Бетонированная полоса. Ту-104. Взлет. Самолет взмывает вверх. На крыльях — солнце, а внутри — люди. Одно из ста мест мое. Об этом свидетельствует находящийся у меня в кармане билет величиной с носовой платок, на котором написана моя фамилия.

Блаженно откидываюсь на кресле, оглядываю салон, смотрю вниз, на землю. Я горд, что и у меня есть место в этом замечательном самолете выше облаков, у самой кромки солнца, и еще есть место там, внизу…

На этом маленьком шарике, от которого я попробовал ненадолго оторваться, есть краешек каменистой земли, которая была моей еще до моего рождения, моей останется и после смерти, Вернуть билет на этот краешек невозможно, бессмысленно… Оттуда меня подняли и везут показать Восток. Я всегда могу выйти, осмотреться вокруг, поглядеть на других и вернуться.

Бетонированная полоса. Самолет идет на посадку. Ташкент. Гостиница из бетона и стекла. В гостинице нет мест. Чемоданы. Носильщики, Экспрессы. Бездомные, вернее, безгостиничные гости.

Рядом с гостиницей строится новое здание.

Швейцар, узбек с наивосточнейшими усами и в наиевропейской классической униформе швейцара, утешает:

— В будущем году достроят… это гостиница… Милости просим…

Я счастлив. Меня всегда радует завтра.

Наверху синее, тысячелетнее, древнее-предревнее небо, под ним — тысячелетняя, древняя-предревняя земля. На ней двое…

— Вы тоже без места?

— Тоже…

— Дайте ваш чемодан… помогу.

— По-моему, вы больше нуждаетесь в помощи. У меня свободна одна рука. Давайте ваше ружье.

— Это мольберт.

— Вы художник?

— Да… Студент второго курса. Как вас звать?

— Маро.

— Очень рад… Меня…

— Ой, что вы делаете!.. Наверное, раздавили краски… Можно знакомиться и без рукопожатия.

— Уже два часа.

— Не люблю, когда смотрят на часы. Вы что, недавно купили их?

— Да нет. Просто так…

— Двадцать минут третьего.

— Накрапывает…

— Небо-то чистое… Скоро пройдет.

— Видно, придется зайти в вашу гостиницу.

— Уже светает… Я провожу вас.

— Куда?..

— На Восток…

— А ваши дела?

— Я турист… Я хочу увидеть Восток… и вас… А вы?

— Я должна навестить подружку в Бухаре и родственников в Самарканде…

…Двое, два человека, женщина и мужчина, знакомые друг с другом уже тысячелетия… И вот снова познакомились.

Старый Ташкент начинается с рынка.

Все оттенки Востока. Узкие пыльные улицы. Глиняные домики. Жмутся друг к другу, постепенно взбираясь куда-то вверх. По их плоским крышам можно шагать, словно по ступенькам. Старики у порогов. Один из них возлежит на дощатом помосте. Перед ним пиала с чаем. Со стороны можно подумать, что помост этот сколотили специально для старика. Он неспешно поглядывает по сторонам.

Деревянная лавчонка. Торгуют лисьими шкурками. Шкурки свежие, с кусочками мяса. Продавец — бритоголовый узбек в расстегнутом халате. Рядом со шкурками большой чайник.

Всевозможные фрукты: урюк, изюм, виноград…

Среди этой пестроты — стандартный киоск «Союзпечати».

По привычке подхожу, беру «Правду» и «Юманите». По-французски читаю только заголовки. На всей первой полосе воспроизведение одной из синих росписей Жана Кокто. Я жалею, что купил газету. Кокто никак не вяжется с Востоком.

Маро покупает журнал мод и местную газету.

Разворачивает газету, просматривает отдел объявлений.

Прямо посреди улицы готовят плов.

— Попробуем? — предлагаю я.

— На улице?..

— Да… Пусть будет настоящий Восток… Ведь мы туристы!

Маро смотрит по сторонам, в глазах вспыхивают шаловливые искорки, она машет рукой:

— Ладно, будь что будет!..

Едим, смеемся. Я щурюсь от солнца. Предметы вокруг расплываются, теряют очертания, в глазах только краски, пестрые, сливающиеся в одно сплошное пятно.

И все перемешивается: смех, Маро, Ташкент, плов, люди… Белое, желтое, красное…

— Посмотри-ка, я не съела помаду? — Маро выпячивает губы.

— Хватит еще на обед и ужин!

Губы Маро широко открываются, с них слетает смех. Смех красноватый, цвета солнца… Смеюсь и я. Смех разливается вокруг нас. Мы утопаем, плывем среди смеха. Смех волнами расходится от нас, заражая окружающих. Смеется сидящий рядом с нами узбек, и другой узбек, сидящий подле него, смех распространяется дальше… Улыбаются окружающие нас люди… Смеются, потому что смеемся мы… Волна смеха ударяется о толстую шею тучного человека… Он сердито оборачивается, но затем тоже начинает смеяться вместе со всеми.

Перестрелка смешинками… Дуэль улыбок…

Самолет. Мы с Маро сидим рядом. По ту сторону Стекла — люди в чалмах. Доносится аромат шашлыка. «Даже запах стал реактивным», — думаю я.

Взлет.

Сидящий передо мной таджик в чалме трясет бородой. Видно, молится.

Посадка.

Душанбе.

Чуть ли не самый южный город нашей страны. Сделаешь еще шаг, попадешь в Индию, в пьяном виде поставишь ногу чуть левее, окажешься в Афганистане. На горных высотах живут памирцы — потомки Македонского. С восковыми, как у Христа, лицами, застенчивыми глазами, с осторожной богоподобной поступью.

В городе две гостиницы. Две гостиницы, расположенные друг против друга. В одной из них нет мест для женщин, в другой — для мужчин. Я устраиваюсь в общежитии одной гостиницы, Маро — в общежитии другой.

В моей комнате человек пятьдесят — узбеки, казахи, таджики, корейцы, осетины… Жильцы меняются каждый час. Один прибывает, другой уезжает. Меняются языки, постели, оттенки храпа. Неизменен только висящий на стене громкоговоритель. Говорит с утра до поздней ночи. Жду, пока радиостанция закончит работу, и, наверное, вместе с дежурным радиооператором засыпаю.

Из моего окна видно окно Маро. Между нами площадь. Площадь, заполненная солнцем и цветами. Солнца сколько угодно, и без всякой платы… Купайся в нем, бери, пей, натирай им лицо, обнимай, прячь за пазуху. Цветы же по десять копеек штука. На тротуаре сидят старухи и продают цветы с букетом солнца в придачу.

Спускаюсь вниз, обхожу площадь, сажусь на скамейку в скверике. Затем покупаю три цветка и иду в гостиницу напротив.

Гостиница пробуждается. Люди кашляют, прочищают горло, моют руки, лица… Полотенца, куски мыла, вода… и аромат утра.

Первый этаж. Три цветка — слишком уж подчеркнутая симметрия, словно картина, продающаяся на базаре. Один цветок оставляю на столе сонной дежурной.

Поднимаюсь на второй этаж. «Дешево и старо, как в комедиях Гольдони», — думаю я и сую второй цветок в руки дежурной.

Поднимаюсь на третий. «Неудобно». Оставшийся последний цветок бросаю в лестничный проем и вижу, как он падает перед нервной работницей камеры хранения.

Стучусь в дверь, за которой живут пятьдесят женщин, одна из которых — моя знакомая по имени Маро.

Воскресенье. В парке. На танцплощадке не повернуться, все шахматы разобраны, в читальне нет свободных мест, на скамейках людей больше, чем полагается, в чайхане длинная очередь за чаем… Жарко и суматошно. На открытой эстраде сидят шестеро музыкантов. Два тара, два кларнета, один аккордеон и один бубен. Играющий на бубне — руководитель ансамбля. На нем широченные брюки. Курчавые, тщательно расчесанные волосы, видно, являются предметом его гордости. Тонкие и маленькие усики. Он поднимается с места, делает знак и начинает играть. Мотив звонкий, простой. Один из таристов от напряжения высунул язык. Музыка слышна только на площадке перед эстрадой, поэтому слушатели постепенно приближаются, сбиваются в тесную кучку. Чуть поодаль играет духовой оркестр. Если отойти немного от эстрады, можно попасть в волны духовой музыки, и от восточных инструментов ничего не останется.

Танцуют все, кому вздумается, сколько захочется. Танцуют главным образом таджики.

Маро вцепилась в мою руку. В ее глазах и радость и грусть.

Руководитель ансамбля самоуверенно смотрит вокруг, подтягивает на коленях брюки, и наконец становятся видны его туфли.

В саду качели-лодки. Мы становимся в очередь, садимся в качели, похожие на ракету, с надписью «Восток-2».

Возникает ветер, но теплый, как воздух в саду.

Подол Маро взлетает вверх, обнажая ее по-детски худые бедра.

Маро хочет что-то сказать, но не может. Мешает шум. Маро кричит. В ее голосе и смех и слезы. «Восток» останавливается, и я вижу, что щеки Маро мокрые, а глаза подозрительно красные.

— Ты плакала?

Она пожимает плечами.

— Ты плачешь?

Она пытается засмеяться, но всхлипывает.

— Ты испугалась?

— Не знаю.

Мы выходим из ракеш.

— Ты плакала? — снова спрашиваю я, обнимая ее за плечи. Маро, словно ребенок, смотрит мне в глаза.

— От радости можно совершить самоубийство? — спрашивает она полушутливо.

— Нет.

— А если радости много, так много, что нет уже места?

— Все равно нет…

— А я хочу…

— Что?

— Умереть…

Мне кажется, что рядом со мной уже не Маро, а кто-то другой, другая девушка, и тогда я тоже становлюсь другим.

— От радости?..

— И от радости, и от грусти, и от любви, если их чересчур много…

Я смотрю на Маро, и она кажется мне очень родной, родной и беспомощной.

— Пошли… Здесь шумно, а люди спокойны, они двигаются, танцуют, а все же спокойны… Разве это радость?..

Я целую волосы Маро. Она шаловливо смотрит на меня.

Руки у нас мокрые, ноги тоже…

Мы с Маро сидим на траве. Я рассказываю ей про Сирано де Бержерака. Описываю невиданную, полную страданий любовь Сирано, его безобразную внешность. Потом Маро кончиком длинного стебля щекочет мне шею… Затем я целую ее… Затем снова идет дождь… Журчащий, светлый дождь. Сначала мы прячемся под первым попавшимся деревом… Дождь усиливается, и мы сдаемся ему… На, хлещи, мочи, ласкай!.. Мы твои!

Дождь перестает лить, и мы, совершенно промокшие, направляемся в город. Темнеет. Вдали видны огни, а перед нами узкое, блестящее от воды шоссе. Волосы Маро липнут к щекам… Я обнимаю ее за плечи» дотрагиваюсь до мокрых щек, глаз, бровей, губ… Она целует мою руку… Я боюсь выказать свое отношение к этому поцелую. Делаю вид, будто в этом нет ничего необычного… А сердце сжимается.

Слышно кваканье лягушек. Они пересекают дорогу перед нами.

Я не могу думать ни о чем больше. Я не имею права думать. Я вижу, как теперь нужен Маро. И вдруг я понимаю: ничто не сможет разлучить нас.

Сзади нас освещают фары. Оборачиваемся. Маленький «Запорожец» быстро приближается, обгоняет нас, обдав грязью.

Смотрю на запачканное лицо Маро, на ее платье, смешно пытаюсь смахнуть грязь рукой, улыбаюсь. Обнимаю ее. Голова ее где-то ниже моего подбородка. Я обнимаю ее мокрую спину. Мы идем дальше, грязные, мокрые, усталые…

Чувствую, что я сейчас необычно искренен с Маро, быть может, впервые.

— Отсюда поедем прямо домой…

— В Карабах? — спрашивает Маро.

— Все равно, в Армению… Построим хороший домик с аистами на крыше, с мастерской… И будем жить долго-долго!..

— И никогда не уедем оттуда?..

— Никогда, что бы ни случилось… Никуда не уедем… В нашем доме будут твои портреты — много-много… Портреты наших детей, наших дедов… Будут приезжать туристы из других стран и смотреть наш домик, мои картины…

Шоссе переходит в городской проспект.

На улице редкие прохожие. Они с недоумением оглядывают нашу грязную одежду и, вероятно, думают бог знает что…

Уже поздняя ночь… Я провожаю Маро в гостиницу. Выхожу на площадь. Стоит такси. Случай тоже любит шутки. Сажусь.

— В гостиницу напротив, — говорю я удивленному водителю.

Теперь начинается совершенно новый день. Утро. Маро еще спит. Но она со мной. И я не чувствую себя одиноким. Я шатаюсь с мольбертом за плечами и с палитрой в руке. Сегодня все вокруг меня обрело яркий, необычный оттенок, мне хочется рисовать. Краски словно исходят из моего существа. Вместо слов рот мой наполняется красками. Краски — любовь, краски — удивление, краски — полет, краски — самопожертвование, краски — человек, краски — сердце…

Устраиваюсь рядом с чайханой. На коврах, поджав под себя ноги, сидят таджики. Лица у них выразительные, живые, движения медлительны.

Рядом с чайханой арык, от которого пахнет чаем. Смотрю, течет почти что чай, зеленый, дымящийся… С потолка свисает клетка, в ней удод…

Первые мазки на холсте. Подходит какой-то таджик.

— Пожалуйста, отведайте, — просит он и ставит рядом со мной большую пиалу с чаем.

— Здорово, земляк, — говорит другой по-армянски.

Армянин небольшого роста, со смеющимися глазами, под носом кусочек щетины. Обнимает меня.

— Когда приехал?

— Сейчас.

— Работать?

— Нет.

— Жить?

— Гулять и немного рисовать, — объясняю я, и опять рот мой наполняется красками. Хочу сказать ему: гогеновская желтая, синяя Пикассо, цвет пламени Сарьяна.

— Ищу квартиру, — вместо этого говорю я.

— Найдем, это пустяки… Пойдем выпьем бутылочку вина, — тянет он меня за рукав.

— Погодите, соберу все это.

Идем вдвоем по улице.

К нам подходит еще один армянин.

— Нерсес! — категорически объявляет он и жмет мне руку. — Я карабахский, знаешь Карабах, наш старый Сюник?..

— Знаю, — бормочу я.

— Ничего ты не знаешь… Карабах, понимаешь?! Я человека распознаю раньше, чем он откроет рот. Не пытайся обмануть меня!

Они выводят меня на главную улицу. Нерсес замечает кого-то в троллейбусе и поднимает руку.

Троллейбус резко останавливается.

— Здорово, Лаврент, — говорит Нерсес водителю. — Где бы найти комнату для нашего земляка? Прибыл на три месяца из Еревана.

Лаврент радостно протягивает мне из кабины руку.

— Когда приехал, как в Ереване?

И показывает свои крупные зубы.

Рядом с троллейбусом останавливается автобус.

— Послушай, Лаврент… Что случилось? — спрашивает водитель.

Лаврент показывает на меня.

— Приехал из Еревана… Надо найти ему комнату.

Я начинаю рассказывать: «Желтая Гогена, синяя Пикассо, пламенная Сарьяна».

Чуть погодя останавливается троллейбус, идущий с противоположной стороны.

— Ребята, что тут стряслось? — спрашивает новый водитель и тоже по-армянски.

— Приехал из Еревана, нужно найти ему комнату.

Водитель выскакивает из кабины.

— Когда приехал?.. Как в Ереване?..

На улице образовалась пробка. Сигналят машины, ропщут пассажиры.

— Почему не едем? — кричит высокая женщина.

— Земляки встретились, — улыбается молодой таджик. — Пусть поговорят, ничего…

— У нас пустой вагон, — говорит Гаго. — Давай вселяйся, живи сколько хочешь, платить не надо…

— Какой вагон? — удивляюсь я. — Настоящий вагон?

— Настоящий… Скорый!.. — говорит Гаго, и ребята смеются.

На пригорке выстроились в несколько рядов вагоны, колеса глубоко сидят в земле. На окнах занавески, как в настоящих домах.

В однообразии этих вагонов есть какая-то жалкая наивность, что-то детское.

Неподвижные вагоны…

Мы с Маро устроились в одном из вагонов, принадлежащих автобусному парку.

На нашем вагоне и в самом деле написано: «Скорый». В вагоне стоит кровать, ребята притащили откуда-то.

Вагоны разные, повидавшие свет. Таблички: «Москва — Андижан», «Ташкент — Душанбе» и даже «Варшава — Петроградъ».

На вагоне, где живут водители — Гаго, Лаврент, Нерсес, кто-то начертал: «Джандам-Джандам». Может быть, это шутка, а может быть, страничка из их биографии. Вагон чистый, устроенный. На стенах обложки журнала «Экран». Аккордеон, гитара, бутылки…

В соседнем вагоне живут девушки с суконной фабрики.

Из окна нашего с Маро вагона видны все остальные. Я смотрю на эти изношенные, усталые от долгих дорог вагоны и представляю себе большущий поезд, армянский поезд, от которого оторвались, рассеялись по миру эти вагоны — один здесь, другой в Бейруте, третий в Париже, четвертый в Фрезно…

— Долго мы будем жить в вагоне?

— Пока он не тронется с места.

— Никогда не тронется.

— Нет, обязательно… Сами потянем, повезем…

— Смешной ты… Где же твоя страсть к туризму?

— А я все увижу из окна…

— Все?

— Все. Весь Восток… и тебя.

Неподвижные вагоны…

Из «Джандам-Джандам» слышны песни. Ребята веселятся.

От каждого вагона тянется тропинка. Где-то они сливаются воедино, расширяются и доходят до главной улицы города. Улица ведет к вокзалу. От вокзала одна из дорог тянется к Ашхабаду. Из Ашхабада есть дорога на Красноводск…

Все дороги сливаются, продолжаются, уходят очень далеко, кружат и кружат по свету, но даже из Венеции снова возвращаются на эту улицу, снова делятся на тропинки, и одна из них ведет к нашему вагону, где живем мы с Маро.

Против чайханы — зоологический магазин.

Температура в тени — сорок градусов. Мы с Маро шагаем под самыми стенами, в тени деревьев. Какое наслаждение эта сорокаградусная тень!

Из чайханы — в тень автобуса, потом два шага под солнцем и, чтобы передохнуть несколько секунд, останавливаемся в тени гиганта-памирца. Памирец уходит, и мы бежим в зоомагазин.

Я разглядываю попугаев и смахиваю капельки пота, сбегающие из-под берета.

— Смотри! — тянет меня за рукав Маро.

Объявление:

«Сегодня в продаже:

1. Рыбки.

2. Попугаи.

3. Обезьяна, резус-макака, цена 50 руб.».

— Купим! — нетерпеливо говорит Маро.

— Посмотри, — показываю я на цену.

— Что-нибудь придумаем.

— На что она нам?

Однако чувствую, что и во мне появляется желание приобрести обезьяну.

— Обезьяна, живая обезьяна, представляешь?.. Я повяжу ей бант на шею, — и Маро обращается к продавцу: — Товарищ, товарищ, дайте нам одну обезьяну!

— Встаньте в очередь, — говорит человек в майке.

— Нам не нужно рыбок, неужели и обезьяны в общей очереди?!

— Почем знать, может, и я покупаю обезьяну, — говорит другой.

Кто-то фыркает.

— Что тут смешного?..

— Товарищи, — объясняет продавец, — обезьяна всего одна… Если желающих из очереди нет, пусть берут молодые люди.

Маро крепко обняла резус-макаку. Обезьяна оценивающе смотрит на нас. Мне кажется, что она хочет уяснить себе наши с Маро отношения. Я подмигиваю обезьяне. Она мне тоже.

Все смотрят на нас. Постепенно растет ватага ребятишек, обступивших Маро.

— Где их продают? — спрашивает какой-то военный.

— Больше нет, всего эта и была…

Влезаем в троллейбус.

— Три билета.

— Тью, тью, тью… — с нежностью обращается худая женщина к обезьяне, затем говорит что-то по немецки соседке.

— Как ее зовут? — спрашивает немка, доставая из сумочки шоколад.

Резус-макаку мы устраиваем в свободном конце нашего вагона. На голову надеваем купленную в Ташкенте панаму.

Смотрим на нее и смеемся.

Макака добрыми глазами смотрит на нас.

Все трое смотрим друг на друга.

Я сплю мало.

Бодрствуя, вижу приятный сон, а когда засыпаю, сон исчезает.

— Чудак! — говорит Маро.

— Почему?.. — глухо бормочу я.

— Ты не похож на других.

— Почему?

— Другие давно бы оставили меня, ушли…

— Почему?

— Так устроен мир…

— И ты не жалеешь?..

— Очень мне нужно!

— Почему?

— Чудак!

Маро спит. Я думаю. Крепко держу за руку Маро. И вдруг ощущаю страх. Я становлюсь жалким. Раньше мне казалось, что я владелец огромного сокровища, которое берегу для необычного дня, для какой-то необыкновенной девушки. И ждал этого дня, чтобы извлечь и выложить это сокровище, — огромную преданность, сумасшедшую любовь, искренность, не знающую границ, то единственное, вне которого я ничто… И был уверен, что, если бы извлек мое достояние, снял бы с глаз завесу иронии и глаза бы стали наивными, люди поразились бы моему богатству… Неужели я беспечно кладу у ног Маро именно то, что так крепко запирал в себе?..

Я целую руку, запястье, плечо Маро…

— Спи… — бормочет она.

Молчим.

Маро засыпает.

Я чувствую, что теряю все, что лелеемое мною богатство, мое знамя, моя гордость равны одному поцелую, имеют цену одной ночи. А остальное…

— А еще говорила, что люди не умеют любить… Что люди спокойны…

Маро поворачивается во сне.

Вдруг мной овладевает тревога, и я в панике шепчу:

— Маро, проснись!.. Я должен сказать тебе что-то… очень важное!..

Ее глаза открываются.

— Что тебе?..

— Послушай… в другой раз я не смогу сказать… это очень серьезно!..

Глаза спокойно смотрят на меня.

— Хочу сказать, пока не рассвело… Пока я не стал другим… — продолжаю я.

— Ну-у… говори, — бормочут губы Маро.

Я смотрю на ее глаза, губы и вновь настораживаюсь, пытаясь удержать мое сокровище.

— Тебя когда-нибудь любили?..

— Чудак, — обиженно говорит Маро, потом закрывает глаза.

На мольберте листы картона. За ними спит макака. Время от времени издает какие-то звуки. Интересно, видят ли обезьяны сны?

Мы с Маро все время ходим вместе, ее рука всегда в моей ладони.

— Ты очень изменился, — говорит Маро. — Глаза стали совсем другими…

— Какими?

Маро пытается найти слова. Смеется.

Я целую Маро. Делаю вид, будто целую ради поцелуя. Говорю о любви других, говорю, потому что не могу не говорить.

Маро смотрит на меня очень просто. Чувствую, что она ничего не скрывает. В глазах вся она. И они говорят: «Что тебе нужно?.. Не понимаю… Почему ты рассказываешь эти любовные истории?.. Я уже твоя… Вот я… Что тебе еще нужно, не понимаю… Чудак!»

И я слабею, умолкаю. На самом деле чудак!

В окне вагона появляются головы Гаго, Нерсеса и Лаврента.

— А мы решили, что ты тоже уехал… — говорит Лаврент.

— Куда?.. — удивляюсь я.

Лаврент пожимает плечами.

— А ты разве не знаешь?

— Не-ет… — улыбаюсь я.

— А куда ушла твоя девушка?.. — насмешливо говорит Нерсес.

— Ладно, ребята… — говорит Гаго. — Пошли!

Я смотрю на макаку и продолжаю рисовать.

Головы Лаврента и Нерсеса исчезают. В окне остаются только две точки-глаза да кривой нос Гаго.

— Ребята видели на вокзале… Ты разве не знал?

— Нет…

— Кажется, в поезде на Бухару… Поссорились?

— Нет…

Мой карандаш начинает двигаться энергичнее над очертаниями морды макаки.

— Почему ты побледнел?

— А чего тут бледнеть? — спрашиваю я с деланным равнодушием. — Так, значит, уехала?

— Да… Но я не о том, — кривит рот Гаго, затем прибавляет: — Вечером приходи к нам. Девочек четверо, а нас, парней, трое. Придешь?

Вагон неподвижен, а мне хочется бежать…

Выглядываю из окна моего неподвижного вагона. Люди устроили окна, чтобы видеть, что делается снаружи. Окно было и в той комнате, где я родился. Окно было в классе, где я учился. Окна есть в больницах… Окна были в Освенциме… И окна есть даже в закрытых кельях монастырей.

Люди устраивают окна, чтобы видеть людей, чтобы быть ближе к ним. Люди снабжают окна решетками, чтобы быть подальше от людей.

Из окна моего вагона видны тропинки, и по одной из них ушла Маро. И только теперь я замечаю, что на окне моего вагона тоже есть решетка. И я чувствую себя еще более одиноким.

Макака влезает на окно и, держась одной рукой, повисает на решетке.

Сквозь решетки солнце падает на пол со странными фиолетовыми отсветами. Оглядываюсь вокруг и жалею, что оставляю наш вагон и резус-макаку.

Каждый предмет, каждый угол в вагоне говорят мне о Маро. Даже «Джандам-Джандам» напоминает о ней.

Я хочу рассмеяться, хочу быть беззаботным — мол, «видал, что вышло?..». Обыкновенная история, одна из множества встреч… Я буду продолжать писать портреты ребят из «Джандам-Джандама», веселиться с ними, рисовать макаку и гулять, гулять… Нет, не могу. Губы Маро, краски Маро, походка Маро, плач Маро… И везде она…

На маленьком столике в стеклянной банке — длинный, желтый, какой-то меланхоличный цветок, названия которого я не знаю, как не знаю названий многих цветов. На стене висит моя палитра, засохли краски: белая, красная, берлинская лазурь… Под койкой чемодан. Вокруг меня повсюду этюды, сделанные сангиной, углем, пастелью: Маро, резус-макака, снова Маро, Маро, Маро…

Складываю мольберт, потом снимаю со стен картины и прячу в чемодан.

Макака грустно смотрит на стены. Глаза у нее всегда грустные. Она поднимает с пола пустые папиросные коробки и бросает в мой чемодан.

Я отправляюсь искать Маро.

Макака сидит на руках Нерсеса и смотрит на меня. Рукой снимает панаму и машет ею. Потом пытается вырваться от Нерсеса, тянется ко мне. Глаза у нее грустные, очень грустные. Я впервые вижу, как плачут обезьяны.

В поезде дыни. Выхожу из поезда — и тут дыни. Республика дынь. Песня дынь. Красные, желтые, оранжевые, зеленые… Палитра дынь. Мятеж дынь. Дыни продаются и на станции Каган, и в пристанционном поселке. Люди таскают дыни. Дыни везут в вагонах. Две маленькие дыни я втискиваю в свой чемодан.

Чайная — легкое деревянное сооружение. Я кладу дыни на стол и достаю большой восточный нож.

— Здесь дыни есть нельзя, — подойдя к моему столу, говорит заведующий.

— И водку пить нельзя, — обращается он теперь к сидящему напротив меня русскому.

— Я хочу, чтобы вы меня огорчили, — говорит русский.

— А я не хочу, — вставляю я.

Заведующий улыбается.

— Вы араб?

— Нет, — отвечаю я, обрадованный, что я похож и на араба.

— А я араб, — воткнув указательный палец в волосы на груди, объявляет он.

— Разве здесь есть арабы? — спрашиваю я, чтобы не обидеть его.

— Мало, — отвечает он, сверкая зубами из-под черных усов. — Но я араб!

— Молодец! — говорю я, чувствуя себя немного обалделым после дороги.

— Можете есть свои дыни, — говорит он. — И ты можешь пить водку, только перелей в чайник, чтобы не догадались, — обращается он к моему соседу.

— Нет, так не пойдет, я хочу, чтобы вы огорчили меня, понимаете?.. — говорит мой сосед.

— Садитесь в трамвай, — предлагаю я. — Непременно огорчат вас…

— Здесь нет трамвая… — серьезно объясняет он. — Вы можете огорчить меня?

— Нет.

— Не можете или не хотите?

— Не могу и не хочу… А зачем вам это?

— Доктор прописал.

— В аптеке спрашивали? — с кислой миной пытаюсь пошутить я.

Он пьет из чайника водку, а я из стакана чай.

Через пять минут, когда сосед узнает, что я студент художественного института, а я узнаю, что он имеет отношение к киносъемочной группе, мы становимся друзьями.

Часть моего существа прочно захвачена Маро, а другой частью, насколько возможно, я слушаю историю собеседника, ищущего огорчений.

Кино было его мечтой. Однако неудача за неудачей преследовали его. Поступил во ВГИК. Началась война. Его ранило. Попал в плен. После войны работал в разных местах… С институтом так ничего и не вышло. Но кино оставалось его единственной целью. А без образования его и близко не подпускали к кино. Годы сделали свое дело. Врач сказал: «Горе и несчастье до того довели вас, что теперь нужен полный покой». И теперь самое опасное для его жизни — это большая радость. Представляете? Радость, которой у него почти не было. Врач сказал: «Большая радость может покончить со всем». А теперь между Бухарой и станцией Каган поляки снимают фильм «Фараон». Он участвует в качестве статиста. Все-таки он перед аппаратом, с криком режиссера в ушах. Вчера режиссер позвал его и снял пробы. Режиссер сказал: «Если подойдете, может, возьмем на одну из главных ролей». Наконец он может добиться своей цели, но он не имеет права радоваться. А как не радоваться, когда это самая большая его мечта? Уже сердце его бьется в радостном ожидании. И он боится взрыва радости, взрыва, сводящего с ума… Он старается сохранить свое обычное меланхолическое состояние. Он ищет огорчения…

— Завтра не пойдете? — удивляюсь я.

— Мне нужно горе.

— Может, радость будет и не такая уж большая?..

— Нет… если получится, радость будет страшно большая… Я уже ощущаю начало радости и боюсь.

Я начинаю понимать его. Представляю свою встречу с Маро и понимаю искателя горя. Любовь, сумасшедшая любовь!..

— Стало быть, не ходи, — говорю и себе и ему, но думаю: «А я пойду, пойду, все же… Пусть умру от радости… Что за роскошная смерть!.. Я, Маро и радость… Убивающая радость, взрывающаяся радость, человеческая радость!..»

Воронкообразная площадь.

Стоят автобусы, образовав круг. Отсюда они по разным направлениям взбираются на горы.

Кажется, что в центре площади должна быть дыра, где можно, как в горло воронки, проскользнуть вниз, под землю.

Подошвы моих туфель стерлись в поисках Маро.

В центре площади сапожник. У него синие хитрые глаза. На голове традиционная тюбетейка. Белая кожа, нос кривой, чуть сдвинутый в сторону. Лицо обрамляет борода. Усы с двух сторон спускаются к подбородку. Настоящая модель для этюда. Поищи, найди второго такого! Смотрит на меня и улыбается.

— Можете быстро починить? — спрашиваю я.

— Можно, — удивительно чисто по-русски отвечает он.

Я снимаю туфлю, протягиваю и смотрю на его бороду.

— Армянин?.. — вдруг на странном армянском спрашивает он.

От удивления вскакиваю.

— Я давно заметил тебя, — улыбается он.

— Вы… Вы?..

— Армянин… — не дожидаясь окончания моего вопроса, говорит он.

Я поражен. Самый настоящий азиатский армянин. Разные приходят мысли в голову… Смотрю на туфлю — вертится в его руках, смотрю на гвозди, он держит их в зубах.

И спрашиваю:

— Карабахский?

Из-за гвоздей он не может ответить и только отрицательно мотает головой.

— Значит, из Эрзерума?

Снова нет.

— Из Вана?

Он достает гвозди изо рта.

— Не-ет…

— Ваш отец переселился в пятнадцатом году?..

— Что?.. — не понимает он.

— Или, быть может, во время резни девяносто пятого года бежал из Турции?.. Много армян рассеялось… По всем концам света.

И он счастливо улыбается:

— Не-ет… Я здешний…

Смотрю в его глаза, и они кажутся мне очень знакомыми, словно видел их вчера.

— Не может быть.

— Здешний я, — повторяет он.

— Ваш отец?..

— Родом из Бухары.

— А его отец?

— Тоже…

— А его отец?

— Из Бухары.

— А самый первый?

— Из Бухары, из Бухары!..

Я сержусь:

— Как же так, ведь в Бухаре не мог народиться армянин!.. Должен же был кто-то приехать в Бухару… Ваш прапрадед!

— Все мы из Бухары… Даже прапрадед… Здесь хорошая земля, богатая земля…

Я хочу рассказать ему о происхождении человечества. Думаю о каменном веке, Греции, Персии. Путаюсь. Хочу что-то вспомнить из прочитанного. Но чувствую, что для объяснения этого мало.

«Дали, дали, пыльные дали!.. Дали, дали, разоренные дали!

Нужно, чтобы память армянина за секунду преодолела по крайней мере тысячу километров».

Беру туфлю, рассматриваю, потом машу рукой:

— Хай…

В темноте движется слабый свет. В этом слабо освещенном пространстве видны дремлющие люди, сложенные друг на друга чемоданы. Это автобус Каган — Бухара. Некоторые едут в Бухару на работу, другие сошли с поезда.

— Вы едете в Бухару? — спрашивает маленького роста, улыбчивый человек. Он сидит на своих двух чемоданах, обняв третий. Только начинает светать, и в этот час голоса людей звучат как-то глухо.

Я киваю.

— Вы художник? — снова спрашивает хозяин чемоданов.

Хитрые, пронизывающие глаза. Не удивлюсь, если он будет знать и мою фамилию.

Снова киваю и мысленно прошу: «Ну скажи же мою фамилию».

Словно угадывает:

— Вы армянин?

Опять киваю.

— Ищете кого-либо в Бухаре?

«Наверное, телепат», — думаю я и хочу поколебать его уверенность.

— Нет.

Не верит. Улыбается. Лучше меня знает, чего я хочу.

— Я вам помогу, — говорит он, — покажу, где гостиница… В Бухаре есть что рисовать… К нам часто приезжают художники.

Когда ты не выспался, всегда думаешь о грустном. Я думаю только о Маро.

Автобус останавливается на маленькой площади.

Мы вылезаем.

Улыбчивый человек, словно старый знакомый, обращается ко мне:

— Возьмите этот чемодан… Пойдем вместе: я вам покажу, где гостиница.

Сует мне в руку самый громадный чемодан… и я следую за ним.

Словно кто-то сдергивает с неба занавес, и наступает рассвет. В рассвете нечто неожиданное. Потрясающий город, разноцветный город, иллюстрация всего Востока. Все известное мне, от персидских миниатюр и до путешествий Синдбада, бледнеет перед этим чудом.

Под тяжестью груза я не могу вволю смотреть по сторонам.

— Это Хауз-Ляби-Хауз, — глядя на чемодан, который я тащу, поясняет улыбчивый человек, воодушевляя меня, чтоб силы мои не иссякли.

— Это медресе Дивон-Бега, а это компол… Я вам помогу… Покажу Бухару…

Беспокойное желание видеть Бухару овладевает мной.

— Долго до гостиницы? — почти в отчаянии спрашиваю я.

— Еще немного… еще немного… я помогу вам.

Похоже, мы выходим из города. Мои пальцы болят от тяжести. «Что в этом проклятом чемодане?» — думаю я.

— Я помогу вам, — продолжает незнакомец.

И наконец мы входим в какую-то странную улицу.

— Рая! — зовет мой спутник.

«Интересно, откуда должна выйти Рая?» — не могу угадать я. Где дверь, где окно? Экзотический лабиринт. Вдруг рядом со мной возникает завернутая в шаль зевающая женщина.

Оставляем чемоданы и выходим. Возвращаемся назад.

— Вот гостиница, — с улыбкой говорит мой проводник.

Смотрю вокруг — да это же остановка автобуса! Не могу понять, что произошло.

— Спасибо, — говорю ему и разгибаю закостеневшие пальцы.

— Пожалуйста, — отвечает он и исчезает в улочке, узкой, как шкаф.

С жадностью накидываюсь на Бухару. Вхожу в ее улицы. Словно кто-то собирается отнять у меня это чудо. Иду по одной улице, выхожу на другую. Внутри у меня все переворачивается от удивления. Я почти готов плакать. Странное дело: от удивления можно, оказывается, волноваться и плакать. Не от красоты, а от необычности.

Улицы похожи на комнаты. И в комнатах комнаты.

Эти несколько минут заставляют меня забыть всю мою прожитую жизнь, все виденные мной города. Если бы меня в эту минуту спросили — кто я, наверное, ответил бы:

— Абу Хатим аль-Мерденшах!

Вхожу в улицу, похожую на туннель, потом выхожу к саду и вдруг вздрагиваю. Передо мной стоит милиционер. С очень черными и густыми усами. Он засунул кончик платка в ноздри и чистит, словно стекло керосиновой лампы. В нагрудном кармане выстроились шесть шариковых ручек, которые, видно, служат ему вместо орденов. Сверкают блеском золота и серебра.

— Да здравствует Бухара! — говорю я милиционеру.

— Салам! — отвечает милиционер.

Я ищу Маро повсюду: на улицах, в мечетях, во взглядах, в походках, в звуках…

Теперь, среди чудесных неожиданностей, среди поражающих взор памятников Бухары, Маро отступила на второй план, присутствуя как оттенок, меланхолическое, лирическое восприятие окружающего. И я чувствую себя немного и туристом.

Живу почти что на базаре. В Доме колхозника. Одно окно выходит прямо на базар, к чайхане, а другое в бывшую конюшню эмира Бухарского.

На базаре можно купить японскую сливу, похожую на персик, и персик, похожий на сливу.

Над базаром высится, быть может, самый высокий минарет магометанского мира — Калян, а рядом мечеть, медресе Мир-Араб, Токи-Заргарон.

Но самая большая неожиданность для меня — три компола города.

— Как пройти мне в городской сад? — спрашиваю я.

— Пройдешь через два компола.

— Как попасть к кинотеатру?

— Он находится между вторым и третьим комполами.

В период процветания Бухары купцы построили в самом сердце города эти комполы. Они, как пауки, втянули в себя все улицы города. И куда бы ты ни пошел, вынужден обязательно пройти через компол. А если вошел в компол, то едва ли тебе позволят выйти оттуда без покупки. Когда издали смотрю на комполы, на меня нападает что-то вроде страха… И вместе со страхом рождается надежда: может быть, найду Маро в этом крепком узле дорог.

Чайхана возле Хауз-Ляби-Хауза.

В носках, поджав под себя ноги, я сижу на ковре с порцией морковного плова.

— Угощайтесь, пожалуйста, — говорит молодой узбек с университетским значком на груди и протягивает мне пиалу зеленого чая.

— Спасибо, — отвечаю, — я не пью чай.

— Уу!.. — удивляется другой узбек с желтым лицом. — Бедный!

— Почему? — бледнею я.

— Без чая пропадешь… Бедный!

Кусок застревает у меня в горле.

— Пей чай!.. — упрямо повторяет он. — Еще Омар Хайям говорил:

Вопросов полон мир, — кто даст на них ответ? Брось ими мучиться, пока ты в цвете лет. Ты пей, и на земле ты рай создашь, — в небесный Не то ты попадешь…

— Вы любите Хайяма?

— Уу!.. — смотрит он вверх.

Хайям и чай!..

Из мечети Дивон-Бега слышен стук бильярдных шаров.

В углу мечети сидит заведующий бильярдной, а перед ним, разумеется, чайник. Два бильярдных волка, с головы до ног в мелу, гоняют последний несчастный шар, оставшийся на столе.

— Дуплет! — кричит один.

Голос грохочет в пустой мечети и, словно шар, отскакивает от стенок. Затем, словно проникнув в минарет, глухо звучит вместо голоса моллы: «Дуплее-т!..»

У входа в мечеть на ступеньках бассейна рядышком сидят люди. Ноги у самой воды. Сидят три бородатых русских старика. Эта тройка, подобно лучшим образцам классической скульптуры, составляет единое целое, отдельное от окружающих. Один из них очень маленький, у него длинное лицо, острая бородка, на носу очки. Другой очень тучный, у него толстые ноги, толстые руки, даже уши толстые. Наверное, распухли от какой-то болезни. Мой взгляд словно спотыкается на нем. У третьего белая короткая бороденка, колючий как иголка взгляд. Бодр, подвижен и, кажется, моложе других.

— Вы не здешний, — говорит бодрый старик тоном, не терпящим возражения.

— С Кавказа, — отвечаю я и думаю о Маро.

— А-а!.. Да?.. — еще более оживляется старик и обращается к друзьям: — Прохор, слышишь, он из Тифлиса.

Остальные тоже смотрят на меня.

— Я бывал в Тифлисе… Хороший город… Богатый город… Купил там семьдесят четыре бочки вина и послал в Петербург.

Я не прочь уточнить, что сам не из Тифлиса, но не хочу мешать ходу своих мыслей. А в мыслях у меня Маро, которая к вечеру превратилась в некий грустный синеватый образ.

Смотрю на отражение мечети в воде, на площадку у вершины минарета, похожую на гнездо аиста. И все, все впечатления приходят для того, чтобы оттенить это трепещущее, причиняющее боль желание — найти Маро, увидеть Маро, поцеловать Маро, смотреть на Маро, вдыхать Маро… Потом, подумав, что Маро нет и в Бухаре, ощущаю вокруг себя пустоту…

Замечаю, как движутся губы старика. Он что-то возбужденно рассказывает. Я не слышу ни слова.

«Что делать? — думаю я. — Куда пойти?.. Может, Маро уехала в Самарканд?.. Кажется, у нее там родственники… Быть может, поднялась в какой-нибудь кишлак на Памире, ей ведь так нравились памирцы с лицами Христа…»

Кто же я теперь, Арлекин или турист?

Вдруг замечаю, что старик спрашивает о чем-то.

— А?.. — говорю я.

— А?.. — повторяет он.

Бог его знает, о чем он спросил.

— Да, — отвечаю я. Может, и попаду в точку.

Они шепчутся и с недоумением смотрят на меня. «На какой это вопрос я ответил «да», чем они так удивлены?»

— А нас сослали сюда в двадцать седьмом году, — говорит старик. — Сказали, что я кулак… Какой там кулак? Всего двадцать лошадей, разве это кулак.

История возвращается. Живые кулаки.

Потом бывший кулак воодушевляется, вспоминает своих лошадей, ленивого брата.

— Один-одинешенек, вот этими руками трудился, копил…

И глаза его загораются, краснеют.

— Вы когда-нибудь любили? — спрашиваю, не в силах оторваться от Маро, ибо сейчас меня ничто больше не интересует.

— А?.. — Он захвачен врасплох неожиданным вопросом, затем возвращается мыслью, видимо, из очень далеких мест, успокаивается и улыбается.

— Еще бы!..

— Сколько у вас детей?

— Ни одного, — обняв палку, говорит он. — А как вы думаете, сколько мне лет?

Я плохо угадываю возраст.

— Пятьдесят.

Он хихикает.

— Восемьдесят девять, сударь, восемьдесят девять!.. Вот оно как!.. Старше всех по годам, моложе всех на вид!.. Потому что не имел бабы!

— А любили? — снова спрашиваю я.

— Еще как!.. Любил, и меня любили… Вон в шестом году повез в Варшаву шесть вагонов пшеницы… Познакомился с одной вдовушкой полячкой… Любил… Бывал у нее… Платил… И любила меня, и одежду стирала, и обед готовила… Хорошо было… Удобно… Многих любил. И всегда было удобно.

Хочу уколоть его, и тут же вспоминаю свое положение.

— А неудобной любви не было?

Он, серьезно подумав, деловито отвечает:

— Было такое, в Казани… Огонь была девка, скаженная… Даже убить меня хотела… Дал околоточному красненькую, он и продержал ее в кутузке, пока я убрался из города. Но тосковал по этой суке… — Его глаза становятся еще мельче и смотрят в одну точку. — И теперь иной раз тоскую… э-эх! — Он щелкает языком.

Уголок моего мозга, где засела Маро, еще более воспаляется. Был кулаком, но совет все же дать может. Старый, видел свет…

— А как успокоить чувства при безответной любви?

— Самое удобное… — он кривит рот, потом решает: — Убить.

— Прощайте, — говорю я и, не сумев улыбнуться, ухожу.

Город похож на ящик, который опрокинули и высыпали содержимое. Да еще стукнули разок по донышку, чтобы в углах не осталось ничего. И тем не менее я застрял в щелочке. Еле волочу усталые ноги. В старом городе не видно ни одного огонька. Я иду спать. Днем солнце оставило свою печать на моем затылке и спине. И теперь там горит.

Одиноко брожу по пустынным улицам. Вхожу в компол. Второй компол, третий компол. Пустой базар.

В комнатах никого не осталось. Все вынесли свои постели наружу. Падаю на кровать. Жарко. Ворочаюсь с боку на бок. Спать невозможно.

Во дворе колхозники храпят со странной очередностью.

Возвращаюсь на рынок. Ложусь на тахту в чайхане. Над головой минарет. Рядом с ним высокие стены медресе. Ни звука, ни шепота.

«Нет Маро, — в отчаянии думаю я. — Осмотрел все возможные места…» Потом безнадежно: «Разве не смешно, что я так старательно ищу ее?» Затем мной овладевает шутливое настроение: «Так ведь я еще и турист!» Потом думаю: «Компол»… Интересное персидское слово… Никогда не забуду.

— Э!..

Надо мной нависли чернобородое лицо и еще молодое солнце.

— Эй!.. Ишто хочешь? — спрашивает борода.

— Чаю, — говорю я, моргая.

Узбек от души хохочет.

— И весь ночь ожидал, чтобы чай пить?

— У вас вкусный чай, — беспардонно вру я. — В Бухаре нигде такого чая нет.

Чувствую, что, если не придам словам шутливый оттенок, они покажутся издевкой. И все же узбек польщен.

— Рахмат, — говорит он. — Рахмат… Иди одевайся, а я чай исделаю…

Раздумывая, кружу вокруг арки эмира, прохожу через компол, шагаю мимо медресе Улугбека. Два медресе на одной улице, друг против друга. На пороге медресе Абдулазиз-хана трое ребят играют в карты. Любопытство берет верх, я вхожу.

Росписи стен изгажены пошлостями. На персидском узоре — плоская шутка, нацарапанная гвоздем. Сердце у меня защемило. Ругаюсь себе под нос и выхожу во двор. Обширное пространство. В стенах комнаты-кельи, которые называются «худжра». В старину в них жили учащиеся. Тифлисские армяне худжрой называют шкафы. В самом деле комнаты напоминают шкафы. Вхожу в одну. Темно. Валяются камни. В голову врываются страшные мысли и картины. Гаремы… Скачущие кони… Горящие дома… Восточные поэмы… Воин Тамерлана на коне… Он крепко держит поводья и мчится, словно ветер. Впереди скачет татарский всадник. Бежит. Оглядывается, щурит черные глаза, пришпоривает. В глазах воина Тимура улыбка. Злорадство, торжество, возбуждение. И торжество имеет меру. После нее и оно теряет смысл. Глаза воина круглятся. Я почти вижу в глубине кельи: страсть и безумие. Ребенок и старик. Горят его зелено-красные глаза. Радостно-страстная улыбка густеет в глазах воина Тимура. Он должен уничтожить убегающего монгола. Сегодня Тамерлан будет доволен. На пирамидах из черепов прибавится еще один череп. Воин догоняет монгола. Приподнимается на седле, крутит кривую саблю над головой жертвы. Монгол испуганно жмется к седлу. В глазах воина радостная страсть. Он смотрит на монгола, как смотрел бы на нагую женщину.

— Айи!.. — визжит он и вот-вот опустит саблю, успокоится, отдохнет…

«Доннг!»

В темноте я стукаюсь лбом об стенку. И чувствую, что на лбу растет круглая шишка. Моя фантазия никогда не приводила меня к добру. Держась за лоб, вхожу в другую келью. На полу валяется куча каменного угля. Делаю два шага, и вдруг передо мной вырастает черная фигура. Я испуганно пячусь назад. Фигура надвигается на меня. Я отступаю и упираюсь в угол худжры. Двигаться больше некуда. Голова уперлась в круглый свод потолка. Фигура подходит ко мне.

— Гаго? — удивляюсь я.

— Ты что тут делаешь?

— А ты?..

Тягуче звучит какая-то индийская мелодия.

Мы с Гаго сидим в Ханака-Хаузе Ходжи Зайнуддина.

Гаго глотает водку. Я слежу за ним. И словно солнце входит мне в желудок.

— Что же будешь теперь делать? — спрашивает Гаго.

— Хочу поехать в Самарканд.

— Маро в Самарканде?

— При чем тут Маро?.. Я турист… Потом я решил взять темой дипломной работы Тамерлана.

Гаго ухмыляется себе под нос.

— Все знают, что ты словно угорелый бегаешь за Маро.

— Послушай… ты!..

— Брось ее… Скажи, сколько хочешь достану… Одна красивей другой… Рядом с ними твоя Маро — что жук…

С силой опускаю стакан на стол. Таджик удивленно смотрит на нас.

— Погоди, не горячись… Ведь знаешь, захочу, побью тебя. Неужто сомневаешься? Погляди-ка, на нас смотрят… Скажут: встретились двое армян, и уже драка.

Я хочу встать, Гаго крепко держит меня за руку.

Долгое время молчим.

— Послушай, почему ты думаешь, что можешь побить меня?

Гаго смеется.

— Потому что я сильнее тебя, а ты влюблен… Ладно, оставим, нечего обезьяну корчить. Да, твоя макака тебе приветы посылала! Не соскучился по ней?

Спускаемся в новую Бухару.

Кондитерская фабрика. Вместо кислорода воздух насыщен шоколадом, а вместо углерода — ванилью. Я наполняю свои легкие сладким воздухом.

— Хорошо? — спрашивает Гаго.

Гаго приветствуют все: мужчины по-дружески, девушки с улыбкой.

— Когда ты успел познакомиться со всей фабрикой? — спрашиваю я.

— А что тут трудного? — удивляется Гаго.

Он заходит в кабинет директора, и чуть погодя его штопорообразный нос показывается в щели приоткрытой двери.

— Заходи…

За письменным столом сидит краснощекий узбек. На голове традиционная тюбетейка. На столе два чайника.

«Здесь чай можно пить с воздухом», — думаю я и улыбаюсь.

Улыбается и директор, приняв мою улыбку за приветствие. Поднимается с места, берет мою руку в две пухлые ладони и трясет. Гаго что-то говорит по-узбекски. Директор отвечает. Смотрят на меня и друг на друга.

Я киваю головой.

Когда выходим из кабинета, у меня появляется желание отведать соленой рыбы.

— Наверное, думаешь: вот бы сейчас кусочек селедки? — спрашивает Гаго.

— Как ты узнал?

— Да ведь я тоже…

— Ты говорил по-узбекски?

— Да.

— А другие языки знаешь?

— Помаленьку.

— Какие? — допытываюсь я.

— Таджикский, турецкий, грузинский, курдский…

— Откуда?

— Разве я не армянин?

— Нет, в самом деле…

— Долгая история.

— Ты из Еревана?

— По-настоящему я карабахский…

— Так ты тоже?.. — удивляюсь я, потом думаю о разном, повторяя под нос: — Карабах, Карабах!..

От частого повторения звуки эти приобретают какую-то сухую стройность и теряют настоящий смысл:

— Ка-ра-бах, Ка-ра-бах, Ка-ра-бах!..

В сопровождении расторопного узбека мы входим в пустую комнату, и Гаго говорит:

— Празднуют двадцатилетие фабрики… Ты должен написать лозунги… Хорошо заработаем. Я сказал директору, что ты заслуженный художник.

— Поверил?

— Не видел, как он смотрел на тебя? Он хочет необыкновенную работу. Напиши такими буквами, чтобы обалдели!.. Министр должен присутствовать. Хочу его удивить… Ведь сможешь, правда?.. Во время твоей работы тортов будет хоть отбавляй.

— А селедки?

— Селедку принесу я.

Гаго уходит, оставляя меня с полотнищами и с ведром белой краски.

Чуть погодя входит расторопный узбек, ставит рядом со мной торт и дает страничку из календаря, с которой я должен списать узбекский текст.

Начинаю. Стараюсь вспомнить миниатюры Рослина и Пицака и по возможности приспособить их живописные буквы к узбекскому алфавиту. К буквам пририсовываю сказочных птиц, рыб, а сами буквы скручиваю, сплетаю друг с другом. Ем торт и рисую.

Подвижный узбек прибегает, смотрит и свистит от восхищения.

— Ого-го-го!.. Академик! — говорит он восхищенно. А я думаю: «Бедный Рослин!»

Вечером уже готов один из юбилейных лозунгов.

Входит подвижный узбек, пораженно смотрит, потом начинает хохотать. Потом входит какая-то старуха, затем две девушки, и скоро комната полна людьми. Меня немного тошнит от торта и моих разукрашенных букв.

Расторопный узбек переводит содержание написанного мною лозунга:

«Аборты можно делать только с разрешения врачебной комиссии».

Я списал текст с другой стороны, календарного листа.

Начинаю все сызнова.

Мне опять приносят торт, и я снова начинаю думать о селедке.

Объявления у входа во второй компол:

«Владивостокскому порту нужны грузчики. Обращаться: Каган, Песчаная ул., 3».

«Ура-тюбинскому театру нужны: один первый любовник и две гардеробщицы».

«Сурхансовхозводстрою» требуются: техники, слесари, водители».

— Что скажешь? — спрашивает Гаго.

— А что говорить?

— Решил поехать во Владивосток.

— Вот так сразу?

— Сразу.

Достает из кармана билет и пачку денег.

— Плата за лозунги, бери.

— Так много?

— Бери, мне до Владивостока хватит… А там платят вперед. Бери, а то когда еще придется писать лозунги. — Гаго усмехается. — Давай поедем в Ура-тюбе, а?

— Зачем?

— Там нужны влюбленные.

Не понимаю, о чем он.

— Артисты нужны.

— Нет, любовник… — снова смеется он.

— Завидую тебе, — перевожу я разговор на другую тему. — Владивосток… Причал… — Хорошая тема.

Гаго становится грустным.

— Хорошо… А ты в Самарканд?

На почте, в отделе «до востребования», на мое имя ничего нет. Гаго получает телеграмму.

— Кто послал? — спрашиваю я.

— Нерсес, — читая телеграмму, бормочет он.

На станции вывешены те же объявления. В зале ожидания сидят две девушки: в мятой одежде, в брюках, с рюкзаками.

Молча смотрю на пересекающиеся рельсы станции. Железные мосты, пересекающие их дымы, пересекающие дымы поезда… Линии — как ножи, разрезают друг друга… Вспоминаю работы Пита Мондриана.

Гаго смотрит на девушек.

Подходит скорый Челябинск — Душанбе.

— Ну я поехал… — объявляет Гаго и направляется к поезду.

— Куда, Гаго? — поражаюсь я.

— В Душанбе… Прощай!.. Желаю удачи!

На ступеньке вступает в спор с проводником, но все же поднимается в вагон, втолкнув на площадку и проводника.

Поезд, притормозив было, снова ускоряет ход.

Смотрю на удаляющийся состав и не знаю, что делать. Махать рукой — это что-то опереточное, а в данном случае — просто неуместное. Однако я все же поднимаю руку.

Из двери вагона высовывается голова Гаго рядом с желтым флажком проводника.

— Пиши!.. — кричу я и тут же съеживаюсь, ибо слова мои лживы. Он не напишет. И я не знаю, сколько я еще буду помнить его точки-глаза и штопорообразный нос…

Самарканд. Из поезда высыпают туристы. С бородами «битников», с магнитофонами, в шортах. Толпятся у входов в станционное здание, появляются с другой стороны его, врываются в город. На лицах любопытство, в руках фотоаппараты. Врываются, как фаланги Македонского. Врываются, чтобы захватить улицы, музеи и, главное, гостиницы.

Администратора гостиницы осаждают «разведчики» туристов. Они вооружены самым действенным оружием наших дней — документами.

«Мест нет» — написано на стекле.

Я, махнув рукой, выхожу из гостиницы. Может быть, мне удастся найти Маро до ночи. Может, найду место для ночлега в Доме колхозника, в чайхане… В конце концов, найду кусочек синего старого неба в этом теплом древнем городе…

Справа и слева восточные маленькие лавчонки, которые называются «дукон». Языковедческая часть моего мозга начинает действовать. По-грузински они называются «дукани», да и армяне говорят: «дукан». И моя мысль мчится на тифлисский майдан, к Шайтан-базару, к Метехской крепости и к водоворотам Куры под ней, к маленькому минарету. Затем почему-то через мост проходят Вано Ходжабеков и грустный Пиросмани.

Знаменитая мечеть Биби-Ханым. Вокруг лавки медников, домики-развалюхи, возле домиков минарет, украшенный кружевной резьбой. У минарета старики с белыми бородами и в белых чалмах. Пыль, пыль… Солнце и пыль…

Это какое-то другое солнце. Как будто растворено в воздухе. Странно, думаю я. Совершенно незнакомое для меня солнце. Я, привыкший к солнцу, к солнцу моей Армении, я, для которого солнце — нечто вроде родного дяди, удивляюсь этому новому солнцу. Однако все очень приятно. Приятны люди — старики, молодые, дети, чалмы, четки, стеснительные девушки, сопливые носишки… Приятен Восток, любимый Восток, мой Восток… Я улыбаюсь всем. Мне улыбается молоденькая девушка. Маленький, совершенно голый малыш, поднявшись на ножки, лопочет:

— А, салам!..

— Салам! — отвечаю я. Малыш снова садится.

— Люблю Восток, — вслух думаю я и оборачиваюсь. — И Запад тоже, и Север, и Юг…

И тут передо мной является вдруг узнанное из книг: караваны армянских беженцев, трупы умерших от голода детей. Горящие дома Зейтуна, осиротевшие армянские монастыри, пустыня Дер-эль-Зор… Неправда, думаю я, это бред, выдуманный каким-то сумасшедшим… Вот он, Восток, мой любимый Восток… Почему этот сумасшедший выдумал такие страшные истории?.. Неужели эта земля нехороша вот такая, какой я вижу ее? Когда живут вместе персы, армяне, турки, русские… Каруселью проносятся передо мной разные люди, разные цвета… И в этой карусели ярко выступают вдруг глаза Маро. Я снова вспоминаю. Снова что-то сжимает мне горло. И я беспокоюсь, тороплюсь, сам не зная куда…

Шах-и-Зинда. Кладбище династии тимуридов. Рядком мавзолеи потомков Тимура. Усыпальницы с зелеными, синими фресками… В одной похоронена сестра, в другой — племянница, в третьей — брат, теща, тесть…

Туристка-француженка, всплескивая руками, не может сдержать восхищения.

Действительно красиво. Синяя, тончайшего мастерства фреска… Что за умельцы сработали ее? До самых до небес возносили славу Тимура. Слава? Я не чувствую этой славы. И встают вокруг каждого мавзолея художники с умными, вдохновенными, горящими творческой страстью глазами… И сколько среди них мастеров, возможно, и пригнанных из Ани!.. А теперь я восхищаюсь мавзолеями, созданными ценой их крови.

Тимур!.. Слышишь, Хромец Тимур?! Я не испытываю удивления перед историей твоих дел… Я просто жалею тебя. Ты был мастером интриг, царем коварства, клубком тщеславия… И ничего ты не добился, ничего не достиг. Заставил построить эти памятники и не подумал, что прославляешь не себя, а их, мастеров, что ты исполняешь их заветное желание: созидать, превращать в вечность тот огонь, которым природа одаривает лишь избранных.

Тимур!.. Ты был великим уничтожателем, однако, дабы осталась твоя слава разрушителя, ты поневоле заставлял строить. Словно не чувствовал, что противоречишь сам себе, именно этим обнаруживая свое бессилие… И о тебе, как о своем враге, напоминают эти мавзолеи.

Вот и я стою здесь, ветвь армян, крошка разоренного, сметенного тобой с лица земли Ани, и смотрю на твои следы. И нет во мне ни желания отомстить, ни ненависти… Маленький Тимур, бедный Тимур!..

Шагаю, несу на затылке шар солнца.

И вдруг мне кажется безумной моя надежда найти Маро. В самом деле, разве можно отыскать ее в этом большом городе, в этой большой республике, в двух республиках, возможно, даже в трех республиках?.. Однако я иду, потому что не могу не идти. Выхожу на шоссе, шагаю по асфальту. Проносятся автобусы, машины, мотоциклы… Навстречу попадается открытая туристская машина. «Кроме того, ведь я еще и турист», — утешаю самого себя. Увижу обсерваторию Улугбека. Поднимаю взгляд к небу и машу рукой — наверху солнце, яркое, полное солнце. Паренек, размахивая ногами, погоняет, лупит пятками в бока ослика.

— Эй!.. — зову я.

Паренек не слышит. Я убыстряю шаг.

— Хай!.. — зову я наугад, не зная, что означает это самое «хай», потом в голову приходит слышанное сегодня имя: — Нарко!..

Ослик замедляет шаг.

— Тебя звать Нарко? — спрашиваю я, догнав паренька.

Он мотает головой.

— Почему же ты остановился?

— Я не остановился.

— Как так?!

— Ослик остановился.

— Сам?..

— Да, ведь его звать Нарко.

— Твой ослик добился полной автономии, — смеюсь я, затем спрашиваю: — Где Улугбек?

— Во-он!.. — показывает он пальцем.

Дальше мы движемся вместе. Я широкими шагами, паренек на ослике, а ослик мелкими шажками. Оглядываюсь. На гудроне отпечатки моих чешских мокасин № 44 и маленьких подковок ослика. Кажется, притяжение земли удвоилось. Гудрон хватает за подошвы.

У паренька доброжелательное лицо.

— Садись, — предлагает он.

Я не понимаю.

— Садись, — повторяет он и показывает место позади себя.

«На ослика, — догадываюсь я. — Что ж, можно попробовать», — и делаю попытку сесть. Не удается. Паренек улыбается. Потом учит, как сесть. Сажусь.

Навстречу нам мчатся «Волги». За ними целая колонна грузовиков с красными транспарантами: «Сдадим хлопок государству в срок».

В кузове одной машины ровными рядами в пестрых праздничных тюбетейках сидят колхозники.

Пролетает мотоцикл с двумя милиционерами.

«Если в «Волгу» садится хоть один лишний человек — штрафуют. Интересно, можно ли сидеть вдвоем на ослике?» — думаю я.

Никто нас не штрафует.

И мы продолжаем путь.

Регистан.

На фронтоне медресе Шир-Дор — солнце и львы. Я долго смотрю, и мне начинает вдруг казаться, будто один из львов схватил солнце — играет в баскетбол. Другой лев протягивает лапу, чтобы отнять солнце-мяч, но первый блестящим дриблингом продвигается вперед и забрасывает мяч на фронтон соседнего медресе Тилликор. Солнце скользит вдоль фронтона и падает на горизонт.

Наступает вечер.

Я подхожу к сидящему во дворе седовласому узбеку, который здесь и за кассира, и за контролера, и за гида.

— Ака, — говорю я с усталой улыбкой, — не найдешь мне местечко переночевать?

— Это построил Бахадур, — не понимает старик.

— Место спать, переночевать… — я подношу сложенные ладони к щеке.

Старик недовольно морщится, мол: «А я-то думал, ты за красотой сюда шел!»

— Не-ет…

— Эх, ака… Остаться на улице, что ли?.. — сокрушаюсь я и прибавляю: — А говорят, что узбеки гостеприимные!..

И направляюсь к выходу на площадь.

— Э!.. — зовет старик.

Я продолжаю идти.

— Идем, — говорит он и, заложив руки за спину, направляется к медресе.

Все худжры медресе пусты, только одна келья внизу имеет дверь. Старинная деревянная дверь, с резьбой. На двери висит старый замок, но старик открывает дверь, не притронувшись к нему. Он улыбается собственной хитрости и впускает меня в келью.

К стенке прикреплена свеча. В колеблющемся свете видны пара голов и две пары синих глаз. Это русские ребята моего возраста. Влезли уже в спальные мешки, торчат только головы — читают.

— Такие же, как ты, — говорит старик и, бормоча по-узбекски, уходит.

Разведка взглядами.

— Вы тоже не достали места в гостинице? — наконец спрашиваю я.

— Нет, мы объявили бойкот гостиницам. Мы ночуем только на дворе или в мечетях, в старых замках, на дорогах…

— Туристы?

Я устраиваюсь в углу, и вскоре в худжре слышится только потрескивание свечи да шуршание книжных страниц. Однако от одного случайного слова рождается наше настоящее знакомство. Я узнаю, что ребята — студенты Московского театрального института, необыкновенные романтики, немного сумасбродные и чересчур молодые и неугомонные. А они, в свою очередь, узнают, что я студент художественного института, немного турист, немного растерянный и немного влюбленный. Словно кремень ударился о кресало. Они вылезают из своих мешков. Начинается спор, митинг, собрание, потасовка фраз, извержение восторгов… Они говорят только об искусстве. И я говорю об искусстве, однако в каком-то уголке моего существа приютилась Маро и слушает. Свеча сменяет свечу. Восток и Запад перемешиваются. Бомбардируем друг друга именами. Швыряем их друг в друга. Подкидываем вверх и вниз…

С последней свечкой гаснем и мы. Думаем в темноте. Немного погодя доносится тихое похрапывание Владлена и ровное дыхание Олега.

Мои мысли все еще скачут. Маро… Львы играют в баскетбол… Баскетбол, мечеть, театр… Поднимаюсь и тихо выхожу во двор. Небо похоже на синий огонь. В проемах многочисленных худжр, стилизованные под краски примитивистов, видятся образы Востока. Кружу по двору, подхожу к двери минарета. Винтовая лестница. Плечи трутся о холодные стены. Выхожу на площадку. Внизу Регистан, Самарканд… Видна мечеть Гур-Эмира… В городе минареты, заводские трубы, тысяча и одно окно, свет и темень, тысяча и одна жизнь — и еще больше исчезнувших жизней в истории города, в предметах… И время кажется удивительно коротким, чувства — незначительными… Там спит живой продавец мороженого, здесь — останки Тамерлана, останки Бахадура.

Мне кажется, что, если я скажу что-нибудь с этого минарета, меня услышат все люди, и не только нынешние, но и жившие в далекие времена. И мир становится величиной с комнату.

И я зову:

— Маро-о-о!..

Внизу показывается Олег в трусиках.

— Что ты кричишь, нас же выгонят отсюда!..

Бетонное пространство. Ил-18. Взлет. В самолете передо мной сидит красивый пожилой таджик. В его ушные раковины вставлены две трехкопеечные монеты. Уши служат ему кошельком. Попробую и я — очень удобно. Хорошо будет в особенности в полном автобусе, когда не можешь дотянуться рукой до кармана. Жаль только, что больше шести копеек не помещается. Хотя бывают уши значительно большей вместимости.

Ходжент.

Солнце во все стороны…

Посадка.

На обочине дороги только одно дерево. В единственном островке тени сидит баран. Хорошее нашел место. Оказывается, можно жить и с бараньим умом.

— Подвинься-ка, — говорю ему и ложусь рядом.

Баран смотрит на меня.

Я смотрю на небо. Приятно…

Здесь словно еще сохранились звуки тысячелетий: грохот рушащихся крепостных стен, шуршание гребешка в волосах гаремной красавицы, стоны, заговоры, сплетни, повседневные разговоры, базарный шум… И все это делалось всегда с одной и той же страстью, с одной и той же убежденностью, с той же неизменной энергией… Тысячи и тысячи лет… И нет ничего… Вот под этим камнем была комната, которую холила хозяйка, украшала, расставляла мебель, мечтала о новой утвари, по одной добывала каждую вещь… А теперь нет ее дома, ее мира… Ее желания, шепоты царят над моей головой.

Ибо теперь живу я. И все это — я. У меня тоже есть свой шепот, своя Маро, свое дыхание. В конце концов самым большим, самым верным мгновением в вечности является жизнь. Властвует лишь живое мгновение. И здесь жив только я. Да, забыл, и еще баран.

Таджики уважают друг друга. Таджики уважают старших. Таджики уважают и маленьких. Таджики уважают уважение. Таджики уважают все. Таджики уважают чай. Они могут вдесятером, сидя вокруг одного чайника, философствовать о мире. Таджики уважают гостиницу. Они снимают на первом этаже туфли и в носках поднимаются на второй. И идут с этажа на этаж, гуляют по гостинице в носках. А ведь есть люди, которые лезут тебе в сердце прямо в сапогах…

Уважаю я таджиков!

В моем номере две кровати. Мой сосед по койке всегда приходит поздно. В это время я уже сплю. Вижу его только утром. Теперь уже он спит. И каждую ночь меняется спящий на соседней койке. Каждую ночь новый жилец. Я только во сне слышу, как открывается дверь.

Разные бывают у меня соседи: колхозники, туристы, депутат, однажды даже был лилипут, артист цирка… Утром я посмотрел на кровать и ничего не увидел. Мне показалось, что она пустая. Затем шелохнулось Одеяло, и я заметил, что там кто-то есть…

Этой ночью кто-то сильно бьет ногой в дверь и входит. Зажигает свет. «Спишь?» — спрашивает меня. «Неудобно спать», — думаю я. Смотрю на него и улыбаюсь. Он снимает рубашку. Пахнет потом… Потом он открывает чемодан и достает бутылку водки.

— Давайте знакомиться, — говорит он.

Я улыбаюсь.

— На ночь я ем мацони… — говорю шутя.

— Мацони?.. — смеется он. — Хотите много прожить?.. Телята тоже хотят много жить… Потому всегда сосут молоко… Наверное, жили бы долго, если бы мы не резали их.

В его словах есть доля правды. И я беру стакан.

— Откуда приехали? — спрашиваю я, крутя стакан в пальцах.

— Спроси, куда еду, — улыбается он. — В Термез! Дела есть… Дела! Строим, разрушаем… Ребята пишут, мол, приезжай, дел много и, конечно, денег тоже… И жарко, дай бог… Доходит до шестидесяти градусов…

— Экскаваторщик? — почему-то спрашиваю я.

— Почти, — говорит он, — я инженер. — Потом, смерив меня с головы до ног, спрашивает: — А ты?..

— Художник… студент.

— Ван-Гог?.. Интересно, но мне не по душе… Приезжай в Термез, много чего увидишь… Есть хорошие парни, настоящие люди, сильные ребята!..

Ночью долго не могу уснуть. Все думаю, ворочаюсь с боку на бок. Водка делает свое дело. Думаю о Термезе, о шестидесяти градусах, об уважении таджиков, о философии йогов…

Мой сосед, инженер, сразу же засыпает. Он спит крепко, и ему нет дела до моих снов.

Мои мысли мчатся очень быстро, и мне кажется, что они шумят и могут разбудить моего соседа. И я стараюсь думать немного тише. И с грустью вспоминаю Маро. Ее последнюю фразу, непонятную фразу: «Не люблю, когда меня любят». Мысленно целую ее волосы, ее руку, ее пальцы, ее глаза… Обнимаю ее… Я хотел бы всегда идти рядом с ней, всегда смотреть ей в глаза… Думать с ней… Я хочу иметь детей, похожих на нее, чтобы умножились копии ее лица… Чтобы я растерзал себя и отдал Маро, многочисленным Маро… И я удивленно чувствую, до чего же я нужен Маро…

Такие мысли, в конце концов, всегда клонят ко сну.

Слышу шорох. Снова засыпаю. Уже во второй раз просыпаюсь. Только начинает светать. В постели моего соседа лежит женщина. Ее рука свисает с кровати вниз. «Наверное, жена, в гостинице не было мест», — проносится у меня в голове. Я молчу и, словно вор, отворачиваюсь к стене, чтобы не оскорблять их своим присутствием. Наконец женщина встает и с тихим шорохом одевается. Мой сосед торопит ее. Женщина выходит. Сосед поворачивается и снова засыпает. Я поворачиваюсь, словно ничего не видел, и встаю. Выхожу в коридор. Видна спина какой-то женщины, идущей по коридору к выходу. Это Маро!.. Что-то, напоминающее крики толпы, вызывает у меня желание кричать от радости, звать: «Маро!..» Потом вдруг застываю на месте: а лицо? Может быть, это не Маро?.. Конечно, не Маро! Я одеваюсь и выскакиваю, чтобы увидеть ее лицо. И вновь начинаю искать спину женщины среди людей…

Я собираю свои вещи: дорожный мольберт, ящик с красками, несколько этюдов… Я уезжаю. Мольберт путается у меня в ногах, ящик с красками ударяется о колени.

И я думаю, затем мои мысли переходят в шепот, и вскоре я уже говорю сам с собой:

«Вам не нужна любовь?.. Кому нужна любовь?.. Я могу любить… Только любить… Я могу любить всех вас: больных, несчастных, счастливых!.. Неужели вам не нужна любовь? Я могу любить мою мать, друга, брата, моего вождя, знакомого, незнакомого, мой город, мою родину, мою колыбель, вашу колыбель, наше знамя…

Возьмите мою любовь, умоляю! Я готов умереть за вас… Я могу сказать правду… Ради вас я могу заставить работать до последнего дыхания каждую частицу и моих рук, и моего сердца, и моего мозга!.. Я посвящу вам одно сердце, одну жизнь, одну искренность. Я хочу и воевать ради вас, ради вашего смеха, ради вашей свободы!.. Позвольте мне любить вас!»