Треугольник

Айвазян Агаси Семенович

Отец семейства

 

 

Первое возвращение. 1938 год

1

Мисак приник к узорной решетке окна. Там, внутри, было темно.

Время самое неподходящее для возвращения. Люди спят. Конечно, спят и домашние Мисака. Придется ждать. После двух с половиной лет ожидания придется ждать еще одну ночь…

Мисак оторвался от холодных железных прутьев. Пошел по узкой улочке, обогнул дом. Вот и пекарня с ее ароматным запахом… В тот последний день он по пути домой купил здесь хлеб. И сейчас ему показалось, что не было его долгого отсутствия, что все еще продолжается и длится тот день…

Мисак вошел в пекарню.

На полках белел свежевыпеченный хлеб. На одной из пустых полок спал пекарь, весь запорошенный мучной пылью, в большой папахе со звездой.

Второй пекарь раскатывал тесто.

— Сколько? — спросил он, не глянув на Мисака.

— Четыре штуки.

Пекарь обернулся.

— Сразу видать семейного человека. Много ребят у тебя? — спросил он дружески.

— Двое, — ответил Мисак и потом спросил: — А где Никол?

— Какой Никол? — удивился пекарь.

— Работал здесь…

— Нет, брат, не помню такого. Дело-то у нас, сам понимаешь, артельное… Одного сюда пошлют, другого — в другую пекарню.

— Я рядом живу, — сказал вдруг Мисак.

— Из чужих краев возвратился? — спросил пекарь, посмотрев на чемодан Мисака, и зевнул.

— Да, — помедлив, ответил Мисак и вдруг удивился, что у пекаря, белого с головы до ног, такая черная тень.

Выйдя из пекарни, Мисак снова подошел к своему дому, заглянул во двор. Нет, ничего здесь не изменилось. Тот же запах стирки, те же покосившиеся балконы… Только сейчас этот до боли знакомый маленький двор показался ему еще более маленьким.

Задевая за влажное, развешанное на веревках белье, Мисак прошел через двор к дверям своей комнаты. Между ног шмыгнула кошка. Мисак зажег спичку. Дверь была заперта на замок и накрест заколочена двумя досками.

Мисак растерялся. Провел рукой по доскам, поднял осевшую на них пыль. Медленно, с тревогой в душе он подошел к раскрытому окну соседней комнаты, постучал по прутьям решетки: раздался тонкий звук, словно Мисак постучал не рукой, а железкой. В глубине комнаты что-то зашевелилось. Мисак постучал еще раз.

— Кто это? — послышался недовольный голос.

— Я…

— Кто это — я?

В окне показалось сморщенное лицо.

— Где они? — спросил Мисак, мотнув головой в сторону своей двери.

На сморщенном лице отразился испуг, и Мисак сказал:

— Не бойся… Это мой дом. Три года меня здесь не было.

— Не знаю, где они, — пробормотал человек со сморщенным лицом. — Я здесь не живу… — И отошел от окна.

Мисак огляделся. Кого же спросить? В чью дверь постучать в этот поздний час?

Напротив — квартира Петроса…

Мисак представил, какой шум вызовет там его появление. Но дверь, у которой он стоял, распахнулась, и в темноте проступила фигура человека со сморщенным лицом. Он был в нижнем белье.

— Я здесь не живу… — человек словно продолжал незаконченную фразу, — меня просили постеречь комнату. За это мне платят.

— Молотка не найдется? — глухо спросил Мисак.

Человек скрылся в темноте комнаты, потом вернулся и протянул ему клещи:

— А это на самом деле ваш дом?

Мисак не ответил, подошел к заколоченной двери, стал выдергивать гвозди.

Человек смотрел и удивлялся его ловкости.

Мисак отодрал наконец доски, толкнул плечом дверь… Она со скрипом подалась; наружу вырвался затхлый воздух покинутого жилья. Но каким бы неприятным ни был этот воздух, он все же таил в себе запахи знакомых вещей.

Мисак отдал спички человеку со сморщенным лицом и вошел в комнату. Ударился коленом о тахту — раньше она стояла не здесь. Человек тоже вошел в комнату, зажег спичку.

Стоял Мисак посреди комнаты, высокий, широкоплечий. Стоял и вглядывался в темноту. Человек со сморщенным лицом зажигал спичку за спичкой. Ждал, пока огонь коснется пальцев, потом вытаскивал из коробка новую спичку и зажигал ее от догорающей… Это занятие увлекло его. Пламя спички едва освещало его лицо, и нос, на котором кривились очки, казался бескостным, подвижным. Нижняя губа свисала над поросшим щетиной подбородком.

Мисак долго смотрел на очертания знакомых предметов, то проступавших, то исчезавших во тьме. Большого шкафа не было — Ермон писала, что шкаф продали. И никелированной кровати не было. Наверное, тоже продали. Об этом ему никто не писал.

Мисак распахнул дверцу ниши — там валялись детские игрушки: безголовый мишка, сломанный велосипед, какие-то деревяшки… Заметил и старую лампу, большую, как церковный канделябр. Вытащил ее. Тряхнул — пустая… Но, кроме этой лампы, не было ничего, что могло бы осветить комнату. И Мисак поставил лампу на стол.

Человек со сморщенным лицом поднес спичку к фитилю, но фитиль долго не загорался. Наконец послышалось легкое потрескивание, и кончик фитиля порозовел.

Мисак обернулся.

— Ну, хорошо, — сказал он. Это означало благодарность.

— Мое имя Папик, — сказал человек, — если буду нужен, позовите… О моей честности можете спросить любого.

Мисак не слышал его слов. Он только понял, что человека зовут Папик и что сравнительно молодому этому человеку очень уж не подходит такое имя — Папик…

Стуча башмаками, Папик вышел из комнаты. Потом дверь захлопнулась, и наступила тишина.

Мисак предался своим мыслям. А мысли были старые, насколько старыми могут быть мысли двадцатипятилетнего отца и мужа… Но ему казалось, что мысли его старше, чем он сам.

Мисак сел на стул. Стул заскрипел, покосился.

Фитиль медленно угасал.

Пустая темная комната. Словно никто никогда здесь не жил… Только на стене еще висят фотографии его родителей. Отец в военной форме, в папахе. Мать сидит, сложив на коленях руки…

И в этой заброшенной, холодной комнате — запах теплого хлеба, единственное, что напоминало ему о жизни, пробуждая старое, до боли знакомое чувство, чувство, которое укрепляло в нем надежду. И он ухватился за эту надежду и стал восстанавливать в памяти историю своего разрушенного очага.

Люди не любят, когда кто-нибудь стремится отличиться от них. Мисак носил английские гетры — купил по случаю на черном рынке. В его воображении гетры ассоциировались с Эдисоном и вообще с прогрессом. И он испытывал к ним особое пристрастие.

Обычно он выходил из дому на рассвете и, пересекая выложенную булыжником небольшую площадь, с особым достоинством нес на ногах своих эти гетры.

Пока он проходил через свой квартал, из распахнутых окон, дверей, из растворов магазинов вслед ему косо глядели соседи.

Однако люди любят тех, кто уже создал семью. Мисаку было семнадцать, когда он женился на Ермон, а в двадцать один он уже имел двух сыновей. Это и было причиной того, что во взглядах, которые бросали на него соседи, ирония соединялась с доброжелательностью. Для людей, обитающих вокруг площади, семья была чем-то вроде удостоверения личности. Правда, каждый из них имел по отношению к семье свое недовольство, свои тайные грехи, но все они преклонялись перед понятием «семья». Оно было у них в крови. И если дело касалось семьи, если семье грозила беда, это вызывало ужас, перечеркивало смысл жизни, ее прошлое и будущее.

В воскресные дни семья Мисака выходила на прогулку: сыновья шли впереди, он вел под руку Ермон. За ними плыла теща, тикин Ребека — плотно сомкнутые губы, горделиво прищуренные глаза, двойной подбородок. Не так уж много времени прошло с тех пор, как тикин Ребека переехала в город. И обращением «тикин» первым почтил ее Мисак, а потом так и повелось.

Обычно рядом с нею плелся ее вечно пьяный муж — Татос, то и дело с испугом поглядывавший на жену. Позади них, беспокойно озираясь по сторонам, семенила сестра Татоса, голубоглазая Воски.

Соседи приветствовали семью Мисака, снимая свои фуражки и пряча в поклоне усмешку…

Ребека открыла в своем доме столовую: рабочие небольшого завода, расположенного по соседству, в перерыв приходили сюда обедать. В заводской столовой готовили невкусно, а обеды Ребеки пахли домом. И рабочие отдавали им предпочтение.

Таков был источник доходов Ребеки.

Татос садился обедать вместе с рабочими. Он острил, украшал своей болтовней обед. Пожалуй, больше ничего он и не умел делать.

В воскресные дни, когда рабочие не приходили на обед к Ребеке, Татос долго оставался голодным. Съежившись, кружил он вокруг дома до тех пор, пока Ребека, грозно поводя глазами, не окликала его. Татос вваливался в комнату и начинал балагурить.

— Хватит болтать! Не видишь, никого нет! Ешь молча! — сердилась Ребека.

Мисак родных не имел, жил один. Он приходил обедать к Ребеке и в воскресные дни. За стол садились Татос, Мисак, тикин Ребека и ее дочь — шестнадцатилетняя Ермон.

Кончив обедать, Татос облизывал пальцы:

— Здорово готовишь, Реб джан!

Сытно поев, они впадали в дремотное состояние.

— Спой, Ермон джан, согрей сердце Мисаку. Сирота ведь он… — говорила Ребека, не поднимая отяжелевших век.

Ермон раскрывала свой маленький рот и заливалась звонкой трелью, а Татос прищелкивал в такт языком.

Мисаку нравилось пение Ермон, и она забирала все выше, воображая, что голос ее неистощим.

А Мисак слушал ее и думал о том, откуда у всех армянских женщин такой чудесный голос. Вот и у его матери был чудесный голос. Хотя она никогда не пела, и Мисак не мог сейчас вспомнить, откуда он знает об этом.

Женился Мисак на Ермон. Основал семью. И культ семьи с течением времени заполнил все его существо.

Год спустя его семья пополнилась мальчиком. Была у Мисака любимая книга, в которой можно было прочесть почти обо всем на свете: о первом дирижабле, первом пароходе, изобретателе первого киноаппарата. Мисак полистал эту книгу и выбрал сыну имя — Авогадро.

Никто не мог правильно произнести его имя, и мальчика стали называть Аво.

Еще год спустя появился в семье второй сын. Мисак полистал свою книгу и выбрал имя второму сыну — Фарадей. И стали называть его Фаро.

Теперь уже Ребека готовила обеды только для семьи Мисака. Собирались они под одной крышей, за одним столом, эти семь душ. Но у каждого были свои раздумья, свои мечты.

Над семьей Мисака сгустились тучи.

Как-то подрались свиньи тикин Ребеки со свиньями соседа — Петроса. И поскольку свиньи не могли наговорить друг другу обидных слов, Ребека не выдержала, крикнула что-то Петросу. В сердцах сказал что-то вместо своих свиней и Петрос. И тогда она крикнула еще что-то. Потом что-то сказал и Петрос. Потом вышел из дому Татос. Потом Ермон стало плохо с сердцем. Авогадро заплакал у нее на руках. Потом заплакал и Фарадей.

Мисак не вышел из комнаты.

— Нет среди вас мужчины, чтобы мог я по-мужски поговорить! — сказал Петрос, решив, что бьет прямо в цель и вконец уничтожает Татоса.

Это было слишком! Это было как подкоп под семью Мисака, под ее устои. И мысли Мисака заработали в одном направлении. Но это были не мысли, это заговорила кровь древнего рода.

Вечером Мисак делал вид, что не замечает упреков во взглядах Ребеки, Татоса, Ермон…

А ночью он заперся в своей кладовой и придумал ружье. Придумал, потому что как следует не был знаком с устройством ружья. Он придумал и смастерил ружье, вернее, какую-то стреляющую трубу.

В кладовке его мучил все время какой-то запах. Какой-то неприятный запах, который потом преследовал его и в суде, и в тюрьме, и в исправительном лагере.

Утром, когда Петрос умылся и вышел из дому, Мисак со своей стреляющей трубой пошел за ним. Он шел и смотрел в спину Петросу, и в какой-то момент устыдился того, что смотрит ему в спину. На лоснившемся от жира воротнике Петроса он увидел перхоть и несколько седых волосков. Это была очень знакомая спина, чем-то очень близкая семье Мисака.

И Мисаку захотелось, чтобы Петрос обернулся, дал ему возможность сказать, глядя прямо в лицо: «Тебе нужен был мужчина для разговора…»

Глухим, каким-то вопрошающим голосом Мисак сказал:

— Петрос?

Петрос обернулся.

— Аджан?.. — сказал он.

Мисак не понял, что произошло. Это было неожиданно, удивительно! И откуда вдруг взялось это армянское «аджан», которое и впоследствии звучало в его ушах как символ армянской теплоты, семьи, уюта…

Мисак не успел и слова сказать. Мысли его диктовали одно, чувства — другое. Однако работа, проделанная им ночью, дала свои результаты. Он дернул пальцем. Поднялся дымок, полыхнуло пламя, и Петрос зашатался и так медленно опустился на землю, словно садился в нарды поиграть.

Мисака не удивило то, что он убил человека, не удивило, что выстрелило ружье, только «аджан» удивило его.

И, стоя посреди площади над трупом Петроса, он думал об этом «аджан», об этом чудодейственном слове, которое есть только у армян и которое бог знает где и когда родилось.

Был 1934 год. Вторая пятилетка. Учение Ломброзо опровергали. Верили, что убийцу можно исправить.

Скамьей подсудимого служила принесенная из сквера скамейка с гнутыми железными ножками. На ней сидел Мисак. А в зале суда находилась его семья — тикин Ребека с гордым и довольным видом, Ермон — с непонятным выражением глаз, Татос и Воски. Почему-то Ермон привела в суд Авогадро и Фарадея. На Авогадро были длинные девчоночьи чулки с подвязками. Одна подвязка оборвалась, и чулок сполз ниже колена. Мисак посмотрел на этот чулок, и сердце его сжалось. Очень уж детским, жалким был этот чулок, он как бы символизировал состояние их семьи.

— Держись, — сказал Татос, подняв большой палец, и тут же покосился на тикин Ребеку, дескать, правильно ли он поступает.

В дальнем углу, у стены, сидели жена Петроса с сыном.

И вопреки Ломброзо Мисака приговорили к шести годам лишения свободы.

Чтобы поменьше вспоминать семью, «аджан» Петроса и приблизить день своего возвращения, Мисак весь ушел в работу. Но не работа мучила Мисака, а мысль о том, что он нужен семье. И воображение рисовало ему всех домашних еще более беспомощными. Красота Ермон делала ее еще более жалкой, робкий Татос казался еще более робким, чулок Авогадро словно стягивал Мисаку горло, и даже двойной подбородок тикин Ребеки вызывал чувство сострадания.

И Мисаку хотелось только одного — собрать вокруг себя эти семь душ, защитить их, дать им силы, тепла… И работать, работать для них, и создать прочную семью, и довести ее до десяти душ, потом до…

Так думал Мисак.

Исправительно-трудовой лагерь находился далеко от Армении, на севере, и Мисак часто обращал свой взор на юг. Рядом с ним всегда был другой арестант — Венделин Гак. Они делились своими думами, считали дни…

Венделин Гак был обрусевшим немцем, до заключения работал механизатором в одном из уральских совхозов. Он не любил говорить о своем прошлом: история его жизни была загадочной. По этой причине все их беседы велись вокруг семьи Мисака.

Полученные из дому письма Мисак показывал Гаку, и тот уже различал почерки Ребеки и Ермон, хотя не знал ни слова по-армянски.

— Нужный ты человек, — говорил Мисаку Гак, — побольше бы таких, как ты…

Мисаку никогда не приходилось иметь дело с пишущей машинкой. И все же он взялся починить ее. Шел 1935 год, специалистов было мало.

Мисак разобрал машинку, ознакомился с ее конструкцией, потом начал собирать ее. Оставался работать по ночам — ночи тоже приближали его встречу с семьей.

Машинистка Валентина Вайнштейн смотрела на быстрые руки Мисака, на его вьющиеся волосы…

Как-то пришла к нему ночью: «Послушай, — сказала, — разве ты не живой человек? Разве ты не видишь меня?»

Прильнула к Мисаку, прижалась к нему грудью. У Мисака дух перехватило, он вспомнил вялую свою Ермон в ночной рубашке…

Мисак не оторвал рук от пишущей машинки.

«Да брось ты эти винтики. Кому они нужны?» — горячо вздохнула Валя Мисаку в губы…

Одеваясь, Валя Вайнштейн ни разу не взглянула на Мисака. Закурила папиросу, пробормотала: «Никогда еще не стеснялась мужчины… Странный ты человек… Неужели твоя жена лучше меня?..»

Мисак смотрел на нее ясными, наивными глазами. Такого взгляда женщины не любят. Валя тоже не любила.

В бараке койки Мисака и Гака стояли рядом. Гак любил рассказы Мисака о людях, словно у него была коллекция различных судеб и он добавлял к ней все новые и новые.

И Гак уже знал всех тех, кто обитал вокруг выложенной булыжником небольшой площади: Кривого Арута, Кожевника Ювана, Чугуна Ваго, Голодранца Смбата, который и зимой и летом ходил полуголым и имел какую-то свою тайную историю.

«Удивительные люди есть в твоей стране, — говорил Гак, — трагические и в такой же степени смешные…»

Мисак уважал Гака за то, что он был старше, и за то, что говорил умные вещи.

«Есть в тебе что-то такое, Мисак… Может, обычное, но в то же время сложное… У тебя душа отца семейства…»

Мисак по-своему воспринимал понятие «отец семейства». Гак попросту все усложнял. Но Мисаку это нравилось. Слова Гака оставляли в нем неизгладимый след: «Миру нужны отцы семейств. Нужны они и народу Мисака. В этом есть великая мудрость. Люди бегут друг от друга, потом убегают от самих себя. Нет во всем этом ни на грош ума. Но приходят отцы семейств и собирают, сплачивают вокруг себя людей. На них, на отцах семейств, держится мир — на отцах маленьких семейств. Трудное это дело — составить семью. Но есть большая закономерность в том, что все же всегда находятся люди, которые могут это сделать. И дай бог терпения и силы отцам семейств… Горе тому народу, у которого нет отцов семейств…»

Валя Вайнштейн часто приходила к Мисаку. Садилась, смотрела на него, грустила:

— Эх, Миси, был бы ты моим, как бы тебя любила!..

— Вот отбуду срок, придешь ко мне в гости, — говорил Мисак, — теща моя такую кюфту сварит — пальчики оближешь.

— Эх, Миси! — вздыхала Валя. Потом смотрела на него странным взглядом, выкуривала папиросу и добавляла: — Выйду отсюда, стану назло тебе жизнь прожигать. Потом снова вернусь сюда. Пусть тебя совесть мучает!

Мисак вспоминал «аджан» Петроса, тяжело вздыхал.

— До каких же пор жену свою будешь любить? — спрашивала Валя Вайнштейн. — Она, наверное, черная, волосатая…

Мисак бледнел, сжимал губы.

— Ладно, ладно, больше не буду, — успокаивала его Валя.

Семнадцатого декабря Мисака освободили.

Мисак обнялся с Гаком, с Валентиной… Она смотрела на него безнадежным взглядом.

В поезде он долго и много раздумывал…

В чемодане были гостинцы для Авогадро, Фарадея, Ермон, Татоса и Ребеки.

2

Снова собрались вокруг Мисака рассеявшиеся члены его семьи, и дыхание их оживило дом. Ребека привезла из деревни Авогадро и Фарадея. Там, у жены своего брата, она нашла приют.

Как в тот, последний, день, на Авогадро были девчоночьи чулки и на одной ноге чулок сполз ниже колена. А Фарадей был в огромной, налезавшей на переносицу кепке.

Смотрели все они на Мисака спокойно, может, несколько удивленно.

«Трудно пришлось семье без меня», — с болью в сердце подумал Мисак. Потом он подтянул чулок на ноге Авогадро, Фарадею сдвинул шапку на затылок.

— Главное, чтобы ребенку тепло было… — пробурчала Ребека.

Татос устроился сторожем в одном из учреждений, там и ночевал в комнате, где топилась печка. А Ермон работала на макаронной фабрике далеко от города и потому решила провести зиму в общежитии…

Мисак открыл чемодан, откинул крышку, и все бросились к нему. Немного спустя каждый держал в руках то, что ему предназначалось, но дети еще долго не сводили глаз с опустевшего чемодана.

— Сними эту шапку, на кого ты в ней похожа?! — сказал Мисак, поглядев на Ермон.

— Уже не нравится, да? — сказала тикин Ребека, как бы шутя, но с плохо скрываемым недовольством. — Ясно, ясно… Там небось с красивыми девушками погуливал…

Мисак присел на корточки, обнял Авогадро и Фарадея. Тонкие их ребра убегали из-под его огрубелых пальцев.

— Ермон, — сказал Мисак.

— Аджан? — протянула она.

И словно ударили Мисака по голове. Вдруг показалось, что держит он в объятиях не своего, а Петросова сына. Разжал руки, поднялся…

— Ну-ка признайся, соскучился по голосочку своей женушки? — сказала Ребека.

Ермон смущенно повела глазами, опустила голову.

А Мисак был весь в напряжении, думал о чем-то другом.

— Не обнялись даже, — пробурчал Татос.

— Деньги, которые я высылал, получали? — спросил Мисак после долгого молчания.

— Да, Мисак джан, но их ненадолго хватало, — сказала Ермон и подняла на него засветившиеся сквозь слезы глаза.

— Когда в доме нет мужчины — нет и дома. Один только запах мужчины чего стоит! — сказал Татос.

…А во дворе жена Петроса проклинала возвращение Мисака.

 

Второе возвращение. 1945 год

1

Мисак все чаще и чаще подходил к окну вагона. А когда появились пейзажи, чем-то напоминающие Армению, он уже не мог оторваться от окна.

Папиросы его лежали в немецкой металлической коробке, в которую он с трудом протискивал два пальца. И с таким же трудом, с каким вытаскивал он папиросы из этой узкой коробки, вытаскивал он из памяти своей мысли о прошедших днях. Перед глазами его была вся семья — Ермон, Фарадей, Авогадро, Карине, Ребека… Девять душ. Те девять душ, к которым спешил он сейчас…

В переполненных вагонах поездов, в окопах, среди дымящихся развалин, на печальных дорогах войны эти девять душ виделись ему, как девять свечей: пожелтевшие, исхудалые тела и бледные лица — трепещущие огоньки.

У этих огоньков были глаза, губы, улыбки…

Фарадей представлялся ему грустным голубоватым огоньком. В заплаканных глазах Авогадро таилось ожидание.

Вагон был полон. Солдаты награждали друг друга острыми словечками, шутили, смеялись. Мисак смотрел в окно и следил за указателями километров.

— Мисак, что ты прилип к окну? Доедем, не бойся! — крикнул ему полковник.

От соседнего окна к полковнику, потом к Мисаку повернулись широко раскрытые глаза лейтенанта.

— Не понимают они этого, — сказал лейтенант и подошел к Мисаку. — Я вот тоже боюсь не доехать… опоздать… Недавно какой-то голос говорил мне: «Брось папиросу в окно, быстрее доедешь!» Бросил я папиросу. Потом услышал: «Брось в окно фуражку, доедешь быстрее!» Дома меня мать ждет…

Мисак посмотрел на лейтенанта — тот был без фуражки.

Мисак подошел к другому окну. Перед глазами опять замелькали указатели километров, затрепетали девять свечей, заулыбались и повели с Мисаком разговор о встречах и расставаниях… И Мисак вдруг подумал, что и после этой встречи снова может быть разлука. Со страхом почувствовал он, что разлука эта в конце концов непременно произойдет. И поэтому необходима семья, семья.

Нетерпение его все возрастало. В каком положении застанет он свою семью? Аво, должно быть, уже изрядно подрос, может, уже призвали в армию. Мисак постарался вспомнить возраст сына.

А у Ермон, конечно, забот стало больше. Давно уже не получал он от нее писем. В последнем письме сообщала она о смерти Татоса… Совсем без мужчины остался дом…

Мисак втиснул два пальца в коробку за папиросой. И вместе с папиросой словно вытащил воспоминания последних четырех лет.

Четыре года войны. Огонь, страх, смерть…

Снаряд ударил в танк, разрезал броню, как бумагу. Образовалась огромная щель, и Мисак увидел умирающих в огне танкистов. Словно раздвинулся театральный занавес…

…Солдат обхватил руками ствол березы, прижался к нему, как к женщине, грыз кору.

…Солдат сел на землю, потом упал ничком. Шинель слетела со спины, и все увидели его легкие. Они работали в воздухе. Прижавшись лицом к земле, солдат хрипел:

— Посмотрите… Что с моей спиной?.. Посмотрите…

Никто не мог смотреть в эту сторону. Все понимали — это конец. Лишь выстрелом можно было прекратить его страдания, заставить легкие не трепыхаться в воздухе — вверх, вниз, вверх…

— Ребята, что с моей спиной?..

…Дни и ночи шагал полк по истерзанной земле. Люди спали на ходу. Когда полк сходил с дороги, слышалась команда: «Дозорным бодрствовать! Остальные могут спать!»

В строю шагал и Мисак. Время от времени он поднимал глаза и видел черную землю, почти не отличавшуюся от линии горизонта…

…Обугленные столбы, в темноте — дом с одной уцелевшей стеной. На стене — гитара, тоже каким-то чудом уцелевшая. Наверное, она зазвенела, когда снаряд ударил в дом.

Мисак закрывал глаза и видел стену родного дома, на стене — фотографии. На одной мать: сидит, сложив на коленях руки. На другой — он сам вместе с Ермон в день свадьбы… Отец на фотографии в военной форме. Значит, и он шагал по дорогам войны и вспоминал стены родного дома и фотографии — отца, матери…

И может случиться, что всем мужчинам их семьи придется шагать днем и ночью с винтовкой за спиной… Может случиться, что вот так же будет шагать и Аво…

Мисак видел Аво с винтовкой за спиной, в коротких штанишках и со сползшим чулком…

Дверь опять была накрепко заколочена и, как ему показалось, той же рукой.

Время было послеобеденное, и во дворе было тихо. Никто не заметил возвращения Мисака.

В окне второго этажа какая-то женщина расчесывала волосы. Волосы спадали на грудь, и она проводила гребенкой от лба к груди.

Мисак опустил на землю два больших чемодана, присел на один из них и лишь тогда почувствовал, что устал, что ноют раны, что ноги окоченели…

В дверях соседей показалась незнакомая Мисаку молодая женщина.

— Папика здесь нет? — спросил Мисак и тут же спохватился: следовало сначала спросить о старой Мариам, Но почему-то так получилось… И потом — кто эта женщина?

— Это мой дом — не Папика! — раздраженно сказала женщина, и губы ее задрожали.

— Здесь жила Мариам, — словно извинился Мисак.

— Я невестка Мариам, — сказала женщина и вдруг опять разозлилась: — А кто этот Папик? Кто? Неизвестно!

— А где Мариам?

Женщина шмыгнула носом:

— От тоски по Карушу… Два месяца пролежала в постели. Все думала, думала… Не выдержала…

Потом женщина снова разнервничалась:

— Два месяца я за ней ухаживала. А этот Папик — неизвестно кто!.. Совершенно чужой человек! Так и не ушел из этого дома. Говорит — куда мне уйти? Говорит — этому дому ты и вовсе чужая. Это он говорит мне, мне — жене Каруша! И не стыдится этот старик — живем в одной комнате.

Мисак вспомнил молчаливую Мариам, Каруша и подумал о том, что и женщина, и Папик — оба они чужие в этом доме. И что придет сюда еще немало чужих людей, а сердце дома останется холодным к ним и уже никому принадлежать не будет.

2

— Пожалей, Мисак джан, пожалей!.. Ведь это твой сын, не чей-нибудь! Ну разве обязательно профессором ему быть!.. — уговаривала Ермон.

— Скотиной он станет, а не профессором! Какое ему время жениться?!

— Э-э, опять за свое взялся! — недовольно махнула рукой Ребека.

— Ты все время о семье говоришь… Ну что тут плохого, пусть и он создаст свою семью… — продолжала свои уговоры Ермон.

— Люди должны что-то создавать. А он лишь за своей утехой гонится. Скотина он! Из самой страшной породы людей. Что им ни скажи — все свое гнут!

— Безжалостный ты, Мисак. Словно не отец ему!

Невозможно было уговорить Мисака, но и сам он не находил выхода. И в новогоднюю ночь он объявил:

— Делайте, что хотите. Я умываю руки.

Ермон поцеловала его.

— Ах, оставь ты, ради бога! — заворчал Мисак. — Этой ночью он опять с дружками шлялся по улицам, на кларнете играл.

— У любви свои законы. Душу за сыночка моего отдам… — протянула Ермон.

…Тесно было от гостей в доме Мисака. Глядел Мисак на Аво, на его маленькие, словно тушью вычерченные усики, на узкий ремешок, потом на сидящую рядом с ним Назик, которая становилась женой Аво, и жалел себя, и жалел всех этих людей… Потом он посмотрел в сторону товарищей Аво и, сам не зная почему, улыбнулся.

— Вот видишь, ты тоже радуешься! — сказала Ребека. — А как противился, не хотел!

— Да, — сказал Мисак и вдруг с болью понял, что даже не стоит им объяснять, чего именно он хотел. Тщетное это дело!..

Перемешались в доме Мисака звуки кларнета, аккордеона, патефона.

Воски вошла в круг, сплясала. Выпили за ее здоровье, поморщились. Мисаку не нравилось происходящее, но он вдруг почувствовал в глубине души тепло ко всем этим людям. Кто знает — может, так и должно быть!

Вот это и есть его семья, продолжение фотографий, глядящих со стены, продолжение его рода, много видевшего и испытавшего.

Мисак выпил вина, и по телу его разлилось тепло. Он хорошо руководил столом и людьми, заполнившими комнату. Какие только мысли не появились у этих людей… Они были противоречивы, были вдохновенны, красивы, коварны, преступны. Они вспыхивали и тут же гасли. Если б огни этих мыслей так мгновенно не угасали, рушились бы миры и возникали бы миры, совершались бы грандиозные преступления и грандиозные деяния…

…Потом поднялся директор завода Шаварш Карпович, и все замолкли, и он произнес тост на русском языке.

…Потом Папик опьянел и сказал: «Моя специальность — честность. Нет, нет! Не подумайте, что я честный человек! Честность — это моя специальность…

Очень выгодная специальность. Честностью я зарабатываю деньги. И наш Мисак вот тоже честный…»

Папик заплакал, и его припухшие веки еще больше покраснели. Женщина, жившая с ним в одной комнате, утешала его. Ребята тянули Папика за плечи, старались усадить его на место, но он упорно не садился.

— Дайте мне досказать! Выслушайте меня… Я одинокий человек, и лет мне немало, а семью я так и не создал… — С трудом выговорив эти слова, Папик на минутку замолчал, улыбнулся сам себе: — Я охраняю чужие семьи и радуюсь. Вот у Мисака большая семья… Он любит свою семью. Но я хитрее, чем он. Что семья Мисака? Маленькая частица… Частица моей большой семьи. И вы все тоже входите в мою семью. Все! Потому что все мы — одна большая семья. И все другие семьи тоже моя семья! Я хитрый…

— Ты все перепутал, все на свете перепутал! — рассмеялись ребята. — Лучше садись!

Папик уселся и долго еще разговаривал сам с собой.

Мисак решил написать Гаку о первой свадьбе в своей семье, даже придумал первую фразу. Потом он забыл о своем намерении.

3

Пять месяцев спустя Аво сбежал с какой-то циркачкой.

Мисак извел себя, стараясь понять поступок Аво, найти хоть какую-нибудь зацепку для прощения, для оправдания его. Не мог он понять своего сына.

Назик плакала.

Ермон получала письма от Аво, но скрывала их от Мисака, поучала Назик:

— Не убивайся… Нагуляется — вернется. Ты его жена. И ребенок у тебя будет.

Но Аво не выказывал желания вернуться. Мотался вместе с цирком из города в город.

Как-то раз Ермон осторожно спросила Мисака:

— У вас на заводе есть униформист?

— Это еще что такое?

— Специальность…

— Нет… Формовщики у нас есть.

Тогда Ермон сказала:

— Аво на работу поступил.

— Что за работа?

— Пишет, что униформистом стал…

Мисак начал интересоваться, расспрашивать — что значит «униформист». Молодой токарь из его цеха, любивший жонглировать инструментами, сказал ему:

— Это работник цирка, Мисак Сергеевич. А зачем вам?

Мисак смутился:

— Да просто так…

На следующий день он повел Ермон и Ребеку в цирк.

Первое отделение смотрел напряженно, стремясь угадать, кто же тут этот униформист. Покосился даже на клоуна.

В антракте подошел к билетерше, продающей программки, спросил:

— Кто здесь униформист?

Билетерша потянула Мисака за рукав к арене, указала на человека, подметающего ковер.

— Тьфу ты черт! — застонал Мисак.

Ермон и Ребека ели мороженое, на их лицах играла улыбка.

— Вставайте! Уходим! — сказал Мисак.

Всю дорогу он взволнованно и раздраженно говорил, говорил не умолкая, и все-таки не мог высказать свои истинные чувства.

— Бродяга он, бродяга!.. У других сыновья настоящими людьми становятся, учатся, работают… Саркису двадцать шесть лет, он уже инженер. Люди цели своей добиваются, а наш… Тьфу, мартышка поганая! Семейный очаг, честь… Да разве он в этом что понимает?! Черт со мной, буду как вол работать на вас. Только имейте в этой жизни цель! Да где там!.. За потаскушкой погнался… Уни-фор-мист!

— Э-э, Мисак… — тяжело вздохнула Ермон.

— Перестань тарахтеть! — цыкнула на него Ребека.

И Мисак умолк.

4

Население Армении достигло двух миллионов. О рождении той, что закруглила второй миллион, написали в газетах. Это была внучка Мисака.

Аво по-прежнему мотался с цирком, а дочка его росла…

Назик скучала, смотрела телевизор и кормила ребенка.

Фарадей окончил школу и каждый год сдавал экзамены в институт.

Пронеслась эпидемия гриппа.

Приходили новогодние праздники.

Раз в неделю дома делали стирку.

Несколько раз отремонтировали комнату.

Каждую субботу Мисак со своими товарищами ходил в баню. После бани пили пиво. Иногда по выходным дням шли есть хаш.

Мисак получил шесть почетных грамот.

В новом районе города завод строил жилой дом, и семья Мисака с нетерпением ждала окончания строительства.

Воски удалили аппендикс. Муж Воски стал тучным и теперь каждое утро подставлял голову под холодную струю воды. Они получили новую квартиру.

С соседней улицы трамвайную линию перенесли на их небольшую, выложенную булыжником площадь.

Мисак ходил на похороны. Снимал шапку, когда мимо него проносили покойника.

Во дворе сменилось двое соседей.

Каменотес Арташ — девяностолетний старик родом из Вана — умер в уборной от разрыва сердца.

Из деревни к Мисаку несколько раз приезжали гости. И тогда стол превращался в кровать. Спали и на столе, спали по четыре человека в одной постели. Гости привозили лаваш и свой особый запах. Уезжали и увозили с собой этот запах.

Жили-поживали в Армении семьи…

 

Третье возвращение. 1964 год

1

Лицо Ермон обвязано большим платком. Всю ночь не давал ей покоя больной зуб, но сейчас боль притупилась и только глухо ныла челюсть. Ермон шла, плотно сжав губы, — даже от малейшей струйки воздуха больной зуб давал о себе знать.

— Здравствуй, Ермон, — неожиданно перед ней вырос Индзак. Он, видимо, только что побрился, и пудра щедро лежала на его подбородке и на носу. Волосы были уложены парикмахером аккуратно, и Индзак осторожно нес свою голову рядом с Ермон.

Ермон кивнула ему в ответ. Ничего другого не могла она сделать. Тихо застонала, подняла руку к обвязанной щеке, как бы оправдывая этим движением свой нелепый вид.

В тот же день вечером они встретились на глухой городской окраине. Волосы Индзака были так же бережно уложены, и он боялся шевельнуть головой.

Ермон была уже без платка, однако все еще не решалась разжать губы, смеялась отрывисто, с закрытым ртом.

Индзак нес свою голову рядом с Ермон и нашептывал ей анекдоты, косил глазом на ее округлые плечи, на ее маленький рот.

Улица была темной, без фонарей. В темноте проглядывали очертания бараков, железнодорожные рельсы, поблескивали золотые зубы Индзака.

Задыхаясь, прижал он Ермон к какой-то белой стене, ладонями обхватил ее спину… Когда Индзак крепко прижался к ней губами, Ермон, как сквозь сон, чувствовала зубную боль. Но эта боль обволакивалась каким-то сладостным-сладостным чувством…

Мисака Ермон забыла. А когда вдруг возникали мысли о Мисаке, Ермон отгоняла их, не подпускала близко.

Мисак был какой-то иной стороной ее жизни — серьезной, земной. А это… Это была завораживающая сказка…

Ермон думала о Мисаке как о хозяине, который заботится о ней, который, вдруг увидев все это, улыбнулся бы прощающе, так, как это, наверное, сделал бы бог.

Вечером, когда Ермон вернулась домой, Мисак своей жесткой рукой стряхнул с ее спины известку:

— Как это ты шла, вымазалась вся!

И Ермон успокоилась.

Ребека восседала на тахте. Назик, жена Аво, прикорнула у ее ног. Ермон полулежала на кровати. Комната освещалась экраном телевизора.

В дверях показался Мисак.

— Ермон, — сказал он сдавленным голосом. Лицо его было бледно. — Ермон, — повторил Мисак. Он хотел вести себя сдержанно, с достоинством, но не смог.

— Разрушила ты мой дом, Ермон! — крикнул он и стал биться головой об стенку. На лбу появилась алая полоска крови.

— Что ты делаешь, Мисак джан! — жалобным голосом протянула Ермон, хотя поняла все.

2

Впервые за всю свою долгую жизнь убегал Мисак от семьи. Два дня он ехал в поезде. Но здесь ему было еще тяжелей. Мисак ходил из вагона в вагон, беспрерывно курил.

Попробовал было пить, но и это не помогло. Обычно Мисак пил лишь тогда, когда дела его шли хорошо и он был спокоен.

Мисак хорошо помнил адрес Венделина Гака, но то и дело доставал из кармана его письмо, написанное еще в тридцать восьмом году.

Он столько ходил по вагонам взад и вперед, что примелькался пассажирам всех купе. И все они казались Мисаку счастливыми, даже пожилой одноногий человек.

— Куда вы едете? — спросил он у Мисака.

— В Томск, — протягивая ему коробку папирос, сказал Мисак.

Закурили.

Долго молчали.

В манере курить, в молчании одноногого было что-то знакомое — присущее людям, прошедшим войну.

— В гости едете?

— Да, — кивнул Мисак.

— Я тоже в Томск еду.

— Там живете?

— После войны… Раньше в Минске жил. Немцы семью мою порешили…

— Большая была семья?

— Три сына…

Он вытащил из кармана фотокарточки сыновей и, показывая их Мисаку, стал рассказывать о каждом в отдельности.

Мисак не вникал в его слова, все думал о своей семье. И снова заспешили, спутались мысли, потом вдруг что-то сдавило ему горло…

Он схватился за сердце.

— Вам плохо? — спросил одноногий.

— Нет.

— Как дела… в вашей семье? — осторожно спросил одноногий.

— Ничего…

— Большая семья?

— Девять душ.

— Сыновья?

— Есть и сыновья.

— Женаты?

— Женаты. И внуки уже есть. Трое их.

— Счастливый ты человек, — сказал одноногий.

Мисаку захотелось рассказать одноногому свою историю, спросить его, что же это такое — семья? Может, сам он придумал это понятие, сам создал эту боль своего сердца, этот загадочный клубок, один конец которого где-то далеко-далеко, а другой — где-то еще дальше… Может, все это и есть жизнь? Может, прав Папик? Или он и Папик — оба одинокие?.. Одинокие люди среди одиноких…

И снова спутались мысли Мисака.

Что скажет обо всем этом Гак? Гак — единственный человек, который может понять его…

…Остаться в Томске. Жить рядом с Гаком, снова создать семью, снова работать, лезть из кожи… В шестьдесят лет создавать новую семью?.. Какую семью? Семья бывает только одна, она имеет свое начало, должна иметь и свое продолжение…

Мисак закурил. И вдруг подумал: убить Индзака… Вспомнился Петрос, его жалкое посиневшее лицо…

Не думать ни о чем, пока не встретит он Гака, не думать…

Может, удастся взять себя в руки, что-нибудь поправить… Господи, хоть бы ты был на этом свете, хоть бы ты был…

— Счастливый ты человек… — сказал одноногий.

В Томске Мисак снова и снова вытаскивал из кармана конверт, сверял адрес. Улицы с таким названием не было… В справочном бюро тоже ничего утешительного он не услышал, наконец какая-то женщина, евшая мороженое, сказала ему:

— Кажется, на двадцать пятом километре, в поселке  есть такая улица.

В поселке такая улица была, но номера домов кончались раньше, чем номер, указанный на конверте.

Постучал в дверь крайнего дома. Вышла женщина, кормившая грудью ребенка, указала пальцем в сторону далекого огонька.

— Если в том не найдете, значит, здесь уже не ищите.

В темноте, сопровождаемый собачьим лаем, поднялся Мисак вверх по пригорку…

Это был чистенький барак с цветником, разбитым возле дверей. В темноте все цветы казались фиолетовыми, они вились по стене барака и взбегали к подоконникам.

Мисак постучал в окно. Потом постучал сильнее.

Маленькая девочка, сидя за столом, читала книгу. Мисак, хоть и глухо, но слышал ее голос и удивлялся тому, что она его не слышит.

Постучал еще сильнее. Ожидая, пока откроют, постарался представить себе Гака. Каким он стал? Как выглядит?

— Кто там? — послышалось из-за стены.

Мисак кашлянул и снова постучал. Девочка не шелохнулась.

— Кто там? — спросил все тот же голос. Молодая женщина прильнула лбом к оконному стеклу. Потом открыла дверь.

— Кого вам? — спросила она.

— Гака, — сказал Мисак и виновато улыбнулся. — Венделина Францевича Гака…

И он протянул женщине свой конверт.

Девочка слышала их разговор, грустный разговор двух незнакомых друг другу людей. Девочка жалела Мисака за то, что он уже очень старый и что, наверно, тоже скоро умрет, как дядя Венделин… Девочка жалела его и в то же время радовалась, что сама она не старая и, наверное, никогда не будет старой. Потом она опустила свою русую головку на книгу и уснула.

— В прошлом году… Никого не было рядом, некому было даже похоронить его. Рабочие фабрики собрали деньги, фабком сумму выделил… Бедняга был совсем один.

— Когда он потерял семью? — спросил Мисак.

— Семьи у него никогда не было.

— Никогда… — грустно пробормотал Мисак.

Женщина стояла в дверях до тех пор, пока Мисак не спустился по тропинке вниз. Свет, падающий от двери, помогал различать в темноте тропинку. Потом дверь закрылась и свет исчез. В темноте виднелась лишь седая голова Мисака. Он плакал.

Потом он вышел на улицу, к людям, и немного успокоился. Так бывало в детстве — он успокаивался и засыпал, зная, что будет утро. А утро — это ясность, это жизнь…

3

Два месяца прожил Мисак в чужом городе. Его желание обосноваться вдали от дома, в каком-либо северном городе постепенно слабело. И все это — новый город, который был, новая работа, которая могла быть, — все стало казаться ему бессмысленным.

Наступила зима. Мисак как-то весь съежился, и то, с чем раньше он не мог примириться, сейчас вызывало у него лишь горькую улыбку. Со многим примирился Мисак. И все чаще подумывал о том, что он все еще нужен внукам, что он должен заботиться о них, опекать их до тех пор, пока руки умеют трудиться… Он должен быть рядом с ними, хотя бы даже ради того, чтобы снова не была накрест заколочена дверь его дома.

И он вспомнил свою семью. Вспомнил Ермон… И, странное дело, сердце не заныло от этого воспоминания.

Потом он вспомнил Карена — сына Петроса. И удивительное чувство охватило Мисака. Ему захотелось увидеть Карена, рассказать ему о своих раздумьях — много было у него мыслей, но слов, которые могли бы выразить их, Мисак не знал. Он знал только, что, если снова попытается поделиться с кем-либо своими тяжелыми раздумьями, его слова прозвучат наивно и смешно. И его не поймут…

Почему это люди не хотят понять друг друга?

Почему не понимают друг друга даже члены одной семьи?

Снег поскрипывал под ногами. А Мисак все думал… Как рождается вина? Где та точка, которая, получив некий толчок, расплывается, мутнеет и вступает в дикую круговую пляску?..

И Мисаку вдруг стало страшно — захотелось ему понять, где та точка, с которой началась его, Мисакова, беда, совершенное им убийство — эта великая вина перед всеми и перед самим собой… И Мисак подумал о том, что все беды мира имеют какую-то связь между собой.

«Люди беспомощны», — подумал Мисак. И пожалел всех, всех — и Гака, и Петроса, и Ермон, и Индзака… и больше всех самого себя.

Мисак вдруг остановился и сам себе сказал: «Мама!..» Губы его не шевельнулись, но слово, которое он произнес, было похоже на вопль.

И Мисак почувствовал, как он беспомощен.

Воздух потрескивал от мороза. Изо рта у людей шел пар. И люди двигались. Что-то смешное было в них.

День был ясный. И очертания людей виделись особенно ясно, четко, как в детских книжках, которые Мисак видел давно, очень давно.

И словно заново началась жизнь — Мисак увидел свое детство, и детство своего отца, и детство деда, и их предков. Потом все они стали отцами, а он — маленьким ребенком, но ребенком с седыми волосами, старчески съежившимся, растерянным, усталым сердцем.

Возле пивной будки стояли люди. Один из тех, кто был в начале очереди, выпил пиво, обтер губы, обернулся, и… Мисак увидел Аво.

Мисак обомлел, с места не смог сдвинуться. Аво шел прямо на него. Потом он поднял голову и увидел отца.

Вырос Аво, усы отпустил. У него было мужественное скуластое лицо. Мисак вспомнил — такие же скулы были у его деда.

Аво все расспрашивал, расспрашивал отца — лишь бы отец не задавал ему вопросов. Но Мисак ни о чем и не спрашивал, просто рад был тому, что не будет уж так одинок в своем одиночестве.

— Как ты разыскал меня, отец? — спросил Аво. — Наверное, через Гастрольбюро?

Мисак в ответ покачивал головой, и взгляд его был чистым, спокойным. Он видел убежденность Аво в том, что отец ради сына проделал такой долгий путь, и стыдно было ему, что на самом деле это не так, что здесь он ради себя…

И снова затосковало сердце Мисака.

Долго шагали они по снегу. Сын смотрел на ноги отца, отец — на ноги сына.

— Пойдем к нам… — сказал Аво, но, заметив в глазах отца колебание, сразу же согласился с ним: — Правда, комнаты у нас пока нет… Живем у свояченицы. Но скоро получим.

Потом Аво сказал:

— Зря ты приехал, отец. Не вернусь я домой. Поздно…

Мисак не хотел говорить об этом. Он был один на один со своим горем, а сын казался ему таким счастливым.

— А я вернусь, — пробормотал Мисак.

— Ну, конечно, — улыбнулся Аво, — что же еще ты должен делать…

И Аво почувствовал облегчение при мысли, что все разрешилось так легко.

— Кем ты сейчас работаешь? Опять униформистом? — после долгого молчания спросил Мисак.

— Нет, что ты!.. У меня собственный номер! — оживился Аво. А Мисаку показалось, что оживление это наигранное.

Аво вытащил из кармана вчетверо сложенную афишу, раскрыл ее, отошел от отца, вытянул ее в руках, как матадор… На фоне снега афиша казалась еще более яркой.

«2-Авогадро-2» — было написано на ней.

И Мисак подумал о том, что он сам создал эту афишу еще в те дни, когда выбирал своему сыну имя, и мысль эта была для него как открытие.

Это был небольшой летний клуб — плохо отапливаемая деревянная постройка барачного типа.

Возле сцены сидел небольшой духовой оркестр, игравший невпопад, сбивчиво.

В зале было мало народу, и Мисак уселся в первом ряду. Зрители были в пальто, и Мисак испытывал чувство неловкости, когда на сцене появились полуголые артисты. Как только они заканчивали номер, парень, стоявший в углу, накидывал им на плечи пальто.

Наконец появились Авогадро и его жена. На полуобнаженном теле Аво была одежда, украшенная цветным стеклярусом, и он весь сверкал, переливался. Жена его была худощава и мускулиста, как мужчина. Лет ей было сорок пять.

Аво установил у себя на лбу стул. Жена ловко вскочила ему на плечи, села на стул, Аво стал ходить по сцене. Голова его вошла в плечи, жилы вздулись, напряглись…

4

Мисак возвращался домой.

Какой увидит он дверь своего дома — опять накрест заколоченной? Неужели за эти два месяца опять разбрелась его семья?

Эта мысль подгоняла Мисака… Снова собрать их всех, снова лелеять их, заботиться о них — иного выхода не было. Поставить всех на ноги, чтобы жили они, чтобы было у них потомство…

На вокзале играла музыка. Встречали какую-то делегацию. С трудом выбравшись из толпы, Мисак направился домой. На улице, в киоске, купил туфли для Билика, брючки для Самвела и еще много всякой всячины.

Мисак дошел до площади, вымощенной булыжником, огляделся. Защемило сердце. Много мыслей пронеслось в голове.

Он шагал по площади, и от нетерпения ноги его подгибались. И сердце захлестывалось радостью. Оттого, что снова он идет к своей семьей. И от радости дрожали руки, и какая-то очень странная тоска поднималась от сердца к горлу.

Мисак смотрел на окна, взглядом искал знакомых, чтобы поздороваться.

— Мисак? — услышал он вдруг за спиной.

Обернулся…

— Аджан?.. — еле вымолвил Мисак.