мы с ней встретились, что я совсем не похож на тебя, что только со мной она по-настоящему начала жить. Она говорит, что я более нежный и заботливый, что я не такой гадкий, как ты. И в сексуальном плане я ей лучше подхожу. Она ужасно меня любит. Она связала мне эту вот шапочку для хвоста. – И он победоносно и радостно замахал хвостом в шапочке так, что покачнулся в воздухе; пришлось ему, быстро размахивая короткими передними лапками, вновь обретать равновесие. – Держу пари, что тебе она ничего такого не вязала! – ликующе выкрикнул он. Его недавнего спокойствия как не бывало.

– Да как же она могла связать мне шапочку для хвоста, если я не кенгуру, болван! – проорал я.

Однако кенгуру в эйфории размахивал хвостом и радостно вопил:

– Он не кенгуру, ха-ха-ха, у него нет шапочки! Он блуждает в долгой священной ночи, и у него нет шапочки! Все кенгуру черные, ура! Все кенгуру смертны, Шеллинг – кенгуру, значит, Шеллинг смертен! Гип-гип, кто из нас спустится первым?

И он принялся толкать меня лапкой, непрестанно гогоча как сумасшедший и выкрикивая теперь уже только отдельные слова: «Абсолют!», «Шапочка!», «Коровы!», «Шеллинг!»; при каждом слове он лупил меня хвостом в шапочке по спине. Я двинул его локтем, кенгуру закачался и некоторое время судорожно махал лапами в воздухе, чтобы вернуть себе равновесие, при этом он то и дело фыркал от смеха, а потом стукнул меня лапой так, что я чуть сознание не потерял, – теперь уже мне пришлось размахивать руками, чтобы удержать равновесие, я пнул его, a oн огрел меня одновременно хвостом по ногам и лапой по голове. Мимо летел киви на лыжах в полосатой шапочке и восторженно кричал тоненьким голоском: «Дай ему, кенгуру, врежь хорошенько!» Потом он исчез в тумане. Надеюсь, страусы тут не летают, подумалось мне.

Так мы пинали и лупили друг друга, пока не устали; потом мы просто летели рядом и тяжело дышали, причем кенгуру тихонько усмехался. Ему и самому было уже неловко, и он напускал на себя серьезный вид, но затем не выдерживал и прыскал от смеха. Скоро он стал спускаться, потому что был тяжелее, и наконец исчез в тумане; я летел один, не догадываясь, куда приземлюсь, я надеялся, что опущусь на берег холодного моря, моря, из-за которого меня высмеял кенгуру. Но тут слева в тумане показалась гладкая стеклянная стена какого-то здания, я протянул руку и коснулся кончиками пальцев холодного стекла. За окнами были конторы, освещенные лампочками, я увидел женщину, которая склонилась над пишущей машинкой. Мне пришло в голову, что это здание «Стройимпорта» в Праге на Ольшанах. И в самом деле, когда я спустился еще ниже, то увидел, что лечу над заснеженным Виноградским проспектом. Кривая моего полета совпадала с кривой улицы, идущей под уклон, так что я довольно долго летел на высоте одного метра над тротуаром. Люди шли с работы с портфелями и сумками, они равнодушно расступались передо мной, как будто полет в метре над землей был на Виноградском проспекте делом совершенно обычным; только одна пожилая женщина в шубе, которую я нечаянно задел, крикнула мне вслед: «Поосторожнее, хулиган!» По дороге я разглядывал витрины и изучал репертуар кинотеатров. В окне букинистического магазина я увидел своего бывшего однокурсника, который там работал, – он в задумчивости сидел за кассой, я постучал в стекло, но, прежде чем он успел поднять голову, я был уже далеко. На грязный снег я свалился прямо возле здания радио, а завершил свое путешествие изящным кульбитом у овощного магазина на углу. Передо мной в тумане высился Национальный музей, подобный унылому заколдованному замку.

Я положил лыжи на плечо и отправился в бистро «Северка», недавно открытое на другой стороне улицы. Лыжи я оставил внизу, а сам поднялся на второй этаж: на меня повеяло теплом, пахнущим жареной картошкой и кофе; я сразу ощутил приятную усталость и слабость, но все же не позабыл поинтересоваться у официанта, не появлялись ли здесь случайно кенгуру, сумчатая мышь, птичка киви или еще какое-нибудь животное из Австралии или Новой Зеландии. И только когда официант заверил меня, что никого подобного тут не было и что таких животных сюда бы даже и не пустили, я заказал грог и уселся к окну. Я пил горячий грог, и мне было хорошо, я даже перестал сердиться на кенгуру – появись он сейчас, я пожал бы ему лапу и пригласил выпить рюмочку, да, мы вполне могли бы вместе напиться, я смотрел в окно на гигантскую холодную паутину заснеженных путей Центрального вокзала, на таинственные пустые поезда, стоящие на запасных путях, и меня снова потянуло путешествовать. Любопытно было бы узнать, с каким интересным зверем встречусь я на этот раз?

Ссылки

[1] «Неудача – тоже цель» (лат.).

[2] Волшебная Прага (лат.).

[3] «Основополагающие структуры реальности» (нем.).

[4] «Ад или Рай – едино!» (фр.) – цитата из стихотворения «Плаванье» Ш. Бодлера в переводе М. Цветаевой. – Прим. пер.